О ЧЁМ ЭТА КНИГА
Врачи часто жалуются, что им становится всё труднее разговаривать с больными, поскольку «все теперь стали грамотные», читают журнал «Здоровье» и считают себя специалистами в медицине («эти врачи ничего не знают!»). Языковеды обычно не жалуются, но их положение в чём-то даже более сложное: ведь если о здоровье человек до поры до времени не задумывается, то с языком дело имеют все и постоянно. Причём каждый считает, что именно он говорит правильно, а другие, если говорят как-то не так, неправы. И активно защищает свою точку зрения: от споров в очереди (как правильнее: «кто последний» или «кто крайний») до писем в газету, на радио с требованием объяснить или навести порядок. И это очень хорошо, что люди проявляют такой интерес к собственному языку.
Однако при этом порой возникает и иллюзия, будто языкознание настолько лёгкая наука, что вообще непонятно, чем тут можно заниматься, для чего эта наука нужна, и вообще — наука ли это? Ведь и так всем всё ясно!
Нормы (правила) языка уже всё равно есть, они установлены. Осталось их только выучить. Так что собственно лингвистам-профессионалам вроде и делать-то нечего. Приблизительно так думают многие из тех, кто судит о проблемах языкознания, опираясь только на школьный опыт изучения языка и на собственную практику говорящего человека. Однако они ошибаются.
В этой книжке я постараюсь показать, что современное языкознание — это наука о вещах, далеко не всегда простых и очевидных. И что много в этой науке вопросов, ответы на которые ещё не очень ясны. И что порой даже самые основные из этих вопросов не такие уж лёгкие и бесспорные, как может показаться на первый взгляд.
Конечно, подробно и систематически рассказать о языке всё — от самого общего: что такое язык — до конкретных вопросов, связанных с работой того или иного механизма речи, от вопросов техники лингвистического анализа до практического приложения результатов исследования — в одной книжке невозможно (да и не нужно!). Поэтому, может быть, некоторым книга покажется фрагментарной, возможно, в отдельных главах материал оказался изложенным менее глубоко, чем в других. Кроме того, в книге почти ничего не говорится о таких важных и интересных вещах, как звуковая сторона речевой деятельности, речевое воздействие, социальные варианты языка, речевой этикет, хотя каждый из этих вопросов мог бы стать темой большого, самостоятельного разговора.
В этой книге я постарался приоткрыть дверь в современную исследовательскую лабораторию языковедов, выявить логику в развитии современного языкознания, продемонстрировать неизбежность расширения его исследовательских возможностей, связь с другими науками — словом, показать пульс современной жизни в языкознании — науке, которая ждёт молодых пытливых исследователей.
Поэтому я рискнул говорить не только об уже достигнутом и осмысленном, но и о многих новых явлениях, о том, что только начинает разрабатываться.
За последние годы бурно развивались науки о человеке — медицина, физиология, психология, социология. И всё это не могло не отразиться на состоянии лингвистики и привело к возникновению и развитию разнообразных и тесных связей её с этими науками.
Особое внимание в книге уделяется тому направлению, которое связано с учётом фактора человека в речевой деятельности и опирается на активное использование лингвистического эксперимента. Это направление называется иногда-психолингвистикой, а в последнее время чаще — теорией речевой деятельности. Непосредственный интерес к человеку, к речевой деятельности завоёвывает всё большую популярность в среде лингвистов, хотя, конечно, не исчерпывает всего разнообразия подходов к изучению языка.
Основное содержание книги сводится к тому, чтобы показать, как, с помощью каких «инструментов», методов проникает современная материалистическая наука в тайны устройства и действия сложного механизма речевой деятельности, в тайны мысли и слова, что здесь уже ясно, а о чём наука только ещё может предполагать.
Мне очень хотелось бы, чтобы эта книжка стала для вас введением в науку о языке, непривычную и такую манящую своими неоткрытыми далями, своими связями с психологией и медициной, социологией и информатикой, кибернетикой и статистикой. Чтобы вам захотелось перечитывать те или иные главы, размышляя о том, что в них написано. Чтобы вы уловили главное в моём рассказе: что за каждым курьёзом, смешным случаем, речевой нелепостью стоит какая-то закономерность (и нужно постараться разобраться — какая это закономерность, в чём здесь дело). И что из мозаики совершенно разнородных, на первый взгляд, явлений, из фактов, казалось бы, не имеющих ничего общего, никаких точек соприкосновения, складывается сложная, но стройная картина того, как живёт и функционирует, как устроен и как развивается механизм речевой деятельности.
Я хотел бы разбудить вашу наблюдательность, ваше мышление, ваше воображение, ваше представление.
И ещё одно замечание, объясняющее характер этой книжки.
Чтобы знакомство с наукой состоялось и чтобы путешествие в науку было увлекательным, по моему глубокому убеждению, не годится назидательный тон.
Джанни Родари в своей книжке «Грамматика фантазии» писал: «Одно из самых закоренелых и трудно прео-боримых представлений о педагогическом процессе заключается как раз в убеждении, что процесс этот должен протекать угрюмо». Ему вторит наш писатель Анатолий Алексин: «Некоторые наивные люди... полагают, что «весело» и «несерьёзно» — одно и то же. Ещё и ещё раз хочу повторить: именно юмор и занимательность — порой кратчайшее расстояние между самой серьёзной проблемой и сознанием ребёнка». Я целиком присоединяюсь к этим замечательным, мудрым суждениям.
Часть I.
ЗИГЗАГИ СОВРЕМЕННОЙ ЛИНГВИСТИКИ
Мой царь! мой раб! родной язык!
Валерий Брюсов
К ЛИНГВИСТИКЕ БЕЗ ПСИХОЛОГИИ
«Цезарь не выше грамматиков»
(Человек и его язык)
Путешествуя по Зазеркалью, Алиса, героиня известной сказки Льюиса Кэрролла, разговорилась с Пустиком-Дутиком.
«... — Значит, в году есть триста шестьдесят четыре дня, когда ты можешь получать невденьрождарки.
— Совершенно верно, — подтвердила Алиса.
— И только один день вденьрождарки! Вот тебе и привет!
— Не понимаю, что означает «привет»? — сказала Алиса.
Пустик-Дутик пренебрежительно улыбнулся.
— Не поймёшь, пока я не скажу. Это означает «замечательный и разящий довод».
— Но «привет» вовсе не означает «замечательный и разящий довод», — возразила Алиса.
— Раз мне так захотелось, — презрительно сказал Пустик-Дутик, — значит, означает. Именно это; не более или менее.
— А разве можно придавать слову какой угодно смысл? — спросила Алиса.
— А разве я своим словам не хозяин? — ответил Пустик-Дутик.
Озадаченной Алисе нечего было возразить. Пустик-Дутик подождал и заговорил сам.
— Слова, они с характером, — некоторые друг возле друга без фокусов ни за что не станут — гордые! Всякие частицы и междометия — их где хочешь можно ткнуть.
А глаголы, да прилагательные, да существительные — их одно к другому вдруг не приставишь! Но я с ними со всеми управляюсь. Вот так! А засим — совершеннейшая сверхнепроницаемость!
— Скажите, пожалуйста, — попросила Алиса, — что это означает?
— Вот теперь ты говоришь, как разумное дитя, — сказал Пустик-Дутик, очень и очень довольный. — «Совершеннейшая сверхнепроницаемость» значит, что по этому поводу сказано всё до конца и тебе самое время подумать, что ты намерена делать дальше, поскольку, я полагаю, ты не собираешься стоять здесь до скончания века.
— Два слова, а столько значат. Не слишком ли много для них? — задумчиво спросила Алиса.
— Ну и что же? — ответил Пустик-Дутик. — Я не даром слова употребляю, я им за это плачу. Могу и надбавку дать за лишнюю работу» (перевод с английского А. Щербакова).
Итак, Пустик-Дутик уверен, что он хозяин над словом, имеет над ним неограниченную власть. Конечно, маленькую девочку Алису убедить в этом не так уж сложно (хотя и она сомневается в справедливости этих рассуждений). Взрослые же просто снисходительно улыбнутся, читая разглагольствования Пустика-Дутика.
И, возможно, вспомнят латинское изречение: «Caesar hon Supra grammaticos» (буквально: «Цезарь не выше грамматиков»), которое, по-видимому, восходит к эпизоду, рассказанному древнеримским историком Гаем Светонием Транквиллом. Когда император Тиберий употребил неправильное выражение, а грамматик Атей Капитон льстиво заявил, что оно — истинно латинское, а если даже и нет, то, благодаря императору, станет таковым, другой грамматик, Марк Помпоний Марцелл, мужественно сказал грозному императору: «Лжёт Капитон; ты можешь, Цезарь, дать право гражданства людям, но не слову».
Однако («сказка — ложь, да в ней — намёк») откуда у Пустика-Дутика такая уверенность в том, что язык ему подвластен? Ведь, кажется, совершенно ясно, что человек не волен влиять на слова, на грамматику, т. е. на язык. А это значит, что язык — это не собственность человека, не его личное достояние, что он подчиняется каким-то законам, находящимся вне человека.
Но вот ещё одна цитата: «Язык не есть вещь, стоящая
вне людей и над ними и существующая для себя; он по-настоящему существует только в индивидуумах». Так говорили сто лет назад, может быть, самые крупные авторитеты лингвистики того времени — Г. Остгоф и К. Бругман.
Как же так? Откуда такой взгляд на язык?
Это следствие бурного развития в XIX в. психологии, вообще — интереса к человеку, в том числе — к человеку говорящему. Сегодня, спустя сто лет после того, как были сказаны эти слова (кстати, подобных высказываний о языке много в трудах лингвистов того времени), нам понятны причины такой постановки вопроса. Нам понятна и ограниченность, односторонность такого подхода. Ибо если быть последовательным и признать правоту суждений Пустика-Дутика, то из-за полного произвола говорящего (как легко убедиться на примере того же разговора Алисы с Пустиком-Дутиком) мы просто перестали бы понимать друг друга.
В чём же главный недостаток этого, «психологического» (как его называют) языкознания последней трети XIX в.?
Оно не учитывало, что человек — это не просто биологическое существо, проявляющее себя в своей деятельности (в том числе и речевой) свободно и независимо от окружающих людей, но существо общественное, продукт социальных, общественных, отношений. Недостаточность индивидуально-психологического подхода, «неудобство» от него чувствовались всё яснее, что и привело уже в начале XX в. к резкому отрицанию психологизма в языкознании. Наиболее чётко разграничил понятия «язык» и «речь» швейцарский лингвист Фердинанд де Соссюр (1857 — 1913), который объявил язык, находящийся вне человека и представляющий собой «социальный факт», единственным объектом лингвистики. При этом сам язык определялся как система знаков.
Кое-что о шахматах
(Язык в речевой деятельности)
Что же означает понятие языка как системы знаков?
На пути к ответу на этот вопрос Соссюр делает несколько важных разграничений, отделяющих то, что Относится собственно к языку, от того, что к языку не относится, хотя и связано с ним.
Первое разграничение — это разграничение языка и речи. Оно, может быть, самое важное в концепции Соссюра и в то же время вызывает, пожалуй, наибольшее число споров. В речевой деятельности людей, отмечает Соссюр, выделяется её важнейшая часть — язык. Эта часть речевой деятельности и представляет собой систему знаков, которая принята в данном языковом коллективе и которой обязан подчиняться каждый из членов этого коллектива в своей речи.
Речь связана с отдельными людьми, зависит от их физиологических и психологических особенностей и потому материальна, конкретна, мимолётна. Язык же, свободный от деятельности каждого из людей, связан лишь с обществом в целом. Он свободен от физиологических и психологических особенностей конкретных людей и потому абстрактен, устойчив. Соссюр подчёркивает, что язык и речь появились в речевой деятельности людей одновременно, что одно без другого существовать не может. Ибо, для того чтобы речь была понятной, необходимо наличие языка, а чтобы сам язык существовал и осваивался людьми, необходима речь.
В результате такого разграничения (вполне естественного и полезного) Фердинанд де Соссюр делает первый парадоксальный вывод: хотя для изучения речевой деятельности чрезвычайно важно изучение не только языка, но и речи, только язык представляет собой собственно систему знаков. Поэтому для изучения внутреннего устройства языка знать особенности речи нет необходимости.
Вот оно, наверное, самое полемичное по отношению к психологическому языкознанию утверждение Соссюра!
Второе разграничение — это разграничение внутренних и внешних элементов языка. Внутренние элементы языка относятся к самой его системе. Внешние — к условиям, в которых эта система проявляется, развивается.
Соссюр приводит аналогию с шахматами. Факт, что шахматы пришли в Европу из Персии, внешнего порядка. Замена деревянных фигур на фигуры из слоновой кости — также внешняя и не сказывается на системе. Шахматные фигуры могут быть маленькими (карманными) и огромными (полуметровые фигуры на игровых площадках в парках, домах отдыха), иметь привычный вид или изображать слонов, всадников, пеших воинов, быть
объёмными или плоскими (на демонстрационных досках) и т. п. Однако всегда и везде это одни и те же хорошо знакомые нам шахматы.
Напротив, если уменьшить или увеличить количество фигур, изменить правила их передвижения или другие правила игры, то это изменит «грамматику» этой игры — её систему, её «устройство», потому что это элементы внутренние.
Так, много веков назад ферзь был очень слабой фигурой: он двигался лишь по диагонали на одно поле. Но в таком случае наши современные шахматы — это несколько иная игра, хотя и остальные фигуры, и доска остались теми же.
В результате разграничения внутреннего и внешнего в языке Соссюр делает второй парадоксальный вывод: условия, в которых развивается тот или иной язык, чрезвычайно важны для понимания того, как складывался язык и как он функционирует, но для изучения собственно внутреннего устройства языка, внутренней системы языка знать условия, в которых он развивается, нет необходимости.
Третье разграничение — это разграничение в языке статики и динамики (т. е. истории). Конечно, интересно и важно выяснить, откуда произошло то или иное слово, каково его первоначальное значение и т. д. Однако каждый такой факт, рассмотренный в историческом плане, ничего не даёт для понимания его места в системе данного языка в данный период времени. В самом деле, изменится ли современная система правил игры в шахматы от того, что мы будем знать, как ходил
ферзь раньше? Конечно же, нет, хотя этот факт важен для истории шахмат. То же самое и в языке, тем более что некоторые факты современного языка выглядят совсем иначе в историческом освещении. Вот только один пример. Русское слово зонтик мы, не задумываясь, связываем со словом зонт, ставя его в ряд аналогичных пар:
дом — дом-ик стол — стол-ик
сад — сад-ик зонт — зонт-ик и т. д.
Что в этой паре первично? «Конечно, зонт», — скажете вы и будете совершенно правы с точки зрения устройства системы современного языка. Однако история языка даёт нам совершенно другой ответ: слово зонтик — искажённая форма заимствования из голландского Zonne-ileck (буквально — «крышка от солнца»). Когда это слово было освоено на русский манер, -ик стало осознаваться как уменьшительный суффикс (по аналогии с домик, садик, столик и т. п.), и уже в результате этого появилось новое слово зонт.
Итак, соотношение первичности — вторичности с точки зрения истории русского языка;
Zonnedeck — зонтик — зонт, с точки зрения современного русского языка: зонт — зонтик.
Какая же из этих схем верна?
Оказывается, обе. Но первая верна лишь с динамической (исторической) точки зрения и неверна с точки зрения статической, в данном случае — с точки зрения системы современного русского языка, а вторая, наоборот, верна со статической точки зрения (ибо в современном языке отношения именно такие), но неверна с точки зрения динамической.
В результате такого разграничения, тоже чрезвычайно естественного и полезного, Соссюр делает третий парадоксальный вывод: хотя исследование языка в его истории чрезвычайно важно для выяснения того, как возникают и изменяются элементы языка, для изучения собственно внутреннего устройства языка знать историю языка нет необходимости.
Итак, для изучения собственно внутреннего устройства языка целесообразно отвлечься от внешних элементов языка, от речи, от истории языка. Что же остаётся для рассмотрения? Язык как система внутренних элементов, взятая в статике. Это, собственно говоря, и есть язык как система знаков. Можно спорить (и не соглашаться!) с тем, должна ли лингвистика ограничиваться рассмотрением только так понимаемого языка — языка, очищенного от истории, психологии, физиологии, наконец, очищенного от самого человека. Однако кажется бесспорным, что этот выделенный Соссюром язык должен стать предметом особого, самого пристального рассмотрения, предметом специального лингвистического анализа. Хотя в то же время лингвистический анализ не должен ограничиваться только этим языком.
Иначе говоря, то, что сказал Соссюр о языке, — это правда, но далеко не вся правда о языке.
В определении языка как системы знаков два понятия: «знак» и «система». Рассмотрим кратко каждое из них.
Что такое знак?
Самое общее определение знака может быть приблизительно таким: знак — это нечто, которое указывает своим присутствием на другое нечто и лишь потому существует как знак этого другого. Или иначе: если имеется нечто А и нечто В, причём В выступает в общении как заместитель А, то тем самым В является знаком А.
В лесу валяются ветки — берёзовые и сосновые. Длинные и короткие. Сухие и свежие. Вы с товарищами договорились о том, что первая группа пройдёт по дороге вперёд, выберет поляну и подготовит место для привала. А чтобы вторая группа не проскочила мимо, у поворота на обочине из веток будет выложена стрелка. Так ветка становится знаком — указателем поворота.
Кое-что о светофоре
(Знаковость языка)
Знаки- окружают нас повсюду: «птичка» на полях тетради, отмечающая ошибку, и «птичка» на кителе лётчика; красный свет светофора и красная повязка на рукаве дежурного... Даже длина юбки у девушек или длина волос у юношей — тоже знаки, выражающие отношение к моде, к мнению окружающих, к самому себе.
Форма знака называется планом выражения (или означающим), а то, что связывается с этой формой, — планом содержания (или означаемым).
Вернёмся к языку.
Слово дом — комплекс трёх звуков (или букв). Этот комплекс вызывает у нас представление о каком-то строении с крышей, с окнами, дверями (все говорящие по-русски представляют дом приблизительно одинаково, с некоторыми вариациями в зависимости от обстановки, фантазии, уровня знаний, памяти и т. п.).
Звуки и буквы и их комплексы — это план выражения, означающее языкового знака. Содержание, смысл, который мы вкладываем в них, который связан с ними, — это план содержания, означаемое. Иными словами, языковой знак обладает той же структурой, что и любой другой знак, хотя, конечно, имеет много своих особенностей. Вот какая у него структура:
...
Важно иметь в виду, что только обе стороны языкового знака (как и любого знака вообще) дают ему право быть знаком. В самом деле, попробуйте передать идею «дома» без звуковой буквенной или какой-нибудь другой (например, азбуки Морзе, условной цифровой) формы. Ничего не получится! А план выражения? Может ли он существовать сам по себе? На первый взгляд кажется, что да. Так, сочетание звуков вроде трапата вполне возможно. Но всё дело в том, что это трапата не будет знаком до тех пор, пока с ним не связано какое-нибудь содержание, т. е. пока не получится опять-таки единства означающего и означаемого.
Разумеется, всё богатство и сложность языка, как уже говорилось, не сводятся только к знакам. Но знако-вость — важнейшее свойство языка, определяющее многие особенности его устройства.
план выражения план содержания
Знаки в системе объединяются в классы. Это грамматика знаковой системы. Вот хорошо всем известный светофор. В нём всего три знака! красный (стойте), зелёный (идите) и жёлтый (внимание, сейчас произойдёт смена знака). Неужели и у такой простой системы есть своя грамматика? Оказывается, есть.
Прежде всего бросается в глаза, что знаки светофора объединяются в два класса. Один, который можно условно назвать основным, включает два знака — красный и зелёный. Они и являются собственно знаками, запрещающими или разрешающими движение. Другой, вспомогательный, класс состоит всего иэ одного знака — жёлтого, который лишь фиксирует наше внимание на том, что сейчас произойдёт смена основных знаков. Но всё равно это класс (вспомните понятие множества в математике! Класс, как и множество, может быть и единичным и даже пустым).
Такая группировка знаков в классы на основе сходства по какому-либо признаку называется парадигматикой.
Не так ли и в языке? В нём тоже есть своя парадигматика, свои парадигматические классы. В частности, есть слова знаменательные, которые обозначают что-то сами по себе, и служебные, которые указываютца отношения между знаменательными словами. Например, слова карандаш и стол — знаки предметов, которые могут занимать разное положение в пространстве относительно друг друга, что обозначается соответствующими предлогами:
карандаш на столе карандаш возле стола
карандаш под столом карандаш в столе и т. д.
Показательно, что в последние годы в наших городах появились двухсветные светофоры с надписями «стойте» (красной) и «идите» (зелёной). В них вспомогательный знак либо не подаётся совсем, либо обозначается миганием горящей надписи, иными словами, резко отличается от основных знаков устройством плана выражения. В трёхсветном же светофоре все три знака имеют однотипный план выражения — круги определённого цвета. Что же отличает знаки двух классов?
Рассмотрим все возможные комбинации последовательностей двух разных цветов в классическом трёхсветном светофоре. Теоретически таких комбинаций шесть, однако реально возможны лишь четыре:
красный — жёлтый жёлтый — красный
зелёный — жёлтый жёлтый — зелёный.
Невозможны комбинации:
красный — зелёный зелёный — красный.
Нетрудно заметить, что жёлтый свет сочетается с любым из двух других, а красный или зелёный — только с жёлтым. Вот вам и внешнее проявление различий двух классов, выражающееся в различии их сочетаемости.
Такие правила сочетания знаков при развёртывании их в цепочки называются синтагматикой.
Не так ли и в языке? В нём тоже есть своя синтагматика. Разные классы слов имеют разную сочетаемость.
Так, прилагательное сочетается с существительным и %не сочетается с глаголом, а наречие — с глаголом, но не с .существительным. Можно сказать:
Во время кипения из жидкости бурно выделяются пузырьки пара или:
Когда жидкость кипит, мы наблюдаем бурное выделение пузырьков пара.
По нельзя сказать:
Во время кипения из жидкости бурное выделяются пузырьки пара
или:
Когда жидкость кипит, мы наблюдаем бурно выделение пузырьков пара,
чтобы при этом бурно относилось не к наблюдаем, а к выделение.
Приведённые параллели между нашим языком и «языком» светофора не случайны. Они охватывают весьма существенные закономерности устройства языка.
Самый важный из законов знака — это закон системности знаков, который базируется на идее системности языка.
А что, если у стула отломать спинку?
(Системность языка)
Что же такое системность языка?
Системность языка — это внутренняя органи-
зация совокупности его элементов, связанных определёнными отношениями.
Начнём с примера. Проведём небольшой эксперимент (я и в дальнейшем часто буду проводить с вами подобные эксперименты). Скажите сами (и поспрашивайте своих знакомых): что означает слово стул?
Обычно отвечают приблизительно так: «Стул — это то, на чём сйдят». Иногда получаем более «научный» ответ: «Стул — это приспособление, предмет, предназначенный для сидения на нём». При этом могут прибавить ещё какой-нибудь признак, например, «на четырёх ножках», но &ОД
редко и между прочим. ".-у
Почему объясняют это слово именно так? Потому служить приспособлением для сидения — главное назначение стула: это то, что отличает его от других предметов, которые предназначены для других целей, — кровав ти, шкафа, телевизора, ботинка, забора...
Поэтому такое объяснение слова стул, достаточно," чтобы выделить этот предмет в ряду других, не предназначенных для сидения.
Но ведь в языке есть слова, обозначающие предметы, которые также предназначены для сидения, но стульями не являются. Поэтому приведённая характеристика значения слова стул оказывается, как говорят математики, необходимой, но недостаточной и потому неточной.
В самом деле, если вы ответите: «Стул — это приспособление для сидения, на четырёх ножках», — то я могу ехидно заметить, что вы мне объяснили, что такое табуретка. И вы со смущением должны будете признать, что я прав. Но тут же поспешно добавите, что ведь у табуретки нет спинки, а у стула она есть.
Действительно, ведь и табуретка — тоже предмет, специально (как и стул), предназначенный для сидения. И для того чтобы отличить стул от табуретки, к вашему объяснению слова стул просто необходимо прибавить элемент значения «имеющий спинку».
Итак, стул — это приспособление для сидения, на четырёх ножках, имеющее спинку.
— чДа, но вы забыли о кресле! — продолжаю я «допрос с пристрастием».
— Совершенно верно! У стула нет подлокотников! А у кресла они, как правило, есть. Значит, стул — это приспособление для сидения, на четырёх ножках, со спинкой, но без подлокотников.
— Но ведь это объяснение скамейки! — не унимаюсь я.
— Ах да! Я совсем забыл (забыла), что стул рассчитан на одного человека!
Ну вот, теперь, кажется, всё. Мы выяснили, чем же отличается стул не только от того, что для сидения специально не предназначено, но и от своих «собратьев» — предметов, специально приспособленных для сидения.
Итак, стул — это специальное (а не случайное, как бревно или стол) приспособление для сидения (а не для других действий или состояний, как кровать, дом), имеющее спинку (в отличие от табуретки, пуфика), не имеющее подлокотников (в отличие от кресла), рассчитанное на одного человека (в отличие от скамейки, диваца). „__
Как видите, для того чтобы точнее определить, что значит слово-знак стул, мы должны были сопоставить его с другими словами-знаками и прежде всего с наиболее близкими ему — табуретка, кресло, скамейка. Вот вам первый парадокс, вытекающий из системности в языке: для определения того, что значит данный знак, необходимо знать место данного знака в системе, т. е. знать, что значат другие знаки, ибо только в сопоставлении с ними и выявляется его собственное значение.
В результате такого сопоставления знаков выявляются самые важные различительные признаки, их называют дифференциальными. Устранение любого из таких признаков неизбежно приводит к неразличению разных знаков. Так, в нашем примере, если не учитывать признак «наличие спинки», исчезает различие между стулом и табуреткой, ибо данный дифферент альный признак был единственным их различив в системе.
А как же быть с четырьмя ножками? С тем, что владенье может быть мягким? С тем, что обычно стул бывает из дерева? И со многими-многими другими признаками, которые мы можем перечислить, говоря о стуле?
Всё это несущественно для определения значения слова стул. И дело не в том, что стул может быть на четырёх ножках, а может быть и на трёх и даже на одной.
Даже если бы он был обязательно на четырёх ножках, всё равно этот признак не является важным для системы. Такой признак называют интегральным. Правда, при определённых условиях он может превратиться в важный для системы, дифференциальный признак, ёсли будет различать разные знаки. Скажем, дёре- . вянные стулья останутся стульями, а современные, из металла и пластика, станут называться как-нибудь иначе, например «сидельники» (что в принципе вполне возможно, хотя и вряд ли осуществится: нам, кажется, ни к
чему различать стулья по материалу, из которого они сделаны). Но если такой «сидельник» вдруг появится в нашем языке, тогда признак «сделанный из дерева» из интегрального превратится в дифференциальный, отличающий наш добрый старый стул от такого «сидельника».
Впрочем, всё может быть и наоборот: дифференциальный признак может стать интегральным.
Допустим, что все приспособления для сидения типа диванов, скамеечек и т. п. начнут делать всегда меньших размеров, чем сейчас, в расчёте на одного человека (это, конечно, тоже маловероятно, однако теоретически опять-таки вполне возможно). Тогда признак «рассчитанный на одного человека» автоматически превращается из дифференциального в интегральный, так как, хотя он и остаётся у стула, ему нечего уже различать. И если всё же нужно будет отличить стул от скамейки, то для этого должен будет появиться какой-то новый признак (скажем, «помещающийся в комнате» для стула в отличие от «помещающаяся на улице» для скамейки или что-нибудь в этом роде).
Итак, мы можем выделить у стула как вещи массу признаков (у него есть спинка, четыре ножки, он сделан чаще всего из дерева, рассчитан на одного человека и т. д.). Однако для стула как знака важны лишь дифференциальные признаки и не важны признаки интегральные. Но ведь то, какие из признаков стула являются дифференциальными, а какие — интегральными, зависит не от свойств самого стула, а от свойств системы знаков, в которую включён знак стул.
При этом переход признаков из интегральных в дифференциальные и наоборот никак не связан с изменением свойств самого стула как вещи (стул остаётся одним и тем же!), но связан с изменением в системе числа и характера знаков, противопоставленных знаку стул. Если же система не изменится, то не изменится и набор дифференциальных признаков у знака стул, хотя стул как вещь может измениться.
Таким образом, намечается ещё один парадокс, вытекающий из системности в языке: знак, который создан для обозначения вещи, как бы отрывается от этой вещи и начинает вести самостоятельное существование, которое зависит уже не от этой вещи, но от системы знаков, элементом которой он является.
Вот, оказывается, какая своеобразная вещь системность языка! Закон, отражающий эту системность, может быть сформулирован примерно так: элемент языка существует лишь постольку, поскольку он противопоставляется другим элементам языка. Иначе он существовать не может. Системность — не довесок к свойствам элементов языка, а главное и непременнейшее условие самого существования этих элементов.
Содержание языкового знака, его ценность определя-
ются его местом в системе. В разных системах одни и те же, казалось бы, знаки имеют разную ценность.
Вот мы и познакомились с главным открытием Соссюра.
Говоря о системности знаков, необходимо ещё раз подчеркнуть, что в окружающем нас мире предметы существуют независимо от языка. Поэтому все наши рассуждения относились не к вещам, а к языку, который как раз и существует для того, чтобы помочь нам чётко различать эти вещи.
И здесь мы сталкиваемся с другим важным свойством системности элементов языка: системность обеспечивает не только различение, противопоставление предметов, но и их объединение, отождествление.
Отличив стул от дивана, кресла, табуретки, язык помогает нам тем самым объединить в один класс все стулья, независимо от их индивидуальных особенностей.
Сумма дифференциальных признаков не только отделяет от класса стул всё, что не имеет этой суммы (независимо от деталей), но и, что не менее важно, объединяет в этот класс всё, что имеет такую сумму.
Так, из огромного количества признаков предметов в процессе речевой деятельности народа отбираются для системы языка лишь самые важные, самые существенные. И всё бесконечное разнообразие предметов и явлений внешнего мира, сводится в сравнительно немногочисленное число классов, каждый из которых обозначается определённым знаком. Этот знак закреплён в системе языка и служит для выделения каждого предмета данного класса в отличие от всех других предметов остальных классов, обозначенных другими знаками.
Мы узнали, что означает системность языка. Подробнее с идеями Соссюра и с пониманием языка как системы знаков вы сможете познакомиться в 1-й части книги Л. В. Сахарного «Как устроен наш язык» (М., 1978). А сейчас я хотел бы снова вернуться к разговору о связях лингвистики и психологии.
Кое-что о геометрии
(Моделирование речевой деятельности)
Итак, в начале XX в. лингвистика если и не «распростилась» с психологией окончательно, то во всяком случае значительно охладела к союзу с ней. Произошло негласное разделение «сфер влияния»: лингвистика занялась языком, а психология — речью. Внимание лингвистов сосредоточилось прежде всего на внутренних закономерностях устройства языка — и не напрасно: здесь
было над чем поработать, отвлёкшись от индивидуальных особенностей говорящих людей.
Всё правильно. Но...
Всё было бы очень хорошо, если бы языком как системой знаков не пользовались люди, причём люди разные и по возрасту, и по знаниям, и по вкусам, если бы язык не был нужен этим людям для общения, причём общения в самых различных, порой совершенно неожиданных ситуациях. Вот тогда бы язык и был той статичной уравновешенной системой, о которой шла речь в предыдущих главах.
Конечно, можно себе представить, что такой язык существует как бы сам по себе, а люди — сами по себе. И ситуации, в которых люди общаются, — тоже сами по себе. Тогда, попав в соответствующую ситуацию, человек берёт какие-то готовые средства из языка и в соответствии со своими способностями, с тем, как этот язык отпечатался в его сознании, «лепит» из этих готовых средств свою индивидуальную и неповторимую речь.
Но, по-видимому, не нужно обладать сильным воображением, чтобы понять, что всё это на самом деле происходит не совсем так. Скорее наоборот, нужно обладать весьма сильным воображением, чтобы представить себе, что это происходит именно так! Но тогда как же?
А как по-вашему, где существует язык?
В письменных грамматиках и словарях?
Но во-первых, вы, по-видимому, слышали, что бывают языки и без письменности. Так, многие языки народов СССР получили письменность только после Великой Октябрьской социалистической революции. Однако они же и до этого существовали! И люди ими пользовались!
А во-вторых, ни одна даже самая полная грамматика, ни один даже самый полный словарь не могут учесть все случаи правильного или неправильного применения языка (хотя, разумеется, чем полнее грамматика и словарь, тем больше таких случаев они учитывают).
Язык не существует нигде, кроме как в головах людей, говорящих на нём. Но ведь совершенно естественно, что далеко не всегда то, что является эталоном языка для одного, такой же эталон для другого.
При этом, с одной стороны, язык народа един и не зависит ни от одного, ни от другого, ни от третьего человека (что обстоятельство и учёл Соссюр). Но, с другой стороны, язык не совсем един именно потому, что существует только в головах людей и зависит и от одного, и от другого, и от третьего (этого обстоятельства Соссюр не учёл).
Ведь и само общество, в котором используется язык, не сводится к отдельным людям, но оно состоит из них и без них невозможно.
Конечно, и сам Соссюр, и наиболее мудрые из его последователей прекрасно понимали, что рассмотрение языка как изолированного от сложных процессов речевой деятельности людей даёт лишь очень упрощённое представление о том, что есть в речевой деятельности на самом деле.
Но как же всё-таки соединить эти две, казалось бы, несоединимые особенности языка?
Я вновь приглашаю вас отвлечься на время от языка. Обратимся к некоторым хорошо известным вам понятиям геометрии.
Итак, что такое точка?
В школьных учебниках по геометрии много чертежей, на которых помещены точки А, В, С, D.
А на нашем рисунке что является точкой — А? В? С? D?
А В С D
Конечно, вы сразу же отвергнете А и В: какие же это точки? Ведь это настоящие круги! Большего или меньшего диаметра, но круги, а не точки.
Возможно, поколебавшись, вы посчитали бы точкой С (особенно по сравнению с А и В!), если бы рядом не было D. Но раз рядом D... Нет, конечно, С — это, пожалуй, всё-таки тоже круг (хотя и малого диаметра), а не точка! Вот D — это другое дело!
А собственно почему? Разве нельзя рядом с D изобразить какое-нибудь Е, по сравнению с которым D покажется кругом? Конечно, можно! Особенно если прибегнуть к помощи лупы! А там и за микроскоп можно взяться! Ясно одно — как бы мы ни старались, рядом с
точкой М, какого бы размера она ни была, всегда в принципе можно изобразить точку N, которая будет ещё меньше.
Да, кстати, о каких вообще размерах точки можно говорить — ведь геометрическая точка не имеет ни длины, ни ширины, ни высоты. На то она и т о ч к а! Но ведь любое материальное тело, как бы оно ни было мало, должно занимать какое-то место в пространстве!
