Полный текст книги
СОДЕРЖАНИЕ
С Миримский Об авторе этой книги 3
В горах Алтая
Тузик и Машка 6
Трум! Трум! 15
За хариусами 23
Илюшкины сказки 29
Храбрая Санук 36
Иван Иванович 41
Три тайменя 51
Старый добрый Ларька 59
Капля дождя
Капля дождя 66
Весна в пустыне 71
Пёстрая игла78
Киби 82
Тельпек 90
Козочка 96
Кораблик 102
Дымка
Лёнька — сын Насти 108
Рыжик 116
Лялина ошибка 128
Дымка 134
Счастливый малыш 140
Тук Тукыч 147
Весна 154
Об авторе втой книги
Владимир Васильевич Архангельский стал писателем сравнительно поздно — первая книга его рассказов «Капля дождя» вышла в 1950 году, когда ему было уже сорок пять. К тому времени он успел побывать комсомольским работником, лектором, журналистом, прокурором, а что касается таких «профессий», как охота и рыбная ловля, о которых он много писал, то он хорошо был знаком с ними с детства. Детство и юность он провёл недалеко от Калуги. Четырнадцатилетним подростком вместе с деревенскими своими товарищами создавал первую в губернии комсомольскую ячейку и об этой поре своей жизни написал потом повести: «Юность нового века», «...И завтра будет бой!». Затем он уехал в Ленинград, учился там в университете. По окончании университета выступал с лекциями как пропагандист, сотрудничал в газетах и журналах, встречался с комсомольскими и партийными вожаками двадцатых годов. Накопленный тогда опыт дал ему материал для изданных уже в наши годы книг о Викторе Ногине — видном деятеле партии, о выдающемся пролетарском полководце Михаиле Фрунзе и о Петре Смородине — первом генеральном секретаре ЦК комсомола.
Но основной и личной темой для писателя всегда была и оставалась природа и люди, связанные с ней — охотники, рыболовы, колхозники, геологи, путешественники. Беспокойные герои, взрослые и дети, целой толпой встающие со страниц его книг, — это реальные люди, которых он встре-
чал в своих странствиях, и художественно обобщённые, которых он наделял чертами собственного характера — живогр, непоседливого, чрезвычайно любознательного... Писатель исходил, изъездил, излетал едва ли не все широты нашей большой Родины, и сейчас легче назвать места, где он не бывал, чем те, где довелось ему быть...
Владимир Васильевич из тех людей, о которых говорят «бывалый человек». Он много видел, много знает и обо всём умеет отлично рассказывать. Об этом я знаю не только как читатель его книг, и даже не как редактор первых его книг, выходивших в издательстве «Детская литература», но и как старый его товарищ, вместе с ним совершивший несколько памятных мне путешествий по рекам Сейм, Припять и Угра. Меня всегда удивляло, как он много знает всего! Казалось, нет такой травинки, цветка, дерева, кустарника, рыбы, зверя, народной приметы, о которых он не мог бы обстоятельно и толково рассказать. Я и сейчас, когда надо что-то срочно узнать и нет охоты копаться в справочниках, набираю его домашний телефон и получаю исчерпывающую справку...
Владимиру Васильевичу в этом году исполняется семьдесят — возраст, когда подводятся итоги и собираются на покой. Но это к нему никак не относится. Он и сейчас так же непоседлив, так же порывист и лёгок на подъём, так же общителен и отзывчив, каким я узнал его, когда впервые свёл с ним знакомство. Одна из книг Архангельского — «Как я путешествовал по Алтаю» — заканчивается необычно: в ней нет конца. Автор обрывает её на полуслове, приглашая читателей самим продолжить её и закончить, совершив путешествие по Алтаю. Мне вспомнилась эта концовка потому, что и сама жизнь писателя как бы не имеет конца — он всегда в движении, в поиске, в пути; и нас, его читателей, я уверен, ждут ещё новые его книги, полные знаний, любви к людям и красоты...
С. Миримский
ТУЗИК И МАШКА
— Вы медвежат не покупали?
Антон Иванович спросил так просто и так неожиданно, словно их продавали на Телецком озере под каждым кедром.
