На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

К списку: sheba.spb.ru/lit/index.htm

Борис Андреевич Пильняк 18941941

Голый год — Роман (1922)

Роману предшествуют два эпиграфа. Первый (ко всему роману) взят из книги «Бытие разумное, или Нравственное воззрение на достоинство жизни». «Каждая минута клянется судьбе в сохранении глубокого молчания о жребии нашем, даже до того времени, когда она с течением жизни соединяется, и тогда когда будущее молчит о судьбине нашей, всякая проходящая минута вечностью начинаться может». Второй эпиграф (к «Вступлению») взят из А. Блока: «Рожденные в года глухие, / Пути не помнят своего. / Мы, дети страшных лет России, / Забыть не в силах ничего».

Однако память несуразна и бессмысленна. Так композиционно и предстают воспоминания первых революционных лет («новой цивилизации») в постоянном сопоставлении с тысячелетней историей, со стариной, плохо поддающейся перековке. В канонном купеческом городе Ордынине живет, к примеру, торговец Иван Емельянович Ратчин, «в доме которого (за волкодавами у каменных глухих ворот) всегда безмолвно. Лишь вечерами из подвала, где обитают приказчики с мальчиками, доносится подавленное пение псалмов и акафистов. Дома у приказчиков отбираются пиджаки и штиблеты, а у мальчиков штаны (дабы не шаманались ночами)». Из такого дома когдато на первую мировую войну уходит сын Ивана Емельяновича — Донат.

Повидав мир и однажды подчинившись безропотно коммунистам, он по возвращении конечно же хочет все изменить в сонном царстве и для начала отдает отцовский дом Красной гвардии. Доната радуют все перемены в Ордынине, любое разрушение старого. В лесах, раскинувшихся вокруг города, загораются красные петухи барских усадеб. Без устали, хотя бы в четверть силы, меняя хозяев, работают Таежные заводы, куда давно проведена железная дорога. «Первый поезд, который остановился в Ордынине, был революционный поезд».

Определяет лицо города и нынешняя жизнь старой княжеской семьи Ордыниных. «Большой дом, собиравшийся столетиями, ставший трехсаженным фундаментом, как на трех китах, в один год полысел, посыпался, повалился. Впрочем, каинова печать была припечатана уже давно». Князь Евграф и княгиня Елена, их дети Борис, Глеб и Наталья запутались в водоворотах собственных судеб, которые еще больше, до безысходности, затянула родная Россия. Ктото из них пьет, ктото плачет, ктото исповедуется. Глава дома умирает, а одна из дочерей тянется к новой жизни, то есть к коммунистам. Железная воля, богатство, семья как таковые обессилели и рассыпаются как песок. «Те из Ордыниных, кто способен мыслить, склоняются к тому, что путь России, конечно, особенный. «Европа тянула Россию в свою сторону, но завела в тупик, отсюда и тяга русского народа к бунту... Посмотри на историю мужицкую: как тропа лесная тысячелетие, пустоши, починки, погосты, перелогитысячелетия. Государство без государства, но растет как гриб. Ну и вера будет мужичья... А православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью, и народ от него в сектантство, в знахари, куда хочешь. На Яик, — от власти. Нука, сыщи, чтобы в сказках про православие было? — лешаи, ведьмы, водяные, никак не господь Саваоф».

Герои, занимающиеся археологическими раскопками, часто обсуждают русскую историю и культуру. «Величайшие наши мастера, — говорит тихо Глеб, — которые стоят выше да Винча, Корреджо, Перуджино, — это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. Какое у них было искусство, какое мастерство! Как они разрешали сложнейшие задачи. Искусство должно быть героическим. Художник, мастерподвижник. И надо выбирать для своих работ — величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? — особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства — вообще материнства».

Однако современные бунтари, обновители мира, авторы реформ в ордынинской жизни бескультурны и чужеродны России. Чего стоит комиссар Лайтис, приехавший в Ордынин издалека со стеганым сшитым мамой атласным одеяльцем и подушечкой, которые он по наущению объявляющего себя масоном Семена Матвеича Зилотова расстилает в алтаре монастырской часовни, чтобы предаться там любви с совслужащей, машинисткой Олечкой Кунс, невольной доносчицей на своих соседей. После ночи любви в алтаре ктото поджег монастырь, и еще одно культовое здание было разрушено. Прочитавший всего несколько масонских книг Зилотов, как старый чернокнижник, бессмысленно повторяет: «Пентаграмма, пентаграмма, пентаграмма...» Счастливую любовницу Олечку Кунс арестуют, как и многих других невиновных...