Значит, точка как материальное тело не может существовать в принципе! А то, что мы условно изображаем на чертежах как точки, на самом деле что угодно, только не точки! Это лишь знаки точек, но не сами точки.
Не следует при этом упускать из виду, что речь идёт не о бытовом понимании точки как тела очень маленьких размеров (как, например, во фразе: «В небе показалась точка...»), а именно о строгом математическом понятии точки.
Действительно, такое понятие точки (как чего-то, что есть и в то же время не имеет ни длины, ни ширины, ни высоты) придумано математиками. Вспомните, что говорится о точке в одном школьном учебнике:
«Геометрическую точку, не имеющую размеров, нельзя ни увидеть, ни нарисовать. На практике люди имеют дело с телами... Лишь представив себе тело, все размеры которого очень малы, и решившись отвлечься от этих размеров, приходим к понятию геометрической точки».
Итак, в природе такого тела нет. А раз нет точки, то, строго говоря, нет в природе и прямых (как кратчайших расстояний между двумя точками), а также нет ни треугольников, ни квадратов (которые ограничены такими прямыми), как нет ни окружностей, ни шаров, ни всех других правильных геометрических фигур и тел, известных любому школьнику-старшекласснику из геометрии (она называется евклидовой по имени её создателя — древнегреческого математика Евклида, жившего в III в. До н. э.).
Нет в природе ни абсолютно твёрдых тел, ни абсолютно чёрных тел, которые вы изучаете по физике, ни абсолютно чистых химических веществ, о которых написано в ваших учебниках по химии.
И всё-таки мы в научном анализе активно используем эти понятия так, как будто все эти придуманные учёными объекты (не случайно они и называются идеализированными объектами) существуют на самом деле. Для чего это нам нужно? И в какой мере эти понятия действительно придуманы?
Рассмотрим простую математическую задачу. Вам нужно определить площадь спортивной площадки во дворе школы, чтобы решить, что можно на ней разместить. Как вы это сделаете? Разумеется, так, как вас учили в школе: перемножив длину на ширину.
Допустим, длина площадки оказалась 65 метров, а ширина — 32,5 метра. Так ли уж важно, что при измерении вы ошиблись на несколько сантиметров? И что сами прямые оказались немножечко кривыми?
Конечно же, нет!
Вот если такие ошибки измерения допустить на чертеже в тетради по геометрии, то там за них можно и «двойку» получить!
В самом деле, допустим, что вы в тетради начертили что-либо подобное:
Сможете ли вы выдать эти две линии за отрезки прямых и к тому же равные между собой? Сомневаюсь, хотя и здесь ошибка — всего лишь в несколько миллиметров, а линии — лишь немножечко кривые.
Но ведь и в тетради по геометрии без ошибки не обойтись, как бы вы ни старались! Только там эти ошибки могут быть незаметны — ведь они составляют десятые доли миллиметра!
Однако и такая ошибка, вполне естественная даже в тетради отличника, совершенно недопустима на предприятии, изготовляющем, например, миниатюрные дамские часики. Приборы особой точности ведут счёт на микроны. Но и там... Как вы догадываетесь, этот разговор можно вести без конца: он такого же типа, как и разговор о точках А, В, С, D...
Значит, дело не в ошибке как таковой (её принципиально нельзя избежать!), а в том, насколько она грубая и мешает решению данной задачи.
А теперь представьте себе, что геометрия имела бы дело с реальными прямыми, которые на самом деле всегда немножечко кривые, с реальными прямоугольниками,
которые на самом деле всегда немножечко не прямоугольники, и так далее?
Могли ли бы мы строить и доказывать теоремы, выводить формулы, не зная толком, что за формулы мы описываем? Конечно же, нет!
И тогда простейшие измерения площади школьной спортплощадки превратились бы в задачу невероятной трудности.
Вот поэтому и нужно было допустить, что есть фигуры как бы в чистом виде, абсолютно точные прямоугольники и круги, кубы и шары. Вот что говорится в том же школьном учебнике: «Можно спросить себя: для чего всё это делается? Зачем нужно это отвлечение? Ответ заключается в том, что только для абстрактных геометрических фигур можно сформулировать в виде точных и не допускающих никакой двусмысленности ряд простых и весьма важных предложений».
Не так ли и в лингвистике? Теория языка как системы знаков оказывается своеобразной евклидовой геометрией для реального языка в реальной речевой деятельности людей.
А уж насколько строго мы применяем соответствующие формулы геометрии при реальных измерениях, насколько велики ошибки из-за того, что наши лингвистические прямоугольники всегда на самом деле лишь почти прямоугольники, — это уже совсем другое дело.
Ошибки есть всегда. Но для каждого типа задач есть свои допуски, свои размеры допустимых ошибок. А с учётом этого почему бы нам не считать каждый раз, что этих законных ошибок как бы нет? Ведь тогда исчезнет разница между точкой и почти точкой, между прямой и почти прямой, между прямоугольником и почти прямоугольником.
Вот почему учёные и придумали идеализированные объекты — то, чего на самом деле как будто бы и нет, — для того чтобы с их помощью описывать, изучать, измерять то, что на самом деле есть — реальные объекты внешнего мира. Ведь используя идеализированный объект, люди устанавливают такой размер ошибки, что разницей между данным реальным и данным идеализированным объектом можно пренебречь.
Идеализированные объекты — это выделенные учёными из реальных вещей закономерности их в чистом виде. И поэтому идеализированные объекты предстают пе-
ред нами как своеобразные модели, которые отражают реально существующие закономерности и служат нам для познания закономерностей окружающего мира реальных вещей.
Вот таким идеализированным объектом, такой моделью оказывается и тот «язык», о котором писал Соссюр, язык в чистом виде, так же .отвлечённый от реальной речевой деятельности людей, как и евклидова геометрия от реальных тел.
Интересно, что эту особенность языка в чистом виде хорошо видел и понимал и сам Соссюр: «В действительности «состояние» языка не есть математическая точка, но более или менее длинный промежуточек времени, в течение которого сумма происходящих видоизменений остаётся ничтожно малой... Поскольку язык всегда, как бы ни мало, всё же преобразуется, постольку изучать язык статически на практике — значит пренебрегать маловажными изменениями, подобно тому как математики при некоторых операциях... пренебрегают бесконечно малыми величинами».
Рассмотрение языка как статической системы знаков помогает нам понять многие закономерности устройства языкового механизма и решить многие лингвистические задачи.
Однако многие другие закономерности устройства языкового механизма не выявляются, а многие лингвистические задачи не могут быть решены при таком рассмотрении языка. Слишком часто факты реального языка в реальной речевой деятельности людей при всём воображении не позволяют рассматривать язык как почти статическую систему знаков.
Рассмотрение же реального языка в реальной речевой деятельности людей заставляет рассматривать «язык» Соссюра как идеализированный объект, как частный, предельный случай этого реального языка.
При этом различие между реальным и идеализированным объектами, между реальным языком и «языком» Соссюра оказывается принципиальным различием, а потому сами основы теории Соссюра оказываются непригодными для теории этого реального языка. В самом деле, реальный язык в речевой деятельности людей, в отличие от «языка» Соссюра, существует и в зависимости от внешних условий, и в реальных процессах речи, и как динамическая система. И всё это не может не ска-
заться на самом характере, на самом устройстве этого реального языка, на особенностях этого устройства по сравнению с устройством «языка» Соссюра.
Конечно, рассматривать простую и чёткую систему «языка» Соссюра куда проще, чем реальный живой язык, постоянно изменчивый во времени, в головах людей, в разных ситуациях!
Но тут уж ничего не поделаешь!
Как писал замечательный советский лингвист Лев Владимирович Щерба, «...жизнь людей не проста, и если мы хотим изучать жизнь, — а язык есть кусочек жизни людей, — то это не может быть просто и схематично».
Итак, как видите, лингвистика, последовавшая за Соссюром, впала в другую крайность (но сравнению с языкознанием XIX в.) — она потеряла говорящего человека. И хватилась она этой потери не скоро. Однако чем дальше шло такое изучение, тем более ясно становилось, что лингвистике необходимо расширить круг проблем, методов, подходов. Новые факты и необходимость их объяснения требовали построения новой модели языка, ориентированной на более широкое изучение речевой деятельности. Этого же требовало и использование данных лингвистики в медицине и технике.
К ЛИНГВИСТИКЕ С ПСИХОЛОГИЕЙ
Кое-что о путешествии по городу
(Основания теории речевой деятельности)
И лингвистика снова стала искать связи с той же пси-хологией.
Стоп! А почему «с той же»? Разве психология все эти десятилетия стояла на месте? Нет, конечно! Были у неё и взлёты, и падения, и рывки вперёд, и заблуждения. Но она настойчиво пробивалась к пониманию сущности человека, в том числе — человека говорящего.
И здесь нужно отметить творчество исследователя, который во многом определил характер современной психологии — замечательного советского психолога Льва Семёновича Выготского (1898 — 1934).
В начале XX в. в Западной Европе господствовало идеалистическое представление о «нематериальной» природе человеческой психики, души. Кстати, ведь и само слово психика происходит от греч. psyche — душа. Так
вот, душа в учениях западноевропейских психологов была в буквальном смысле отделена, оторвана от тела.
В полемике с этим направлением американская психология изучала поведение человека (по-английски поведение — behaviour, отсюда название этого направления — бихевиоризм) как вполне биологического существа, причём, изучая реакции человека на внешние стимулы, психологи сознательно уходили от рассмотрения действительно сложных механизмов психической деятельности человека, упрощали представление о ней. В учениях американских психологов поведение человека как биологического существа в принципе не отличается от поведения, например, мыши.
Как видим, для каждого из этих направлений в психологии характерна односторонность в оценке роли биологического фактора.
Европейские психологи как бы отключили внутреннюю деятельность человека от внешнего мира. Бихевио-ристы, наоборот, отключили внешнюю деятельность человека от его сознания. Но, несмотря на кажущуюся противоположность подходов к психической деятельности, и те, и другие сошлись в главном — в отрыве внутреннего от внешнего, а также в общей недооценке роли социального фактора в психической деятельности человека, в отсутствии понимания человека как существа общественного.
Л. С. Выготский в своих работах преодолел эти недостатки. Это была первая серьёзная и удачная попытка применить марксизм к психологии. Показательно, что в последние годы мировая психологическая наука по-настоящему оценила и стала серьёзно изучать достижения Л. С. Выготского и его школы.
В чём Зке суть учения Л. С. Выготского и что оно может дать современному языкознанию?
Л. С. Выготский положил в основу своей теории два основных тезиса:
1) Человек выступает во всей своей деятельности, в том числе и психической, как материальное, биологическое существо, обладающее определённой физической организацией — мозгом.
2) В то же время человек не просто биологическое существо, но и социальное, общественное, существо. И психика человека — это не просто функцйя человека как материального существа, но и социальная функция.
Поэтому разгадку особенностей психики человека нужно искать не в биолбгии и не в туманных законах души, а в истории человечества, в истории общества.
В отличие от поведения животных, человеческая деятельность осуществляется с помощью системы орудий труда. Эта система и вырабатывается, и закрепляется в обществе. А чтобы этими орудиями можно было пользоваться, каждому такому орудию должна соответствовать также закреплённая в общественной практике система трудовых действий, усвоенная людьми в виде особых навыков.
Но для закрепления этих навыков не годятся хорошо известные вам механизмы безусловных и условных рефлексов, которые есть и у животных. Эти механизмы не в состоянии обеспечить необходимые темпы развития человеческого мышления. Они не приспособлены для отражения специфических связей между людьми в человеческом обществе. Поэтому у людей складывается новый тип деятельности — интеллектуальная деятельность, которая опирается на употребление психологических орудий — знаков.
Развитие интеллектуальной деятельности привело к перестройке биологического характера, т. е. к эволюции мозга человека.
Ещё раз подчёркиваем, что деятельность с помощью психологических орудий так же общественно закреплена, как и деятельность с помощью обычных, материальных, орудий. Особенность же психологических орудий в том, что использование знака направлено внутрь человека. Поэтому психологические орудия — знаки, использующиеся в речевой деятельности людей, — это средство воздействия общества на его членов и средство формирования психики каждого из них.
Очень важно отметить, что, так же как и обычные орудия, психологические орудия складываются во внешней деятельности людей и лишь впоследствии могут перейти внутрь. Так Л. С. Выготский показывает истинную природу внутренней, психической деятельности человека.
Такой подход к механизмам психической деятельности позволяет сделать два важных вывода.
Первый вывод о том, что сознание — это не просто механический набор элементов., а система тесно взаимосвязанных психических процессов, которая не дана человеку как нечто врождённое и не просто включается при
вхождении ребёнка в сложившуюся систему общественных отношений, а которая постепенно складывается и развивается, уточняется, обогащается при психическом развитии ребёнка. Не случайно Л. С. Выготский много работал над изучением детского мышления и детской речи.
Второй вывод о том, что формирование сознания — это последовательное свёртывание внешнего действия сначала в речевое, а потом — в собственно мыслительное.
Интересно, что на каком-то этапе (до 3 — 4 лет) ребёнок может мыслить только вслух, разговаривая-размыш-ляя таким образом даже наедине с самим собой.
Борис Заходер в предисловии к пересказу приключений Алисы в Стране Чудес упоминает об одной маленькой девочке, которая говорила:
— Откуда я знаю, что я думаю? Вот скажу, тогда узнаю!
Эта девочка очень точно подметила удивительную особенность детской речи. Ребёнок, научившись говорить, ещё не научился думать отдельно от звучащей речи. Думая, он обязательно разговаривает сам с собой. Способность думать про себя приходит к человеку позднее. Процесс превращения внешнего действия во внутреннее каждый из вас наблюдал в связи с обучением чтению: вначале человек может читать только вслух (сначала громко, а потом — шёпотом), потом звуков он уже не издаёт, но при чтении шевелит губами, наконец, и это для него уже становится ненужным, и он читает без внешних, видимых проявлений своей работы, своей деятельности.
Л. С. Выготский обратил внимание и на то, что нельзя рассматривать упрощённо соотношение языка и мышления, что не может каждой мысли автоматически соответствовать готовая языковая форма. «Мысль не выражается в слове, но совершается в слове», — писал он.
Итак, Л. С. Выготский показал, что внутренняя, психическая, деятельность человека — это подлинная деятельность, что люди в своей деятельности (общественной по природе) производят и своё сознание, которое отражается в речевой деятельности.
В науке изучались не только истоки психической деятельности, но и её механизмы. В исследование этой проблемы большой вклад внесли советские физиологи и прежде всего Н. А. Бернштейн, П. К. Анохин, разработавшие теорию физиологии активности, суть которой в том, что основной принцип деятельности высших животных и человека — целесообразность.
Для того чтобы деятельность осуществлялась, ставится цель. Эта цель определяет выбор наилучших действий для её осуществления, достижения.
Но для того чтобы представить себе эту цель, точнее — картину, модель будущего, которое появится в результате достижения этой цели, необходима работа специального механизма, который поможет прогнозировать, предвидеть будущее, поможет представить его образ, а также будет постоянно контролировать деятельность, направленную на создание этого будущего. Как обеспечивается эффективность работы этого механизма?
В процессе деятельности образ будущего сравнивается с промежуточными состояниями в каждый данный момент и в случае отклонений от истинного пути производится коррекция траектории — ну прямо, как в управлении движением искусственных спутников Земли!
В самом деле, представьте себе, что ваша цедь — найти определённый дом в незнакомом городе. Любезный прохожий укажет ориентиры на вашем пути (мост через речку, сквер, кинотеатр, площадь с фонтаном). Естественно, что, если вы собьётесь с пути и, пройдя сквер, не найдёте в нужном месте кинотеатра, вы забеспокоитесь. Новое обращение к прохожим — и вам помогут исправить ошибку, вернув в буквальном смысле на путь истинный.
Впрочем, дело не только в том, чтобы в конце концов вернуться на этот путь. Важно ещё и выбрать наиболее удобный путь. В самом деле, если можно к этому дому проехать одну остановку на автобусе, то стоит ли идти пешком? Или наоборот, стоит ли ехать автобусом всего лишь одну-единственную остановку? Но если всё-таки решиться ехать, а народу в автобусе очень много, то, может быть, вообще лучше проехать до конечной остановки один перегон в противоположную сторону, а уж потом спокойно подъехать к нужному дому?
Жизнь постоянно ставит перед нами подобные задачи — от самых простых, житейских, до самых серьёзных: какую избрать профессию, как поступить в конфликтной ситуации?
Итак, в своей деятельности человек всегда сталкивается с проблемой выбора наилучшего пути.
У человека почти всегда больше одного пути для до-
стижения цели. Он должен сделать выбор одного из всех (по-научному — «преодолеть избыточное число степеней свободы»). И сделать такой выбор бывает очень непросто!
Наконец, деятельность по достижению цели состоит из множества разных действий, осуществляемых одно-§ременно, по разным уровням. Образно говоря, эта деятельность — не плоская лепёшка, а многослойный торт «наполеон».
В самом деле, в нашем примере мы должны не просто двигаться в нужном направлении — к определённому ориентиру. Мы должны и просто двигаться — в буквальном смысле, т. е. элементарно по очереди переставлять ноги, перенося тяжесть тела с одной ноги на другую и тем самым перемещая его в пространстве.
Далее. Двигаться мы должны по тротуару, соблюдая правила дорожного движения. И эта наша деятельность — ещё один уровень действий, без успешной реализации которого нам (особенно при интенсивном движении транспорта), возможно, так и не удастся добраться до цели.
Почему же в наших рассуждениях мы забыли об этик уровнях наших действий? А потому, что это как-то само собой разумеется. Ведь шагаем мы автоматически, не задумываясь.
Действительно, уровни действий неравноправны. Лишь самый главный из них находится под постоянным и сознательным контролем. В нашей задаче цель этого уровня — не сбиться с пути и добраться до нужного дома. Остальные уровни составляют так называемый фон к этому главному уровню.
Всегда ли сохраняется неизменным такое соотношение главного и фоновых уровней?
Нет, конечно. Так, если вы начали переход в неположенном месте, вашу деятельность скорректирует свисток милиционера — и вы моментально вернётесь на тротуар. При этом в данный момент вы на мгновение отключаетесь от основной цели вашего путешествия, особенно если за свистком последует ещё и требование заплатить штраф.
А первые шаги для маленького ребёнка — это ведь совсем не автоматизированные действия: нужно поднять ножку, удержать равновесие, поставить, не споткнувшись, ножку перед собой, снова удержать равновесие и т. д.
Но представляете, как вы сможете достигнуть цели, если при каждом шаге вы будете специально решать задачу совершения шага так же, как решал её ребёнок, и при этом каждый раз ещё и соображать, а не нарушаете ли вы этим шагом правила дорожного движения?!
Так выявляется ещё одна важная закономерность уровневой организации наших действий: актуально сознаётся лишь самый высокий (верхний) уровень действий, а остальные должны быть более или менее автоматизированными, фоновыми, и чем ниже такой фоновый уровень, тем большая должна быть автоматизация действий.
Таким образом, эта автоматизация — благо, так как, чем больше она проявляется на низших уровнях, тем больше сил, внимания остаётся на выполнение действий высшего уровня, направленных на достижение главной цели.
А обратившись специально к одному из низших уровней, вы неизбежно теряете из виду более высокие уровни.
Понятие верхнего уровня оказывается переменным, так как любой из уровней фона в нашем примере может в каких-то ситуациях оказаться верхним (как тщательно вы должны будете контролировать каждый свой шаг, если во время путешествия вам придётся пересечь площадку, покрытую льдом!). И наоборот, верхний уровень может стать фоновым: так, если вы наконец-то нашли нужный дом, а затем много раз посещали его, то, идя очередной раз к человеку, живущему там, вы можете обдумывать содержание предстоящего разговора и уже не обращать пристального внимания на ориентиры, совершенно отключившись от активного контроля действий на этом уровне: ноги сами приведут вас в нужное место.
А как действует этот механизм в речевой деятельности? Есть ли в ней такая же «многослойность»? Конечно!
Когда мы сосредоточены на фразе, словй, а тем более — звуки подбираются как бы сами собой. Но стоит вам споткнуться прн выборе слова или засомневаться в ударении (позвонишь или позвонйшь), и сразу же всё внимание переключается на этот уровень, отключаясь от верхних уровней (причём вернуться к нему бывает не всегда легко). Тогда мы прибегаем к спасительному вопросу: «Да, так о чём мы говорили?»
А как быть с целью, выбором пути?
Подробнее обо всём этом речь пойдёт в III части этой книги, а сейчас я только поставлю несколько встречных вопросов:
— Как вы узнали, что вы сказали (или написали) не то, что хотели сказать? Что это, как не результат работы механизма, контролирующего вашу деятельность на пути к цели?
— Что такое редактирование собственного текста, что такое поиск синонима, как не выбор пути к достижению цели, как не «коррекция» этого пути?
— Наконец, для чего вы вообще вступаете в разговор, как не для того, чтобы достигнуть какой-то цели?
Как видите, долгий и мучительный путь должна была пройти наука, чтобы понять, что человек — не просто биологическое существо, а частичка общества и что активная деятельность людей определяется системой общественных отношений, а само общество — не простая абстракция и не просто внешняя среда, в которой живёт и к которой приспосабливается индивид, а сами люди, коллектив людей во всей сложности их отношений. И потому общество и человек — это не только противоположные полюса, по и их единство. Единство противоположностей. И нужно было всё это не только просто понять, но и положить в основу исследования.
Итак, лингвистика вернулась к человеку.
Но это поставило перед ней много новых проблем. Впрочем, с некоторыми из этих проблем, которые связаны с особенностями реального языка в речевой деятельности людей, лингвисты так или иначе уже сталкивались и раньше. Многое из того, что легло в основу современных исследований речевой деятельности, было заложено в трудах классиков отечественного языкознания: А. А. Потебни и И. А. Бодуэна де Куртенэ, изучавших лингвистические проблемы на рубеже XIX — XX вв., а также Л. В. Щербы, Е. Д. Поливанова, В. Н. Волоши-нова, работавших уже в послереволюционные годы.
Познакомимся с такими особенностями и мы, тем более что это знакомство вооружит нас знанием некоторых важных понятий и тем самым поможет в дальнейшем путешествии по лабиринтам механизмов речевой деятельности.
Жизнь вообще сложна, и её нужно принимать и изучать такою, как она есть. И жизнь языка не составляет исключение.
Есть ли на лице что-нибудь кроме носа?
(«Центр» и «периферия» в речевой деятельности)
Особенность реального языка, о которой сейчас пойдёт речь, прямо связана с закономерностями человеческого мышления, человеческой памяти.
Для начала проведём небольшой эксперимент. Возьмите карандаш и бумагу и быстро записывайте первые Пришедшие на ум ответы на мои вопросы (впрочем, ответы можно давать и устно).
Приготовились?
Итак, быстро отвечайте:
— Часть лица?..
— Поэт?..
— Фрукт?..
Могу вам сразу сказать, что почти все вы дали такие ответы: часть лица — нос, поэт — Пушкин, фрукт — яблоко. Правильно?
Если вы сомневаетесь в надёжности своих ответов, проведите эксперимент среди своих товарищей, которые не читали этой книги.
Если я угадал ваши ответы, то не потому, что я какой-то «ясновидец», отгадывающий чужие мысли, или гипнотизёр, заставляющий вас дать непременно тот или иной ответ. Я основываюсь на объективных данных науки, которая установила, что среди нормальных носителей русского языка такие ответы дают в среднем 8 — 9 человек из 10. Следовательно, связь слов поэт — Пушкин — это такой же устойчивый факт, характерный для русского языкового сознания, как словосочетание железная воля, как поговорка цыплят по осени считают, как синонимы храбрый и отважный или антонимы холодный и горячий.
Связи слов типа поэт — Пушкин, возникающие в нашем сознании, называются ассоциативными связями или просто ассоциациями. На примере ассоциаций видно, как много интересного и важного открывается перед исследователями языка в речевой деятельности.
В самом деле, почему среди частей лица вы называете прежде всего нос? Ведь на лице есть ещё глаза, рот, щёки, лоб... А кроме яблок, есть ещё груши, сливы, вишни, абрикосы, персики, виноград... Наконец, я не поверю, чтобы вы не знали хотя бы имён Лермонтова, Некрасова, Маяковского, Блока, Есенина, Твардовского...
Значит, дело совсем не в том, что мы одно слово знаем, а других не знаем.
И всё же снова и снова те же ответы: нос, яблоко, Пушкин.
Так в чём же дело? Некоторые слова, сочетания слов, связи слов являются для нас более важными, мы употребляем их чаще, чем другие, и потому помним их лучше, чем другие.
Конечно, многое в этом сложном механизме, связанном с вашей памятью, с нашими знаниями, опытом, вкусами, привычками, условиями жизни, зависит от случайных, индивидуальных особенностей того или иного человека.
Но общность нашей жизни, нашего мышления, нашей культуры — всё то, что делает нас единым коллективом, единым обществом, обуславливает то, что многие слова, сочетания слов, наконец, основы грамматики являются важными для всех членов коллектива. Это-то и делает язык общественным явлением.
Однако следует ещё раз подчеркнуть, что степень этой важности для тех или иных слов, сочетаний слов, грамматических явлений и т. д. оказывается различной не только для отдельного человека, но и для общества в целом: что-то более важно (и потому, как правило, употребляется чаще), что-то относительно менее важно (и потому, как правило, употребляется реже).
Итак, результаты ассоциативного эксперимента хорошо показывают важнейшую особенность системы реального языка по сравнению с системой «языка» Соссюра.
Соссюровский «язык» предстаёт как система, в которой строго определённое число элементов-знаков. Их может быть три, как у светофора, их могут быть десятки и даже сотни тысяч, как в человеческом языке, но в «вынутом» из речевой деятельности людей и остановленном во времени языке число знаков всегда может быть чётко определено и сосчитано. Все знаки в системе равноправны между собой. Все они и составляют важнейшую, «центральную», часть речевой деятельности — язык. Более того, только они и составляют язык.
Всё остальное, несущественное для системы, лежит за её пределами. Это «периферия» речевой деятельности, это речь.
Таким образом, между «центром» и «периферией»,
т. е. между языковыми и речевыми знаками может быть легко установлена чёткая граница.
Однако в реальной речевой деятельности, как показывает наш эксперимент, даже в самом как будто бы явном «центре» могут быть выделены элементы и более центральные (нос, яблоко, Пушкин), и менее центральные (щёки, лоб, груша, слива, Лермонтов, Маяковский). Как видите, «центр» и «периферия», оказывается, есть в самом языке! Но тогда — где же чёткие границы между языком и речью? Их нет, так как этот «центр» не имеет, да н не может иметь чёткие границы. «Центр» постепенно переходит в «периферию». Иными словами, язык постепенно переходит в речь. И начинается этот переход в самой, казалось бы, «центральной» части языка. Ещё один парадокс речевой деятельности? Пожалуй!
В самом деле, в небольших словарях русского языка для иностранцев может быть и 4 тыс. слов, н 10 тыс. слов, и 20 тыс. слов. В «Словаре русского языка» С. И. Ожегова — более 50 тыс. слов, в четырёхтомном «Словаре русского языка» под редакцией А. П. Евгенье-вой — более 80 тыс. слов, а в 17-томном «Словаре современного русского литературного языка» — 120 тыс. слов.
Где же действительно дана система слов современного русского литературного языка?
В словаре па 4 тыс. слов? Но тогда что представляют собой остальные 116 тыс. слов из 17-томного словаря? «Периферию» языка?
Или система в 17-томном словаре? Но тогда кому нужен словарь на 4 тыс. слов, если в нём — лишь ничтожная часть системы? Какое же представление о системе он может дать?
Очевидно, что сама постановка такого рода вопросов, вполне закономерная для разговора о системе «языка» Соссюра, выглядит странно при разговоре о реальном языке в речевой деятельности.
В словарях-минимумах описывается наиболее «центральная», наиболее употребительная лексика современного русского языка. Чем больше слов в словаре, тем шире представлены в нём слои более «периферийной» лексики (хотя, как я уже говорил, это не значит, что такие слова совсем не входят в язык и относятся к речи). Объём словаря зависит от его назначения: рассчитан ли он на людей, которые не знают русского языка, или на людей, для которых этот язык является родным, рассчитан ли он на широкие массы читателей или на сравнительно узкий круг специалистов и т. д.
До сих пор мы говорили об относительности понятий «центра» и «периферии», о зыбкости их разграничения применительно к знакам-словам. Обратимся теперь к особенностям дифференциальных признаков, определяющих место знака в системе.
Если в системе соссюровского «языка» все признаки знаков делились жёстко на существенные для системы, т. е. дифференциальные, и несущественные для системы, т. е. интегральные, то в системе реального языка каждый признак может быть более дифференциальным или менее дифференциальным и, следовательно, менее интегральным или более интегральным.
В самом деле, вернёмся к вашему объяснению слова стуА.
Почему вы не. сразу смогли перечислить все дифференциальные признаки стула? Не потому ли, что более общий, родовой, признак «приспособление для сидения» оказался более центральным, чем более конкретные, видовые, признаки «имеющий спинку», «не имеющий подлокотников», «рассчитанный на одного человека»?
Но и среди этих, видовых, признаков более «центральным», чем остальные, оказывается признак «имеющий спинку». Так, при объяснении того, что такое стул, приэнак «имеющий спинку» указывает в среднем 15 человек из 200, а признак «рассчитанный на одного человека» — лишь 1 человек из 200.
Почему так происходит? Может быть, потому, что противопоставление стула и табуретки как видов мебели более резкое и частое в быту, чем противопоставление стула и скамейки. Может быть, потому, что спинку видно, а признак «рассчитанный на одного человека» при взгляде на пустой стул не увидишь. Может быть, и то, и другое вместе — не будем гадать! Факт остаётся фактом!
Важнее сейчас другое: даже среди самых, казалось бы, явных дифференциальных признаков выделяются как более «центральные», так и менее «центральные» признаки.
Но чем менее «центральными» оказываются дифференциальные признаки, тем менее чётко они различают классы предметов.
Чем дальше от «центра», чем ближе к «периферии»,
тем реже встречаются и специальные названия — знаки. Показательны в этом отношении наименования родственников. Папа, мама, сын, дочь, внук, дядя, тётя — это один круг названий, самый «центральный». С золовкой, деверем, невесткой, шурином разобраться уже посложнее. И я не уверен, что каждый из вас легко объяснит, что это за родственники. А как назвать дядю вашей бабушки? А брата мужа вашей троюродной сестры? А племянника этого брата мужа вашей троюродной сестры? А жену этого племянника брата мужа вашей троюродной сестры?
Подобные отношения родства можно «накручивать» без конца. Да так, что уже трудно наглядно представить себе, кто кому и кем приходится. Не зря же народная мудрость придумала для таких родственников единую ёмкую формулу: «седьмая вода на киселе». И просто, и выразительно!
При этом обратите внимание ещё вот на что: чем «периферийнее» наименование, тем более громоздко оно выражается. В этом тоже есть свой особый смысл. Но об этом позднее.
Итак, чем «центральнее» наименование или дифференциальный признак, тем лучше мы его знаем, помним, осознаём. И наоборот, чем «периферийнее» явление, тем меньше мы его знаем, чаще забываем, — таковы уж особенности нашей памяти. И чем дальше к «периферии», тем больше таких явлений. И вот уже не ощущается разница между «не знаю» и «знаю, но забыл».
Как видите, между «центром» и «периферией» нет чёткой границы. Именно поэтому можно и нужно составлять словари и на 4 тыс. слов, и на 10 тыс. слов, и на 20 тыс. слов, и на 50 тыс. слов, и на 80 тыс. слов, и на 120 тыс. слов. Каждый раз граница того, что мы включаем в «центр», определяется на основе каких-то признаков, существенных для решения именно данной задачи. Поэтому каждый из этих словарей хорош по-своему и лучше всего подходит для решения именно тех задач, на которые он рассчитан.
Итак, с одной стороны, выявленная Соссюром и его последователями жёсткая система отношений между знаками, жёсткое разграничение «центра» и «периферии»; с другой стороны, большая или меньшая «центральность» («периферийность») самих знаков, их дифференциальных признаков, многочисленные «пограничные»
случаи (они особенно сложны для анализа). Эти закономерности вступают в речёвой деятельности в ocfpoe противоречие, которое и приводит к тому, что люди забывают, что на лице есть ещё что-нибудь, кроме носа.
Может ли стул быть столом?
(Ситуация в речевой деятельности)
Вторая особенность реального языка тесно связана с тем, что язык — важнейшее средство человеческого общения. А общение всегда происходит в определённых ситуациях.
В реальной речевой деятельности знаки языка не просто употребляются в тех или иных ситуациях, но живут в памяти людей в связи с ситуациями, типами ситуаций, в которых они были использованы.
Сами же ситуации можно обозначить и более подробно, развёрнуто (с помощью нескольких знаков) и более кратко, свёрнуто (с помощью одного знака).
Допустим, что мы описываем ситуацию, изображённую на рисунке.
Как можно описать эту ситуацию?
Очевидно, многими способами. Например:
— Мальчик читает книгу.
— Мальчик сидит за столом.
— Мальчик, который сидит за столом и читает книгу, наверное, любит читать, потому что он весь погрузился в чтение и ничего вокруг не замечает.
И т. д.
Если вас спросят, кто здесь изображён, вы скажете:
— Это мальчик.
Или ещё проще:
— Мальчик.
Как видите, обозначение мальчика в данной ситуации может быть самым различным — от развёрнутого описания деталей ситуации, как-то характеризующих этого мальчика, до простого указания на то, что он есть. Но все эти обозначения — это обозначения мальчика в данной ситуации.
А может быть, это юноша? Или лучше просто назвать его человек? Или он?
А может быть, наоборот, попытаться описать его точнее, назвать его (если мы знаем, что имя этого мальчика — Вася, а фамилия его — Иванов)?
А ведь в этой ситуации можно описать и книгу. Например:
— Книга, которую читает мальчик, наверное, очень интересная.
— Книга, которую читает мальчик, лежит на столе.
Можно описывать также стул, стол, причёску мальчика, его костюм, осанку и многое другое. И всё это можно описать очень кратко, а можно очень-очень подробно. Вспомните, как вы в школе сочиняли подобные рассказы по картинке! И мучились: с чего начать, какими словами описать то, что вы увидели, и что ещё можно сказать, если учитель ругает вас за краткость рассказа.
А если ко всему этому добавить, что и сама ситуация, с одной стороны, является лишь частью другой, более крупной ситуации (например, рядом с нашим мальчиком сидят и другие мальчики), а с другой стороны, включает в себя и более мелкие ситуации (допустим, например, что, заглядывая в комнату с улицы, через окно, мы можем увидеть только голову мальчика и поэтому не можем сказать, что же он делает), то ясно, что и ограничение ситуации для описания, и выбор в этой ситуации предмета, который описывается, и степень детализации описания, и, наконец, выбор самих средств описания — всё это относительно и может варьироваться до бесконечности.