— Только этим и занимаюсь! Сейчас и бегу за ними: дешёвые, на выбор, вон на той полянке! — махнул я рукой.
— Тю! Так я же серьёзно! Хочу живой уголок пополнить. Вам смешно, а у меня эта мысль из головы не выходит. Иду, знаете ли, по тайге и размышляю: залезу потихонечку в малинник, а там медвежонок. Подкрадусь, схвачу его и унесу. Ловко и просто, как в сказке! Только это, пожалуй, страшно.
— Пожалуй. Уж больно строгая мама ходит по пятам за медвежонком. Вряд ли ей захочется, чтобы её малыш поехал с вами в институт.
— Конечно, конечно! — засмеялся Антон Иванович. — Лучше уж купить, а?
— Это, наверное, обойдётся дешевле.
— Будет случай, узнайте, как это сделать...
Медвежонка я увидел на туристской базе. Это был
мохнатый маленький Тузик — и неуклюжий и шустрый, с белым ошейником и чёрными бусинками глаз.
Близко от главного здания базы, над озером, стояли две синие сестрички — две высокие, стройные пихты с острыми верхушками и седыми стволами. Выросли они из одного корня, потом разошлись от земли развилкой, но тесно сплели ветви. Этих сестричек огородили высоким забором. Там, в закутке, и жил Тузик.
Ему подавали еду в корытце, свежую воду наливали в большую чугунную миску. После еды он забирался на деревья, обнимая одну пихту цепкими лапами, упираясь в другую округлым мохнатым задом. На большом толстом суку у него была «постель». Там он и спал, когда хотел, крепко держась за ветки.
Просыпался Тузик по звонку вместе с туристами. Спускался на нижние ветви и глядел в сторону кухни — не несёт ли еду тётя Даша.
Скоро она показывалась с ведром в руках и ласково приговаривала:
— Тузик! Тузик!
Медвежонок вздрагивал, скулил и облизывался. Обняв ствол, он ловко съезжал на землю, бегал по закутку, тыкался носом в колени тёти Даши, лизал ей руки и, засунув нос в корытце с кашей или с супом, чавкал, как поросёнок.
Жил бы он неплохо, но донимали его мальчишки. Они не бывали на базе подолгу, но отдыхали здесь день-другой на перепутье. Увидев Тузика, мальчишки залезали на пихту, стаскивали его на землю и начинали возню. На полянке поднимался страшный гвалт, шум, крики, вопли, и дело кончалось тем, что медвежонок, не разбирая пути, мчался к закутку и с быстротой белки прятался в ветвях своей пихты. Но и мальчишкам доставалось: Тузик давал им хороших тумаков когтистой лапой то в грудь, то по уху или хватал за палец.
«Не берегут здесь медвежонка, — решил я. — Какой-то он беспризорный. Надо присмотреть за ним, пока не вернётся из похода Антон Иванович. Глядишь, и купит он Тузика».
Я стал разгонять мальчишек и сказал тёте Даше, что буду кормить медвежонка. Умный зверушка через два-три дня уже привязался ко мне. Он позволял мне стоять возле забора, когда возил носом по корытцу, и даже обнюхивал и лизал руку, когда я его гладил.
Однажды я ушёл под вечер на Змеиную гору собирать цветы и травы для гербария. А в это время появились на базе новые мальчишки. Они намяли бока Тузику, загнали его к озеру и бросили в холодную воду.
Тузик выскочил на берег, отряхнулся и стремглав бросился в тайгу.
Я узнал об этом, когда вернулся; в сумерках кинулся по тропе в чащу и долго бегал по густым кустарникам. Стало уже темно, когда я увидел Тузика. Он сидел перед муравьиной кучей, разгребал её лапами, с удивлением разглядывал крупных чёрных Муравьёв, которые запутались в его шерсти, и слизывал их розовым языком.
— Тузик! — сказал я как можно ласковее.
Он вскочил, поднял шерсть на холке, в его насторожённых глазах мелькнуло что-то дикое и злобное. Но не убежал и дал надеть ошейник.
Я стал гулйть с ним по утрам, когда туристы катались на лодках по озеру. Тузик семенил за мной на коротких лапах, нюхал цветы, доставал из земли какие-то корешки, гонялся за бабочками. Потом ложился рядом на пахучую траву, нагретую солнцем, и закрывал глаза. Засыпал он сразу, но во сне скулил. А когда я перелистывал страницы книги — поводил ушами и настораживался.
