На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Алексин А. «Ты меня слышишь?» повести и рассказы. Иллюстрации - Б. Винокуров. - 1968 г.

Анатолий Георгиевич Алексин (Гоберман)
«Ты меня слышишь?» повести и рассказы.
Иллюстрации - Б. Винокуров. - 1968 г.


DjVu

Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

 

СОДЕРЖАНИЕ

ОБ АВТОРЕ 3
А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ГДЕ-ТО 7
МОЙ БРАТ ИГРАЕТ НА КЛАРНЕТЕ 49
ЗАПИСКИ ЭЛЬВИРЫ 8

Рассказы
ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ? 109
ДВА ПОЧЕРКА 145
МИМОЗЫ 155
НОЧЬ ПЕРЕД СВАДЬБОЙ 162
ПИСЬМА И ТЕЛЕГРАММЫ 170
Я НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ (Из дневника мальчишки) 182
«БАБОЧКА» 199
ТРИ МУШКЕТЕРА В ОДНОМ КУПЕ 213

      А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ГДЕ-ТО
     
      У нас с отцом одинаковые имена: он Сергей и я Сергей.
      Если бы не это, не произошло бы, наверно, все, о чем я хочу рассказать. И я не спешил бы сейчас на аэродром, чтобы сдать билет на рейсовый самолет. И не отказался бы от путешествия, о котором мечтал всю зиму…
      Началось это три с половиной года назад, когда я еще был мальчишкой и учился в шестом классе.
     
      1
     
      «Своим поведением ты опрокидываешь все законы наследственности, – часто говорил мне учитель зоологии, наш классный руководитель. – Просто невозможно себе представить, что ты сын своих родителей!» Кроме того, поступки учеников он ставил в прямую зависимость от семейных условий в которых мы жили и произрастали. Одни были из неблагополучных семей, другие – из благополучных. Но только я один был из семьи образцовой! Зоолог так и говорил:
      «Ты – мальчик из образцовой семьи! Как же ты можешь подсказывать на уроке?»
      Может быть, это зоология приучила его все время помнить о том, кто к какому семейству принадлежит?
      Подсказывал я своему другу Антону. Ребята звали его Антоном-Батоном за то, что он был полным, сдобным, розовощеким Когда он смущался, розовела вся его крупная шарообразная голова и даже – казалось, что корни белесых волос подсвечивались откуда-то изнутри розовым цветом.
      Антон был чудовищно аккуратен и добросовестен, но, выходя отвечать, погибал от смущения. К тому же он заикался.
      Ребята мечтали, чтобы Антона почаще вызывали к доске: на него уходило минимум пол-урока. Я ёрзал, шевелил губами, делал условные знаки, стараясь напомнить своему другу то, что он знал гораздо лучше меня. Это раздражало учителей, и они в конце концов усадили нас обоих на «аварийную»
      парту, которая была первой в среднем ряду – перед самым учительским столом.
      На эту парту сажали только тех учеников, которые, по словам зоолога, «будоражили коллектив».
      Наш классный руководитель не ломал себе голову над причиной Антоновых неудач. Тут все ему было ясно: Антон был выходцем из неблагополучной семьи – его родители развелись очень давно, и он ни разу в жизни не видел своего отца. Наш зоолог был твердо убежден в том, что, если бы родители Антона не развелись, мой школьный друг не смущался бы понапрасну, не маялся бы у доски и, может быть, даже не заикался.
      Со мной было гораздо сложнее: я нарушал законы наследственности. Мои родители посещали все родительские собрания, а я писал с орфографическими ошибками. Они всегда вовремя расписывались в дневнике, а я сбегал с последних уроков.
      Они вели в школе спортивный кружок, а я подсказывал своему другу Антону.
      Всех отцов и матерей у нас в школе почти никогда не называли по имени-отчеству, а говорили так: «родители Барабанова», «родители Сидоровой»… Мои же отец и мать оценивались как бы сами по себе, вне зависимости от моих поступков и дел, которые могли порою бросить тень на их репутацию общественников, старших товарищей и, как говорил наш зоолог, «истинных друзей школьного коллектива».
      Так было не только в школе, но и в нашем доме. «Счастливая семья!» говорили об отце и маме, не ставя им в вину то, что я накануне пытался струей из брандспойта попасть в окно третьего этажа. Хотя другим родителям этого бы не простили. «Образцовая семья!..» – со вздохом и неизменным укором в чей-то адрес говорили соседи, особенно часто женщины, видя, как мама и отец по утрам в любую погоду совершают пробежку вокруг двора, как они всегда вместе, под руку идут на работу и вместе возвращаются домой.
      Говорят, что люди, которые долго живут вместе, становятся похожими друг на друга. Мои родители были похожи.
      Это было особенно заметно на цветной фотографии, которая висела у нас над диваном. Отец и мама, оба загорелые, белозубые, оба в васильковых тренировочных костюмах, пристально глядели вперед, вероятно на человека, который их фотографировал. Можно было подумать, что их снимал Чарли Чаплин – так безудержно они хохотали. Мне даже казалось иногда, что это звучащая фотография, что я слышу их жизнерадостные голоса. Но Чарли Чаплин тут был ни при чем – просто мои родители были очень добросовестными людьми: если объявляли воскресник, они приходили во двор самыми первыми и уходили самыми последними; если на демонстрации в день праздника затевали песню, они не шевелили беззвучно губами, как это делают некоторые, а громко и внятно пели всю песню от первого до последнего куплета; ну, а если фотограф просил их улыбнуться, всего-навсего улыбнуться, они хохотали так, будто смотрели кинокомедию.
      Да все в жизни они делали как бы с перевыполнением.
      И это никого не раздражало, потому что все у них получалось естественно, словно бы иначе и быть не могло.
      Я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете!
      Мне казалось, я имел право на проступки и ошибки, потому что отец и мама совершили столько правильного и добросовестного, сколько могло бы быть запланировано на пять или даже на целых десять семей. На душе у меня было легко и беспечно… И какие бы ни случались неприятности, я быстро успокаивался – любая неприятность казалась ерундой в сравнении с главным: у меня лучшие в мире родители! Или, по крайней мере, лучшие в нашем доме и в нашей школе!..
      Они никогда не могут расстаться, как это случилось с родителями Антона… Недаром даже чужие люди не представляют их себе порознь, а только рядом, вместе и называют их общим именем – Емельяновы: «Емельяновы так считают!
      Емельяновы так говорят! Емельяновы уехали в командировку…»
      В командировки мама и отец ездили очень часто: они вместе проектировали заводы, которые строились где-то очень далеко от нашего города, в местах, называемых «почтовыми ящиками».
      Я оставался с бабушкой.
     
      2
     
     
      Мои родители были похожи друг на друга, а я был похож на бабушку – на мамину маму. И не только внешне.
      Конечно, бабушка была счастлива за свою дочь, она гордилась ее мужем, то есть моим отцом, но, как и я, то и дело опрокидывала законы наследственности.
      Мама и отец старались закалить нас, навсегда избавить от простуд и инфекций (сами-то они даже гриппом никогда не болеЛи), но мы с бабушкой сопротивлялись. Мы не желали обтираться ледяной водой, вставать по воскресеньям еще раньше, чем в будни, чтобы идти на лыжах или отправляться в туристические походы.
      Мои родители то и дело обвиняли нас обоих в нечеткости: мы нечетко дышали во время гимнастики, нечетко сообщала, кто звонил маме и отцу по телефону и что передавали в последних известиях, нечетко выполняли режим дня.
      Проводив маму с отцом в очередную командировку, мы с бабушкой тут же, как заговорщики, собирались на экстренный совет. Невысокая, сухонькая, с коротко подстриженными волосами, бабушка напоминала хитрого, озорного мальчишку. А этот мальчишка, как говорили, сильно смахивал на меня.
      — Ну-с, сколько денег мы откладываем на кино? – спрашивала бабушка.
      — Побольше! – говорил я.
      И бабушка откладывала побольше, потому что любила ходить в кино так же сильно, как я. Сразу же мы принимали и другое важное решение: обедов и ужинов не готовить, а ходить в столовую, которая была в нашем доме, на первом этаже. Я очень любил обедать и ужинать в столовой. Там мы с бабушкой тоже вполне находили общий язык.
      — Ну-с, первого и второго мы не берем? – иногда говорила бабушка.
      В столовой мы часто обходились без супа и даже без второго, но зато неизменно брали селедку и по две порции желе в металлических формочках. Нам было вкусно, и мы экономили деньги на кино!..
      С бабушкой я попадал даже на те фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускались.
      — Я очень слаба, – объясняла бабушка контролерам, угрожающе старея и дряхлея у меня на глазах, – он повсюду меня сопровождает… Обещаю вам, что он не будет смотреть на экран!
      — Пардон, почему же ты все-таки смотришь? – лукаво спрашивала она в темноте кинозала.
      «Я очень слаба!» – эта фраза, часто выручала бабушку.
      — Я очень слаба! – говорила она, спасаясь от того, что мои родители считали совершенно необходимым для продления ее жизни: к примеру, от физических упражнений и длинных прогулок.
      Мы с бабушкой были «неправильными» людьми. И это нас объединяло.
      В тот год отец и мама уехали в командировку месяца на два.
      В неблагополучных семьях родители, уехав из дому, вообще не присылают писем, в благополучных пишут примерно раз или два в неделю, – мы с бабушкой получали письма каждый день. Мои родители соблюдали строгую очередность: одно письмо – от отца, другое – от мамы, одно – от отца, другое – от мамы… Порядок ни разу не нарушался. В конце письма неизменно стояла дата и чуть пониже всегда было написано: «8 часов утра». Значит, отец и мама писали после своей утренней пробежки и перед работой.
      — Фантастика! – сказала однажды бабушка. – Хоть бы раз перепутали очередь!..
      Я не мог понять: восторгается она моими родителями или в чем-то их упрекает.
      Это было отличительной бабушкиной чертой: по ее тону часто нельзя было определить, шутит она или говорит всерьез, хвалит или высмеивает.
      В другой раз, прочитав знаменитое «8 часов утра» в конце маминого письма, бабушка, обращаясь ко мне, сказала:
      — Ну-с, доложу вам: ваш отец образцовый тренер! Моя дочь уже просто ни на шаг не отстает от него.
      И я опять ничего не понял: хвалила ли она моего отца?
      Или была им недовольна?
      Почта не отличалась такой безупречной аккуратностью, как мои родители: письма, отправлявшиеся ими словно по расписанию, попадали в наш облезлый почтовый ящик то утром, то вечером. Но чаще все-таки утром… Я сам вытаскивал их и прочитывал по дороге в школу. Это было удобно во всех отношениях: во-первых, я начинал день как бы беседою с отцом и мамой, по которым сильно скучал, а во-вторых, если я опаздывал на урок, то помахивал вскрытым конвертом и объяснял:
      — Письмо от родителей! Очень важное. Издалека!..
      И мне почему-то не делали замечаний, а мирно говорили:
      — Ну ладно, садись.
      О себе отец и мама писали мало: «Работаем, по вечерам изучаем английский язык…» Они изучали его самостоятельно и время от времени устраивали друг другу экзамены. Это меня поражало: никто их не заставлял, никто им не ставил отметок, а они готовились, волновались, писали диктанты.
      Сами! По своей собственной воле!
      Мы всегда особенно горячо восхищаемся поступками, на которые сами не способны, – я восхищался своими родителями.
      Рассказав о себе в первых трех строчках, они потом на трех страницах давали нам с бабушкой всякие разумные советы. Мы редко следовали этим советам, но письма читали и перечитывали с большим удовольствием: о нас помнили, о нас заботились… А это всегда так приятно!
      В ответ мы с бабушкой предпочитали посылать открытки, которые на почте называли «художественными».
      Мы были убеждены, что рисунки и фотографии вполне искупают краткость наших посланий. «Подробности в следующем письме!..» – неизменно сообщали мы под конец. Но это «следующее письмо» так ни разу и не было послано.
      Однажды утром произошло неожиданное: я вытащил из ящика целых два письма. И на обоих было написано: «Сергею Емельянову». Этого еще никогда не бывало. Получать каждый день по письму я давно привык, но два в день… Это уж было слишком!
      Я вскрыл первый конверт.
     
      Сергей! Ты понимаешь, что если я пишу тебе, значит, не могу не писать. Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день… Еще тяжелее. Со мной случилась беда. И ты единственный человек, которому я хочу рассказать о ней, с которым хочу (и могу!) посоветоваться: ближе тебя у меня никогда никого не было и не будет. Это я знаю. Я не прошу защищать, меня: не от кого. Никто тут не виноват: все произошло так, как и должно было произойти.
      Все нормально. Все справедливо! Но бывает ведь, знаешь: все справедливо, все правильно, а тебе от этого ничуть не легче. Я возвращаюсь с работы часов около шести. Если ты зайдешь в любой вечер, я буду очень благодарна. А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды… Это нормально, это можно понять. Но если зайдешь, я буду тебе благодарна. Привет жене. Надеюсь, у вас все хорошо.
     
      Подписи не было. Внизу стояли лишь две буквы: «Н. Е.».
      Обычно я читал письма на бегу, иногда спотыкаясь и толкая прохожих. Но тут я остановился.
      Кто мог называть моего отца Сергеем? Сережей?.. И обращаться к нему на «ты»? На конверте внизу, под чернильной зеленой чертой, был, как всегда, обратный адрес. Но имени и фамилии не было, а стояли все те же буквы: «Н. Е.».
      Кто эта женщина? И почему ближе моего отца у нее никого нет и не будет? Так могла написать только мама!
      Я перечитал письмо. У меня неприятно дрожали руки.
      Потом я начал непроизвольно, шепотом повторять последнюю строчку: «Привет жене. Надеюсь, у вас все хорошо».
      Эта фраза немного успокаивала. «Какая-нибудь общая знакомая – и все, убеждал я себя. – Конечно… Раз она знает маму! И пишет: «Привет жене».
      Но постепенно голос мой сам собою стал звучать как-то насмешливо, и эти слова выглядели уже издевательски по отношению к маме. Я вспомнил, что отец употреблял слово «привет», когда хотел упрекнуть меня в чем-нибудь: «Опять принес тройку? Привет тебе!.. Опять подсказывал на уроке?
      «Привет тебе!» Может быть, эта женщина научилась от отца употреблять слово «привет» в таком именно смысле?..
      — Ты чего гудишь себе под нос? – откуда-то сверху, спускаясь по лестнице, спросил сосед.
      Обычно, когда я врал, фразы у меня получались бодрыми, нарочито уверенными, чтобы никто не мог в них усомниться. На этот раз я ответил вяло:
      — Учу роль…
      — Тоскливую тебе какую-то роль поручили, – сказал сосед, находясь уже подо мной, этажом ниже.
      Вдруг я вспомнил о втором письме. В тот день была очередь отца, и мне неожиданно захотелось, чтобы он написал какие-нибудь хорошие, ласковые слова о маме. Но отец ничего такого не писал, он выражал в своем письме много разных надежд: надеялся, что я не буду забывать о математике, а бабушка о своем возрасте… Надеялся, что мы не будем каждый день заказывать селедку, потому что у бабушки в организме происходит вредное отложение солей и забывать об этом неразумно.
      Как истинный друг школьного коллектива, он надеялся, что спортивный кружок без него не развалится.
      О маме не было ни единого слова…
      Это показалось мне подозрительным. Подозрительным стало казаться мне даже то, что отец всегда уходил на работу вместе с мамой и возвращался вместе с ней. В этом была, чудилось мне в тот миг, какая-то нарочитость, как в моих фразах, когда я врал, но хотел убедить взрослых, что говорю чистую правду.
      В школу я опоздал на целых пятнадцать минут. Но почему-то не стал помахивать в воздухе вскрытыми конвертами… Как назло, был урок зоологии.
      — Говорят, яблоко от яблони недалеко падает, – сказал наш классный руководитель. – Это, я вижу, не всегда верно: иногда падает очень далеко. Очень!..
     
      3
     
      До того дня жизнь казалась мне настолько простой и ясной, что я редко в чем-нибудь сомневался. Если же сомнения все-таки настигали меня, я почти никогда не шел с ними к отцу и маме: советы их были такими четкими и разумными, что до них вполне можно было додуматься самому. Эти советы легко было произносить, но им трудно было следовать: они подходили лишь для таких образцовых людей, какими были мои родители. Я не был образцовым человеком и чаще всего советовался с бабушкой.
      Но в тот день я не мог к ней обратиться: все-таки она была маминой мамой.
      Иногда я советовался с Антоном. Он выслушивал меня очень внимательно. У него розовели корни волос, и это значило, что он старается глубоко вникнуть в суть моей просьбы или вопроса.
      Потом он говорил:
      — Я должен подумать. Это очень серьезно.
      Так как в моих сомнениях, как правило, ничего серьезного не было, я вскоре забывал о них. А мой добросовестный друг через день или два отводил меня в сторону и говорил:
      — Я все обдумал. Мне кажется…
      — Что ты обдумал? – легкомысленно спрашивал я.
      Антон отчаянно заикался от чувства ответственности за решение того вопроса, о котором я успел позабыть. Это вызывало во мне раскаяние, и я выслушивал своего друга с таким благодарным вниманием, что корни его белесых волос начинали прямо-таки пылать. Советы Антона тоже редко устраивали меня. Согласно им, почти всегда нужно было жертвовать собой во имя правды и справедливости. А я жертвовать собой не любил.
      Но я верил своему лучшему другу. И знал, что если когда-нибудь меня подстережет настоящая опасность, я приду за помощью именно к нему.
      И вот опасность возникла. Я еще не мог разглядеть ясно ее лица, но я предчувствовал ее. Это была, наверно, та единственная беда, с которой я не, мог прийти к своему лучшему другу. И вообще ни к кому… Никому не мог я сознаться в том, что отец (мой отец!) был и будет для какой-то неведомой мне женщины самым близким человеком на свете. Он не был таким даже для мамы… Она часто повторяла, что «для истинной матери самый дорогой человек – это ее ребенок».
      — Таков закон природы! – соглашался отец. Он всегда уважал законы.
      Я не мог обратиться ни к бабушке, ни к Антону, и я решил сам защитить наш дом, а заодно и свое спокойствие, свою душевную беспечность, ценность которой сразу необычайно поднялась в моих глазах. Я, ничего еще не свершивший, решил сам защитить то единственное, что отличало меня от многих и чем я гордился: образцовость нашей семьи.
      Женщина писала, что приходит с работы часов около шести. В это время я и отправился по адресу, который был написан на конверте внизу, под зеленой чернильной чертой.
      Я проехал две остановки на автобусе, прошел немного пешком и остановился возле двухэтажного желтого домика.
      Над его окнами нависли витиеватые лепные украшения, на которых, как сосуды на лицах пожилых людей, выступили толстые трещины. На таких старых домах часто, будто заплатки из другого, нового материала, сверкают мрамором и золотом мемориальные доски: «Здесь жил… Здесь бывал… Здесь родился… Здесь умер…» На этом доме доски не было, хотя, конечно, немало разных людей в нем родилось, жило и умерло.
      Я долго разглядывал желтое, выцветшее здание, потому что вдруг оробел. И что я скажу той женщине, мне было вовсе не ясно. Все вдруг мне стало интересно. Я разглядывал вату между оконными рамами, грязную, запыленную, с редкими кружочками конфетти: залетели, должно быть, сюда из комнаты в новогоднюю ночь. Я на все обращал внимание: на просаленные свертки, выставленные в форточки, на сосульки, которые нависли над окнами, тоже как украшение, только новенькое, хрустальное. Что я скажу? Как начну разговор?..
      Я вспомнил почему-то цветную фотографию из журнала, которая долгие годы висела у нас на кухне, над столиком одинокой соседки: красавица в купальном костюме, опершись на весло, призывала всех жильцов нашей квартиры:
      «Путешествуйте летом по рекам!» Одинокая соседка никогда по рекам не путешествовала, и непонятно было, зачем она вырезала и повесила ту фотографию.
      Заходя на кухню, отец часто останавливался возле красавицы в купальном костюме и говорил: «Она совершенно права: нет ничего разумнее отдыха на воде!» Отец соглашался с женщиной на фотографии. Это меня раздражало. Я сравнивал ее с мамой и огорчался: женщина с веслом, тоже загорелая, тоже белозубая, тоже с веселыми глазами, была все же красивее мамы. И я всегда старался унизить красавицу: «Знаю таких! Купальный костюм наденут, а плавать не умеют. Весло возьмут, а грести не могут! Теннисной ракеткой помахивают, а в теннис ни разу в жизни и не играли…»
      Прохаживаясь в нерешительности возле старого желтого дома, я мысленно представлял себе, как поднимусь по лестнице, как позвоню в квартиру номер семь (она, вероятно, на втором этаже), как услышу за дверью легкие, ничего не подозревающие шаги, как приму гордую позу, протяну письмо и спрошу: «Это вы писали?» – «Да», – ответят мне тихо.
      «Вам просили его вернуть!..» – и уйду.
      Но потом я решил, что так быстро уходить не стоит. Может быть, мне предстоит борьба?
      А если дверь мне откроет красавица, вроде той, что коптилась у нас на кухне? И она будет красивее мамы?.. Но, конечно, она не умеет так, как мама, ходить на лыжах и плавать. Не р умеет проектировать заводы, имена которых даже нельзя произносить, и поэтому они скрываются под номерами. А мама знает все их тайны! И никто, конечно, не восхищается ею так, как мамой! И расскажу е и все о своей маме, чтоб она и не думала с ней тягаться.
      Зарядившись решительностью и гневом, я взбежал на второй этаж. Письмо я держал перед собой… Так жильцы нашего дома, у которых мы нечаянно выбивали стекла футбольным мячом, прибегая к нашим родителям, всегда торжественно держали впереди себя этот самый футбольный мяч: он был главным свидетелем обвинения.
      На двери квартиры номер семь висел список жильцов.
      «Н. Емельяновой – 3 звонка», – прочитал я. Н. Емельяновой? Что за странное совпадение? Так, может быть, она просто папина родственница? Двоюродная сестра, например?
      А я о ней ничего не знаю… Забыли мне рассказать о ней – что ж тут такого? Может быть, у нее нет ни родителей, ни мужа, ни ребенка и – поэтому мой отец – самый близкий для нее человек? Это вполне возможно. Конечно, это так и есть!
      Злость моя сразу прошла. И как тот же футбольный мяч, из которого вдруг с шипением вышел весь воздух, я сразу сник, присмирел. Спрятал письмо в карман. Но потом вытащил обратно: я вспомнил, что у женщины этой случилась беда. Странно, но ни разу за весь день я не подумал о строчках, которые были в письме главными, ради которых и было написано все письмо: «Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день… Со мной случилась беда».
      Что за мартовский день? Наверно, в тот день кто-то умер.
      Или она тогда провалилась на экзаменах, а сейчас кто-нибудь умер… Ведь она пишет, что теперь ей еще труднее.
      А зачем я тогда пришел? Просто скажу, что отца нет в Москве, и все. Чтоб не ждала.
      Я вновь спрятал письмо и позвонил. За дверью послышались стремительные, нетерпеливые шаги, к двери почти бежали.
      Эти три звонка были долгожданными. Но ждали, конечно, не меня.
      Открыла женщина. В коридоре и на лестнице было полутемно.
      — Ты к кому, мальчик? – не сразу, как будто сдерживая разочарование, спросила женщина. И странно было, что это она только что бежала по коридору: вид у нее был усталый.
      — Мне к Емельяновой…
      — Ты от Шурика?! – вскрикнула женщина. Но вскрикнула еле слышно, как бы про себя. И еще раз повторила уже совсем тихо, с надеждой, боящейся обмануться: – Ты от Шурика?
      — Нет… я по другому вопросу…
     
      4
     
     
      Войдя в комнату, я вздрогнул и застыл на месте, потому что увидел отца…
      Никогда еще я не видел его таким. Он смотрел на меня не своим обычным спокойным или уверенно-жизнерадостным взглядом, а глазами растерянными, словно ищущими чьей-то помощи. И волосы его не были аккуратно зачесаны назад (иногда по утрам он даже натягивал на голову сетку, чтобы ни один волосок не нарушал порядка), – нет, волосы его беспорядочна толпились, спадали на лоб и на уши, которые показались мне очень большими, потому, должно быть, что лицо было худым и узким. На щеках были даже неглубокие ямочки, которых я никогда раньше не замечал.
      И одет он был совершенно неузнаваемо… Не было на нем василькового тренировочного свитера («Из чистой шерсти!» – объяснил мне однажды отец), не было белоснежной рубашки и безукоризненно завязанного галстука, не было добротного костюма с редкими, еле заметными белыми полосками на темном фоне, а была какая-то помятая косоворотка с незастегнутыми верхними пуговицами. Косоворотка морщинилась, потому что была велика для отцовской шеи, которая никогда прежде не казалась мне такой беззащитно-тонкой.
      А на другой фотографии отец был в солдатской гимнастерке, которая тоже была ему велика. На бритой голове сидела пилотка со звездочкой. А взгляд был безрадостным, горьким.
      — Это я получила в сорок первом году, с фронта. Тогда было очень плохо… – неожиданно произнесла женщина.
      Голос у нее был мягкий, успокаивающий, как у врачей и медсестер, которые однажды лечили меня в больнице.
      Слова «тяжело» и «плохо» они произносили так, будто знали, что очень скоро все будет легко и хорошо. Грустные слова эти звучали у них без малейшего намека на безнадежность.
      Она не могла понять, почему я так долго и пристально разглядываю фотографии на стене. Но не спрашивала меня об этом.
      И тогда я сказал сам:
      — Это мой отец.
      Она подошла ко мне совсем близко и стала молча, внимательно смотреть мне в лицо, как это делают люди, страдающие близорукостью. В их откровенном разглядывании не ощущаешь ничего бестактного или бесцеремонного.
      Тут и я получше рассмотрел ее. Она и правда была близорука: очки с толстыми стеклами, казавшиеся мне мужскими, не вполне помогали ей – она прищуривала глаза. Трудно было определить, сколько ей лет: лицо было бледное, утомленное, но что-то, какая-то деталь внешности упрямо молодила ее. Потом уж – я понял, что это была толстая темная коса, как бы венчавшая ее голову тугим кольцом.
      Когда отец знакомил меня со своими приятелями или сослуживцами, те обязательно говорили:
      — Папин сын! Похож. Очень похож!.. От такого не откажешься!
      Или что-нибудь вроде этого. Хотя на самом дела я был похож на бабушку, на мамину маму.
      Женщина долго рассматривала меня, но не сказала, что я похож на отца. А просто спросила:
      — Это отец прислал тебя?
      — Моих родителей нет. Они уехали в командировку.
      Мне захотелось подчеркнуть, что отец и мама уехали вместе. Но слова «мама» я при ней произнести не смог и поэтому сказал: «родители».
      — Надолго они уехали?
      — Года на полтора, – неожиданно для самого себя соврал я. А потом еще добавил: – Или на два… Как там получится. – И, чтобы скрыть свое смущение, стал подробно объяснять: – А тут ваше письмо пришло. Я утром полез в ящик, думал – от отца, а это от вас… Я его прочитал – и сразу решил…
      Тут только я подумал о том, что чужое письмо читать не полагалось, и споткнулся, замолк. Но лишь на полминуты.
      А потом от нараставшего смущения стал объяснять еще подробнее:
      — У нас с отцом одинаковые имена. А на лестнице по утрам темно, плохо видно. Я не разобрал сперва, кому написано… Вижу: Сергею Емельянову. Я и подумал, что мне. Потом вижу: не мне. Но поздно уже было…
      Я протянул ей письмо, которое успел выучить наизусть.
      От этого оно выглядело старым, помятым архивным документом.
      — Ты, значит, тоже Сергей? – переспросила она. – В честь отца? Это можно понять. Отец у тебя замечательный. Он много вынес… Особенно в юности. Видишь, какой худой. Заочно учился, работал. Потом добровольцем ушел на фронт.
      Я не хотела, просила его остаться, а он ушел. Был опасно контужен. Я долго его лечила…
      — Вы доктор? – спросил я.
      — Да… У него была жестокая бессонница. Спасти его мог лишь спорт. Еще режим дня, дисциплина… Долго я с ним сражалась. Сейчас он нормально спит?
      Отец часто с гордостью говорил, что спит, как богатырь, и даже снов никогда не видит. «Какие нынче показывают сны? – шутил он. – Цветные, широкоформатные?» Но я почему-то не решился сообщить ей об этом. И сказал:
      — Спит так себе. Как когда…
      Прощаясь, она не просила меня передавать отцу привет, не говорила, чтобы он, когда приедет, зашел к ней.
      — Как вас зовут? – спросил я уже в дверях.
      — Ниной Георгиевной, – ответила она. И улыбнулась: – Лучше поздно, чем никогда. Хотя это можно понять: мы оба с тобой смущались…
      «Она была женой отца, – думал я, возвращаясь домой. – Она не сказала об этом, но я уверен. Здесь, в этом стареньком желтом доме, отец был худым и страдал бессонницей.
      Учился… Заочно, после работы. Наверно, она ему помогала…
      Отсюда ушел на фронт и сюда же вернулся. Она его лечила…
      Но почему мне об этом никто никогда не рассказывал? Почему?! Даже бабушка, с которой мы так часто обменивались тайнами. А может, она сама ничего не знает?»
      Я слышал, как однажды, в день годовщины свадьбы моих родителей, отец поднял тост за свою первую любовь. То есть за маму… Значит, эту женщину он не любил?
      Дома я спросил у бабушки, которая перечитывала Стивенсона или Вальтера Скотта (это были ее любимые писатели):
      — Бывает так, что первая любовь приходит потом?.. Человек уже женат, а первая любовь еще не пришла… Так бывает?
      — Пардон, я об этом уже забыла. Вот приедет отец – у него и спроси.
      — Почему у отца?
      Бабушка как-то резко оторвалась от своих любимых приключений, от которых отвлечь ее было не так-то легко, и взглянула на меня серьезно, без своей обычной лукавой улыбки. Конечно, она все знала.
      Я смотрел на отца, хохотавшего со стены. На лице у него не было ямочек, шея не была уже худой и беззащитной… Мне вдруг стало неприятно смотреть на эту фотографию.
      Хотя ведь она сама сказала, что мой отец – замечательный человек. Сама сказала!..
     
      5
     
     
      На следующий день я полез в наш старый почтовый ящик не по дороге в школу, а как только проснулся, выскочив на лестницу в трусах и майке. Двух писем на имя Сергея Емельянова прийти уже не могло, это я понимал, а все же я долго не мог попасть тонким, маленьким ключиком в маленький, словно игрушечный, замочек, в который прежде попадал сразу. Я вынул письмо от мамы.
      Читать это письмо на ходу я уже не мог. Уселся в ванной, зачем-то заперся и стал внимательно изучать строчку за строчкой, чего раньше ни разу не делал. Всему я теперь придавал преувеличенное значение. И прежде всего отметил, что мамино письмо заметно отличалось от писем отца. Должно быть, и раньше отец и мама писали по-разному, но я не обращал на это внимания. А сейчас вот заметил.
      Отец никогда не писал, что скучает по дому, что хочет скорей вернуться, хотя, конечно, скучал. Он считал неразумным расстраивать понапрасну себя и нас с бабушкой, если уж командировка выписана на определенный срок и сократить этот срок невозможно.
      Отец часто употреблял эти слова: «разумно» и «неразумно».
      — Неразумно зря растравлять себя и других, – говорил он.
      Мама себя растравляла. Она писала, что все время видит во сне, будто я заболел (в отличие от отца, она видела сны), Она волновалась, не болят ли у бабушки ноги, в которых происходило то самое вредное отложение солей. Мама клялась, что больше никогда не уедет в столь длительную командировку. Она и раньше обещала мне это.
      Я слышал, как в последний раз, перед отъездом, отец уговаривал маму:
      — Неразумно оставлять объект без присмотра. Это же наше детище!
      — Он тоже наше детище, – возражала мама, указывая на меня. Она очень редко не соглашалась с отцом и делала это робко, сама удивляясь тому, что спорит.
      Отец говорил об общественном долге, о том, что на нас с бабушкой можно положиться, что мы оба взрослые люди.
      — Он, может быть, и взрослый, – кивнула в мою сторону бабушка, – но о себе я бы этого не сказала.
      — Зато я скажу за вас обоих! Вы не можете нас подвести! – воскликнул отец.
      В споре он часто переходил на громкие восклицания, которые как-то очень быстро решали спор в его пользу.
      В этом письме мама вновь жаловалась, что очень тоскует. Она мечтала о том, что будет, когда они с отцом возвратятся домой.
      Этой мечте было посвящено целых полторы или две страницы.
      Мама мечтала, что они с отцом приучат меня вставать рано-рано, в половине седьмого, – и мы все втроем будем бегать до завтрака вокруг двора. Она мечтала, что по воскресеньям мы вчетвером, вместе с бабушкой, будем ходить в музеи и на выставки…
      Мама уже не первый раз мечтала в письмах обо всем этом, и всегда ее мечты казались мне на расстоянии очень привлекательными. Я готов был вставать ни свет ни заря и бегать по двору (лишь бы мама с отцом скорее вернулись!).
      Я готов был ходить на выставки и в музеи, хотя мы с бабушкой явно предпочитали кино (лишь бы мама с отцом скорее приехали!).
      Но на этот раз мамины мечты и особенно ее слова: «Все снова будет прекрасно! Все будет так хорошо!» – не вызвали у меня той радости, какую вызывали прежде. Странное, незнакомое чувство мешало мне радоваться этим словам.
      Мне словно бы было немного стыдно за то, что все опять бутдет «так хорошо».
      «Глупости! – «решительно сказал я сам себе, прогоняя неприятное, тревожное чувство. – Какие глупости!.. Разве без нее отец не кончил бы институт? Разве другие врачи не могли вылечить его после контузии?..»
      В ванную комнату постучались соседи. И я побежал одеваться с той мыслью, которая пришла ко мне последней: отец и сам бы добился всего! Конечно, всего бы добился: ведь я видел, как он мог и сейчас ночами сидеть над чертежными досками, как мог сам (без всякого принуждения!) изучать английский язык, чтобы потом читать всякие научные книги…
      В школу я пришел успокоенный, снова довольный всем на свете.
      На последнем уроке Антон получил тройку по физике.
      Он знал все прекрасно, но он смущался.
      — Тебе бы лучше отвечать после уроков, один на один с учителем. Ты бы тогда не терялся! – утешал я своего друга. – И не надо выходить к доске, а прямо со своего места… Хочешь, я предложу? Так, мол, и так, в связи с заиканием… Ты ведь контрольные как здорово пишешь! А почему? Никто на тебя не глазеет!
      Сочинения и контрольные Антон писал хорошо, гораздо лучше, чем отвечал у доски. Все считали, что он у меня сдувает. Это было ужасно несправедливо, потому что на самом деле я сдувал у него.
      Антон в тот день очень расстроился. Это было написано у него на лице. Лицо было круглое, большое, и на нем легко было все прочитать. Я решил снова утешить Антона:
      — Пошли в кино!
      — Прости, Сергей… Но я не смогу. Сегодня у мамы нет ночного дежурства. Она будет дома.
      Его мама работала телефонисткой.
      — Чудак! Ты ничего не понял. Пойдем на вечерний сеанс, с бабушкой. Скажем, что она совсем ослабела и мы вдвоем ее сопровождаем. Понял?
      — Прости, Сергей… Мне неудобно тебе отказывать, но когда мама дома…
      — Ты сидишь возле нее? Развлекаешь?
      Антон думал о чем-то своем и даже не ответил на мой вопрос. Он сказал:
      — Не знаю прямо, как ей дневник показать…
      — А ты не показывай. Скажи, забрали на проверку. В гороно!
      — Не могу я ее обманывать. Хватит с нее!
      — Чего «хватит»?
      — Она говорит: «Если и из тебя ничего не выйдет, я утоплюсь».
      — А из кого еще не вышло?
      — Но это она так считает… что жизнь у нее не удалась. Я очень хочу сделать ей что-нибудь такое… приятное. А приношу домой одни неприятности. Так у меня получается.
      Мы дружили с Антоном больше двух лет, но никогда я не был у него дома. Наверно, там было не очень уютно – и он не приглашал.
      Маму его я никогда не видел. В тот день она представлялась мне похожей на Нину Георгиевну.
      И мне тоже хотелось сделать Нине Георгиевне что-нибудь приятное. Но ведь я даже не спросил, какая у нее беда…
      Не решился. Или просто забыл: все расспрашивал об отце.
      Хотя с ним никакой беды не случилось…
      Я не хотел, чтобы отец защищал ее, и наврал, что он вернется через полтора года. Но сам я мог помочь ей! Вместо отца!..
      У меня уже не было ее письма, но я знал его наизусть.
      И как это бывает, в памяти сами собой всплывали то одни, то другие строчки. «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…» Сперва я не обратил на эти строки внимания. А сейчас вспомнил их. Значит, она уже однажды писала отцу, звала его… Но он не пришел? Зачем она его звала?
      Когда это было?.. И кто такой Шурик, от которого она с нетерпением ждет вестей?
      Я готов был ее защищать! Но ведь она писала, что защищать ее не от кого. Может, ей просто нужно, чтоб кто-нибудь выслушал, с кем-нибудь поделиться?..
      Защищать, конечно, труднее, чем «просто выслушать».
      Но на защиту не нужно иметь прав: чтобы защитить человека, не надо даже спрашивать его разрешения. А чтобы ты мог «просто выслушать», надо, чтоб тебе рассказали, доверили, чтоб с тобой поделились.
      Станет ли со мной делиться Нина Георгиевна? Я не знал.
     