Конечно, ситуации, так же как и предметы, могут объединяться в классы по каким-то одним, существенным для такого объединения, признакам и независимо от других, несущественных для такого объединения, признаков.
Так, можно представить себе класс ситуаций:
— Мальчик читает книгу.
Или более «узкий», конкретный, видовой по отношению к нему класс ситуаций:
— Мальчик читает книгу «Три мушкетёра».
И так далее — без конца. И чем больше признаков выделяется в этих ситуациях, тем меньше ситуаций объединяет такой класс.
Понятно, что класс ситуаций
— Мальчик читает книгу
складывается из множества подклассов ситуаций:
— Мальчик читает книгу «Три мушкетёра».
— Мальчик читает книгу «Тимур и его команда»
— - Мальчик читает книгу «Евгений Онегин».
И т. д.
По-видимому, нетрудно представить себе и, напротив, более широкий, абстрактный, родовой по отношению к нему класс ситуаций (Мальчик, который что-то делает), который складывается из подклассов:
— Мальчик читает книгу,
— Мальчик играет в футбол,
— Мальчик учит уроки,
— Мальчик спит.
И т. д.
Можно представить себе и ещё более абстрактный, родовой класс ситуаций «Человек», который состоит из подклассов: «Мальчик», «Девочка», «Юноша», «Девушка», «Мужчина», «Женщина» и т. д.
Как видите, любой знак обозначает не просто отдельный предмет, действие, признак, но (так же как и сочетание знаков) целую ситуацию, фиксируя наше внимание на наиболее существенной, с нашей точки зрения, её части. Поэтому мы в дальнейшем вместо разных терминов знак и сочетание знаков условимся употреблять единый термин наименование. Нетрудно понять, что наименованием ситуации может быть и слово, и предложение, и целый рассказ.
При этом одни и те же наименования могут относиться к ситуациям разного типа, хотя, естественно, каждое из наименований связывается прежде всего с наиболее вероятными ситуациями (как в примере с ассоциацией поэт — Пушкин).
Поэтому, когда мы говорим, что стул — это то, на чём сидят, мы учитываем лишь наиболее типичное, привычное, закреплённое в обществе использование стула и не принимаем во внимание многие другие, значительно менее типичные возможности использования такого же стула. Тем самым мы незаметно для себя стираем различие между понятием «стул — это то, на чём сидят» и понятием «стул — это почти всегда то, на чём сидят» — совсем как в понятиях точки, прямоугольника, круга!
Но ведь тот же стул может быть и поверхностью, на которой разложена игра (в этом случае стул используется почти как стол); на спинку стула можно повесить одежду (в этом случае стул используется почти как вешалка).
Так, благодаря некоторым (хотя и не очень типичным) «периферийным» ситуациям «размываются» грани-
цы между, казалось бы, явно различными наименованиями. Опять эта «периферия», вторгающаяся в строгие и чёткие построения «центра»!
В наиболее привычных для нас ситуациях формируется и представление о стуле, как о предмете, имеющем 4 ножки. Действительно, почти все стулья, которые нас окружают, имеют 4 ножки. Но разве невозможны стулья на 3 ножках? И даже на одной ножке? Причём я говорю сейчас о целых стульях. Но ведь попадаются на глаза и стулья с отломанными ножками тоже!
Наконец, в зависимости от конкретной ситуации мы учитываем и важность того или иного дифференциального признака. Даже само осознание признака как дифференциального или интегрального тоже зависит от ситуации.
Вы говорите:
— Дайте мне, пожалуйста, стул. Я устал стоять.
Вам могут дать табуретку. Вы поблагодарите и сядете, возможно, даже и внимания не обратив, на что именно сели. Так как слово стул в вашей просьбе просто случайно подвернувшееся под руку подходящее слово! Для вас главным было попросить «предмет для сидения». И признак «имеющий спинку» не играл здесь принципиальной роли.
А вот другая фраза (возможно, в весьма похожей, но всё-таки чуть-чуть иной ситуации):
— Дайте мне, пожалуйста, стул, а то у меня спина устала.
Вот тут на первый план и выступает (или, как говорят языковеды, актуализируется) важный дифференциальный признак «имеющий спинку». Вместо стула хозяин может предложить вам кресло, но вряд ли табуретку.
Таким образом, из массы дифференциальных признаков, имеющихся в системе языка, мы практически каждый раз, в зависимости от ситуации, имеем в виду только какую-то часть этих признаков. И лишь установка на полное толкование заставляет нас попытаться исчерпать до конца весь набор дифференциальных признаков данного наименования. Как видите, сама большая или меньшая «центральность» дифференциального признака не есть какой-то абсолютный показатель. Она относительна и может значительно изменяться, варьироваться в зависимости от характера ситуации.
Итак, наши знания об элементах языка — наименова-
ниях основаны на нашем прошлом опыте, на множестве ситуаций, в которых встречалось это или подобное ему наименование. Наиболее типичные из этих ситуаций обобщаются и связываются с правилами употребления данного наименования. И всё это отшлифовывается в речевой деятельности многих людей и многих поколений. Этим цементируется языковое единство народа и преемственность его культурно-исторических традиций.
Что же касается самого наименования, его бытия в языке, то оно не может существовать в абсолютном отрыве от тех многочисленных связей с многочисленными ситуациями (как более типичными, так и менее типичными) , которые существуют в головах людей, говорящих на данном языке. Эти связи могут быть сильнее или слабее, могут быть выражены в наименовании более развёрнуто или менее развёрнуто, но они всегда есть. Без них наименование — лишь идеализированный объект сос-сюровского «языка».
При этом важно подчеркнуть, что путь познания языка сложен и противоречив. И даже простейшие знаковые системы усваиваются на самом деле не так просто.
Вот лишь один пример.
Мы уже говорили о системе светофора. Чего уж проще! Но, оказывается, и здесь наш опыт натыкается на реальные противоречия и сложности бытия этой системы знаков.
В одной из радиопередач «Юмор в коротких штанишках» маленький мальчик отвечает взрослым на их вопросы о значении сигналов светофора:
— Красный свет — это когда стоят.
— Зелёный свет — это когда идут.
— А жёлтый свет — это когда бегут.
Откуда взялось у маленького мальчика такое представление о значении жёлтого света в светофоре?
На основе его собственного небольшого опыта, на основе тех ситуаций, которые он наблюдал и на основе которых он сделал свой вывод. Этому мальчику все три сигнала показались основными сигналами, регулирующими поведение людей (стоять, идти или бежать). По-своему он очень наблюдателен и совершенно прав.
Конечно, взрослые объяснят ему правильное значение жёлтого сигнала и мальчик точнее соотнесёт свои личные знания, личный опыт со знаниями и опытом других лю-
дей. Но всегда ли это соотнесение может быть таким простым? Ведь, ещё раз напоминаю, человеческий язык — это не светофор!
В доме, который построил Джек (Актуальное членение и связность текста)
Рассмотрим ещё одну важную закономерность, которая заинтересовала лингвистов ещё в XIX в. и которая имеет самое непосредственное отношение к нашему разговору.
Вот самая простая хрестоматийная фраза:
Петров завтра едет в Москву.
Если я попрошу вас разобрать это предложение по членам предложения, вы можете даже обидеться — уж очень примитивным может показаться такое задание на фоне наших серьёзных разговоров о языке. И тем не менее давайте попробуем! В предложении говорится о Петрове (Петров — подлежащее), о том, что этот Петров делает (сказуемое — едет), уточняют это действие соответствующие обстоятельства (времени н места).
— И так вы разберёте эту фразу всегда?
В ответ вы пожмёте плечами с недоумением:
— А как же ещё?
И будете совершенно правы, но лишь с точки зрения чисто формально-грамматической. Если же мы учтём при анализе ситуацию, а также наши замечания о «центре» и «периферии», то внезапно картина резко изменится.
В самом деле, давайте попытаемся рассмотреть лишь некоторые из возможных типов ситуаций, в которых произнесена данная фраза.
Ситуация первая. Вы сидите в классе, ничего не подозревая. Вдруг входит староста. И с порога сообщает:
— Петров завтра едет в Москву!
Что такое? Всё для вас так ново. И так неожиданно. Петров! А что с Петровым? — лихорадочно соображаете вы по мере произнесения этой фразы. Он завтра едет. Куда же? — В Москву. Вот оно в чём дело! Разумеется, это всё проносится в вашем мозгу так стремительно, что вы не успеваете отдать себе отчёт в том, о чём и как вы думали, слушая эту фразу. О чём говорится в этой
фразе? — Да о Петрове же! А что Петров делает (или Собирается делать)? — Едет. Когда? — Завтра! А куда? — В Москву! Ага! Самое главное, самое интересное староста припрятал к концу фразы. И даже ударением выделил с особым удовольствием: в Москву!
Впрочем, что же в этом особенного? Фраза как фраза. И ударение нормальное. И «о чём говорится...» и «что делает...» тоже обычное: подлежащее — сказуемое — обстоятельства. Ситуация как ситуация!
Ситуация вторая. Вам уже стало известно, что Петров завтра куда-то уезжает, только он не говорит, куда, а хитро улыбается. И вот на пороге — староста. Он сразу сообщает:
— Петров завтра едет... в Москву!
Изменилось ли что-нибудь по сравнению с первой ситуацией?
Да, конечно, ведь вы уже все хорошо знаете, что Петров завтра куда-то едет. Это вам уже известно. Поэтому староста эту часть фразы произносит скороговоркой — это лишь начало. Зато потом можно сделать паузу, насладиться своим превосходством, своей особой «старосто-вой» информированностью. И уже потом выложить: в Москву! И ударение здесь сильнее. И выразительнее. Хотя, впрочем, что же изменилось в том, «о чём говорится...» и «что делает...»? Да ничего! Так при чём же здесь ситуация? Не торопитесь!
Ситуация третья. Вы сидите в классе. Ваш класс — лучший в школе. И кто-то из вас поедет в Москву. Но кто? Это ещё не решено. И вот — на пороге староста. Он кричит:
— Петрбв завтра едет в Москву!
О чём говорится здесь? О том, что кто-то завтра едет в Москву. Что говорится о том, кто завтра едет в Москву? То, что он — Петров. Смотрите-ка! И ударение не там. И смысл не совсем тот. Вот тебе и ситуация. Но пойдём дальше.
Ситуация четвёртая. Начало (про класс и про старосту) можно опустить — оно такое же, как и в предыдущих ситуациях. Только неизвестно вам, каким образом Петров отправится в Москву: поедет в поезде, полетит в самолёте? Или, может быть, поплывёт на пароходе?
Ваши сомнения снимает фраза:
— Петров завтра едет в Москву.
Ага! Не летит, не плывёт, а едет. Ну и что ж, ясно, «о чём» говорится в этой фразе — о том, как отправит ся Петров завтра в Москву.
Ситуация пятая. Начало опять-таки такое же. Про Петрова тоже всё известно, кроме одного — когда же он наконец уедет?
— Петров завтра едет в Москву.
Не через неделю, не через месяц, а завтра. Ну и что ж, подождём до завтра!
Итак, одна и та же, казалось бы, фраза, а какую разную информацию она несёт в зависимости от ситуации.
Впрочем, это не совсем точно. Изменяются не сами сведения — они везде одинаковые: кто, что делает, когда едет, куда едет. Изменяется то, какие из этих сведений оказываются главными, наиболее актуальными для данной ситуации. Не случайно каждый раз именно то слово, которое сообщает главные сведения, особо выделяется ударением (такое ударение иногда называется логическим). Ведь ради этого слова, собственно, и произносится вся фраза.
Не верите?
Тогда ещё один маленький эксперимент. Ответьте на вопросы, оставив в ответах только по одному знаменательному слову.
Первая ситуация в этом отношении — особая. Там нет никаких вопросов. Там всё ново и всё важно.
Поэтому начнём со второй ситуации:
— Куда едет Петров?
— В Москву.
В третьей ситуации:
— Кто едет в Москву?
— Петров.
В четвёртой ситуации:
— Каким образом Петров отправляется в Москву?
— Едет.
В пятой ситуации:
— Когда Петров едет в Москву?
— Завтра.
Впрочем, можно поэкспериментировать и дальше. Например, для второй ситуации переберём другие теоретически возможные варианты ответов:
— Куда едет Петров?,
— Завтра.
Или ещё лучше:
— Куда едет Петров?
— Петров.
Как видите, в правильных однословных ответах всегда оказываются те слова, которые в полных ответах выделены логическим ударением. Именно эти слова оказываются каждый раз во фразе самыми главными. Именно о том, что они обозначают, идёт речь в данной ситуации. Именно ради них строится полная фраза.
Таким образом, наряду с постоянным выделением двух главных членов предложения — подлежащего и сказуемого, о которых вам много говорят в школе (их часто называют грамматическими подлежащим и сказуемым) , в любой фразе выделяются также ещё два компонента; то, что уже известно говорящим в данной ситуации (то, «о чём идёт речь»), и то новое, что об этом известном сообщается (их называют психологическими подлежащими и сказуемым, или чаще — «данным» и «новым»). А само членение предложения, фразы, высказывания на «данное» и «новое» называется а кту-альным членением.
«Новое» — самый важный элемент высказывания. Как вы только что убедились, он должен сохраняться при любых преобразованиях, сокращениях высказывания. В ряде случаев «данное» совпадает с группой подлежащего, а «новое» — с группой сказуемого (как во второй ситуации), в других случаях — они не совпадают, тогда, чтобы выделить «новое», мы прибегаем к особому логическому ударению (как в третьей, четвёртой и пятой ситуациях).
Что же касается первой ситуации, казалось бы, самой простой, то на самом деле здесь всё несколько сложнее. Ибо во всех остальных рассмотренных нами ситуациях фраза Петров завтра едет в Москву была ответом на какой-то немой или явный вопрос, т. е. она была в середине разговора, и потому в ней уже было более или менее ясно, что относится к известному, «данному», а что — к «новому». Фраза же в первой ситуации — начало разговора. Здесь всё ново. Кстати, именно поэтому всегда так трудно начинать разговор, написать первую фразу в сочинении. Потом — уже «само пойдёт», а вот начало...
Как быстрее проскочить через это отсутствие первоначального «данного»? Как быстрее достичь привычной
ситуации, когда «новое» можно спокойно нанизывать на уже известное?
Одним из способов быстрейшего введения «данного» являются назЫвные предложения. Обратите внимание: они обычно стоят в начале рассказа.
Вот пример из вашего учебника:
«Лесная глушь. Речная глина. Мхи. Папоротник. Дым костров» (Павел Антокольский).
Освобождённые от дополнительных уточняющих характеристик, содержащие лишь указание на то, что это «о чём говорится» имеется, есть, присутствует, назывные предложения помогают быстро ввести читателя в курс дела. Это значит — сообщить исходные «данные» с тем, чтобы потом сказать о них что-то «новое».
Не случаен и традиционный, отработанный веками зачин в народных сказках:
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь. И сразу нарисована начальная картина, экспозиция — есть царь. Он есть (жил-был). Как он жил-был, пока неясно, да и ни к чему об этом в первой же фразе — сказка вся впереди. Вот в ней мы и узнаем всё подробнее.
Подобным образом начинает свои сказки и Пушкин, хорошо усвоивший приёмы народного творчества от своей няни, Арины Родионовны:
Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
или Жил-был поп,
Толоконный лоб.
или
Жил старик со своею старухой У самого синего моря.
Заметьте — везде жил, жил-был. И только! Но ведь это, по сути дела, мало чем отличается от назывного предложения. Как он жил? Что он делал? Об этом впереди.
Вернёмся к нашей фразе из первой ситуации: Петров завтра едет в Москву.
Мог ли староста в этой ситуации сказать так:
— В нашем классе есть Петров. Он завтра едет в Москву.
Допустим, что мог. Но ведь тогда первое предложе-
ние такого же типа, как «в некотором царстве жил-был царь!». Тогда во втором предложении он (т. е. Петров) — «данное», а завтра едет в Москву — «новое».
А теперь вернёмся ещё раз к нашему вопросу: мог ли староста в этой ситуации сказать так?
Мало вероятно!
Потому что мы и без него хорошо знаем, кто учится в нашем классе. Предложение В нашем классе есть Петров, уместное в разговоре с посторонними, звучит совершенно нелепо в разговоре с одноклассниками. То, что в нашем классе есть Петров, — «данное», которое хорошо известно участникам разговора ещё до разговора.
Поэтому, строго говоря, во фразе Петров завтра едет в Москву, даже если это первая фраза в разговоре, не всё — «новое».
Значит, когда староста только ещё произнёс фамилию «Петров...», мы уже сразу стали думать: «А что Петров? А что с Петровым?» Для нас Петров сразу же стал «данным», а всё последующее в этом предложении, то, что сообщается о Петрове, — «новым».
Актуальное членение впервые было открыто и изучено в предложении. Поэтому вначале и говорили об актуальном членении предложения. Однако в последнее время всё более становится ясным, что актуальное членение наименования является одним из самых основных, фундаментальных принципов, определяющих устройство и функционирование языка в речевой деятельности, в частности определяющих закономерности развёртывания связного текста.
Как же развёртывается связный текст? Такой текст описывает ту же ситуацию, которую можно обозначить и одним предложением, и даже одним словом (вспомните, что мы говорили о назывном предложении), но в тексте мы эту ситуацию описываем детальнее — обычно, чем детальнее, тем текст длиннее.
Итак, текст вполне можно сопоставлять с предложением. Кстати, не случайно иногда говорят, что новое — это хорошо забытое старое: ещё в Индии VIII — IX вв. некоторые филологи-теоретики рассматривали текст поэмы или драмы как единое большое предложение, в котором отдельные высказывания функционируют подобно словам в предложении,
Но если это так, то можно предположить, что механизм построения и предложения, и связного текста при наименовании ситуации тоже общий. Как строится предложение? Берётся «данное» (обычно подлежащее), и к нему добавляется «новое» (обычно сказуемое, впрочем, не всегда, как в нашем примере с Петровым, который едет в Москву).
А как строится связный текст? В принципе так же! Только целая ситуация дробится на множество подситуа-ций, и описание каждой из них, которое нанизывается на уже имеющиеся, — это ещё одно «новое». Каждая такая подситуация может описываться одним предложением, а может, в свою очередь, дробиться далее. Таким образом, может быть целая иерархия таких цепочек предложений, но все они в совокупности опишут ту ситуацию, которую представляет себе говорящий (вспомните разговор о многоуровневом нашей деятельности).
Конечно, организовать такую структуру текста из многих предложений куда сложнее, чем структуру одного предложения. Но что поделаешь, если того требует ситуация!
Как же развёртывается связный текст?
Я уже говорил, что очень трудно начать текст. Начать текст — значит сформировать исходное «данное», чтобы было понятно, о чём пойдёт речь, но чтобы это не было слишком издалека (от Адама).
Так, очень остро стоит проблема «начала» в драматургии. В любой пьесе автору хочется сразу же начать действие: если детально формулировать исходную тему (экспозицию), будет длинно и неинтересно. Но если она не будет обозначена, будет непонятно, о чём речь (впрочем, некоторые авторы поступают именно таким образом — так легче завлечь, заинтриговать слушателя или читателя).
Ну что ж, тема заявлена, описание начато. А как развёртывать текст дальше?
Ещё раз обратимся к Пушкину,
Первое предложение:
Жил-был поп, толоконный лоб.
Второе предложение:
Пошёл поп по базару посмотреть кой-какого товару.
Итак, текст покатился, как по маслу. «Данное» во втором предложении поп (ведь мы уже знаем, что поп.
толоконный лоб, жил-был). А что этот поп сделал? Об этом сообщает «новое»: пошёл по базару посмотреть кой-какого товару.
А как строить следующее предложение? Как оформить «данное»?
Поскольку мы уже знаем, что поп не только жил-был, но и пошёл по базару посмотреть кой-какого товару, то к третьему предложению эта информация тоже становится «данным». Так что же, в третьем предложений снова повторять всё — и про попа, и про базар, и про товар?
Впрочем, оставим на минуту попа и обратимся к стихотворению С. Я. Маршака «Дом, который построил Джек», в котором автор действительно каждый раз повторял в «данном» всё, о чём до этого говорилось. А в результате простейшие фразы в конце стихотворения приобретают поистине чудовищные размеры:
Вот два петуха, которые будят того пастуха,
Который бранится с коровницей строгою,
Которая донт корову безрогую,
Лягнувшую старого пса без хвоста,
Который за шиворот треплет кота,
Который пугает и ловит синнцу,
Которая ловко ворует пшеницу,
Которая в тёмном чулане хранится В доме, который построил Джек.
Такие фразы не просто становятся неуклюжими, но и мешают следить за ходом мысли автора. Хорошо, что это всего лишь стихотворение, притом стихотворение-шутка, а если хотите и предостережение. А теперь представьте себе, как раздражала бы вас подобная речь в повседневной жизни. И как бы она мешала общению людей!
Итак, Маршак как будто точно следовал правилам развёртывания связного текста: в каждом предложении называл «данное», прибавлял к нему «новое», но что-то явно не то получилось.
Какой же выход из подобной ситуации?
Вернёмся к третьему предложению сказки о попе:
Навстречу ему Балда идёт, сам не зная куда.
Вот оно, спасительное средство — местоимение. Мы знаем, что местоимение — это часть речи, которая употребляется вместо имени (отсюда и его название: местоимение). Но, как видите, этo не совсем точное название — не вместо только имени поп, а вместо целой подситуации, связанной с попом.
В данном предложении местоимение ему означает приблизительно следующее: навстречу попу, который жил-был и который пошёл по базару посмотреть кой-какого товару, — Балда...
Как видите, местоимение — не роскошь, не просто стилистический приём, чтобы двадцать раз не повторять одно и то же слово, а необходимейшее средство для построения текста — самое простое средство для свёртывания «данного».
Ну что ж, с «данным» мы разобрались. По мере развёртывания текста оно должно всё время свёртываться, чтобы текст не разросся до гигантских размеров.
А что же «новое»?
Оно должно постоянно добавляться в каждом предложении. Иначе получится, как в известном детском стишке:
У попа была собака.
Он её любил.
Она съела кусок мяса.
Он её убил.
В землю закопал
Как видите, в этом тексте с точки арения структуры каждого предложения всё как будто бы правильно и даже прозрачно. «Данное» — «новое». «Данное» — «новое».
Я не знаю, сколько вы выдержите повторений — два, три, пять, но перестанете слушать и воспринимать этот текст гораздо раньше, чем нормальный текст гораздо большей длины. Почему?
Да потому, что мы ждём новой информации, а её нет — нет настоящего, реального развёртывания текста, нет добавления реальных «новых». Формально текст развёртывается, а по существу он буксует на месте: от попа с собакой — к надписи — и обратно.
Разумеется, несоответствие формального развёртывания текста той реальной «новой» информации, которая в нём содержится, далеко не всегда выражено столь очевидно. Однако пустословие, как бы оно ни маскировалось, всегда было объектом насмешек. Именно о нём говорится в известных выражениях: лить воду, толочь воду в ступе, переливать из пустого в порожнее и т, д.
И надпись написал,
Что у попа была собака и т. д.
Итак, развитие текста с точки зрения структуры его построения — это постоянное накапливание «нового», переход «нового» (по мере развёртывания текста) в комплекс «данного» и постоянное свёртывание этого комплекса. Всё это обеспечивает разумную длину каждого предложения и в то же время включение в текст всего «нового», обозначающего те подситуации, которые кажутся важными говорящему для передачи информации о главном «новом» (и, следовательно, о ситуации в целом). Отсюда и ответ на вопрос, где нужно остановиться, чтобы было сказано необходимо и достаточно. Впрочем, это уже дело сугубо индивидуальное. И оценки этого фактора участниками коммуникации частенько не совпадают: с точки зрения слушающего, говорящий зачастую представляется либо чересчур болтливым, либо слишком уж немногословным.
И ещё одно замечание. Чем длиннее текст, тем лучше он должен быть организован, чтобы вызвать и затем удержать интерес слушающего и в то же время точнее донести мысль говорящего.
Каковы же средства организации текста, средства связности, которые упорядочивают цепочку «новых» и связывают их с «данными»?
Самые простые средства связности между словами внутри простого предложения — это предлоги, уточняющие такие связи:
Книга на столе Картина над столом и т. д.
Это также способы согласования — от самых простых случаев типа красный шар до более сложных типа измерение времени, приходящееся на... или измерение времени, приходящегося на...
Между предложениями — это союзы (интересно, что союзные слова с этой точки зрения — это наименования, совмещающие в себе и средства связности между предложениями, и свёрнутое «данное», содержащееся в главном предложении: Я прочитал книгу, которую взял в библиотеке).
Между более крупными блоками и более развёрнутые средства связи: как мы уже говорили..., из сказанного следует..., теперь мы рассмотрим... и т. д.
Связность достигается и средствами свёртывания «данного», в частности местоимениями.
Итак, мы познакомились с некоторыми из проблем, вставших перед лингвистикой. Чем же может помочь в их разрешении психолингвистика? Прежде всего резко расширить традиционный материал и традиционные методы лингвистических исследований.
Как? Об этом — следующая часть нашей книжки.
Часть II
В ПОИСКАХ НОВЫХ ФАКТОВ
«Весьма важную составную часть языкового материала образуют именно неудачные высказывания с отметкой «так не говорят». ...Роль этого отрицательного материала громадна н совершенно ещё не оценена в языкознании, насколько мне известно».
«В языкознание вводится принцип эксперимента... Только с его помощью мы можем действительно надеяться подойти в будущем к созданию вполне адекватных действительности грамматик н словаря».
Л. В. Щерба
ГДЕ ИСКАТЬ?
Сыски или хыхки?
(Развитие языка у детей)
Новые задачи, которые встали перед лингвистикой в связи с обращением к говорящему человеку, к речевой деятельности в целом, не могли быть решены только на основе анализа традиционного материала лингвистического исследования «образцовых» (в основном — письменных) текстов. Необходимо было резко расширить сам материал исследования, рассматривая любые проявления речевой деятельности во всём разнообразии конкретных ситуаций. И тогда оказалось, что по тем или иным причинам люди, пожалуй, чаще нарушают правила языка, чем следуют им.
В самом деле, какие признаки мы считаем нормальными для человеческой речи? Это признаки, характерные для наиболее привычных для нас, типичных ситуаций, в которых участвуют нормальные здоровые взрослые люди, говорящие на р о д и о м языке и соблюдающие его правила. Именно такой речи нас обучают в школе, именно так должны стараться писать и говорить культурные люди.
А что, если какой-либо из этих признаков нарушен? Тогда речь перестанет восприниматься как нормальная, и даже если мы не в состоянии проанализировать, в чём непривычность, неправильность такой речи, мы чётко
фиксируем её как отклонение от привычной нормы. Но самое интересное во всём этом то, что такое отклонение чаще всего лишь в большей или меньшей степени затрудняет, ухудшает взаимопонимание, но не уничтожает его совсем! Ибо всё это в конечном счёте лишь разные варианты реального состояния и функционирования языка, который живёт в людях, в их деятельности, разнообразной и сложной, в их реальном поведении, в различных условиях общения.
Поэтому и все отклонения от нормы, тот самый «отрицательный языковой материал», о котором писал выдающийся советский языковед академик Лев Владимирович Щерба, приобретают особый интерес для выявления общих закономерностей речевой деятельности. Познакомимся с основными типами таких отклонений.
С лёгкой руки К. И. Чуковского в русском языке закрепилось выражение «от двух до пяти», характеризующее тот возраст, когда дети, уже научившись говорить, ещё не овладели многими тонкостями взрослой речи. Речь детей в этом возрасте полна забавных нелепиц, отражающих сложный процесс овладения языком. Вот лишь несколько примеров из книжки К. И. Чуковского.
«Я знаю Мусю, которая называла нафталин муфта-л и н о м, так как была уверена, что нафталин существует специально для маминой муфты».
«Когда Юрику Б. не понравилось, что за ужином его мать посолила яйца, он закричал:
— Высоли обратно!»
Да, этот возраст, действительно, самый яркий, забав--ный, показывающий речетворчество растущего человека. А что происходит после пяти, когда и как речь ребёнка превращается в речь взрослого? А до двух? Ведь это интереснейший период возникновения, становления речи у человека. Может ли ребёнок общаться с другими людьми д о того, как он к двум годам научился говорить? И если да, то как он это делает? И что это вообще такое — процесс овладения языком?
После знакомства с идеями Л. С. Выготского для вас должно быть ясно, что развитие детской речи — это прежде всего развитие способа общения, овладение закреплёнными в речи взрослых нормами, которые наблюдает
ребёнок. Вначале это включение во взрослую речь — грубое, приблизительное, а потом — всё более точное, тонкое.
Известно, что даже у старших дошкольников ещё недостаточно, с нашей, взрослой, точки зрения, развито различение наименований многих простых предметов. Как указывают исследователи, дети дошкольного возраста нередко не различают бороду и подбородок, табуретку и скамейку, словом полка они называют и полку, и этажерку, не делая никакого различия.
Что же тогда говорить о совсем маленьких!
Учёные отмечают, что у младенцев уже в первые недели жизии возникают простейшие реакции на ласку, разговор с ними. Месячный ребёнок следит глазами за «собеседником», улыбается, а двухмесячный даже пытается что-то «отвечать». Примерно в это же время ребёнок просто так активно тренирует свой речевой аппарат. Правда, это скорее ещё чисто биологические действия. Беспорядочные звуки, которые издаёт ребёнок, очень странные. При этом они могут случайно совпадать с любыми звуками любого из языков. Но, повторяю, каждый раз это лишь случайное совпадение. Этот этап называют этапом «гуления».
Но очень скоро (к 6 месяцам) гуление сменяется «лепетом», когда ребёнок уже начинает активно подражать речи окружающих взрослых (а взрослые обычно поощряют эти действия ребёнка). Сначала сходство при таком подражании получается лишь очень приблизительным, но со временем становится всё более точным. Специальный анализ лепета показывает, как формируются основные противопоставления в складывающейся системе фонем (например, звонкость — глухость: [б] — [п], [д] — [т]), как они уточняются, развиваются, закрепляются в речи.
Всё это очень трудная работа, но маленький человек работает упорно и старательно, и довольно скоро его речевой аппарат уже может произносить основные звуки данного языка. При этом все возможные звуки разных языков мира, которые он ухитрялся произносить на стадии «гуления», сменяются только тем ограниченным кругом звуков, которые закреплены в звуковой системе данного языка (или близки к ним).
Так что лепет уже, как видите, — это довольно высокий этап овладению речью. И с этой точки зрения выра-
жение «детский лепет», обозначающее крайнюю степень примитивности речи, начинает выглядеть отражением нашего с вами «взрослого снобизма» по отношению к стараниям маленького труженика.
Разумеется, есть звуки более простые, легко осваиваемые (прежде всего, губные, с участием носовой полости или без неё — [м], [п], [б]). Не случайно поэтому и первые слова ребёнка — мама, папа, баба. Такие звуки одни из самых частых в языке. Они относятся к «центру» его фонетической системы. Напротив, более сложные звуки лежат на «периферии» системы и требуют более длительной тренировки, которая иногда затягивается на годы. Вспомните рассказ В. Драгунского «Заколдованная буква». В этом рассказе не только пятилетняя Алёнка, у которой «зуб вывалился и свистит», говорит вместо шишки — сыски, но и школьник Мишка, настаивающий, что он говорит правильно, произносит хыхки. При этом следует учесть, что у детей уже вполне сформировано ощущение того, каково нормативное произношение. Но воспроизвести эту норму им пока не удаётся.
Показательно и заключительное рассуждение главного героя рассказа Дениски. «Я шёл домой и всё время думал: чего они так спорили, раз оба не правы? Ведь это очень простое слово. Я остановился на лестнице и внятно сказал:
— Никакие не сыски. Никакие не хыхки, а коротко и ясно: фыфки!»
[Ш] — очень трудный звук, своеобразное совмещение некоторых признаков [с] и [х], не случайно в немецком языке он так и обозначается — s+ch: die Schule — ди шуле (школа). Так что нет ничего удивительного в том, что герои Драгунского не научились ещё правильно произносить слово шишки и заменяют [ш] сходными по звучанию [с], [х], [ф] (все они, как и [ш], — глухие, твёрдые и «щелевые» в отличие от«взрывных» [п], [т], [к]).
Овладев основными звуками языка, ребёнок начинает активно строить наименования. Сначала однословные. Это своеобразные слова-предложения, впрочем уже достаточно ясные: Дяй! Неть! Ляля. Тям. Бай. Здесь, как видите, уже есть не только обозначение целой ситуации, но и определённый интонационный рисунок — и простое называние, и обращение, и приказ.
К полутора годам у ребёнка появляются уже неоднословные предложения. Правда, каждое из них состоит
всего лишь из двух слов и пока их совсем ещё немного, но каждый месяц это число будет удваиваться, а к двум годам их будет уже около 2,5 тыс.
Грамматика этих предложений, пожалуй, пока ещё не сложнее «грамматики» светофора, о которой уже шла речь. В самом деле: Мама супа! Дядя бай. Дай утя! «Синтаксис» предложения предельно прост: последовательность двух неизменяемых слов. Однако всё же это уже грамматика. Хоть и простенькая, но грамматика! Все слова — двух классов: один — «опорный. Слов в таком классе немного, но они в речи ребёнка самые частые и определяют «тип» предложения. Второй класс — большой, «открытый», постоянно и быстро пополняющийся новыми словами. Например: Ди (т. е. «где») котя? Ди Людя? Ди баба?
Каждое слово — в одной, более или менее постоянной, «основной» форме, ещё нет изменения ни по числам, ни по падежам, ни по временам (всё это придёт позднее).
Но самое удивительное заключается в том, что нам, слушающим, всё ясно! Значит, общение состоялось. Но тогда ещё один вопрос: значит ли, что это уже русский язык?. Ответить «да» как-то боязно. Так что же это, ещё не язык? Но тогда, почему мы понимаем, о чём идёт речь? Как видите, загадка не из простых!
После двух у ребёнка всё идёт своим чередом: увеличивается количество слов в предложении, появляются падежи и времена, усложняется структура предложения — охватывается всё большая «периферия» грамматической системы языка. Впрочем, многие и до X класса не могут справиться с причастиями, а деепричастия порой и для взрослых камень преткновения. Здесь можно вспомнить и чеховского героя с его знаменитым: «Подъезжая к сией станцыи и глядя на природу в окно, у меня слетела шляпа». Однако и сегодня подобное встречается не так уж редко: «Живя около моря и без воды, сигналы в редакцию были неоднократные» (из раздела «Нарочно не придумаешь» в журнале «Крокодил»).
Параллельно (уже с помощью самого языка, точнее — общения с помощью языка) у ребёнка накапливается историко-культурный багаж: у кого раньше, у кого позже, у кого больше, у кого меньше. С этим историко-культурным багажом связана и система ассоциаций, столь специфическая у детей, и точность в понимании и употреблении слов, оборотов.