Наконец вернулся Антон Иванович. Он тотчас же пришёл ко мне, и мы пошли смотреть Тузика. Но Тузика в закутке не оказалось.
Мы обыскали все кусты вокруг базы, ходили до поздней ночи по тайге, даже в звонок звонили — думали, что Тузик вспомнит про ужин. Но он не вышел на наш зов и из тайги не вернулся.
Утром мы осмотрели поблизости с десяток муравьиных куч, лазили по такой чаще, что изорвали рубашки, но Тузика не было — он пропал бесследно.
— И что за народ на базе! — сокрушался Антон Иванович. — Ведь погибнет такой беспомощный малыш без медведицы! Ну и оборвал бы я уши тем мальчишкам, которые замучили Тузика!
Нб мальчишки набедокурили и ушли. Да и не мучили они Тузика, просто неумело играли с ним.
— Тузик потерялся, но в запасе у нас Машка, — успокоил я Антона Ивановича.
— Какая такая Машка?
— Вон на той стороне озера, в Егаче, у Андрея Силыча. Завтра поедем смотреть её...
На другой день после обеда я нашёл Антона Ивановича в условленном месте, возле лодки. Мы сели на вёсла и пошли через озеро.
Справа шумела Бия. Огромная, почти в километр шириной, она вырывалась из озера, бросалась к порогу Карлагач, ревела и пенилась. Мы боялись, что нас снесёт к порогу, и гребли молча, сильно, часто, и только у самого берега, когда миновала опасность, Антон Иванович спросил, как попала Машка к Андрею.Силычу.
Лесник поймал её вместе с Тузиком весной, во время обхода. А старую медведицу застрелил. Возможно, он не стал бы стрелять в медведицу, раз у неё были дети — это не принято у людей, которые любят и берегут тайгу, но так уж вышло. Повстречались они на очень узкой тропе в ущелье, и зверь не уступил дорогу человеку.
Андрей Силыч всё ждал, что медведица образумится и уйдёт. А она оскалилась и пошла напролом. Пришлось стрелять...
Дом Андрея Силыча стоял за посёлком, на отшибе. Его окружали высокие старые кедры и густой малинник.
Хозяина дома мы увидели во дворе. Плотный, широкоплечий, в матросской тельняшке, которая туго обтягивала грудь, он шутя отбивался от Машки. Машка прыгала вокруг ног лесника, как чёрный взлохмаченный шар, и вырывала у него лопату. Он тянул к себе, она — к себе, оба топтались на месте и пыхтели.
— Ну ни дать ни взять два медведя! — толкнул меня локтем Антон Иванович, наблюдая за потешной игрой человека с медвежонком.
Машка вырвала лопату и потащила к дому. Заступ ударил её по пяткам. Она рассердилась и отшвырнула лопату. Послышался резкий звук: железо стукнулось о камень. Машку это позабавило. Она наклонила голову, прислушалась и снова потянулась за лопатой. Но Андрей Силыч слегка шлёпнул её по затылку, и она, огрызаясь, кинулась к дому.
Тут-то мы и столкнулись с ней.
Она с ходу опустилась на толстый, пушистый зад, уставилась на нас, оскалила острые белые зубы и часто-часто заработала ноздрями.
Свои, Машка! — крикнул Андрей Силыч. — Сколько лет, сколько зим! Он подошёл к нам, пожал руки. — Прошу в хату. С дороги, Машка! У нас гости.
Но Машка и не думала уступать дорогу. Она поплясала вокруг нас, а потом встала на задние лапы и потянулась за шляпой Антона Ивановича. Пришлось цыкнуть на неё, чтобы не совала нос, куда не положено.
В комнате Машка напоминала о себе каждую минуту: шумела ведром под лавкой, скребла притолоку, прыгала на подоконник. Затем схватилась за край скатерти, как только набросил её на стол Андрей Силыч, да так дёрнула, что чуть не сбила очки с носа у Антона Ивановича.
Лесник потянулся за ремнём. Машка понимающе глянула на хозяина, недовольно рявкнула и в три прыжка очутилась за порогом.