      6
     
      Однако, подходя к желтому двухэтажному домику, я почему-то вновь забыл о ее беде. Я думал только, как бы мне потактичнее узнать, из-за чего они расстались с отцом. Как об этом спросить? Может быть, так: «Из-за чего вы перестали быть вместе?» Эта фраза заставила меня поежиться: трудно было представить себе, что отец был вместе с кемнибудь, кроме мамы. Лучше спросить просто: «Из-за чего вы развелись?» Или: «Из-за чего разъехались?» Все эти фразы мне как-то трудно и непривычно было произносить…
      — Вы поссорились с отцом, да? – спросил я.
      Она улыбнулась:
      — Не ссорились и не дрались… Просто так получилось. Я ведь гораздо старше Сергея… Все это можно понять.
      Я с радостью вдруг подумал, что мама на целых семь лет моложе отца. Должно быть, лицо мое, помимо воли, на миг выразило эту радость. Нина Георгиевна с чуть заметным удивлением поправила очки. И тогда я, чтобы загладить свою вину, слишком уж громко, с грубо подчеркнутым сочувствием спросил:
      — У вас какая-то беда случилась?
      Ей не хотелось отвечать на такой вопрос. Она и не ответила. А просто подошла к фотографии, на которой был изображен мальчишка лет трех или четырех, в матроске с серебряным словом «Витязь» на ленте, и стала рассказывать как будто самой себе:
      — Когда это случилось, я взяла мальчика из детского дома. Ему было два с половиной года. Он потерялся на войне… Сейчас ему пятнадцать лет и семь месяцев.
      Она, конечно, очень любила этого мальчишку, если называла его возраст так точно, по месяцам. Мама тоже так именно говорила о моем возрасте. А отец будто старался сделать меня чуть постарше: «Ему двенадцатый! Ему тринадцатый!»
      Тогда я сердился на маму за ее точность – манера отца больше устраивала меня: я хотел в ту пору скорей повзрослеть.
      В коридоре раздался звонок. Нина Георгиевна побежала открывать с той неожиданной для нее быстротой, которая уже удивила меня накануне. Я даже не успел сказать ей, что в дверь звонили всего один раз. Я сказал это, когда она вернулась.
      — К вам ведь три звонка…
      — Я знаю, – мягко перебила она меня. – Я только вижу плохо, а слышу пока хорошо. – И продолжала рассказывать как бы самой себе: – Недавно нашлись его родители. Так и должно было случиться… Это нормально.
      Она не могла больше рассказывать.
      Чтоб прекратить молчание, я тихо спросил:
      — Его Шуриком зовут?
      — А ты откуда знаешь?
      — Вы вчера подумали, что я от Шурика… Когда открыли дверь.
      — Да… он уехал к своим родителям. Они остановились за городом, у родных. И все не приезжает… Я знаю адрес. Но ехать нельзя: может быть, родители хотят, чтоб он к ним привык. Это нормально. Это можно понять…
      Снова раздался один звонок. И снова она побежала открывать.
      А вернулась обратно совсем без сил: ей нелегко было ждать. Она опустилась на диван. И стала говорить, но уже не рассказывать, а как бы рассуждать сама с собой, будто меня и не было в комнате:
      — Тогда, много лет назад, мне было трудно. Но сейчас еще хуже… Все-таки он был моим сыном. А теперь оказалось, что он не мой. Вторая потеря в жизни… Тогда я была еще молодой, были надежды. А теперь ничего уже нет. Приговор окончательный: одиночество.
      — Хотите, я съезжу? Туда, за город… И привезу его! Хотите?
      Она вздрогнула, будто удивившись, что я слышал ее слова.
      — Никого привозить не надо. Кто хочет, сам приезжает… Ты согласен?
      Я был согласен, но не сказал ей этого. А сказал совсем другое:
      — Вы не будете одна, Нина Георгиевна! Хотите, я буду к вам приходить? Хоть каждый день… Честное слово! Хотите?
      Хоть каждый день!
     
      7
     
      Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно.
      «Как же я буду ездить к ней каждый день? – рассуждал я, вернувшись домой. – Сейчас еще ничего… А потом, когда вернутся мои родители?»
      Если мне нужно было преодолеть какую-нибудь трудность, я начинал убеждать самого себя в том, что делать это совершенно необязательно и даже вовсе не нужно. Так было и сейчас.
      Я начал рассуждать: «Ведь я же не сказал ей твердо и уверенно, что буду приходить, а просто задал вопрос: «Хотите, я буду к вам приходить?» И она мне ничего не ответила – ни «да», ни «нет». А ведь если б она хотела, то обязательно бы сказала: «Приходи! Приходи, пожалуйста! Я так буду тебя ждать!» Она ничего этого не сказала. А я возьму и без всякого приглашения буду ходить? И потом, вообще…
      Когда я сказал «хоть каждый день», это же было, как говорит наша учительница литературы, «сознательное преувеличение, гиперболическое заострение». Она это, конечно, поняла… А я вдруг залажу ходить, будто никакой гиперболы вовсе и не было!»
      Одним словом, я убедил себя, что ходить каждый день не нужно.
      Но на следующий день пошел…
      Дверь мне открыл парень лет пятнадцати. Увидев его, я поправил свою шапку-ушанку, которая одним ухом всегда упрямо сползала мне на лицо, и, хоть был не на улице, застегнул пальто на все пуговицы. Парень был аккуратный, прибранный. И красивый.
      У него были волнистые светлые волосы, зачесанные набок, голубые глаза и нежные, розовые щеки.
      Вежливо и даже ласково спросил он, кого мне нужно.
      Я терялся и благоговел перед мальчишками, которые были всего на два или на три года старше меня, гораздо больше, чем перед взрослыми людьми. Особенно я робел перед теми, которые были не похожи на меня, в которых я чувствовал превосходство. Я и тут оробел и чуть было не забыл имя-отчество Нины Георгиевны.
      — Заходи, пожалуйста, – сказал парень.
      Он пропустил меня вперед. Я прошел в конец коридора и постучал в последнюю дверь. Парень удивленно посмотрел на меня: откуда я знаю, куда стучать? Но ничего не спросил.
      Он гостеприимно распахнул передо мной дверь – и я вновь увидел отца… И опять застыл на пороге. Но парень не торопил меня. Наконец он сказал, не поняв причины моего замешательства.
      — Не стесняйся. Заходи, пожалуйста. Она скоро придет.
      Мне казалось, он научился мягкости и вежливости у Нины Георгиевны.
      Я вошел. Книжный и платяной шкафы были раскрыты, на полу стоял чемодан с откинутой крышкой. Проходя мимо, я заглянул в. него: там, на дне, лежал пестрый свитер и несколько книг.
      — Раздевайся, пожалуйста. И садись на диван, – сказал парень. – Чтобы не было скучно ждать, почитай книгу.
      Не глядя, он вынул из шкафа и бросил на диван толстый том. Это был сборник медицинских статей.
      — Разденься, здесь очень жарко, – заботливо повторил он.
      Я посмотрел на его отглаженный костюм, на клетчатую рубашку с отложным воротником без единой морщинки, вспомнил о том, что сегодня на большой перемене посадил два свежих чернильных пятна на свою помятую курточку, и не стал раздеваться.
      — Не обращай на меня внимания. Я должен собраться, – сказал он. И стал заполнять чемодан.
      Книги стояли на полках плотно, одна к другой, словно в строю. Он вытаскивал некоторые из них, и ряды редели, в них образовались просветы.
      Иногда он задумывался:
      — Не помню, моя или нет. Кажется, это мне подарили. Сделали б надпись, все было бы ясно.
      Один раз он повернулся ко мне и сказал:
      — С вещами легче: там уж не перепутаешь.
      Он стал складывать в чемодан рубашки, трусы, майки.
      Каждую вещь он предварительно разглядывал, словно был в магазине и собирался ее покупать, разглаживая рукой.
      Отдышавшись немного, я подумал, что глупо сидеть на диване в застегнутом на все пуговицы пальто и молчать. И я спросил то, в чем был совершенно уверен:
      — Ты Шурик?
      Он снова повернулся ко мне:
      — А тебе это откуда известно? На лбу у меня вроде ничего не написано. Он потрогал свой лоб. – А тут написано: «Витязь».
      Он указал на фотографию мальчишки лет трех или четырех, в матроске и бескозырке.
      — Я был здесь вчера. Нина Георгиевна мне рассказала… Она очень ждала тебя.
      Лицо его стало строгим и даже печальным.
      — Она меня очень любит, – уверенно сказал он. – И я ее тоже очень люблю. Хотя она странный человек. Не от мира сего, то есть не от того, в котором мы с тобой проживаем.
      Добрая очень… И меня бы испортила своей добротой, если бы я не оказывал сопротивления. Это было мне нелегко. – Он вздохнул, словно бы жалея себя за то, что к нему были слишком добры. – У нас даже бывали конфликты. Сейчас, когда я узнал своего отца, я понял, что во мне от рожденья – отцовский стержень. Это меня и спасло.
      Он продолжал укладывать вещи.
      — Я должен был выбрать. У человека не может быть двух матерей. Тем более, что родители мои живут в другом городе. Значит, разлука с Ниной Георгиевной неизбежна. Они ведь тоже очень любят меня. Пятнадцать лет ждали, искали повсюду. Значит, я должен исчезнуть из этого дома и не напоминать о себе. Так Нине Георгиевне будет гораздо легче. Если собаке хотят отрубить хвост, это надо делать в один прием. Так сказал мне отец. А есть, говорит он, добрые люди которые рубят хвост в десять приемов, по кусочкам. И думают, что так благороднее. Поэтому я и не приходил… Сейчас вот уйду, а потом напишу письмо. Прощаться с глазу на глаз – это невыносимо.
      Я не понимал, почему он мне все это говорит.
      А он продолжал:
      — Мои родители очень благодарны Нине Георгиевне.
      Хотя и в детском доме мне было бы хорошо: у нас в стране сироты не погибают. Но в домашних условиях, разумеется, было гораздо лучше. Это даже сравнить нельзя. Мои родители хотели на работу ей написать, официально поблагодарить. Но она категорически отказалась. Не от мира сего!..
      Я подумал, что его никак нельзя было бы обвинить в «нечеткости». Он, видно, любил поговорить, и все его фразы были обдуманными, какими-то чересчур завершенными. Он твердо знал, что Нина Георгиевна его очень любила. Он твердо знал, что она могла погубить его своей добротой, но что сироты у нас в стране не погибают. Он был уверен, что родители тоже его очень любили. И что внутри у него – отцовский стержень. Он не сомневался, что хвост надо рубить в один прием.
      Нину Георгиевну он четко называл Ниной Георгиевной, хотя раньше (мне это неожиданно пришло в голову), конечно, называл ее мамой. Он ни разу не сбился, не назвал ее так, как раньше.
      И все же иногда я улавливал в его голосе еле заметное желание что-то объяснить, оправдаться. Поэтому-то, наверно, он и рассказывал мне то, о чем я его вовсе не спрашивал.
      — Думаешь, мне нужны эти рубашки и книги? Родители купят мне новые. Я просто не хочу, чтобы они напоминали Нине Георгиевне обо мне. Ей это будет так тяжело… Лучше уж сразу исчезнуть, лучше один раз пережить – и больше не вспоминать. Вот посмотри, на обратной стороне крышки написано: «Шурик Емельянов, второй отряд». Я с этим чемоданом ездил в пионерлагерь, когда был таким, как ты. Она же будет эти слова читать и перечитывать. А зачем? Лучше я заберу чемодан.
      У нас с ним была одна фамилия. Это мне не понравилось.
      И еще я заметил, что от висков у него, словно свалявшийся войлок, свисали белесые космы, которые он еще не брил. И от этого его красивое лицо сразу стало казаться мне неприятным.
      Он подошел ко мне, взял за плечи и тоном заговорщика произнес:
      — Тебя как зовут?
      — Сергеем.
      — Помоги мне, Сергей! Дождись Нину Георгиевну. Она скоро придет: у нее день родительских консультаций. Скажи, что я очень переживал, что я мысленно с ней прощался. Расскажи, как живой свидетель… Тебе все равно надо ее дождаться! Ты ведь на домашнюю консультацию?
      — На какую?
      — Как – на какую? Ты разве не пациент? Не из нашей школы?
      — Нет, я из другой…
      — Ничего не пойму! Я был абсолютно уверен, что ты на домашнюю консультацию…
      — На какую консультацию? – снова спросил я.
      — Она же в моей школе врачом работает. То есть в моей бывшей школе. И дополнительные консультации устраивает: родителям и ребятам. В школе и даже дома… Сознательность на грани фантастики! Иногда, бывало, просто отдохнуть невозможно: придет какой-нибудь охламон из «неполной средней» и раздевается тут до пояса, дышит, как паровоз, то носом, то ртом. В общем-то, это, конечно, заслуживает величайшего уважения. Только никто ей спасибо еще не сказал. Я, по крайней мере, не слышал. А ты-то зачем пришел?
      — Я по другому вопросу.
      — По вопросу? Не буду вдаваться в подробности: некогда. Жаль, что ты не из нашей школы: хотел оказать небольшую услугу. Ответную, так сказать!
      — Какую? – полюбопытствовал я.
      — Да зачем же тебе, раз не из нашей школы? Хотел вспомнить о шалостях раннего детства…
      Он махнул рукой, словно бы стыдясь несолидных детских воспоминаний. Но все-таки стал вспоминать:
      — Она ведь почти ничего не видит. И вежлива очень.
      Даже если не верит, не решается этого показать, чтоб не обидеть. «Не ранить!» – как она говорит. Ребята, конечно, этого не знали. Ну, а я подсказал им по-дружески: если, мол, хотите смываться с уроков, делайте это законно, по всем правилам. Подсказал им, что если сесть от нее хотя бы на расстоянии трех шагов, взять градусник и потихоньку настукивать температуру, она ничего не заметит. У нас, помню, целыми классами настукивали. Особенно перед контрольными. На школу, так сказать, обрушивалась эпидемия! А она ничего не замечала… И выписывала справки, освобождала от занятий. Смешно вспомнить! Заблуждения молодости… Я хотел на прощание сослужить тебе службу. Как говорится, услуга за услугу. К сожалению, ты не сможешь воспользоваться.
      Он как-то торжественно и неторопливо согнул руку в локте, рукав пиджака сморщился, полез вверх, и я увидел у него на руке красивые плоские часы.
      — Отец подарил, – между прочим сообщил он. И сразу заторопился: – Мне пора! Скоро Нина Георгиевна вернется.
      Очень хочется ее увидеть, но разговор принесет ей только расстройство. Лучше потом напишу письмо.
      Он вернулся к своему чемодану. Стал закрывать крышку, но она не захлопывалась до конца: то вылезал кончик рубашки, то высовывались трусы.
      Тогда он сел на крышку и так, сидя на ней, закрыл чемодан на ключ. Но синие трусы все же продолжали торчать…
      На прощание Шурик еще раз повернулся ко мне:
      — Очень хорошо, что ты здесь оказался. Я потом напишу Нине Георгиевне. А ты скажи, что я очень переживал. Это правда. Я ведь люблю ее. И многим обязан… Но если нашлись родители? Я ведь не виноват.
     
      8
     
      «И этот ее покинул», – мысленно сказал я себе, когда за Шуриком захлопнулась дверь.
      Но он тут же вернулся. Я подумал, что он все-таки хочет ее дождаться.
      Шурик положил на стол два ключа и сказал:
      — Передай ей, пожалуйста. Вот этот, английский, от парадной двери… Впрочем, она знает. Теперь мне не будет пути: вернулся.
      «Пусть не будет…» – подумал я.
      Боясь встретиться с ней по дороге, он удалился почти бегом, припадая на правую сторону: руку оттягивал чемодан.
      Он удирал…
      Я смотрел на мальчишку в матроске и бескозырке с серебряным словом.»Витязь»…
      «Витязь! – думал я. – Рыцарь! Исчезнуть… Так ей будет легче! И в детском доме было бы хорошо… У нас в стране сироты не погибают… Все правильно. Все абсолютно точно».
      Я представлял себе, как много лет назад Нина Георгиевна купила ему этот нарядный матросский костюмчик, как долго причесывала его перед тем, как повести к фотографу: из-под бескозырки продуманно выбивались светлые волнистые волосы. Но часы она ему купить не успела.
      Шурик и мой отец были на стене почти рядом. Это было мне неприятно. «Они ведь такие разные, – говорил я себе. – И совсем по-разному ушли из этой комнаты, из этого дома».
      Я был в этом уверен, хотя не знал в подробностях, как ушел мой отец. Память, словно желая поспорить со мной, вновь и вновь злонамеренно возвращала меня к строчкам письма Нины Георгиевны, которые были мне непонятны: «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…»
      Стукнула парадная дверь. В коридоре раздались шаги – снова быстрые, неусталые: она спешила, она думала, что он ждет ее. Тем более, что, убегая, Шурик неплотно закрыл дверь и в коридор выбивалась полоска света.
      Я схватил ключи, лежавшие на столе, и сунул в карман пальто. Я сделал это необдуманно и лишь потом понял зачем: эти оставленные на столе ключи говорили о чем-то окончательно непоправимом.
      Не веря своим близоруким глазам, Нина Георгиевна обошла комнату. И, даже не поздоровавшись со мною, спросила:
      — Спрятался?.. – Вполголоса, доверительно она сообщила мне: – Это привычка у него с детства. Закрылся в шкафу?
      Она распахнула платяной шкаф. Должно быть, раньше вещи Шурика заполняли шкаф целиком: теперь он был почти совершенно пуст.
      Нина Георгиевна присела на стул. Так мы сидели с ней друг против друга, в пальто, застегнутых на все пуговицы.
      — Он был? – спросила она.
      Я кивнул.
      — А сейчас?
      — Он ушел… Он сказал, что напишет письмо.
      Она сгорбилась, пригнула голову. Мне показалось, что Шурик ударил ее тем самым отцовским стержнем, который был у него внутри.
      Из-под шапки не было видно ее темной косы, и поэтому ничто не молодило ее лица: оно было бледным, измученным.
      Чтоб успокоить ее, я сказал:
      — Шурик будет писать вам… Вы будете с ним переписываться!
      — Он должен был выбрать, – сказала она. – И выбрал мать и отца. Это нормально. Это можно понять.
      И тут со мной произошло что-то странное. Я не мог усидеть на диване. Почему она всегда «может понять» тех, кто приносит ей горе? Почему считает «нормальным» все плохое и несправедливое, что случается с ней? Мне уже не хотелось больше успокаивать ее. И я не заговорил – я закричал:
      — Ваш Шурик – предатель! Он предавал вас. Он использовал то, что знает о вас… Как предатель!
      Теперь уже я ударил ее.
      Она сняла очки, словно думала, что они обманывают ее, что это не я кричу на всю комнату. Я увидел ее глаза – прищуренные, близорукие, беззащитные. Но во мне не было жалости. Наоборот, мне хотелось взбудоражить ее, возмутить, сделать так, чтоб она закричала в один голос со мной. Хотя продолжал я уже не так громко, как начал. Но все-таки упрямо продолжал:
      — Он рассказал своим дружкам, что вы плохо видите. И что вы добрая… Они обманывали вас. Настукивали температуру… Чтоб убегать с уроков. Это он подучил их! А вы им верили.
      Она сгорбилась еще сильнее, еще ниже пригнула голову.
      И взглянула на меня исподлобья – очень странно, будто осуждая за то, что услышала. Осуждая не Шурика, нет, не Шурика, а меня.
      Не поняв этого взгляда и испугавшись, я стал утешать ее:
      — Это было давно. Когда Шурик был еще маленьким… Он просто не понимал. Был еще несознательным! А сейчас ему стыдно. Он сам сказал мне… Честное слово! Не верите?
      Я защищал Шурика, хотя она его ни в чем не упрекала.
      Я как бы извинялся за то, что посмел обидеть его.
      Она не слушала меня. Она разговаривала сама с собой:
      — Это можно понять. Это нормально… Я ведь не детский врач, я невропатолог.
      Стало быть, она осуждала не только меня, но и саму себя.
      Всех, кроме Шурика. Это было непостижимо. Она продолжала:
      — Значит, я не имею права лечить детей. Я их люблю! Ну что ж, тем более не имею права… Они обманывали меня? Значит, не уважают.
      — Что вы! Что вы?! – Я замахал руками. – Это взрослые, когда уважают, то не обманывают. А мы все равно обманываем. Не верите? Честное слово!
      Она не слушала, а я настаивал на своем:
      — Так бывает. Честное слово! Вот мы, например, очень уважаем учительницу литературы. Мы даже любим ее! Недавно она спрашивает в начале урока: «Я вам задавала домашнее сочинение?» А мы все хором орем: «Не задавали!»
      Она говорит: «Склероз начинается: все позабыла». А у нее никакого склероза нет. Просто мы ей наврали. Вот видите: уважаем, а все равно наврали! С нами это часто бывает. Не верите? Честное слово!
      Казалось, я тоже разговаривал сам с собой: слова мои до нее не доходили. Она продолжала размышлять:
      — Он так поступил ради друзей. Это можно понять. А я?.. Не должна я работать в школе. Я люблю ребят, но, видно, не очень-то в них разбираюсь. И не очень умею лечить. Это главное. Сейчас, посреди учебного года, уйти нельзя. Но до лета надо будет обдумать… Это мне ясно.
      Что было делать? Я не смел рассказывать ей об этих проклятых градусниках. Не имел права!..
      Она подошла к стене, сняла фотографию Шурика. И прижала ее к груди. И погладила рамку. После всего, что я ей рассказал…
     
      9
     
      Из моей жизни ушла беспечность. Я был уже не таким счастливым, как раньше. Потом, став взрослее, я понял, что беспечное счастье вообще выглядит жестоким и наглым, потому что еще далеко не все люди на.свете счастливы. Мне казалось, что у меня изменилась походка, что я стал двигаться медленнее, словно отяжелев. На самом деле ходил я все так же быстро («летал», как говорила мама), – немного отяжелела моя голова: я стал чаще задумываться. И даже стал упрекать самого себя, чего прежде никогда со мной не случалось.
      Целый вечер в тот день я мучился. «Зачем было рассказывать об этих несчастных градусниках? Думал, что она сразу возненавидит Шурика? Не мог вытерпеть этих ее „можно понять“, „все нормально“? А если она бросит школу? Вполне на нее похоже!» Этого я не мог допустить! Казалось, отец, уйдя из того дома, доверил мне обязанность защищать Нину Георгиевну. Или, вернее сказать, переложил на меня эту обязанность. И я уже не мог от нее освободиться.
      То и дело я мысленно сравнивал отца с Шуриком, чтобы убедиться, что между ними нет ничего общего. «Шурик предал ее! А отец вовсе не предавал, – объяснял я себе! – Мало ли людей расходится на белом свете? Разве все они виноваты?»
      Так или иначе, но теперь, кроме меня, у Нины Георгиевны никого не было. Да и меня у нее тоже не было, потому что мы с ней еще не стали друзьями.
      Известно, что истина, даже старая, приходя к человеку впервые, кажется ему открытием. В тот день я окончательно убедился, что материнская любовь не слушает доводов и переубедить ее невозможно. Я и прежде не раз думал об этом.
      Давным-давно я вычитал где-то, что родители любят неудачных детей еще сильнее, чем удачных. Теперь я спросил об этом у бабушки.
      — Ты можешь судить по себе, – сказала она. – Кто еще получает письма от родителей так часто, как ты?
      Бабушка, как обычно, шутила. В том, что отец и мама любили меня, не было, конечно, ничего странного. Я был уверен, что это ни у кого не могло вызвать удивления…
      А Нина Георгиевна? Когда я рассказал ей о Шурике, в ее глазах была неприязнь ко мне. Захочет ли она теперь меня видеть? Но все равно я не мог оставить ее одну…
      «А что это значит: оставить одну? – раздумывал я. – Возле человека, попавшего в беду, могут находиться десятки людей, а он все-таки будет один, если эти люди не нужны ему, если он не считает их своими друзьями. Нужен ли я Нине Георгиевне? Если даже не нужен, я все равно не могу не прийти к ней сейчас. Но как это сделать? Если б мы были друзьями, все было бы очень просто: чтобы явиться к другу, не нужен повод – можно зайти, когда захочется, просто так, без всякого приглашения. А как я явлюсь к ней после того разговора?»
      Мне нужен был повод. И я начал его искать.
      Обычно я без труда находил выход из трудного положения.
      — Это потому, что у тебя диктаторские замашки, – говорила бабушка. – Ты убежден, что цель оправдывает любые средства. А так всегда легче действовать: руки не связаны.
      Я и правда мог притвориться, наврать, разыграть кого-нибудь, если это мне было нужно. Действовать так было в самом деле и проще и веселее. Впрочем, мои обманы и розыгрыши были не очень серьезны, как и цели, ради которых я их совершал.
      Теперь, быть может, впервые в жизни, я попал в сложную, необычную ситуацию, но мысль моя, не желая с этим считаться; устремилась в привычном для нее направлении.
      Я должен был отыскать причину, которая бы позволила мне вновь подняться на второй этаж старого желтого домика. Одновременно мне хотелось доказать Нине Георгиевне, что она может работать в школе. Два этих замысла вполне можно было объединить. Я обращусь к Нине Георгиевне за медицинской помощью! Пусть спасет какого-нибудь мальчишку от серьезного, очень опасного заболевания. «Хорошо бы, от смертельного!» – мечтал я. Но кого спасти? Какого мальчишку? «Лучше всего пусть спасет меня! – внезапно решил я. – Ну конечно: меня самого!»
      Я быстро составил план действий. И ночью приступил к его выполнению. Да, именно ночью!
      Мне очень хотелось спать, но я встал, разбудил бабушку и сказал:
      — У меня жестокая бессонница…
      — Пардон, какая?
      — Ну, очень тяжелая… Наверное, это законы наследственности!
      — Со сна не пойму: какие законы?
      Тут я вспомнил, что бессонница была у отца там, в двухэтажном домике, но бабушка могла об этом не знать: в нашей квартире отец спал «богатырским сном». Я сказал:
      — Может быть, дедушка или прадедушка этим страдали?
      — Один из двух твоих дедушек был, помнится, моим мужем. Он спал превосходно. Другого дедушки я не знала, но если судить по отцу…
      — Да… конечно… Он спит богатырским сном. Но я не сплю уже третью ночь.
      — Не смыкаешь глаз?
      — Смыкаю. Но ненадолго…
      — Ну-с, все понятно. Только рано это у тебя началось.
      — Я знаю… Обычно не спят старики?
      — Осторожней насчет стариков! Я имею в виду другое: ты влюбился? Как же, припоминаю: на днях ты спрашивал что-то о первой любви.
      — Чтобы я из-за этого?.. Никогда в жизни! Я чувствую, что немного болен… И хочу обратиться к врачу. Мне сказали, что есть один доктор. Кажется, женщина… Она лечит людей от бессонницы. Я схожу к ней.
      — В последнее время ты вообще много ходишь , – сказала бабушка. – Я не стесняю твою свободу. Но свобода приносит людям прогресс, а тебе, кажется, одни только двойки.
      — У меня нету двоек.
      — Так будут, – пообещала бабушка.
      — Из-за бессонницы я могу вообще остаться на второй год! А эта женщина замечательно лечит. У себя дома… И совершенно бесплатно! Ты только должна будешь написать ей письмо. Хоть несколько строк: «Благодарю за спасение внука!..» Или что-нибудь вроде этого. Ей будет очень приятно.
      — Ты вовлекаешь меня в авантюру. Но я очень слаба… – сказала бабушка, вновь дряхлея у меня на глазах. – Я очень слаба и не в силах с тобой бороться. Можешь идти к врачу. К профессору! К гипнотизеру! Лечись! Выздоравливай!.. Только не мешай мне спать: я приняла две таблетки снотворного.
      — Так, может быть, эта дурная наследственность от тебя?! – радостно воскликнул я.
      — Пардон, ты мне надоел.
      Бабушка, как всегда, готова была не мешать мне. И даже помочь. Но я еще долго вздыхал, ворочался, два раза вставал и громко пил воду, чтобы она все-таки слышала, как я страдаю.
      На другой день после уроков я решил поехать к врачу.
      По дороге к автобусной остановке я репетировал свой предстоящий разговор с Ниной Георгиевной. Я всегда репетировал перед тем, как кого-нибудь разыграть. Мне нужно было заранее подготовить ответы на все возможные удивления, вопросы, недоумения.
      Но на этот раз репетиция явно срывалась. Те фразы, которые обычно получались у меня такими круглыми, бойкими, нарочито уверенными, сейчас звучали неубедительно и даже нелепо. Я мысленно выступал и от имени своей собеседницы. Слова ее становились все резче, все злее. Она не была уже похожа на Нину Георгиевну. А разговор продолжался. Я слышал его как бы со стороны – и один из собеседников мне был неприятен: этим собеседником был я сам.
      — Вы садитесь? – раздался сзади нервный, подталкивающий голос: подошла моя очередь садиться в автобус.
      — Нет, я не еду… – ответил я.
      И поплелся домой. Я был в растерянности. Не понимал: что же произошло? Почему я не смог выполнить свой план, который еще недавно казался мне таким удачным и остроумным?
      И только сейчас, когда прошли годы, я понял: от меня уходило детство. Уходя, оно предлагало мне помощь, которой я уже не мог воспользоваться…
     
      10
     
      Обмануть Нину Георгиевну я не смог.
      Но я должен был доказать, что действительно верю ей как врачу. И что она умеет лечить детей!..
      «Должен любой ценой!» – сказал бы я раньше. Теперь любая цена не подходила: я был, как говорят, ограничен в средствах. Действовать в этих условиях было труднее.
      Как достичь своей цели без розыгрыша и обмана? И вдруг я поразился самому себе: какой же я недогадливый идиот! Зачем было будить ночью бедную бабушку, если есть на, свете Антон? Антон, которому в самом деле надо вылечиться от застенчивости, нерешительности и даже от заикания! А ведь Нина Георгиевна по профессии как раз невропатолог. Она спасет моего лучшего друга! И потом мы всем классом напишем ей благодарность! И она сразу поверит в свои силы… Тут все будет честно и благородно!
      После уроков я попросил Антона остаться в классе.
      — Будет серьезный разговор, – сказал я.
      — Что-нибудь случилось? – участливо спросил мой друг.
      — Еще не случилось. Но скоро случится! Я придумал, как помочь твоей матери.
      — Маме?..
      Я знал, что Антон будет отказываться от моего плана, и решил призвать на помощь его маму.
      Антон сидел на нашей «аварийной» парте, а я – за учительским столиком. С этого места, решил я, мои фразы будут звучать убедительнее. Антон волновался: корни его волос начали постепенно окрашиваться в розовый цвет. Я не стал мучить его и сразу приступил к делу:
      — Есть одна женщина, которая будет лечить тебя. Прямо с завтрашнего дня. Она замечательный врач. Не-вро-пато-лог! Понял? Это как раз то, что тебе надо. Ты станешь смелым и гордым! И будешь приносить матери одни только пятерки.
      — Я должен подумать. Это очень серьезно.
      — Нечего думать. Я больше не могу слышать, как ты заикаешься! Не могу видеть, как ты смущаешься у доски!
      — Спасибо, Сережа… – отчаянно заикаясь от неожиданного предложения, сказал Антон. – Но у меня просто такой характер. Врачи этого не лечат…
      — Ты разве не помнишь, что сказал наш зоолог?! – воскликнул я. – Он сказал однажды, что твоя застенчивость принимает болезненные формы. А раз болезненные, значит, можно лечить. И она вылечит! А мы потом всем нашим классом выразим ей благодарность. В письменном виде.
      — Весь класс будет знать, что я лечусь?..
      — Пожалуйста, если не хочешь, буду знать только я. И твоя мама… И мы вдвоем выразим благодарность. В письменном виде!
      — Обязательно в письменном?
      — Обязательно! Чтоб осталось на память.
      — Прости, Сережа… Но если ее лекарства не помогут?
      — Я прошу тебя вылечиться… Ты можешь для меня это сделать?
      — Сережа… ты так этого хочешь? Ты так переживаешь за меня? Я не знал…
      Мне было немного не по себе. Выходило, что я все же не очень искренен со своим лучшим другом. И, как всегда, когда я хитрил, фразы у меня получались бойкими, нарочито уверенными. Кажется, я вновь поступал не совсем «четко».
      «Но ведь Антон действительно может выздороветь! – подбадривал я себя. Значит, все честно и благородно! Важно только, чтобы Нина Георгиевна согласилась…»
      — Я к вам по важному делу! – сказал я ей, словно извиняясь за свой приход.
      На эту фразу она не обратила внимания: даже не поинтересовалась, по какому именно делу. А войдя в комнату, спросила:
      — Ты прямо из школы?
      — Я заходил домой.
      — Но, может быть, хочешь обедать?
      — Я пообедал… в кафе. – И зачем-то добавил: – Честное слово!
      — В кафе? – удивилась она. – Ты что же, остался совсем один?
      — Нет, с бабушкой.
      — С маминой мамой?
      Я кивнул… Ни до того, ни потом мы с ней ни разу не упоминали о маме. Словно это было запретной темой. Ни разу и никогда…
      Помню, в тот миг мне неожиданно захотелось, чтобы и об отце мы с ней больше не разговаривали. Я решил напоследок выяснить то, что меня волновало: расшифровать те непонятные строчки в ее письме. И еще мне хотелось, быть может, немного оттянуть разговор о своем деле.
      — Нина Георгиевна, – сказал я, – вы писали, что отец может не захотеть к вам прийти, «как это уже было однажды».
      — Ты выучил письмо наизусть?
      — Нет… я просто запомнил эти слова. Вы когда-нибудь раньше ему писали?
      Она долго молчала, будто не решаясь ответить на мой вопрос. А потом стала вслух размышлять:
      — Если Сергей пришел бы тогда? Может быть, с Шуриком все было бы иначе?.. Вряд ли, конечно. Но мне так казалось. Это было, когда Шурик учился в четвертом классе. Я помню тот день, двенадцатого февраля. Одноклассники устроили Шурику «темную». Я не стала допытываться за что. Ему было обидно. И он очень хотел отомстить! Мы ужинали вот за этим столом… Он выдал мне тайны своих приятелей. Смешные, конечно, тайны, мальчишечьи. Но он был уверен, что это «страшные тайны». И рассказывал о них шепотом. Оглядывался по сторонам… Он хотел, чтобы я донесла директору и его приятелей наказали. Я уже тогда работала в школе и дружила с директором. Сейчас его уже нет, он умер… Я отказалась, а Шурик кричал, требовал, разрыдался. Мне стало немного страшно… Я не смогла объяснить ему, не смогла убедить. И решила, что ему нужен сильный мужской разговор. Не с директором, не с учителем, а просто со старшим, но только с мужчиной. Я написала Сергею. Больше мне некому было писать. Я все ему объяснила. Но он не пришел… Думаю, он заботился обо мне: боялся, что я буду вновь, как он говорит, «растравлять» себя. Это можно понять.
      Конечно, отец счел неразумным приходить в этот дом.
      А может быть, и нечестным перед мамой, передо мною.
      А честен ли я перед нашей семьей, приходя сюда?.. Я не мог ответить на этот вопрос.
      Я видел отца и Шурика – на стене, очень близко перед собой. Они были рядом. Может быть, и в отце сидит тот самый стержень, о котором рассказывал Шурик? Эти мысли были мне неприятны. Я быстро прогнал их.
      И подумал совсем о другом, о приятном: рассказать тайну о близком человеке можно только другому близкому человеку или, по крайней мере, тому, кому доверяешь. Может быть, Нина Георгиевна стала мне доверять?..
      — Ты только об этом хотел узнать? – спросила она. – Это и есть твое важное дело?
      — Нет! Что вы! Что вы! – заторопился я. – Совсем другое… Мой школьный товарищ Антон нуждается в срочном лечении. Как раз у невропатолога! Он очень застенчивый, скромный такой… Заикается даже. И все время хватает тройки. Хотя все знает! Знает, а у доски стоит и молчит.
      Представляете? Не может ответить! А мать его говорит, что утопится, если из него ничего не выйдет. Он очень хороший парень! Скромный такой… Если б вы могли его вылечить! Я об этом хотел сказать…
      Рассказывая об Антоне, я вскочил со стула. Она тоже встала и подошла ко мне совсем близко. Но не для того, чтобы разглядеть меня пристально, как это делают близорукие люди. Мне казалось, она подошла так близко, чтобы я услышал ее, потому что она заговорила вдруг совсем тихо, почти шепотом:
      — Чтобы уйти от человека… – Она кивнула не то на отца, не то на Шурика – на стене они были рядом. – Чтобы уйти от человека, надо иногда придумывать ложные причины. Потому что истинные бывают слишком жестоки. Но чтоб прийти, ничего не нужно придумывать. Надо просто прийти, и все…
      — Что вы! Что вы! Антон действительно очень нервный. Я хочу, чтобы он вылечился. Не верите? Честное слово!
      — Это само собой, – тихо сказала она. – Мы постараемся вылечить…
     
      Прошло три с половиной года.
      Ни разу не сказал я дома, что знаю ее . А она ни разу и не спросила, говорю ли я о ней и что говорю… Она не вошла в наш дом даже воспоминанием: я боялся что-то разрушить, боялся обидеть маму. Мама была счастлива, и я дорожил этим счастьем. Я готов был сам сделать все, что нужно было Нине Георгиевне. За отца, вместо отца…
      По велению долга? Так было вначале, но не потом… «Веление» – яркое слово, гораздо красивей, чем «принуждение», но смысл их почти одинаков. Быть может, потребность стать чьим-то защитником, избавителем пришла ко мне первым зовом мужской взрослости. Нельзя забыть того первого человека, который стал нуждаться в тебе.
      И вот недавно, месяцев шесть назад, мы переехали в другой город: поближе к объектам, которые проектировали отец и мама. Прощаясь с Ниной Георгиевной, я обещал ей, что каждый год летом буду к ней приезжать. Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно… Уезжая, я не знал еще своего нового адреса, и мы договорились, что Нина Георгиевна будет писать на главный почтамт, до востребования.
      А зимой отец сказал, что свои летние каникулы я проведу вместе с ним и с мамой: мы отправимся на юг, на Кавказ, к Черному морю.
      — Это твое последнее лето, – сказал отец. – В будущем году ты должен поступить в институт. Надо набраться сил, закалить организм!
      «Последнее лето» – эти слова стали повторяться у нас дома так часто, что мне начало казаться, будто до следующего лета я просто не доживу.
      «Путешествуйте летом по рекам!» – долгие годы убеждала меня красавица, вырезанная из журнала. И отец говорил, что она совершенно права, что нет ничего разумнее отдыха на реке. Сейчас он уверял меня, что нет ничего полезней горного воздуха, солнечных ванн и морских купаний.
      — Мы полетим на самолете, – сказал отец. – Чтобы в свое последнее лето ты испытал все удовольствия.
      Удовольствия я любил. К тому же я никогда не купался в море и не летал по воздуху. Последнее лето обещало быть очень счастливым, я ждал его с нетерпением.
      Неделю назад отец купил три билета на самолет. А сегодня я получил письмо до востребования.
      «Жду тебя. На все лето взяла отпуск. Не поехала со своими ребятами в пионерлагерь: жду тебя! Но если ты не приедешь, я не обижусь. У тебя могут быть другие дела и планы. Это можно понять».
      «Поеду к ней в январе, – решил я. – Тоже будут каникулы…»
      Я написал ей письмо. Я объяснил, что правильнее приехать именно в январе, потому что зимой я не смогу отдохнуть на море, а северный город, в котором я жил столько лет, зимой еще лучше, чем летом: можно кататься на лыжах. Я писал, что в пионерлагере она будет на воздухе и отдохнет, а в городе летом пыльно…
      Я прочитал письмо – и не смог заклеить конверт. Это было чужое письмо, не мое: длинное, обстоятельное, без помарок.
      Нет, я должен быть у нее в тот день, когда обещал, когда она ждет меня. Или вообще не приезжать никогда.
      Я не могу стать ее третьей потерей… И сейчас еду сдавать свой билет.
      Дома я сказал, что очень хочу повидать бабушку и Антона которые остались там, в городе моего детства. Я и правда по ним соскучился. Но еду я к Нине Георгиевне. Я не буду давать телеграмму: я приеду и открою двери ключами, которые до сих пор у меня. Теми самыми, которые бросил Шурик. Она об этом не знает. Пусть не одни только печальные сюрпризы являются в ее дом.
      Мама не возражает: ей приятно, что я так стремлюсь к своей бабушке, к ее маме. Кажется, все опять выходит не очень «четко».
      А с отцом я сегодня поссорился. Первый раз в жизни. Он сказал, что поездка моя неразумна, что бабушке и Антону надо просто послать письмо, что можно потом пригласить их в гости. Отец сказал, что я разрушаю планы семьи, что я вырос бескрылым, раз отказываюсь от гор, от высот, от полета…
      И все-таки я еду сдавать билет.
      Отец привел слова, кажется вычитанные в книге: «Жизнь человека – это маршрут от станции Рождение до станции Смерть со многими остановками и событиями в дороге. Надо совершить этот маршрут, не сбиваясь с пути и не выходя из графика».
      А я подумал о том, что ведь есть самолеты и поезда, которые совершают маршруты вне графика и вне расписания.
      Это самолеты и поезда особого назначения (как раз самые важные!): они помогают, они спасают… Я не сказал об этом отцу. Но я еду сдавать билет.
      1966 г.
     