Что же Даёт современной лингвистике систематическое и всестороннее изучение детской речи?
Прежде всего — факты. Много фактов, которые показывают не только принципиальную сложность механизма речевой деятельности человека, но и то, что система языка — это динамическая система, она не возникает у человека сразу, из ничего, а формируется постепенно. И изучение процессов этого формирования, особенно на начальных, детских этапах, позволяет лучше уяснить и то, что отдельные части механизма языка относительно самостоятельны, так как складываются относительно независимо друг от друга, и то, что элементы языка разделяются на «центральные» и «периферийные», причём «центральные» элементы, как правило, формируются раньше, а «периферийные» — позднее.
Изучение детской речи показывает, что развитие механизмов речи взрослого человека (а такое развитие механизмов речи, начинаясь в детстве, продолжается всю жизнь) есть постоянное усовершенствование сети наименований, наслаивающихся на всё более сложную и тонкую картину мира в сознании человека. Принципиальная возможность называния любого доступного нам явления с помощью языковых средств появляется уже на самых ранних этапах развития речи, уже с двух до пяти и даже раньше, хотя со временем расширяется и количество таких доступных нашему пониманию объектов, и число средств для более тонкого разграничения наименований всевозможных предметов, признаков, отвлечённых понятий.
При всём том видна и граница, отличающая речь взрослого от речи ребёнка, хотя чётко определить, где эта граница проходит, когда кончается ребёнок и начинается взрослый, конечно же, невозможно.
Где хранятся глаголы?
(Мозг и речевая деятельность)
В отличие от фактов детской речи, явления потери речи, которые возникают в результате поражения мозга и называются афазиями (от греч. а — отрицание, pha-sis — речь), не столь широко известны за пределами узкого круга специалистов и представляют собой совсем
не весёлую картину. Такие поражения обычно бывают в результате кровоизлияний (инсультов) в мозг или ранений.
Потеря речи может быть и полной, и частичной. В последнем случае и степень, и, что самое удивительное, характер её оказываются различными у разных больных. При этом многие процессы, связанные с потерей речи, являются как бы зеркальным отражением того, что происходит при овладении речью. Только эти процессы идут в обратном порядке — то, что приобреталось позже, теряется раньше.
Вот довольно типичный пример. Одна женщина в раннем детстве жила в деревне и говорила на местном диалекте. Когда она немного подросла, семья переехала в город, девочка овладела нормами литературного языка и в дальнейшем всю жизнь пользовалась только ими. Став уже пожилой женщиной и перенеся инсульт, она полностью утратила в своей речи нормы литературного языка и снова перешла на диалект — забытый язык своего детства.
Нужно отметить, что лингвисты, изучая нарушения речи, не выступают при этом как холодные и бесстрастные свидетели человеческого несчастья. Нет, лингвистика играет активную и самую гуманную роль в диагностике и лечении заболеваний, связанных с поражением мозга.
Ведь порой на основе нескольких фраз или иногда даже бессвязных слов, произнесённых больными, врач, хорошо знакомый с основами лингвистики, может произвести многосторонний лингвистический экспресс-анализ речи больного и безболезненно для пациента, но в то же время достаточно точно определить зону поражения мозга, её размеры, силу поражения.
А при последующем лечении, когда необходима разработка достаточно детализированной системы упражнений с целью восстановления деятельности тех механизмов мозга, которые были повреждены, консультация лингвиста становится просто необходимой. Речь человека нарушается по-разному в зависимости от того, какой участок мозга повреждён.
Вот примеры речи больных.
1. Рассказ по картине художника Ф. П. Решетникова «Опять двойка»:
— Мальчик... мама... Мальчик принёс двойку... Ну... брат... ну... велосипед... а сестра пишет... ну... ну, всё.
— Опишите комнату,
— Хорошая... Ну... Стол и всё... Стул и буфет, ну и всё.
— Почему мальчик получил двойку?
— Коньки.
2. Рассказ по картине «Несчастный случай».
Это трамвай, машина для больных... нет, как... дворник несёт девочку или мальчик... Им интересно женщинам... Очередь смотрит, а машина уйдёт, и они уйдёт, им делать нечего, видимо, машиной задели... Задели его, подняли и в больницу...
Как видите, разница в характере нарушений речи явная. Но в чём она состоит? Каковы закономерности этих нарушений? И от чего они зависят?
Попробуем разобраться.
У первого больного поражён мозг в передней части, В зоне лобной доли левого полушария. Речь таких больных характеризуется отсутствием правильной, раяверну-той синтаксической организации, она отрывиста, напоминает стиль телеграмм (она так и называется — «телеграфный стиль»), В ней много существительных и совсем мало глаголов.
У второго же больного поражена зона в задней части мозга, в его височной области. Речь таких больных зачастую хорошо организована с точки зрения синтаксиса, но они постоянно забывают слова, путаются в подборе наименований (машину «скорой помощи» больной вначале называет трамваем), нарушают правила согласования и управления (они уйдёт, несёт девочку или маль~ ник).
Разумеется, картина нарушений речи гораздо более сложная и пёстрая, чем я это сейчас продемонстрировал. Но при всём этом соотнесение отдельных компонентов механизма речи с отдельными участками мозга очевидно.
Более ста лет назад, в 1861 г. французский учёный П. Брока открыл один из центров нарушений речи. Этот центр расположен в задней части лобной области левого полушария и характеризуется тем, что при его поражении больной в значительной степени сохраняет понимание речи, но сам говорить не может.
Через 13 лет немецкий учёный К. Вернике обнаружил другой центр с противоположными характеристиками
поражения речи: больной начинает воспринимать речевые звуки как нечленораздельные шумы, чужая речь становится для него непонятной, но его собственная речь в значительной мере сохраняется. Этот центр расположен в одной из височных извилин и тоже в левом полушарии.
Нетрудно убедиться, что обнаруженные центры довольно чётко противопоставлены друг другу по признакам: «производство речи» (центр моторных образов звуков, или «моторный» центр Брока) и «в о с-приятие речи» (центр слуховых образов слов, или «сенсорный» центр Вернике).
Подчеркнём два важных следствия из этих открытий.
Первое. Центры Брока и Вернике совпадают или соседствуют соответственно с центрами двигательным и слуховым. Это обстоятельство лишний раз подтверждает тот факт, что речевая деятельность — часть человеческой деятельности вообще. Не случайно врачи-логопеды, исправляя речь детей, дают им сложные задания по лепке из пластилина: совершенствуя механизмы тонких двигательных навыков, дети тем самым способствуют и совершенствованию механизма управления своим произносительным аппаратом.
Второе. Оба центра расположены в левом полушарии. С этих пор левому полушарию особый почёт. Оно объявлено «доминантным» — главным полушарием в речевой деятельности, вообще главным в интеллектуальной деятельности человека.
Начинается буквально штурм мозга. Учёные обнару живают всё новые центры. Составить подробную карту механизмов речи в мозгу человека — вот это задача! Головокружительные перспективы! Но..,
Довольно скоро наступило охлаждение. Стало ясно, что понятия, выработанные в лингвистике, нельзя механически переносить на структуры мозга прямо и непосредственно, что там есть своя специфика, что наивно думать, будто каждому явлению, известному в лингвистике, отвечает строго определённый, закреплённый именно за ним участок мозга.
Кроме того, сама структура мозга может варьироваться у разных людей (ведь бывают же люди разные по росту, силе, темпераменту или длине носа). Наконец, оказалось, что прн поражениях тех или иных участков мозга (особенно в детстве) соседние участки могут взять на себя их функции.
Всё это заставило делать более осторожные выводы. И всё-таки сегодня накоплен огромный опыт, который позволяет, несмотря на ряд разногласий между учёными разных школ и направлений, выделить некоторые бесспорные зоны, в которых «размещаются» основные механизмы речевой деятельности. И здесь нельзя не отметить, что огромный вклад в разработку современных представлений о механизмах речевой деятельности по данным нарушений речи внесла школа советских учёных во главе с замечательным исследователем, учеником и соратником Л. С. Выготского Александром Романовичем Лу-рия (1902 — 1978).
На основе тщательного анализа огромного числа наблюдений (А. Р. Лурия возглавлял работу по восстановлению речи у раненых в годы Великой Отечественной войны) он пришёл к выводу, что поражение какой-либо зоны мозга не только нарушает механизм речи, расположенный в этой зоне, но и в то же время неизбежно приводит к нарушению всей системы речи в целом. Таким образом, мозг выступает одновременно и как целостное, и как тонко и сложно дифференцированное образование.
Какие же речевые зоны мозга различает современная наука?
О том, как располагаются основные центры речи в мозгу человека, знает лишь узкий круг специалистов: нейрофизиологи, афазиологи, логопеды. Попробуем дать хотя бы некоторое представление об этом.
Вот вид сбоку левого (доминантного) полушария. Самое первое, приближённое, грубое разграничение моз-! га — это его передняя часть (лобная область) и задняя часть (височная и теменно-затылочная области).
В задней части левого полушария хранятся знания о словах, фразеологических сочетаниях и других цельных единицах языка и их связях между собой (т. е. о пар а-дигматике); в передней — правила синтагматики, позволяющие выстраивать эти единицы в цепочки, упорядочивая при этом отношения между ними, для получения практически неограниченного количества новых единиц, являющихся комбинациями старых и позволяющих делать необходимые пояснения и уточнения при наименовании тех или иных ситуаций.
Кстати, передняя лобная часть полушарий — более «молодая», развившаяся до нынешних размеров только у человека. Сравните с высоким лбом современного человека низкий, скошенный лоб его предков — питекантропа и неандертальца. Развитие лобной области, отражая всё более усложняющуюся речь, само, в свою очередь, обеспечивало возможность дальнейшего её усложнения.
Советский исследователь Т. В. Ахутина экспериментально установила чёткую закономерность: чем «переднее» расположен в речевой зоне лобной доли участок поражения, тем более крупные, сложные типы синтаксических структур разрушаются.
До сих пор мы говорили о левом, доминантном, полушарии. А что правое? Оно не нужно человеку для речи?
Для ответа на этот вопрос обратимся к работам других советских исследователей: Л. Я. Балонова и
В. Л. Деглина. Эти учёные-врачи для лечения некоторых заболеваний использовали известную в медицине методику лечения с помощью электросудорожных припадков. Ударом тока у больных попеременно (с интервалом 1 — 2 дня) выключается то левое, то правое полушарие. В те 30 — 40 минут, в которые больной приходит в себя, с ним разговаривают, задают ему вопросы, несложные
упражнения. Сравнение ответов на одни и те же вопросы-задания у одних и тех же больных до припадка, после левостороннего и после правостороннего припадка показало различные типы речевого поведения во всех трёх случаях, что позволило выдвинуть новые гипотезы о механизмах речевой деятельности вообще, в частности пересмотреть вопрос о роли правого полушария. Оно оказалось вовсе не лишним в процессах речевой деятельности, не просто отражающим конкретную картину ситуации, как считалось ранее.
Так, при «выключенном» левом полушарии доля конкретных существительных в ассоциативных ответах существенно возрастала. Например, на стимул цветок давались ответы: роза, мак, астра. Ну прямо, как в нашем эксперименте: фрукт — яблоко!
Интонационная выразительность, связанная с актуальным членением, тоже, по-видимому, управляется правым полушарием. Кроме того, оно разумно экономит силы говорящего и ограничивает чрезмерную активность левого полушария, работа которого порой напоминает игры в слова — в частности, упражнения на образование однокоренных слов (земля, земляной, подземелье. Таких случаев при «выключенном» правом полушарии довольно много, но их совсем нет при «выключенном» левом полушарии).
Правое полушарие отвечает за «связь с жизнью» наших словесных рассуждений. Картина, возникающая в правом полушарии, — целостная, конкретная, но в то же время связанная и с конкретными языковыми наименованиями, т. е. связанная с называнием конкретных ситуаций.
А что же остаётся на долю левого полушария?
С помощью языковых механизмов, расположенных в левом полушарии, целостная картина расчленяется, логически осмысляется, уточняется: разрабатываются
связи между выделяемыми компонентами этой картины.
Не случайно при «выключенном» правом полушарии в ответах испытуемых резко возрастает доля глаголов и служебных слов, т. е. того, что как-то уточняет основные наименования и отношения между ними.
Принципиально новые возможности изучения проблемы «мозг и речь» намечаются в работах коллектива учёных под руководством И. П. Бехтеровой. После вживления в мозг человека пучков тончайших золотых электродов учёные изучают сигналы, идущие из подкорки.
Н. П. Бехтеревой удалось выделить динамические образы слов и увидеть, как человек пишет нужное слово.
Своеобразная асимметрия функций полушарий мозга — принципиальное, фундаментальное свойство деятельности, в том числе речевой деятельности.
Подводя итоги всему нашему беглому знакомству с работами физиологов и нейропсихологов, важно подчеркнуть, что исследование речевого механизма мозга помогает не только узнать, где расположен тот или иной механизм речи, но и лучше понять, как вообще работает сложный механизм речевой деятельности, как устроен наш язык, как он соотносится и с действительностью, и с работой мозга.
Ну что ж, белых пятен в наших знаниях о том, как связаны мозг и язык, ещё очень много. Но штурм мозга продолжается...
Синонимы ли варенье и крендельки?
(Информатика и лингвистика)
Вам никогда не приходилось отбирать в вашей домашней библиотеке все книги по какой-нибудь одной теме, например о космосе или о животных, о путешествиях и приключениях или научную фантастику? Если нет, попробуйте это сделать. По-видимому, это не составит для вас очень большого труда. Ведь выбор придётся произвести из нескольких десятков или — если ваша библиотека
большая — нескольких сотен книг. А теперь представьте себе, что подобную задачу нужно решить в большой библиотеке, где количество названий книг исчисляется сотнями тысяч и даже миллионами!
Правда, в библиотеках есть целая система каталогов и картотек, помогающих в таких поисках, но даже с их помощью далеко не всегда можно быстро и точно получить нужную информацию. А ведь одних журналов в мире выходит сейчас несколько десятков тысяч; в них ежегодно публикуется более двух миллионов статей. И цифра эта постоянно растёт, причём каждые 10 — 15 лет число публикаций удваивается! Не зря ведь сегодня специалисты всё чаще с тревогой говорят об «информационном взрыве»!
Как же найти в этой лавине публикаций литературу по нужной теме?
Пути выигрыша времени поиска очевидны — это использование ЭВМ. А как при этом обеспечить высокое качество поиска? Разработкой этих проблем занялась новая наука — информатика. А проблем у неё оказалось очень много, и все они непростые.
В самом деле, вернёмся к нашей задаче поиска нужных книг в домашней библиотеке. Как эту задачу решить? Казалось бы, наиболее лёгкий и экономный путь — формальный: искать книги только по заглавиям, не задумываясь над их содержанием. Но тогда, с одной стороны, в книги по фантастике может не попасть «Аэлита» А. Толстого (в информатике такие относящиеся к данной теме, но не выданные материалы называют «информационными потерями»), а, с другой стороны, в книги по металлургии может попасть роман Н. Островского «Как закалялась сталь» (такие не относящиеся к данной теме, но выданные материалы называют «информационным шумом»).
Ясно, что в домашних условиях такая, с позволения сказать, сортировка мало вероятна, так как вы знаете эти книги не только по названию, но и по содержанию. Но, во-первых, ни один библиотекарь не в состоянии знать содержание миллионов книг, заглавия которых отражены в каталогах.
А во-вторых... Что такое содержание книги? И, главное, как его выразить настолько просто, чётко и стандартно, чтобы с задачей поиска справилась ЭВМ?
Да, но при чём здесь лингвистика, а тем более психо-
лингвистика? Ведь ЭВМ — не человек? Вопрос резонный! Вообще-то развитие ЭВМ потребовало большей точности речи, гораздо большей, чем это обычно принято у людей с их «приблизительностью» речи на естественном языке. Однако в то же время необходимость общения человека с машиной заставила учёных специально обратиться к исследованию механизмов этой приблизительности, чтобы научиться моделировать её на ЭВМ, иначе диалог человека с машиной чрезвычайно затрудняется.
Давайте познакомимся с некоторыми общими проблемами лингвистики в информатике на очень простом и, может быть, на первый взгляд ие очень серьёзном примере. Речь пойдёт о «Мухе-Цокотухе».
Конечно, эта ситуация для информатики неправдоподобна, но лишь по материалу, а не по принципам, потому что мы будем и в этой ситуации «играть» по строгим правилам, которые используются во множестве таких же ситуаций, вполне реальных для информационного поиска.
Итак, начинаем играть в поиск. Допустим, что вы когда-то давно читали «Муху-Цокотуху». И сейчас не помните ни фамилии автора, ни точного названия произведения, ии даже того, что Муху звали ещё и Цокотухой. Правда, такое представить трудно. Но всё-таки представьте!
Что бы вы сделали, если бы захотели прочитать эту книгу ещё раз и для этого должны были бы заказать её в библиотеке?
В ответ иа вопрос, о чём книга, которую вы хотите заказать, вы бы ответили: «О мухе». Правильно ли вы сказали? В общем, да. Однако в ответ вам предложили бы иа выбор много книг или брошюр о мухах, опубликованных у нас за последние два-три десятилетия: и по биологии (ведь муха — насекомое), например: «Кровососущие насекомые юго-востока Казахстана», «Экспериментальный анализ жизненных циклов развития овощных мух», «Определитель мух Европейской части СССР», и по санитарии (ведь муха — источник заразы), например: «Мухи и борьба с ними», «Мухи — враги здоровья» и миого-много других. Наконец, вам могут предложить и художественные произведения: песню о том, как Комарик иа Мухе женился (или её уральский вариант «Комара Муха любила»), может быть, даже сборник пословиц
и поговорок, в котором встречаются поговорки типа «Из мухи сделать слона» (последнее, конечно, совсем уж маловероятно, но ведь мы договорились, что лишь «понарошке» играем в поиск), и, наконец, нашу желанную «Муху-Цокотуху».
А нельзя ли избавиться от «информационного шума»? Что ж, по-видимому, можно. Однако для этого нужно уточнить наш запрос. Какие же слова можно было бы добавить к уже названной «мухе»?
По-видимому, слова, достаточно характерные, специфические. О чём же ещё говорилось в той книге, которую мы запрашиваем? О комаре. Ага, значит, запрос «муха — комар», по крайней мере, избавит нас от выдачи типа «из мухи сделать слона» (иначе пришлось бы слона делать из комара!). Но в выдаче останется не только «Комара Муха любила», но кое-что из книг по биологии и санитарии: ведь комар тоже кровососущее насекомое.
Да, наконец-то вы вспомнили ещё одно, очень специфическое слово — Цокотуха. Это-то уж явное изобретение самого К- И. Чуковского, и если мы введём его в запрос, то всё лишнее отсеется! Да, конечно, отсеется многое, но... Вот книга под названием «Правда о мухе-цокотухе». А издана эта книга в Ташкенте Республиканским домом санитарного просвещения.
Впрочем, у Чуковского есть что-то ещё и про свадьбу. Как это там? Ага: «А теперь, душа-девица, на тебе хочу жениться!»
Да, уж, конечно, про такое в книгах про гигиену («Уничтожайте мух — переносчиков заразных заболеваний») не напишут!
Итак, при запросе «Муха-Цокотуха — комар — свадьбам отпадут и «Правда о мухе-цокотухе», и «Комара Муха любила» и останется единственная наша «Муха-Цокотуха».
Что ж, в принципе очень удобно!
Значит, для поиска нужных книг по данной теме достаточно выбрать несколько наиболее характерных для этой темы слов (их называют ключевыми словами) и искать книги на эту тему по набору, комбинации таких слов (если, конечно, в распоряжении библиотекаря уже есть готовые наборы ключевых слов к каждой книге). Например, по сходным принципам ведётся поиск на базе так называемого предметного каталога, для чего йа каталожной карточке, кроме названия книги, указывается
предметная рубрика — цепочка слов или словосочетаний, отражающих основное содержание книги — её предмет.
При этом, как мы уже убедились, чем меньше таких ключевых слов задаётся в запросе, тем больше будет выдано книг. Некоторые из них окажутся лишними, зато будет и много нужных. Если же цепочка ключевых слов будет более длинной, то лишних книг будет выдано меньше, однако и часть нужных книг может не попасть в выдачу, если в цепочку ключевых слов, описывающих содержание такой книги, случайно не попадёт какое-нибудь слово из нашего запроса. И чем цепочка ключевых слов запроса длиннее, тем вероятность такого несовпадения больше.
Чем больше нужных книг нам выдано (т. е. чем меньше «информационные потери»), тем выше полнота выдачи. Чем меньше при этом выдано ненужных книг (т. е. чем меньше «информационный шум»), тем выше точность выдачи. Полнота и точность — одни из самых важных показателей в информационном поиске.
Конечно, идеально было бы иметь при каждой выдаче самую большую полноту и самую большую точность, однако на практике так получается очень редко. Обычно чем выше полнота, тем ниже точность, и наоборот. Это, к сожалению, объективная закономерность информационного поиска.
Вот мы и познакомились с некоторыми основными понятиями информатики (прежде всего — это, конечно, актуально для поиска научно-технической литературы: ведь поиск обычно проводится по более серьёзным вопросам, чем вопрос о свадьбе Мухи-Цокотухи, хотя, повторяю, сами принципы поиска те же).
А что если к каждому произведению (книге, статье) в обязательном порядке составлять набор таких ключевых слов, вводить эти наборы в ЭВМ и затем по мере надобности в аналогичный набор ключевых слов превращать запрос и этот набор тоже вводить в ЭВМ? Тогда ЭВМ сравнит набор ключевых слов запроса с наборами ключевых слов книг и статей (того, что называют в информатике обобщённым термином «документы») и укажет, какие из документов соответствуют запросу.
Всё чётко, просто и ясно. Однако на практике всё оказалось гораздо сложнее. Почему?
37 студентам и преподавателям филологического факультета одного из университетов было предложено иа-
писать по памяти по 10 ключевых слов к «Мухе-Цокотухе». (Кстати, прежде чем читать дальше, выполните и вы это задание!)
Думаете, в большинстве ответов были одни и те же слова? Ошибаетесь! Всего во всех ответах было употреблено 360 слов (в среднем по 9 — 10 в каждом ответе). Но ни одно (!) слово не повторяется во всех ответах. Самые частые слова: муха (в 30 ответах) и самовар (в 29 ответах). В то же время 99 слов употреблено лишь по одному разу. Неудивительно поэтому, что разных слов во всех ответах оказалось не 10 и даже не 20, а целых 140!
Почему так получилось?
Потому что одно и то же ключевое понятие выражалось разными словами. Так, понятие «муха» выражено не только словом муха, но и словами цокотуха (в 14 ответах), именинница (в 7 ответах), позолоченное брюхо
(3), красавица (2) — всего 55 словоупотреблений (в нескольких ответах это понятие отражено не одним словом, а двумя-тремя). Понятие «денежка» выражено не только словом денежка (в 19 ответах), которое есть у Чуковского, но и деньги, монетка, копейка, копеечка, которых у Чуковского нет. А в понятие «гости» попало не только общее название гости, но и «групповые» (жучки-паучки, букашки, букашечки) и «индивидуальные» названия гостей (бабочка, таракан, пчела, клоп, кузнечик и даже та-раканище, который забрёл сюда явно по ошибке из другой сказки, однако сама ошибка показательна: сказка-то ведь тоже Чуковского — вспомните о причудливых цепочках ассоциаций!).
Итак, первым препятствием в реализации простой и чёткой задачи информационного поиска на ЭВМ с помощью ключевых слов оказалось то, что одну и ту же вещь разные люди могут называть разными словами (монета, монетка, денежка). Вообще-то такие слова, сходные или близкие по значению, обычно называются синонимами, но всё же как-то очень непривычно назвать синонимами к слову гости слова букашки, бабочки и таракан. Поэтому в информатике принято говорить лишь об условной эквивалентности, т. е. о большей или меньшей степени близости использования слов. Но ЭВМ во всём этом разобраться очень трудно!
Чтобы помочь ЭВМ, всё богатство основных смысловых связей слов в классах условной эквивалентности стремятся отразить в специальных словарях (их так и
называют «тезаурусы» от греч. thesauros — сокровище). Учёт всех слов, входящих в такой класс, улучшает полноту выдачи, хотя, с одной стороны, конечно, все такие связи нельзя заранее учесть (всегда вылезут из-под лавки какие-нибудь неучтённые козявки), а, с другой стороны, уже учтённые связи годятся далеко не для всех случаев (не всегда же гости и клоп оказываются в одной компании, то лишь в одном классе условной эквивалентности!).
Впрочем, и само объединение слов в классы условной эквивалентности дело гораздо более сложное, чем может показаться на первый взгляд.
Если проанализировать все 140 слов, приведённых в анкетах, то выявятся 10 понятий, совокупность которых передаёт основное содержание произведения.
4 понятия — это действующие лица (муха, паук, ко мар, гости).
6 понятий — это события (находка, покупка, чаепитие, нападение, спасение, веселье).
По-видимому, эти понятия и обозначают в нашем случае основные классы условной эквивалентности.
Но если действующие лица обозначены условными синонимами-существительными (в крайнем случае сочетанием существительного с прилагательным), то названия событий представляют собой очень пёструю мозаику из ключевых слов, описывающих данное событие. Так, событие «покупка» описывается ключевыми словами: пошла (шла), базар, купила (растратила), самовар.
Ещё сложнее набор ключевых слов для обозначения события «чаепитие». Здесь и общие названия события (день рождения, чаепитие, пирушка), и названия подарков (подарки, варенье, крендельки, мёд), посуды (стакан, чашечка), действий (отметить, пригласила), и, наконец, названия, которые могут обозначать одновременно несколько понятий (чай — и общее название события и название напитка, угощение — и название предметов, и название действия. В информатике подобное явление называется омонимией и также причиняет массу неприятностей при поиске, увеличивая «информационный шум»).
А уж когда дело доходит до «веселья», то здесь настоящее буйство слов — жениться и праздновали, пляшет и топ-топ, добро и весело, веселье и счастье, все остались довольны и добро победило, сапоги и Happy end. Ну что делать с таким вот «классом условной эквивалентности»!?
Как видите, ситуацию можно обозначить целиком одним словом (веселье) или перечислением многих деталей. Вот ещё одна возможность расхождений. Впрочем, если вдуматься, и она лишь вариант обыкновенной синонимии.
Я показал вам лишь небольшую часть задач, которые стоят перед информатикой. Как видите, лингвистических проблем в информатике хватает. Вот почему информатика всё чаще обращается за помощью к лингвистике. Ну а что сама информатика может дать лингвистике?
Для ответа на этот вопрос необходимо ещё раз подчеркнуть, что в информационно-поисковых системах моделируется всё та же речевая деятельность, причём условия протекания этой деятельности очень своеобразные, но это лишь резче показывает некоторые общие её закономерности.
В самом деле, почему набор ключевых слов передаёт основное содержание текста? Ведь самое странное — это то, что при всём разнобое в наборах конкретных ключевых слов испытуемые передают этими наборами примерно одни и те же идеи, понятия, ситуации. Значит, есть какие-то общие закономерности в правилах свёртывания («сжатия») текста вообще. Но тогда в чём они, эти правила? И разве они действуют только при выделении ключевых слов в информатике?
Вот, например, одно из свойств ключевых слов: почти все они имена существительные. Но эта особенность свёртывания текста была замечена задолго до возникновения информатики.
«После этого мы пошли в школу языкознания, где заседали три профессора на совещании, посвящённом вопросу об усовершенствовании родного языка. Первый проект предлагал сократить разговорную речь путём... упразднения глаголов и причастий, так как в действительности все мыслимые вещи суть только имена».
Кому, вы думаете, принадлежит этот рассказ? Лемюэлю Гулливеру, который знакомился с Большой академией в Лагадо во время одного из своих путешествий.
В XVIII в. подобные идеи уже обсуждались учёными, но Джонатану Свифту, автору «Гулливера», они показались в принципе настолько нелепыми, что он высмеял их в своей книге наряду с другими идеями и проектами ака-
демии — извлечением солнечных лучей из огурцов, пережиганием льда в порох или способом для лучшего усвоения математики, при котором ученик должен записать доказательство теоремы чернилами, приготовленными из микстуры против головной боли, и проглотить эти записи натощак.
Однако XX в., как видите, внёс свои коррективы в оценку возможностей использования свёртывания текста, разумеется, не для усовершенствования родного языка, а в совершенно специфических целях. Но при этом сама возможность такого использования заложена в общих особенностях свёртывания.
А разве сопоставление слов, входящих в тот или иной класс условной эквивалентности, не заставляет нас задуматься о природе синонимии и о механизме поиска синонимов в речевой деятельности?
Так что взаимодействие лингвистики и информатики — вещь взаимовыгодная, полезная как той, так и другой науке.
Курица — не птица, картофель — не гарнир
(Материал исследования и теория речевой деятельности)
Конечно, высказывания детей, больных с нарушениями речи или использование информационно-поисковых языков не исчерпывает всех типов ситуаций, в которых возможно появление «отрицательного языкового материала» с отметкой «так не говорят».
Вот ещё один тип ситуации: говорят взрослые люди, но не на своём, родном языке, а на другом, которым они только ещё овладевают. Человек, овладевающий вторым языком, волей-неволей «примеривает» новый для себя язык к строю своего, родного языка, и не всегда эта «примерка» оказывается успешной: ведь тонкости второго языка при этом исчезают. В пьесе М. Булгакова «Дни Турбиных» германский генерал фон Шратт говорит по-русски: «Ваша светлость, я попросил бы ответ мгновенно. В моём распоряжении только десять маленьких минут, после этого я раздеваю с себя ответственность за жизнь вашей светлости».
Часто, когда хотят охарактеризовать плохое владение русской речью, употребляют фразу «Твоя моя не понимай» именно потому, что в этой фразе нарушены нормы не только в согласовании подлежащего и сказуемого,
но и в использовании личных местоимений и категории рода — вещью совсем уж не ясной для большинства изучающих русский язык. Впрочем, любопытно ещё раз подчеркнуть, что нам всё равно понятно, о чём идёт речь.
А разве не специфична речь людей в ситуациях с повышенными психическими нагрузками, например, речь диспетчеров, контролирующих ситуацию в воздухе в современных аэропортах! При большой плотности движения, высоких скоростях самолётов создаётся постоянный дефицит времени на разговоры между экипажами самолётов и диспетчерской службой. Всё это повышает требования не только к быстроте реакции диспетчеров, их умению работать в условиях повышенного нервного напряжения, но и к самим формулировкам сообщений и команд, которые должны быть чёткими, лаконичными, разборчивыми и не допускать двусмысленностей.
Как видите, к построению такой речи предъявляются жёсткие требования, налагающие на неё ряд ограничений (как правило, упрощений), что делает такую речь гораздо более бедной, чем нормальная, обычная речь, но в то же время сохраняет повышенную точность в передаче значения. Количество и роль подобных типов речи в условиях современной научно-технической революции постоянно растёт.
В этой книжке иет возможности (да и необходимости) рассматривать другие типы специфической речевой деятельности. Сказанного вполне достаточно, чтобы показать, что, кроме речи нормальных людей в нормальных условиях, может быть и речь в затруднённых, вообще необычных условиях.
Более того, знакомство со специфическими видами речевой деятельности позволяет нам не просто фиксировать ошибки в нашей обычной, нормальной, взрослой речи, но и видеть в этих ошибках проявление результатов всех тех же нарушений в работе механизмов речевой деятельности, с которыми мы уже познакомились в предыдущих главах.
Часто ошибки в нашей речи возникают в результате простой необразованности, незнания или неточного знания тех или иных слов, неумения правильно построить фразу.
Обратимся ещё раз к разделу «Нарочно не придумаешь». (Кстати, попробуйте определить, в чём состоят нарушения, которые привели к ошибке.)
«Я просила подать мне котлету с гарниром, а мне подали с картофелем» (из жалобной книги).
«Кто желает отведать своих детей в пионерлагере» (объявление).
«Как спортсмен, он является носителем довольно физического телосложения» (из служебной характеристики).
«А придя на вахту, доложить начальнику о случившемся, последний оказался в таком же состоянии» (из докладной записки).
Однако часто это происходит от забывчивости, плохого самочувствия, наконец, простой невнимательности. Вспомните, как нарушал нормы речи маршаковский Человек Рассеянный:
Глубокоуважаемый Во что бы то ни стало
Вагоноуважатый! Мне надо выходить.
Вагоноуважаемый Нельзя лиутрамвала
Глубокоуважатый! Вокзай остановить?
Кстати, Человек Рассеянный нарушал не только языковые нормы. С. Я. Маршак точно подметил, что речевая деятельность — лишь часть человеческой деятельности вообще. И Человек Рассеянный ведёт себя так же странно и когда делает покупки:
Он отправился в буфет А потом помчался в кассу
Покупать себе билет. Покупать бутылку квасу, —
и когда одевается:
Вместо шапки на ходу Вместо валенок перчатки
Он надел сковороду. Натянул себе на пятки, —
и когда говорит.
Ошибки в нашей речи — отражение так или иначе того обстоятельства, что использование языка в процессах речевой деятельности — это работа, и работа довольно тяжёлая, если стараться делать её очень хорошо. А если её делать неквалифицированно или просто небрежно, брак в продуктах речевой деятельности неизбежен.
Вообще расширение материала исследования позволило по-новому подойти к изучению механизмов речевой деятельности. Стало возможно на разном материале наблюдать сходные, соотносимые явления, что делает выводы учёных особенно убедительными и доказательными.
Приведу лишь один пример.
Сопоставьте некоторые факты.
В информатике содержание документа передаётся набором ключевых слов, например: муха, денежка, самовар, гости, угощение.
Больные с нарушением речи говорят «телеграфным стилем»: «мальчик... мама... брат... велосипед... стол».
Дети в полтора года говорят двухсловными предложениями: Мама супа! Ляля бай. Дай утя!
Речь иностранцев по-русски часто можно достаточно чётко охарактеризовать фразой: Твоя моя не понимай.
Что же общего во всех этих случаях?
Прежде всего то, что, несмотря на явное нарушение нормы во всех этих высказываниях, мы всё-таки понимаем, о чём идёт речь.
В чём же причина этого? И есть ли что-нибудь общее в характере всех этих нарушений?
Если мы расширительно употребим термин «ключевые слова» (не только по отношению к информатике), то окажется, что ключевые слова текста во всех случаях сохранены. А ослаблены или просто опущены лишь специальные средства связности — предлоги и союзы, согласование и управление, глаголы-связки и даже полнозначные глаголы.
Как видите, всё это, конечно же, уменьшает степень конкретности высказываний, точность указания на отношения между словами, но не лишает говорящего самой возможности принципиальной передачи основного замысла, а слушающего принципиального понимания того, о чём идёт речь.