Мы вздохнули с облегчением. Самовар поспел, можно было пить чай. Но не успел Андрей Силыч налить нам по второму стакану, как в комнате снова появилась Машка. Она неслышно, мягко прошлась на задних лапах от двери к окну и села возле кадки, где рос фикус.
— Опять что-то задумала, каналья!
Андрей Силыч сдёрнул ремень с гвоздя, но опоздал: Машка выхватила фикус из кадки, кинула его на пол и бросилась наутёк.
Андрей Силыч привычно засунул фикус на место, смёл в кучу землю, сел к столу.
— Четвёртый раз за неделю таскает! И что ей дался этот цвет! И вообще озорует так, что сладу с ней не стало: вчера самовар опрокинула, на днях новые калоши разделала — ну, скажи, начисто! Украинцы говорят: «И нести важко, и кинуть жалко». Так, что ли?
— Вот-вот! — Дуя на блюдечко, Антон Иванович глянул на лесника поверх очков.
— Так вот и у меня. Крути не крути, а разлуки с Машкой не миновать — замучился! — Андрей Силыч помолчал и вдруг спросил: — Может, возьмёте её, Антон Иванович? Будет вам такой экспонат, какого и свет не видывал!
Антон Иванович даже чаем поперхнулся: так порадовал его Андрей Силыч. Но ответил не сразу — отставил стакан, снял очки и стал внимательно разглядывать свой потрёпанный синий галстук: он думал.
— Предложение заманчивое. — Лицо у Антона Ивановича так и светилось. — Даже на Телецком озере медвежата на дороге не валяются. — Он покосился в мою сторону. — Да боюсь обидеть вас: любите вы свою Машку и хотите отдать её сгоряча!
— Люблю! Вот и желаю, чтоб попала она к человеку доброму да обходительному. И ведь какая ласковая у меня Машка, умная! Привяжется к вам — на шаг не отпустит. Берите, не пожалеете!
Антон Иванович подышал на стёкла очков, протёр их концом галстука. Потом надел очки, встал и протянул руку Андрею Силычу. Лесник тоже поднялся, широко занёс ладонь, но хлопнуть ею по руке Антона Ивановича не успел: за окном послышался пронзительный визг.
Мы глянули на улицу. Машка, отвешивая удары направо и налево, гнала мимо дома ватагу ребятишек.
Она сбила с ног мальчика в длинных и узких штанах, села на него верхом и больно укусила его за локоть.
Мальчик заорал дико, страшно. Машка спрыгнула с него, погналась за девчонкой, настигла её, ухватилась зубами за платье, сильно дёрнула и с треском оторвала подол.
Андрей Силыч сжал кулаки и выбежал на улицу. Антон Иванович как-то странно поглядел ему вслед, дрожащими пальцами затянул галстук потуже и крякнул.
— Хороша Маша, да, видать, не наша! — сказал я. — Стоит ли с ней связываться?
— Вот и я так думаю! От горшка два вершка, а уж чёрту сестричка. Андрей Силыч вон какой богатырь и то замучился. А куда мне? — беспомощно развёл он руками. — И, собственно говоря, на кой пёс мне живой медведь? Пустая затея, блажь!
Ребята тем временем затихли, зато в дело сейчас же вступили голосистые их мамаши. Ну и ругали же они бедного лесника!
Он молча поднял Машку и понёс её в хату. Она прижималась к нему мохнатой мордочкой и как ни в чём не бывало тянулась к его щеке влажным розовым языком.
Андрей Силыч хотел выпороть Машку, но Антон Иванович не позволил:
— Уволь, уволь меня от этого! Не люблю!
И Машку посадили на цепь, возле злополучного фикуса, где почти во всю стену красовалась картина-роврик «Утро в сосновом лесу». На картине резвились три медвежонка, их покой охраняла старая и строгая
медведица. А под картиной, на дощатом полу, сидела на привязи притихшая Машка — маленькая, с грязнобелым пятном на шее, как у Тузика, и непомерно большая рядом со своими сородичами, нарисованными на коврике.