Один из персонажей уверен, что новой жизни надо противостоять, надо противиться тому, что так властно ворвалось, надо оторваться от времени, остаться свободным внутренне («отказаться от вещей, ничего не иметь, не желать, не жалеть, быть нищим, только жить с картошкой ли, с кислой капустой, все равно»). Другая анархически и романтически настроенная героиня Ирина утверждает, что в новое время нужно жить телом: «Мыслей нет, — в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно ктото гладит его мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: и кровать, и простыня, и стены, все обтянуто замшей. Теперешние дни несут только одно: борьбу за жизнь не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказки про какойто гуманизм! У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные и навсегда на пьедестале будет женщина».

В этом героиня ошибается. Для коммунистов барышни, которых они поят чаем с ландрином, всегда были и будут «интерполитичны». Какое там рыцарство, какой пьедестал! На экране Вера Холодная может умереть от страсти, но в жизни девушки умирают от голода, от безработицы, от насилия, от безысходных страданий, от невозможности помочь близким, создать семью, наконец. В предпоследней главе «Кому — таторы, а кому — ляторы» отчетливо и категорически вписаны большевики, величаемые автором «кожаными куртками»: «Каждый в стать кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцом под фуражкой на затылок, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движения у каждого утюжны. Из русской рыхлой и корявой народности — отбор. В кожаных куртках не подмочишь. Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили — и баста. Петр Орешин, поэт, правду сказал: «Или воля голытьбе или в поле на столбе». Один из героев такого толка на собраниях старательно выговаривает новые слова: константировать, энегрично, литефонограмма, фукцировать. Слово «могут» звучит у него как «магуть». Объясняясь в любви женщине красивой, ученой, из бывших, он утвердительно говорит: «Оба мы молодые, здоровые. И ребятенок у нас вырастет как надо». В словарике иностранных слов, вошедших в русский язык, взятом им для изучения перед сном, напрасно он ищет слово «уют», такого не разместили. Зато впереди в самой последней главе без названия всего три важных и определяющих будущую жизнь понятия: «Россия. Революция. Метель».

Автор оптимистически изображает три Китайгорода: в Москве, Нижнем Новгороде и Ордынине. Все они аллегорически восходят к просуществовавшей долгие тысячелетия Небесной империи, которой нет и не будет конца. И если проходящая минута вечности начинается голым годом, за которым, вероятнее всего, воспоследует еще такой же (раздрай, мрак и хаос), это еще не значит, что Россия пропала, лишившись основных своих нравственных ценностей.



Повесть непогашенной луны (1927)

В предисловии автор подчеркивает, что поводом для написания этого произведения была не смерть М. В. Фрунзе, как многие думают, а просто желание поразмышлять. Читателям не надо искать в повести подлинных фактов и живых лиц.

Ранним утром в салонвагоне экстренного поезда командарм Гаврилов, ведавший победами и смертью, «порохом, дымом, ломаными костями, рваным мясом», принимает рапорты трех штабистов, позволяя им стоять вольно. На вопрос: «Как ваше здоровье?» — он просто отвечает: «Вот был на Кавказе, лечился. Теперь поправился. Теперь здоров». Официальные лица временно его оставляют, и он может поболтать со своим старым другом Поповым, которого с трудом пускают в роскошный, пришедший с юга вагон. Утренние газеты, которыми, несмотря на ранний час, уже торгуют на улице, бодро сообщают, что командарм Гаврилов временно оставил свои войска, чтобы прооперировать язву желудка. «Здоровье товарища Гаврилова внушает опасения, но профессора ручаются за благоприятный исход операции».

Передовица крупнейшей газеты сообщила также, что твердая валюта может существовать тогда, когда вся хозяйственная жизнь будет построена на твердом расчете, на твердой экономической базе. Один из заголовков гласил: «Борьба Китая против империалистов», в подвале выделялась большая статья под названием: «Вопрос о революционном насилии», а затем шли две страницы объявлений и, конечно, репертуар театров, варьете, открытых сцен и кино.

В «доме номер первый» командарм встречается с «негорбящимся человеком», который разговор об операции со здоровым Гавриловым начал со слов: «Не нам с тобой говорить о жернове революции, историческое колесо — к сожалению, я полагаю, в очень большой мере движется смертью и кровью — особенно колесо революции. Не мне тебе говорить о смерти и крови».