Итак, то, что кажется совершенно необходимым для нормальных ситуаций, оказывается лишь уточняющим для ряда других типов ситуаций. Лучше или хуже, но хотя бы минимальное взаимопонимание всё же достигается. Впрочем, всегда ли и сама норма требует такой точной детализации отношений между ключевыми словами? Может быть, и в некоторых нормальных ситуациях достаточно лишь указать набор таких слов? А почему бы и нет! Ещё раз напомню:
Лесная глушь. Речная глина. Мхи. Папоротник. Дым костров.
Ситуация описана П. Антокольским достаточно точно, так как связи здесь простые, а уточнения несущественны и потому даже излишни. Да и детская речь показывает, что специальные средства связности появляются
позднее, а до их появления ребёнок уже владеет некоторыми приёмами членораздельной речи. А средства связ- иости вещь хорошая, но дополнительная, вторичная, необходимая лишь при описании ситуаций повышенной степени сложности, поэтому такие средства и появляются позднее. Об этом же говорит и речь иностранцев. И при поражениях речи эти средства связности могут разрушаться раньше других, а возможность простейшей коммуникации всё же остаётся!
Наконец, о принципиальной несущественности таких средств связности, более того, об эффективности высказывания без таких средств — опять-таки при сохранении основного содержания — говорит и информатика. Но отсюда следует важный вывод об устройстве системы языка: если все единицы этой системы разбить на ключевые наименования и средства связности, то окажется, что ключевые единицы имеют универсальное применение — от самых простых форм коммуникации до самых сложных. Средства же связности тоже очень важны, но лишь для более сложных форм общения.
Как видите, расширение материала исследования привело к появлению совсем иной проблематики, ранее перед лингвистикой не встававшей: не каковы правила устройства нормы, а каков механизм, обеспечивающий речевую деятельность как таковую и допускающий как возможность приближения к такой норме, так и возможность отклонения от неё. И сам подход не от нормы, а от фактов самого разнообразного проявления речевой деятельности, в том числе и отрицательного языкового материала, показывает, что эти отклонения имеют не случайный, а закономерный характер. Это позволяет лучше понять основные принципы устройства системы языка и работы механизма речевой деятельности вообще.
КАК ИСКАТЬ?
Всё о кисти
(Экспериментальное изучение свободных ассоциаций)
Только что я попытался показать, какие новые возможности открылись перед лингвистикой при резком расширении круга изучаемых фактов проявления речевой деятельности, т. е. того, что изучать. Сейчас речь пойдёт о способах изучения речевой деятельности, о том, к а к её изучать.
Лингвистика XX в. достигла виртуозности в анализе правильных текстов. Но все эти тексты к моменту анализа были уже готовы. Поэтому все многочисленные методы исследования были связаны с пассивным наблюдением материала.
Поворот лингвистики к говорящему человеку, к ситуации дал возможность исследователю активно организовать материал, создавая нужный тип ситуации. Так в лингвистику пришёл принцип эксперимента, значительно расширивший возможности изучения закономерностей речевой деятельности. Конечно, далеко не всё удаётся проверить экспериментально и метод наблюдения сохраняет своё значение. Но эксперимент позволил многие прежние догадки доказать, а кое-что открыл для учёных вновь, позволил построить более точную картину механизмов речевой деятельности.
Собственно говоря, вы уже немного знакомы с экспериментом в лингвистике. Когда я просил вас дать определение слова стул, подобрать пары к словам и словосочетаниям часть лица, поэт, фрукт, написать 10 ключевых слов к «Мухе-Цокотухе», я давал вам экспериментальные задания, а их результаты использовал для того, чтобы продемонстрировать некоторые закономерности речевой деятельности, которые иным путём показать затруднительно или вообще невозможно.
Разработка новых экспериментальных методов — дело трудное. Однако наука не стоит на месте. О некоторых методах я и постараюсь рассказать.
Свободный ассоциативный эксперимент, пожалуй, самый простой из экспериментальных методов. С основными его идеями и принципами вы уже знакомы (ещё раз вспомните: поэт — Пушкин). Даётся слово-стимул, на которое испытуемый должен дать любое слово-ответ.
Метод этот самый старый, ему уже добрая сотня лет. А после первой мировой войны он приобрёл такую популярность, что устраивались публичные выступления специалистов наподобие современных концертов вокально-инструментальных ансамблей.
Об одном из таких выступлений повествуется в рассказе чешского писателя Карела Чапека «Эксперимент профессора Роусса»:
Вначале заезжий профессор проделывает свой опыт на Чепеке Суханеке, подозреваемом в убийстве шофёра такси.
«... — Стакан, — повторил профессор Роусс.
— Пиво, — проворчал Суханек.
— Вот это другое дело, — сказала знаменитость. — Теперь правильно.
Суханек подозрительно покосился на него. Не ловушка ли вся эта затея?» Однако после нескольких вопросов он успокоился (улица — телега, домик — поле, токарный станок — латунь, солдат — артиллерист).
«Перекличка становилась всё быстрее. Суханека это забавляло. Похоже на игру в карты, и о чём только не вспомнишь!
— Дорога, — бросил ему Ч. Д. Роусс в стремительном темпе.
— Шоссе.
— Прага.
— Бероун.
— Спрятать.
— Зарыть.
— Чистка.
— Пятна.
— Тряпка,
— Мешок.
— Лопата.
— Сад.
— Яма.
— Забор.
— Труп!
Молчание.
— Труп! — настойчиво повторил профессор. — Вы зарыли его под забором. Так?
— Ничего подобного я не говорил1 — воскликнул Суханек.
— Вы зарыли его под забором у себя в саду, — решительно повторил Роусс. — Вы убили Чепелку по дороге в Бероун и вытерли кровь в машине мешком. Всё ясно.
— Неправда! — кричал Суханек. — Я купил такси у Чепелки. Я не позволю взять себя на пушку!»
Как видите, профессору Роуссу действительно уда-
лось узнать, что у Суханека на уме; о чём он думает и что скрывает.
Правда, рассказ К. Чапека юмористический, и профессор Роусс терпит поражение, пытаясь проникнуть во внутренний мир добровольца «из присутствующих». Вот некоторые отрывки из их диалога.
« — Дуб, — бросил профессор.
- — Могучий, — прошептал испытуемый.
— Как? — переспросил профессор, словно не поняв.
— Лесной великан, — стыдливо пояснил человек».
И дальше диалог идёт в том же духе:
— Учреждения.
— Соответствующие, — радостно воскликнул человек.
— Странный случай, — озадаченно сказал профессор. Повторим ещё раз... — Глаза.
— Завязанные глаза Фемиды. Бревно в глазу. Открыть глаза на истину. Очевидец. Пускать пыль в глаза. Невинный взгляд дитяти. Хранить как-зеницу ока. <...>
— Бутылка.
— С серной кислотой. Несчастная любовь. В ужасных мучениях скончалась на больничной койке. <...>
— Довольно! — остановил его профессор. — Вы журналист, а?
— Совершенно верно, — учтиво отозвался испытуемый. — Я репортёр Вашатко. Тридцать лет работаю в газете».
Как видите, Вашатко за эти тридцать лет настолько привык к стандартным, штампованным фразам, что профессору не удаётся вытянуть из испытуемого ни одной живой ассоциации. Между тем Роуссу важны были именно нестандартные ответы. Показательно, что сам этот метод возник первоначально в психиатрии, где он и сейчас ещё используется, например, при установлении диагноза шизофрении, так как ассоциации у таких больных очень странные, необычные.
Итак, психология, медицина, даже уголовный розыск. А где же лингвистика?
Массовый интерес к ассоциативному эксперименту у лингвистов появился значительно позже. И интерес прежде всего не к индивидуальным особенностям ответов, а к стандарту, к наиболее частотным ассоциациям. Образно выражаясь, интерес к ответам Вашатки здесь явно возобладал над интересом к ответам Суханека.
Один за другим появляются словари ассоциативных норм в разных языках.
Вот, к примеру, одна из статей «Словаря ассоциативных норм русского языка». На слово-стимул друг даны такие ответы: товарищ (39 ответов), враг (30), верный (29), хороший (16), мой (10), недруг (9), близкий (5), настоящий, старый (4), брат, дорогой, надёжный, преданный, приятель (3), закадычный, лучший, любимый, он, собака (2), большой, вечный, в нужде, волк, давний, далёкий, девушка, детства, добрый, дорога, единственный, желанный, женщина, любовь, мальчик, милый, Мишка, муж, навсегда, не верится, нет, общий, откровенный, парта, первый, плохой, подлость, подруга, предатель, приходить, противник, сердечный, сестра, синий, собака — друг человека, честный, чудеса (1). Всего — 209 испытуемых.
На первый взгляд, совершенно невозможно в этой хаотической картине выявить хоть какие-то закономерности. Но не будем торопиться!
Наиболее распространённое деление ассоциаций на парадигматические и синтагматические (вспомните наш разговор о парадигматике и синтагматике). Если и стимул, и ответ относятся к одной части речи (друг — товарищ), то такая ассоциация считается парадигматической, если к разным (друг — верный, друг — приходить), синтагматической.
Здесь и отношения род — вид, при которых ответ либо является отдельным словом с более частным, узким значением (фрукт — яблоко), либо составляет со словом-стимулом более точное наименование (друг — верный друг). Здесь и отношения вид — род, при которых ответ является словом с более широким, размытым значением (друг — он). Здесь и синонимы (друг — товарищ), и антонимы (друг — враг).
Богатство и разнообразие ассоциативных связей позволило учёным предположить, что в сознании людей наименования группируются в сложные комплексы — так называемые ассоциативные поля.
Такое ассоциативное поле у каждого человека своё и по составу наименований, и по силе связей между ними. И актуализация той или иной связи в ответе зависит от ситуации (друг — Мишка).
На характере ассоциаций сказывается и возраст, и особенности географических условий, и профессия человека. Так, по данным А. А. Леонтьева, на стимул кисть житель Ярославля ответил: рябины, а житель Душанбе — винограда, дирижёр ответил: плавная и мягкая, медсестра — ампутация, а строитель — волосяная.
Однако принадлежность к одному народу, одной культуре делает центр ассоциативного поля в целом достаточно стабильным, а связи — регулярно повторяемыми в данном языке (не только поэт — Пушкин, но н друг — товарищ, враг, верный).
Интересные материалы о зависимости ассоциаций от культурно-исторических традиций народа приводит исследователь из Калинина А. А. Залевская. Так, самые частые ассоциации к стимулу хлеб для русских — соль, для узбеков — чай, а для французов — вино.
А московские учёные Е. М. Верещагин и В. Г. Костомаров рассказывают, как в русской школе в инсценировке басни И. А. Крылова «Волк и Ягнёнок» никто из ребят не хотел играть роль Волка, а в киргизской школе, наоборот, все захотели быть Волком. Почему? Потому что в киргизском фольклоре (эпос «Манас», сказка «Алтын Куш») волк выглядит совсем не таким, как в русском. Не случайно и ассоциации у киргизов к слову волк (добрый, грозный, сильный, храбрый, красивый, лукавый) совсем не такие, как у русских.
Так что изучение ассоциативных связей, ассоциативных полей даёт интереснейшие возможности для выяснения устройства механизма речевой деятельности человека.
Вернёмся теперь к героям рассказа К. Чапека. Нетрудно заметить, что типы ассоциаций у Суханека и Ва-шатки совершенно различны. Все ассоциации Суханека парадигматические. Почти все ассоциации у Вашатки синтагматические. Но дело не только в этом.
Когда после «разогревающих» стимулов профессор Роусс переходит к делу, Суханек даёт уточняющие ответы: дорога — шоссе, спрятать — зарыть, тряпка — мешок.
А дальше в каждой парс стимул — ответ возникает микроситуация, и эта пара представляет собой набор ключевых слов, описывающих основное содержание этой ситуации: чистка — пятна, лопата — сад, яма — забор.
Теперь весь набор ответов Суханека — это набор специфических ключевых слов, описывающих ту конкретную ситуацию, которая для него сейчас особенно актуальна (ну как здесь не вспомнить описание ключевыми словами сцены «веселье» в «Мухе-Цокотухе»!).
Задача профессора Роусса состояла в том, чтобы в нужный момент включить в эту игру наводящие ключевые слова, которые заставили бы Суханека назвать в своих ответах некоторые детали этой ситуации. Ничего не подозревавший Суханек эту игру принял, а когда на стимуле труп он спохватился, было уже поздно: необходимые для выяснения ситуации ключевые слова уже были им произнесены, и тем самым он дал ответ даже помимо своего желания.
Что же касается Вашатки, то его ответы — это ие просто ассоциации синтагматического типа. Они не столько вызывают в его сознании какие-то конкретные ситуации, сколько представляют собой игру с комбинациями слов как таковыми. Такими комбинациями можно, создав видимость яркого, образного описания, «проштамповать» множество самых разнообразных ситуаций (поэтому они и называются «штампами»).
Самые простые из них — штампованные определения
к явлениям природы (дуб — могучий, горизонт — пасмурный). Впрочем, тут же появляются и ассоциации, представляющие собой штампы-метафоры (открывать новые горизонты). Здесь и образные фразеологические выражения (бревно в глазу, пускать пыль в глаза), и совершенно пустые, «бюрократические» определения (учреждения — соответствующие).
Для штампов Вашатки характерна и чрезмерная экспрессивность, которая необходима ему для нагнетания острых ощущений у читателей репортажей. И это присутствует в ответах Вашатки в изобилии (яд — напоённый ядом, оружие — отравленное оружие, бумага — бумага краснела от стыда). Не удовлетворяясь одной ассоциацией, Вашатко выдаёт целые «букеты» таких выражений: алый, как кровь; невинно пролитая кровь; история, написанная кровью.
Как видите, профессор Роусс не случайно потерпел поражение в «поединке» с Вашаткой. Где уж тут проникнуть во внутренний мир испытуемого, когда он так надёжно забаррикадировался набором таких штампов.
Впрочем, прежде, чем расстаться с Вашаткой, я хочу обратить ваше внимание ещё на один из его ответов: Бутылка. — С серной кислотой. Несчастная любовь. В ужасных мучениях скончалась на больничной койке.
Этот ответ очень хорошо показывает ещё одну любопытную особенность свободного ассоциативного эксперимента: если не ограничивать испытуемого количеством слов-ответов (иногда, напротив, просят его дать как можно больше таких слов), то очень скоро испытуемый соскальзывает на связный рассказ. И это тоже очень показательно для механизма ассоциаций — ведь стимул актуализирует не слово, а целую ситуацию, поэтому если в ответе даётся одно слово, то это слово-ответ может обозначать либо ситуацию целиком, либо выделять какую-либо её часть, а если больше одного слова, то в конце концов связный рассказ об этой ситуации.
Как видите, введение ассоциативного эксперимента в лингвистику чрезвычайно обогатило представление лингвистов и о связях наименований, и об их вариативности, и об особенностях их функционирования.
Коршуна обидели! Экспериментальное изучение направленных ассоциаций)
Метод свободной ассоциации может выявить хотя и многое, но далеко не всё. Ограниченность его состоит в том, что ои, хорошо выявляя наиболее стандартные, частотные ассоциативные связи наименований, гораздо хуже «работает», когда нужно выявить менее частотные и потому более слабые, глубинные связи.
Как же изучать эти слабые, глубинные ассоциативные связи (а их, как вы догадываетесь, намного больше, чем «центральных», и для изучения закономерностей устройства языка они оказываются весьма существенными) ?
По-видимому, путь один — сделать ассоциацию не свободной, а направленной, т. е. в экспериментальном задании или в характере стимула сделать некоторые ограничения, сузить зону ассоциативного поиска у испытуемого, по возможности отсечь ему пути к наиболее стандартным ассоциациям. Тогда-то нх место неизбежно займут более глубинные. Показать этот механизм можно, например, на таком эксперименте.
Если носителя русского языка попросить дать слово, противоположное по значению слову холодный, то он в 7з случаев ответит горячий. Это задание дать антоним уже делает ассоциацию направленной. Усилим эту направленность, изменив стимул — холодная вода. Число ответов горячий (или горячая вода) останется преобладающим, даже возрастёт почти до 90 % За счёт чего? За счёт того, что мы отсекли ассоциации с ситуациями типа холодный зимний день (где основной антоним — тёплый).
Ещё больше сузим направление ассоциации: зададим стимул холодная вода в кастрюле. В итоге те же 9 из каждых 10 ответов — горячий.
А давайте сузим направление ассоциации по-другому: холодная вода в реке. И что же? Опять почти 90 % одинаковых ответов, но уже совсем иных — тёплый.
Значит, есть тип ситуаций, которые можно условно назвать «холодная вода в реке» (соответственно — в озере, луже и т. п.). Особенность этой воды в том, что она в естественных условиях может нагреваться лишь до со-
стояния тёплой (разумеется, разного рода гейзеры оставим в покое). Поэтому и основной антоним к слову холодный в этих ситуациях — тёплый.
Другой тип ситуаций можно условно назвать «холодная вода в кастрюле» (соответственно в чайнике, кофейнике и т. п.). Особенность этой воды в том, что её можно нагреть до состояния горячей. Поэтому и основной антоним к слову холодный в этих ситуациях — горячий.
Для простоты допустим, что стимул холодная вода может актуализировать только эти два типа ситуаций:
Почему же в ответ на стимул холодная вода 9 человек из 10 указывают антоним горячий и лишь 1 даёт антоним тёплый? По-видимому, лишь потому, что тип ситуаций с холодной водой в кастрюле актуальнее (а, следовательно, ассоциации с такими ситуациями сильнее, частотнее, как поэт — Пушкин, а не Лермонтов), чем тип ситуаций с холодной водой в реке.
Что это? Отражение особенностей жизни и быта современного горожанина? Возможно. Но так или иначе именно поэтому для вызова антонима тёплый потребовалось дополнительно сузить ассоциативный поиск (холодная вода в реке, что снова позволило отсечь более сильные ассоциации (холодная вода в кастрюле).
Впрочем, не думайте, что и тип ситуаций с холодной водой в кастрюле столь «монолитен». Давайте попробуем задать стимул «холодная вода в кастрюле на плите». Каков ответ? Правильно, горячиШ А теперь попробуем другой стимул? «холодная вода в кастрюле на подоконнике». Каков ответ? Правильно, теплыШ Что же это значит, что «холодная вода в кастрюле на подоконнике» — это скорее тип ситуаций «холодная вода в реке (озере, луже)», чем «холодная вода в кастрюле»? Но ведь оиа тоже в кастрюле! А если «холодная вода в кастрюле на неисправной плите»? Каков ответ? Опять теплыйХ Но тогда где же конечная, исходная, стабильная ситуация? Где та печка, от которой можно танцевать (а не только нагревать на ней воду в кастрюле!)? И вообще, есть ли она, эта печка?
Итак, мы обнаружили, что и в глубине ассоциативных структур те же самые закономерности в организации ассоциативных связей, что и на поверхности: сильные связи забивают слабые, но и слабые связи всегда могут быть актуализированы при усилении направленности ассоциации. Это характерно и для самых сильных, поверхностных связей типа поэт — Пушкин, и для глубинных: холодная вода в кастрюле на плите — горячая.
При чём же здесь лингвистика? А вот при чём. Какой же антоним к слову холодный самый правильный? После всего сказанного вряд ли вы ответите, не запнувшись, горячий. Уж слишком много раз возникал антоним тёплый! Непривычно? Для поверхностной ассоциации — да. А в целом, как видите, всё зависит от глубины залегания типов ситуаций в ассоциативных полях человека.
Итак, по-разному варьируя актуальность при поиске, по-разному направляя ассоциации, мы можем получить самые разнообразные результаты экспериментов и, как хирург скальпелем, вскрыть самые глубокие ассоциативные связи нашего сознания, тем самым гораздо более точно и всесторонне изучить механизмы речевой деятельности. Как видите, возможности направленного ассоциативного эксперимента действительно богаче, чем свобвдного. Не случайно в последние годы он становится всё более популярным среди учёных. Изобретаются всё новые методики, ставятся и разрешаются всё новые задачи.
Один из самых необычных вариантов направленного
ассоциативного эксперимента предложил американский психолог Ч. Осгуд.
Человек всегда как-то оценивает окружающие его предметы, знакомых или незнакомых людей, события, о которых он слышал или участником которых был. Жиз-сенный опыт человека вырабатывает и общие оценки тех или иных явлений. Причём эти оценки суммарны, характеризуют явление целиком. А что если попытаться выяснить, как люди оценивают в отдельности каждую из сторон явления, а затем полученный набор оценок для одного явления сравнить с наборами оценок для других явлений? Не выявим ли мы через эти различия в оценках то, чем отличается в сознании человека одно явление от другого, как они дифференцируются по значению, семантике (отсюда и название метода Осгуда — метод семантического дифференциала)?
Но можно ли составить универсальный набор оценок для любого явления? Сколько оценок должен включать такой набор? И каковы они?
После длительных поисков, перебрав несколько сот антонимических пар оценочных прилагательных, Осгуд установил, что большинство их может быть сгруппировано всего в три класса, которые он назвал факторами оценки, силы и активности. Именно эти три фактора (независимо от того, какими конкретно словами в эксперименте они названы) являются универсальными, проявляются в оценках любого предмета или явления.
Есть ли какое-то объективное основание для выделения именно этих факторов? Да, есть. Ведь первые оценочные реакции у детей (хорошо — плохо) возникают в первые же месяцы жизни задолго до формирования собственно языковой системы. Когда ребёнку плохо, он плачет, когда хорошо — улыбается. Не случайно, заметьте, что из трёх факторов фактор оценки ведущий (большинство всех качественных прилагательных у выросших детей, теперь уже взрослых, связано именно с этим фактором).
Вскоре у малыша появляется ещё одна дифференциация реакций — по силе. Слабая степень плохой оценки — ребёнок хнычет, сильная степень — громко плачет, кричит. Слабая степень хорошей оценки — улыбается, сильная степень — громко хохочет. Позднее появляется и дифференциация по активности.
Как же проводится эксперимент по измерению семан-
тического дифференциала? Очень просто. Испытуемым даётся несколько листочков со шкалами. Например, на одном из листочков написано отец, на другом — мать и т. д. Под каждым словом — шкалы:
На каждой шкале 7 делений (это число как наиболее удобное для подобных измерений также было определено опытным путём). У каждого деления своя степень (своё значение): злой — скорее злой, чем нейтральный — скорее нейтральный, чем злой — нейтральный — скорее нейтральный, чем добрый — скорее добрый, чем нейтральный — добрый.
Испытуемый должен поставить крестик над тем делением, которому соответствует, по его мнению, наиболее точная оценка данного явления.
Каждое деление шкалы нумеруется (от 1 до 7). Сумма всех полученных в эксперименте оценок слова по данной шкале делится на число испытуемых. Получается средняя оценка слова по каждой шкале.
Разница в средних оценках и покажет семантическую дифференциацию слов. Так, отец, по-видимому, окажется сильнее и активнее матери, но мать — добрее. Разумеется, на таком примере всё слишком просто. Но ведь это лишь простейшая иллюстрация. Увеличение числа исследуемых слов показывает и менее очевидные закономерности. Кстати, попробуйте провести подобный эксперимент у себя в классе.
Конечно, каждый испытуемый в оценках будет фиксировать свой личный опыт. Но в среднем, при большом числе испытуемых мы получим общественно закреплённую оценку того явления, которое обозначено данным словом.
Эксперимент по методике Осгуда широко применяется в самых различных практических областях.
Ту же методику применили и к оценкам звуков речи. Конечно, странно, на первый взгляд, звучат сравнительные оценки русских гласных:
[и] — самый нежный, женственный, лёгкий, безопасный, весёлый, трусливый, слабый, маленький, синий; [ы] — самый плохой, грубый, мужественный, тёмный,
злой.......
слабый ... медленный
добрый
сильный
быстрый
рассивный, сложный, медленный, отталкивающий, тяжёлый, грустный, низменный, угловатый, тихий, тёмный, чёрный.
Но такие оценки повторяются в ответах многих испытуемых и, следовательно, как-то закреплены в общественном сознании. А это значит, что на оценку слова, по-видимому, влияет не только оценка человеком соответствующего явления, но и комплекс оценок звуков, составляющих это слово. Во всяком случае, может быть, именно здесь и таится разгадка некоторых странностей в истории слов. Очень интересны с этой точки зрения названия хищных птиц в современном русском языке. Орёл хоть и хищник, но «царь птиц». Звуки его имени, по данным советского лингвиста А. П. Журавлёва, оцениваются соответственно: хороший, большой, светлый, активный, сильный, красивый, величественный, громкий, яркий, могучий. Это звучание поддерживает и употребление слова в переносном значении: «отважный, сильный человек, герой».
«Хорошие» имена получили также сокол и ястреб. А славу самого страшного снискал коршун (среди характеристик звучания этого слова — грубый, тёмный, страшный). В фольклоре, а затем и в литературных произведениях коршун стал олицетворением злых, тёмных сил.
Среди современных носителей языка редко кто имеет чёткое представление об отличиях коршуна от ястреба или об их повадках. Между тем на вопрос, кто из хищников более страшен и кровожаден — сокол, ястреб или коршун, большинство испытуемых уверенно отвечают — коршун. Значение, столь мрачное для слова коршун и положительное для слов сокол и ястреб, сейчас поддерживается только фольклором и словоупотреблением (которые, в свою очередь, опираются в основном на звуковую оценку слов).
У М. Горького Сокол — символ смелости и мужества в борьбе за справедливость. «Мои стальные соколы штурмуют небеса», — пишет о советских лётчиках В. И. Лебедев-Кумач. Метелица у А. А. Фадеева промчался, «согнувшись по-ястребиному». А о Руслане А. С. Пушкин пишет: «К объятой голове смущеньем, как ястреб, богатырь летит».
В то же время у Пушкина: «Бьётся лебедь средь зыбей, коршун носится над ней». А в одном из рассказов
К. Станюковича боцман «коршуном налетел» на матроса.
Интересно сопоставить всё это с тем, что пишет А. Э. Брэм в своей знаменитой книге «Жизнь животных».
О соколе: «...это страшный враг всех пернатых от дикого гуся до жаворонка... вред, причиняемый им, весьма значителен... он один работает за целую стаю других хищных птиц».
О ястребе: «...это неугомонный, дикий, наглый, быстрый, сильный и при том хитрый и пугливый хищник... он почти никогда не бывает сыт, и его обжорство заставляет его беспрерывно охотиться. Он преследует всех птиц... бросается на зайца, подымает с земли ласку и уносит из гнезда белку... убивает столько птиц, сколько ему удаётся поймать, и затем только принимается за еду».
О коршуне: «Это далеко не величественная птица; напротив, она ленива, неповоротлива и отвратительно труслива... Пищу его составляют мелкие млекопитающие, ящерицы, змеи, лягушки, черви и насекомые, так что его нельзя причислить к вредным птицам».
Итак, на лебедя в «Сказке о царе Салтане...» мог бы напасть ястреб или сокол, но уж никак не коршун!
Вообще, для лингвистики метод семантического дифференциала интересен тем, что он показал новые пути исследования. Правда, лингвисты давно различают слова экспрессивно нейтральные (отец, глаза, есть, ударить) и экспрессивно окрашенные (папа, батя, очи, гляделки, жрать, трахнуть). Однако эксперименты по изменению значений показали, что экспрессивно окрашены все слова: не только батя, но и отец, не только очи, но и глаза, так как человек оценивает все явления, которые он называет, словами, а потому и все слова, «пропускающиеся» через сознание, опыт человека, неизбежно оцениваются им..
Впрочем, степень смысловой близости слов в сознании человека можно измерить и другим путём.
Методика, предложенная А. Р. Лурия и О. С. Виноградовой, связана с особенностями сосудистых рефлексов человека. Дело в том, что при реакции человека на внешние воздействия кровеносные сосуды пальцев рук и головы ведут себя по-разному. При нейтральной реакции на внешний раздражитель-стимул сосуды паль-
цев и головы находятся в обычном, нормальном состоянии и не показывают никаких изменений.
При ориентировочной реакции, когда человек активно реагирует на какой-то раздражитель-стимул, но без дополнительной мобилизации сил, сосуды пальцев сжимаются, в то время как сосуды головы расширяются.
Наконец, при защитной реакции, когда человек, реагируя на неблагоприятный стимул, мобилизует силы своего организма к сопротивлению, и сосуды пальцев, и сосуды головы сжимаются. Специальные приборы чётко фиксируют каждое из этих трёх состояний.
Эти особенности реакций человеческого организма на стимулы и были использованы в эксперименте. Сам механизм реакций в опыте по существу тот же, что и в знаменитом опыте И. П. Павлова с собаками. Если собаке давать мясо и одновременно включать звонок (или зажигать свет), то через некоторое время у собаки выработается условный рефлекс и она начнёт выделять слюну в ответ на звонок (или свет), даже если при этом мяса ей не дадут.
В опыте Лурия и Виноградовой человеку называли слово скрипка и одновременно наносили слабый удар током. Естественно, что вырабатывалась защитная реакция, которая сохранялась даже тогда, когда человек просто слышал слово скрипка.
Но самое интересное происходило потом, когда человеку называли ряд других слов. На каждое из них он реагировал по-разному. Так, на слова скрипач, смычок, струна, мандолина, контрабас он реагировал защитной реакцией, т. е. та к же, как и на слово скрипка\
Ориентировочные (т. е. тоже активные, но более слабые) реакции отмечались у испытуемых тогда, когда им предъявлялась другая группа слов, тоже как-то связанных со словом скрипка, но, как оказалось, не такими тесными узами, как слова первой группы. Это названия других музыкальных инструментов (барабан, аккордеон, кларнет), названия, связанные с музыкальными сочинениями и их исполнением, т. е. с музыкой вообще (соната, концерт), слова, лишь фонетически близкие к слову скрипка (скрепка).
Третья группа слов (шкаф, сапог, облако) вызывала лишь нейтральные реакции.
Интересно ещё и то, что направленность реакции меняется в зависимости от контекста. Так, слово труба,
употреблённое в последовательности стимулов барабан, труба, давало чёткую ориентировочную реакцию, так как воспринималось как название музыкального инструмента. Употреблённое же в последовательности стимулов крыша, камин, печка, труба слово труба вызывало лишь нейтральную реакцию, так как воспринималось как часть печки (вспомните эксперимент с холодной водой).
Итак, эксперименты показывают, что слово вызывает не просто чётко ограниченную единичную реакцию, но определённую систему связей, которая определяется прежде всего значениями. Создавая реакцию, ориентированную на одно слово, мы вызываем к жизни, актуализируем целую систему значений. При этом во многих случаях сосудистые реакции раскрывают потенциальную систему связей (и главное, их механизм) более полно, чем это мог бы сделать сознательно сам испытуемый.
Характерен отрывок из разговора после этого эксперимента с одним из испытуемых (кстати, научным сотрудником) :
— Может быть, некоторые слова появлялись чаще, чем другие?
— Я не обращал на это внимания. По-моему, слово ложка несколько чаще повторялось. Слова скрипка и гитара также, конечно, повторялись.
— Можете ли вы объединить в одну группу некоторые из предложенных слов?
— Ну, этого я не знаю. Я думаю, что это слова, связанные с музыкой, названия музыкальных инструментов, но в целом слова были очень разные <...>
— Вы подумали об этом только сейчас или ещё раньше, во время эксперимента?
— Нет, я не догадывался об этом тогда. Для меня слова не имели связей».
Нужно ли Мухе-Цокотухе позолоченное брюхо?
(Экспериментальное изучение построения высказывания и связного текста)
Методы изучения речевой деятельности с помощью ассоциаций при всех их достоинствах обладают одним существенным недостатком: ассоциации показывают
лишь какие-то атомы, элементы речи, но не дают возможности изучать сложные речевые построения в целом.
90
Поэтому, когда в 50 — GO-с гг. лингвисты стали активно изучать сложные преобразования в пределах предложения (например, преобразование активной конструкции Рабочие строят дом в пассивную — Дом строится рабочими. Такие преобразования назвали трансформациями), психолингвисты стали активно разрабатывать экспериментальные методики для проверки, как они говорили, психологической реальности механизмов преобразований, которые изучались лингвистами-теоретиками.
Это новое направление в психолингвистике, связанное с изучением построения и преобразования целых предложений, стал утверждать в полемике с «ассоцианистами» американский психолингвист Дж. Миллер.
Кстати, Миллеру принадлежит ещё одна интересная гипотеза, как будто бы подтверждённая в ряде экспериментов разными исследователями. Оперативная память человека ограничена 7±2 смысловыми единицами (при этом единица — это не обязательно одно слово. Это может быть и группа слов, но обозначающая смысловое целое, «блок»). У кого-то таких единиц может одновременно сохраняться в оперативной памяти не больше 9, у другого — 5, но в среднем их не больше 7. Поэтому длина предложения далеко не бесконечна, и в устной речи (где нельзя опереться на написание текста и вернуться к ранее написанному) предложения обычно значительно короче, чем в письменной. 7± 2! Таков естественный предел нашей оперативной памяти. И это диктует свои законы и устройству, и функционированию языка. Ведь пользуются языком люди, значит, он должен быть устроен так, чтобы им могли пользоваться все.
Итак, Миллер решил экспериментально доказать психологическую реальность механизма синтаксических конструкций. Как же это сделать? Ход рассуждений Миллера был примерно таков:
Возьмём четыре предложения:
(1) активное утвердительное (Рабочие строят дом),
(2) пассивное утвердительное (Дом строится рабочими ),
(3) активное отрицательное (Рабочие не строят дом),
(4) пассивное отрицательное (Дом не строится рабочими).
Если предложение (2) Дом строится рабочими действительно получено в результате преобразования исходного предложения (1) Рабочие строят дом, то осознание
предложения (2) должно занять больше времени, чем осознание предложения (1), так как, чтобы понять предложение (2), чслобск должен провести обратное преобразование его в предложение (1) и лишь потом осознать его уже как предложение (1). Этап преобразования (2) в (1) и потребует дополнительных затрат времени. Дольше, чем осознание предложения
(1), будет идти и осознание предложения (3) Рабочие не строят дом.
Но самым убедительным доказательством «за» или «против» б этой гипотезе должно стать время, затрачиваемое на осмысление предложения (4) Дом не строится рабочими. Ведь это предложение — результат не одного, а двух преобразований: актива в пассив и утверждения в отрицание. Так вот, ести гипотеза верна, то осмысление предложения (4) должно занять не просто больше времени, чем осмысление предложения (1), но должно быть примерно равно сумме времён, затраченных иа осмысление предложений (2) и (3), так как человек, чтобы вернуться к предложению (1), должен сделать уже два преобразования: либо (4) — (2) — (l), либо (4) — (3) — (I).
Если же время, затраченное на осмысление предложения (4) будет существенно меньше указанной суммы, то гипотеза о реальности трансформационных преобразований неверна.