Антон Иванович так и не решился сказать Андрею Силычу, что не берёт Машку. Он вдруг засуетился, заморгал и стал поспешно прощаться. Да и лесник, видимо, понял, что не пришло ещё время расстаться ему с этой ласковой и злой Машкой-проказ-ницей.
С того памятного дня мы медвежат не покупали.
На закате солнца началась гроза и прихватила часть ночи.
Молнии полыхали так ярко, что в тёмной комнате я видел секундную стрелку на часах, зелёную от вспышек. Грохот стоял такой, словно горы валились в Телецкое озеро из поднебесья. Дом дрожал, стёкла звенели, будто в них назойливо бился сердитый шмель. Никто не спал в доме: всех напугали близкие, могучие и страшные удары грома.
Я вышел на террасу в полночь. Гроза уже шла вдоль Бии, в привольные алтайские степи, где тучные хлеба давно соскучились по дождю. В чистом небе мерцали зеленоватые звёзды. Золотой пылью отражались они в чёрной спокойной воде уснувшего озера.
По тропинке от деревни быстро шла девушка с фонарём. Фонарь, покачиваясь, освещал её босые ноги и край юбки. Ноги скользили по мокрой и грязной земле. Девушка иногда вскидывала руки, чтобы не упасть. Фонарь выделывал тогда над тропой какие-то замысловатые петли, освещая её лицо и пушистую копну волос на голове.
В тихом ночном воздухе стали слышны шаги девушки: тяп-тяп-тяп! А когда она подошла ещё ближе, я узнал её и окликнул:
— Что случилось, Дина?
Она вздрогнула и подняла фонарь высоко над головой, чтобы увидеть меня на террасе:
— Пропал Антон Иванович! Ушёл в тайгу перед грозой и не вернулся. Девушки послали меня за вами: мы идём на поиски, да одним-то нам страшно!
Я надел сапоги, и мы побежали с Диной к Артыба-шу — маленькой деревушке, где недавно поселились Антон Иванович и его студентки. Тропинка на косогоре вдоль озера была липкая от грязи, и мы просто чудом не разбили фонарь. На пути встретился нам овраг. В топкой грязи там валялись гранитные валуны, круглые, как арбузы, коряги и сучья, которые принёс сель — грязевой поток с гор. Пришлось немало попрыгать.
В деревушке меня и Дину поджидали две студентки с ружьём, и наш маленький отряд, не мешкая, двинулся в горы, в тайгу.
Тяжело дыша, мокрые от травы и кустов, мы выбрались за полчаса на первый высокий холм и стали кричать. Эхо разнесло голоса далеко по окрестным горам, но Антон Иванович не отзывался.
Дина с фонарём осторожно спустилась в распадок, где вода так и хлюпала под ногами, и полезла на крутую гору, держась узкой тропы в густом подлеске. Мы шли за ней в каком-то золотистом полумраке. Тайга стала гуще и темнее, над нашими головами всюду синели длинные иглы кедров, унизанные каплями росы. Травы полегли от дождя и закрыли тропу, идти стало труднее. Но фонарь верно служил нам, и немного спустя мы забрались на узкий скалистый гребень, где в пасмурные дни обычно проплывали серые, мрачные облака.
Крикнула Дина, крикнули её подруги, крикнул и я. Долго не затихало эхо, отзываясь от каждой скалы в поднебесье: э-э-э! Потом стало тихо. И вдруг где-то справа, чуть ниже нас, послышалось приглушённое: «Ге-ей!» Кричал Антон Иванович, но голос его звучал так глухо, словно шёл из очень глубокой ямы.
Мы пробежали по гребню метров триста, спотыкаясь о камни, и снова закричали, на этот раз хором.
В кустах послышался треск, и мокрый Антон Иванович вырос перед нами: он щёлкал зубами и зябко поёживался. Девушки схватили его и начали трясти. Он молча мотал головой, стёкла его очков блестели в свете фонаря. Наконец он подал мне руку. Рука была холодная, как лягушачья лапа.
— Ну и следопыты пошли! — невольно рассмеялся я, разглядывая трясущегося Антона Ивановича. — И как же это вас так угораздило?
— И не говорите! Оплошал! Но не жалею: насмотрелся, наслушался — будет что рассказать моим спасительницам, — жалко улыбнулся он студенткам. — А теперь пошли! На печку бы сейчас да молочка бы горяченького — душа тепла просит!