     
     
      Записки Эльвиры
     
      Сколько я себя помню, семья наша всегда была разбита на два лагеря: в одном лагере папа, в другом — мама и я. Тетю Анфису, мамину сестру, считали «перебежчицей»: она то защищала папу (это бывало чаще всего), то нам с мамой поддакивала. Лагери вполне можно было назвать «военными», потому что между ними без конца происходили столкновения и конфликты, иногда даже вооруженные: мама, выйдя из себя, бросала в папу пушистый моток шерсти или, доказывая свою правоту, тыкала ему в пиджак вязальными спицами: мама собиралась стать надомницей — и вот уже пятый год училась вязать кофточки.
      Причиной столкновений почти всегда была я.
      Это началось в самый первый день моего рождения. Папа решил назвать меня Верой — в честь своей старшей сестры, которую очень любил. Узнав об этом, мама, по ее словам, выписалась из родильного дома на два дня раньше срока. Она сказала, что не потерпит, чтобы ее первая (и, как потом выяснилось, последняя) дочь носила столь заурядное имя.
      К тому же мама уже тогда успела возненавидеть всех папиных родственников, и в том числе тетю Веру, которую ни разу в жизни не видела.
      Папа просил, доказывал, что имя Вера совсем не такое уж простое, что единственную женщину, которую по-настоящему любил Печорин, как раз звали Верой и что его старшая сестра, живущая на Дальнем Востоке, просто ангел, что она не сделала и не могла сделать маме ничего плохого… Но мама была тверда. Она взяла мою метрику, которую папа тайно от нее заполучил в ЗАГСе, поставила перед именем «Вера» аристократическую приставку «Эль», букву «е» переправила на «и» — и так я стала Эльвирой.
      История эта пересказывалась у нас в доме десятки раз, и мне стало казаться, что я сама помню ее всю в мельчайших подробностях, вплоть до лиловых чернил, которые уже выцвели на моей метрике и которыми мама в тот день от волнения закапала свое платье.
      Мама приводила всю эту давнюю историю в доказательство того, что я всегда, с первого дня своего рождения, была абсолютно безразлична папе. («Только глубоко равнодушный человек мог назвать дочь таким именем!») А папа подкреплял этой историей свою излюбленную мысль о том, что мама стала неправильно (уродливо, как он выражался) воспитывать меня с пеленок.
      Папа не признавал моего «исправленного» имени, и вот уже восемнадцать лет наперекор маме называл меня Верочкой или, когда сердился, попросту Верой.
      Да, причина конфликтов всегда была одна и та же. Но характер их менялся в зависимости от моего возраста и от времени года. Каждое лето, например, папа говорил, что меня нужно отправить за город с детским садом (когда я была совсем маленькой) или в пионерский лагерь (когда стала постарше). Мама хваталась за голову:
      — Ну да, она всегда была ему безразлична! Ему неизвестно, что там, где собирается больше трех детей сразу, возможны эпидемии.
      Мама, когда сердилась на папу, говорила о нем в третьем лице, словно бы он отсутствовал в комнате.
      По той же причине — эпидемии, вирусы — мама долго не пускала меня в театры, в кино. Она бы, наверно, и в школу не пустила, но тут уж просто была бессильна.
      Папа подходил к окну и начинал пристально изучать соседний двор. Он складывал руки за спиной, нервно сжимал и разжимал пальцы, одновременно приподнимаясь и опускаясь на носках, словно выполнял какое-то упражнение лечебной гимнастики.
      — Ее бы еще лучше послать в туристский поход куда-нибудь на Эльбрус. Чтобы училась преодолевать препятствия, хребты. Карабкаться вверх! И чтоб подышала свежим, незагрязненным воздухом!
      — Пусть карьеристы карабкаются вверх, — победоносно заявляла мама, хоть сама всегда учила меня «не быть в жизни растяпой».
      В разговор вмешивалась тетя Анфиса.
      — Лагерь — это да, — говорила она. — Эльбрус — это нет. Тут уж ты, Вася, переходишь границы. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.
      В конце концов папа, как он выражался, «уставал бороться» — и мы проводили лето где-нибудь на даче в Малаховке.
      Когда я стала учиться в школе, мама сама выбрала мне подругу. Ее звали Нелли. Никто в нашем первом классе «В» не заплетал свои тонкие косички такими яркими ленточками, как Нелли, никто не носил таких блестящих лакированных туфель и таких модных платьиц с плиссировками внизу, которые мальчишки называли «гармошками». Мама сказала, что Нелли — девочка из хорошей семьи. Я не поняла, что это значит. Тогда мама объяснила мне, что у нее, оказывается, очень порядочные родители. Что это люди с большим вкусом к жизни… Правда, когда я была в седьмом классе, порядочного Неллиного папу судили, как выразилась мама, «за какие-то серьезные операции». А папа сказал, что просто за воровство. Папа всегда был против моей дружбы с Нелли, но молчал, потому что «устал бороться».
      Училась я на тройки и четверки (с некоторым преобладанием троек). Мама говорила, что я очень способная девочка, но что мне все слишком легко дается — и в этом главная беда. Получалось как-то так, что я именно из-за своих больших способностей учусь на тройки. Мне эта теория очень нравилась. «Да, я не какая-нибудь там зубрилка!» — с гордостью думала я. И так добралась до десятого класса.
      Когда я получила аттестат зрелости, папа сказал, что первое мое «зрелое» решение должно состоять в том, чтобы и не пытаться поступать в институт, потому что я туда все равно не поступлю, а пойти куда-нибудь на курсы: я любила рукодельничать, и мама брала у меня уроки вязания.
      В ответ на это папино заявление мама, по ее словам, потеряла сознание. Но и в бессознательном состоянии она умудрилась сравнить папу с жесточайшим мистером Домби из романа Чарлза Диккенса и сказать, что по сравнению с папой этот господин просто образец нежного и заботливого родителя. Мама сказала, что я обязательно поступлю в театральное училище, потому что еще в раннем детстве блестяще притворялась больной, когда не хотела чего-нибудь кушать или идти в школу в день контрольной работы.
      — Ты видел в этом только хитрость! — крикнула мама, все еще находясь в бессознательном состоянии. — А я разглядела талант. Дарованье актрисы!
      Папа, конечно, тут же «устал бороться», а я послушалась маму — и пошла на экзамен в театральное училище. Однако, когда я, читая известную басню, дошла до слов «Ворона каркнула во все воронье горло…» и взглянула на приемную комиссию, мне стало ясно, что дальше можно уже не читать. Мама сказала, конечно, что во всем виновата не лисица и не ворона, а папа, потому что это он накаркал, что я не поступлю в институт.
      — Но в будущем году твое предсказание не сбудется, не тешь себя, — заявила мама. — За зиму Эльвирочка подготовится и обязательно поступит в высшее учебное заведение.
      Но куда поступить? Я зубрила историю, литературу, немецкий язык, а мама бегала по знакомым: узнавала, в какой институт подают меньше всего заявлений, и одновременно нащупывала связи.
      — Ах, если бы не пострадал Неллин отец! — вздыхала она. — У него всюду были друзья. Не то что у нашего папочки!..
      Папа вскипел.
      — Прости, пожалуйста! — сказал он, пристально разглядывая соседний двор, поднимаясь и опускаясь на носках. — У меня очень прочные связи и прекрасные друзья! Я могу устроить ее к себе на завод, в цех. И это было бы лучше всего! Лучше всего, запомни!.. Или послать ее к Верочке на Дальний Восток. Стала бы там человеком!
      Тут вступила в разговор тетя Анфиса:
      — Курсы — это да, цех — это нет. Ты, Васенька, опять перебарщиваешь. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.
      — А дальше Дальнего Востока ты ничего для своей дочери не нашел! — вновь впадая в бессознательное состояние, ужаснулась мама.
      Она продолжала изучать московские вузы. А в свободное время знакомилась с жизнью нашего дома — его секций, квартир. Она, очень любила это занятие и каждый день приходила с новостями. Как-то вечером мама сообщила:
      — Эти тихони Краснушкины с первого этажа оказались практичнее нас всех. Они виртуозно обменялись: за свою каморку получили целых две комнаты. И говорят, без всякой доплаты!..
      — Разве в нашем доме есть каморки? — удивился папа.
      Дом был построен папиным заводом — и никакие критические замечания в его адрес не допускались.
      — Хотела бы я взглянуть на этого дурака, который переехал в их каморку на первый этаж, — вызывающе повторила мама.
      «Дурака» я увидела на следующий день. Это был невысокий молодой человек в очках. Неловко, на вытянутой руке, как носят брыкающуюся кошку, он нес авоську, из которой выглядывала длинная — зубастая и глазастая рыбья голова. Нелли уже давно внушила мне, что мужчины, которые таскают по улицам хозяйственные сумки, — это не мужчины. Поэтому я не стала разглядывать нового жильца более пристально. Но мама разглядела, все разузнала и прибежала домой с криком:
      — Он, оказывается, не такой уж дурак! Он — доцент! Ты слышишь, Эльвирочка, доцент пушного института! Это же прекрасный институт: после него, наверно, не посылают к черту на рога. Ты будешь работать где-нибудь здесь, поблизости, в Столешниковом переулке. И даже, может быть, «организуешь» своей маме шубу, которую за двадцать лет совместной каторги не смог «организовать» твой отец!
      Оказалось, что мать доцента больная женщина, ей трудно подниматься по лестнице, и вот почему они переехали в комнату Краснушкиных на первый этаж.
      — Ты должна немедленно попасть к ним в дом! И завязать дружеские, прямо-таки родственные отношения, — заявила мама.
      Но как же проникнуть в дом к незнакомым людям? Мама предложила, чтобы я в порядке общественной работы разносила квитанции по квартирам или даже стала агитатором. Но квитанции разносил наш дворник дядя Семен; причем свои посещения он использовал для бесед со злостными неплательщиками и никак не мог поручить мне это дело.
      А агитаторами неработающих людей не назначали.
      Папа молчаливо, с ехидной усмешкой наблюдал за нами: «Что еще вы придумаете?»
      Но вот однажды за ужином мама торжественно объявила:
      — Нам повезло: у его матери отнялись ноги!
      От этой фразы у папы, кажется, отнялся язык и вилка упала на пол.
      — Я попрошу… чтобы в этом доме… Людоедство какое-то! — еле выдавил он из себя.
      — Я же не в том смысле, — спохватилась мама. — Я очень сочувствую бедной женщине. Все знают, какое у меня сердце! Все знают, кроме тебя… Но сейчас Эльвирочка просто обязана будет войти в их семью, чтобы помогать больной. Он целый день в институте, домработницу найти нелегко. А тут будет заботливый человек… Так сказать, сестра милосердия с законченным средним образованием. Мы, таким образом, идеально совместим их интересы со своими собственными планами! Понял, невозможный ты человек? Решено: завтра днем ты, Эльвирочка, спустишься на первый этаж! А утром мы кое-что предпримем…
      Мама ценила только то, что трудно было достать. Если материал, даже очень красивый, свободно лежал на полке в магазине, мама долго ощупывала его, мяла, собирала в гармошку и потом говорила:
      — Здесь что-нибудь не то… Он бы не лежал так просто.
      И она покупала другой материал, который был не столь красив, но зато его приносила к нам домой загадочная Римма Васильевна. Папа называл Римму Васильевну «землечерпалкой», потому что у нее был огромный рот, полный блестящих металлических зубов.
      По коридору Римма Васильевна шла как-то боком, боязливо озираясь по сторонам, как проходят по зданию, где только что кончился ремонт, о чем предупреждают таблички: «Осторожно, окрашено!» В коридоре Римма Васильевна казалась очень полной, а войдя в комнату, она вытаскивала из-под пальто какой-нибудь сверток, всегда перевязанный розовой ленточкой, и сразу худела. Римма Васильевна была суеверна: розовая ленточка приносила ей счастье.
      Мама разворачивала свертки так осторожно, так бережно, словно в бумагу было запеленуто живое существо. Римма Васильевна тем временем бесцеремонно разглядывала комнату, останавливая свой презрительный взгляд то на обоях, то на посуде, то на моем платье.
      Мама робела, начинала оправдываться:
      — Обои, конечно, как вы говорите, не по последнему слову… Хорошо бы под шелк!
      Римма Васильевна сочувственно покачивала головой.
      — И посуда у нас тоже… Не датский фарфор и не что-нибудь такое… А вот отрезик ваш очень оригинален. Вы знаете, что я враг шаблона.
      Римма Васильевна привыкла, чтоб перед ней заискивали. Взгляд ее снисходительно сочувствовал маме и как бы говорил: «Если бы я вам доставала и обои, и посуду, и все прочее, это было бы по последнему слову моды. Можете не сомневаться!..»
      — Да, очень даже оригинальный материальчик, — продолжала восторгаться мама.
      Римма Васильевна, будто сейчас только вспомнив о материале, бросала всегда одну и ту же фразу:
      — У нас вы этого не достанете! — Она особенно нажимала на слова «у нас».
      Фраза производила на маму магическое действие: она сразу вытаскивала мою старую вязаную шапку с помпоном, в которой хранились «левые», то есть скрываемые от папы, деньги. Мама скопила их в результате экономного ведения хозяйства и скрытых от папы выигрышей по лотереям. Деньги отсчитывались так торопливо, точно мама боялась, что Римма Васильевна может передумать и унести сверток обратно.
      Римма Васильевна принимала бумажки небрежно, не считая: дело, дескать, не в них — лишь бы мои клиенты были одеты «по последнему слову»…
      Да, мама ценила только то, что трудно было достать. А к тому, что получить было легко, она относилась с недоверием.
      Она никогда не вызывала врачей из нашей районной поликлиники. Это было слишком легко и просто: позвонил по телефону — и пожалуйста!
      — Это же не врачи — это бюллетенщики, — говорила она. — Ну а мне пока что бюллетени не нужны…
      — Тебе, конечно, не нужны, — усмехался папа. — А вот меня, слава Богу, спас от астмы Иван Федорович, старик из нашей районки. У него колоссальный опыт.
      — Тебя спас не Иван Федорович, а я! — возражала мама. — Вот эти… эти заботливые руки жены и друга выходили тебя!..
      Мама вытягивала вперед свои руки. Она делала это при каждом удобном случае: руки у нее были очень белые и красивой формы, словно точеные. Это признавала даже тетя Анфиса, которая была строга и все оценивала с точки зрения абсолютной справедливости.
      А один пожилой друг нашего дома воскликнул:
      — Настоящее «лебединое озеро»!
      С тех пор мы так и стали называть мамины руки — лебединым озером. Говорили, например: «Мама занозила свое «лебединое озеро». Или, когда мама возмущенно махала руками: «Лебединое озеро» вышло из берегов».
      Но в общем, все это не имеет никакого отношения к делу. Речь ведь шла о врачах…
      Много лет подряд мама лечилась только у гомеопатов. Это было не так шаблонно. Кроме того, попасть к гомеопату было довольно трудно. Когда же открыли специальную гомеопатическую поликлинику, куда можно было записаться, как в любую другую, мама остыла к гомеопатии. Она стала лечиться у «мага и волшебника», который жил за городом, на станции Крайнинка. «Маг и волшебник» лечил травами и древесной корой. Чтобы записаться к нему на прием, нужно было иметь минимум два рекомендательных письма, ездить несколько раз за город на электричке, долго звонить у садовой калитки… Все это было как-то не обычно, не просто — и потому мама беззаветно верила крайнинским лекарствам.
      — Твой путь в институт лежит через Крайнинку! — заявила мама.
      — Институт за городом? — огорчилась я.
      — Ах, совсем не то… Мы поедем в Крайнинку и достанем лекарство для ног его мамы. Она у нас забегает по лестницам, как Витька из первой квартиры! Вот увидишь! Ну а доценту останется лишь отблагодарить тебя.
      Одним словом, на следующее утро мы отправились в Крайнинку.
      Странное дело, мне показалось, что «маг и волшебник» чем-то очень похож на Римму Васильевну. Он тоже привык, чтоб перед ним заискивали, и снисходительно покачивал головой, когда мама называла его «исцелителем», «благодетелем» и «профессором». Деньги в конце приема он тоже принял очень небрежно, скомкал их и, не считая, бросил в ящик письменного стола… После этого «маг и волшебник» протянул нам большой пучок желтой травы. И, скрестив руки на груди, устало произнес:
      — Берете сосуд с элементарной водопроводной водой. Путем постепенного нагревания доводите воду до высшей точки кипения, то есть до ста градусов по Цельсию…
      Мама слушала как завороженная.
      — Затем опускаете в сосуд эту редкую, нездешнюю траву, привезенную с далеких горных лугов. И полученным целебным раствором омываете больные конечности.
      — Прямо… в кипятке? — испуганно прошептала я.
      — Абсурд. Постепенным охлаждением вы доводите температуру до уровня возможной терпимости… Вот так. Следующий!..
      Выйдя за калитку, я получше разглядела траву, вдохнула запах далеких горных лугов и сказала шепотом, словно величественный «маг и волшебник» все еще мог услышать меня:
      — А ведь я этой самой травой горло полоскала. В прошлом году, когда была стрептококковая ангина. Помнишь? И для горла, и для ног, значит, одно и то же?
      — Ты ничего не понимаешь в настоящей медицине, — сердито ответила мама.
      И мы заспешили на электричку.
      Дверь мне открыл сам доцент. Я отступила на шаг, потому что доцент был в подтяжках. («Таскает авоську, ходит в подтяжках, — подумала я. — А еще, наверно, считает себя мужчиной. Увидела бы его Нелли!») Волосы на голове у доцента стояли дыбом, словно он чего-то испугался. Глаза, однако, ужаса не выражали. Они оглядели меня сквозь очки хмуро, но без всякого удивления. Так смотрят на гостей, которых не ждали. В одной руке он держал развернутую газету, она свисала до самого пола, надувалась и шуршала от сквозняка.
      — Поскорей входите, — сказал доцент. Мама накануне узнала, что его зовут Сергеем Сергеичем. — А то застудите квартиру. У меня больная…
      Я вошла в коридор.
      — Вы, наверно, к Краснушкиным? — продолжал Сергей Сергеич. — Так они переехали отсюда на Маросейку… Да, на Маросейку переехали. Обмен, обычный обмен. Я вам, разумеется, дам более подробный адрес. Проходите, пожалуйста, в комнату.
      По маминому совету я прежде всего должна была сказать: «Меня к вам привел гражданский долг!..» Но я никак не могла произнести эту громкую фразу.
      — Я пришла… Мой долг… — пролепетала я.
      — Ах, долг! — воскликнул Сергей Сергеич. — Понимаю… Вы одолжили у Краснушкиных деньги? К нам уже заходили их должники… Да, заходили… Широкие люди эти Краснушкины. Правда, мама? Уехали — и забыли о своих должниках. Мы вам дадим адрес — и вы отвезете на Маросейку. Да, прямо на Маросейку. А то можете мне оставить, я передам.
      Растерявшись, я стояла на пороге комнаты и молчала. Мама предвидела это. Посылая меня к доценту, она предупреждала: «Только не будь растяпой. Постарайся понравиться сразу, еще в коридоре. Имей в виду, что первое впечатление самое сильное… «Неизгладимое», как пишут в романах. Если бы я могла пойти вместо тебя, все было бы в порядке! А ты растеряешься — и подумают, что какая-нибудь придурковатая…» Но хозяева квартиры не успели этого подумать. Из комнаты раздался женский голос:
      — Входите, входите к нам. Нечего стесняться! — Только у врачей и старых учительниц бывают такие приветливые и в то же время властные голоса.
      Я вошла в комнату. И удивилась: комната была как бы продолжением нашего двора. Я никогда не глядела во двор с первого этажа. А тут он весь был перед глазами. Вон горка, с которой много лет назад я любила съезжать на портфеле. Мама еще, помню, сказала, что Нелли никогда бы не додумалась до этого. А вон сломанная беседка, которая по нашему желанию превращалась то в «башню смерти», то в «ларек», из которого мы, тоже много лет назад, торговали песочным мороженым.
      Я смотрела в окно, и потому женщина, лежавшая на диване под пледом, сказала:
      — Вам холодно? Мы до зимы с открытыми окнами.
      Я подумала: «Бывают же у родственников такие разные, непохожие лица!» У Сергея Сергеича глаза были тревожные, невнимательные, словно он, разговаривая с вами, все время куда-то торопился. Губы у него слегка подергивались. «Молодой… и уже нервный!» — подумала я.
      А у Марии Федоровны, так звали мать доцента, те же бледно-голубые, будто нарисованные «разбавленной» краской, глаза вглядывались в меня напряженно. Казалось, что Мария Федоровна не совсем хорошо слышит и старается что-то угадать по лицу собеседника. Улыбка у нее была спокойная и молодая: зубы белые и все до одного на своем месте.
      — Вы действительно отвезите свой долг на Маросейку, — сказала Мария Федоровна. — А Сереже не давайте денег ни в коем случае. Непременно потеряет или забудет передать.
      — Ну, ма-ама!.. — Сергей Сергеич, укоризненно окачивая головой, уселся за тарелку с супом. От смущения он закрылся газетой, которую укрепил на столе при помощи хлебницы.
      Воспользовавшись передышкой, я немного пришла в себя и сказала:
      — Мы ничего не должны Краснушкиным… Никаких денег. Я даже с ними не знакома…
      — Не знакомы? — Мария Федоровна удивленно наклонила голову. — Тогда чем мы обязаны?
      Не могла же я в ответ признаться: «Пришла потому, что провалилась в театральное училище. Теперь мечтаю поступить в пушной институт, чтобы работать в Столешниковом переулке…» А отвечать все-таки надо было. Я не придумала ничего лучшего, как вытащить из сумки пучок желтой, довольно-таки вонючей травы, подойти к Марии Федоровне и сказать:
      — Это вам!
      — Мне? Такой странный букет?
      — Это не букет… Это целебная трава. Вы растворите ее в кипятке… Так один волшебник сказал. Со станции Крайнинка.
      — Из Крайнинки? Слышала про его чудеса! — Мария Федоровна весело сверкнула своими неестественно безупречными зубами. — А кто вас-то ко мне прислал? — И, не дождавшись ответа, сказала: — Ну что ж, и это испробуем.
      Но тут вскочил Сергей Сергеич.
      Он оперся обеими руками о стол, а тело наклонил немного вперед, будто стоял на кафедре.
      — Пить? Знахарское зелье… пить?
      — Сережа! Какой ты невыдержанный! Это прилично. Девушка с лучшими намерениями…
      Чтобы утешить меня, Мария Федоровна взяла пучок травы, понюхала его и закашлялась.
      — Пахнет крепко. Может быть, и в самом деле поможет? Сделаю настойку и буду, как это говорят, опрокидывать перед обедом.
      В тот же миг Сергей Сергеич подскочил к дивану, вырвал у Марии Федоровны пучок травы и с криком: «Терпеть не могу темноты и невежества!» — выбросил его в окно, которое до зимы не закрывалось. Несчастный пучок зацепился за догола раздетый, будто ограбленный куст сирени и беспомощно повис в воздухе.
      С победоносным видом, точно подвиг какой-нибудь совершил, Сергей Сергеич проследовал обратно к столу и снова уткнулся в газету.
      Тогда только я пришла в себя и тихо сказала:
      — Траву вовсе не надо было опрокидывать перед обедом. Ею нужно омывать конечности…
      Но было уже поздно: букет «с далеких горных лугов», поболтавшись немного на кусте сирени, упал вниз.
      Мария Федоровна, утешая, гладила меня по руке.
      — Сережа! Ну кто поверит, что твоя мать педагог? И что сам ты учишь молодых людей уму-разуму? Никакой выдержки, никакой! Девушка с лучшими намерениями…
      — Вот именно, с лучшими… — жалобно проговорила я.
      — Благими намерениями куда дорога вымощена? В ад! Прямехонько в ад…
      — Мы с мамой хотели… Я каждый день буду за вами ухаживать. Прямо с утра до вечера…
      — За мной? Ухаживать?
      — Ну да! Это мы с мамой решили.
      Сергей Сергеич оторвался от газеты:
      — С утра до вечера, говорите? Да? Целый день? А вы что же, нигде не учитесь?
      — Нет, не учусь…
      — И не работаете?
      — Я не работаю…
      — Угу-у… — протянул он.
      Покосился на мои новые лакированные туфли, потом подергал себя за ухо и спросил:
      — А это у вас… что? Красные подсолнухи? Или солнце в час заката?
      — Это клипсы… — растерянно ответила я. И для чего-то добавила: — У нас таких не бывает.
      — У нас не бывает? — удивился Сергей Сергеич. — А вам откуда же привезли? С того света? — Он сердито постучал ложкой о тарелку. — Маму, между прочим, ученицы навещают. Да, навещают… — И ехидно добавил: — В свободное от занятий время!
      — Сережа, ты в институт опоздаешь в конце концов! — воскликнула Мария Федоровна. — Она ведь не знает, что у тебя характер вулканического происхождения. Не знакома еще с тобой.
      И, притягивая меня за руку к дивану, тихо, как заговорщица, прошептала:
      — Мне приятно, что ты пришла. Только ведь трудно будет со мной.
      Мария Федоровна вдруг перешла на «ты».
      — Мне не трудно!.. Честное слово, не трудно! — не глядя на доцента, поспешила я заверить Марию Федоровну. — Так мы с мамой решили.
      Он в это время торопливо натягивал пиджак и одновременно запихивал бумаги в портфель. Подошел к матери, поцеловал ее в лоб и вдруг, повернувшись ко мне, спросил:
      — Вас как зовут?
      — Меня? Эльвирой…
      — Ах, Эльвирой! Я так и думал…
      …Очень скоро я поняла, что моя помощь вовсе не нужна Марии Федоровне. Старую учительницу навещали влюбленные в нее ученицы — и те, которые еще учились, и те, которые уже окончили школу. Учениц было много, каждый раз приходили все новые. И непременно начинались вопросы: «А как тебя зовут? А где ты, Эльвира, учишься? А где ты работаешь?» Узнав, что я нигде не учусь и нигде не работаю, ученицы пожимали плечами, покачивали головами… А одна даже фыркнула. Это была Лена Сигалова. Потом уж я узнала, что она вообще фыркает при каждом удобном случае.
      Лена была единственная из всех учениц, которая приходила к Марии Федоровне ежедневно. У нас с Леной было много общего: она, как и я, окончила школу в этом году; как и я, засыпалась на экзаменах в институт. Так что вполне могла бы не фыркать!
      Недобрав на экзаменах в мединституте двух баллов, Лена, кажется, горевала не долго. Она поступила работать в больницу. Это ей Мария Федоровна посоветовала.
      — Она была моей любимой ученицей, — сказала Мария Федоровна. — Правда, училась, как это у нас говорят, не на круглые пятерки. С грамматикой была не в ладах, с запятыми не управлялась. Они-то как раз и подвели ее… Но я обожала вызывать Лену к доске. И спорить с ней! Дискутировать…
      «Любить и вызывать к доске — это несовместимо! — подумала я. — И спорить? Прямо на глазах у всего класса?»
      — Она книги как-то по-своему понимала. Раззадорю ее, бывало, а потом слушаю с удовольствием, как она горячится, доказывает, — продолжала Мария Федоровна. — Да… Не всегда, знаешь ли, отличники самыми любимыми учениками бывают. — Мария Федоровна, наклонив голову, помолчала немного: дала мне время поразмыслить. А потом, точь-в-точь как на уроке, спросила: — Тебе это ясно?
      Однажды я поинтересовалась:
      — Лена, а кем ты будешь?
      — Пока санитаркой, — ответила она.
      — Санитаркой?!
      Я вспомнила, как мама часто говорила папе: «Ты бы, конечно, хотел искалечить ее жизнь? Сделать из нее токаря, слесаря… Или какую-нибудь там санитарку!»
      У Лены, однако, вид был не «искалеченный». Она мурлыкала себе под нос очередную модную песенку из кинофильма.
      — Почему ты не переждала год? — спросила я. — А потом бы опять в институт…
      — Мне нельзя пережидать, — ответила Лена. — Я деньги должна домой приносить: или стипендию, или зарплату. Отца нет. И двое братишек маленьких… Такое вот дело.
      Я недоверчиво оглядела Лену. Мне нравились ее платья — простые, сшитые со вкусом, но без всяких претензий. Они шли к ее задиристому личику и спортивной фигуре. Лена поняла мой взгляд.
      — Платья я сама шью. Портнихи дорого берут. Ну раз, думаю, такое дело — сама научусь шить. И научилась. Ничего, да?
      Лена двумя пальцами приподняла край юбки и гордо прошлась по комнате.
      — И прическа у тебя по последнему слову, — высказалась я словами Риммы Васильевны.
      — По последнему слову? — Лена фыркнула. — Да я под мальчишку с пятого класса стригусь.
      — Подтверждаю, — сказала Мария Федоровна. — Так что мода эта, вероятно, от Лены пошла.
      Бывшая любимая ученица приходила к Марии Федоровне прямо с работы. Она, как хозяйка, придирчиво оглядывала комнату и тут же начинала вытирать клеенку, подметать пол. Я старалась помогать ей.
      — Сколько крошек на столе! Будто для голубей насыпали… Сколько пыли на полу! — приговаривала она.
      А я помалкивала… Ведь не могла же я сознаться, что только недавно убирала комнату и даже умудрилась выпачкать руки и платье. Лена не надевала передник, не засучивала рукава — и все же оставалась такой чистенькой, словно не касалась тряпки и веника. Потом она ставила Марии Федоровне термометр, хоть и это я успевала сделать до ее прихода. Мария Федоровна оправдывалась передо мной:
      — Ничего, измерим еще раз. Доставим ей удовольствие.
      Лена шла на кухню и принималась готовить обед. Я хотела помочь ей — и все делала невпопад. Но она не сердилась, а только подмигивала мне своими подвижными серыми глазами:
      — Соль нужна, безусловно. Но только попозже. И не целая ложка, а совсем чуточку — на кончике ножа. Влюбилась ты, что ли?.. И лук пригодится. Да не в кожуре ведь его варить. Дай я очищу, а то вся исплачешься.
      И она «раздевала» луковицу так проворно, так быстро, что ни одна слезинка не успевала появиться в глазах.
      Работа у Лены шла как-то легко и весело, без всякого напряжения. Смотреть было приятно… И немного завидно.
      Да, моя помощь не нужна была Марии Федоровне. Совсем не нужна… И все-таки она просила меня приходить. Каждый вечер, прощаясь, она говорила:
      — Завтра жду тебя, Вира. Если сможешь, обязательно приходи. Мне с тобой легче будет. — Склонив голову набок, она немного выжидала и потом спрашивала: — Тебе это ясно?
      Нет, тогда мне еще не было ясно, зачем звала меня к себе Мария Федоровна. И только сейчас, два года спустя, я, пожалуй, кое-что поняла.
      Вернувшись с кухни, Лена говорила:
      — Ну, мы с Эльвирой приготовили обед. Теперь отдохнуть можно.
      Отдохнуть — это значило подсесть к дивану и начать разговор о книгах.
      У нас дома книг было много. Мама ночами стояла в очередях, чтобы подписаться на новые собрания сочинений. Некоторые, особо дефицитные, книги ей доставала Римма Васильевна. Сама она, должно быть, никогда не читала, но редкими книгами очень интересовалась, потому что и это считала «последним словом моды». Литературу она оценивала главным образом по внешнему виду.
      — Любой ценой подпишитесь на Ожешко, — говорила она маме. — Представьте себе: молочный цвет с золотым тиснением. Это же будет чудесно гармонировать с вашим новым абажуром…
      Мама даже купила большой книжный шкаф. Расстановкой книг в шкафу руководила Римма Васильевна.
      — Ну что вы?! — восклицала она. — Разве можно Тургенева рядом с Гоголем? Они же несовместимы! Совершенно разные стили: один — зеленый, другой — синий. Надо поставить между ними Джека Лондона. Он голубовато-серый, и мы, таким образом, добьемся постепенности перехода одного цвета в другой.
      Собрания сочинений в шкафу сверкали и переливались золотыми и серебряными корешками.
      Но дверцы шкафа были заперты наглухо, и где находился ключ, никто, кроме мамы, не знал.
      — Книги — это лучшее украшение комнаты. Они придают дому интеллектуальный блеск! — говорила мама. — Не для того же я ночь простояла в очереди, чтобы вы их читали. И истрепывали… Одолжите у знакомых, пойдите в библиотеку…
      Тащиться в библиотеку мне было лень.
      Первое время папа возмущался.
      — Где ключ? Скажи, где ключ?! — требовал он.
      — Я бросила его в колодец, — вызывающе отвечала мама. — Теперь книги замурованы в шкафу, как Аида и Радамес.
      Папа грозился позвать стекольщика, чтобы тот алмазом вырезал стекла и освободил книги из заточения.
      — Ты позовешь стекольщика, а я позову милицию, — отвечала мама.
      Папа, как всегда, «уставал бороться» и замолкал.
      Как только Мария Федоровна и Лена начинали беседовать о литературе, я старалась незаметно ускользнуть домой или делала вид, что занята чем-то на кухне. Если же Мария Федоровна нарочно удерживала меня в комнате, я вдруг вспоминала, что ей давно уже пора принимать лекарство, или менять грелку, или просто отдыхать…
      Но долго хитрить было нельзя. Я решила включиться хотя бы в одну из бесед и доказать, что тоже кое-что смыслю в литературе.
      Однажды вечером, уже собираясь домой, Лена сказала:
      — Завтра у нас читательская конференция: «Труд как главный фактор и его отображение через галерею художественных образов». Придумали же названьице! Да и «галерея художественных образов» длинновата.
      — Так обо всех и будешь рассказывать? — удивилась Мария Федоровна. — Тебе и недели не хватит.
      — Сказали, опираться на книги последних лет.
      — Ну и на что же ты обопрешься?
      — Вот на это! Но надо освежить в памяти…
      Она подошла к полке и вытащила два тома.
      — Еще возьму «Спутников»… Можно?
      — Это о труде?
      — Как смотреть! По-моему, о труде… О самом тяжелом. О ратном. Красиво звучит? Может быть. Но так на самом деле и есть. Вы согласны?
      — Согласна.
      — Тогда я возьму. Мне ведь только освежить… Борьку с Женькой уложу спать и почитаю.
      — Бери и скрывайся. Пока Сергей не пришел.
      К одной из многочисленных полок был прикреплен квадратный листок ватмана, а на нем тушью аккуратно выведено:
      — Студенческое творчество, — сказала Мария Федоровна.
      — Это он персонально для меня. — Лена с трудом вытащила еще одну книгу, плотно зажатую соседними томами. — Кто же у вас, кроме меня, полки жадными глазами обшаривает? Может, Эльвира?
      — Да нет… Она очень спокойна в этом отношении, — как бы одобряя мое спокойствие, сказала Мария Федоровна.
      Но было в ее словах что-то такое, почти неуловимое, от чего уши мои стали, кажется, одного цвета с моими старыми красными клипсами. Хотя проверить это было трудно, поскольку еще накануне я подарила эти клипсы соседскому мальчишке: он любил играть в дикарей.
      Лена разглядывала книжную полку, смешно морща нос и задумчиво почесывая свой мальчишеский затылок.
      — Что же делать, а? Брешь образовалась. Небольшая, правда, но все-таки… Я ее книжками из второго ряда заткну. Сергей Сергеич ничего не заметит. Ладно?
      Мария Федоровна сверкнула своими неестественно белыми зубами.
      В тот же день вечером я прибежала к Нелли.
      Она встретила меня в пестром халате, который упорно называла «персидским», хотя купила его в магазине готового платья на Петровке. Казалось, Нелли только что пришла с ночного бала, где ей всю голову усыпали серпантином и конфетти. Но на самом деле это были обыкновеннейшие бумажки, на которые она накручивала перед сном свои довольно-таки редкие волосы, чтобы днем они казались погуще и попышней.
      — Фу, как от тебя валерьянкой пахнет! И еще какой-то медицинской гадостью. Погрязла в лекарствах? И охота тебе возиться со всякими доходягами!
      Мне стало обидно за добрую Марию Федоровну.
      — Валерьянкой не может пахнуть, — сказала я. — И лекарствами тоже. У тебя просто галлюцинации.
      — Ну уж прости, миленькая! У меня тончайшее обоняние.
      Нелли с наслаждением понюхала собственные руки. А потом игриво осведомилась:
      — Как, между прочим, твой доцент? Ничего себе?
      — Как он «себе» — не знаю, а мне… что-то не очень…
      — Дорожки песком посыпает?
      — Почему? Ему не больше тридцати трех.
      — Тридцати трех? — Нелли присела на диван. — Ну, тогда понимаю. Тут уж не только с валерьянкой — со скипидаром повозишься.
      — Ничего ты не понимаешь!..
      Нелли было лень спорить и ссориться. Она устало зевнула:
      — Так рано приходится вставать, просто каторга! Появились четыре морщины. Сдала я молодость в архив…
      Она попала в архивный институт, как говорили, «на обломках папиных связей». Я поспешила успокоить ее:
      — Долго сидеть не буду. Дело у меня небольшое… Но странное. Смеяться не будешь?
      — Меня, миленькая, Чарли Чаплин рассмешить не сумел. Так что выкладывай.
      — Расскажи мне, пожалуйста, вкратце содержание «Спутников». Ты ведь читала?
      — Еще бы! А тебе зачем?
      — Ну… Очень надо…
      — Ага, понимаю. Сестра милосердия хочет подавить доцента своим интеллектом. Так? Пожалуйста, дави на здоровье. Я расскажу тебе. Только в самых общих чертах, а то спать хочется. Самую, так сказать, суть. Квинтэссенцию! Будешь записывать? А то еще забудешь или перепутаешь что-нибудь. Доценты этого не любят.
      Она протянула мне крошечный граненый карандашик с оранжевой резинкой на конце и вырвала пару страниц из крошечного изящного блокнотика.
      — Ну, я, значит, самую суть. Эта вещь… — Нелли почему-то книги и фильмы всегда называла «вещами», — эта вещь про мужское коварство. Пушкина помнишь: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»? Помнишь?
      — Кто же не помнит этих стихов?
      — Дурочка, это не стихи, это — теория. «Правило безопасности движения» для мужчин и особенно для нас, неопытных женщин. Потому что мужчинам никогда нельзя выказывать своих чувств. Не поймут! Не оценят! А чем меньше мы любим, тем легче мы нравимся!.. Это моя собственная интерпретация. Понимаешь? Ну вот… В этой вещи одна старая дева обожает старого холостяка. Фамилию его я запомнила, оригинальная такая фамилия и со значением: «Супругов». Это, как пишут, авторская находка: фамилия, понимаешь, «Супругов», а жениться не хочет! То есть он бы женился, если бы эта старая дева ему своих чувств не выказывала. Но она их скрыть не сумела! Ну и осталась при пиковом интересе… Очень поучительная история! Ты записала? Тогда я тебе про вторую ситуацию расскажу. Там еще молодая есть санитарка. Да, кажется, санитарка… И тоже, представь себе, мужа своего ждет, с которым по уважительным причинам разлучилась на время. То есть это она думает, что на время… А оказалось, что навсегда! Потому что их брат…
      — Чей брат? — не поняла я.
      — Ну, мужчины… Они и на расстоянии чувствуют, когда мы томимся. Тут-то они и расцветают в полную силу! И дают нам жизни как полагается… Она, молодая девчонка, скучает и ждет, а он другую нашел. Тоже поучительная история. Вариации на ту же самую тему: «Чем меньше… тем легче…» Ты записала?
      …Я не ошиблась: вскоре зашел разговор о книгах, которые Лена аккуратно водворила на прежнее местожительство в книжном шкафу.
      Рассуждая о литературе, Лена становилась строгой и даже злой.
      Мнения свои она высказывала с ожесточением, словно предполагала, что с ней кто-то не соглашается, и заранее спорила, возмущалась.
      У Лены была склонность завораживаться литературными героями. И даже теми, которые по возрасту годились в отцы или деды. Она наповал была влюблена в старого князя Болконского и доктора Дымова из чеховской «Попрыгуньи», о которых я тогда знала лишь понаслышке. А потом познакомилась по кинофильмам. Лена была неравнодушна и к героям книг современных. Но то были лишь временные увлечения, которые возникали и растворялись, поэтому изменами это назвать было несправедливо.
      — Вчера в какой уж раз «Спутников» этих перечитывала, а снова влюбилась в Данилова. И в доктора Белова, хотя он старик… Нет, серьезно… Вот если бы знала, что такой, как доктор Белов, действительно в Ленинграде живет, переселилась бы туда и стала ему помогать. Он ведь такой человек!
      — А Борьку с Женькой на кого бы оставила? — поинтересовалась Мария Федоровна.
      — С собой бы забрала. Им-то не все ли равно, где жить? Лишь бы со мной и мамой.
      Я тоже должна была что-то сказать. И я сказала:
      — А стоит ли из-за мужчины прописку менять? Ну, сохла эта старая дева по своему Супругову… А что получилось?
      — И вовсе она не сохла, — вдруг обозлилась Лена. — Выражения-то какие! Она просто любила его. Лю-би-ла! Я ее понять не могу. Но она ведь любила! А мне их комиссар нравится. И Белов, начальник поезда. Как человек, конечно! Я уже говорила… А тебе Данилов не нравится?
      — Данилова я что-то не помню…
      Лена так выпучила глаза, будто в комнату вошел слон:
      — Данилова забыла? Да это же их комиссар. А где это все происходит, ты помнишь? На войне происходит! На вой-не! В санитарном поезде. Где стонут… где умирают… И эта, как ты говоришь, «старая дева» должна всех спасать! Она самая добрая… И спокойная! Как же ты смеешь? А Данилова вовсе забыла?
      Нельзя было объяснить Лене, что это не я забыла Данилова. Да и зачем было объяснять? Ведь виновата во всем была я. Это сейчас мне ясно. А в тот момент я просто ненавидела Лену: зачем позорить меня в глазах Марии Федоровны?
      — Что-то ты в одно только руководство влюбляешься, — ехидно сказала я. — То в начальника, то в комиссара.
      — А ты все перевираешь по-своему, — выпалила в ответ Лена. — Слушать противно!
      Я взглянула на Марию Федоровну, надеясь на ее не по возрасту белозубую улыбку. Но она улыбаться не собиралась. Она печально, с жалостью смотрела на меня:
      — Не пойму я, Вира, кому из нас важнее на ноги встать — тебе или мне.
      Домой я вернулась злющая, прямо-таки разъяренная. И сразу набросилась на маму:
      — Где ключ от книжного шкафа? Немедленно дай мне ключ.