Каждая из трёх операций — (1) — ”(2), (1) — "(3),
(1) 4 — исследовалась отдельно. Например, испытуемым давали активное предложение и просили переделать его в пассивное. Затем полученное предложение нужно было найти в особом списке предложений. Каждое предложение давалось отдельно, и испытуемый должен был нажать кнопку, когда заканчивал трансформацию и был готов к поиску такого же предложения в списке. Время, затраченное на трансформацию, и время, затраченное на поиск в списке, фиксировалось. В контрольном эксперименте испытуемые просто находили предложение в списке. Если из времени, полученного в основном эксперименте, вычесть время, затраченное в контрольном эксперименте, то остаток и будет представлять собой чистое время, затрачиваемое на трансформацию.
Вот некоторые результаты эксперимента (чистое время):
преобразование (1) — (2) — 0,81с, преобразование (2) — ”(4) — 0,42 с, преобразование (1) — "(4) — 1,24 с.
Как видите, время, затраченное на третье преобразование, практически равно сумме времён, затраченных на первые два преобразования, что и требовалось доказать.,
Другие исследователи предложили ещё более простой и остроумный способ проверки реальности синтаксических преобразований. Вы помните наш рассказ о «магическом числе» 7±2? Так вот, учёные использовали эту ограниченность объёма нашей оперативной памяти. Испытуемому давалось одно из преобразованных предложений и список из 8 изолированных слов с заданием запомнить и то, и другие. Так вот, чем больше трансформационных шагов заключалось в предложении, тем меньше изолированных слов удавалось запомнить испытуемым: дефицитное пространство оперативной памяти занимала грамматическая информация о преобразованиях!
Так, испытуемые запоминали:
вместе с предложениями типа (1) в среднем 5,3 слова,
вместе с предложениями типа (2) и (3) в среднем 4,5 слова,
вместе с предложениями типа (4) в среднем лишь 3,5 слова.
По-разному трактуются результаты этих экспериментов: так, не очень ясно, что же они доказывают — то, что человек умеет производить преобразования, если его поставить в соответствующие условия экспериментальной ситуации, или что он действительно так поступает всегда, когда строит предложение с пассивной конструкцией типа Дом строится рабочими. Но при этом ясно, что психолингвистические методы позволяют изучать закономерности организации таких сложных единиц, как предложение, высказывание, и, в частности, проверять психологическую реальность тех или иных гипотез об устройстве механизма порождения высказывания.
Однако изучения отдельного высказывания тоже явно недостаточно для представления о механизме производства речи. Ведь нужно изучать и закономерности организации ещё более крупных единиц, чем отдельное высказывание, а именно закономерности построения целого текста.
В этом плане очень интересно ещё раз рассмотреть возможности эксперимента, который показывает закономерности выделения ключевых слов в тексте. Итак, снова к Мухе-Цокотухе!
Впрочем, выделение набора ключевых слов — это лишь один из вариантов сжатия текста. В жизни мы постоянно сталкиваемся с разными вариантами такого свёртывания. Вот лишь некоторые примеры (они расположены по нарастанию степени свернутости):
— пересказ произведения словами, близкими к тексту;
— простой пересказ содержания произведения (то, чем грешат порой, наверное, и ваши ответы и сочинения; вместо рассказа о том, что за человек Печорин, простой пересказ событий романа);
— конспект произведения;
— оглавление произведения (вспомните того же «Героя нашего времени»!);
— краткое содержание-аннотация (посмотрите аннотацию к этой книжке на с. 3);
— заглавие (оно может быть и очень кратким: «Ревизор», и весьма пространным: «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Н. В. Гоголя. Особенно пространны названия старинных
сочинений. Так, необыкновенно внушительно выглядит полное название известной всем с детства книги Д. Дефо: «Жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Иорка, прожившего двадцать восемь лет в йолном одиночестве на необитаемом острове, у берегов Америки, близ устья великой реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, С изложением его неожиданного освобождения пиратами. Написано им самим». Здесь соединились и заглавие, и аннотация в современном понимании);
— текст телеграмм (хоть и 10 копеек за слово, а платить надо! Отсюда лаконичность, «телеграфный стиль»);
— ключевые слова.
Как видите, очень широкий спектр возможных вариантов свёртывания — от минимального (рассказ словами, близкими к тексту) до максимального (современные заглавия, тексты телеграмм, наборы ключевых слов).
Что же объединяет все эти варианты?
По-видимому, сохранение основного содержания произведения.
Что же теряется и что сохраняется при свёртывании текста?
Давайте ещё раз вернёмся к эксперименту с выделением ключевых слов в «Мухе-Цокотухе».
При задании написать 10 — 12 ключевых слов предполагается, что будут выбраны и обозначены основные, наиболее важные, характерные для текста в целом ситуации, эпизоды, а в ннх — наиболее существенные предметы, явления. Что же показали в этом плане результаты эксперимента, о котором уже шла речь ранее.
Прежде всего выделяется большая группа слов-наименований действующих лиц (муха, паук, комар, гости). Всего таких слов в ответах почти половина. Другая половина — это в основном слова, являющиеся наименованиями действий наШих героев, а также предметов и признаков, так или иначе характеризующих каждый из 6 эпизодов — от завязки до развязки.
Но самое интересное то, что сохранение и выбрасывание слов при компрессии происходит далеко не равномерно.
Вот как отражены в ключевых словах ответов наименования, характеризующие тот или иной эпизод (кроме названий действующих лиц):
Количество строк в описании эпизода
Количество ключевых слов, относящихся к эпизоду (в сумме всего 37 ответов)
Как видите, контраст разительный! Два первых эпизода, являющихся лишь завязкой и занимающих в сказке всего лишь 4 строчки (это всего 3 % текста), переданы 110 ключевыми словами в ответах испытуемых, а всё изложение дальнейших событий передано лишь 72 ключевыми словами. Особенно пострадали при компрессии эпизоды «нападение» и «веселье». Самые длинные в описании, они оказались самыми лаконичными в наборах ключевых слов.
Итак, получается, что самое важное в содержании — это то, что относится к завязке? Но тогда в тупик нас должен поставить простейший вопрос: а зачем же, собственно, нужен тогда весь остальной текст?
Впрочем, прежде чем ломать голову над этой загадкой, познакомимся с результатами ещё одного эксперимента. Он был проведён с теми же испытуемыми и тоже на материале «Мухи-Цокотухи». Изменилось лишь задание. Точнее, заданий было два.
Первое задание было такое: напишите одно предложение, передающее основное содержание «Мухи-Цокотухи» (размеры предложения не ограничивались).
После выполнения этого задания испытуемым было предложено второе: напишите одно предложение, передающее основное содержание «Мухи-Цокотухи», используя в нём не более 10 слов.
Таким образом был получен дважды свёрнутый текст. Прн этом если первые предложения содержали в ответах в среднем по 14 знаменательных слов (а самое длинное — 21 слово), то вторые предложения в среднем всего лишь по 6 слов.
Что же отразили в ответах испытуемые? Как передали они основное содержание «Мухи-Цокотухи»?
Вот примеры первого варианта ответов:
(1) Муха-Цокотуха («позолоченное брюхо»), найдя в поле денежку и купив на неё самовар, на пиру была чуть не убита разбойником-пауком, но спасена храбрым комариком, который взял её в жёны.
(2) Муха, на найденную денежку купившая самовар, пригласила гостей на чай, но попала в лапы пауку, от которого освободил её комар.
(3) Муха-Цокотуха, позолоченное брюхо, которая нашла денежку и купила самовар, пригласила гостей на именины, но во время именин появился паук, напавший на именинницу, и лишь смелый комар спас её.
Как видно из примеров, в первом варианте ответов почти все испытуемые указали основных действующих лиц и отметили все 6 эпизодов. Свёртывание, таким образом, свелось лишь к сокращению числа слов, описывающих тот или иной эпизод. Как правило, все эпизоды отражены в громоздких, но в целом логичных предложениях.
А вот ответы тех же трёх испытуемых на второй вариант вопроса:
(1) Муха-Цокотуха, чуть не погибшая от паука, взята в жёны комаром-освободителем.
(2) Муху на дне её рождения схватил паук, а комарик её освободил.
(3) На именинах мухи, владелицы самовара, приобретённого на денежку, комар спас хозяйку.
Жёсткие ограничения в размерах предложения заставляют испытуемых свёртывать не только описание каждого эпизода, но и сам перечень эпизодов. И что же?
Почти все оставили описание кульминации и развязки (эпизоды «спасение» и «веселье»). Описание же первых четырёх эпизодов отмечено теперь менее, чем у трети испытуемых!
Почти все говорят о мухе и комаре, многие — о пауке. О гостях же не упоминает уже почти никто.
Устраняются как излишества характеристики героев (позолоченное брюхо, легкомысленная, именинница, злодей, разбойник, храбрый, смелый), глаголы, характеризующие первые эпизоды сказки (пошла, купила, приобрела, пригласила, праздновала, появился, испортил), названия относящихся к этим эпизодам предметов (поле, денежка, покупка) и событий (день рождения, чай, вечер). Зато, как правило, сохраняются обозначения действий последних двух эпизодов (спас, освободил, убил, взял в жёны, женился).
Теперь сопоставим результаты этого эксперимента с результатами эксперимента по выделению ключевых слов. Если большинство ключевых слов (60 %), описывающих эпизоды, относятся к первым двум эпизодам (завязке), а на долю последних двух эпизодов (кульминации и развязки) приходится менее 20 % таких ключевых слов, то во втором варианте эксперимента с предложениями, наоборот, из общей суммы всех эпизодов, описанных в ответах, лишь 20 % приходится на долю первых двух эпизодов, а 60 % — на долю последних двух.
Если вы вспомните всё, что мы говорили о «данном» и «новом», то применительно к тексту в целом «данное» связано с начальной частью текста (в сочетании с названиями основных действующих лиц), а «новое» — с заключительной частью текста. (Конечно, в построении текста, как и в построении предложения, возможен и обратный порядок следования частей. Так, тексты детективов специально, как правило, начинаются с середины или даже с конца, чтобы заинтриговать читателя загадочностью происходящих событий. Но в «Мухе-Цокотухе» порядок изложения событий прямой.)
С этой точки зрения понятно, почему в предложениях, написанных испытуемыми, отражаются две вещи: основное «данное» (названия основных действующих лиц) и самое главное в тексте — его основное «новое» (изложенное в двух последних эпизодах). Все промежуточные детали представляются испытуемым менее существенными и опускаются. Предложение, имеющее и подлежащее,
и сказуемое, представляется динамическим «скелетом текста и потому сохраняет его основную структуру, несмотря на сжатие.
По-видимому, в эксперименте этому способствовало н то, что уже в первом варианте «скелет» текста существенно определился, поэтому во втором варианте «препарировать» ответы было значительно легче.
" Кстати, об особой роли «нового» в тексте говорят и те ответы, в которых испытуемые вместо передачи основного содержания выводили некоторое нравоучительное замечание (как «мораль» в баснях):
Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Друзья познаются в беде.
Что же касается набора ключевых слов, то отсутствие в нём привычных тонких синтаксических связей между словами превратило его лишь в некоторое более или менее развёрнутое указание «данного» в тексте. Кстати, именно эта особенность набора ключевых слов и была использована в информатике, так как в ситуации информационного поиска человек, как правило, ищет книгу или статью, чтобы найти в ней «новое» — то новое, специфическое, особенное, что отличает эту работу от других работ по той же тематике. Но чтобы найти эту работу, он должен искать её по известному «данному», пусть и детализированному. Иными словами, человек ищет работу по признаку «о чём» она, с тем чтобы, прочитав её, узнать, что с этим «о чём» происходит. И в этом своеобразная двухступенчатость информационного поиска.
Как видите, исследование проблем построения связного текста, закономерностей его организации — задача очень увлекательная.
Познакомившись с материалом и методами психолингвистического исследования, обратимся теперь к тому, как представляет себе современная психолингвистика действие механизмов речевой деятельности.
Итак, люди разговаривают...
Часть III
МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ В ДЕЙСТВИИ
Мысль всегда представляет собой нечто целое, значительно большее по своему протяжению и объёму, чем отдельное слово... Процесс перехода от мысли к речи представляет собой чрезвычайно сложный процесс расчленения мысли и её воссоздания в словах.
Л. С. Выготский
ЧЕЛОВЕК ГОВОРЯЩИЙ
В огороде — бузина, а в Киеве — дядька
(Цельность текста)
Итог сложной работы речевых механизмов говорящего — построение наименования ситуации, т. е. текста. Каковы же основные закономерности, которые характерны для самых разнообразных ситуаций и которые отражаются в любом нормальном тексте?
Прежде всего отметим, что, создавая текст, человек, как и в любом другом виде деятельности, имеет цель.
Этой целью может быть передача слушающему новой информации, чтобы тот стал умнее, образованнее, во всяком случае информированнее (учитель рассказываег на уроке новый материал, товарищ рассказывает вам содержание прочитанной книги); стремление показать свою образованность (иногда это бывает к месту — например, иа экзамене, иногда — нет. «Они хочут свою образованность показать и всегда говорят о непонятном», — обижается невеста Дашенька из чеховской «Свадьбы», когда телеграфист Ять под крики «горько» заводит разговор об электрических батареях); желание поделиться с кем-то своими заботами, чтобы приобрести единомышленника, услышать критику в свой адрес или просто излить душу, выговориться (как говорили древние: Dixi et animam levavi — «сказал и облегчил тем душу»), поддержать беседу с малознакомым человеком, с которым случайно оказались, что называется, «нос к носу», например, в автобусе (молчать неприлично — ещё обидится или подумает, что обиделись вы, этикет требует, чтобы шла беседа, да вот беда: говорить-то не о чем! И тогда начинается совершенно пустой и нелепый разго-
вор о погоде: — А сегодня холодно! — Да, и даже дождь прошёл. — И вообще в этом году очень плохое лето... ит. д.); наконец, просто познакомиться, привлечь внимание, вступить в контакт на улице, в трамвае, на вечере (завязать разговор).
Итак, цель всегда налицо.
Как видите, в самом общем виде цель высказывания — оказать с помощью созданного текста какое-то воздействие на другого человека, или на других людей, или, наконец, на самого себя, если, например, ведётся спор с самим собой и тогда моделью «другого человека» выступает спорящая «половина» самого говорящего.
Поставив определённую цель, говорящий старается выполнить её наилучшим образом, способом. Для этого нужно реализовать в тексте общий замысел, который говорящий может чётко осознавать, а может лишь смутно чувствовать, но он, такой замысел, обязательно есть и обеспечивает такое принципиальное, важнейшее свойство текста, как его цельность. До сих пор мы говорили главным образом о связности текста, подразумевая, как это обычно принято в лингвистике, что нормальный связный текст всегда (само собой разумеется!) одновременно и цельный текст. И задача анализа — лишь выявить средства связности, которые обеспечивают эту цельность.
Однако анализ всякого рода «дефектов» речевой деятельности, всякого рода отклонений от нормы показал, что, хотя связность нарушается гораздо чаще, чем цельность (об этом говорят рассмотренные примеры и из детской речи, и из речи больных с нарушением речи, и наборы ключевых слов из информатики), цельность тоже не всегда присутствует в текстах. Вот пример отсутствия цельности из романа Я. Гашека «Похождения бравого солдата Швейка».
Учёные-психиатры пытаются определить, действительно ли Швейк является идиотом или же он просто симулянт, задают ему странные вопросы, вроде: «Верите ли вы в конец света?» или «А вы могли бы вычислить диаметр земного шара?»
То ли всерьёз включаясь в эту странную игру, то ли издеваясь над учёными мужами, Швейк неожиданно проявляет встречную активность:
« — Однако мне тоже хочется, господа, задать вам
одну загадку, — продолжал он. — Стоит четырёхэтажный дом, в каждом этаже по восьми окон, на крыше два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже по два квартиранта. А теперь скажите, господа, в каком году умерла у швейцара его бабушка?»
Обратите внимание на то, что с точки зрения формального построения и наличия средств связности текст загадки Швейка как раз безупречен. Цельность же явно отсутствует (правда, если предположить, что Швейк действительно издевается над собеседниками, то в его действиях проявляется некая общая цель, вернее, некоторая «сверхцель» — нарочитое создание именно такого текста, в котором отсутствует цельность).
Тексты с отсутствием цельности нет-нет да и встречаются в реальном общении людей и сразу же привлекают внимание своей непривычностью, нетипичностью (ну как тут не вспомнить пословицу: «В огороде — бузина, а в Киеве — дядька!»).
В фольклоре есть даже особый вид частушек, где нарочитое отсутствие цельности (зачастую оно сочетается и с отсутствием рифмы — это так называемые нескла-душки) является определённым пародийным художественным приёмом, создающим комический эффект;
Баба борозду пахала.
Гусь сломал себе ногу.
Летит бык на эроплаие,
Я щекоток не боюсь.
В подавляющем же большинстве текстов цельность имеется, хотя определение её порой очень трудно, так как цельность — одно из наиболее «ускользающих» понятий психолингвистики.
Можно попытаться определить цельность приблизительно следующим образом: как бы ни был сложен и развёрнут текст, связь между его исходным, основным, «данным» и общим, наиболее важным, «новым» должна хорошо ощущаться, и все возможные пропуски звеньев в сложной цепочке частных связей, приводящих к этой главной связи, не должны разрушать эту последнюю.
Это значит, что далеко не всегда один и тот же текст может осознаваться как цельный непременно всеми, кто его воспринимает. Случаи косноязычия, когда говорящий не сумел добиться выражения цельности в построенном
им тексте и не был понят слушающим, совсем не означают, что говорящий сам не зиал, что он хотел сказать, что у него не было цельности замысла. Просто он не сумел «выстроить» текст и какие-то важные связи были им пропущены (кстати, может быть, и в загадке Швейка было нечто подобное?).
Далеко не всеми могут быть расшифрованы слишком изысканные, усложнённые связи у поэтов-формалистов; и Незаполненные провалы могут в этом случае препятствовать восприятию цельности текста. Впрочем, нечто подобное может произойти, например, и в таких случаях, когда человек сидит на лекции по какому-то узкоспециальному вопросу, в котором он, в отличие от своих соседей, совсем не разбирается. Таким образом, восприятие цельности связано и с общностью культуры говорящих.
Итак, цельность — понятие относительное не только для разных текстов, но и для одного и того же текста в разных условиях его функционирования. Вот они, особенности человеческого общения с 1 учётом «фактора человека»!
Свойства цельности обеспечивают понимание текста в целом, даже несмотря на непонимание отдельных деталей (ведь именно так мы можем читать в детстве толстые романы), и тем самым обеспечивают возможность понимания текста, несмотря на его своеобразное сжатие.
Как видите, цельность должна быть в любом нормальном тексте: и не только в образцовых текстах художественной литературы, но и в самых обычных, повседневных наших разговорах, хотя, конечно, чем больше текст, тем он сложнее по структуре и тем сложнее выявляется эта самая цельность. Но, может быть, именно в этой сложности особое богатство содержания, ассоциаций, подтекста, информативности у таких текстов, когда слова говорят больше, чем значат!
Самая простая, классическая цельность — это логическое развитие одной мысли, идеи, доведение её до логического конца. В какой-то мере пример такой цельности — наша «Муха-Цокотуха».
Не случайно отражением стремления к цельности в поэтике классицизма были правила трёх единств — места, времени и особенно действия. Примером пьесы, в которой соблюдаются эти правила, может служить «Недоросль». Впрочем, - влияние этих правил ощущается ещё и в «Горе от ума». По-видимому, теоретики классицизма ощущали, что при несоблюдении этих правил в первую очередь может пострадать именно цельность текста.
Нельзя недооценивать и роль ассоциаций в создании текста.
Как часто в разговоре, вспомнив что-то по ассоциации с какой-то репликой, даже словом, мы восклицаем) «А кстати!» В одном из писем А. С. Пушкин записал: «На что ни взгляну, всё такая гадость, такая подлость, такая глупость — долго ли этому быть? Кстати о гадости — читал я Федру Лобанова».
Слово гадость вызвало у Пушкина воспоминание о плохом произведении.
Подобные ассоциации могут быть весьма отдалёнными, внимание заостряется совсем не обязательно на самых важных элементах первой ситуации, но вторая ситуация, воспоминание о которой неожиданно возникает, всё же так или иначе сочетается по этим элементам с первой. И тогда оба описания ситуаций, представляя собой два цельных текста, в то же время сочетаются в один более общий текст, объединённый этим общим элементом.
Не удивительно, что ассоциации так широко используются и при создании поэтических текстов.
Примером сложной цельности текста может служить стихотворение М. Ю. Лермонтова «Парус». Сложные ассоциативные переплетения, кажущийся уход от основной ситуации, и снова возвращение к ней, но возвращение обогащённое — вот что характерно для этого стихотворения. При первом, внешнем знакомстве со стихотворением бросается в глаза именно то, что здесь, по сути дела, два текста, описывающие две разные ситуации: одна описывается двумя первыми строками каждой строфы, вторая — двумя другими,
В самом деле:
Белеет парус одинокий В тумане моря голубом!..
Играют волны — ветер свищет,
И мачта гнётся и скрыпит...
Под ним струи светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой..,
Это пейзаж: парус в открытом море.
А вот второе описание:
Что ищет он в стране далёкой?
Что кинул он в краю родном?..
Увы1 Он счастия не ищет
И не от счастия бежит1
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой1
А это уже развёрнутая метафора: не о парусе идёт речь, а о человеке — человеке ищущем, мятежном...
Именно это столкновение и создаёт удивительный поэтический строй стихотворения.
Итак, «Парус» — это совмещение двух текстов, двух цельностей (показательно, что каждый из них, взятый в отдельности, представляет собой уже готовый и не только вполне цельный, но и вполне связный текст) в одну цельность. Вообще всё стихотворение — это одна большая метафора, взаимное проникновение одного текста в другой при сохранении относительной самостоятельности каждого из них. Ассоциация, нет слов, сложная, но просматривается она очень хорошо.
Из понятия цельности вытекает одно важное следег-вие, которое ставит «с головы на ноги» наивные представления некоторых людей о языке как совокупности словаря и грамматики, с помощью которой слова-кирпичики складываются в стенки-предложения, а те — в этажи-фразы и т. д.
Понятие цельности показывает нам, что при создании текста всё обстоит как раз наоборот: не текст складывается из готовых частей, а напротив: в конечном счёте составляющие его части выделяются из цельного замысла, и каждая из них прорабатывается говорящим с той степенью детализации, которая, по его мнению, необходима.
Каждая из выделенных частей (своеобразных блоков) может также рассматриваться как целостное единство и при необходимости может дробиться всё дальше, создавая всё более детализированное и, следовательно, всё более точное описание данной ситуации. При этом каждый из таких блоков должен, в свою очередь, также обладать цельностью. Таким образом возникает своеобразная многослойная иерархия цельностей в
тексте. Но при лк>бой степени развёртывания (как видите, это явление, обратное явлению свёртывания) главная, общая цельность текста обязательно должна сохраняться. В конечном счёте для говорящего она самая важная из всех цельностей в данном тексте (ещё раз вспомните об уровнях наших действий, о главном уровне и «фоне»).
Дробление замысла может идти до тех пор, показе точки зрения говорящего, не будет достигнута необходимая детализация, приводящая к требуемой точности описания.
Кстати, в этой возможности расчленения целостной ситуации на элементы и состоит важнейшая особенность человеческой речи по сравнению с комплексными, наименованиями ситуаций у животных.
Впрочем, наименование ситуации может быть обозначено и очень обобщённо, лаконично. От обобщённого наименования ситуации одним словом до расчленённого описания её с помощью развёрнутого связного текста — вот диапазон такого обозначения.
Каждое наименование может быть в принципе использовано для обозначения разных ситуаций, рассматриваемых и как отдельные, и как входящие (как часть) в более крупные ситуации.
Соответственно этому каждое наименование тоже носит переменный характер: оно может быть и отдельным, самостоятельным, и входить как часть в более крупное, более детализированное наименование. Так, наименование «стол» — отдельное, а в наименование «письменный стол» слово стол входит как одна из его частей.
Впрочем, это деление часто относительно. Так, в диалоге каждая реплика описывает и отдельную ситуацию, и часть общей ситуации в составе всего диалога и потому может рассматриваться и как отдельное наименование, и как часть другого наименования. То же можно сказать и о главе в романе (её можно прочитать отдельно, хотя полностью её содержание раскрывается лишь в контексте всего романа).
Вернёмся к детализации наименования. Какими средствами располагает говорящий, чтобы добиться нужной ему степени детализации и при необходимости увеличить её?
Для этого в его распоряжении есть два механизма, ко-
торые, кстати, имеются в любом языке мира, хотя и проявляются в каждом языке по-своему.
Первый из них — это механизм выбора наименований в парадигматическом ассоциативном поле. Второй — это механизм синтагматической организации этих наименований в более крупные.
Как вы уже поняли, каждое из выбранных наименований может, в свою очередь, потребовать дальнейшего выбора уже в более узком ассоциативном поле. И каждый раз выбранные таким образом наименования должны как-то организовываться в более крупные.
Всё это и обеспечивает построение текста. Но удачно ли он построен? Для решения этого вопроса говорящий должен поставить себя на место слушающего и осознать то, что он сказал (а ещё лучше то, что он только ещё собирается сказать, ведь слово — не воробей!) или написал. Появляется возможность саморедактирования.
А кстати, как говорящий узнаёт, что он сказал н е то или не совсем то, что хотел сказать? Это происходит в результате сличения того, что «запланировано» или уже сказано, написано, с образом цельного замыелз в сознании говорящего.
Так срабатывает ещё один универсальный механизм речевой деятельности, выражаясь языком современной кибернетики, механизм обратной связи (что и как при этом делает говорящий, ставящий себя на место слушающего, я постараюсь показать в разделе «Человек слушающий»). Другое дело, насколько такой механизм работает эффективно. Это зависит от многих причин: от степени тренированности говорящего, от чёткости его представления о слушающем, на место которого он себя ставит. Наконец, помешать запустить этот механизм в действие может физическое состояние, дефицит времени или просто лень.
Однако, прежде чем стать на место слушающего, говорящий всё же должен хотя бы подготовить текст. Как же он при этом действует?
А что, если стул назвать приспособлением для сидения?
(Выбор степени детализации наименования)
Чтобы создать наименование, говорящий должен сделать выбор из ряда возможных наименований, определить, какое из них окажется лучшим в данной ситуации.
Ряд наблюдений и экспериментов позволяет выявить некоторые принципиально важные для нашего разговора особенности этого процесса выбора.
Прежде всего, о значении любого наименования. Это значение всегда двучленно, состоит из двух частей; родовой и дифференцирующей (уточняющей).
Родовая часть наименования относит его к некоторому сравнительно крупному классу, противопоставляя всем другим крупным классам, а уточняющая часть выделяет в этом классе некоторый подкласс, проводя более тонкую дифференциацию значения.
Вспомните наше определение стула: «Стул — это приспособление, специально предназначенное для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников и рассчитанное на одного человека:».
Это определение стула тоже наименование данного предмета. И в этом наименовании легко выделяется родовая часть («приспособление для сидения»), отличающая стулья и другие приспособления для сидения от всех прочих предметов: кровати, шкафа, забора, реки и других и дифференцирующая часть (комбинация признаков: «имеющий спинку», «не имеющий подлокотников», «рассчитанный на одного человека»), отличающая стул от других приспособлений для сидения.
Дифференцирующая часть превращает всё наименование в видовое по сравнению с родовой частью. Сравните:
родовое наименование — приспособление для сидения;
видовое наименование — приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников и рассчитанное на одного человека.
Очевидно, что при определении стула вы можете дать как более общее, родовое, наименование, так и более детализированное, конкретное, видовое, наименование. Точнее — видовых наименований может оказаться несколько, с разной степенью детализации.
Вот перед вами рисунок (см. с. 115).
Что это? При этом давайте договоримся не употреблять пока в наименовании слова стул.
Вспомним наш эксперимент с выяснением того, что значит слово стул. Принципиальный механизм выделения дифференциальных признаков, отражённых в наименованиях, можно представить на схеме:
приспособление для сидения
приспособление Дли сидсиня, имеющее спинку
рриспособлеине для сидения, имеющее спнику и не имеющее подлокотников
приспособления не для сидения
приспособление для сидСНия, не имеющее спинки
приспособление для сидения, имеющее спинку и имеющее подлокотники
приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее иодлоиогников и рассчитанное на одного человека
приспособление для сидения, имеющее елннку, не имеющее подлокотников й рассчитанное на нескольких человек
Впрочем, выделенные в нашем эксперименте дифференциальные признаки ещё далеко не предел. Продолжая наш эксперимент, можно выделить ещё огромное количество таких признаков. Например:
приспособление для сидения, имеющее сшшку, не имеющее подлокотников, рассчитанное не одного человеиа и сделанное из дерева
приспособление для сндепия, имеющее спипку, не имеющее подлокотников, рассчитанное на одного человеке в сделанное из металла
приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников, рдссчитанпое на одного человека, сделанное из дерава и стоящее на полу
приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников, рассчитанное на одного человеиа, сделанное из дерева и стоящее на полу вдали от торшера
приспособление для сидеиия, имеющее спиииу, пе имеющее подл окотни коп, рассчнтапиое на одного человеке сделанное, из дерева и лежащее на полу
приспособление для сидепия, имеющее спинку ие имеющее подлокотников, рассчитанное на одного человека, сделанное из дерева и стоящее на полу возле торшера
и так далее.
Как видите, такое развёртывание наименования может продолжаться до бесконечности. И никаких ограничений на такое бесконечное развёртывание, на первый взгляд, как будто бы и нет. Однако на самом деле это ие совсем так.
Реальный процесс речевого общения людей — это не упражнения на выискивание всё новых и новых дифференциальных признаков ситуаций, а передача какой-то информации от говорящего к слушающему с целью воздействия на слушающего. И вот здесь-то существуют два строгих закона, которые в речевой деятельности никак нельзя обойти.
Первый закон состоит в том, что наше наименование должно быть достаточно надёжным для того, чтобы слушающий с необходимой степенью полноты и точности понял, о чём идёт речь, о чём хочет сказать говорящий. Зтот закон требует, чтобы наименование ситуации было достаточно развёрнутым и детализированным,
Второй же закон состоит в том, что наше наименование должно быть достаточно экономным, чтобы говорящий не тратил попусту лишних сил и времени для того, чтобы передать слушающему то, о чём он хочет сказать. И чтобы оба они по возможности не тратили время и силы на второстепенные детали. Этот закон требует, чтобы наименование ситуации было достаточно свёрнутым.
Нетрудно заметить, что требования этих законов Противоречат друг другу.
Поэтому каждый раз, в каждой ситуации, каждый человек (независимо от того, отдаёт ли он себе в этом отчёт или нет) поставлен перед необходимостью решать сложную задачу выбора наименования так, чтобы как-то уравновесить требования этих двух законов. Понятно, что это уравновешивание по-разному выглядит в разных ситуациях. Так, в устной беседе мы можем быть более экономными в наименованиях, ограничиваясь зачастую репликами в виде неполных предложений или даже междометиями. Всегда можно помочь жестом, показать что-то, указать на что-то. Если же что-то оказалось непонятным, можно и переспросить.
Напротив, в письменной речи мы должны быть более точными, а потому более многословными. А это труднее — потому-то учителя требуют от нас умения давать полные ответы на вопросы, потому-то так нелегко научиться писать хорошие сочинения.
Требования закона надёжности мы удовлетворяем путём развёртывания наименования. Требования закона экономии — путём свёртывания наименования.
Для определённых типов ситуаций в речевой деятельности людей вырабатываются и определённые стандарты степени развёртывания и свёртывания наименования. Эти стандарты так же усваиваются людьми, начиная ещё с детского возраста, как слова или правила грамматики.
При этом и процессы развёртывания, и процессы свёртывания, как правило, происходят в нашем мышлении автоматически, как бы подсознательно, и так стремительно, что мы просто не фиксируем на них нашего внимания. Однако мы сразу же реагируем на нарушения этих общепринятых стандартов развёртывания и свёртывания (напомню «Дом, который построил Джек»).
Кстати, если вернуться к нашим фразам о Петрове, который едет в Москву, то лишь фраза в первой ситуа-
цни может быть представлена как несвернутая (если не считать наименований типа «В нашем классе есть Петров. Он завтра едет в Москву»). Все остальные фразы получены как более компактные, экономные в результате свёртывания развёрнутых наименований, мелькающих в голове старосты в разных ситуациях.
Развёрнутые наименования звучат так:
Петров, который, как вы уже знаете, куда-то едет, отправится именно в Москву (II ситуация; «новое» — в Москву).
Тот из нас, кто завтра едет в Москву, — это Петров (III ситуация, «новое» — Петров).
Петров, отправляясь завтра в Москву, не полетит, не поплывёт, а — поедет (IV ситуация, «новое» — едет).
Петров, который должен скоро ехать в Москву, поедет именно завтра, а не послезавтра (V ситуация; «новое» — завтра).
Как видите, совпадение разных наименований после свёртывания в формально одинаковых по форме фразах (если, конечно, не учитывать различий в логическом ударении) оказывается до некоторой степени случайным, представляет собой своеобразную омонимию.
И наоборот, в различных ситуациях из-за переменности выделения наиболее важных элементов одинаковые развёрнутые наименования могут свёртываться по-разному.
Поэтому поезд Москва — Ленинград (или Ленинград — Москва — это в данном случае безразлично) в Москве называется ленинградским, а в Ленинграде — московским. Как и вокзалы, откуда отправляются или куда прибывают эти поезда — Ленинградский вокзал в Москве и Московский вокзал в Ленинграде. «Новым», естественно, оказывается наименование не того пункта, в котором находятся участники разговора, а другого, ибо называние именно этого, другого, пункта и уточняет для этих людей маршрут поезда.
Механизм свёртывания приводит к образованию сравнений и метафор (как свёрнутых сравнений); Собаке-вич — «медведь».
«Чичиков ещё раз взглянул на него (Собакевича) искоса, когда проходили оии столовую: медведь! совершеннейший медведь!»
Это уже «метафора».
Лошадиная фамилия
(Учёт сходств и различий при выборе наименования)
Вернёмся теперь к нашему запрету на употребление слова стул в наименованиях ситуаций, о которых шла речь в начале предыдущей главы.
В самом деле, последние фразы, завершающие развёртывание наименования, вроде «приспособление для синения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников, рассчитанное на одного человека, сделанное из дерева и стоящее на полу вдали от торшера», по-видимому, уже давно вызывали у нас некоторое недоумение.
Действительно, зачем выражаться так громоздко, если «приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников и рассчитанное на одного человека» — это и есть стулХ
Да, это так. Но для ситуации нашей беседы мне понадобилось именно такое громоздкое наименование, которое чётко выделяет дифференциальные признаки. В самом деле, в нашей схеме (учебной схеме!) такое развёрнутое наименование оказалось куда более уместным. «Надёжность» оказалась здесь важнее «экономии». Тем более, далеко не все, говоря о стуле, сразу вспоминают о том, что у него нет подлокотников, что он рассчитан на одного человека. А в развёрнутом наименовании это всё уже названо: хочешь, не хочешь, а вспомнишь!