Мы пошли под уклон, часто хватаясь за кусты, чтобы не ехать по скользкой тропе на «пятой точке», как это делают ребятишки, катаясь зимой с ледяной горки. Антон Иванович понемногу отогрелся и начал припоминать, как он заблудился.
Я слушал его и думал, что редко встречаются вот такие люди, которым всё интересно в природе. Ведь ещё с неделю назад, когда мы ехали на Телецкое озеро, он загляделся на полосатого бурундука, который долго мчался по дороге перед машиной. Зверёк был напуган: он задрал пушистый хвост, взъерошил шерсть и сделался большой, как белка. Машина настигла его. Он закружился перед самым радиатором, цыкнул, как птичка, и скрылся за обочиной дороги в траве.
— Трум! — сказал тогда Антон Иванович и чуть не вывалился за борт: так ему хотелось узнать, куда запропастился бурундук.
— Вспомнили что-то, да? — спросил я, на всякий случай придерживая доцента за плащ.
— Так, пустячок! А вообще-то забавен этот зверь, бурундук. Бывалые люди говорят, что во время грозы, когда раскаты грома сотрясают горы, тайгу, такой вот бурундучишка садится на камень или на пенёк, закрывает уши лапками и жалобно кричит: «Трум!» Только сам я этого не видел. А проверить хочется.
Отправляясь в тайгу сегодня вечером — погулять, что-то увидеть и записать в книжечку, — Антон Иванович и не думал, что повидает бурундука. Но когда зверёк встретился, всё было забыто: и ночь и непогода.
Правда, поначалу Антон Иванович увлёкся ягодами: заросли чёрной смородины и малины начинались прямо за деревушкой и уходили далеко в горы. Затем на пригорках, в тени, стали встречаться поздние ягодки земляники. Ну как их не сорвать, когда они сами в рот просятся!
Чуть дальше он увидел стаю желтоклювых альпийских галок. «Ка-га-га!» — кричали птицы. Они парили над тайгой, как маленькие орлы, чёрные со спины, зеленоватые на боках, фиолетовые на темени. «Криу! Криу!» — падали они далеко вниз по-соколи-ному и сейчас же легко взмывали над скалами.
Антон Иванович позабыл про ягоды и принялся наблюдать птиц: он их видел вблизи в первый раз. Разумеется, он знал, что этих галок любят алтайцы, любят за то, что они совсем не плохо предсказывают погоду. Стоит галкам появиться в низинах тёплым осенним днём, и алтайские чабаны уже начинают перегонять стада с гор на зимние пастбища. Примета верная: уходят галки с высоких утёсов — значит, скоро засвистят по ущельям снежные бураны. А улетят галки в конце зимы из долин высоко в горы — значит, за перевалом уже весна: идёт красавица с цветами, с травой-муравой и с тёплыми дождями.
Но вот почему галки тревожно кричали сегодня вечером, потом вдруг замолкли и попрятались среди скал, этого Антон Иванович не знал. А знать бы не мешало: они укрылись от грозы.
Антон Иванович вскоре услыхал отдалённые раскаты грома, но почему-то решил, что не грома испугались птицы и что туча может пройти стороной. А тут как раз выскочил из норы под кедром бурундук и начал бегать по полянке.
Он что-то подбирал на земле, тащил в нору, вылезал оттуда, задирал мордочку к небу, свистел и прислушивался. А когда громыхнуло совсем рядом и, цепляясь за ветви кедров, надвинулась чёрная туча, закрывая небо, деревья и землю, шустрый бурундук сделался вялым. Словно нехотя залез он на обомшелый валун, обмяк, вобрал голову в плечи и жалобно крикнул: «Трум!» Гром гремел всё сильнее, и бурундук прижимался к валуну всё крепче; потом приложил лапки к ушам и крикнул ещё раз: «Трум!»
Антон Иванович был счастлив. Он достал книжечку и стал зарисовывать жалкую фигурку на камне. Но вдруг разлилась такая темень, что карандаш ходил по бумаге непослушно. Да и брызнуло вдруг, как из поливальной машины. Голубая молния ослепила. И гром ударил так близко и так тяжело, что Антон Иванович закрыл глаза и схватился за голову, как бурундук. А когда огляделся, зверька словно ветром сдуло.