      — Эльвирочка, что с тобой? Как ты разговариваешь с мамой? Книги достаются с таким трудом. Зачем же их трепать? Лучшее украшение…
      — Чепуха! — заорала я. — Чепуха! Дай ключ, или я ничего не буду есть!..
      — Правильно, — вмешался в разговор папа. — Объяви голодовку. И я объявлю. Может быть, сообща чего-нибудь добьемся.
      Тетя Анфиса как раз была у нас в гостях. Она степенно поднялась из-за стола.
      — Трепать книги — это нет, но читать книги — это да, да и еще раз да!.. Я всегда за абсолютную справедливость…
      Ошеломленная мама присела на корточки и полезла рукой за батарею: там, оказывается, хранился заветный ключ…
      Самые страшные испытания для меня начинались в два часа дня. В это время Сергей Сергеич приходил домой обедать.
      Задолго до двух часов Мария Федоровна прислушивалась к шагам на лестнице, к стуку парадной двери.
      — Нет, это не Сережа… Слишком тяжелые шаги.
      Действительно, на пороге стоял точильщик.
      — И это не Сережа. Слишком медленно поднимается…
      И правда, в дверь стучалась молочница, которая почему-то принципиально не признавала звонков.
      — А это он! — Мария Федоровна сразу менялась в лице, приглаживала свои понемногу седевшие волосы.
      «И чего она его так дожидается? — недоумевала я. — Как маленького». Мне лично приход Сергея Сергеича ничего хорошего не сулил. Прежде всего он пересчитывал пилюли в коробке и порошки в пакетике: не забыла ли Мария Федоровна принять? Как будто я не следила за тем же самым. Потом долго, с недоверием разглядывал бумажку, на которой я записывала температуру. И наконец усаживался за стол.
      В пьесах и фильмах научные работники и дома все время разговаривают о своих открытиях, о замыслах и сомнениях. Но Сергей Сергеич почти никогда об этом не говорил. Он больше всего любил размышлять о международных проблемах.
      Как ноты на пюпитре, он устанавливал перед собой газету, причем пюпитром ему всегда служила хлебница. Немного почитав, он откидывался на спинку стула и начинал поносить «политику с позиции силы» и методы «холодной войны».
      — »Холодная война» — это отвратительно, — говорила Мария Федоровна. — Но ведь и холодный обед — тоже очень вредно. Поешь, а потом уж поговорим.
      Но Сергей Сергеич не мог «потом». И суп приходилось подогревать минимум дважды.
      Иногда я пыталась включаться в обсуждение международных событий. Но безуспешно… Однажды, откинувшись на спинку стула, Сергей Сергеич спросил:
      — Ну а как вам нравятся дела на японских островах?
      Я не уловила горькой иронии и бодро ответила:
      — Очень нравятся!..
      — Что же вам может нравиться? Там вчера было землетрясение.
      В другой раз он сказал:
      — Хороша эта «Фрут компани», а?
      Наученная горьким опытом, я ответила:
      — Чего уж хорошего! Просто отвратительно!
      — А что она делает, вы знаете?
      — Ну, что может делать фруктовая компания? — сказала я, будто невзначай переводя слова «Фрут компани» на русский и демонстрируя таким образом свое знание английского языка. — Что она может делать? Собирать фрукты…
      — Собирать фрукты?! — Сергей Сергеич страдальчески взглянул на мать: что мне с ней делать?! — Она не фрукты собирает, а, как у нас изволят писать, душит соседние Латиноамериканские страны. Но на самом-то деле она просто ищет свою выгоду, так сказать, учитывает свой экономический интерес.
      Он часто употреблял словечко «изволят»: «Как у нас изволят говорить», «Как у нас изволят утверждать», «Как у нас изволят писать»…
      Мне в эти минуты почему-то вспоминались стихи, которые нам в школе поручали заучивать наизусть:
      Я понимала, что стремленье дум у Сергея Сергеича было высокое. Но и опасное… У папы стремления тоже были высокими. Он не употреблял слово «изволят», а прямо рубил сплеча: «Мало ли что у нас пишут!», «Мало ли что нам хотят внушить!».
      — В Сибирь захотел? — оглядываясь по сторонам, спрашивала его мама. — Но я не декабристка — и за тобой не поеду.
      На декабристку мама действительно была не похожа.
      Стремления дум у папы и Сергея Сергеича были почти одинаковыми. Но папа не казался мне героем, а Сергей Сергеич постепенно начинал им казаться.
      — Газет вы, что ли, не читаете? — поинтересовался Сергей Сергеич.
      Газет я действительно не читала.
      Раньше папа выписывал газеты на дом. Но пока он приходил с работы, мы с мамой успевали пустить их в дело: завернуть туфли, чтобы отнести к сапожнику, или разложить, чтобы уборщица, протирая стекла, не оставила на подоконниках следы своих ног. Папа возмущался, говорил, что так поступали только дикари в эпоху средневековья.
      — У дикарей никогда не было газет. И они не могли так поступать, — отвечала мама.
      В конце концов папа «устал бороться» и переадресовал газеты к себе на работу. С тех пор я их и в глаза не видела.
      После своего провала с «Фрут компани» я помалкивала и больше не вступала в разговор о международных делах. А про себя твердо решила: прочту сразу все газеты за год — тогда мы поговорим!
      Так я и сделала. Несколько вечеров просидела в читальном зале и просмотрела все заголовки статей, касавшихся зарубежной жизни.
      Там, в читальне, я, между прочим, сделала для себя массу неожиданных открытий.
      Сергей Сергеич за обедом часто ругал какую-то особу по имени Ната. Он гневно восклицал:
      — Ната — это вредная штучка. И очень опасная!
      «Наверно, какая-нибудь отвратительная особа!» — думала я. Но оказалось, что Сергей Сергеич ругал не «Нату», а НАТО и что НАТО — это вовсе не какая-нибудь неприятная особа, а неприятное военное сообщество. Да, просто счастье, что я не вздумала и тут высказать свою точку зрения. Вот бы села в галошу!..
      Возвращаясь из читальни, я с грустью обнаружила, что все международные события перемешались в моей памяти. Я путала Исландию с Ирландией, а Швецию со Швейцарией…
      — А почему в Европе, в этих самых кабинетах… так часто бывают кризисы? Наверное, уж все кофе в море побросали…
      В моем представлении с детства «кризисы перепроизводства» были неразрывно связаны с банками кофе, которые с кораблей выбрасывают прямо в открытое море.
      Сергей Сергеич встал, оперся обеими руками о стол, а тело слегка наклонил вперед, точно взошел на кафедру.
      — Вы имеете в виду правительственные кризисы, милая. Это совсем другое дело. А кофе в Европе никогда не произрастал. Он типичен для Бразилии… — Сергей Сергеич выждал немного, будто я должна была законспектировать его слова. И потом, как это, наверное, делал на лекциях, повторил: — Да, кофе типичен для Бразилии. А для Европы типичны правительственные кризисы. Впрочем, и в Бразилии они тоже случаются.
      Я робко взглянула на Марию Федоровну. Лицо ее было печально, как в день моей ссоры с Леной. И казалось, она, как и тогда, хотела спросить: «Кому из нас важнее встать на ноги, Вира, — тебе или мне?»
      Придя домой, я хмуро спросила папу:
      — Почему ты не приносишь газеты домой?
      — А вам что, не хватает оберточной бумаги? — съехидничал он.
      — Я буду их читать! Каждый день.
      Мама схватилась за сердце:
      — Что делают с ней эти люди на первом этаже? Ушла в себя, ничего не рассказывает… Своей единственной маме ничего не рассказывает. И все время новые ультиматумы!
      А папа положил руку мне на плечо и прошептал:
      — Ходи туда, Вера… Почаще ходи на первый этаж. Может быть, человеком станешь!
      …Лена вбежала в комнату, не снимая своего старенького демисезонного пальто, как видно перелицованного: я разглядела «заштукованные», словно заросшие нитками, петли.
      Лена сбросила на плечи пуховый платок, стряхнула с волос пушинки (то ли это был снег, то ли пух от платка) и подняла руку:
      — Внимание! Сергей Сергеич и Эльвира! Приглашаю вас на молодежный бал. К нам, в Дом культуры. Форма одежды — самая парадная!
      Доцент снял очки, удивленно взглянул на Лену:
      — Ты можешь пригласить только одного из нас. С кем же останется мама?
      — А мама может на один вечер остаться сама с собой. — Мария Федоровна посмотрела на нас так, будто все мы ей чудовищно надоели. — Хочу немного отдохнуть… Побыть наедине со своими мыслями.
      — Наедине с мыслями нельзя! — категорически заявила Лена. — Пусть подежурят ваши горячо любимые десятиклассницы. — Она ревновала Марию Федоровну к ее ученицам. — Они давно уже мечтают нести трудовую вахту у этого дивана. Посмотрим, как справятся!..
      Сергей Сергеич отложил газету в сторону, встал и застегнул пиджак на все пуговицы. Затем он прошелся взад и вперед перед зеркалом, определяя, годится, ли он еще для молодежного бала… Оставшись доволен собой, он лихо взбил волосы, которые и без того стояли дыбом, и торжественно вытянулся перед Леной:
      — В принципе приглашение принято. В принципе…
      Принципам своим он никогда не изменял и от них не отказывался.
      — Прекрасно! — воскликнула Лена. — А ты, Эльвира, можешь кого-нибудь пригласить. Если хочешь.
      — Я позову Нелли.
      Встретиться договорились под большими, похожими на барабан часами на углу площади. Мы пришли вовремя, а Нелли опаздывала.
      Было холодно.
      — А Гоголь стоит себе на той стороне без шапки, в легкой накидке — и хоть бы что! — сказала Лена.
      Но и самой ей было «хоть бы что»: ждала на морозе в демисезонном пальто и даже не ежилась.
      — Семеро одного не ждут. Пошли, — предложила я.
      — Семеро не ждут, а нас только трое, — возразил Сергей Сергеич. — Да, только трое…
      — Подождем, — сказала и Лена.
      Они ждали Нелли ради меня, и от этого было еще неприятней.
      Наконец Нелли явилась.
      — Простите, я на высоких каблуках, а сегодня так скользко, — сказала она каким-то придуманным рыдающим голосом. И вдруг ни с того ни с сего так же придуманно расхохоталась.
      Этот смех появлялся у Нелли только в присутствии незнакомых мужчин.
      — Я уцеплюсь за вас! Можно? — Она схватила Сергея Сергеича за руку. — А то приземлюсь на своих ходулях. — И продолжала на ту же тему: — Не хотелось туфли под мышкой тащить. Да там, в больнице, наверно, и гардероба нормального нету. Негде было бы переодеться.
      — В больнице есть гардероб, — преспокойно сообщила Лена. — А вечер будет в Доме культуры. И там тоже, представьте себе, все нормальное.
      Нелли пропустила ее слова мимо ушей.
      — Это новая мода? — спросила она у Лены. — Напяливать такое пальтишко в мороз?
      — Я хитрая: внизу телогрейка! — без всякого смущения и без обиды ответила Лена. — А другого пальто у меня нет.
      — А-а… — протянула Нелли. — Сейчас хорошо было бы закутаться в аристократический мех. Чтобы приятно нежил и щекотал… Кстати, Сергей Сергеич, вы ведь, кажется, специалист по пушнине?
      — Верней сказать, по клеточному звероводству, — с нарочитой галантностью ответил Сергей Сергеич.
      Нелли заговорила на ту тему, которая, по словам мамы, не должна была исчезать из наших бесед с доцентом. «Ты должна все время показывать ему, что интересуешься пушным делом! — поучала меня мама. — Что это — твое жизненное призвание! Понимаешь? Скажи ему, что еще в детстве очень любила пушистых собачек и даже остригла однажды нашего старого кота Фальстафа». Но я не рассказывала Сергею Сергеичу о нашем коте, потому что знала: никогда и ни за что в жизни не будет он устраивать меня в свой институт. Даже если бы я подарила его маме свои здоровые ноги. Впрочем, такую взятку он, может, и принял бы… Но я, увы, не могла ее предложить! И я помалкивала о моем неожиданно открывшемся «жизненном призвании». А Нелли сразу заговорила о пушнине:
      — Ну, откройте мне секрет: где можно узреть хорошую чернобурку?
      — Советую вам отправиться в Красноярское зверохозяйство.
      — В зверское хозяйство? Какой кошмар! — Нелли отреагировала на собственную шутку собственным придуманным смехом. Остальные даже не ухмыльнулись.
      — Там, в этом зверохозяйстве, — будто не услышав ее, продолжал Сергей Сергеич, — вам покажут отличных серебристо-черных лисиц. Великолепнейших!
      — Да ну, не хохмите! — капризно вскрикнула Нелли.
      — А что? Далеко ехать? Холодов боитесь? Тогда поезжайте в Салтыковское зверохозяйство — это здесь, совсем рядом. Вам покажут ценнейшие породы платиновых и беломордых лисиц.
      — Вы все острите, Сергей Сергеич! Я же не на экскурсию собираюсь, я хочу купить чернобурку. Как говорят, приобрести в личное пользование.
      — Ах так! — Сергей Сергеич изобразил на своем лице чрезвычайное удивление. — Вы хотите приобрести? А сперва сказали «узреть». Да, именно «узреть»! Купить — это другое дело. Вам тогда надо в меховой магазин обратиться. Да, именно в магазин…
      — Я уж столько магазинов исходила! Столько мехов перетрогала… Измытарилась! Рахитики какие-то. Заморыши…
      — Рахитики, говорите? Ну, тогда мы персонально для вас откормим одну лису до размеров среднего бегемота. Все в наших руках!
      — А чем их кормят? Лисиц… Вы знаете, Сергей Сергеич?
      — Знаю. И даже сам для них кормовой рацион составил. Этакую «Книгу о вкусной и здоровой пище» для пушных зверей. Обширнейшее, надо сказать, меню. И молоко, и яйца, и крупа, и свежедробленые кости, и рыбий жир. И даже, представьте себе, дрожжи!
      — Интересно! — Лена на ходу, через платок, почесала свой мальчишеский затылок. — А вот вы сказали, «клеточное звероводство». Это что значит, а?
      — Это значит, что мы в клетках лисиц держим. В особых клетках — с приподнятым сетчатым полом. Чтобы земли не касались.
      — Бедные зверюшки! — надрывно воскликнула Нелли. — Это же не клеточное, а какое-то тюремное звероводство.
      — Персонально для вас стараемся, — ответил доцент. — Вы ведь аристократический мех ищете?
      — Мечта моей жизни! — воскликнула Нелли.
      Мы свернули в довольно-таки темный переулок, в конце которого подмигивал огнями Дом культуры. Нелли при каждом удобном случае восклицала: «Ах, падаю!» И всем телом наваливалась на бедного Сергея Сергеича.
      Когда мы мерзли под часами, похожими на барабан, я, поеживаясь, мечтала: скоро мы очутимся в тепле и под сияющей люстрой я буду танцевать с Сергеем Сергеичем, думая о том, что за окнами в это время противно, метельно. Но появилась Нелли и принялась все разрушать. Зачем я пригласила ее? Хотела похвастаться «шикарной» подругой?
      Все уже собрались в зале. Юноши объединились в молчаливое братство возле окна. Они переминались с ноги на ногу и исподлобья поглядывали на девушек. А те независимо щебетали в другом конце зала, словно не замечая парней, но отлично зная, что на них смотрят. Нелли бесцеремонно, прищурив глаза, оглядела их и доверительно шепнула мне и Сергею Сергеичу:
      — Типичная серость!
      Сергей Сергеич промолчал. Я начала злиться: «Нравится она ему, что ли? Меня за пучок травы в пух и прах разнес, а ей все прощает. Где же справедливость на белом свете?»
      Появление Лены подействовало на юношей… Особенно оживился один из них. Он даже направился к нам — в обход, вдоль стен. Но потом в смущении застрял где-то на полдороге.
      — Еще один ход конем — и будешь здесь! — крикнула Лена.
      Юноша подошел, и я увидела на его груди шахматный значок с изображением коня. Но пожалуй, больше ему подошел бы значок метателя диска или борца солидного веса. В моем представлении все шахматисты были хрупкими, бледнолицыми и непременно в роговых очках. А юноша был до того широкоплеч, что куртка его, казалось, вот-вот разлетится по швам. Глаза же при этом смотрели робко и неуверенно. «Это он только при мне такой», — объяснила нам позже Лена.
      Он представился:
      — Леша!
      От смущения он слишком крепко жал нам руки. Нелли вскрикнула:
      — Ой, потише! Я ведь не санитарка!
      Все промолчали. И Сергей Сергеич ничего не сказал.
      Леша пригласил Лену на первый танец. Нелли нервничала: к ней никто ни прямо, ни в обход не устремлялся. И ко мне тоже. Но вдруг меня попросил «подарить ему первый танец» (именно так он выразился!) Сергей Сергеич.
      Врач разрешил Марии Федоровне передвигаться по комнате.
      — Но главное, — предупредил он, — держать ноги в тепле. Наденьте несколько пар шерстяных чулок. Самых теплых, какие у вас есть.
      — А у меня вообще нет шерстяных… — виноватым голосом сказала Мария Федоровна.
      — Выход очень простой: надо купить, — сказал доктор. — Но только из хорошей шерсти, чтоб не кололи ногу. Поискать придется.
      Тут я вскочила с дивана:
      — Ничего не надо искать! Никуда не надо ходить! Чулки вам принесут на дом. И самые лучшие. Вот увидите!
      — Разве промтовары теперь можно заказывать на дом? — удивилась Мария Федоровна. — Сколько перемен за время болезни!
      — Можно. Еще как можно, — таинственно, вполголоса заверила я Марию Федоровну.
      По коридору Римма Васильевна, как обычно, шла боком, словно стены были только что выкрашены и она боялась испачкаться.
      Войдя в комнату, она вытащила из-под пальто сверток с традиционной розовой ленточкой. Положив сверток на стол, она стала, как всегда, презрительным взглядом оценивать комнату. Обстановка и правда была очень скромная. Железная кровать, диван, стол и самый заурядный платяной шкаф. А на открытых полках стояли и лежали книги. Они были и на подоконниках и даже взобрались на платяной шкаф.
      — Я думала, что доценты… прилично обеспечены, — изрекла Римма Васильевна.
      — А вы что, собираетесь стать доцентом? — добродушно поинтересовался Сергей Сергеич.
      — Что вы? Кому это надо? — Меховые плечи Риммы Васильевны всколыхнулись чуть ли не до ушей и так же бурно опустились: у меня, мол, есть другая профессия!
      Римма Васильевна была удивлена: никто перед ней не заискивал.
      Но главное было впереди.
      Сергей Сергеич, находясь в миролюбивом настроении, развязал розовую ленточку и развернул кремовый сверток.
      — Ну что же, — сказал он, — чулки как чулки. Самые обыкновенные, шерстяные. Да, самые обыкновенные. И очень хорошо. Сколько мы вам должны?
      Римма Васильевна побелела.
      — Самые обыкновенные? Да вы таких за миллион не достанете. У нас таких не бывает!
      — Кажется, я уже слышал что-то подобное… — задумчиво сказал Сергей Сергеич. — Но где именно?
      Он стал припоминать, а я затаила дыхание. Но он не вспомнил… И как тогда, в первый день нашего знакомства, спросил:
      — У нас, значит, таких не достанешь? А где же вы достали? На том свете?
      — Вот именно, на том! — вызывающе ответила Римма Васильевна.
      Сергей Сергеич с угрожающим спокойствием вновь завернул чулки в кремовую бумагу.
      — А вы, собственно, из какого магазина?
      — Я? Из магазина?!
      — Разве вы не из отдела доставки? — вмешалась в разговор Мария Федоровна.
      — Я?! Из отдела?! — уже истерически выкрикнула Римма Васильевна. — Ни разу в жизни в штатах не состояла. Они не для меня.
      — Да, не для вас, — все с тем же предгрозовым спокойствием сказал Сергей Сергеич. — Но главное: вы не для них! А кто же вы такая? Обыкновенная спекулянтка?
      Пожалуй, больше всего Римму Васильевну обидело слово «обыкновенная».
      — Без нас не проживете! — взвизгнула она.
      Я умоляюще взглянула на Марию Федоровну: может быть, она, как всегда, призовет Сергея Сергеича к выдержке. Но добрые глаза Марии Федоровны стали непроницаемыми и, казалось, совершенно недоступными для сострадания.
      Римма Васильевна даже забыла свой кремовый сверток.
      Я тоже выбежала на лестницу и сунула сверток ей в руки.
      От величия Риммы Васильевны и следа не осталось. Лицо ее было в пятнах, хищно поблескивали металлические зубы.
      — Куда ты меня привела, девчонка?! К какому-то припадочному неврастенику!
      В тот миг я поняла или, верней сказать, ощутила точность выражения «руки чешутся».
      — Сама припадочная! Ногтя его не стоишь! Спустить бы тебя с пятого этажа!
      Вдруг сзади раздался спокойный голос Сергея Сергеича:
      — К сожалению, мы на первом этаже живем. Так что ваш план, Эльвира, просто невыполним. Да, невыполним… Но если она вздумает явиться к вам на пятый этаж, обязательно осуществите свой замысел. Да, непременно осуществите!
      Значит, он стоял в дверях и все слышал? Слышал, как я его защищала…
      Мама обожала получать подарки. То была ее болезнь, ее страсть. В связи с этим у нас в доме отмечались все семейные даты — и даже такие, каких не отмечают, наверно, ни в одной другой семье. Каждый год, например, мама праздновала не только годовщину свадьбы, но и день своей первой встречи с папой. Это семейное торжество было, так сказать, «резервным». Дата его произвольно передвигалась мамой. «День первой встречи» отмечался то летом, то зимой, то осенью — в зависимости от того, когда приезжал в Москву какой-нибудь родственник, щедрый на подарки.
      Что же касается московских родственников и знакомых, то мама точно знала, от кого что следует ждать. Было известно, например, что папины родственники нарочно дарят такие вещи, которые уже есть у мамы, и, таким образом, их подарки имеют лишь «символическое» значение, но не имеют практического применения.
      — Вот увидишь, твоя младшая сестричка нарочно принесет мне сегодня «Серебристый ландыш», — предсказывала мама, — потому что она знает, что у меня уже есть три флакона этого самого «Ландыша». Целый букет!
      Папа пытался защитить свою «младшую сестричку», у которой, между прочим, было уже три взрослых сына:
      — Она не могла залезть к тебе в гардероб. И не могла знать, сколько у тебя там флаконов!
      — Она все может! И все знает! — убежденно заявляла мама.
      Другие папины родственники, опять же «нарочно», дарили такие вещи, которые, по словам мамы, носил почти весь город.
      — Я не могу ходить по улице с этой сумкой: она есть у каждой второй женщины. И пойми наконец: дело не в подарках, а в отношении! Даря всякую дрянь, они этим как бы подчеркивают, что лучшего я не стою.
      Такие далеко идущие выводы повергали папу в растерянность. И он принимался нервно изучать соседний двор.
      На основании многолетней практики было также установлено, что самые дорогие и, как говорила мама, «от глубины души идущие» подарки всегда приносит Борис Борисович — тот самый старинный друг нашей семьи, который так поэтично назвал мамины руки «лебединым озером».
      Я терпеть не могла Бориса Борисовича. Он был такой сладкий, что я в его присутствии всегда пила чай без сахара. По той же причине я в детстве упорно звала его Барбарисом Барбарисычем, за что получала от мамы подзатыльники и шлепки. Заодно почему-то всегда доставалось и папе.
      Мама уверяла, что это он, руководствуясь слепым чувством ревности, научил меня неуважительно относиться к Борису Борисовичу.
      Чувство ревности мама называла «мелким», «буржуазным», а иногда объединяла оба эти определения — и называла «мелкобуржуазным».
      Лицо у Барбарисыча было пухлое, будто он все время держал во рту, за щеками, непрожеванную еду. И вообще он был грузным мужчиной, а голос из его огромного тела вылетал такой тонкий, что я по телефону всегда принимала старинного друга нашей семьи за одну из маминых родственниц.
      «Нет, — думала я, — будь даже папа ревнив, как Арбенин, он все равно не мог бы ревновать маму к этому старинному другу».
      Папа доказывал то же самое. Но мама говорила, что он ревнует, «не отдавая себе в этом отчета».
      Отшлепав меня за неуважение к Борису Борисовичу, мама многозначительным тоном уверяла, что «жизнь очень сложна» и что «я, когда вырасту, все пойму!». Но мне казалось, что если даже я когда-нибудь стану академиком и пойму вообще все на свете, я и тогда не стану лучше относиться к толстому и сладкому Барбарисычу.
      Открывая вечер, так сказать, кратким вступительным словом, мама обычно восклицала:
      — Сегодня я должна была бы вывесить во всех углах комнаты траурные флаги!..
      — Ну, ми-илая, — пытался остановить ее папа, — зачем же придавать вечеру такой оттенок… такой, я бы сказал, странный привкус.
      Но удержать маму было невозможно.
      — Не прерывай мою мысль на полуслове. Да, я должна была бы вывесить траурные флаги, а вывесила новые портьеры! Потому что я до сих пор еще верю в возможность твоего перевоспитания. Потому что в душе я педагог.
      В душе у мамы таилось множество разных профессий. В душе она была музыкантшей, актрисой и… надомницей, перевыполнявшей план на изготовлении пикантнейших дамских кофточек.
      О дне своей первой встречи с папой мама в разные годы вспоминала по-разному. Когда я была еще совсем маленькой, мама, помнится, говорила, что они встретились где-то на теннисном корте. Это было странно, потому что папа никогда не играл в теннис.
      Позже мама совершенно точно припоминала, что впервые они познакомились под звуки «Лунной сонаты» в полутьме ложи-бенуар, в Большом зале консерватории. Это тоже было весьма сомнительно, потому что, во-первых, на концертах не тушат свет и не бывает полутьмы, а во-вторых, в Большом зале консерватории ложи-бенуар вообще отсутствуют.
      Папины воспоминания были куда более устойчивы. Он упорно, не обращая внимания на многозначительные мамины подмигивания и легкие толчки под столом, утверждал:
      — Мы с тобой познакомились в студенческой столовой Политехнического института. Я там учился, а ты приходила к нам обедать, потому что жила в том же доме. И еще потому, что у нас были дешевые обеды.
      — Ну конечно, разве он мог запомнить день нашей первой встречи?! — негодовала мама. — Но зато он, может быть, запомнит день нашей последней встречи, когда я наконец не выдержу и брошу все.
      При этом мама бросала не все, а лишь взгляд на своего Барбарисыча, словно нажимала невидимую кнопку, заставлявшую звучать его тонкий голос. Борис Борисович вытирал салфеткой пухлые губы и целовал маме руку:
      — Не волнуйтесь, друг мой! Я всецело на стороне «Лунной сонаты», а, разумеется, не этой самой… как уж ее… студенческой столовой! Антон Петрович просто запамятовал. Он вспомнит, уверяю вас.
      И папа действительно вспоминал. Все вспоминал: и ложу-бенуар, и «Лунную сонату», и даже знаменитый теннисный корт. Поскольку папа «устал бороться», вечер входил в нормальное русло.
      На этот раз подготовка ко «дню первой встречи» была не совсем обычной: мама что-то утаивала от нас, готовила какой-то сюрприз.
      Она не составляла мысленно длинный список друзей, приятелей и знакомых и не исключала потом из него скупердяев, своих «скрытых врагов», всех «недарящих» и дарящих, но «желающих дешево отделаться». На вечер был официально приглашен только Борис Борисович. Даже тетю Анфису не пригласили, хотя она, часто бывая у нас дома, отлично знала, что есть и чего нет в мамином гардеробе, и дарила только то, чего там еще не было.
      А приготовления между тем шли весьма бурные. Мама жарила и пекла с утра до вечера. И даже позвала на консультацию соседку с третьего этажа, к помощи которой она поклялась не прибегать никогда в жизни. Соседка эта, помогая маме кулинарничать, потом распространяла по всему дому искаженное и ухудшенное содержание маминого меню. Мама клялась, что ни в каких, даже самых критических случаях жизни она не спустится за помощью вниз. И вдруг спустилась! Значит, надвигался сверхзначительный случай. Но какой именно? Ради чего мама пожертвовала самолюбием и подарками? Ради чего?!
      С Борисом Борисовичем я поздоровалась издали: я всегда боялась, что он вдруг, без всякого предупреждения, может схватить мою руку и поцеловать своими мокрыми или, как пишут в романах, «влажными» губами. В коридоре, на столике возле телефона, Барбарисыч оставил солидный пакет: он любил преподносить подарки не сразу, а в самый разгар вечера, в присутствии гостей, чтобы «в открытом бою» взять верх и продемонстрировать безграничную широту своей натуры.
      Мама оставила пакет без внимания, не бросала на него и на лучшего друга семьи любопытных, испытующих взглядов. Она чего-то ждала…
      Мы сели на диван, и Борис Борисович завел разговор на свою излюбленную тему: о сослуживцах, с которыми «только он один и может работать» и с которыми «неизвестно что будет, когда он наконец-то уйдет на отдых»…
      — Все предприятие держится на мне. Все дело! На мне одном, — заявлял обычно Борис Борисович.
      Что это было за «дело» такое, он никогда не уточнял. Но папа однажды разъяснил мне, что у старинного друга нашей семьи вообще нет никакой определенной профессии, а есть одна лишь солидность и «частная инициатива».
      Только-только Барбарисыч разговорился, как раздались три коротких звонка. Мы с мамой побежали открывать… И я замерла на пороге: в дверях стоял Сергей Сергеич. Вид у него был обеспокоенный и смущенный.
      — Что случилось? Марии Федоровне плохо?! — заволновалась я, решив, что первые прогулки по комнате оказались преждевременными.
      Он ничего не успел ответить: мама, оттеснив меня к вешалке, ринулась вперед:
      — Что ты, Вирочка! Это же и есть мой сюрприз! Я пригласила Сергея Сергеича… Заходите, будьте как дома. Раздевайтесь, скорей раздевайтесь!
      «Раздевать» Сергею Сергеичу было нечего, потому что он пришел без пальто и без шапки.
      Мама тут же открыла торжественную часть вечера. Я думала, она несколько изменит обычную программу. Но она ничего не изменила: сказала все, что полагалось, о траурных флагах и знаменитой ложе-бенуар. Сергей Сергеич слушал все это так внимательно, что папа, махнув рукой, не стал спорить и вспоминать студенческую столовку.
      Я забыв недавней истории с Риммой Васильевной, сидела опустив голову и мяла край новой скатерти. Проницательный Борис Борисович понял мое волнение по-своему.
      — Не надо, милочка, — сладко шепнул он мне. — Пусть они страдают — мужчины!.. Пусть они волнуются!
      Он сказал это так, будто сам был женщиной или, по крайней мере, существом среднего рода. Я терпеть не могла, когда Барбарисыч называл меня «милочкой» или «деткой». В эти минуты казалось, что из глаз его на мое новое платье вот-вот капнет что-то жирное, чего не вытравит уже ни одна химчистка на свете.
      Когда мама покончила со своими воспоминаниями, Борис Борисович тяжело, со скрипом поднялся и направился в коридор. Он с трудом приволок оттуда массивный пакет, положил его на диван и многозначительно, не спеша развязал бумажную бечевку. В бумагу была завернута туша диковинного зверя, высеченная из камня.
      — Я мечтала об этом всю жизнь! — воскликнула мама и бросилась к каменному страшилищу.
      Папа смущенно напрягся.
      И я тоже не поняла, почему мама должна была мечтать об этом всю жизнь.
      — Вот вы, Сергей Сергеич, кажется, зверовод? — сказал папа. — Не известны ли вам имя и фамилия этого чудища?
      — По-моему, в нашей комнате есть только одно чудище, — зло отчеканила мама.
      Доцент поправил очки, взглянул на тушу, потрогал ее руками.
      — Ни в лесах, ни в степях я, признаться, такого зверя не встречал. Да, не приходилось…
      — Тем интересней! Тем загадочней! Тем дороже мне этот подарок! — воскликнула мама и прижала камень к груди.
      — Я был уверен, что это порадует вас, — вкрадчиво сказал Барбарисыч и поцеловал маме руку.
      Сергей Сергеич виновато вздохнул:
      — Я ведь не знал, что у вас семейное торжество. Думал, просто заскочу на полчасика…
      — На полчаса? Всего на полчаса?! — Мама схватилась за сердце.
      — Да, всего… Больше никак не могу: моя больная осталась одна.
      — А мы потом всей компанией спустимся к ней! — провозгласила мама, будто обещая нечто прекрасное.
      Сергея Сергеича это обещание не обрадовало.
      — Я бы, разумеется, не имел ничего против… Но ей, знаете ли, необходим покой. Так что вряд ли стоит… А подарок — за мной! Не знал я, что у вас торжество. Думал, просто так… И Эльвира ничего не сказала.
      Мама встрепенулась:
      — Да-а, Сергей Сергеич, подарочек уж за вами! Мы все ждем от вас дорогого подарка… То есть это для нас он будет очень дорог, а вам обойдется даром. Ничего, ровно ничего не будет стоить!..
      — Как радостно делать людям приятное, когда тебе это ничего не стоит, — не без ехидства заметил Борис Борисович.
      — Такой подарок нельзя взять в руки или поставить на стол: он бестелесен, он невесом! — продолжала мама.
      От волнения я натянула край скатерти — и посуда поехала ко мне. Так вот почему мама не пригласила гостей: чтобы они не мешали «обрабатывать» Сергея Сергеича в нужном ей направлении!
      Барбарисыч не был посвящен в мамины замыслы. И все понял по-своему.
      — Наша Вирочка — это, знаете ли, бесценный и еще никем не открытый клад, — сладко заговорил он. — Счастлив будет тот, кто найдет его! Кому он достанется!..
      Сергей Сергеич растерянно смотрел то на маму, то на друга семьи, то на каменное страшилище.
      Мамины глаза сверкнули, что называется, дьявольским блеском.
      Мысль, высказанная Борисом Борисовичем, раньше не приходила ей в голову. И видно, очень понравилась. Мама решила немедленно объединить два плана — свой и Барбарисыча — в один общий план наступательных действий.
      — Да, Сергей Сергеич, художнику не к лицу хвалить свое произведение, но я, отбросив ложную скромность, скажу: наша Эльвирочка — это сокровище. Или клад, как совершенно точно и очень образно выразился старинный друг нашего дома. Одного, лишь одного не хватает Вирочке — высшего образования!.. Я помню, как в самом раннем детстве наша дочь, еще несмышленый младенец в ту пору, любила пушистых собачек. И кошечек! Это была не просто забава. Это было призвание! Она любила не столько кошечек, сколько пушнину. Я поняла это сердцем матери!
      Тут я не выдержала. Вскочила из-за стола, подошла к Сергею Сергеичу и потянула его за рукав:
      — Пойдемте… Я что-то очень волнуюсь за Марию Федоровну. Она ведь совсем одна.
      Доцент возрадовался:
      — Пойдем! Разумеется, мы пойдем!
      Мама обрадовалась не так сильно:
      — Вирочка! Мы с Борисом Борисовичем хвалили тебя, а ты нарушаешь святые законы гостеприимства!
      — Нет, она права. Совершенно права, — вступился за меня Сергей Сергеич. — Я в эти дни, в эти последние дни, хочу почаще быть с мамой. Не оставлять ее…
      «Почему именно «в эти дни»? И почему в «последние»?» — не поняла я.
      Уже на лестнице Сергей Сергеич спросил:
      — О каком все же невесомом подарке… шел разговор? Я не вполне уяснил…
      — Вы не догадались? — неискренне изумилась я. — Она просто хочет познакомиться с Марией Федоровной. Вот и все. Это и будет вашим подарком… Ведь она же сказала: «Давайте спустимся вниз!»
      — Ах вот что! Ну, это вполне реально. И даже будет весьма кстати. Особенно через некоторое время. Дней через десять.
      Я опять ничего не поняла.
      — Нет, это не Сергей Сергеич. Походка слишком торопливая, — сказала я.
      Мария Федоровна пристально и с некоторым удивлением взглянула мне прямо в лицо:
      — Тоже к шагам прислушиваешься? — Помолчала немного и с грустью добавила: — Сережа сегодня не придет обедать.
      — Как не придет?
      — Дел много… К отъезду готовится.
      Я машинально закрыла щеки руками, чтобы Мария Федоровна не заметила, как я краснею. Или бледнею…
      — Он уезжает? В командировку?..
      — Нет, надолго. В сибирское звероводство.
      «В Сибирь захотел?» — запугивала мама папу. А Сергей Сергеич, стало быть, именно туда и собрался… по собственной воле.
      Не знаю, как это вышло, но я вдруг зло и громко заговорила, почти закричала:
      — Они не смеют его посылать… Не имеют права! У него мать больная. Никто не может его заставить!
      Мария Федоровна совершала в эти дни, как сказал Сергей Сергеич, «первые дальние переходы с частыми привалами».
      Услышав мои слова, она сделала внеочередную остановку: неловко села на стул, будто слова мои толкнули ее.
      — Вира… — тихо сказала она. — Я все-таки поднялась на ноги. И не без твоей помощи. А сама ты… Никто его не заставляет. Он сам решил ехать. Трудно мне будет без него. Ничего не говорю, очень трудно… Но ведь у него мечта есть: столько, говорит, разных там пушистых зверьков вырастим, чтобы Лена Сигалова в красивой шубке ходила! Это он особо подчеркивает.
      — Меня он… не подчеркивает? — Как эта фраза вырвалась у меня изо рта!
      Мария Федоровна вновь задумчиво глянула мне в лицо:
      — Вслух ничего не говорит. Но может быть, молча, про себя…
      И тут мне очень захотелось уговорить Марию Федоровну, чтобы она не пускала его в Сибирское зверохозяйство.
      — А все-таки он плохой… то есть не вполне заботливый сын, если может вас оставить!
      Марию Федоровну рассердили мои слова. Она с трудом поднялась, подошла к окну и стала глядеть во двор, где ребята со снежками и льдышками в руках брали «неприступную крепость» — нашу старую сломанную беседку.
      — Он хороший сын, Эльвира, — сказала Мария Федоровна, впервые назвав меня полным именем. — Очень хороший. — И, взглянув через плечо, спросила: — Тебе это ясно?
      Я-то в конце концов кое-что поняла. Но мама ничего понимать не хотела.
      — Он обманул нас! — кричала она. — Полгода ты целыми днями просиживала у них, как домработница. Зачем?! Он давно знал, что уедет. И нарочно молчал, чтобы не отпугнуть тебя от своего дома. Но я этого так не оставлю. Пусть он до отъезда переговорит с кем надо. Пусть все устроит. Иначе я лягу на рельсы перед его поездом!
      — Ни в какой пушной институт я все равно поступать не собираюсь…
      Мама тут же сравнила меня с жестокими дочерьми короля Лира. Она сказала, что эти дочери по сравнению со мной просто ангелы и пример нежных, заботливых деток.
      — Перестань, мама. Мне надоели литературные сравнения. Давай говорить по-человечески… Институт, в котором работал Сергей Сергеич, вовсе не учебный, а научно-исследовательский. Понимаешь?
      — Зачем же ты ходила к ним, на первый этаж, каждый день?
      — Чтобы вылечить Марию Федоровну, — спокойно ответила я. — Мне было там хорошо. И я буду ходить туда чаще, чем раньше, потому что Мария Федоровна остается одна. Не толкай меня больше на хитрости, мама! Никогда не толкай… Слышишь?
      Мои слова произвели на маму небывалое впечатление — она стала вдруг тихой, растерянной. И заговорила совсем просто, даже робко:
      — Пойми, Эльвирочка, я же для тебя старалась. Только для тебя… Разве мне что-нибудь нужно? Всю жизнь я оберегала тебя, боролась за тебя. И с папой, и с учителями, и вообще со всеми…
      — Ты боролась против меня, — жестоко ответила я. — А вот папа… Сейчас мне все ясно. Только он слишком быстро уставал бороться, а ты не уставала никогда!
      Мама опустилась на диван и тихо-тихо заплакала.
      Я подбежала к ней:
      — Прости меня, мамочка! Прости… Я знаю, что ты любишь меня больше всего на свете. Но мы должны были поговорить. Прости меня…
      Я утешала маму, потому что все равно… любила ее и не могла видеть, как она плачет.
      Сергея Сергеича мы провожали вдвоем с Леной. Сквозь окно он до последней минуты кричал нам одно и то же:
      — Не забывайте маму! Не оставляйте ее одну!..
      Когда поезд ушел, Лена крепко взяла меня под руку, и мы пошли вместе с другими провожающими, которые, как обычно после прощания, были притихшими, опечаленными.
      Я шла и думала о том, как хорошо было раньше, когда в два часа дня он приходил домой обедать — и читал газету, и ворчал. И ругал меня за то, что я не разбираюсь в международной политике.
      Я со злостью поглядывала на женщин в шубах и на мужчин с меховыми воротниками, будто из-за них он уехал в Сибирское зверохозяйство. Вскоре оттуда, из Сибири, которой мама запугивала папу, пришло письмо. Оказывается, Сергей Сергеич начал какие-то особые опыты, о которых давно уж грезил. И еще он написал, что скучает обо всех… Значит, и обо мне.
      В тот же день вечером я объявила дома, что поступлю на курсы медицинских сестер. У меня ведь уже был кое-какой опыт в этой области! А потом, может быть, поеду к Сереже… то есть к Сергею Сергеичу… Когда мы танцевали с ним на молодежном балу, он попросил называть его Сережей. Но я не смогла…
      Папа сказал, что его, отцовская, кровь все-таки в конце концов себя проявила. И тетя Анфиса признала, что с точки зрения абсолютной справедливости я приняла верное решение.
      А мама сказала, что после нашего последнего разговора у нее опустились руки и она вообще «устала бороться».
      Прошло два года. Я окончила курсы. И вот уже давно работаю в больнице. Меня даже «повысили в должности» и назначили старшей сестрой. Мама была в скрытом восторге. Ей нравилось слово «старшая».
      К Сергею Сергеичу я так и не поехала. Не решилась еще. Да и маму жалко…
      Он, между прочим, несколько раз приезжал в Москву. И однажды, когда мы гуляли у Патриарших прудов, сказал:
      — Раньше я частенько не мог понять вас, Эльвира. А теперь, мне кажется, в тебе разобрался. — Неожиданно он перешел на «ты». — Но желал бы совсем понять…
      И тогда мне захотелось, чтобы он узнал во всех подробностях о моей жизни. И о нашей семье. Рассказать ему об этом я бы ни за что не сумела — и вот стала писать… Исписала несколько школьных тетрадей в линеечку. Но так и не послала их в Сибирское зверохозяйство. Пока не решилась.
      Нелли предупреждала: «Для мужчин мы должны быть окутаны непроницаемой таинственностью…» Но я не собиралась окутываться или закутываться, а, наоборот, решила до конца распахнуться.
      1955 г.
     