Конечно, в подавляющем большинстве других ситуаций нам достаточно более «экономного» наименования стул, которое оказывается к тому же и «надёжным».
Кстати, оно экономно не только потому, что короче, но и потому, что привычнее.
Итак, и стул, и приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников и рассчитанное на одного человека, хотя и имеют некоторые особенности в наименовании соответствующих ситуаций, обозначают приблизительно одно и то же. И следовательно, имея разные планы выражения при сходных планах содержания, являются-синонимами.
Впрочем, и каждое из остальных наименований стула, приведённых на наших схемах, тоже в этом смысле выступает как синоним ко всем остальным, сохраняя принципиальную общность содержания и различаясь лишь в деталях.
В конкретных ситуациях, заменяя каждое из этих наименований другим для обозначения того же самого, мы (сознательно или бессознательно) сравниваем эти два возможных наименования, сосредоточив вначале внимание на том, что их объединяет (иначе само такое сравнение было бы невозможным), затем решаем, какое же из них больше подходит в данной ситуации.
Иными словами, в этом процессе выбора есть как этап отождествления (несмотря на различия), так и этап противопоставления (несмотря на сходство). Первое есть механизм синонимии, второе — механизм антонимии.
В самом деле, велик и огромен нами обычно воспринимаются как синонимы (правда, огромен, по-видимому, это больше, чем велик, но всё-таки важнее то, что их объединяет — «нечто очень больших размеров»). А прекрасный и ужасный нами обычно воспринимаются как антонимы (правда, у них очень много общего — и прекрасный и ужасный обозначают высокую степень эмоциональности в оценке события, но всё-таки важнее то, что их противопоставляет — «максимальная положительность оценки» и «максимальная отрицательность оценки»).
Однако почему я каждый раз употребляю слово обычно? Разве велик и огромен не всегда синонимы? А прекрасный и ужасный разве не всегда антонимы? Нет! Ведь синонимия, делая акцент на общем, не уничтожает различия, а лишь приглушает их, делает их менее актуальными. А антонимия, делая акцент на подчёркивании, противопоставлении различий, не уничтожает общего, а лишь приглушает его, делает его опять-таки менее актуальным.
И если в каких-то ситуациях привычные акценты сместятся, то тогда разрушаются и привычные представления о синонимах или антонимах.
У известного поэта XVII в. Сирано де Бержерака, отчаянного дуэлянта и галантного кавалера, был необычайно большой нос, который служил источником постоянных насмешек окружающих. Сирано страдал, но скрывал это, сам в разговорах подчёркивал величину своего носа. В пьесе Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак» (перевод на русский язык Т. Л. Щепкиной-Куперник) Сирано заявляет: «И я не буду скромен. И нос мой не «велик», о нет, мой нос «огромен»!» Посмотрите, как неожиданно наиболее существенным становится именно то, что отл и ч а е т огромен от велик, усиливая, подчёркивая размеры иоса Сирано. Привычные для нас синонимы в этой ситуации оказываются антонимами.
И наоборот, привычные для иас антонимы прекрасный и ужасный в словосочетаниях прекрасный аппетит и ужасный аппетит оказываются синонимами, так как противопоставление их по признаку положительность или отрицательность оценки перестаёт быть существенным, а актуальным остаётся лишь то, что их объединяет: указание на высокую степень эмоциональности оценки.
Интересные факты, подтверждающие принципиальное единство синонимии и антонимии при сохранении всей их противоположности, можно найти в поэтических образах.
Когда Г. Р. Державин пишет: «Я царь, я раб, я червь, я бог», то в этом образе одновременно переплетаются и синонимия (характеризуется, причём в определённом отношении, один и тот же человек — рассказчик, «я»), и антонимия (характеристика человека складывается из, казалось бы, взаимоисключающих понятий: царь — раб, червь — бог). Такое сочетание синонимии и антонимии в одном образе делает этот образ удивительно ёмким, насыщенным, динамичным.
Прекрасный образ родного языка, образ, который использован мной как эпиграф к I части этой книги, создал В. Я. Брюсов:
Мой верный друг! Мой враг коварный!
Мой царь! мой раб! родной язык!
В этом образе всё: и удивительное богатство нашего языка, и трудности овладения его тонкостями, и то, что каждый человек — хозяин в своём языке, и то, что он обязан подчиняться законам этого языка. И всё это об одном и том же явлении — о нашем языке!
Подобные приёмы и сегодня используются в поэзии, например для создания ощущения динамичности, противоречивости явления:
Речка движется и не движется,
Вся из лунного серебра.
или
Сказку Венского леса я услышал в кино.
Это было недавно. Это было давно.
Итак, синонимия и антонимия — это две стороны одной медали. А столкновение при выборе двух наименований может делать из них в данной ситуации то синонимы, то антонимы, в зависимости от того, что является главным в этой.ситуации (т. е. «новым») — сходство этих наименований или их различия.
Разумеется, не каждый раз при выборе наименования мы прибегаем к столь чёткому противопоставлению двух наименований, как это сделал Сирано, рисуя размеры своего носа.
Выбор среди синонимических наименований обычно идёт автоматически, подсознательно. И здесь на ум чаще всего приходит то, что более привычно для наименований такого рода, более «центрально» (ещё раз вспомним механизм ассоциации «поэт — Пушкин»!).
Поэтому на самом деле выбор из наименований приспособление для сидения, имеющее спинку, не имеющее подлокотников и рассчитанное на одного человека, и стул для подавляющего большинства ситуаций уже предопределён заранее. Более привычное стул, как правило, одерживает победу. И лишь в такой специфической ситуации, как наша, когда мы ввели запрет на употребление слова стул при наименовании (или раньше, когда мы попросили объяснить, что такое стул), мы обращаемся к поиску другого, гораздо более громоздкого и неуклюжего наименования.
Как уже ясно из сказанного, привычное нам понятие синонимии и антонимии на самом деле нужно расширить.
Разве не синонимами оказываются все наши пересказы (будь то пересказ «словами, близкими к тексту» или пересказ «своими словами»)?! Стремясь сохранить суть, мы вольно или невольно допускаем расхождения с исходным рассказом в деталях.
А разве не являются новые слова своеобразными, более компактными, «свёрнутыми» синонимами словосочетаний?
В самом деле, читалка — это читальный зал, а физичка — преподавательница физики, ночник — это светильник со слабым светом, который ночью зажигают в комнате, а пятидневка — это пятидневная рабочая неделя. На эту особенность новых слов указывал ещё в прошлом веке русский лингвист Фёдор Иванович Буслаев, анализируя, как «тот, кто сеет, ожидает жатвы» превращается в «сеятель ожидает жатвы». Как видите, и здесь — тоже выбор. Выбор между более разверйутым и менее развёрнутым наименованием.
Гораздо активнее, чем обычно думают, используется в нашей речевой деятельности и механизм антонимии. Именно усиление противопоставленности сравниваемых понятий лежит в основе известного явления гиперболизации. Причём гиперболы встречаются не только в .фольклоре — при характеристике силы Ильи Муромца или Микулы Селяниновича, но и постоянно в нашей повседневной жизни, когда мы, сопоставляя некую норму с довольно резким отклонением от неё, хотим особо подчеркнуть именно эту резкость отклонения, для чего искусственно увеличиваем размеры отклонения:
— Я тебя сто (или даже — тысячу) лет не видела!
— Суп — одна (или — сплошная) соль!
— Народу столько — яблоку негде упасть!
— В доме нет ни капли воды!
Конечно, оппозиция «недавно — давно» гораздо резче, контрастнее подчёркивается, когда понятие «давно» выражается наименованием 100 (1000) лет, чем более реальным наименованием две недели (сравните: «Я тебя две недели не видела!»)
Итак, механизмы синонимии и антонимии — это, по сути дела, универсальный механизм отождествлений и противопоставлений, который позволяет нам делать заметными даже самые незначительные элементы сходства и на основе этого сближать вещи, порой довольно далёкие. И одновременно позволяет подчёркивать различия в довольно близких вещах.
Всё это даёт возможность сделать наиболее целесообразный выбор наименования в группе близких ему. Но эта группа близких наименований — понятие динамическое. По существу, синонимические и антонимические связи наименований, входящих в такую группу, — это, как я уже говорил, вид ассоциативных связей. Поэтому и сами эти группы, образующие своеобразные синонимические поля, входят в более сложные комплексы ассоциативных полей.
В синонимическом поле одни наименования достаточно активно и привычно сближаются друг с другом, и близость их относится к центральным явлениям речевой деятельности. Это самые стандартные языковые синонимы. Другие связи более случайны, возникают лишь в отдельных ситуациях, «периферийны». Причём одно и то же наименование может быть сближено с разными другими наименованиями и тем самым оказаться во множестве разных синонимических полей. Наконец, в одном поле могут оказаться и наименования уже готовые, известные в языке, и такие, которые могут создаваться в процессе и результате поиска, в процессе коммуникативного акта.
Динамичность синонимического поля и в том, что выбранный с данной степенью точности признак поля практически всегда может быть включён в ещё более обобщённое поле. Самые простые, обобщённые поля (например, с наименованиями типа «предметность вообще») — это поля, самые родовые наименования которых всегда «наготове», «под рукой», и мы очень часто пользуемся такими наименованиями, вроде эта штука, эта вещь, это, оно и т. д.
Конечно, информативная ценность такого наименования сама по себе очень невелика (так, они нецелесообразны и потому мало вероятны в роли ключевых слов), но их «центральность», готовность «прийти на память», размытость их содержания ( гарантирующая от «неправильной детализации») делает их очень удобными в ряде ситуаций. Такие наименования — своеобразная «подстраховка», когда некогда или лень искать точное слово, точный синоним. Или когда предмет перед глазами и можно жестом уточнить, о чём идёт речь.
Особенно удобно это для обозначения «данного» в высказывании. Это экономно, поэтому, как я уже говорил, для сокращения детализации наименования темы в связном тексте, так часто используются заместители развёрнутых наименований — местоимения.
Так что бедность речи, изобилующей словами оно, это, хорошо, плохо, было, нормально, по крайней мере вполне объяснима с точки зрения механизмов речевой деятельности.
Поэтому и возникает своеобразное разделение наименований — на краткие и подробные, на уже готовые к употреблению и такие, которые ещё нужно предварительно создать, «разработать».
Говорящий всегда стоит перед необходимостью выбора наименования в данном поле. И не только наименования в целом, но и наименования каждого блока, на каждом уровне.
Но как же это бесконечное количество возможных комбинаций наименований в синонимическом поле позволяет говорящему быстро, довольно точно и безошибочно находить нужные слова и выражения при построении наименования?
Почему он не спотыкается постоянно при поиске и переборе огромного количества потенциально возможных наименований?
А впрочем, кто вам сказал, что не спотыкается? Спотыкается! Да ещё как!
‘ : Рассмотренный механизм выбора среди сходств и различий помогает понять многие странные, на первый взгляд, явления в нашей речевой деятельности.
«У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Он полоскал рот водкой, коньяком, прикладывал к больному зубу табачную копоть, опий, скипидар, керосин, мазал щёку йодом, в ушах у него была вата, смоченная в спирту, но всё это или не помогало, или вызывало тошноту», — так начинается рассказ А. П. Чехова «Лошадиная фамилия». И когда все средства были исчерпаны, по совету своего приказчика Ивана Евсеича генерал решил обратиться в Саратов к некоему Якову Васильевичу, который «заговаривал зубы — первый сорт». Однако Иван Евсеич вдруг забыл фамилию этого «чудодейственного господина»:
« — Забыл! Такая ещё простая фамилия... словно как лошадиная... Кобылин? Нет, не Кобылин. Постойте... Жеребцов нешто? Нет, и не Жеребцов. Помню, фамилия лошадиная, а какая — из головы вышибло...».
После первых неудачных попыток генерала и приказчика (Жеребятников? Кобылицын? Кобылятников? Жеребчиков? Лошадннин? Лошаков? Жеребкин? Лошадкин? Кобылкин? Коренной?) в поиски включается и генеральша (Коренников?), а затем и все остальные домочадцы.
«И в доме, все наперерыв, стали изобретать фамилии. Перебрали все возрасты, полы и породы лошадей, вспомнили гриву, копыта, сбрую... В доме, в саду, в людской и кухне люди ходили из угла в угол и, почёсывая лбы, искали фамилию... Приказчика то и дело требовали в дом.
— Табунов? — спрашивали у него. — Копытин? Жеребовский?»
Были отвергнуты Пристяжкин, Жеребчиков, Жеребов-ский, Жеребенко, Лошадинский, Лошадевич, Жеребко-
вич, Кобылянский, Коненко, Конченко, Жеребеев, Ко-былеев, Тройкии, Уздечкин, Гнедов, Рысистый, Лоша-дицкий, Меринов, Буланов, Чересседельников, Засупонин, Лошадский.
И лишь когда доктор, вырвавший наконец генералу зуб, встретил в поле Ивана Евсеича и спросил у него, может ли он, доктор, купить у Ивана Евсеича овса, то приказчик вдруг вспомнил фамилию: Овсов,
Как объяснить механизм подобного явления? Иван Евсеич забыл слово. Он помнит лишь какой-то дифференциальный признак этого слова («что-то лошадиное»). И тогда этот дифференциальный признак в поисках становится уже родовым признаком, объединяющим целый класс наименований, целое синонимическое поле. Дальнейший поиск нужного нам слова ведётся среди этих слов, как слов сходных между собой по этому признаку (т. е. в данной ситуации — слов-синонимов), обозначающих «что-то лошадиное». Причём это может быть и возраст, пол, порода лошади, и части её тела, и сбруя, и, как в конце концов выясняется, даже зерно, используемое как корм. Однако «механизм контроля» в памяти Ивана Евсеича проверяет не только сходства, но и различия. И потому все неправильные ответы отвергаются.
Употребление одного наименования (обычно слова) вместо другого, лишь приблизительно на него похожего, называется парафазией (от греч. para — возле, около, phasis — речь).
Довольно грубые парафазии у детей — явление закономерное. Это естественный этап овладения названиями и тонкими различиями между ними — даже для «центральных» наименований (вспомните наш пример с бородой и подбородком).
Для взрослых подобная путаница как будто не характерна. Однако её механизм остаётся тем же — и при переходе на более «культурный» уровень наименований с более тонкими оттенками наименований при недостаточной компетентности говорящего моментально возникают недоразумения такого же характера.
Классический тип литератора-халтурщика Ляписа («Ляпсуса») из романа И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев» известен прежде всего по «Гаврилиаде», ставшими крылатыми стихами про то, как Гаврила служил почтальоном, хлебопёком...
Менее популярны прозаические «перлы» Ляписа. А между тем они весьма поучительны:
« — А вы были на Кавказе?
— Через две недели поеду.
— А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!
— Очень меня это пугает! Они же на Кавказе неядовитые!
После этого ответа все насторожились.
— Скажите, Ляпсус, — спросил Персицкий, — какие, по-вашему, шакалы?
— Да знаю я, отстаньте!
— Ну, скажите, если знаете!
— Ну, такие... В форме змеи...»
В рассуждениях Ляписа идёт путаница в наименованиях, относящихся к полю «живые существа, неприятные и даже могущие представлять опасность для человека».
Впрочем, подобные явления не всегда только плод фантазии писателей-сатириков.
Вот примеры из раздела «Нарочно не придумаешь»:
«Не надо агитировать за чистоту — надо убирать — это напутствие дано нам советским сатириком Остапом Бендером» (путаница в поле названий человека, как-то ассоциированного с романами «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок»).
«Он утверждает, что это произошло в экстазе, а я хорошо помню, что на кухне» (ошибка поиска в поле наименований, связанных с употреблением пространственных предлогов).
А вот некоторые примеры из сочинений абитуриентов:
«Стихотворение Некрасова «У парадного крыльца» (выбор идёт в поле названий входа в дом — ошибочно употреблено крыльцо вместо подъезд).
«Шота Растрелли, написавший «Всадника без головы» (здесь поле, в котором идёт замена «Витязя в тигровой шкуре» на «Всадника без головы», может быть определено приблизительно следующим образом: название популярного классического художественного произведения, включающее упоминание о человеке, который занимается деятельностью, требующей мужества, и который характеризуется каким-то необычным внешним признаком).
Последний пример показывает, что ошибочный выбор наименования возникает не только на основе плана содержания, но и на основе плана выражения. Ассоциатив-
ное поле, в котором произошла замена Руставели на Растрелли, может быть определено как поле слов, которые начинаются на Р-, кончаются на -ли и в середине имеют сочетание -ст-.
Подобные ошибки убедительно показывают нам -общие принципы механизма поиска и выбора в ассоциативном поле.
Вначале выбор осуществляется среди наиболее частотных, «центральных» наименований, потом — всё более «периферийных», а следовательно, вызывающих более слабые ассоциации. И организация поля, и механизм поиска всегда принципиально одни и те же, а само поле организуется на основе какого-то обобщающего, родового признака (это может быть и «нечто, связанное с лошадью», и тип слов, содержащих определённое сочетание звуков).
Как видите, механизм, приводящий к парафазии, к ошибочному выбору наименования, принципиально тот же, что и механизм синонимии, только различие между наименованиями — гораздо более резкое.
Парафазия возникает при поиске в поле, более обобщённом, менее точном, чем принято в данных типах ситуаций, но всегда только в пределах данного поля. Это результат поиска с грубыми нарушениями требуемой степени точности при определении границ поля, что и приводит к нарушению привычных для нас, даже нормативных «порогов» различий между наименованиями. Нахождение же синонима — это результат аналогичного поиска, но среди наименований, по нашим представлениям, близких и, следовательно, с различиями более тонкими, вполне в «рамках приличий». Потому замена одного синонима другим протестов у нас, как правило, не вызывает.
Очень хорошо видно это принципиальное единство в ответах больных с нарушением речи, у которых нарушен механизм поиска в поле. Они могут подобрать и наименование-синоним, и наименование, лежащее за рамками нормативного для синонимов порога.
Когда московский врач Е. Н. Винарская предложила больной с поражением височной области левого полушария называть предметы по картинкам, в ответах, наряду с точными названиями (шапка, валенки, стул, лошадь), появлялись как более или менее близкие замены-синонимы (штиблеты вместо ботинки), так и более или
менее далёкие замены-парафазии (сундук вместо чемодан, змея вместо ящерица, телок вместо жеребёнок, даже попугай вместо обезьяна). Особенно показательны ответы, иллюстрирующие сам процесс поиска в синонимическом поле:
(трамвай) — автобус, троллейбус... нет... вот... вертится, я знаю... автобус.
(носки) — как это?., карманные... чулки... носки.
Важно подчеркнуть, что аналогичные явления можно заметить не только в речевой деятельности, но и в деятельности вообще. Ведь и Человек Рассеянный каждый раз путает действия, связанные с каким-то определённым, хотя и более широким, чем это принято в норме, полем. Перчатки он натягивает на ноги, а не, например, на голову (синонимическое поле для него — «конечности — руки и ноги». Перчатки — это то, что надевается на конечности). А шляпа и сковорода — это ассоциативное поле, объединённое скорее по плану выражения — обе круглые и плоские, с углублением (что и позволяет их «надевать»). Кстати, и в буфете, и в кассе что-то «продают». Другое дело — что именно.
Итак, говорящий должен предварительно ограничить поле по степени точности, а затем уже искать внутри него способы выражения своего замысла, выбирать наиболее подходящие для развёртывания элементы описываемой ситуации и подыскивать для них наиболее точные наименования.
Кто на лошади сидит?
(Синтагматическая организация развёрнутого наименования)
Итак, определена степень детализации наименования, а само наименование выбрано. Однако работа говорящего ещё не завершена. Ведь если в выбранном наименовании выделяются хотя бы две части (одна родовая, другая — уточняющая, дифференцирующая), то, для того чтобы сохранилась общая цельность наименования, нужно как-то связать их между собой.
Конечно, уже простая последовательность элементов цепочки — это простейший вид связности. Примеры такой связности я приводил. Это и последовательность сигналов светофора, и наборы ключевых слов типа муха, комар, самовар, угощение.
Однако такая связь между частями наименования
слишком обобщённая и наименее точная. Она скорее лишь указание на наличие самого факта связности. Говорящий может выбирать степень детализации связности, выражая эту связность с помощью специальных средств.
Основные виды синтаксической связи между словами в предложении. Вы уже изучали в школе: это согласование (красный флаг), управление (рисую карандашом) и примыкание (бежать быстро). Общее у всех этих видов связи то, что всегда имеется пара элементов: главный, родовой (флаг, рисую, бежать) и уточняющий (красный, карандашом, быстро). А вид связи лишь уточняет оформление отношений между ними. Уточняя, элемент либо стоит в том же роде, числе и падеже, что и главный, — красный флаг, но не красных флаг, либо должен стоять в строго определённом падеже — рисую карандашом, рисую карандашами, но не рисую карандаша, либо просто находится рядом — бежать быстро. Как видите, по характеру оформления связи примыкание недалеко ушло от простой цепочки ключевых слов!
А есть ли подобные отношения между предложениями? Да, есть! Главное предложение аналогично главному слову в словосочетании, придаточное — аналогично уточняющему слову в словосочетании, а союз (или его отсутствие) уточняет характер «привязки» придаточного предложения к главному (или, наоборот, не уточняет его):
Я вышел из дому, когда стало тепло.
Я вышел из дому, потому что стало тепло.
Когда я вышел из дому, стало тепло.
Я вышел из дому — стало тепло.
А вот связи между ещё более крупными блоками — частями связного текста.
В повести «Дубровский» А. С. Пушкин после описания пожара в Кистеневке и сообщения о появлении разбойников во главе с Дубровским переходит к рассказу о Маше Троекуровой и французе-учителе. Но между этими двумя основными блоками — связующий блок:
«Между тем наступило 1-е октября — день храмового праздника в селе Троекурово. Но прежде чем приступим к описанию сего торжества и дальнейших происшествий, мы должны познакомить читателя с лицами для него новыми, или о коих мы слегка только упомянули в начале нашей повести».
А. изменение хронологического порядка эпизодов в дальнейшем повествовании заставляет Пушкина связать рассказ об ограблении Дубровским Антона Пафнутьича и рассказ о встрече Дефоржа с Дубровским в домике станционного смотрителя следующим текстом:
«Теперь попросим у читателя позволения объяснить последние происшествия повести нашей предыдущими обстоятельствами, кои не успели мы ещё рассказать».
Таким образом, если в наименовании сочетаются две части, то между ними обязательно появляется третья, весьма специфическая — средство связности. Оно может уточнять эту связь, а может просто указать на её наличие.
Все приведённые примеры — это наименования более крупные, чем слово: это сочетания слов, предложения, даже связный текст. А как же слова? Просматривается ли и там такая же структура? Ведь слово тоже один из видов наименования!
Для ответа на этот вопрос посмотрим, каков механизм образования нового слова.
Образование нового слова в речи — это результат процессов развёртывания и свёртывания. При этом в наименовании-слове свёрнутым оказывается «данное» исходного (развёрнутого) наименования, а «новое» сохраняется.
Это положение можно подтвердить простейшим экспериментом. В детском саду (тот самый возраст — «от двух до пяти»!) одних ребят спрашивали: «Кто на л о-ш а д и сидит?», а других: «Кто сидит на лошади?» Вы уже легко определите, что в первом случае «новое» — на лошади, а во втором — сидит («новое» выделялось в вопросе и ударением, и порядком слов).
И что же? Только в первой группе ребятишек были придуманы слова лошник, лошадник, и только во второй — сидник, сидильчик. «Новое», как видите, при свёртывании развёрнутого наименования в слово сохраняется. А «данное» свёртывается в суффикс (-ник или -льчик). Очень важно подчеркнуть, что в результате свёртывания и все конкретные средства связности внутри слова оказываются тоже свёрнутыми. Точнее — вообще опущенными. Остаётся лишь указание на наличие самого факта связности (лош-ник, лошад-ник, сид-ник, сиде-льчик).
«Типовые» правила свёртывания работают при образовании новых слов чётко и единообразно. Вот, например, как возникают названия песенок Внини-Пуха:
«И вот, ворча себе под нос эту Ворчалку и размышляя... наш Винни дошёл до песчаного откоса».
«И он запел, вернее запыхтел П ы х т е л к у».
«Он прыгал, чтобы согреться, и вдруг в его голове внезапно зазвучал Шум, и он показался Винни хорошим Шумом, который может, пожалуй, многим понравиться... Я пойду навещу Иа и спою ему эту Ш у м е л к у».
У вас может сложиться впечатление, что люди только и делают, что образуют новые слова. Это не так. И даже дети в нашем эксперименте с лошадью во многих случаях не производили новые слова, а отвечали уже известными словами: всадник, дяденька, конник, будённовец, Вова Архипов и т. д.
Какие же условия наиболее благоприятствуют образованию нового слова? Для выяснения этих условий был
проведён ещё один эксперимент. В нескольких деревнях севера Пермской области старым людям задавали один из трёх вопросов:
1. Кто на Севере живёт?
2. Кто на Востоке живёт?
3. Кто на Памире живёт?
Вопросы как будто однотипные, но ответы, полученные на них, разных типов. В чём же здесь дело?
Для жителей Севера хорошо известны названия тех, кто живёт на Севере. Поэтому для ответа на первый вопрос нет необходимости придумывать новые слова — они уже готовы, хорошо известны: кочевники, оленеводы, остяки, чукчи.
О жителях Востока информации такого типа у испытуемых нет. Но что такое Восток, они хорошо знают. Поэтому в ответах на второй вопрос чаще всего и срабатывает механизм образования нового слова, опирающийся на слово Восток: восточник.
Наконец, большинство испытуемых, которым был задан третий вопрос, не только не знало, кто живёт на Памире, но и не знало, что такое Памир. Иными словами, «новое» исходного наименования ими не могло быть понято и осмыслено. Поэтому испытуемые, как правило, вообще отказывались от ответов. И лишь один из них, услышав в слове Памир знакомое сочетание звуков мир, ответил: мирный человек.
Таким образом, наилучшие условия для создания нового слова — это условия, когда у человека нет в запасе уже готового синонима к исходному (развёрнутому) наименованию, но когда он хорошо знает, что означает «новое» этого развёрнутого наименования.
Заканчивая разговор о средствах связности в языке, я хотел бы подчеркнуть, что в развитом языке происходит постоянное усовершенствование системы средств связности, её постоянное усложнение, что позволяет быстро, экономно и точно передавать всё более тонкие оттенки связей между родовым и уточняющим элементами наименования. Об этом говорит и история языка (например, сложные предложения появились в языке довольно поздно, дальнейшее же их усложнение происходит буквально на наших глазах). Об этом говорит и детская речь (средства связности появляются в ней гораздо позднее, чем слова-предложения).
.Средства связности делают текст более чётко органи-
зованным, более точным. Однако отсутствие развёрнутых средств связности ие уничтожает, как правило, текст как таковой.
Для понимания роли средств связности рассмотрим ещё одно важное разграничение в типах наименований.
Многие наиболее часто встречающиеся ситуации имеют закреплённые за ними наименования. Эта закреплённость приводит к тому, что такие наименования в соответствующих ситуациях возникают в речи почти автоматически и потому не требуют особой творческой работы при построении (стул; дневник; Добрый день/). Назовём их воспроизводимыми наименованиями.
В других случаях наименования сцепляются из составляющих их частей прямо в процессе речи. Назовём их конструируемыми наименованиями. Конструирование наименований в процессе речи — это процесс творческий. Конечно, роль средств связности при построении таких наименований гораздо большая, так как творческий характер такого построения не только в выборе частей наименования, но и в значительной мере в организации связи между ними.
Казалось бы, поскольку в конечном счёте конструируемые наименования всегда складываются из воспроизводимых, естественно предположить, что такие единицы языка, как морфемы и слова, — это всегда воспроизводимые наименования, а предложения и тем более связные тексты — это конструируемые наименования. Действительно, в большинстве случаев это так. Но далеко не всегда.
Когда-то М. Ю. Лермонтов сочинил («сконструировал») стихотворение «Парус». С тех пор прошло много лет. Миллионы людей, учившихся в школе, заучили «Парус» и могут прочитать его наизусть — от начала до конца, а многие даже быстро и без ошибок. Но при этом они не становятся Лермонтовыми и не сочиняют (конструируют) это стихотворение заново, а лишь воспроизводят его как готовое наименование определённого типа ситуаций (не менее широко известное, чем словосочетание счастливые часов не наблюдают, придуманное А. С. Грибоедовым, или слово стушевался, введённое в обиход Ф. М. Достоевским). Впрочем, совсем не обязательно, чтобы такие «крупные» по сравнению со словом воспроизводимые наименования были связаны непременно с классической художественной литературой.
Попробуйте попросить кого-либо рассказать сказку «Курочка Ряба». В этой сказке почти полсотни знаменательных слов. Но сколько бы испытуемых вы ни опрашивали, тексты практически будут мало чем отличаться друг от друга (если, конечно, испытуемые будут отвечать серьёзно и при этом русский язык будет для них родным).
Более того, мы активно сопротивляемся возможному нарушению такой воспроизводимости. Джанни Родари рассказывает в своей книжке «Грамматика фантазии», как он предложил детям искажённый текст «Красной Шапочки».
« — Жила-была девочка, которую звали Жёлтая Шапочка...
— Не жёлтая, а Красная!
— Ах, да, Красная. Так вот, позвал её папа и...
— Да нет же, не папа, а мама.
— Правильно. Позвала её мама и говорит: сходи-ка к тёте Розине и отнеси ей...
— К бабушке она велела ей сходить, а не к тёте...»
И так далее.
Такова схема старой игры в «перевирание» сказок; её можно затеять в любой семье в любую минуту... Дети в отношении сказок довольно долго остаются консерваторами. Им хочется, чтобы сказка рассказывалась теми же словами, что и в первый раз, им Приятно эти слова узнавать, усваивать в первоначальной последовательности, снова испытывать волнение, как при первой встрече с ними.
С другой стороны, и словане всегда воспроизводимы. Вы уже узнали, как были образованы слова лошник, си-дильчик, восточник. Это ведь тоже результат активного творческого конструирования наименования. И не только у детей!
Наиболее удачные из таких образований, обозначающие важные для общества ситуации, в свою очередь, могут в дальнейшем закрепиться в языке. Каждое из них выступит как синоним к другим наименованиям этого поля, отличаясь от них лишь степенью детализации и, следовательно, точности.
Развёртывая и свёртывая наименования, выбирая среди синонимов наиболее подходящие для данной ситуации, говорящий проводит огромную творческую работу, создавая такое наименование, которое было бы наиболее
удачным для передачи информации слушающему, а в конечном счёте для воздействия на него.
А что же слушающий?
О нём — следующий раздел.
ЧЕЛОВЕК СЛУШАЮЩИЙ
То ли это, что я думаю?
(Общие условия восприятия наименования)
До сих пор при описании процессов речевой деятельности мы редко упоминали о слушающем. Нас интересовало лишь то, как он влияет на поведение говорящего при построении наименования. В целом же процессы рассматривались «от говорящего».
Теперь обратимся собственно к слушающему. Что же делает он, услышав наименование? Как он его понимает, осознаёт?
Конечно, во многих отношениях поведение слушающего при осознании наименования зеркально отражает поведение говорящего при построении наименования. Если говорящий, начав с цельного замысла, выбрав наименование и средства связности между составляющими его частями, в конце концов выстраивает окончательный текст и на этом свою активную роль на данном отрезке общения заканчивает, ожидая, какой будет реакция слушающего, то слушающий, по существу, начинает свою активную работу именно с восприятия того, что сказал ему говорящий. Таким образом, иаименование-текст оказывается в конце работы говорящего и в начале работы слушающего.
Однако эта простая схема требует целого ряда уточнений, чтобы стать действительным отражением того, как работает слушающий.
Прежде всего слушающий должен услышать то, что ему говорят. Это очевидно. Не услышал — значит, коммуникация не состоялась.
Очень много зависит и от общего настроя слушающего. Человек — ие машина. И свои цели, своё стремление воздействовать на окружающий мир, на других людей (хотя и не всегда очевидные, лежащие на поверхности) человек проявляет не только тогда, когда говорит, но и тогда, когда слушает. Это и формирует общий настрой,
или, как говорят психологи вслед за замечательным грузинским учёным Д. Н. Узнадзе, установку. Установка определяет ие только степень заинтересованности, не только степень внимательности слушания и тщательности осознания, но и прогноз предполагаемого направления разговора, его пели и «конечного пункта».
Так, Кити и Лёвин из романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», несмотря на невероятный дефицит информации в передаваемом тексте, точно понимают друг друга именно благодаря верной установке.
« — Постойте, — сказал он, садясь к столу. — Я давно хотел спросить у вас одну вещь.
Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
— Пожалуйста, спросите.
— Вот, — сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, и, м, б, з, л, э, и, и, т? Буквы эти значили: «когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли эго что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на неё с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймёт ли оиа эти слова.
Она взглянула на него серьёзно, потом опёрла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: «То ли это, что я думаю?»
— Я поняла, — сказала она, покраснев.
— Какое это слово? — сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.
— Это слово значит никогда, — сказала она, — но это неправда!
Он быстро стёр написанное, подал ей мел и встал. Она написала: т, я, н, м, и, о. ...Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
Он взглянул на неё вопросительно, робко,
— Только тогда?
— Да, — отвечала её улыбка.
— А т... А теперь? — спросил он.
— Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! — Она написала начальные буквы: ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: «чтобы вы могли забыть и простить, что было».
Он схватил мел напряжёнными, дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего:
«мне нечего забывать и прощать, я не переставал любить вас».
Она взглянула на него с остановившеюся улыбкой.
— Я поняла, — шёпотом сказала она».
Всё это кажется невероятным, но именно так происходило объяснение самого Льва Николаевича Толстого с его будущей женой Софьей Андреевной Берс.
Кстати, этот эпизод подсказал магнитогорскому учёному И. Н. Горелову идею интересного эксперимента. Группе взрослых испытуемых была прочитана информация об опытах обучения дельфинов человеческой речи. Затем в течение четырёх дней подряд проводились беседы-обсуждения на ту же тему. Потом испытуемым предложили «развлечься» и провести опыт на расшифровку. Участникам эксперимента дали несколько фраз, зашифрованных начальными буквами. И что же?
Фразу «к, т, (в), д, м, д, н, г?» («Как ты (вы) думаете, могут дельфины научиться говорить?») верно расшифровал 21 человек из 28.
Зато фразу «к, и, д?» («Как идут дела?») не смог правильно расшифровать никто. Вместо этого давались такие расшифровки: «Киты или дельфины?, «Как испытывают дельфинов?» и т. д.
Вот вам и установка, и направленная ассоциация, и поиск в поле, организованном по плану выражения!
А вот пример совершенно противоположного характера.