И вот по воле «негорбящегося человека» Гаврилов попадает на консилиум хирургов, почти не задающих вопросов и не осматривающих его. Однако это не мешает им составить мнение «на листке желтой, плохо оборванной, без линеек бумаги из древесного теста, которая, по справкам спецов и инженеров, должна истлеть в семь лет». Консилиум предложил прооперировать больного профессору Анатолию Кузьмичу Лозовскому, ассистировать согласился Павел Иванович Кокосов.

После операции всем становится ясно, что ни один из специалистов, в сущности, не находил нужным делать операцию, но на консилиуме все промолчали. Те, кому непосредственно предстояло взяться за дело, правда, обменялись репликами вроде: «Операцию, конечно, можно и не делать... Но ведь операция безопасная...»

Вечером после консилиума над городом поднимается «никому не нужная испуганная луна», «белая луна в синих облаках и черных провалах неба». Командарм Гаврилов заезжает в гостиницу к своему другу Попову и долго беседует с ним о жизни. Жена Попова ушла «изза шелковых чулок, изза духов», бросив его с маленькой дочерью. В ответ на признания друга командарм рассказал о своей «постаревшей, но единственной на всю жизнь подруге». Перед сном у себя в салонвагоне он читает «Детство и отрочество» Толстого, а потом пишет несколько писем и кладет их в конверт, заклеивает и надписывает: «Вскрыть после моей смерти». Утром, перед тем как отправиться в больницу, Гаврилов приказывает подать себе гоночный автомобиль, на котором долго мчит, «разрывая пространство, минуя туманы, время, деревни». С вершины холма он оглядывает «город в отсветах мутных огней», город кажется ему «несчастным».

До сцены «операции» Б. Пильняк вводит читателя в квартиры профессоров Кокосова и Лозовского. Одна квартира «консервировала в себе рубеж девяностых и девятисотых российских годов», другая же возникла в лета от 1907 до 1916го. «Если профессор Кокосов отказывается от машины, которую ему вежливо хотят прислать штабисты: «Я знаете, батенька, служу не частным лицам и езжу в клиники на трамвае», то другой, профессор Лозовский, наоборот, рад тому, что за ним приедут: «Мне надо перед операцией заехать по делам».

Для анестезии командарма усыпляют хлороформом. Обнаружив, что язвы у Гаврилова нет, о чем свидетельствует белый рубец на сжатом рукой хирурга желудке, живот «больного» экстренно зашивают. Но уже поздно, он отравлен обезболивающей маской: задохнулся. И сколько потом ни колют ему камфару и физиологический раствор, сердце Гаврилова не бьется. Смерть происходит под операционным ножом, но для отвода подозрения от «опытных профессоров» «заживо мертвого человека» кладут на несколько дней в операционную палату.

Здесь труп Гаврилова навещает «негорбящийся человек». Он долго сидит рядом, затихнув, потом пожимает ледяную руку со словами: «Прощай, товарищ! Прощай, брат!» Разместившись в своем автомобиле, он приказывает шоферу мчать вон из города, не зная, что тем же путем совсем недавно гнал свою машину Гаврилов. «Негорбящийся человек» тоже выходит из машины, долго бродит по лесу. «Лес замирает в снегу, и над ним спешит луна». Он тоже окидывает холодным взглядом город. «От луны в небе — в этот час — осталась мало заметная тающая ледяная глышка...»

Попов, вскрывший после похорон Гаврилова адресованное ему письмо, долго не может оторвать от него взгляда: «Алеша, брат! Я ведь знал, что умру. Ты прости меня, я ведь уже не очень молод. Качал я твою девчонку и раздумался. Жена у меня тоже старушка и знаешь ты ее уже двадцать лет. Ей я написал. И ты напиши ей. И поселяйтесь вы жить вместе, женитесь, что ли. Детишек растите. Прости, Алеша».

«Дочь Попова стояла на подоконнике, смотрела на луну, дула на нее. «Что ты делаешь, Наташа?» — спросил отец. «Я хочу погасить луну», — ответила Наташа. Полная луна купчихой плыла за облаками, уставала торопиться».