     
     
      РАССКАЗЫ
     
      Ты меня слышишь?
     
      Вечером с самолета поселок выглядел светящейся точкой, немигающим маяком, который затерялся в бескрайнем таежном море.
      А геологу, вышедшему из леса, поселок показался большим городом: глаза его за три месяца отвыкли от ярких огней, а ноги – от асфальта и булыжника. Он привык бродить тропками – и сейчас без надобности переходил с одной стороны улицы на другую, словно измеряя ее ширину. Да и вообще все радовало его в этом поселке, потому что здесь ровно через полчаса он должен был услышать голос жены. Нет, не увидеть ее, а только услышать...
      Он остановился возле одноэтажного домика и прочитал слова над дверью, которые показались ему словами долгожданной телеграммы, написанной белыми, слегка фосфоресцирующими буквами на синей стеклянной табличке: «Почта, телеграф, телефон». В этот поздний час маленькие полукруглые оконца почты были уже заставлены картонными щитками с категоричным словом «Закрыто». А телеграф и переговорный пункт, как всегда, бодрствовали.
      Над столом с бугорками засохшего клея и чернильными кляксами, на котором днем писали письма, заклеивали конверты и бандероли, сейчас склонились люди, ожидавшие вызова телефонистки. Они не разговаривали друг с другом, потому что все время напряженно прислушивались, боясь упустить тот миг, когда оживет, зашуршит, задышит микрофон и голосом телефонистки назовет номер кабины и имя далекого города, которое прозвучит для них как имя близкого человека, живущего там. И они бросятся в застекленную кабину, чтобы сказать что-то самое важное, потому что в минуты, скупо отпущеные для междугородного разговора, нужно говорить только о самом главном. Каждый мысленно повторял, заучивал наизусть то, что он скажет, не догадываясь, что заученное от волнения забудется и прозвучат какие-то совсем другие, бессвязные слова и вопросы, которые, быть может, гораздо точнее передадут все, о чем надо сообщить и что надо выразить.
      И каждый почему-то кричал в трубку: «Ты меня слышишь? Ты меня слышишь?..» Это вовсе не значило, что телефонная линия плохо работает. И не значило, что люди хотят проверить, как слышен их голос. В эти слова они вкладывали какой-то другой смысл...
      Дело было вечером – и по служебным делам никто не звонил.
      Впрочем, в кабины устремлялись не все, а лишь самые счастливые. Иногда же, подышав в микрофон и словно бы сочувственно вздохнув, телефонистка, вместо того чтобы назвать номер кабины и имя города, приглашала ожидавших к своему окошку. Это означало, что где-то далеко-далеко, за тридевять земель, телефон упорствует особыми долгими гудками понапрасну... Там никто не снимает трубку: дорогой человек, которого здесь называли абонентом, не ждет.
      Но геолог знал, что его звонка ждут с нетерпением. Именно сегодня, сейчас... И поэтому, присев к столу, он, как и все другие, начал медленно редактировать текст много раз обдуманного разговора.
      Потом он взглянул на телефонистку, сидевшую за стеклянной перегородкой. Эта худенькая девушка все делала так деловито, так по-взрослому, что нетрудно было догадаться: еще совсем недавно она была школьницей.
      Выписывая квитанции, она низко склонялась над столом, аккуратно выводила буквы и даже высовывала кончик языка, ну точь-в-точь так, будто писала в школьном классе сочинения по литературе или контрольные по математике.
      Однако геолог, как и все ожидавшие вызова, благоговел перед этой девушкой: она могла сокращать расстояния, хотя бы на время прекращать разлуки. Геолог почему-то вспомнил другую девчушку, такую же вот простенькую на вид – ту, что два года назад во время сложной операции, которую он перенес, полтора часа подряд казалась ему всесильной богиней в белом халате и белой шапочке: он не видел рук хирурга, спасавших его, но зато видел ее глаза, помогавшие переносить боль и забывать о страданиях. И он изумился, когда, уже выздоравливая, услышал, что его белоснежная Богиня договаривается в коридоре больницы по телефону о свидании, как все девушки на этом свете, и робеет, и на ходу теряет слова.
      Молоденькая телефонистка, видимо, тоже не догадывалась о своем величии. А не улыбалась она от застенчивости или просто еще не знала, что и на работе тоже можно улыбаться. Было похоже, что за матовым стеклом происходит детская игра «в телефонистку». Вдруг она все тем же по-детски серьезным, деловитым голосом назвала фамилию геолога.
      Он бросился к кабинам, но ни в одной из них не вспыхнул свет, как это случалось всякий раз, когда на проводе был другой город. И тогда он понял (именно понял, а не расслышал), что телефонистка приглашала его к своему окошку.
      — Ваш абонент не отвечает, – сказала она.
      — Этого не может быть!.. – возразил он. – У меня сегодня день рождения, и мы договорились...
      Упоминание о дне рождения действует на детей, как упоминание о празднике. Они придают этому дню большое значение, потому что он в их возрасте только радость. Телефонистка, твердо решив, что такой праздник не может быть омрачен, сразу засуетилась, вызвала по телефону «старшую» и сообщила ей:
      — Тут у товарища день рождения. Не может быть, чтобы не отвечали.
      Но «старшая», наверно, уже не считала день рождения великим днем.
      — Как это «что особенного»? – в трубку удивилась телефонистка. – Проверьте, пожалуйста... Там должны ответить!
      — Жена хотела меня поздравить, – торопливым полушепотом стал подсказывать ей геолог. – Мы договорились, что она будет ждать в это время... Я прошел много километров! Мы договорились...
      Телефонистка стала добросовестно повторять в трубку его слова. Потом она чуть-чуть отвела трубку от уха: «старшая» отвечала ей оглушительно громко, так громко, что даже геолог все слышал, – трубка верещала, захлебывалась: «Если ты будешь с каждым по стольку возиться, никогда не научишься работать!»
      Однако девушка не хотела учиться работать так, как советовала ей телефонная трубка, и попросила геолога:
      — Подождите, пожалуйста, еще минутку...
      И снова стала что-то проверять. А он прислонился к стеклу и неожиданно вспомнил слова одного своего приятеля, сказанные с осторожной усмешкой – не то в шутку, не то всерьез: «Напрасно молодую жену одну оставляешь. Не надо испытывать любовь, особенно временем, она не выдерживает таких испытаний. Разве только в кинокартинах...» А может быть, и правда он зря уехал? Ведь вот забыла о дне рождения! А говорила, что будет ждать этого дня, что отметит его торжественно, но в одиночестве, дома, а на столе будут два прибора... Слова, красивые слова! И знает ведь, что ему нелегко добраться до почты, что нужно пройти много километров таежным лесом. Да и вообще уже поздно, почти ночь, а ее нет дома...
      И тут он вновь услышал голос телефонистки:
      — Я вас уже видела... Много раз!
      Он очнулся, взглянул на худенькую девушку и подумал, что у нее, должно быть, есть младший братишка и она его вот так же утешает, когда он грустит или хочет расплакаться.
      — Нет, правда, – продолжала телефонистка. – Вы в соседнем окошке письма до востребования получаете.
      Она не утешала: он действительно получал письма до востребования. Но никогда раньше не замечал этой девушки, сидевшей совсем близко.
      — Я давно уже не заходил за письмами, – сказал он. – Мы были в тайге... далеко.
      — Не заходили?! – воскликнула она. Шустро вскочила со своего стула, отыскала какие-то ключи и побежала к соседнему окошку.
      Там она, чутко прислушиваясь, не верещит ли, не вызывает ли ее оставшаяся на столе трубка, отперла шкаф, достала длинный ящик, в котором письма лежали, как карточки в библиотечной картотеке. И стала быстро-быстро перебирать их, поглядывая на переговорный талон, где была написана фамилия геолога.
      — Есть! Есть! – торжествующе провозгласила она. И хоть крикнула она не в микрофон, все, напряженно ожидавшие вызова, вздрогнули и повернулись в ее сторону.
      Она протянула геологу телеграмму. Он распечатал и прочитал: «Срочно посылают командировку Березники поздравляю днем рождения целую люблю».
      Жена была проектировщицей и тоже часто уезжала из дома. Как он не подумал об этом? А девчушка, отгороженная от него стеклом, догадалась... Он нагнулся и заглянул в окошко, чтобы поблагодарить ее. Но она уже была далеко.
      — Красноярск! Иванов! Третья кабина! – возвещала она в микрофон. – Красноярск – третья!
      Кто-то, счастливый, устремился в кабину. И закричал: «Ты меня слышишь?»
      Взглянув на геолога, телефонистка удивленно пожала плечами: за что же благодарить?
      И правда, что она такого особенного сделала? Просто вернула человеку покой, рассеяла сомнения. Вот и все.
     
      1964 г.
     
     
      Два почерка
     
      «Если бы только она мне приказала, я бы избил всех ребят в нашем классе! Я бы прошел на руках от раздевалки до спортзала на четвертом этаже. Нет, это ерунда, это легко. Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы только она приказала!»
      В записке не было ни обращений, ни посвящений. Но Женя шестым чувством педагога сразу догадалась, о ком писал Дима Воронов. Конечно же о своей однокласснице Танечке!
      За стеной вдруг громко заговорило радио: сосед вернулся с работы. У него была такая привычка: входя в комнату, прежде всего, еще в темноте, включать приемник. И тут только Женя заметила, что уже поздно, давно пора было зажечь свет. Начала проверять тетради еще днем и ничего не успела проверить. А все виновата записка, нацарапанная бесшабашнейшим Диминым почерком и, видно, по рассеянности забытая в тетради.
      Она уже успела выучить записку наизусть и все же, включив свет, снова склонилась над ней.
      Женя ясно представила себе Диму Воронова, высоченного, плечистого девятиклассника с чуть плакатной внешностью. Так вот и хотелось поставить его где-нибудь на видном месте с высоко поднятой рукой, а рядом написать: «Сдавайте нормы на значок ГТО!» Да разве он хоть минуту постоит спокойно? Впрочем, Женя сама видела, как Дима Воронов, почти не шевелясь, сидел за шахматным столиком в читальне. А выиграв партию, он мог вскочить на стул и, приводя в ужас страстных поклонниц тишины — библиотекарш, провозгласить: «Ура! Еще одна корона пала! Долой монархию!..»
      Дима был пионервожатым в пятом классе «В». Малыши таскались за ним как завороженные. Они на всю школу хвастались Димиными мускулами и сочиняли легенды о его подвигах. Когда Дима играл в волейбол, они со всех сторон обступали площадку и так шумно «болели», что не было слышно свистков судьи…
      Однажды на катке Женя видела, как Дима Гулливером возвышался среди облепивших его малышей. Это было смешно и трогательно. Он учил пятиклассников — играть в хоккей строго и придирчиво командовал ими. А потом она видела, как Дима растирал руки малышу, потерявшему варежки…
      Даже зимой Дима бегал без пальто, в кожаной куртке, но зато шапка у него была очень теплая — с ушами до самого пояса. Он называл свою шапку «полярной».
      — Женя ясно представила себе и хрупкую близорукую девушку с первой парты, Танечку. Она была некрасива, а когда надевала очки, черты ее лица становились просто неуловимы.
      Женя вспомнила, как на новогоднем балу кто-то из юношей пустил злую шутку по поводу неказистой Танинои внешности.
      Дима тогда вплотную подошел к шутнику и с лицом, не предвещавшим ничего доброго, сказал:
      — Твое счастье, что дуэли запрещены. А то бы проучил я тебя, дубина!..
      И целый вечер танцевал с Танечкой.
      «Ну рыцарь!» — мысленно восхищалась Женя.
      Она вспомнила, что Дима и Танечка часто оставались в школе после уроков заниматься геометрией, с которой Танечка была не в ладах. Она не умела чертить, и самый простой прямоугольник казался ей совсем не таким уж прямым, а загадочным и коварным. Математичка Алевтина Георгиевна очень напоминавшая Жене классную даму былых времен относилась к этим занятиям скептически. Заметив както в уже опустевшей раздевалке одиноко висевшее Танино пальто, а на полке Димину полярную шапку, Алевтина Георгиевна усмехнулась:
      — Занимаются?.. Ничего из этой так называемой «взаимопомощи» не получится. Их просто нужно учить порознь!
      Поймите, задачи, которые решают мои юноши, девушкам вовсе не по плечу!
      А Женя с придирчивостью учителя русского языка и литературы подумала: «Не по плечу… не по плечу… Так, конечно, говорят, а все же странное выражение: плечами, что ли, решают задачи? Сказала бы уж лучше „не по уму“…»
      Женю раздражали и голос Алевтины Георгиевны, и ее манера снисходительно опекать молодых учителей, и ее абсолютная убежденность, что все случаи, встречающиеся в педагогической практике, можно предвидеть, классифицировать и разложить по типам, как арифметические задачи.
      А если показать Димину записку Алевтине Георгиевне?
      Господи, что с ней будет! Особенно от этих слов: «Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы она… приказала!»
      «А что, если Танечка и в самом деле вздумает приказать? — забеспокоилась вдруг Женя. — Нет, завтра же нужно будет что-то предпринять!»
      В маленькой комнате было жарко. На улице стояла рыхлая, слякотная зима, похожая скорей на позднюю осень: ни слепящих глаза сугробов, ни узоров на окнах. Но домоуправление, напуганное прошлогодней жалобой жильцов на холод, топило с таким неистовством, будто на улице свирепствовали верхоянские морозы. Женя сняла вязаную кофточку, из кармана выпал конверт и аккуратным белым прямоугольником лег на пол. Это письмо было адресовано уже не Танечке, а лично Жене. Написано оно было не размашистым мальчишеским почерком, а ровными, каллиграфическими буквами.
      И это письмо Женя тоже помнила наизусть вместе со всей его ложной и точной пунктуацией — рбилием двоеточий, скобок, тире:
      «Создавшаяся ситуация требует: мы должны немедленно встретиться! Домой к тебе заходить не хочу (соседи — сплетни!). Мне известна школа, в которой ты преподаешь. Там я и буду ждать тебя завтра, после пятого урока. Разумеется, не в вестибюле — на улице!»
      — Ну, разумеется, на улице, — тихо прошептала Женя. — А то ведь «ребята — сплетни!».
      …Прежде чем завести разговор с Димой, Женя решила посоветоваться с Алевтиной Георгиевной. Она, конечно, заранее была уверена, что не сможет последовать совету математички, но ей было очень любопытно узнать этот совет, — узнать для того, чтобы, как говорится, «поступить наоборот».
      Алевтина Георгиевна выслушала Женю с той снисходительной полуулыбкой, с которой ученик-пятиклассник проверяет давно уже известную ему таблицу умножения у своего младшего братишки-первоклассника.
      Затем Алевтина Георгиевна подошла к зеркалу и стала демонтировать, а потом вновь сооружать сложную конструкцию на своей голове, которую она называла старинной прической. На это занятие у нее уходили все большие перемены.
      — Видите ли, любезная Евгения Михайловна, — сказала математичка не очень внятно, потому что во рту она держала шпильки, — задача очень проста. Данные, как я вижу, вам ясны? Юноша вбил себе в голову, что он влюблен. Не так ли?
      — Почему — в голову? Скорее в сердце…
      Но Алевтина Георгиевна увлеклась и не обратила внимания на эту реплику, как не обращают внимания на лепет ученика не выучившего урок, но пытающегося невпопад вставлять фразы в речь педагога, объясняющего ему как раз то, чего он не удосужился выучить.
      — Итак юноша вбил себе в голову, что он влюблен, — продолжала Алевтина Георгиевна. — Это ваши данные. Решение задачи чрезвычайно просто, хотя вы мне почему-то не назвали фамилии учащихся, так сказать, героев этой истории…
      Математичка выждала немного. Женя смутилась, опустила глаза но фамилии «героев истории» та? и не назвала.
      — Ну ничего ничего. Тайна так тайна. Решение задачи, повторяю, чрезвычайно просто. А вы растерялись? Что ж, вполне закономерно: вы ведь первый год в школе… Итак, отчего юноша вбил себе в голову все это? Оттого, что в голове у. него много пустого, так сказать, ничем не заполненного пространства. Надо, стало быть, его заполнить. Тут-то и приходит на помощь нам, педагогам, общественная работа. Загрузите его получше — и все как рукой снимет. Поверьте моему опыту.
      Опыту Алевтины Георгиевны Женя не поверила, но и своего опыта у нее тоже не было. Она так и не знала еще, с чего начать когда Дима, по ее просьбе оставшийся в классе после уроков, сел боком на первую парту. Ноги он выставил наружу: они под партой не помещались.
      Дима казалось, ждал чего-то очень серьезного и неприятного для себя. Он угрюмо уставился в одну точку; этой точкой было фиолетовое отверстие новенькой белой чернильницы. Рукой он механически поглаживал длинные уши своей полярной шапки.
      Стремясь, чтобы разговор был как можно более интимным, Женя не села за учительский столик (пусть Дима на время забудет, что она педагог!), а устроилась на первой парте второго ряда. Женя думала, что Дима поинтересуется, зачем она задержала его после уроков. Но он ничего не спрашивал, он молчал. Значит, нужно было самой завязать беседу.
      Женя вспомнила, как она, будучи еще девчонкой, в пионерском лагере боялась спрыгнуть с крыши купальни. Но однажды, махнув рукой, зажмурила глаза и, на миг распрощавшись с жизнью, прыгнула! Она и сейчас на миг зажмурила глаза.
      — Прежде всего, Дима, я хочу перед тобой извиниться… — Она выждала секунду, но он не спросил, в чем же, собственно говоря, провинилась перед ним учительница, классный руководитель. Тогда она продолжала: — Я прочитала записку, которую ты забыл в тетради. Я не должна была читать, но, поверь мне, это произошло случайно…
      Дима не поднял головы, но она увидела, как нервно передернулись его широкие плечи под блестящей, шоколадного цвета кожанкой.
      — Впрочем, записка не рассказала мне ничего нового. Я и раньше замечала, что тебе нравится Танечка.
      Женя вздохнула с таким же облегчением, какое она испытала, вынырнув из-под воды после своего знаменитого прыжка с купальни.
      — Да, я заметила, что тебе нравится Танечка. Она и мне тоже нравится — умница, по-своему мыслит. Но только зачем же тебе избивать ради нее своих товарищей? Или ходить с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа? Пойди лучше с ней в театр, в кино, на каток…
      Она чувствовала, что говорит очень банальные, какие-то чужие слова, но своих слов не находила. И может быть, впервые она поняла, как трудна ее профессия. Раньше ей казалось, что трудности педагогического дела явно преувеличены авторами так называемых «школьных повестей» и старыми учительницами, пишущими мемуары.
      — Да, ты можешь по-хорошему дружить с Танечкой! — с отчаянием и досадой на себя повторила Женя.
      Ей казалось, что она забыла, не помнит, какой у Димы голос. И вдруг она услышала его, но не узнала: это были глухие, словно издалека донесшиеся звуки.
      — Почему Танечка? Я совсем не о ней…
      «Неужели ошиблась? — испуганно подумала Женя. — Эх, горе-педагог!»
      И тут же попыталась исправить ошибку:
      — Понимаешь, Дима, дело не в том, кто эта ученица.
      И совсем неважно, как ее имя…
      — Почему ученица?
      Дима поднял голову, взглянул на нее. И она вдруг с ужасом почувствовала, что очень важно, кто именно та девушка, и что очень, очень важно, как ее зовут. Жажду самого беспощадного приказа и отчаянную готовность выполнить все на свете увидела она в его глазах. Она прочитала в них: «Я на все, на все готов ради вас! Мне ничего не страшно»…
      Женя очень испугалась, как бы он все это не высказал вслух. Что тогда делать? Как отвечать ему?
      Она для чего-то открыла чемоданчик, вынула оттуда ребячьи тетради и положила их обратно.
      — Прости, Дима… Мы продолжим наш разговор в другое время. Попозже… Мы обязательно поговорим. А сейчас я очень тороплюсь… Я спешу.
      Это была правда. Она действительно спешила: ее ждали.
      Ждали не в школе, а, «разумеется, на улице».
      Был первый по-настоящему зимний вечер. Взрослые люди спотыкались и падали на ледяных дорожках, коварно прикрытых тонкой пушистой пеленой. А ребята-пятиклассники с хохотом катались по этим дорожкам и чем чаще падали тем громче смеялись. Но вдруг голоса их умолкли.
      Пятиклассники изумленно уставились на учительницу, шедшую с незнакомым мужчиной. Ребята вообще с трудом представляют себе, что учителя, эти поучающие их сверхчеловеки за стенами школы имеют какую-то свою жизнь, похожую на жизнь других обыкновенных людей. Тут же с незнакомым мужчиной шла не просто учительница, а преподавательница старших классов, да еще классная руководительница их вожатого Димы!
      Женя не обратила внимания на разинутые рты пятиклассников. Но он обратил:
      — Я так и знал, что это неподходящее место…
      Женя ничего не ответила. Они свернули в переулок.
      Нелегко перейти с первых непринужденных фраз на заранее придуманные и обдуманные слова. Но, начав беседу «на главную тему», он стал говорить торопливо, словно боясь, что его могут перебить, как боятся этого люди, читающие наизусть стихотворение. И он уже не останавливался, пока не высказал все:
      — Женя, ты сердишься, наверное, что я так долго не искал встречи. Но пойми: мне нужно было на все взглянуть со стороны, все взвесить, все оценить. А для этого я должен был чуть-чуть охладить голову. Только голову… В последнее время, встречаясь с тобой, я постоянно слышал настойчивый вопрос: «А что дальше? Что дальше?» Ты задавала этот вопрос молча, но я слышал его…
      На самом деле Жене никогда не приходилось спрашивать об этом: он сам, всегда рассудительно и не горячась (Женя принимала это за цельность натуры), говорил, что она «навеки данный ему помощник». Слово «помощник» не очень нравилось Жене и напоминало почему-то слово «референт».
      Попутно он осуждал за ветреность всех своих друзей и, как бы между прочим, великих поэтов прошлого. Да, никогда ни молча, ни вслух не приходилось Жене задавать вопрос: »А что дальше?» Но сейчас такой прием, такой ход рассуждений, видно, для чего-то понадобился ему.
      И он продолжал:
      — Я порядочный человек, ты это знаешь лучше других…
      И я хорошо понимаю, что ты не можешь не думать о будущем. Ведь тебе уж скоро двадцать восемь, а для женщины это возраст! (Он накинул ей полтора года, но она и тут не перебила его.) Ты ждешь от меня чего-то решительного, а я не могу, не смею прийти к тебе никем и ничем. Я должен сперва кончить аспирантуру и чего-то добиться в жизни.
      Тогда только я, как и всякий порядочный человек, буду иметь право подумать о семье. Только тогда! Так я понимаю свой долг. И так я понимаю любовь… («Понимаю любовь!» — про себя усмехнулась Женя.) Я чувствую ответственность за твою судьбу. Я спрашиваю себя: сможешь ли ты ждать? Нет, ты не должна ничем жертвовать ради меня. Пусть буду жертвовать я!.. Ты веришь мне? Должна, обязана верить!
      Ведь ты знаешь меня не первый день…
      Да, она знала его не первый день и даже не первый год.
      И все-таки не узнавала. Не узнавала голоса (сперва ей даже казалось, что он простудился, охрип), не узнавала одежды — на нем было все новое: широкое черное пальто, черная котиковая шапка, черный шарф в белый горошек — под цвет и пальто и шапки.
      «Да весь он какой-то новый, — подумала Женя. — Вернее, незнакомый, другой…»
      Неужели первые успехи (шумная защита диплома и прием в аспирантуру академии) так странно преобразили его?
      Испугался, что «навеки данный помощник» лишь помешает карабкаться вверх?
      Женя любила легкий хруст первого, только-только выпавшего снега. Но сейчас унылый скрип из-под его ног раздражал ее. Она заметила, что на ногах у него глухие черные боты, и это показалось ей неприятным: молодой мужчина в ботах! Она рассеянно слушала его, но разглядывала очень внимательно и с некоторым удивлением. Почему, например, она раньше не замечала, что он сутулый?
      То ли Женя отвыкла от мороза, то ли метель в этот день хотела наверстать упущенное, но только ветер больно колол щеки и слепил глаза.
      Жене было трудно идти против ветра, она слабела с каждым шагом, ко всему еще сказывались усталость и все волнения этого дня. А он говорил, говорил, говорил…
      — Я опытнее тебя. Я все обдумал, взвесил, оценил. Ты не должна ждать! Некоторые воображают, что можно строить семью не утвердив себя в обществе. Это пустая фантазия. А сейчас не время фантазеров. Пойми и поверь!.. Нужно обеими ногами крепко стоять на земле. И, ни на минуту не закрывая глаз, зорко смотреть себе под ноги, чтоб не споткнуться…
      Внезапно Женя рассмеялась: она вспомнила, что Дима собирался пройти ради нее от раздевалки до спортзала как раз вверх ногами, а по карнизу намеревался разгуливать, закрыв глаза…
      Она рассмеялась так неожиданно, что очередная фраза застряла у него в горле, он захлебнулся студеным ветром и долго откашливался в свой черный шарф с белыми горошинами.
      Вспомнив о Диме, Женя вдруг перестала зябко кутаться в платок, перестала прятаться от метели…
      И, не говоря ни слова, ничего не объясняя, она пошла вперед такими стремительными шагами, словно было утро и она опаздывала на урок. Она почти бежала, подставляя лицо ветру, и уже не слышала оставшегося где-то позади скрипа глухих черных бот.
      1957 г.
     