Теперь Антон Иванович стоял прямо в грозовой туче, среди молний. Огненные стрелы возникали у него за спиной, справа, слева, спереди — возле очков. Г ром бил сильно и беспрерывно. Пушечные его удары подхватывало и далеко разносило эхо. Тайга и горы грозно гудели. Потоки ливня хлынули со шляпы по спине и по груди; ботинки наполнились водой до краёв. В кромешной тьме, при удивительно коротких вспышках света, всё вокруг стало причудливо страшным: и деревья и кусты.
В ушах шумело, ноги тряслись, и Антон Иванович, почти глухой и ослепший, без сил привалился к кедру.
— Как хорошо! — шептал он. — Какая чудесная гроза! Только не убей, матушка, а то и студенткам никто о тебе не расскажет!
По оврагу, чуть ниже кедра, у которого стоял Антон Иванович, загрохотала вода, словно где-то вверху прорвало плотину. И при каждой вспышке молнии было видно, как мутная лавина мчит далеко вниз обломки горных пород, старые ветки и шишки кедров.
Гроза уже кончалась, когда Антон Иванович понял, что потерял тропу и заблудился.
Конечно, озеро где-то там, куда стремится этот грохочущий поток воды и грязи. Но идти напрямик, по траве, в которой можно утонуть с головой, и по густым кустам, которые цепко держат тебя и больно бьют по лицу, — нет, это свыше сил! А обрывы? Шагнёшь впотьмах — и полетишь в пропасть!
И Антон Иванович решил стоять под кедром до рассвета — коротать в горах холодную летнюю ночь.
Он вылил воду из ботинок, кое-как выжал пиджак, штаны, бельё, оделся и начал притопывать, чтобы согреться. Но по спине проползал холодок, пришлось размахивать руками и даже пускаться в пляс.
«Мокрые не умирают, если двигаются вот так, как я, и не зябнут», — думал он и всё чаще и чаще выбивал дробь ногами. И, подбадривая себя, приговаривал в такт:
— Ну, давай ходи, Антоша, ходуном! Ты когда-то был хорошим плясуном!
Этот весёлый ночной танец в тайге так захватил Антона Ивановича, что он не сразу услыхал наш крик. А когда понял, что зовут его, ответил осипшим и приглушённым голосом,словно из подземелья.
Теперь всё это было позади.
Дина несла фонарь и освещала тропу. Молча слушая смешной, но и печальный рассказ Антона Ивановича, мы двигались за ней цепочкой, поддерживая друг друга на крутых спусках.
На задворках Артыбаша проснулась чья-то собака. Она тявкнула спросонья два-три раза, загремела цепью, громко зевнула и умолкла.
— Вот мы и дома! — сказал Антон Иванович, шагая по улице. — И наговорился и почти отогрелся, а всё же, милые девушки, нужно мне на печь, только на печь! И молочка бы горяченького, ну хоть стаканчик!
— В своих руках — мигом согреем! — сказала Дина. — А уж в другой раз одного в тайгу не пустим!
Я взял фонарь, распрощался и ушёл...
Хорошо было идти вдоль огромного и спокойного озера в эту тихую, звёздную ночь! И на душе было легко и радостно: случай в тайге как-то сблизил меня с новыми друзьями. Что они делают сейчас?
Антон Иванович переоделся во всё сухое. Он, наверное, сидит на печке, свесив босые ноги, блаженно щурит глаза от яркого света лампы и говорит, говорит о том, как стоял на вершине горы среди молний* Девушки готовят ужин, хлопочут у керосинки. Они греют молоко для своего учителя, и на душе у них светло: что ни говори, а только ради них совершил он этот, маленький подвиг в тайге.
ЗА ХАРИУСАМИ
Рано утром я отправился на Бию.
Под порогом Карлагач мне удалось найти маленькую бухту, где вода не прыгала через камни и не разбрасывала хлопьев белой пены. Там я прыгнул с берега на островерхий валун в реке и забросил крючок с червём на струю.