Красное дерево — Повесть (1929)

В первой короткой главе две части разделены отточием, в них даны самые выразительные штрихи русского быта: описаны юродство и юродивые, но также русские мастеровые и ремесленники. «Нищие, провидоши, побироши, волочебники, лазари, странницы, убогие, пустосвяты, калики, пророки, дуры, дураки, юродивые — это однозначные имена кренделей быта святой Руси, нищие на святой Руси, калики перехожие, убогие Христа ради, юродивые ради Христа Руси святой — эти крендели украшали быт со дня возникновения Руси, от первых царей Иванов, быт русского тысячелетия. О блаженных макали свои перья все русские историки, этнографы и писатели». «И есть в Петербурге, в иных больших российских городах — иные чудаки. Родословная их имперская, а не царская. С Елизаветы возникло начатое Петром искусство — русской мебели. У этого крепостного искусства нет писаной истории, и имена мастеров уничтожены временем. Это искусство было делом одиночек, подвалов в городах, задних каморок в людской избе в усадьбах. Это искусство существовало в горькой водке и жестокости...»

Итак, на Руси есть чудаки и... чудаки. И тех и других можно увидеть в городе Угличе, называемом автором русским Брюгге или российской Камакурой. Двести верст от Москвы, а железная дорога в пятидесяти верстах. Именно здесь застряли развалины усадеб и красного дерева. Конечно, создан музей старинного быта, но наиболее красивые вещи хранятся в домах у бывших хозяев. В городе немало несчастных, вынужденных существовать продажей за бесценок русской старины. Этим пользуются наведывающиеся в глушь дельцыоценщики из столицы, чувствующие себя благодетелями, спасителями народного творчества и мировой культуры. По наводке Скудрина Якова Карповича «с паршивой улыбочкой, раболепной и ехидной одновременно», ходят они по домам, навещая то старух, то одиноких матерей, то выживших из ума стариков, убеждая их отдать самое ценное из того, что у них есть. Как правило, это вещи старых мастеров, за которые они если не сейчас, так потом выручат большие деньги. И изразцы, и бисер, и фарфор, и красное дерево, и гобелены — все в ходу. С реестром, созданным услужливым Яковом Карповичем, молчаливо входят в дом некие братья Бездетовы. Глядя вокруг себя как бы слепыми глазами, они беззастенчиво начинают все мять и щупать — прицениваться. Из самой бедности и нищеты эти юроды выуживают для себя сладкие кусочки. Сугубые материалисты, они твердо знают, что почем сегодня при новом режиме и сколько они будут иметь.

Большой местный мыслитель Яков Карпович Скудрин вообщето уверен, что очень скоро пролетариат должен исчезнуть: «Вся революция ни к чему, ошибка, кхэ, истории. В силу того, да, что еще дватри поколения, и пролетарьят исчезнет, в первую очередь, в Соединенных Штатах, в Англии, в Германии. Маркс написал свою теорию расцвета мышечного труда. Теперь машинный труд заменит мышцы. Вот какая моя мысль. Скоро около машин останутся одни инженеры, а пролетарьят исчезнет, пролетарьят превратится в одних инженеров. Вот, кхэ, какая моя мысль. А инженер не пролетарий, потому что чем человек культурней, тем меньше у него фанаберских потребностей, и ему удобно со всеми материально жить одинаково, уровнять материальные блага, чтобы освободить мысль, да, — вон, англичане, богатые и бедные, одинаково в пиджаках спят и в одинаковых домах живут, а у нас — бывало — сравните купца с мужиком — купец, как поп, выряжается и живет в хоромах. А я могу босиком ходить и от этого хуже не стану. Вы скажете, кхэ, да, эксплуатация останется? — да как останется? — мужика, которого можно эксплуатировать, потому — что он, как зверь, — его к машине не пустишь, он ее сломает, а она стоит миллионы. Машина дороже того стоит, чтобы при ней пятак с человека экономить, — человек должен машину знать, к машине знающий человек нужен — и вместо прежней сотни всего один. Человека такого будут холить. Пропадет пролетарьят!»

Если прогноз будущего пролетариата, данный устами несимпатичного, но весьма разумно мыслящего героя, дан как бы с надеждой на торжество мудрости, то прогноз будущего современной женщины мало оптимистичен. С развалом семьи, вызванным крушением социальных устоев, очень много будет одиноких матерей и просто одиноких женщин. Новое государство поддерживает и будет поддерживать матерейодиночек.