     
     
     
      МИМОЗЫ
     
      Андрей туманно представлял себе, что именно нужно дарить женщинам к празднику. С подарками он не раз попадал впросак. Правда, Клава всегда очень долго его благодарила, но потом вела себя как-то странно. Например, с театральной сумочкой, подаренной Андреем, она ходила только в магазин, а в театр — никогда. Духами, которые он подарил, она не душилась.
      — В чем дело? — недоумевал Андрей. — Но флаконов красивей этого в магазине не было. Посмотри, какой замысловатый...
      — Все хорошо, все очень хорошо, — успокаивала его Клава. — Просто я берегу твой подарок. Он очень дорог мне — вот и берегу.
      Но в этом году Андрею повезло. За несколько дней до праздника Клава, вернувшись с работы, сказала:
      — Сегодня утром, я видела, продавали мимозы. Спешила на работу — и не могла купить. Это мои самые любимые цветы. Знаешь, каждый цветочек похож на сказочно маленького цыпленка, присевшего на веточку.
      — Разве это твои самые любимые цветы? — механически, не отрываясь от газеты, спросил Андрей.
      — Я сообщаю тебе об этом каждую весну, — обиделась Клава. И, как всегда в подобных случаях, стала нарочито громко стучать и звенеть на кухне.
      Андрей вспомнил об этом разговоре вечером седьмого марта, когда мужчины из их конструкторского бюро устремились в магазины за подарками. Днем они все получали устные и письменные консультации у секретарши начальника, которая считалась самой элегантной женщиной не только в бюро, но и во всем научно-исследовательском институте. Она любила давать советы по части подарков, нарядов и правил хорошего тона.
      Пожалуй, только Андрей не советовался с секретаршей начальника. Он знал, что нужно преподнести Клаве: он подарит ей мимозы, ее самые любимые цветы.
      В цветочном магазине, неподалеку от института, покупателей не было. Продавщица сидела в уголке, сосредоточенно разглядывая свои ногти, видно определяя, нужно ли наводить к празднику маникюрный глянец.
      «Вот хорошо! — подумал Андрей. — Совсем пусто!» Но тут он заметил, что и на полках магазина тоже было пустовато. Стояло несколько цветочных горшков, перепачканных землей. Из горшков лезли вверх какие-то странные растения.
      Стебли их напоминали толстые и кривые корни хрена, а цветы были такие хилые, такие невзрачные, что и цветами-то их назвать было нельзя.
      Увидев Андрея, продавщица проворно вскочила с табурета, на ходу, взбивая прическу. И до неграмотности учтиво спросила:
      — Что будет угодно для вас?
      — Мне нужны мимозы, — сказал Андрей, с грустью поглядывая на уродливые растения в цветочных горшках.
      — Мимозы? Имелись утром, имелись днем... Сейчас уже кончились. Сами понимаете: завтра праздник. Все за этим товаром охотятся.
      Андрей со злостью взглянул на продавщицу: и потому, что в магазине не было мимоз, и потому, что она бесцеремонно называла «товаром» любимые Клавины цветы.
      — Возьмите вот эти, — предложила продавщица. — Последние три горшка остались. Тоже очень редкие цветочки...
      — Я вижу, что редкие, — хмуро улыбаясь, сказал Андрей.
      — И холода они не боятся.
      — Их самих испугаться можно. А больше ничего нет?
      — Сегодня ничего, а завтра подбросят.
      Нет, завтра уж будет поздно. Андрею хотелось, чтобы Клава получила подарок утром, еще до работы. Несколько минут он молча размышлял. А продавщица за это время собралась с силами и пошла в решительную атаку:
      — Возьмите эти цветы. Не пожалеете... Их только надо раскрыть руками, а там, внутри, они очень красивые — лиловые, сиреневые... Очень даже оригинальные цветочки!
      И запах... И простоят они долго. А ваши мимозы на второй день осыплются. Мужчины ведь в цветах ничего не понимают.
      Сама того не подозревая, продавщица привела самый убедительный для Андрея аргумент. Может, он и в самом деле не понимает? Гонится опять за внешним эффектом, как тогда, покупая духи. А в цветах, может, самое главное — запах? Он нагнулся и понюхал цветок.
      — Изумительный аромат! — крикнула в этот момент продавщица.
      И Андрею показалось, что цветы в самом деле приятно пахнут. К тому же он очень устал, ему хотелось поскорей добраться домой и поужинать.
      — Ну ладно, — сказал он. — Пришлите эти цветы завтра утром. Адрес я напишу.
      Он полез во внутренний карман пиджака и достал оттуда толстый граненый карандаш.
      «Первомайская улица»... — написал Андрей. И задумался.
      Он вспомнил вдруг, что этот прекрасный карандаш, вызывавший зависть у других инженеров (а только инженерыконструкторы умеют ценить хорошие карандаши!), достала ему Клава. Она ездила за ним на край города, к какой-то школьной подруге, работавшей в писчебумажном магазине.
      Вспомнил Андрей и другое... Недавно ему очень захотелось прочитать роман, о котором много говорили его друзьяинженеры, много спорили. Но за книжками журнала, в которых был напечатан роман, в институтской библиотеке установилась длинная очередь. Клава обзвонила всех близких и дальних родственников и знакомых. А как-то в воскресенье она поехала за город, на кирпичный завод, и там, как в детские годы, выменяла у своей подруги нашумевший роман на сборник фантастических повестей.
      Так было всегда...
      Порой она хмурилась и говорила:
      — Ты, Андрюша, как маленький: увидишь у кого-нибудь красивую игрушку и сразу хочешь такую же!..
      Но в тот же день она принималась с большой настойчивостью искать необходимую Андрею вещь, как это когда-то, много лет назад, делала мама. Андрей вспомнил все это — и карандаш остановился.
      — Вы не указали дом и квартиру, — откуда-то, словно с другой планеты, раздался голос продавщицы.
      Андрей скомкал белый листок.
      — А где сейчас можно достать мимозы?
      Изысканную вежливость продавщицы как ветром сдуло.
      — Справок не даем! — процедила она. Вновь уселась на табурет и стала с демонстративным вниманием изучать свои ногти.
      Андрей вышел на улицу. Вечер был неуютный, метельный... Казалось, зима, незаконно перешедшая границу весеннего месяца, хотела под конец посильней накуролесить, чтобы оставить по себе память. Усталому и голодному Андрею ветер, без толку переносивший с места на место стайки снежинок, показался колким и пронизывающим. В такие минуты, поеживаясь от холода, всегда приятно бывает вспомнить лето, вспомнить какой-нибудь день, поразивший тебя щедростью красок и солнечного тепла...
      И Андрей вспомнил такой день... Он возвращался с курорта, а Клава встречала его на вокзале. Соседи по купе, как это обычно бывает, с любопытством разглядывали женщину, о которой они столько слышали за двое суток пути. Клава смущалась и закрывала лицо огромным ярким букетом.
      — Где ты достала такие чудесные цветы? — спросил Андрей. — Можно подумать, что не я приехал с юга, а ты.
      — Купила на привокзальной площади, она вся в цветах...
      Вспомнив об этом, Андрей решил добраться до вокзала.
      Добраться было нелегко, но он смело пустился в путь.
      Транспорт переживал бурные часы «пик». Помня о завтрашнем празднике, Андрей долго пропускал вперед всех женщин, стоявших в очереди, и в результате только одна его нога уместилась на подножке троллейбуса. Затем он проехал несколько остановок на автобусе, вышел на привокзальную площадь — и обнаружил, что никаких цветов на площади не продают.
      — Утром были мимозы, а сейчас одни только папиросы остались, — сказала лоточница, которую мороз заставлял поптичьи прыгать на одном месте и неистово колотить себя в бока. Казалось, она сама себя наказывала за какую-то тяжкую провинность. — Вы бы к драматическому театру съездили. Там цветочный ларек имеется...
      Кругом были парфюмерные и галантерейные магазины.
      Их витрины, разрисованные морозом, опрокинулись на панель широкими светлыми квадратами. А внутри, на полках, он знал, были сотни вещей, столь неотразимо заманчивых для женского сердца. Но Клава хотела украсить комнату именно этими цветами — и Андрей должен был их достать!
      Он снова втиснулся в автобус, вновь пересел на трамвай...
      В окне цветочного ларька, возле драмтеатра, Андрей цветов не увидел, он увидел лишь заиндевевшее лицо старичка продавца, даже на морозе не потерявшее своего доброго выражения в сочетании с невинной, незлобивой хитрецой. Усы старичка, казалось, были вылеплены из снега, и из снега была вылеплена смешная метелочка на подбородке.
      — У вас есть мимозы? — безнадежным голосом спросил Андрей.
      Старик развел руками и при этом так добродушно улыбнулся, словно отрицательный ответ его должен был несказанно обрадовать Андрея.
      Андрей облокотился о деревянную притолоку. «А Клава бы все-таки достала цветы, если бы они нужны были мне, — подумал он. — Из-под земли бы достала! Да, мы подчас куда беспомощней женщин!»
      И тут, сам не зная почему, он рассказал старичку историю своих сегодняшних поисков.
      — Конечно, жена и без мимоз обойдется... А все же хотелось бы!..
      — Понимаю вас, очень даже понимаю, — сказал старичок, с удивлением разглядывая Андрея. — Не так уж часто современные молодые люди о цветах беспокоятся. Цветы вроде и ерунда... Безделица вроде... А через них, между прочим, жена ваша многое может увидеть...
      Андрей вытянулся во весь свой недюжинный рост и зашагал прочь от ларька с таким решительным видом, будто он собрался отправиться за мимозами на край света, будто решил немедленно слетать на юг, где растут любимые Клавины цветы.
      Но вдруг он услышал сзади:
      — Молодой человек, можно вас на минуточку!
      Голос этот заставил Андрея вернуться к ларьку.
      — Тут я, по правде сказать, оставил один букетик для дочери, извиняющимся голосом сказал старичок. — Да вижу, вам цветы очень нужны. А ей пусть жених достает.
      Пусть тоже поищет! Это его дело. Верно я говорю?
      — Еще как верно!.. — воскликнул Андрей, готовый расцеловать старичка в его снежные усы и в смешную заиндевевшую метелочку на подбородке.
      Букет был аккуратно завернут в большой лист кремовой бумаги. Но цветы спрятать нельзя! Пассажиры в троллейбусе глубоко вдыхали нежнейший аромат юга, ворвавшийся вдруг в побеленный морозом вагон. Молодая женщина завистливо взглянула на сверток, потом на самого Андрея, а потом бросила укоризненный взгляд на своего спутника, мрачно уткнувшегося в газету.
      «Правильно... Пусть тоже поищет!» — подумал Андрей.
      Потом он тихонько отвернул край оберточного листа, взглянул еще раз на любимые Клавины цветы, вдохнул их аромат. И каждый цветок показался ему в самом деле похожим на только-только вылупившегося, неправдоподобно маленького цыпленка, присевшего на зеленую веточку.
     
      1955 г.
     
     
     
      НОЧЬ ПЕРЕД СВАДЬБОЙ
     
      Почему их так долго нет? Спектакль, наверно, уже кончился. Почему же их нет? Опять шаги за стеной, на парадной лестнице... Нет, не они. Тамариных шагов я еще не знаю, но Валеркины... Я привыкла ждать эти шаги. С каждым годом ждать приходилось все дольше: сын взрослел.
      Сперва он взлетал на наш третий этаж, потом взбегал, а теперь просто поднимается, пока еще не отдыхая на площадках между этажами: с годами мы все замедляем шаг.
      Наша длинная старая комната с высоченным потолком разделена на две половины. Ожидая его, я всегда думаю:
      хорошо бы заснуть, а проснуться — и почувствовать, что он рядом, за фанерной перегородкой. Но ни разу я не уснула, не дождавшись его...
      Ожидая, я обязательно представляю себе разные ужасы.
      Но ведь с Валериком никогда ничего не случалось. Почему же всегда я жду чего-то плохого? Вот и сейчас... Может быть,, решили после театра побродить по городу: ведь только сегодня днем расписались. Расписались... Странное слово. Но так говорят!
      Кажется, к завтрашнему вечеру все готово. Хорошо, что взяла отпуск на три дня. А то бы ничего не успела. Но дело, конечно, не в отпуске: ничего бы я не сделала без Ленуси.
      Лена, Ленуся... Мой добрый гений! И не только мой. Еще в школе мы всем классом списывали у нее трудные задачки.
      А если возникал конфликт с учительницей или происходило какое-нибудь недоразумение, она умела восстановить справедливость, и объяснялась, и хлопотала... За меня, за всех наших подруг. Сперва она помогала устраивать наши свадьбы, а теперь свадьбы наших детей. Но сама так и не вышла замуж. У нее не хватило времени: она устраивала счастье своих подруг. И столько дала она нам бескорыстных и мудрых советов, что, может быть, ни одного не оставила для себя.
      Гостей будет много. На день рождения можно кого-то позвать, а кого-то нет: не все же помнят, когда ты родился.
      Приходят самые близкие, которые помнят... Но свадьбу не скроешь ни от кого. Я не хочу, чтобы хоть один приятель Валерика на него обиделся. Я люблю этих приятелей за то, что они любят его. Всю жизнь я любила тех, кто хорошо к нему относился. Если какая-нибудь соседка говорила, что он красив или просто хороший мальчик, она начинала казаться мне самой симпатичной и милой во всем нашем доме.
      А учительница, которая на родительском собрании хоть мимоходом отмечала, что у него есть способности, становилась для меня самой умной и справедливой. И Тамару я тоже люблю за то, что она любит Валерика. Нет, не только за это. Она добрая, справедливая. Но главное то, что она любит моего сына. Это самое главное.
      Я не представляла себе, как все рассядутся в нашей комнате, разделенной на две половины. Где взять столько стульев, столько посуды?
      — Так всегда бывает. Я это предвидела, — сказала Ленуся. — Мобилизуем общественность.
      Она прошла по квартирам и договорилась с соседями:
      они дадут нам сервизы, столы и стулья. Я живу в этом доме сорок три года, но не решилась бы ходить по квартирам.
      А Ленуся решилась. Ради меня. И никто ей не смог отказать.
      Ей отказать невозможно.
      Друзья Валерика любят поесть. Они не требуют деликатесов; от недавних студенческих лет осталась эта непритязательность. Но давай им побольше! А завтра они все же деликатесов отведают. Я тут совсем ни при чем: над кастрюлями колдовала Ленуся. Она все умеет. И не требует помощи... А лишь время от времени спрашивает: «Попробуй, не надо ли перцу? Попробуй: кажется, пересолила?»
      Да, у меня все готово. Вернее, у нас с Ленусей. Вот только подарок не успела купить. Но ничего: завтра Ленуся поможет. Она ведь точно знает, что лучше всего дарить к именинам, что к свадьбе, а что к годовщине свадьбы. Может быть, стыдно так много перекладывать на ее плечи, на ее мудрый житейский опыт? Но иначе я не могу. Мне кажется, она мысленно пережила все ситуации и конфликты, какие только возможны, пережила, чтобы понять и иметь верный совет на все случаи жизни. Для меня и моих подруг. Лена, Ленуся! Наш добрый гений...
      Почему же они не идут? Так поздно... Вот поднимается сосед с четвертого этажа, отдыхает на каждой ступеньке:
      у него был инфаркт. Сейчас он гулял перед сном. Возвращается к ночным «Последним известиям». Значит, двенадцати еще нет. За долгие годы, ожидая Валерика, я изучила походку всех наших соседей. И даже их привычки...
      Я вижу Колин портрет. Темно, но я его вижу. Там, на столе... Валерик не помнит отца: он ушел на войну, когда сыну было два года. Он погиб и потому навсегда остался моим мужем. Для Валерика он герой. Только герой, как Чапаев или Котовский...
      Валерик не помнит отца отцом. А я помню мужа, который бы, наверно, ушел от меня, если бы не война... Как это произошло? С чего началось?
      Я помню те первые Колины фразы, которые насторожили меня. Знакомя меня со своими приятелями, он сказал: «Она работает в области экономики». А я, как и сейчас, была счетоводом...
      С детства я привыкла советоваться с Ленусей. Помню, она сказала:
      — Не огорчайся. Мы с тобой, а это самое главное: друзья надежнее жен и мужей. А вообще я это предвидела. Так ведь всегда бывает при подобном соотношении сил... Нет, дело не в званиях: не в том, что он кандидат наук, а ты бухгалтер. Есть мужья, у которых звания повыше, чем у него, а жены всего-навсего домашние хозяйки. И ничего ужасного не происходит, потому что дома эти мужья просто мужья.
      — А ученые — особый народ! Многие из них и дома тоже живут только своей профессией. Понимаешь, живут! А ты — в ином мире. Вы, я думаю, не сможете понять друг друга, как люди, разговаривающие на разных языках.
      — Но ведь чужой язык можно выучить, — тихо сказала я.
      А сама подумала: «Нет, я выучить не смогу. У меня на руках Валерик...»
      Может быть, Коля сказал, что я тружусь «в области экономики» так, без какой-нибудь задней мысли? Но я после разговора с Ленусей стала приглядываться, следить за его отношением ко мне — я искала подтверждений ее словам и, конечно, их находила.
      Мне казалось, Коля напряженно прислушивается, когда я разговариваю с его друзьями: боится, что скажу что-нибудь не то. Я стала избегать его знакомых. Он спрашивал, пойду ли я с ним в гости, а я отвечала, что как раз в этот вечер мне нужно остаться дома. И он привык всюду бывать без меня. Мож-ет быть, я сама его к этому приучила?
      Я помнила слова Ленуси, что так бывает всегда «при подобном соотношении сил». Я верила этим словам. Они меня утешали: значит, иначе и быть не может. И бороться бессмысленно, и ничего не надо предпринимать, раз так бывает всегда.
      С войны Коля писал нежные письма. Но я понимала, что он писал их не мне, а родному дому, который издали, когда тяжело и плохо, всегда кажется желанным и дорогим.
      А они все не идут... Вот семенит по лестнице старичок из соседней квартиры. Он работает в ресторане официантом и приходит самым последним. Скромный, тихий такой старичок: всегда всем уступает дорогу, даже мальчишкам. Как-то не представляю его в костюме официанта, среди танцующих пар, среди джазовой музыки, под светом роскошных люстр...
      А не купить ли им люстру в подарок? В их половине, за фанерной перегородкой, есть только настольная лампа. Надо посоветоваться с Ленусей. Люстра как раз подойдет! Но почему же их нет? Если пришел старичок из ресторана, значит, уже за полночь. Может, куда-нибудь позвонить?.. Немного еще подожду.
      Я не жалею, что больше не вышла замуж. Я думаю, Валерик не пустил бы в наш дом никого чужого. Хотя одного человека он бы, пожалуй, принял.
      Однажды к нам в управление приехал из Армении инженер, автор проекта. Звали его Гургенрм. Шумный, веселый...
      И наивный такой: всему удивлялся. Все принимал как неожиданность и как радость: «У вас свое машбюро? Можно работу перепечатать? Это прекрасно!.. У вас есть своя столовая? Можно поужинать? Это здорово!.. У вас рядом троллейбусная остановка? Прямо напротив? Это замечательно!..»
      Слова он выговаривал как-то так, что приятно было его слушать, даже если он не произносил ничего особенного, и хотелось, подражая ему, тоже говорить с легким восточным акцентом. Все мы вдруг стали необычайно ценить свое учреждение, у которого было, оказывается, столько разных достоинств!
      В те дни в нашем городе происходили какие-то конференции и симпозиумы, и получить номер в гостинице было невозможно. А директор наш знал, что у меня длинная комната, разделенная на две половины (он учился когда-то с Колей и бывал у нас). Он знал, что живем мы вдвоем с Валеркой, и попросил приютить Гургена хотя бы дней на пять.
      Я согласилась.
      Войдя в нашу комнату, он сказал: «Такие высокие потолки? Здесь можно летать! Это прекрасно!» Подошел к окну и воскликнул: «Какой превосходный вид! Прямо на улицу.,.»
      Мы с Валериком переглянулись: нам стало казаться, что мы обладатели бесценных сокровищ. И даже то, что комната окнами выходила на улицу, откуда всегда доносился шум трамваев, троллейбусов, автомобилей, даже это стало казаться нам очень приятным.
      Когда приезжали родственники из других городов, мы с Валериком сами ощущали себя как бы гостягми, словно были в чужом доме: нарушался строй нашей жизни. Гурген ничего не нарушил. Он лишь добавил то, чего нашему дому всегда не хватало: у нас стало праздничнее.
      Ленуся настороженно относилась к шуткам Гургена, к его восторженным восклицаниям.
      — Восточное красноречие! — как-то сказала она. — Так бывает всегда: мы поддаемся этому застольному обаянию.
      Верим их громким словам, а потом они забывают, как нас зовут...
      Однажды Гурген развесил по стенам ватманские листы и стал рассказывать нам о своем проекте. Мы, почему-то совсем не робея, делали разные предложения. Он записывал их в тетрадку, потом сказал:
      — Строгие консультанты утопили меня в поправках.
      И вы беспощадны. Но это прекрасно: зато месяцев через шесть снова приеду в Москву! На окончательное утверждение.
      Валерик вдруг улыбнулся, и я почувствовала: он рад, что Гурген снова приедет. Я тоже обрадовалась. И испугалась того, что обрадовалась.
      В тот вечер он сделал мне предложение. Я ничего не могла ответить: мне нужно было посоветоваться с Ленусей.
      — Я это предвидела, — сказала она. — Восточная пылкость и торопливость... Подожди и подумай. Не забудет ли он дня через три о своем намерении?
      Он не забыл. Как раз через три дня прислал телеграмму.
      А потом и письмо. Он сообщал, что посоветовался с матерью и что она одобрила его выбор, хоть и не видела меня никогда.
      — Но скоро увидит! Потому что я приеду с Валериком к ним.
      Навсегда. Жить мы будем вместе с его матерью и сестрами.
      — Вот видишь, — ска-зала Ленуся. — Ты станешь рабыней в их доме. И я не смогу помочь: мы будем слишком далеко друг от друга. Мужчина, который не может жить без матери и советуется с ней по таким вопросам, не будет хорошим мужем. Это старая житейская мудрость... Но она, к несчастью, верна. А матери в таких семьях всегда тиранки. Им поклоняются, словно идолам. Особенно на Востоке. Поверь мне: всегда так бывает.
      Я не решилась оставить свой дом и Ленусю. И написала об этом Гургену. Еще в нескольких письмах он звал меня, но я не поехала.
      Чтобы поставить точку, мы с Ленусей послали Гургену холодный ответ, который был мне самой неприятен. Однако я помнила, что через шесть месяцев он вновь приедет со своим проектом. И очень ждала.
      Он не приехал. Сказали, что болен. Но я знала: он не приехал из-за меня.
      Его проект привезла какая-то женщина. «Она прелесть! — визжали чертежницы. — Просто очарование!..» — «Неужели так быстро женился? подумала я. — Ленуся всегда права...»
      Я пошла в проектный отдел. И увидела эту женщину.
      «Нет, не жена... — успокоилась я. — Должно быть, сотрудница их института».
      Она была из тех женщин, к которым сразу испытываешь доверие Даже чрезмерное... Словно к врачу, когда тебе плохо Лицо доброе и бесхитростное, располагало к откровенности и тех кто вовсе ее не знал. Она всех угощала фруктами.
      И всех приглашала к себе отдыхать: у нее маленький домик.
      Но не просто так приглашала, не из приличия, а всем, кто хотел, давала свой адрес. «Напишите месяца за два, — говорила она, — чтобы я смогла подготовиться». Девчонки-чертежницы, обожающие отдыхать «дикарями», записывали ее адрес в маленькие блокнотики.
      А старому инженеру, страдавшему язвой, она обещала прислать удивительную траву, которая его непременно вылечит Инженер, измученный болезнью и медицинскими советами, которые ему предлагали со всех сторон, всегда желчный и недоверчивый, дал ей свой адрес, потому что не сомневался: она пришлет эту траву. И никто в этом не сомневался...
      К начальству она не пошла: «Не умею с ним разговаривать». Попросила меня и чертежниц передать директору кальки и ватманы. И расписку с нас не взяла. Прямо так и оставила.
      — Кто эта женщина? — спросила я.
      — Мать Гургена. Того самого, который всем восторгался.
      — Не может быть... — сказала я.
      Все удивленно переглянулись.
      Так вот какая она! Идол, тиранка...
      И все-таки я ни о чем не жалею! Нет, ни о чем. Разве это не счастье: всю жизнь посвятить одному человеку? Сыну, Валерику... А теперь еще и Тамаре, дочери... Им обоим! Мы всегда будем вместе. Нет, я ни о чем не жалею.
      Слава богу, идут! Не торопятся, разговаривают... А я представляла себе всякие ужасы. Почему мозг всегда работает в одном направлении?
      На цыпочках прошли к себе, зажгли настольную лампу.
      Решено: подарю им люстру. Ленуся поможет мне выбрать...
      Тамаре неизвестно, что у нас фанерная перегородка, и говорит она почти в полный голос.
      — Тише, — просит ее Валерик, — маму разбудишь.
      Прекрасно знает, что я не сплю! Ни разу в жизни я не заснула, не дождавшись его. Почему же он ее останавливает?
      Тамара заговорила потише. Но я зачем-тр все слышу.
      Валерик об этом не знает и больше не останавливает Тамару.
      — Мы с тобой все-таки ни о чем не договорились. Два с половиной часа слонялись по улицам, но ничего не решили, — говорит она.
      — Разве мы не успеем решить потом?
      — У тебя прекрасная мать. Я к ней так привязалась!
      Как к родной... Но именно для того, чтоб эти чувства к ней сохранить, нам надо будет разъехаться. К родителям лучше всего ходить в гости. Тогда дружеские отношения сохраняются навсегда. Это же всем известно... Сначала будем снимать комнату, а потом построим свою. Когда сможем. Согласен?
      Сын молчит. Может быть, я не слышу? Нет, я бы услышала. Он молчит.
      — Значит, договорились? — спрашивает Тамара. — Так будет лучше для нас всех. Жить надо отдельно. Это старая истина.
      О житейская мудрость! Откуда ты знала, что мы с Колей не сможем быть счастливы! И про Гургена... И остальное...
      Все-то ты торопишься. И твердишь: «Всегда так бывает...
      Старая истина...»
      Но ведь бывает по-разному. Это тебе не приходит на ум?
      Так ли уж ты мудра, житейская мудрость? Ты очень жестока. Это мне ясно.
      Нет, я не права! Конечно, им лучше будет вдвоем. Но только зачем же снимать комнату? А потом строить? Влезать в долги? Теперь я знаю... Теперь точно знаю, что им подарить! После свадьбы я уеду к сестре, за сто километров отсюда. И буду ездить к ним в гости. И они будут ездить... Зачем же снимать комнату? Я просто уеду.
      Но как сделать, чтоб они не обиделись? И не поняли, что я слышала? Как все уладить с работой? Это не так легко.
      Может быть, посоветоваться с Ленусей?
     
      1966 г.
     