В «Ревизоре» Н. В. Гоголя в сцеие первой встречи городничего с Хлестаковым в гостинице словесной информации предостаточно! Но каждый из участников общения ищет в речи собеседника лишь то, что подтверждает его собственную установку, и, выхватывая отдельные, как будто бы подтверждающие эту установку слова и фразы, попросту совершенно не слышит всего остального в речи собеседника.
Наконец, много хлопот доставляет слушающему многоуровневый характер наименования, который требует осознания по всем уровням, но удержать всё это в зоне сознания, в оперативной памяти трудно (всё те же 7±2!). Поэтому, как обычно, основное внимание — на самый верхний уровень. Но этот путь порой подводит слушающего.
Впрочем, вопрос о разных уровнях восприятия — это вопрос серьёзный, требующий особого рассмотрения.
Опять, ошесть, осемь, овосемь...
(Членение наименования)
Услышав наименование, слушающий должен для восстановления цельности текста решить задачу: делится ли наименование на какие-то отрезки («куски») или нет. Это решение должно касаться не только текста в целом, но и каждого из его блоков — вплоть до мельчайших смысловых единиц.
Естественно, что чем точнее будут выделены и осознаны такие единицы, тем точнее будет осознан текст в целом.
Так, например, фраза Мальчик сидит на стуле и читает книгу описывает некоторую ситуацию. Одиако, чтобы представить эту ситуацию целиком, нужно сначала вычленить в ней наименования мальчика, стула, книги, наименования положения мальчика относительно стула (на стуле, а не под стулом или возле стула), наименования состояния «сидения» на стуле (а не «стояния» или «лежания» на нём), наименования действий мальчика по отношению к книге (читает, а не рвёт, не стучит ею по столу) и т. п.
Эти наименования объединяются в более «крупные»: мальчик сидит на стуле, мальчик читает книгу. Наконец, и эти наименования объединяются в одно (с одновременным свёртыванием двух повторяющихся элементов «мальчик»): Мальчик сидит на стуле и читает книгу. Вот и осознана ситуация в целом. Причём осознана не вообще, а прежде всего как сочетание тех её элементов, которые выделил в ней говорящий, назвавший именно эти элементы при построении наименования этой ситуации.
Итак, задача расчленения наименований на «куски» при его осознании выглядит, на первый взгляд, довольно примитивно: выдели отдельные слова — и всё станет
ясно. Однако на самом деле всё далеко не так просто. Попробуйте разделить на такие «куски» услышанный текст на незнакомом иностранном языке, ничего у вас не получится. Почему?
Потому что нужно узнать такое наименование в потоке речи, а узнать вы и не можете: язык ведь неизвестен! Впрочем, совсем не обязательно обращаться к незнакомому иностранному языку. Незнакомые элементы (чаще всего — слова) могут встретиться нам и в разговоре на русском языке.
В одной школе пятиклассники писали изложение по стихотворению А. С. Пушкина «Анчар». Студентка-практикантка, прочтя стихотворение, не догадалась объяснить, что такое анчар. И вот один мальчик написал:
«Анчарка, грозный часовой, стоит один во всей вселенной».
. Анчарка явно навеяно знакомым овчарка. Но почему именно овчарка? Только ли по сходству звуков? Нет, конечно! На такое выделение наименования толкают и другие элементы ситуации: грозный часовой.
Что же это за грозный часовой? Естественно, сторожевая собака. Овчарка или там анчарка — в общем, она и есть этот самый грозный часовой!
Здесь я хочу обратить ваше внимание на существенный момент: слушающий осознаёт тот или иной «кусок» наименования не изолированно от других «кусков», не пословно (как норой мы, взяв словарь, переводим с иностранного языка трудное предложение), а по возможности постоянно соотнося его с другими «кусками», с ситуацией в целом.
Впрочем, расчленение наименования на «куски» осложняется не только тем, что мы можем встретить в нём незнакомые элементы. Даже если это очень хорошо знакомые нам слова и выражения, далеко не всегда легко решить вопрос, сколько же в них выделяется таких «кусков»: один? два? три?..
Вот лишь один пример.
Все вы хорошо знаете, что слова бывают непроизводными и производными.
Слова утренник, дневник, вечерник, ночник очень разные по значению (утренник — праздник, дневник — особая тетрадь, вечерник — студент, ночник — лампа). Однако все они явно производные, и у них однотипная структура: при одинаковых суффиксах корни относятся к важному и чётко организованному полю «части суток» (утро, день, вечер, ночь).
Казалось бы, и при осознании слушающий должен всегда учитывать производность этих слов и потому однозначно разбивать их на «куски», среди который главную роль будет играть корень слова, и осознавать слово, опираясь прежде всего на его корень.
Однако в действительности далеко не всегда осознание этих слов идёт именно таким образом. Можно ли доказать это? Можно!
Ученикам старших классов давалось одно из этих слов и предлагалось написать слово с тем же суффиксом (как видите, это простейший направленный ассоциативный эксперимент).
Естественно, что если ассоциации возникнут с корнем слова, то ответы прежде всего будут относиться к полю «части суток» или к близким полям, если же ассоциации возникнут со словом в целом, то и поля будут актуализироваться иные. Основная часть ассоциаций, полученных в эксперименте (в процентах к общему числу ответов), представлена в таблице:
Ассоциации с корнем слова Ассоциации с целым словом
Стимулы поле «части суток» (утренник, дневник, вечерник, ночник) поле «учёба» (учебник, ученик, школьник) поле «веселье» (праздник, а также песенник, пикник, именинник)
Утренник
Дневник
Вечерник
Ночник
Как видите, результаты эксперимента чётко показывают, что в производном слове ассоциативная связь действительно может возникать с корнем слова, так и со словом в целом. А это значит, что если в одном случае слушающий обязательно осознает наименование-слово (вечерник) по «кускам», то в другом случае он может и не обратить внимание на то, что такие «куски» (в словах утренник, дневник) существуют.
Конечно, ребята могли каждый раз выбирать любой из этих двух путей осознания слова: через его элементы или целиком, однако типы ситуаций, с которыми сильнее, привычнее связано данное слово, толкали учеников на то, что они (причём, по-видимому, бессознательно)
избирали, как правило, лишь один из таких путей осо знания слова.
Почему же произошло так, что для слов утренник и дневник наиболее важным оказалось осознание слова целиком, а у слова вечерник — осознание его корня (вечер)?
Дело в том, что чем активнее употребляется наименование (в данном случае слово), тем мы меньше обращаем внимание на то, из каких элементов оно состоит. Мы воспринимаем его прежде всего целиком, и нам нет надобности специально каждый раз обращать внимание на его структуру. Стоит ли говорить вам, насколько хорошо известны школьникам слова утренник и дневник? Поэтому и ассоциации в этих случаях вызывает у нас слово в целом.
Напротив, слово вечерник мало распространено среди школьников. В таких случаях, чтобы как-то осознать его, человек специально обращает внимание на его структуру, в частности пытается понять малознакомое слово с помощью осознания корня этого слова. Отсюда и появляются ассоциации с корнем (вечер).
, Итак, чем хуже мы знаем наименование, тем чаще обращаемся к его структуре. Й наоборот, чем лучше мы знаем наименование, тем мы делаем это реже, так как для нас это лишняя работа: «мы и так знаем» это наименование.
Впрочем, характер осознания наименований не остаётся постоянным и может в значительной степени варьироваться в зависимости от того, к какой общественной группе относятся испытуемые.
Так, студенты вечернего отделения университета, конечно же, хорошо знают слово вечерник. Но и слово дневник для них это прежде всего не особая тетрадь, а наименование тоже студента, но студента дневного отделения, в отличие от вечерника — студента вечернего отделения и заочника — студента заочного отделения. Естественно поэтому, что ассоциация со словами поля «учёба» возникает не только у слова дневник, но и у слова вечерник, а ассоциация однокоренных слов дневник — вечерник возникает не только (и, может быть, не столько) на основе корней, но и на основе слов а целом. Поэтому студенты-вечерники прореагировали в таком же эксперименте совсем не так, как школьники:
Стимулы поле «части суток» (утренник, дневник, вечерник, ночник) поле «учёба» (ученик, учебник, школьник. а также отличник, очник, заочник, задолжник) поле «веселье» (песенник, пикник, девичник)
Утренник
Дневник
Вечерник
Ночник
Понятно, что если мы постоянно не будем обращать внимание на корень слова при его осознании, то это может привести к постепенному забыванию того, что в этом слове вообще есть корень.
Так, в слове рыло мы можем выделить корень ры(ть) лишь с большим трудом, если специально обратить наше внимание на то, что рыло — это то, чем роют, как мыло — это то, чем моют, а шило — то, чем шьют. Для современного языкового сознания эти связи уже почти не ощущаются.
Все эти случаи подсказали и другую форму эксперимента со словами утренник, дневник, вечерник, ночник.
Школьникам давалось одно из этих слов и задание: «Напишите, что значит это слово». При этом отдельно учитывались развёрнутые ответы, в которых упоминались однокоренные слова (праздник, который проводится утром; тетрадь для ежедневных записей; студент, который учится по вечерам; студент вечернего отделения и т. п.) .
Такие ответы говорят о том, что учёт корня кажется испытуемому существенным, важным, именно потому однокоренное слово (сознательно или неосознанно) вставляется им в ответ. И что же?
Результаты и этого эксперимента говорят о том, что если для слова вечерник учёт корня вечер- очень важен (ответы с однокоренными словами дали почти все испытуемые), то соотнесение слов утренник и дневник с утром или днём совсем не обязательно (всего около 30 % учеников дали ответы, в которых указали однокоренные слова к этим стимулам. У слова ночник таких ответов чуть больше половины).
Как видите, эта группа слов оказалась очень удобным «испытательным полигоном» для выяснения вопроса о механизмах членимости наименования. Естественно встал и другой вопрос: а как формируется этот механизм?
Для ответа на него пришлось снова отправиться в детский сад (опять «от двух до пяти!») и провести там такой же эксперимент.
В младшей группе, в которой были трёхлетние дети, разговаривать было трудно: почти все говорили, что утренник — это праздник в садике, но лишь немногие знали, что такое дневник и ночник. Что же такое вечерник, толком не знал никто. Как видите, уже в этом возрасте видно, как наша группа слов распадается на названия предметов хорошо знакомых, не очень хорошо знакомых и совсем незнакомых. Причём корень у этих слов ещё не выделяется практически никем.
В группе четырёхлетних картина резко меняется. С одной стороны, увеличилось число ребят, знающих, что значат эти слова (это число будет расти и дальше, хотя неравномерность в освоении этих слов останется). В то же время появилось много ответов, в которых было только исходное корневое слово. Так, утренник — это уже не только праздник, 1 Мая или Новый год, но и просто утро. Дневник — не только тетрадь, где пишут уроки, оценки, но и день. Ночник — не только ночная лампа, ночная рубашка или ночная смена (как видите, появились и такого рода ответы!), но и просто ночь. А вечерник — это прежде всего вечер (хотя попадаются и ответы типа взрослый ученик или вечерняя программа по телевизору).
В группе пятилетиях становится меньше ответов с исходным корневым словом. Зато резко возрастает число развёрнутых ответов с однокоренными словами. Такие ответы дают при объяснении слов малознакомых или совсем незнакомых: ночник, вечерник (ходит вечером; работает вечером; который вечером долго сидит; ночная лампа; ночная няня; который читает книги ночью; сторож, который ночью работает, и т. п.). У четырёхлетних так объяснял эти слова каждый пятый, у пятилетних — уже каждый второй. Значит, у ребят в этом возрасте уже развился и закрепился не только механизм выделения корня в производном слове, но и механизм соотнесения производного слова с развёрнутым наименованием.
Наконец, в старшей группе (шестилетних) ответы с корневым словом практически исчезают. Количество же развёрнутых ответов с однокоренными словами остаётся практически тем же. Таким образом, устанавливаются те же основные типы осознания производного слова, которые характерны и для взрослых, хотя, конечно, толкования слов порой ещё гораздо примитивнее, чем у школь-ников-старшеклассников.
Сложную картину разных путей осознания производного слова можно наблюдать и в речи больных с поражением мозга.
У больных с поражением лобной доли левого полушария в основном два типа осознания. Если слово было им хорошо знакомо, а поражение речи не очень сильное, больные толкуют такое слово целиком, не расчленяя его на составные части: дневник — в школе имеется... Если же слово было мало знакомо и для понимания требуется расчленить его на части, больные не справляются с «внутренним синтаксисом» слова так же, как не справляются они и с «внешним синтаксисом» (вспомните «телеграфный стиль»!). Из сочетания корня и суффикса осознаётся только корень: вечерник — вечереет, темно, смеркается, ужинать...
Больные с поражением височной доли левого полушария обычно при осознании слова опираются иа значения и корня, и суффикса: ночник — человек в квартиру на ночь выспаться только, а утром уезжает... При этом процесс осознания слова через такое членение идёт у1 больных настолько активно, что даже может заменить в ходе экспериментальной ситуации реально сохранившееся у них целое значение слова. Так, одна и та же больная в ответ на единичный стимул дневник ответила: Пишут оценки ученики, а на ряд стимулов дневник, вечерник, утренник, ночник ответила: Дневник — днём на работу ходит, вечерник — вечером на работу ходит, ночник — ночью на работу ходит.
Как видите, принципиально однотипные факты, характеризующие и процессы формирования речи, и процессы её разрушения, показывают устройство механизма осознания наименования — целиком или по частям.
Теперь понятно, почему многие слова особенно трудны для словообразовательного или морфемного анализа. Зачастую выделение кория в слове выглядит в работах учеников совершенно фантастически. Вот примеры, ео-
бранные учительницей из Свердловска А. Д. Прозоровой? огневой некоторые ученики членили как о-гнев-ой, зачастили как за-час-тили, свирепый как сви-реп-ый, пестрели как пёс-трели.
Как видите, в одних случаях настоящий корень не выделяется (рыло), в других — придумывается фантастический «корень» (вспомните «мирного человека», который живёт на Памире!).
Стремление детей членить обычно нечленимые слова часто обыгрывается и детскими писателями. Так, в повести А. А. Милна «Винни-Пух и все-все-все» (пересказ Б. Заходера) Винни-Пух говорит:
Возьмём это самое слово Молчит этажерка,
Зачем мы его произносим; У них не добьёшься ответа, Когда мы свободно могли Зачем это хт а —
Кстати, «находить» корень в словах, где иа самом деле такого корня нет, можно не только по незнанию. Иногда такое «выделение» корня специально используется как средство создания комического эффекта. Вот уже несколько лет на последней странице «Литературной газеты» появляются неожиданные «толкования» слов: батисфера — сфера вмешательства отца в семейные дела,
едва — процесс поглощения пищи, застенчивый — живущий по соседству, коловорот — вратарская площадка, лайнер — порода собак с громким голосом, пудинг — тяжелоатлет, хрусталь — битое стекло и т. д.
Эта игра со словами, которую придумал языковед из Минска Борис Юстинович Норман, оказалась очень увлекательной и популярной: она в острой и гротескной форме воспитывает наблюдательность, умение находить неожиданные, нестандартные ассоциации для самых, казалось бы, простых, привычных наименований.
Итак, осознание наименования оказывается достаточно сложным. Здесь тоже действует уровневый механизм нашего поведения: осознавая слово целиком, мы не замечаем составляющих его единиц морфемного, «фонового» уровня до тех пор, пока какая-нибудь причина не заставит иас специально обратить на него внимание.
Впрочем, может встречаться не только странное разделение, но и не менее странное объединение наименований. Иногда явно отдельные, но оказавшиеся рядом наименования, описывающие две разные ситуации, могут осознаваться как элементы одного, более «крупного» наименования, описывающего более «крупную» ситуацию.
Вот несколько примеров из «Нарочно не придумаешь»:
Кинолекторий ХОЧУ ВСЁ ЗНАТЬ бесплатно.
Или:
ВСЁ ОСТАЁТСЯ ЛЮДЯМ Кроме детей до 14 лет.
Конечно, наш жизненный опыт подсказывает правильно, что к чему. Однако невольно срабатывает и механизм объединения, и мы смеёмся потому, что такое осознание в принципе оказывается вполне возможным.
Так что, как видите, решение задачи — сколько элементов в наименовании и насколько целесообразно осознавать их «слитно» или «раздельно» — дело совсем не такое простое, как могло бы показаться на первый взгляд.
Для чего джентльмену зелёный фрак?
(Вероятностный прогноз и восстановление цельности текста)
Для того чтобы составить представление о ситуации типа той, которую имел в виду говорящий, слушающему вовсе не обязательно осознавать каждый из «кусков» наименования. (Вспомните, как вы просматриваете газету или книгу. Вы ведь не читаете всё подряд, а «выхватываете» глазами отдельные слова и выражения и по этим «кускам» создаёте ситуацию, аналогичную той, которую, по вашим предположениям, мог описывать говорящий. Важно при этом «выхватить» самый главный «кусок» наименования, как видите, снова нужно вспомнить наш разговор и о ключевых словах, и о «данном» и «новом». Насколько же ситуация, созданная слушающим, соответствует той, которую имел в виду говорящий? Это зависит и от того, насколько полно, детально и точно описал ту ситуацию говорящий (я уже показывал, как велико может быть варьирование такого описания),, и от того, как полно, детально и точно слушающий сумел из отдельных «кусков» наименования создать цельную картину в своём сознании.
А создавать такую цельную картину слушающий начинает сразу, не дожидаясь конца наименований. Он и само наименование может «восстановить».
Если я попрошу вас закончить фразу:
Куй железо..., ваши ответы будут почти единодушны:
...пока горячо.
Итак, слушающий, начиная воспринимать наименование, не ждёт, пока говорящий договорит до конца, а пытается уже по первым элементам наименования восстановить всю ситуацию, о которой идёт речь, целиком. Конечно, при этом прежде всего на ум ему приходят сложившиеся на основе его прошлого опыта наиболее вероятные, наиболее стандартные варианты связи уже услышанного фрагмента наименования с ситуациями (опять тот же самый механизм «поэт — Пушкин»!). Не случайно эта особенность поведения слушающего при осознании наименования называется в лингвистике «вероятностным прогнозированием».
Любому из вас хорошо известен тип людей, которые не могут удержаться, чтобы уже в самом начале рассказа не перебить рассказчика криками: «Понял! понял!» или «А, знаю! знаю!» и затем предложить своё, «встречное» описание (кстати, зачастую совсем не похожее на то, которое хотел дать рассказчик). В этих случаях наиболее ярко проявляется действие механизма вероятностного прогнозирования, правда, «усиленное» невыдержанностью. Обычно, чем больший фрагмент наименования услышан человеком, тем легче ему восстановить ситуацию целиком.
Впрочем, «восстановление» наименования далеко не всегда может оказаться правильным (потому-то прогнозирование и называется «вероятностным»).
Не всегда даже самые, казалось бы, аргументированные прогнозы позволяют сделать правильный вывод. Вспомните, сколько раз участники экспедиции лорда Гленарвана, героя романа Жюль Верна «Дети капитана Гранта», отправившиеся на поиски отважного капитана Гранта, по-новому прочитывали найденное в бутылке письмо, содержавшее лишь часть наименования ситуации. С каждым разом они оказывались всё ближе к истине, но так и не смогли восстановить её до конца.
Резкое нарушение механизма вероятностного прогнозирования создаёт особый эффект — «эффект обманутого ожидания». Этот эффект зачастую лежит в основе комического, используется как специальный приём.
Вот несколько примеров шутливых «статей» из рубрики «Рога и копыта» на последней странице «Литературной газеты»:
ТРЕНЕР ВЫБРАСЫВАЕТ ПОЛОТЕНЦЕ.
Тренер сборной по боксу Л. выбросил полотенце, стиранное в прачечной № 9.
НЕ ВЫНОСИТ СОР ИЗ ИЗБЫ домохозяйка Смекалова. Она складывает его перед соседской дверью.
ПАЛЬЧИКИ ОБЛИЖЕТЕ.
В столовой № 4 никогда не бывает салфеток.
Настрой на осознание заголовка такой «статьи» как привычного нам фразеологического сочетания, т. е. как неделимого на «куски» наименования, внезапно разрушается, когда мы начинаем читать текст самой «статьи».
Вдруг оказывается, что словосочетание в заголовке совсем не фразеологическое, что его нужно делить на «куски», отчего значение этого словосочетания оказывается буквальным, уже совсем не стандартным, часто полузабытым и непривычным (почти так же, как в случае рыло — то, чем роют. Только там речь шла о словах, а здесь — о сочетаниях слов). И мы смеёмся над собой: как же ловко нас провели!
Приведённые примеры показывают и более общие закономерности. Мы встречаемся здесь с широко известным явлением омонимии.
В самом деле, ведь омонимы — это знаки, у которых совпадает план выражения при различии планов содержания:
В принципе на основе такого формального сходства и возможна путаница. И это опять-таки универсальный механизм деятельности вообще.
У Г. Честертона есть детективный рассказ «Странные шаги». Начинается он следующим образом: «Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», входящего в Вернон-Отель на свой ежегодный обед, то, когда он снимет пальто, вы заметите, что на нём не чёрный, а зелёный фрак. Предположим, что у вас хватит дерзости обратиться к нему и вы спросите его, чем вызвана эта причуда. Тогда, возможно, он ответит вам, что одевается так, чтобы его не приняли за лакея. Вы отойдёте уничтоженный, оставляя неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать».
Суть рассказа в том, что вор Фламбо, проникнув в отель и облачившись во фрак только что скончавшегося лакея, украл прямо со стола, на виду у всех реликвию клуба — знаменитый прибор из серебряных ножей и вилок, отлитых в форме рыб с украшением в виде массивных жемчужин.
Это удалось вору и потому, что он воспользовался «омонимией» Одежды. Вечерний костюм джентльмена (один из парадоксов современной западной цивилизации!) как две капли воды похож на костюм обслуживающего его лакея — оба носят чёрный фрак. Причём носят обязательно (потому-то зелёный фрак джентльмена является причудой и вызывает недоумение). Неудивительно, что лакеи принимали вора во фраке за джентльмена, а джентльмены — за лакея.
«Когда он проходил среди вас, джентльменов, он был лакеем, с опущенной головой, болтающейся салфеткой и развевающимися фалдами. Он вылетал на веранду, поправлял скатерть, переставлял что-нибудь на столе и мчался обратно по направлению к конторе и лакейской. Но едва он попадал в поле зрения конторского клерка и прислуги, как — и видом и манерами, с головы до ног, — становился другим человеком. Он бродил среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они так привыкли видеть у своих патронов. Их не должно было удивлять, что гость разгуливает по всему дому, словно зверь, снующий по клетке в зоологическом саду. Они знали: ничто так не выделяет людей высшего круга, как именно привычка расхаживать всюду, где им вздумается... Самым опасным для него было начало обеда, когда все лакеи выстраивались в ряд, но и тут ему удалось прислониться к стене как раз за углом, так что лакеи и тут приняли его за джентльмена, а джентльмены — за лакея. Дальше всё шло как по маслу... За две минуты до того, как рыбная перемена была закончена, он снова обратился в проворного слугу и быстро собрал тарелки. Посуду он оставил на полке, серебро засунул в боковой карман, отчего тот оттопырился, и, как заяц, помчался по коридору, покуда не добрался до гардеробной. Тут он снова стал джентльменом, внезапно вызванным по делу. Ему оставалось лишь сдать свой номерок гардеробщику и выйти так же непринуждённо, как пришёл».
Как видите, Фламбо своим поведением создавал, так сказать, «дополнительный контекст» для своего фрака, каждый раз направляя ассоциации у тех, кто видел вора, в то русло, в какое ему это было нужно. И у джентльменов, и у лакеев сработали стереотипы вероятностного прогноза поведения человека, одетого во фрак, но принадлежащего к иной социальной группе, чем они.
И не будь случайно за стенкой тонкого наблюдателя Брауна, операция по похищению серебра завершилась бы столь же блестяще, как и началась.
Впрочем, писанная ситуация при всей её экзотичности показывает типичность механизма осознания наименования при омонимии. Ведь омонимия практически почти всегда на самом деле кажущаяся. И снимается она контекстом.
Так, мы говорим, что лук1 (огородное растение) и лук2 (оружие для метания стрел) — это омонимы. Но ведь редко, очень редко в нашей жизни встречаются ситуации, где бы эти слова действительно путались по значению! В самом деле, обычно такое случается лишь в «учебной» ситуации (я предлагаю вам определить значение слова лук), в ситуации, нарочито созданной для создания комического эффекта или в других целях: ведь и ситуация в рассказе Честертона тоже нарочито создана вором Фламбо для специального смещения пути осознания «наименования» — фрака).
Обычно же один из путей осознания, избираемый как наиболее вероятный в данной ситуации, приводит к правильному опознанию.
Игра с направлением вероятностного прогноза по ложному пути — характерный приём многих загадок:
Сколько на берёзе яблок, если восемь сучков, на каждом сучке по пяти яблок?
Направляющий контекст заставляет многих главное внимание уделять подсчётам. При этом не замечают того, что на берёзе яблок не бывает. Или:
Сколько пирожков вы можете съесть натощак?
Обычный путь осознания — лихорадочное прикидывание возможностей своего желудка при поглощении завтрака. На самом деле вся «соль» — в слове натощак: ведь уже второй пирожок будет не натощак!
Во всех подобных загадках нарушается иерархия вероятностей ассоциативных связей.
Итак, для взаимопонимания должно быть совпадение цельности осознанной ситуации у слушающего с цельностью исходной ситуации, описанной говорящим. Подчёркивая сложность этого процесса, замечательный лингвист прошлого века Александр Афанасьевич Потебня писал: «...взаимное понимание не есть перекладывание одного и того же содержания из одной головы в другую, но состоит в том, что лицо А, связавшее содержание своей мысли с известным внешним знаком (движением, звуком, словом, изображением), посредством этого знака вызывает в лице Б соответствующее содержание».
Естественно, что в силу целого ряда причин полное, абсолютное понимание невозможно. Так, лингвисты ещё в XIX в. неоднократно подчёркивали, что всякое понимание есть вместе с тем непонимание, всякое согласие в мыслях есть вместе с тем несогласие. Не зря же сказал Ф. И. Тютчев, что «... мысль изречённая есть ложь». Однако в большинстве случаев при общении всё это не так уж страшно. Важно, чтобы понимание было в самом главном, наиболее существенном для говорящего. Ведь цельность есть соответствие основных «данного» и «нового» независимо от степени свёртывания, развёртывания, детализации в тексте, построенном говорящим, и независимо от путей и детализации осознания основных компонентов слушающим. Если такое совпадение основных частей высказывания состоялось, значит, есть и принципиальное понимание речи говорящего.
Показательно, что осознание отдельных деталей может лишь помочь, но не может заменить его.
Пример непонимания целого и связей между блоками на основных, верхних уровнях наименования-текста при сохранении понимания отдельных деталей и связей на
вижних, «фоновых» уровнях приводит французский исследователь А. Моль в книге «Социодииамика культуры. Дух муштры, характерный для некоторых армий, установка на механическое выхватывание отдельных кусочков цепи без попыток осмыслить наименование-текст в целом быстро приводят к невероятному искажению — именно в целом! — первоначального сообщения, переданного по цепочке участников речевого общения.
1. Капитан — адъютанту:
«Как вы знаете, завтра произойдёт солнечное затмение, а это бывает не каждый день. Соберите личный состав завтра в 5 часов на плацу в походной одежде. Они смогут наблюдать это явление, а я дам им необходимые объяснения. Если будет идти дождь, то наблюдать будет нечего, так что в таком случае оставьте людей в казарме».
2. Адъютант — дежурному сержанту:
«По приказу капитана завтра утром в 5 часов произойдёт солнечное затмение в походной одежде. Капитан на плацу даст необходимые объяснения, а это бывает не каждый день. Если будет идти дождь, наблюдать будет нечего, но тогда явление состоится в казарме».
3. Дежурный сержант — капралу.
«По приказу капитана завтра утром в 5 часов затмение на плацу людей в походной одежде. Капитан даст необходимые объяснения в казарме насчёт этого редкого явления, если будет дождливо, а это бывает не каждый день».
4. Дежурный капрал — солдатам:
«Завтра в 5 часов капитан произведёт солнечное затмение в походной одежде на плацу. Если будет дождливо, то это редкое явление состоится в казарме, а это бывает не каждый день».
5. Один солдат — другому:
«Завтра, в самую рань, в 5 часов, солнце на плацу произведёт затмение капитана в казарме. Если будет дождливо, то это редкое явление состоится в походной одежде, а это бывает не каждый день».
В этом примере мы видим, как установка на формальное восприятие приказа просто разрушает цельность наименования.
Показательно, что при этом ключевые слова и выражения в основном сохраняются: Солнечное затмение (затмение Солнца) — Завтра утром (в самую рань, в 5 ча
сов) — На плацу — Это бывает не каждый день — Редкое явление — Если будет идти дождь (если будет дождливо) — В казарме — В походной одежде — Капитан (я) — Даст (дам) необходимые объяснения.
Сохраняются и внешние приметы связности. Но на самом деле связность сохраняется лишь на нижних блоках, а на верхних блоках она нарушается. В результате и получается бессмыслица.
Всё это немного напоминает игру в испорченный телефон. Только там помехи обычно определяются каналом связи, а здесь — отсутствием установки на действительное осознание.
А вот совершенно другая установка — ещё раз вернёмся к диалогу городничего и Хлестакова и рассмотрим подробнее, почему между участниками этого диалога фактически нет «коммуникации» (на этом и основан комический эффект сцены). Внешние атрибуты коммуникации как будто налицо: каждый из участников видит
другого, обращается к нему, слышит ответные реплики. Впрочем, слышит ли?
Каждый из них слышит лишь «сконструированного» им собеседника. А в результате слышит совсем не те сообщения, которые звучат на самом деле.
Зрители же со стороны наблюдают все эти три (!) диалога. Приём, традиционный для старых комедий, использован Гоголем мастерски.
В самом деле, каждый из участников разговора не слушает всё, что говорит другой, но осуществляет осознание выборочно (вот оно, коварство такого выборочного осознания!), выхватывая ключевые слова и прогнозируя целую ситуацию целиком в соответствии со с в о-е й установкой.
Приведённые примеры показывают, что путь осознания, который базируется на выделении ключевых слов и выборочном декодировании, хотя и помогает в стандартных ситуациях не только экономно, но и правильно реконструировать целое даже без надлежащего учёта связей между блоками, может быть опорой для безошибочного осознания далеко не всегда. Омонимия ключевых слов, недостаточность контекста, неучет показателей связности — всё это подводные камни на пути к правильному осознанию наименования-текста.
Помогает здесь тоже механизм обратной связи. Действие вероятностного прогноза в ходе его реализации должно сверяться с личным опытом, с воспринимаемым . окружающим миром. Именно это помогает нам правильно понять примеры из «Нарочно не придумаешь» и даже посмеяться над ними.
Вот и подходит к концу наш разговор об особенностях осознания наименований. Вы, наверное, обратили внимание на то, что в этом разделе много примеров разного рода нарушений осознания как бессознательных, так и нарочитых, приводящих к комическому эффекту. Что ж, именно такие нарушения привычных наших действий, приоткрывая тайны нашего мышления, позволяют лучше выявить механизм осознания наименований.
Как видите, работа слушающего при осознании наименования — не просто пассивное поэлементное восприятие наименования. Слушающий активен, он постоянно решает свои, слушательские, задачи.
Конечно же, как говорящий ие может описать ситуацию во всех деталях, так и слушающий не может во всех
деталях представить себе эту ситуацию. И здесь действуют всё те же законы экономии и надёжности: стараться выделять деталей не больше и не меньше, чем это нужно для того, чтобы с необходимой степенью точности понять, о чём идёт речь.
Вот и подошли к концу наши беседы о тайнах мысли и слова. Мне хотелось показать вам, что психолингвистика — это очень интересная и увлекательная наука, притом наука очень важная, имеющая большое практическое значение.
Познавая язык, мы познаём себя, точнее, отдаём себе отчёт в том, каким мы видим окружающий мир, как мы мыслим. Поэтому психолингвистика во многом и философская наука.
Конечно, не все проблемы оказались рассмотренными в этой книге. Да я и не ставил целью систематическое изложение всех вопросов психолингвистики. Я хотел показать лишь наиболее важные, принципиальные проблемы этой науки, раскрыть её логику, заметить, что многое лежит у нас «под ногами», но мы проходим, не заметив. А нужно бы остановиться, обратить внимание, поразмыслить!
Если то, что есть в этой книге, помогло вам что-то понять в речевой деятельности и чем-то заинтересовало вас, заставило задуматься над собственной речью, я могу считать свою задачу выполненной.
Такова была моя цель, когда я выступал при написании этой книги как «говорящий». Ведь и сама эта книга — тоже наименование-текст. Она описывает сложную ситуацию, которая разбита на ряд частей и представляет собой мозаику картин с определённой степенью детализации, сложную многослойную структуру цепочек «данных» и «новых».
Общий замысел текста книги сконцентрирован и в этом послесловии к ней, и в аннотации, и в оглавлении!
Итак, итог моей речевой деятельности (говорения) в дайной ситуации — эта книга. Прочитав её, вы — уже в роли слушающего — вступаете в речевое общение со мной. Насколько успешным получилось наше общение, судить вам.
ЛИТЕРАТУРА
Для тех, в ком эта книжка разожгла любопытство
Журавлёв А. П. Звук и смысл. М., 1981.
Кондратов А. М. Звуки и знаки. М., 1978.
Леонтьев А. А. Язык и разум человека. М., 1965.
Успенский Л. В. Слово о словах. М., 1960 Чуковский К. И. От двух до пяти. М., 1970.
Для тех, кто готов приложить усилия, чтобы получить дополнительную информацию
Иванов Вяч. Вс. Чёт и нечет: Асимметрия мозга и знаковых систем. М., 1978.
Леонтьев А. А. Возникновение н первоначальное развитие языка. М., 1963.
Леонтьев А. А. Языкознание и пснхологня. М., 1966.
Лурия А. Р. Потерянный н возвращённый мир (история одного ранения). М., 1971.
Негиевицкая Е. И., Шахнарович А. М. Язык н дети. М., 1981.
Панов Е. Н. Знаки, символы, языки. М., 1980.
Школьник Л. С., Тарасов Е. Ф. Язык улицы. М., 1977.
Для тех, кто захотел всерьёз изучать теорию речевой деятельности
Верещагин Е. М., Костомаров В. Г. Лингвострановедческая теория слова. М., 1980.
Звегннцев В. А. История языкознания XIX — XX веков в очерках н извлечениях. М., 1964, ч. 1; ч. 2, 1965.
Леонтьев А. А. Язык, речь, речевая деятельность. М., 1969. Слобнн Д., Грнн Дж. Психолингвистика. М., 1976.
Словарь ассоциативных норм русского языка. М., 1977,
Степанов Ю. С. Семиотика. М., 1971. |