Встретив свою сестру Клавдию, младший сын Скудрина, сбежавший из дома коммунист Аким, выслушивает такой ее монолог: «Мне двадцать четыре. Весной я решила, что пора стать женщиной, и стала ей». Брат возмущен: «Но у тебя есть любимый человек?» — «Нет, нету! Их было несколько. Мне было любопытно... Но я забеременела, и я решила не делать аборта». — «И ты не знаешь, кто муж?» — «Я не могу решить кто. Но мне это неважно. Я — мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль... Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю только за себя и собою. Почему отдаваться — не морально? Я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж?.. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, — я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И государство поможет...»

Акимкоммунист — хотел знать, что идет новый быт — быт был древен. Но мораль Клавдии для него — и необыкновенна, и нова».

Однако есть ли чтонибудь на земле, что остается неизменным? Без сомнения, это небо, облака, небесные пространства. Но... также «искусство красного дерева, искусство вещей». «Мастера спиваются и умирают, а вещи остаются жить, живут, около них любят, умирают, в них хранят тайны печалей, любовей, дел, радостей. Елизавета, Екатерина — рококо, барокко. Павел — мальтиец. Павел строг, строгий покой, красное дерево, темноампир, классика. Эллада. Люди умирают, но вещи живут, и от вещей старины идут «флюиды» старинности, отошедших эпох. В 1928 году — в Москве, Ленинграде, по губернским городам — возникли лавки старинностей, где старинность покупалась и продавалась ломбардами, госторгом, госфондом, музеями: в 1928 году было много людей, которые собирали «флюиды». Люди, покупавшие вещи старины после громов революций, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали живую жизнь мертвых вещей. И в почете был Павелмальтиец — прямой и строгий, без бронзы и завитушек».

Борис Андреевич Пильняк 1894-1941

Голый год - Роман (1922)
Повесть непогашенной луны (1927)
Красное дерево - Повесть (1929)

ПРОСТОЙ ТЕКСТ В ZIP-е:

КАЧАТЬ

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

  ВЕРНУТЬСЯ К СПИСКУ  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Занимательные и практические знания. Мифология.


      Не противоречит этому и образ жизни свидерцев-евразийцев, сезонно кочуюищх вслед за стадами северного оленя. Ведь в словаре бореального языка есть слово "кочевать" и есть слово "странствовать", "менять стоянки"
      Таким образом, 31 признак характеризует экологическую нишу евразийской прародины, 2 признака освещают образ жизни евразийцев, а 7 - различные орудия, находивших применение у евразийцев согласно их словарю.
      Первое домашнее животное финального палеолита, зафиксированное в словаре евразийцев, находит точные аналогии в реалиях свидерской культуры.
      Всего 41 признак характеризует евразийскую общность, равно, как и свидерскую культуру, и нет ни одного признака, противоречащего реалиям свидерской культуры,
      Свидерская культура сезонно кочующих за северным оленем охотников характеризуется 5 типами и 11
      Наконечники стрел, по признанию исследователей, являются культурно-определяющими. Обычно памятник, в котором находят 2-3 типа таких стрел, объявляется свидерским. Методика определения культурной принадлежности памятника к свидерской археологической культуре оставляет желать лучшего. Редким исключением является книга Л.Л. Зализняка, которую мы широко цитируем в данной работе.
      В позднепалеолитических памятниках неизвестны и жилища с переходом и коридором. Из других жилищ привлекают внимание округлые постройки, крыша которых устраивалась на жердевом каркасе из шкур животных. Интересно, что в бореальном языке есть понятие "вязать" в значении "связывать колья и шкуры, сооружая переносное жилье" (Андреев, 1986, с. 273).
      Образ жизни этих охотников нами уже описан в главе II этой книги. Ежегодно, они весной откочевывали на просторы бореальных степей к Балтийскому морю, а осенью отходили к Карпатам, к Западному Полесью.
      Миграция евразийцев-свцдерцев в Анатолшо и Восточное Средиземноморье. Около середины IX тыс. до н. э.
      холода стали усиливаться, вымерзли редкие лесные массивы, уничтоженные потом пожарами. Ледник приближался к Карпатам (Ложек, 1971, с. 109 - 112). Свидерцы отходят в Закарпатье (Чихлеу - Скауне), а затем к Дунаю (Великий Славков — Зализняк, 1989, с. 18 - 19, рис. 5).

 

 

 

К списку: sheba.spb.ru/lit/index.htm

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.