     
     
      ПИСЬМА И ТЕЛЕГРАММЫ
     
      Письмо первое
      Удивляюсь твоему спокойствию! Просто удивляюсь!..
      Ведь здесь, в санатории, полно бравых молодых людей.
      Слышишь: полно! И все начинают со знакомства со мной: первый визит — к врачу. Я им толкую про хвойные ванны, а они мне в ответ: «Что вы делаете сегодня вечером?»
      Не все, конечно, но многие.
      Есть тут один летчик, могучий, как ТУ-104. А каждый день на прием ходит и все жалуется: то бессонница — дай ему порошок, то аппетит пропал — дай таблетку...
      А уборщица Анна Леонтьевна, такая наблюдательная, ехидная старушка, вчера приходит и ругается: летчик за дверью кабинета таблетки выбросил, их растоптали и, как мел, разнесли по всему коридору, наследили...
      Мне надоели, пойми, ежевечерние шуточки: «А вот, наша соломенная вдова. Давайте-ка накажем вашего жениха: чтото он не больно торопится». А ты и в самом деле не торопишься. Уверен, что я буду ждать? Да, я жду тебя — держу свое слово. Но почему же ты не держишь свое? Ведь, помнишь, в Москве, когда я добивалась назначения в этот южный санаторий (добивалась ради тебя!), ты говорил: «Вот слетаю в Сибирь за материалом для очерка — и сразу к тебе, в Крым. О пихтах и елях буду писать под пальмами и кипарисами...» Помнишь эту фразу? Но уж, наверно, собран материал для целой книги очерков, а ты все не едешь.
      Достань-ка из своей коричневой папки конверт с документами и отыщи там маленькую медицинскую справку.
      Это ведь не просто справка, Алексей, — это истина: у тебя плохие, слабые легкие. И тебе нужен юг, сухой воздух
      Крыма. Антон Павлович не стеснялся жить здесь, на берегу моря. Так чего же стыдишься ты?
      Тут ведь не только отдыхать можно — здесь и «Вишневый сад» был написан.
      Жду телеграмму. Не письмо, а именно телеграмму: номер поезда, вагон... Жду!
      М.
      P. S. Если бы видел, какую комнату отвели мне при санатории: солнце, гроздья винограда прямо на подоконнике!..
      Письмо второе
      Мариша, родная! А если бы ты видела!..
      Еще три месяца назад здесь было роскошное и, казалось, недоступное для человека царство тайги. Но вот бессмысленный рев медведей был заглушен сосредоточенным, деловым гудением тракторов; стук упрямого единоличника-дятла — стуком молотков, а ленивый шум сосен потонул в торопливом жужжании пил, в пулеметном стрекотании электродвижков...
      Но тайга отступила недалеко: прошлой ночью захмелевший от меда великан Мишка обознался адресом и улегся в неглубоком котловане. Видно, принял его за то уютное логово, в котором он постоянно прописан со всем своим нестриженым семейством.
      Тайга совсем рядом, и, может быть, еще поэтому все, что происходит здесь, приобретает какое-то богатырское, сказочное звучание. Чудеса техники в окружении чудес природы — разве это не здорово?!
      Люди работают зверски! Они поражены этим краем, но еще не называют его родным домом: ведь для этого нужно время. И как счастливы были бы люди, если б можно было перенести сюда, в необжитый лесной мир, те далекие переулки и улицы, на которых они родились, где впервые ссорились и мирились, гоняли на коньках и самокатах, а по утрам бегали в школу!.. И вот огромную поляну, где строится сейчас заводоуправление, назвали (представь себе!) Арбатской площадью. А холмистую улицу, посреди которой еще растет трава, нарекли не как-нибудь, а Невским проспектом!..
      Полмесяца назад стала издаваться газета. Обычно многотиражки выходят раз или два в неделю, а наша — ежедневнал. Ведь скоро здесь будет город, и многотиражка станет тогда солидным городским органом.
      Редакцию пока запихнули в проходную десятиметровую комнатенку. Штат невелик: редактор, ответственный секретарь, то есть я, да один литературный сотрудник. Должна быть и машинистка, но мы ее не можем найти. Представляешь, какая тут нужда в людях, если меня, журналиста, только что окончившего институт, назначили ответственным секретарем! И если не могут найти машинистку... Редактор наш — ярый газетчик. Каждый номер обнюхивает со всех сторон: наслаждается типографской краской. «Это, — говорит, — для меня приятнее всякой хвои и даже самых нежнейших цветов!»
      Почти в каждом номере, на первой странице, мы печатаем «Письма родным». И поверь, ни в одном письме не добавили мы от себя ни единой, даже самой коротенькой строчки. Даем прямо так, со всеми «стилевыми ухабами и колдобинами», как говорил наш институтский профессор. Только, может быть, запятым возвращаем их законные места.
      Маришка, родная! У меня ведь, поверь, не было никакого заранее обдуманного плана -обмануть тебя. Я и правда думал собрать материл для очерка, а потом махнуть в Крым, на солнышко. Но очерк мой очень растянулся, каждый день рождает новую страницу или главу. Я и сейчас думаю приехать к тебе, как только закончу свой очерк. Но когда-то я напишу последний абзац? Да и будет ли такой?!
      Звать тебя сюда из твоего уютного гнездышка с гроздьями винограда на подоконнике просто не решаюсь. А целую попрежнему крепко-крепко!
      Твой Алексей.
      Письмо третье
      Так ты, значит, стал ответственным секретарем? Ну, знаешь, большую безответственность трудно себе представить! По отношению ко мне, к своему здоровью и вообще ко всему, ко всему! У тебя сейчас есть лишь один способ сохранить все, что когда-то было дорого нам обоим: немедленно уволиться и прилететь (ты слышишь: не приехать, а прилететь!)
      Меня совершенно не интересуют дела вашей ежедневной стенгазеты. Хотя должна сказать, что «Письма родным» не слишком оригинальная форма: ее уже не раз использовали по радио. Для начала могли бы выдумать что-нибудь поинтересней.
      И еще. Если бы там, в тайге, очутился какой-нибудь человек с такими легкими, как у тебя, я бы посоветовала ему не углубляться в утренний и вечерний лес, побольше быть на открытых, сухих местах. Больные легкие не терпят сырости. Но тебе я этого не посоветую! Мне совершенно безразлично теперь твое здоровье, раз ты мог (посмел!) так бесцеремонно разрушить все наши планы и вообще все, все!..
      М.
      P. S. Летчик-богатырь, который каждый день приходит ко мне за пилюлями, совершил сегодня во время мертвого часа самую, как он выразился, «отчаянную мертвую петлю в своей жизни»: сделал мне предложение. Ему осталось отдыхать ровно двадцать дней. Раскаяние свое посылай авиапочтой, а то я могу не получить его вовремя, и тогда дела летчика окажутся не такими уж «мертвыми». Ты еще не знаешь, на что способна девушка в ярости и отчаянии!
      Письмо четвертое
      Дорогая Маринка! Представь себе: мы до сих пор не нашли машинистку. Я срочно учусь печатать на машинке.
      Одним пальцем уже умею! Но такой способ пригоден для обычных многотиражек, которые выходят один раз в неделю. А для нашей ежедневной, да еще на фоне здешней строительной техники, столь отсталые методы труда просто недопустимы! Поэтому пока мы решили сдавать материалы в типографию в рукописном виде. Это, правда, дело нелегкое, ибо у всех троих ужасающие почерки — верный признак гениальности нашего редакционного коллектива!
      Директор типографии (она находится в двенадцати километрах отсюда, в районном центре Каменищи) сказал, что пока в виде редчайшего исключения он будет принимать статьи и заметки, аккуратно переписанные от руки. Но только при одном непременном условии: если мы, как он выразился, «раздолбаем» заместителя начальника строительства по быту и транспорту Езерского. «Долбать» замов по быту — дело весьма банальное. Но за что все же его так люто возненавидел наш тихий и мирный директор?
      Ты, Маришка, я вижу, кое в чем сильно смахиваешь на нашего неспокойного редактора: подавай тебе хлесткие заголовки! А «Письма родным» — банальная форма? Да знаешь ли ты, что значат письма для людей, недавно только расставшихся с домом, с родными своими и близкими? Я-то уж знаю! И видела бы ты, какие здесь выстраиваются очереди перед окошком «До востребования»! Бегут на почту усталые, не успев даже поужинать. И ждут, и волнуются, и чуть не плачут, услышав из окошка виноватую шутку:
      «А вам еще пишут...»
      И почитала бы ты эти письма! У каждого свой почерк — и на бумаге и в жизни. Про тайгу пишут и про любовь; и о том, как применили кладку дешевого бутового камня взамен кирпича; и про то, что здесь нельзя достать бигуди, а волосы приходится накручивать на бумагу (пригодилась-таки наша газета!).
      Иногда пишут и нам — прямо в редакцию. Правда, пока еще не очень часто. Но вот вчера на второй полосе мы поместили «обоюдоострое», как выразился наш редактор, письмо каменщика Васи Ястребкова «Я против своего рекорда!».
      Вася Ястребков со злостью рассказывает о том, как дал он сотни процентов нормы. Да, со злостью: «Это была не работа, а черт его знает что! Все ребята, здоровенные мужики, обслуживали меня, как няньки: подносили кирпич и раствор, подготовляли фронт работы... Вся бригада плясала вокруг меня! Я поставил рекорд, а они все и одной нормы не вытянули. Что же это такое?»
      Только сейчас, работая в редакции, я понял, Маришка, до чего же люди не любят критику. Задень только кого-нибудь, чуть-чуть зацепи — и сразу летят опровержения, трещат телефоны, спешат на выручку адвокаты. Так и после этого письма: «Вы опорочили трудовую победу! Вы очернили коллектив! Вы толкнули Ястребкова на этот пасквиль!»
      Здесь некоторые утверждают, что рекорд, если даже он не очень настоящий, может все же многих чему-то научить, кого-то вдохновить, взбодрить и содействовать, так сказать, общему подъему. Начальник стройконторы даже пожаловался на нас в партком. И вот бегу объясняться по этому поводу.
      Парторг наш — бывший таежный охотник. Но не «суровый с виду и добряк в душе», как пишут в романах, а просто очень зоркий на людские печали и радости человек. И шутит, и каламбурит, и обладает какой-то сверхъестественной силой притяжения... Все местные «правдоискатели» устремляются к нему. Его именем тут запугивают провинившихся («Титов до вас доберется!») и ободряют попавших в беду («А вы бы к Титову!»).
      Наш Титыч, как ласково зовут его многие, лично знаком в тайге с каждым деревом, с каждой птицей, с каждым цветком. И откуда он узнал о моей болезни, ума не приложу! Сперва пошутил: «И какая тебя нелегкая с такими легкими в тайгу принесла?» А потом уж всерьез сказал: «Ты тайге поверил и она тебя вылечит. Травами вылечит! Вот пойду скоро на охоту и принесу тебе верное средство...»
      Ну, а сейчас посмотрим, какие травы или, вернее сказать, пилюли пропишет мне Титыч за это самое письмо, «опорочившее трудовую победу»!
      На бегу, но все-таки очень крепко целую тебя.
      Твой Алексей.
      Письмо пятое
      Напоминаю, что до отъезда летчика осталось всего двенадцать дней.
      А ты заполняешь свои письма рассказами, которые меня совершенно не интересуют: газета, рекорды, бутовый камень...
      Да приедешь ты сюда в конце концов или нет?!
      М.
      — P. S. Не знаю, чем кончился ваш разговор в парткоме, но убеждена, что в истории с этим Ястребковым вы (как ни странно!) правы: на лжи, на обмане никого и ничему научить невозможно. И ты, оказывается (о сюрприз!), понимаешь это, когда речь идет о делах общественных?!
      У нас среди санаторных врачей тоже есть любители рекордов. Только «весовых». Гонятся за тем, чтобы каждый отдыхающий прибавил побольше килограммов. Потом складывают все эти «индивидуальные поправки» и где-нибудь на совещании потрясают уже целыми тоннами: «В таком-то санатории за истекший квартал прибавлено три тонны живого веса!» Высшая медицинская математика! А то, что от всех этих килограммов у людей одышка начинается, — это уж не так важно. Боюсь, как бы и у вашей стройки не началась «одышка» от показных рекордов.
      И еще одно... Меня, откровенно товоря, уже не очень волнует твое здоровье (просто махнула рукой!), но все же я поражаюсь, как можно отказываться от истинно целебного крымского солнца и верить каким-то знахарским средствам, каким-то травам! Даже если их прописывает сам парторг.
      Можно ли пользоваться травами без консультаций врача?
      Не вообрази только, что я забочусь о тебе! Нет, я просто поражаюсь твоему бескультурью! И как такие темные люди могут работать в редакции да еще поучать других?!
      Письмо шестое
      Дорогая моя Маринка! Твои сообщения о летчике очень напоминают мне наши ежедневные газетные шапки: «До окончания работы осталось всего десять дней!», «До пуска объекта — всего неделя! Все внимание — ударному объекту!..» Впрочем, прости меня за глупое сравнение.
      Ты пишешь мне зло и раздраженно. Но вот удивительно:
      когда я читал вчера твое письмо со всеми этими «совершенно безразлично» и «я махнула рукой», мне вдруг ясно вспомнились другие письма... Я подошел к своему, еще до сих пор не распакованному чемодану и достал их. Мамины письма...
      Мама часто бывала в командировках, а я оставался дома один И вот что она писала мне издалека: «Я ничуть не сомневаюсь, что ты там без меня уже нахватал целую кучу двоек!. А когда ты ложишься спать, конечно, забываешь выключить газ... Я уже махнула рукой на твое будущее, но меня все же поражает, как можно целыми днями сидеть в темной ванной комнате над какими-то мокрыми фотопленками, когда на свете есть Гончаров, и Тургенев, и Диккенс.
      Мама прекрасно знала, что я никогда не получал двоек.
      И что если бы я хоть однажды забыл выключить газ, у нее бы уже не было сына. Но она так писала... А я читал и сердился. И только потом, когда мамы не стало, я перечитал и понял все ее письма: в них были любовь и тревога...
      Как и в твоих! Могу ли я на тебя сердиться?
      Могу ли сердиться, если и сам люблю тебя еще сильнее, чем прежде! Пойми это... У меня только меньше оснований для тревог: у вас там солнце, и море, и гроздья винограда на подоконнике. Но, может быть, один твой летчик перевешивает все здешние опасности? И даже сырой вечерний воздух при моих слабых легких, а?
      Нет, не верю! И за то, что не верю, крепко целую тебя.
      Алексей.
      Письмо седьмое
      Маринка, родная!
      Минуту назад я вернулся из типографии, раздеться не успел — и вот уже спешу рассказать тебе об истории с Владиславом Петровичем Езерским. Наши молодые ребята зовут его «Владик», что в расшифрованном виде означает: «Владыка домов и квартир». А еще его называют: «Наш ОТК». Нет, мы и не думаем сравнивать его с отделом технического контроля: это вполне достойный и очень нужный отдел! Речь идет о сокращенном звучании знаменитого словечка «отказать!». Есть разные слова-паразиты. Одни люди суют всюду свое любимое «так сказать», другие не могут жить без «понимаешь», а вот грешный язык Владислава Петровича легче всего и с наибольшим удовольствием произносит это самое «отказать!».
      Нам, к примеру, он не дал-помещения для типографии, хотя мог бы его найти. Ему приятней, однако, чтобы мы по нескольку раз в день топали в Каменищи и обратно.
      Одним словом: «Чего моя левая нога пожелает!» Свой фельетон мы так и назвали: «Наше слово — к левой ноге Владислава Петровича!»
      И, представь себе, Владик заранее узнал о статье. Нет, он ничего не вынюхивал — просто директор типографии проговорился. Езерский отказал ему в новых шрифтах («Вы и старыми больно шлепаете!»), а директор ему в ответ: «Васто уж шлепнем! И на первой полоске!»
      Владик немедленно принял меры. Прежде всего он помчался в партком. А наш старый таежный охотник ответил ему: «Я тебя, Езерский, сам давно на мушке держу. Но пусть газета первая пальнет! Сразу оценишь этих «разбойников пуха и пера».
      Ты думаешь, Владик сдался? О нет! Он с ходу реквизировал автомобиль, на котором мы иногда ездим в типографию, и я прошагал десять километров в темноте через лес (так намного короче).
      Газета завтра опоздает. А мы в самом конце номера напечатаем жирным шрифтом: «Номер не вышел вовремя изза того, что герой нашего фельетона, Владислав Петрович Езерский, вновь оказался во власти своей левой ноги». Борьба так борьба!
      Алексей.
      P. S. Прости! Первый раз в жизни забыл поцеловать тебя:
      зол, как собака. И валюсь с ног от усталости. Прости!..
      Письмо восьмое
      Быть может, это прозвучит пошловато, но я убедилась:
      время — самый надежный целитель. Еще недавно я бы ужаснулась, узнав, что ты со своими легкими прошагал десять километров по сырому вечернему лесу. А сейчас это твое сумасшествие (ты слышишь: сумасшествие!) меня нисколько не тронуло. Ну ни капельки!
      Хотя мои сообщения о летчике и напоминают тебе какието там газетные «шапки», я все же дерзну еще раз сообщить:
      он уезжает отсюда через неделю и очень просит меня до отъезда что-то ему ответить. Ради меня он готов перевестись на постоянную работу сюда, в Крым: преподавателем в какуюто летную школу. Я вижу, что он в отличие от тебя по-настоящему любит! Да, да, да: именно по-настоящему и именно в отличи е!..
      Не воображай только, что я когда-нибудь приеду в твой дикий лесной край: это значило бы не уважать себя, не ценить своей работы и, наконец, не дорожить твоим здоровьем.
      Хотя им я, кажется, почти уже и не дорожу.
      История с Езерским, которой ты заполнил все предыдущее письмо, меня очень мало интересует, но я уверена почему-то, что фельетон вы написали беззубый: откуда вам уметь писать фельетоны?! Хотелось бы убедиться в своей правоте: пришли мне один номер этого вашего боевого листка.
      И еще скажу, что любая уважающая себя редакция уже давно бы добилась постоянной автомашины, а не гоняла бы своих сотрудников ночью через лес.
      Так приедешь ты в Крым или нет?! Спрашиваю тебя в последний раз. Самый последний!
      М.
      P. S. Как, между прочим, кончилась эта история с «рекордом»? Кто победил?
      Письмо девятое
      Маришка, любимая! Сегодня был на стройке нового жилого дома, что выходит одной стороной на наш местный Крещатик, а другой — к большому лесному озеру. Думал собрать материал для очерка. Но ничего не собрал...
      Бродил по недостроенным этажам и все думал: «А вот бы поселиться нам в этой комнате!.. Или вот в этой... Или вон в той... Сюда бы поставили письменный стол и полочку с книгами. А здесь вот, в этом углу, было бы Маринкино царство: врачебные инструменты, и едва уловимый запах духов, и уж непременно электрический утюг на гладильной доске...
      Я ведь знаю, как любит она разглаживать каждую морщинку на платье! А отсюда, с этого балкона, Марина могла бы глядеться прямо в озеро — такого чистого, что даже цвет камешков на дне разобрать можно...»
      Мечты, мечты!..
      На третьем этаже налетели на меня молодые штукатуры — ребята из ремесленного. «Где же газета?! — кричат. — Обеденный перерыв на носу, а газеты нет! Эх, работнички!..»
      Я объяснил, что в понедельник мы «не выходим». Да они это и сами знают. Просто работали без выходного, воскресенье смешалось у них с рабочими днями — вот и понедельника не заметили.
      Ну, стали извиняться. А за что? Ведь их «налет» доставил мне только радость! Значит, газету ждут...
      Совсем забыл... Ты же спрашивала, чем кончилась борьба вокруг знаменитого уж здесь ястребковского «рекорда». А кончилась она тем, что парторг наш сказал начальнику стройконторы: «Мы не против показателей, а против очковтирателей». И рассмеялся: случайно в рифму получилось. Мы хотели дать эти слова «шапкой» на второй полосе, но Титыч не разрешил: «Цитируйте классиков!»
      Выслал тебе бандеролью не только фельетон о Езерском (ты ведь и об этом просила), а всю подшивку нашей газеты, которую ты так неуважительно именуешь то стенгазетой, то боевым листком.
      Алексей.
      P. S. Кстати, вчера зачислили в штат редакции машинистку. Нашли наконец! Отыскали! Девятнадцатилетняя девушка из Ленинграда. Никаких оценок давать не буду. Скажу лишь, что весь мужской состав нашей редакции (кроме меня) вышел сегодня на работу в новых костюмах.
      Телеграмма первая
      Каменищи. Строительство завода. Редакция многотиражки. Алексею Костенко.
      Выезжаю десятого тридцать третьим скорым, вагон седьмой.
      Марина.
      Телеграмма вторая
      Поезд тридцать третий скорый, вагон седьмой. Марине Крыловой.
      Насчет машинистки наврал. Жду нетерпением, крепко целую.
      Твой Алексей.
     
      1956 г.
     
     
     
     
      Я ничего не сказал
      ИЗ ДНЕВНИКА МАЛЬЧИШКИ
     
      Сегодня в моей жизни произошло радостное событие: я получил двойку по физкультуре. Я очень не высоко прыгнул в высоту, не длинно прыгнул в длину и перепутал все гимнастические упражнения.
      Сначала ничего радостного в этом не было. Учитель по физкультуре напомнил мне о том, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе, и сказал, что мне шесть лет назад лучше было бы поступить в другую школу, которая не на таком почетном месте в районе, как наша.
      На перемене классная руководительница предупредила меня, чтоб я не думал, что физкультура — это второстепенный предмет. И сказала, что вообще стоит только начать: сегодня двойка по физкультуре, а завтра — по литературе или даже по математике (наша классная руководительница математичка). А староста класса Князев просто сказал, что я хлюпик.
      Но зато на следующей перемене ко мне подошел наш десятиклассник Власов, который никогда бы не подошел ко мне, если бы не эта двойка. Вообще-то фамилия его не Власов. «Власов» — это его прозвище, потому что он самый сильный у нас в школе. На одном спортивном вечере старшеклассники делали пирамиду, а Власов был как бы ее основанием: на нем стояло и висело человек пять или шесть (сейчас уж точно не помню), а он преспокойно, растопырив ноги, всех на себе держал!
      И вот этот-то самый Власов, который может удержать на себе столько людей сразу, подошел ко мне и сказал:
      — Нам с тобой, я так думаю, поговорить нужно бы, Кеша. Пойдем куда-нибудь. А то тут, я смотрю, глазеют со всех сторон.
      Власов, конечно, своим ростом очень выделялся на нашем этаже, среди шестиклассников. Но никто бы все равно глазеть на него не стал, если бы он не был самым сильным во всей школе. А тут все, конечно, глазели.
      Я хоть и растерялся, но сразу сообразил, что никуда уходить нам не нужно: пусть все видят, что ради меня сверху спустился сам Власов и запросто прогуливается со мной по коридору.
      И мы стали прогуливаться…
      — Ты, я так слышал, двойку схватил? — сказал Власов.
      Ах, вот в чем дело! Власов ходил вразвалочку. И говорил тоже вразвалочку, негромко и неторопливо, переминаясь со слова на слово. В общем, ребята не слышали, о чем он меня спрашивал. А я, чтобы сбить всех с толку, отвечал ему во весь голос и с веселой такой улыбкой на лице:
      — Верно! Правильно! Было такое дело!
      — Ты, я так думаю, слышал, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе?
      — Слышал! А как же!.. — радостно ответил я.
      — Это хорошо, разумеется, что ты не падаешь духом. Но двойку твою исправлять надо. Чтобы вся школа не сползала из-за тебя вниз по спортивным показателям.
      — Еще бы! Можете на меня положиться!
      — Нет, сам ты не сумеешь… А выходить надо, друг, из этого постыдного положения. Мне вот и поручено помочь тебе.
      — Ха-ха-ха! Это замечательно! — воскликнул я, будто мы говорили о каких-нибудь очень приятных вещах.
      — Где же мы будем с тобой заниматься? — . — продолжал Власов, немного озадаченный моим смехом.
      — В спортивном зале! Или внизу, во дворе…
      — Это, я думаю, не подойдет. Серьезной работы там не получится: мешать будут.
      «И в самом деле, — подумал я, — ;если мы будем заниматься в спортивном зале или во дворе, все сразу поймут, что Власов приходил ко мне из-за двойки!»
      А ребята между тем даже бегать по коридору перестали, тыкали в нас пальцами и сообщали друг другу:
      — Смотри! Смотри: Власов нашего Кешку обнимает!
      Вообще-то он меня не обнимал, а просто положил руку мне на плечо: наверно, жалел меня, сочувствовал мне как двоечнику. Не понимал, что я в этот момент — самый счастливый человек на всем нашем этаже! Ну, а со стороны казалось, что он меня обнимает…
      — Я так думаю, удобней всего будет дома, — сказал Власов.
      — У тебя?.. То есть у вас? — спросил я.
      — Называй меня на «ты». Неважно, что я в десятом классе. Все, как говорится, там будете!
      — Значит, у тебя дома?
      — Лучше, я так думаю, у тебя. В привычной обстановке ты быстрее добьешься успеха.
      Власов придет ко мне домой! Это даже во сне не могло присниться!.. Сам Власов!
      И хоть дом мой совсем близко от школы (всего пять минут бега), я очень долго объяснял Власову, как до него добраться.
      Так я растянул наш разговор на всю перемену. Это произвело на ребят очень большое впечатление.
      — Кеша, а Кеша… О чем он с тобой разговаривал? — спросил староста Князев, тот самый, который еще час назад назвал меня хлюпиком.
      — Да есть у нас с ним одно дело, — ответил я.
      — У тебя с Власовым?!
      — Да. С ним.
      — А о чем он тебя спросил? Ты еще ответил: «Можете на меня положиться!»
      — Не могу сказать: это, знаешь, неудобно… Есть у него ко мне одна просьба…
      — К тебе?!
      — Что ж тут такого? Он еще сегодня часа в три ко мне домой зайдет… Ну, а у тебя, Князев, что нового?
      Ровно в три часа я вышел к подъезду встречать Власова.
      Просто не усидел дома.
      И вдруг я почувствовал, что за мной следят. Бывает так, что чувствуешь чужой взгляд на расстоянии… Даже спиной чувствуешь или затылком. А тут наблюдали прямо из подворотни дома, который стоял напротив, через дорогу.
      Это были ребята из нашего класса во главе со старостой Князевым.
      Все ясно: явились проверять, придет ли ко мне Власов.
      Я, конечно, сделал вид, что никого из них не заметил.
      А минут через пять или десять показался Власов. Он шел не торопясь, высокий и красивый такой… Я прямо залюбовался. Мысленно залюбовался, потому что из подворотни за мной наблюдали ребята.
      — Зачем же это ты на улицу вышел? — удивился Власов. — Я так полагаю, нашел бы твою квартиру сам.
      — Ничего, ничего, не смущайся! — громко, чтобы меня услышали в подворотне, сказал я. И, приподнявшись на цыпочки, похлопал Власова по плечу.
      Но когда Власов явился к нам на третий этаж, он и в самом деле как-то засмущался. Вместо того чтобы сразу приступить к занятиям по физкультуре, стал для чего-то разглядывать фотографии двух моих дедушек и одной бабушки, которые висели на стене.
      — А бабушка у тебя была, надо так думать, красавица… — задумчиво сказал он.
      — Почему «была»? Она и сейчас жива…
      — Нет, я в смысле ее внешности… Очень красивая! Вот здесь, значит, вы и живете? В этих двух комнатах?
      — Да. А там, в других двух комнатах, есть соседи, — стал объяснять я, словно был экскурсоводом, по нашей квартире. — И ванная комната еще есть. И кухня…
      — Хорошо, — сказал Власов. — Очень у вас хорошо.
      Он каким-то странным и даже, как мне показалось, мечтательным взглядом обвел стены, и шкаф, и буфет, и стол, и стулья, и все вообще, что есть у нас в комнате. А потом вдруг спросил меня:
      — Ты, Кеша, физик или лирик?
      Физику мы еще только начали проходить, а литературу я давно люблю и поэтому ответил:
      — Все-таки, наверно, я лирик…
      — Ну, а где мы с тобой будем прыгать через веревку?
      — Лучше всего в коридоре, — сказал я. — Он длинный.
      Веревку Власов принес с собой. Мы зацепили один ее конец за ручку нашей двери, другой конец держал Власов. Но тут раздался голос соседки:
      — Что такое случилось? Перегородили коридор! Нельзя пройти в кухню!
      — Простите, пожалуйста, — сказал Власов. — Мы этого не учли. Сейчас мы это исправим.
      Увидев Власова, соседка вдруг заулыбалась, зачем-то погляделась в зеркало, которое висит у нас в коридоре, рядом с вешалкой, и сказала:
      — Ничего, ничего… Я могу легко, как мышка, прошмыгнуть под веревкой. Это даже оригинально.
      Ага, испугалась! Но откуда она узнала, что он самый сильный во всей нашей школе?!
      — А может, пойдем во двор? — предложил я.
      — Нет, во двор не пойдем, — сказал Власов. — Лучше попробуем в комнате.
      «Не хочет срамить меня перед ребятами! — решил я. — Напрасно, конечно, волнуется: у нас во дворе ведь про двойку никто не знает! Сказал бы, что готовлюсь к соревнованиям, — и все. Но уж раз он такой заботливый…»
      Мы повесили веревку в комнате. Я прыгнул два раза в высоту, один раз в длину… И тут пришел сосед с нижнего этажа.
      — Что, вы решили пробить у нас потолок?
      Сосед, видно, не узнал во Власове нашего школьного чемпиона. И прыжки пришлось прекратить.
      — Тогда займемся гимнастикой, — сказал Власов.
      Но потом вдруг снова стал разглядывать портрет моей бабушки. И сказал:
      — Давай немножко поговорим…
      Наверно, ему не хотелось сразу приступать к гимнастическим упражнениям. А может быть, он действительно захотел подружиться со мной… Что из того, что он в десятом классе, а я только в шестом! Это ничего не значит. Ведь дружит же мой папа с одним инженером, который старше его на целых пятнадцать лет!
      Но тут, как назло, пришла моя сестра Майка. Она младше Власова на целый класс. Но он ведет себя очень просто и скромно, а Майка невозможно задается. Потому что все считают ее красивой. Эта Майкина красота мне просто житья не дает. Почти никто из взрослых не называет меня по имени, а все говорят: «Это брат той самой красивой девочки из девятого класса!», «Это брат той самой красотки из тридцать третьей квартиры!..»
      Как только Власов увидел Майку, он сразу передумал со мной разговаривать (какие могут быть при ней серьезные разговоры!). Он сбросил куртку и остался в спортивной рубашке без рукавов. Тут только я увидел вблизи, какие у Власова потрясающие мускулы и загорелые руки! На нем были синие спортивные брюки с резинками внизу, поэтому ног я не видел, но и они, наверно, тоже красивые и загорелые.
      — Сегодня ты будешь только смотреть и запоминать!
      И он стал выделывать такие гимнастические номера, запоминать которые мне было совершенно бесполезно, потому что я все равно никогда в жизни ничего подобного не смогу сделать.
      Власов ходил на руках по нашей комнате, чуть не задевая ногами за абажур висячей лампы. Потом поднимал стул одной рукой за одну ножку и долго держал его в воздухе. Потом сделал «мостик» и там, на полу, соединил свои загорелые руки со своими ногами…
      Но Майка на все это даже смотреть не стала. Она вышла в другую комнату и захлопнула за собой дверь.
      Я немного погодя тоже забежал туда и говорю:
      — Что это ты даже не поздоровалась?
      — Нашли где физкультурой заниматься! — сказала она.
      — Ты что, с ума, что ли, сошла? Не узнаешь его?
      — Прекрасно узнаю.
      — Это же Власов! Сам Власов!
      — Подумаешь!..
      — Он пришел, чтобы немного потренировать меня. Понимаешь?
      — Вот и тренировались бы в спортивном зале. Смешно! В комнате ходить на руках!..
      — Можно подумать, что не он — сильнее всех в школе, а ты! Власов первый и, может быть, даже последний раз в жизни пришел к нам в дом! Все нам завидуют! А ты уходишь в другую комнату! Посмотри, какие у него мускулы… У тебя есть такие мускулы?
      — Еще чего не хватало!
      — А ты вообще когда-нибудь видела такие мускулы?
      — Подумаешь! — ответила Майка.
      Это ее самые любимые слова: «Смешно!» и «Подумаешь!».
      Я понял, что спорить с ней бесполезно.
      Через три дня я уже вполне мог бы исправить свою двойку. Но я исправлять ее не хотел. Все эти три дня Власов приходил к нам, и мои приятели просто погибали от зависти. Я прекрасно понимал, что, если двойка исправится вдруг хотя бы на тройку, я уже никогда больше не увижу Власова у себя дома и никто больше мне не будет завидовать.
      Власов тоже считал, что спешить не следует:
      — Надо, я так полагаю, исправить твою отметку основательно: раз и навсегда! Поэтому никакой такой торопливости, я уверен, быть не должно.
      Но староста Князев, наоборот, очень торопился. Он пригрозил написать в стенгазету о том, что я тяну назад всю нашу школу.
      Как я мог один тянуть куда-то целую школу, мне было совершенно непонятно.
      Но двойку все же пришлось исправить.
      — Наконец-то! Поздравляем! — говорили ребята.
      — Спасибо, — печально отвечал я.
      — Что это ты такой грустный? — удивлялись мои приятели.
      — Устал. Перетренировался…
      Но на самом деле я просто мысленно навсегда прощался с Власовым. И это было так грустно, что даже хотелось плакать.
      Сегодня в тот час, когда ко мне, бывало, приходил Власов, в прихожей раздался звонок. Теперь уж это не мог быть он, я знал… И подумал, что долго, наверно, звонок в этот час будет напоминать мне о Власове. Но делать нечего, пошел открывать…
      Передо мной стоял Власов!
      И странно: он тоже смотрел на меня с удивлением, будто не ожидал увидеть.
      — Ты, значит, здесь?.. — спросил он, что-то соображая.
      — Ну да… Поскольку уроки уже кончились, — отвечал я так, словно нужно было объяснять, почему я нахожусь у себя дома.
      — И ты один? — продолжал он тем же странным какимто тоном.
      Я кивнул.
      — Думаешь сейчас, я уверен: зачем Власов пришел? Так, да?
      «Наверно, хочет поздравить меня с исправлением двойки!» — подумал я.
      — А пришел я вот зачем…. — сказал он. И помедлил немножко, как будто вспоминал, зачем же именно. — Я, понимаешь, задумал отправиться в дальнее путешествие… Не в одиночку, конечно… Одному — куда же?
      «Неужели?!» — мелькнуло у меня в голове. И я затаил дыхание.
      — Нужен мне спутник, — продолжал Власов медленно, еще медленнее, чем всегда. — И… я так думаю, ты вполне подойдешь.
      Я молчал. Я от восторга потерял голос. И вообще боялся сказать что-нибудь не то, чтобы Власов не разочаровался во мне и не передумал. Но все-таки спросил:
      — А куда мы?..
      — Вот верно: куда?.. — подхватил Власов, как будто это и для него было не совсем ясно. Он наморщил лоб. А потом вдруг заговорил быстро, так, точно боялся остановиться: — Есть на нашей реке островок. Небольшой такой, но зато совершенно необитаемый! Корабли обходят его стороной. И на лодках туда не заплывают: далеко все же! А мы с тобой поплывем. Проведем там денек, ночь переспим. И… ну да, обязательно зароем бутылку в песок с таким сообщением: »Здесь впервые провели целый день и проспали целую ночь…» И поставим свои имена и фамилии, как полагается. Вот.
      — А зачем? — спросил я. И сразу испугался, что вопрос получился глупый.
      Но, видно, Власову он таким не показался.
      — Зачем… — повторил он, как будто ему это на миг стало не очень понятно. — Да. Зачем?.. А затем! — прямо-таки закричал он вдруг. Водрузим вымпел! Закрепим весь этот остров за нашей школой. И назовем его так: остров Футбольного Поля.
      — Футбольного Поля? — переспросил я.
      — Ну да. У нас ведь, ты знаешь, двора никакого при школе нет. В футбол погонять абсолютно негде. А мы туда, как говорится, проложим маршрут. И будут по нему потом наши футбольные команды на матчи ездить. Простор там!
      — Еще бы! — восхитился я. — Полная необитаемость!..
      — Только Майе ничего не говори, — предупредил меня Власов. Насмехаться начнет: «Подумаешь, робинзоны!..»
      И еще что-нибудь такое придумает. И, я так полагаю, обязательно расскажет твоим родителям, а они…
      — Я ей ни за что, ни под какой пыткой не расскажу!
      — А сам начинай понемногу готовиться к путешествию. Успех, как ты понимаешь, во многом зависит от подготовки. Пораскинь со своей стороны мозгами… Поплывем мы, я так думаю, в первый день летних каникул. Ну, до этого мы еще не раз увидимся. Да…
      Он помедлил, рассеянно так окинул взглядом стены и неожиданно сказал то, чего я от него в тот момент никак уж не ожидал услышать:
      — Бабушка у тебя, несомненно, тоже красавица!
      Эту фразу я от него, правда, уже слышал, только без «тоже».
      «Что значит — тоже? — не понял я. — А кто еще? Я, что ли, красавица?!»
      Я размышлял об этом и после, когда Власов уже ушел.
      И еще я думал о том, как это странно, что где-то на белом свете уцелели необитаемые острова… Я в них уже давно не верил. Я думал, что они существуют только в книжках. Но Власов нашел такой остров! Нашел! А Майка еще смеет говорить о нем: «Подумаешь!»
     
     
      * * *
     
      Сегодня мы начали готовиться к путешествию. Власов принес карту всей нашей области и показал, куда именно мы поплывем и где примерно находится остров Футбольного Поля. По карте выходило, что мы проплывем какие-нибудь полсантиметра, но я-то знал, что плыть нам придется больше пяти часов!
      — Мы спустимся вниз, к острову, на байдарке, — сказал Власов. — Грести будем по очереди.
      Я сознался, что никогда на байдарках не плавал и грести одним веслом не умею.
      — Я так думаю, что тебе нетрудно будет научиться, — успокоил меня Власов.
      Он положил стул на пол. Сам тоже сел на пол, прямо между ножками стула. Оперся спиной на обратную сторону сиденья, а руки положил на ножки, словно на борта нашей будущей байдарки. В руки вместо весла взял половую щетку и стал учить меня грести и управлять лодкой.
      Потом я раз пять садился на пол, и он тоже еще раз пять усаживался между ножками…
      А потом неожиданно появилась Майка — она всегда появляется неожиданно и тогда, когда ей бы лучше не приходить! В этот момент на полу как раз сидел Власов. Он почему-то очень смутился, покраснел… Стал очень как-то поспешно подниматься, задел за ножку стула, споткнулся и чуть не упал. Майка бестактно расхохоталась.
      — Глупо! — сказал я ей. — Над кем смеешься?!
      И чтобы сбить сестру с толку, стал объяснять, что продолжаю свои тренировки по физкультуре, а Власов мне помогает.
      — Надо совсем запутать следы, — тихо сказал я Власову. — Чтобы она ни о чем не догадалась!
      Тогда он, усевшись за стол, стал рассказывать мне всякие истории. Но громко, чтобы и Майка тоже услышала…
      Власов стал рассказывать про хитрого фараона Хирена.
      Этот фараон построил для себя целых две пирамиды: одну — настоящую, а другую — фальшивую, чтобы обмануть грабителей, которые обворовывали фараоновы гробницы. И внутри пирамид он понаделал разных ловушек: встанешь на каменную плиту, а она вдруг проваливается — и кубарем летишь в колодец.
      — Жалко, что этот твой Хирен умер, — насмешливо сказала Майка.
      — Почему? — удивился Власов.
      — Очень бы он в угрозыске пригодился.
      — Но пирамиды-то все равно ограбили, — сообщил Власов. — И настоящую и фальшивую…
      — Откуда ты знаешь? — задала Майка очередной свой глупый вопрос.
      — В книжке прочел, разумеется.
      — Ах, в кни-жке! — разочарованно воскликнула Майка.
      Будто Власов мог сам лазить по фараоновым гробницам.
      Но все-таки присела к столу…
      Власов стал рассказывать о разных необычайных вещах.
      О китах, которые, кончая жизнь самоубийством, выбрасываются на берег Тихого океана. О каком-то человеке, который не спит вот уже двадцать лет!
      Майка больше не задавала своих дурацких вопросов.
      А мне было жалко несчастных китов, которые кончали жизнь самоубийством. Я очень завидовал человеку, который умудрился столько лет подряд не ложиться спать. И я очень злился на Майку, которая мешала нам готовиться к путешествию…
     
     
      * * *
     
      Вот уже пятый день я ем только те продукты, которые быстро портятся. А те, которые не портятся, складываю в ящик письменного стола, где лежат мои учебники и тетради.
      Я складываю туда сыр, колбасу, печенье, конфеты… Я решил, что все это мы захватим с собой в путешествие.
      Но готовиться к своему походу мы уже пятый день не можем: Майка перестала уходить из дому. Явится после школы и сидит в комнате, будто ее приковали. Она делает это нарочно, из вредности, чтобы помешать нам.
      И Власову приходится сидеть рядом с ней за столом и рассказывать разные истории, вместо того чтобы учить меня управлять байдаркой. Власов, конечно, в душе возненавидел Майку, но не показывает виду. Потому что он спортсмен и умеет владеть собой. А Майка слушает и никуда не уходит…
      Наверно, придется перенести наши тренировки в другое место. Завтра скажу Власову…
      А сегодня вечером я убедился, что колбаса все же портится довольно быстро.
      Неприятный запах заставил маму принюхаться. Она пошла по этому запаху, как по следу, и обнаружила в моем ящике склад продуктов.
      — Зачем это, Кеша?! — воскликнула мама.
      — Просто так… чтоб не тревожить тебя по ночам, — ответил я.
      — По ночам?! — изумилась мама.
      — Ну да… Иногда ночью у меня вдруг разгорается аппетит. Это бывает довольно часто. Что тогда делать? И вот я, чтобы никого не будить…
      — Ночью есть очень вредно, — сказала мама, — это доказано медициной.
      И она ликвидировала все мои запасы.
      Но, ложась спать, я заметил на стуле, возле своей кровати, бутерброд с сыром и яблоко.
      — Это прекрасно, — громко сказал я. — Проснусь среди ночи, поем немного и снова усну.
      И я в самом деле проснулся… Взял все, что лежало на стуле, и спрятал в более надежное место: в книжный шкаф, за тяжелые тома энциклопедии, к которым у нас никто никогда не прикасался.
      Никто, кроме меня… А я теперь по вечерам стал изучать энциклопедию. Ведь если мы с Власовым будем на острове вдвоем, он же не сможет все время, не закрывая рта, рассказывать разные интересные истории. Он устанет, и вообще ему будет со мной скучно… Я тоже должен буду рассказать ему что-нибудь особенное!
      И вот я стал читать энциклопедию и даже кое-что выписывать из нее в тетрадку.
      Я узнал, например, что киты, которые иногда кончают жизнь самоубийством, делятся на два семейства: на гладких китов и на полосатиков. Мне очень понравилоеб это слово: полосатики! И еще я узнал, что знаменитый китовый ус расположен совсем не там, где растут усы у людей, то есть не под носом, а во рту!
      В энциклопедии так прямо и написано:
      «Киты имеют вместо зубов систему ид двухсот — четырехсот роговидных пластин, называемых китовым усом, свешивающихся с поперечных валиков нёба…»
      Эти строки я выписал в тетрадку.
      А вдруг, на мое счастье, Власов всего этого не знает?
      И тогда я ему расскажу!
      Сегодня я немного задержался в классе. Князев устроил собрание на тему «Спорт — лицо нашей школы!».
      Я взял и рассказал о том, что скоро отправлюсь с Власовым в одно дальнее путешествие. Ведь мне не было запрещено говорить об этом ребятам.
      Я только Майке не имею права говорить, потому что от нее об этом сразу узнает мама. А если мама узнает, то ужасно перепугается и никуда меня не пустит.
      Ребята мне очень завидовали. Князев даже сказал, что таким образом укрепляется связь разных поколений. Я, значит, по его мнению, одно поколение, а Власов — другое! Одним словом, домой я вернулся в прекрасном настроении.
      Прихожу, а Власов уже у нас. Зашел пораньше: хотел, наверно, застать меня одного. А застал вместо меня Майку: она всех своих подруг позабывала и после уроков летит, как ракета, прямо домой.
      Мне кажется, она хочет, чтобы и Власов тоже краснел и потел в ее присутствии, как другие мальчишки. А добилась совсем другого: вывела Власова из себя! Даже он — лучший спортсмен во всей нашей школе? — не выдержал: когда я вошел в комнату, он не сидел за столом, как обычно, а ходил по комнате, весь красный и взволнованный. Ну, точно такой, каким он был тогда, когда поднялся с пола и зацепился за стул. Или даже еще взволнованнее!
      Наверно, он как следует отчитал Майку, потому что она ему что-то отвечала тоже очень взволнованно. Но когда я вошел, сразу замолчала, смутилась и села на диван. Наша Майка смутилась! Этого еще никогда не бывало! Дошло, вероятно, до ее сознания, что она нам мешает. В таком деле, которого даже понять не может. Потому что никогда еще на необитаемых островах не была. И тем более не ночевала!
      Власов сразу подошел ко мне и тихо, шепотом, говорит:
      — Кеша, сбегай, пожалуйста, срочно ко мне домой. Там у меня на столе, рядом с чернильным прибором, компас лежит. Он, я так думаю, нам с тобой сегодня весьма пригодится. Только сейчас же беги. Не задерживайся!
      «Ага, — думаю, — значит, Майку уговорил! Не будет она нам больше мешать! Мы путь сегодня наметим. Я научусь управлять байдаркой, компасом пользоваться… Это нам все в пути пригодится!»
      Власов хотел мне свой адрес на бумажке написать. Но я остановил его:
      — Скажи так, на словах: я повторю и запомню!
      «Пусть, — думаю, — знает, что у меня память хорошая! Что я могу с любым донесением в разведку пойти: все сразу запомню и точно все передам!»
      Власов жил не так уж далеко. Но я все равно побежал проходными дворами, чтобы путь сократить. Ворота в одном месте были закрыты, а я через них перелез. И опять побежал. И не заметил даже, что у Власова в доме есть лифт.
      Только потом заметил, когда уже вниз спускался. А вверх, на шестой этаж, я мигом взлетел!
      Позвонил три раза, как Власов просил, но никто мне дверь не открыл. Тогда я один раз позвонил, потом позвонил два раза: может, думаю, из соседей кто-нибудь дома? Никто все равно не открыл. Я ухом к замку прильнул, но никаких шагов не услышал. Только вода из крана на кухне капала…
      Это было слышно.
      Но путешественник должен быть настойчивым и упорным! Все, чта ему нужно, он должен найти, разыскать и достать! Хоть под землей, хоть под водой!
      И я твердо решил: без компаса домой не возвращаться!
      На улице я очень хитро и находчиво поговорил с дворничихой. И она мне уже буквально через минуту сообщила, что мать Власова работает тут же рядом — в домоуправлении.
      Я спустился в полуподвал и сразу узнал мать Власова, хоть никогда раньше ее не видел. Сам Власов был высоким, широкоплечим, красивым, а мать его была худенькой, низенькой, совсем незаметной, но все равно была очень похожа на своего сына.
      Я объяснил ей, в чем дело. Но она смотрела на меня както подозрительно, с недоверием. Тогда я назвал номер нашей школы, имя и отчество классной руководительницы Власова, имена и фамилии некоторых его одноклассников и даже упомянул, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе. Власов будет очень доволен, когда узнает, что я и тут, как настоящий следопыт, проявил находчивость. Завоевал доверие его матери!
      Она убедилась наконец, что я — это я, что пришел я от самого Власова, с его личным заданием.
      Мы сели в лифт и поехали на шестой этаж. А через несколько минут компас уже был у меня в руках: кругленький, отполированный такой… Я на обратном пути все время его поглаживал.
      Снова я прошмыгнул проходными дворами, перелез через ворота. И, запыхавшись, примчался домой. Но там никого не было…
      Я не поверил своим глазам. Заглянул под стол, за буфет, за книжный шкаф.
      Никого не было…
      Как же так?
      Наверно Майка сказала Власову что-то такое, чего он не мог стерпеть и ушел. Нельзя было оставлять их вдвоем!
      Нельзя!
      Куда же бежать? Где искать Власова?
      Я решил все-таки ждать дома: может быть, он вернется?
      А чтобы время шло побыстрее, я сел и написал в своем дневнике обо всем, что сегодня случилось.
      Ждал я долго.
      Я успел описать в дневнике все, что случилось со мной утром и днем Потом я написал на отдельном листке сообщение о том что мы с Власовым первыми среди всех людей на земле провели целый день и целую ночь на острове Футбольного Поля.
      Я запихнул эту бумажку в пустую бутылку из-под «Ессентуков», которые мой папа пьет перед обедом. А Власов все еще не возвращался…
      Наконец раздался звонок. Я бросился открывать дверь.
      Это была Майка. Но я сперва даже с трудом узнал ее: Майка была какая-то странная. Сказала мне спасибо за то, что я открыл ей дверь.
      Раньше она никогда ни за что меня не благодарила.
      — Ты один, Кешенька? — спросила она.
      Я чуть не упал… Всегда я был просто Кешкой, иногда даже Иннокешкой, потому что полное мое имя — Иннокентий. «Наверно, замаливает свои грехи! — решил я. — Выгнала Власова, а теперь опомнилась и подлизывается. Ничего у нее не выйдет!..»
      — Ты сказала Власову что-нибудь такое, что он из-за тебя ушел, да? Сознайся!
      — Из-за меня ушел? — с глупой какой-то улыбочкой переспросила Майка. — Скажи лучше, что он из-за меня пришел!
      — Куда?
      — Сюда, к нам.
      — Когда?
      — Ну, примерно дней десять назад… Точно уж я не помню.
      — Ха-ха-ха! Ты с ума сошла, что ли? Он сначала пришел помогать мне! По физкультуре… Говори: куда он ушел отсюда?
      — Туда же, куда и я.
      — Куда и ты?
      — Ну конечно. Мы оба пошли в кино.
      — В кино?! Но ведь он же послал меня за компасом!
      — Это потому, что, когда ты вернулся из школы, он еще не успел уговорить меня. Я сперва отказывалась идти…
      — И он тебя уговаривал?!
      — Ты не сердись, пожалуйста. Ты еще этого не понимаешь.
      — Ты врешь! Ты все врешь! — крикнул я.
      И почему-то со злостью посмотрел на портрет своей бабушки, с которой, как говорили, в нашей семье пошли красавицы по женской линии.
      Я схватил со стола компас…
      А через несколько минут я уже летел теми же самыми проходными дворами, что и днем. И перелезал через те же самые ворота.
      Дверь мне открыл Власов.
      — Ты был с ней в кино? Это правда? — прямо с порога спросил я его.
      — Погоди… Я сейчас тебе все объясню.
      — Ты из-за нее пришел к нам, да? Никто тебе заниматься со мной не поручал? Говори: не поручал?
      — Погоди, Кеша… Ты же мужчина. Ты должен понять…
      — А в путешествие мы пойдем? Говори: пойдем? Или никакого такого острова вообще нет?
      — Остров есть. Есть такой остров… Я сам его видел. Только там, понимаешь, городской пляж устраивают. Лежаки всякие понавезли, ларьков понастроили… Так что опоздали мы с тобой… Но ты, я так думаю, будешь на этом пляже загорать. Приплывешь туда на речном трамвае… Это гораздо быстрее, чем на лодке! И удобней!
      — »Удобней»! Я всем ребятам уже рассказал… Я готовился. Я так ждал…
      Больше я ничего не стал говорить. Просто не мог…
      Я слетел с шестого этажа вниз за какую-нибудь секунду.
      Он не мог угнаться за мной.
      — Прости, Кеша. Ты же мужчина. Ты же должен меня понять. Я просто не знал, что ты так расстроишься, я не думал. Я не ожидал…
      Он уже говорил не вразвалочку, переминаясь со слова на слово, а сбивчиво, торопливо, и слова у него наскакивали одно на другое:
      — А если хочешь, мы с тобой поплывем туда, на остров. Пока еще там никто не загорает… Поплывем! Самыми первыми! Хочешь? Возьмем байдарку и поплывем. Хочешь, а?
      — Я никуда не поплыву с тобой, Кубарьков. Никуда! Потому что ты лгун и обманщик!..
      Кубарьков — это была его настоящая фамилия.
      — Хочешь, поплывем?.. А хочешь, пойдем за грибами? Или рыбу удить. А если хочешь, возьми себе этот компас. Навсегда… Он тебе пригодится. Если хочешь…
      — Без него дорогу найду!
      Я обернулся и сунул компас ему в руку.
      И тут заметил, что у него дрожат губы… Я даже приостановился.
      — Ты только Майе не говори… Не говори, что я так пошутил. Что я сочинил все это про необитаемый остров… Не говори ей. Очень прошу тебя. Не говори…
      И я ничего не сказал Майе. Ни одного слова.
      Но в путешествие я с ним не пошел. И никогда не пойду.
      Никогда!..
     
      1966 г.
     
     
     
     
      Бабочка
     
      Валерию казалось, что в учреждении, где работает мать, существует какое-то вечное, раз и навсегда утвержденное штатное расписание.
      Сколько он себя помнил, коллектив этого «микроучреждения» всегда состоял из четырех человек.
      Всегда там работали Варвара Михайловна и Елена Гавриловна. Сейчас это были уже пожилые женщины, нелегкие на подъем, с одышкой и стенокардией, но мама-то знала их совсем другими и по старой привычке одну до сих пор называла Варенькой, а другую Лелей. Валерий же, как в детстве, продолжал называть их тетей Варей и тетей Лелей. И только начальника учреждения Никодима Сергеича все называли по имени-отчеству.
      Минувшая война принесла всем четверым такое горе и такие потери, которые не могли забыться со временем. Жена Никодима Сергеича в сорок втором году умерла от голода в Ленинграде; вскоре он, тяжело контуженный, вернулся домой, но не смог жить в опустевшей квартире, уехал навсегда в-другой город, да так больше и не женился.
      Варенька и Леля потеряли на войне своих сыновей, а мать Валерия потеряла мужа. Вот и получилось, что на всех четверых уже много лет приходился один-единственный сын Валерий. «Наш общий сын» — так и звали его в маленьком учреждении.
      С детства Валерий писал стихи. Мама аккуратно перепечатывала их на пишущей машинке, а Никодим Сергеич с выражением читал вслух… Сам он, еще будучи студентом, тоже «грешил стишками» и даже однажды послал их по почте Александру Блоку. Стихи Блоку не понравились, но Никодим Сергеич по сию пору так бережно хранил трехстрочный ответ великого поэта, словно он заключал в себе самую высокую и восторженную похвалу. Никодим Сергеич утверждал, что стихи Валерия порадовали бы Блока «своей юношеской непосредственностью и чистотой».
      Доказать это было довольно трудно, но весь коллектив на слово верил своему начальнику: все-таки у него были более тесные отношения с великим поэтом, чем у всех остальных.
      В свое время в мамином учреждении начала выходить стенгазета под названием «За точный учет». Поскольку коллектив был очень маленький, на каждого приходилось много разных общественных поручений. Только мама не имела еще общественной нагрузки — ее и назначили редактором.
      Почти все заметки писал и редактировал за маму Валерий, а она и не скрывала этого — напротив, она этим гордилась.
      У мамы, по ее собственным словам, не было никаких способностей «к политическому мышлению и обобщениям». А у Валерия такие способности были.
      …Поэтом Валерий не стал. Это немного огорчило всех маминых сотрудников.
      Но зато он стал журналистом. Окончив московский институт, он получил направление в свой родной город, в редакцию областной молодежной газеты.
      Редактор пришел в газету недавно. Говорили, что он был отличным мастером в цехе, потом гораздо хуже справлялся с работой комсорга завода, а в редакции пока отличился лишь тем, что несколько раз назвал гранки «вагранками», а газетные полосы упорно именовал страницами, чем повергал в трепет выпускающего, проработавшего в разных газетах более сорока лет.
      Все это и выдвинуло на передний рубеж ответственного секретаря редакции Гуськова.
      Над столом Гуськова висел плакат, нарисованный редакционным художником по личному эскизу хозяина кабинета: остро отточенное перо, как стрела, пущенная амуром, поражало сердце читателя, вызывая в нем любовь к областной молодежной газете, название которой было тушью выведено посреди пера. Стихотворная надпись внизу гласила:
      Точи свое перо — И выступай остро!
      Это было девизом Гуськова.
      — Соседняя областная газета обошла нас! — шумел он на редакционной летучке. — Они поместили вместо передовой статьи фельетон. Это новаторство, это глубокий творческий поиск! А мы?..
      — А мы давайте двинем на первую полосу отдел объявлений: какой спектакль отменили ввиду болезни исполнителя главной роли и какую утерянную сберкнижку считать недействительной!.. — с места съязвил Кеша Соколов, заведующий отделом комсомольской жизни.
      Возражать Кеше было рискованно: он был любимцем всего редакционного коллектива. И Гуськов промолчал.
      Поскольку ответственный секретарь пока еще не придумал, что именно помещать вместо передовых статей, передовицы в газете по-прежнему публиковались, и писал их Валерий по личному заданию Гуськова: тот с первого взгляда угадал в Валерии журналиста «с тонким политическим чутьем».
      В маленьком учреждении, где работала мама, теперь ежедневно и очень подробно изучали передовицы молодежной газеты.
      Никодим Сергеич читал их вслух не спеша, слегка нараспев, как читают стихи, и дважды повторял те фразы, которые, по его мнению, свидетельствовали о глубокомыслии и тонкости молодого автора.
      Особенно понравилась всем передовая статья о внимании к человеку. Никодим Сергеич сказал, что она исполнена «воинствующего гуманизма» и «высокой поэзии любви к людям». Статья была перепечатана на пишущей машинке и помещена в очередном номере стенгазеты «За точный учет».
      Внизу в отличие от газетного первоисточника были, поставлены имя и фамилия автора. Вообще всех четверых сотрудников угнетало то обстоятельство, что передовые статьи в газетах не подписываются. «Это несправедливо! — заявлял Никодим Сергеич. — Вдохновение не может выступать анонимно!» И в самом деле: никто в городе не знал, что газета чуть ли не каждый день открывается статьями Валерия, их Валерия! Все четверо хотели даже написать по этому поводу протест в вышестоящие инстанции, но писать протесты было слишком уж непривычно для этих милых, добрых людей, и они передумали.
      Валерий с детства любил всех четверых. Он знал, что они ревниво и пристально следят за каждым его шагом. Они преувеличивали значение его поступков, хороших и плохих.
      Но что поделаешь: так всегда поступают любящие сердца.
      Эти люди, с которыми неимоверно жестоко обошлась война, вложили в своего «общего сына» очень много надежд. Казалось, они ждали, что Валерий, его будущее, его успехи хоть в малой доле возместят их потери, вернут им радость и смысл бытия.
      И Валерию очень хотелось, чтобы эти люди могли им гордиться.
      Когда Валерий, еще будучи школьником, получал пятерку или очередной раз избирался редактором стенгазеты, он мчался в одноэтажный особняк, где помещалось мамино учреждение: сообщить, скорей сообщить о своем успехе!..
      К сожалению, никто из четверых никогда не обнаруживал при Валерии своей радости. Никодим Сергеич говорил обычно, что отметка отметке рознь, что дело вообще не в отметках, а в знаниях. Валерий охотно и весело соглашался с этим, потому что чувствовал: нет, дело и — в отметках тоже, и конечно же, как только он закроет за собой дверь, Никодим Сергеич похвалит его вдогонку и всем им будет легче и радостнее работать в этот день.
      Сейчас Валерий чувствовал, что все четверо с нетерпением ждут его настоящего бенефиса в газете — такого выступления, которое они могли бы гордо пропагандировать среди своих родных и соседей: «Это наш общий сын написал. Наш Валерий!» Они очень ждали…
      А он писал передовые статьи, которые, как на грех, публиковались без подписи! Валерий искал удобного случая, чтобы по-настоящему проявить себя на газетной полосе. Но случай отыскал его сам.
      Однажды утром, когда Валерий отдыхал после ночного дежурства в типографии, его срочно вызвали к Гуськову.
      — Ни сна, ни отдыха измученной душе!.. — фальшиво на какой-то свой собственный мотив пропел Гуськов, плотно закрывая за Валерием дверь. — Так вот, хочу сделать из тебя настоящего мастера «пуха и пера». В том смысле, что своим пером ты будешь выпускать пух и, между прочим, дух из наших местных родиков.
      — Из кого? — не понял Валерий.
      — Ну из родиков… Сразу видно, что ты у нас в редакции новичок. «Родиками» я называю людей, у которых есть родимые пятна прошлого. Понял? Так вот, хочу дать тебе ответственное задание. Дело в том, что во вчерашней редакционной почте тихонько лежала «мина замедленного действия» в обыкновенном голубом конверте с маркой и штемпелем. Эта «мина» должна при твоей помощи разорваться и нанести большой урон лагерю, с которым мы, журналисты, призваны бороться.
      Гуськов вынул из верхнего ящика стола голубую бумажную «мину», погрузил в нее два пальца и достал небольшой белый листок с ровными, аккуратными тропинками строк.
      — Вот послушай, что пишет нам одна студентка — Сусанна Д., как ты назовешь ее в своем будущем фельетоне.
      «Дорогая редакция! Я долго думала перед тем, как взяться за ручку с пером. И все-таки через несколько минут я опущу в почтовый ящик этот голубой конверт, который поведает вам об одной черной истории. И черной душе. Нет, не о себе думаю— я сейчас! Я хочу, чтобы другие люди, и особенно дети, не стали в будущем жертвами этого человека — вернее сказать, этого субъекта во фраке с узкой „бабочкой“ вместо галстука и с узкими, мещанскими взглядами на жизнь. В таком виде, представьте себе, он появляется на студенческих вечерах! Почему я упомянула о том, что дети в опасности? Да потому, что субъект этот студент педагогического института, он готовится стать учителем и воспитывать (точнее сказать, калечить!) наших ребят. Субъект этот особенно опасен по той причине, что обаятелен. Он — душа общества, организатор разного рода балов и танцулек.
      И кроме того, он отличник! Есть еще у нас слепые люди, которые думают, что отметки определяют весь комплекс человеческих качеств. Если отвечает у доски на пятерку, значит-де, и человек — на пятерку…»
      — Не новая мысль! — прервал Гуськов чтение. — Но посмотри, как художественно выражена! Можешь ее прямо, так сказать, живым куском взять в свой будущий фельетон.
      И не забудь о фраке. Его фрак — это как бы заявка на особое положение в обществе, в коллективе. Пойдем дальше…
      «Старков ухаживал за мной, говорил о любви, даже стихи читал — выдавал за свои, но, по-моему, это были чужие — вот только не знаю, чьи именно. Предлагал выйти за него замуж. Я рассказала об этом своим подругам, родителям, соседям по квартире, всем нашим знакомым. Я верила ему, как могут ему поверить сотни других людей и особенно детей: вы знаете, как они доверчивы! И он обманул меня, как обманет и тех, других… Может ли такой человек воспитывать в будущем наше подрастающее поколение?!»
      Гуськов читал письмо с таким выражением, так прочувствованно, словно бы это он сам был Сусанной Д., словно это ему предлагали выйти замуж и это над его первым чувством надругался некий студент педагогического института.
      — Так вот, на этом письме можно поставить грандиозную проблему. Такую, знаешь, тему поднять, что соседнюю областную газету инфаркт хватит! Гуськов вскочил из-за стола и забегал по кабинету. — Может быть, этих фактов будет не вполне достаточно. Так можешь кое-что домыслить.
      Творческий домысел — это закон жанра. Художник имеет на него право! А ведь не только писателям именовать себя художниками — мы, журналисты, тоже имеем для этого веские основания. Сегодня же, сейчас же отправляйся в педагогический институт!
      — Но сейчас каникулы. Я там никого не застану… Впрочем, бывают ведь студенческие вечера! — спохватился Валерий, — Я всех разыщу, раскопаю все факты!
      Он уже дорожил этими фактами, потому что почувствовал, что его журналистский бенефис не за горами. Он напишет острую статью, такой фельетон, о котором заговорят все. И Никодим Сергеич прочтет его вслух, а мама, тетя Леля и тетя Варя купят десятки экземпляров газеты (он это ясно представлял себе!) и будут раздавать их всем своим друзьям и знакомым.
      — Особенно разыскивать и раскапывать не стоит! — посоветовал Гуськов, возвращаясь в свое кресло. — Не трать на это время: фельетон мне нужен завтра к вечеру. Тиснем его в воскресный номер! И главное, помни: ты можешь коечто заострить, преувеличить. Заострение и преувеличение — это тоже, знаешь, закон жанра! Художник имеет на это право. И дело вовсе не в Старкове и не в Сусанне Д., а в том, чтобы на этом примере научить тысячи. Понял? Зря ты, брат, эти мои мысли в блокнот не записываешь. Ведь забудешь еще, чего доброго. И самое последнее: подумай о хлестком заголовке. Это очень важно. Что-нибудь такое… вроде «Плесени», чтобы тянуло на обобщение и сразу запоминалось. Понимаешь? Я даже думал, не обыграть ли в заголовке его фамилию. Все-таки, знаешь, «Старков»… Старое, устаревшее… пережитки… Как-то само собой ассоциируется. А можно обыграть фрак — тоже, знаешь, деталь с фалдами! Ну, в общем: гонорар будешь получать сам и заголовок тоже сам придумывай!
      Выйдя в коридор, Валерий пробежал глазами по первым строчкам письма, остановился и вслух прочитал:
      — »…во фраке с узкой „бабочкой“ вместо галстука и узкими, мещанскими взглядами на жизнь».
      «Вот он, заголовок будущего фельетона! — подумал Валерий. „Бабочка“!.. Этот заголовок будет тесно связан с образом главного персонажа. Прямо-таки „привязан“ к его шее — и точен, и иносказателен, и полон обобщений. Итак, решено: „Бабочка“!..»
      В тот день трудно было достать областную молодежную газету — и не только в киосках «Союзпечати», но даже в читальнях.
      В автобусах и троллейбусах люди пересказывали друг другу содержание газетного-фельетона, обменивались впечатлениями:
      — Вы подумайте: и мог же такой прохвост в будущем стать учителем?!
      — А как же: получил бы диплом — и прямиком к детям! Вместе со всем своим аморальным обликом!.. Прямо во фраке! Шалишь, не вышло!..
      — А девушка-то какую проявила принципиальность: не побоялась раскрыть свою глубоко личную драму!..
      — Ну, уж не преувеличивайте: ведь фамилию ее не напечатали. «Сусанна Д.» — и только!
      В одноэтажном особнячке фельетон, как стихотворение, к вечеру выучили наизусть. И всем знакомым советовали по телефону: «Обязательно прочтите сегодня молодежную газету. Там, на третьей странице… В общем, сами увидите!»
      Всех четверых огорчало лишь то, что люди, запомнив название фельетона и взволновавшись его содержанием, не обращали никакого внимания на фамилию автора. Это, конечно, было обидно.
      Вечером в трамвае Варвара Михаиловна громко, чтобы все слышали, сказала Елене Гавриловне:
      — Великолепно написан этот фельетон! Ну, про «Бабочку»… Кто его автор? Ты не помнишь?
      Елена Гавриловна смутилась и ничего не ответила. Тогда Варвара Михайловна сама вдруг вспомнила:
      — Ах да! Валерий Заботин! Видимо, талантливый журналист! И должно быть, из молодых… Надо теперь следить за его статьями.
      Возвращаясь с работы, мама и Никодим Сергеич слышали, как пожилой мужчина очень интеллигентного вида назвал двух бравых молодых людей «бабочками».
      — Видите? Уже пошло в народ! — с гордостью сказал Никодим Сергеич. Теперь всех молодых шалопаев станут называть «бабочками».
      И начали называть. Слово «бабочка» за каких-нибудь два дня стало популярно во всем городе. И вот уже Валерия пригласили в клуб тонкосуконной фабрики на дискуссию:
      «Бабочки и откуда они прилетают». Никодим Сергеич, Варенька и Леля тоже помчались на дискуссию прямо с работы, не успев даже отдохнуть и поужинать. Так было и раньше, в те дни, когда Валерий выступал в школьных самодеятельных спектаклях. Они, все трое, ходили на эти спектакли столько раз, сколько не мог бы выдержать, наверно, и сам автор пьесы. И так же, как в те дни, они сейчас обещали Валерию, что рассядутся в разных концах зала, чтобы никто не обратил внимания — на присутствие незнакомых людей и, не дай бог, не подумал бы, что это его, Валерия, родственники, дружно явившиеся «переживать».
      А мама, как и в те далекие дни, не пошла на выступление сына, — она уж слишком волновалась, могла выдать себя и поставить Валерия в неловкое положение: на дискуссию с мамой пришел!
      Мать, оставшись дома одна, принялась было за стирку, но тут раздались три нерешительных, застенчиво коротких звонка.
      На пороге стояла пожилая женщина в платке.
      — Мне нужен Валерий Заботин, — тихо, еле-еле, выговорила она.
      — Его нет дома. Я его мать. А вы…
      — Я… Я мать «бабочки».
      — Что вы сказали?
      — Я — мать Владимира Старкова. Того самого… Ну, которого ваш сын сделал «бабочкой».
      Они вошли в комнату. Сели…
      — Я понимаю, что нам с Володей будет трудно, очень трудно доказать… Потому что с виду все в этом фельетоне правильно. С виду… Володя мой и правда носит «бабочку». Эти смешные галстуки остались у нас от отца. И фрак тоже. Отец его был музыкантом, играл на виолончели, а потом ушел в ополчение и не вернулся. Музыканты носят такие «бабочки» и фраки, вы знаете. А другого выходного костюма у Володи нет… И еще эта девушка, Сусанна… Володя очень любил ее и предлагал выйти за него замуж. Она сказала, что ничего определенного ответить не может, что подумает. А потом Володю стали то и дело спрашивать: «Ты собрался жениться? Ты сделал предложение?» Она рассказала об этом всем и со всеми советовалась, стоит ли ей выходить за Володю. И это было как-то неприятно. Вы понимаете?
      — Да, да… Конечно…
      — И как бы это сказать? Ну, в общем, я думаю, что иногда самый простой факт может показаться преступлением, если взглянуть на него… как-то предвзято. Если предвзято его подать, если увидеть одну, только внешнюю сторону. И вообще… Даже если у Володи и есть какая-то вина, так это из-за меня. Все произошло из-за меня…
      — Из-за вас?!
      — Так вроде получается… Я воспитала Володю без отца, и, может быть, еще поэтому я любила и заботилась о нем… ну, что ли, за двоих. Володя стал уже большой, но он и сейчас звонит мне по телефону, если хоть немного где-нибудь задерживается. Может быть, это неразумно, но я очень волнуюсь, когда его долго нет… Что можно с собой поделать? И вот однажды Сусанна высмеяла его и сказала, что он «маменькин сынок», что ей противны его «отчеты» по телефону. А еще через несколько дней она сказала, что было бы очень хорошо, если бы потом, когда они поженятся, я поехала на время к каким-нибудь родственникам, потому что втроем нам будет тесновато. Мне некуда ехать… Но я бы все-таки уехала. Поверьте, я бы уехала, если б это нужно было… для их счастья. Но только Володя сам не захотел…
      — Я понимаю…
      — И как-то странно все получилось. Несколько дней я слышала на улице это слово — «бабочка» — и не знала, что это новое имя моего Володи. Один раз я даже сама назвала «бабочкой» молодого человека, который расталкивал всех на автобусной остановке. Но мне и в голову не приходило, что я назвала его именем сына…
      — Вы не знали?
      — Да, так получилось… Володя сделал все, чтобы газета не попала ко мне в руки. Он боялся этого больше всего: у меня не очень ладно с сердцем… Но он не знал, что в такие дни… когда нашим детям плохо, мы забываем о своих болезнях…
      — Я знаю это…
      — Володя просил соседей, чтобы они не рассказывали мне. И они выполнили его просьбу. Они знали Володю с детства — и не верили этой статье. Он просил и моих сослуживцев на работе, и они тоже всячески отвлекали меня в тот день. Очень милые люди.
      — Но как же вы в конце концов?..
      — Володю выдала Галочка, моя племянница. Они с матерью живут в десяти километрах от нашего города, в Ясных Озерах.
      — Я знаю это место. Валерий был там в пионерском лагере. Уже давно.
      — Галочка прислала мне письмо… На листке в клеточку, вырванном из ученической тетрадки, круглыми буквами, с особой старательностью человека, не так уж давно овладевшего грамотой, было написано: «Дорогая тетя Наташа! Я прочитала в газете, что ваш Володя очень плохой человек. Но это неправда. Так думает весь наш пятый класс „В“. Володя два раза приезжал к нам летом. И мы знаем, что это неправда. У нас в классе тоже есть стенгазета, но мы бы никогда не поместили такую статью. И во взрослой газете не поместили бы, если бы знали, какой Володя. Пусть он приезжает к нам летом. Мы опять выберем его главным спортивным судьей, потому что он справедливый. Ему у нас будет хорошо!» Это был обыкновенный тетрадный листок в клеточку, на каких ребята решают задачи по арифметике. На нем не было круглой печати и фирмы учреждения. Но для матери Валерия это был документ. Она знала, что дети подчас лучше взрослых отличают хорошее от плохого.
      — Володя и сейчас думает, что я не читала статью. И он не должен знать, что я была здесь.
      — Он не узнает.
      — Я верю вам.
      — Я вам тоже…
      Обычно они, все четверо, называли его по-разному: мама — Валериком, тетя Леля — Валерой, а тетя Варя — даже Валей, потому что так звали ее погибшего сына: Валентином. И только один Никодим Сергеич называл его обычно полным взрослым именем: Валерий.
      А в этот вечер все называли его так — строго и сухо, полным именем.
      Валерий не мог объяснить, как все получилось… Он пришел в педагогический институт в разгар студенческого бала.
      Эта девушка, «Сусанна Д.», со слезами на длинных, слегка подкрашенных ресницах почти слово в слово повторила ему содержание своего собственного письма, часто приговаривая:
      «Ведь должна же быть правда на свете! Ведь должна быть!..» Он пожалел ее и веско пообещал восстановить справедливость. А потом вышел в зал и увидел лихо танцующего молодого человека во фраке и с «бабочкой». Никто, кроме него, во фраке на бал не пришел. «Заявка на особое положение…» вспомнил Валерий слова Гуськова. Молодой человек вдруг оставил девушку, с которой кружился по залу, подбежал к другой, стал на одно колено, а обе руки приложил к сердцу, приглашая ее на вальс. Быть может, это была шутка, но в ту минуту она решила все. «Вот видите — так и порхает, так и порхает!» — шепнула на ухо Валерию Сусанна. Ему было приятно, что она ищет у него защиты и что он может ее защитить. Твердо, словно убеждая самого себя, он сказал: «Все ясно! Больше можно не проверять!» И еще в ушах у него звучали слова Гуськова: «Творческий домысел — это закон жанра!»
      Сейчас, вспомнив эти слова, Валерий тихо и неуверенно сказал:
      — Мы имеем право на преувеличение и заострение…
      — Преувеличение! Заострение! Да ты ведь не роман сочиняешь, не повесть, а о живых людях пишешь! О живых!..
      Сам оказался «бабочкой» — легковерной и легкокрылой…
      А твоя передовая статья о внимании к человеку? Чего она теперь стоит?! Я-то, старый идеалист, раскудахтался: «Воинствующий гуманизм! Поэзия любви к людям!..» Ты видел только что эту женщину?
      Да, Валерий видел мать Владимира Старкова, она дождалась его. Трудно было ей не поверить. В глазах у нее стояло такое горе, что в них не было, просто не могло остаться места для хитрости. И все-таки…
      — Да поймите: дело вовсе не в Старкове! — Валерий продолжал отбиваться словами и мыслями Гуськова. — Дело в десятках тысяч читателей, которые воспитываются на этих фактах. Дело в проблеме!..
      — Что ты говоришь, Валерий? Разве можно?.. Разве можно воспитать кого-нибудь… неправдой?
      Это сказала мама. Мама, не умевшая писать заметки в стенгазету и лишенная, по ее собственным словам, всяких способностей к «политическому мышлению и обобщениям».
      Часа два назад она собиралась заняться стиркой, у нее все еще были засучены рукава, и от этого она казалась особенно решительной и непримиримой.
      Никодим Сергеич скинул пиджак, казалось, для того, чтобы легче было идти в атаку.
      — Проблема!.. Разве есть на свете такая проблема, ради которой можно было бы опорочить одного — хотя бы только одного! — честного человека?!
      Валерий с детства верил этим людям. И он ждал, что они подскажут ему выход из положения.
      — Ты говорил, что комитет комсомола института будет обсуждать твой фельетон, — сказал Никодим Сергеич. — И вот я считаю, что к этому дню…
      Он протянул Валерию самопишущую ручку.
      На миг Валерий представил себе, что будет, если он сам напишет опровержение. Нет, он, конечно, не понесет его ответственному секретарю, а отдаст Кеше Соколову, только ему. К счастью, Кеша как раз секретарь комсомольского бюро.
      А Гуськов? О, именно Гуськов заявит на летучке, что Валерий споткнулся при первом же самостоятельном шаге, что он не оправдал надежд, подвел газету.
      — Я еще потом… кое-что проверю, — тихо проговорил Валерий. И все же он взял перо, протянутое ему Никодимом Сергеичем.
      «Письмо в редакцию. Копия: в комитет ВЛКСМ педагогического института. Считаю своим долгом сообщить…» — написал Валерий на белом листе, который тетя Варя как-то незаметно успела подложить ему под руку.
     
      1960 г.

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.