Стоять было неудобно: ноги скользили на мокрой лысине камня, вода неслась так близко и так быстро, что рябило в глазах и кружилась голова. Да и удочка оказалась короткой: я так и не смог подбросить приманку туда, где играли, плескались серебристые рыбки.
Перейти на другое место посоветовала мне пожилая алтайка. Верхом на коне она ехала в Артыбаш. В мягком свете солнечного утра нарядным казался её убор — красное платье, кожаная шапочка с меховой оторочкой и блестящими монистами. На луке седла, крепко прижавшись к матери, сидела маленькая девочка в чёрной плисовой курточке.
Алтайка остановила коня и громко окликнула меня:
— Здравствуй! Однако, что ж ты, как журавль, стоишь на одной ноге? Этак и упасть можно. А вода ой какая холодная! Шёл бы ты к ребятам, они там, за поворотом. Да и удочка у тебя мала. Будешь уезжать — дочке моей отдай!
Я угостил алтайку папиросой и пошёл вниз по реке, к узкой протоке, которая заросла с левого берега весёлой берёзовой рощицей.
У протоки стояли на камнях три мальчика и старательно хлестали удилищами. Рыба клевала. Изредка вылетали из воды челноками пёстрые хариусы, поддетые крючком, и возле берега их сейчас же подхватывали цепкие пальцы мальчишек.
Мальчишки не просто ловили рыбу — они трудились. Нелегко им было размахивать длинным и тяжёлым удилищем из пихты. Держать его приходилось обеими руками, да ещё упираться толстым концом в живот. И всё же малыши ловко бросали приманку туда, где была рыба.
А была она только у левого берега, под берёзками. Правый-то берег, где мы стояли, весь был залит ярким горным солнцем. Осторожные хариусы отлично видели нас и сюда не подплывали. А к берёзкам мой крючок не долетал.
Я даже сунулся в воду, и, едва удерживаясь на быстрой струе, забрался выше колен. Но меня так обожгло холодом, что я тотчас же выскочил на берег и принялся растирать кепкой окоченевшие ноги.
За два часа я не поймал ни одной рыбки. Мальчишки стали посмеиваться: вот, мол, какой здоровый дядя, а пришёл на речку с лёгким, бамбуковым хлыстиком! Да разве тут ловят на такую, прямо сказать, пустячную снасть? И чтобы не слышать, как смеются мальчишки, я уселся в тени, под кедром, далеко от берега.
Но даже у самых насмешливых ребят почти всегда доброе сердце. Доброе было оно и у алтайских мальчишек, которые так здорово таскали хариусов на виду у меня.
Один из них подошёл ко мне, сел рядом:
— Дядя, а у вас есть удочка?
— Есть, как видишь. — И я показал на удилище, которое не принесло мне удачи.
— Да я не про палку! Вот такая удочка есть? — и показал на крючок.
— Есть.
— И много? У нас их не купишь.
Я достал коробочку, отыскал хороший жёлтый крючок и дал его мальчишке.
— Эх, какой ладный! — сказал он и провёл жалом по ногтю большого пальца. — А почём продаёшь?
Я сказал, что дарю крючок, денег мне не надо.
Мальчишка набычился, скосил глаза на коробочку, затем глянул в сторону своих друзей и тяжело вздохнул.
Я понял, что надо дать ещё два крючка.
Мальчишка зажал их в кулак, вскочил, поддёрнул штаны и помчался к протоке с радостным криком:
— Удочки! Во! Карабаш! Всем по одной!
Мальчишки пришли пожать мне руку. Они расселись под кедром на голубом коврике из незабудок и что-то поговорили по-своему. Потом засунули руки в сумки, мокрые от рыбы, и одарили меня по-братски хорошими хариусами из своего улова.
— Жарить не надо, уху сделайте, — посоветовал старший из ребят, худощавый и стройный, черноглазый Илдеш, который тут же разрешил называть себя по-русски Илюшкой. — А завтра приходите с длинной палкой. У Темира есть запасная, он вам даст, — показал Илюшка на мальчика в розовой майке.
У меня мелькнула догадка, что дело не только в длинной палке, и я спросил:
— А на что вы ловите? На червя?
— На букашку, на кузнечика. В тайге их много, они и в речку часто попадают. И хариусы их хватают, — сказал Илюшка. — А червяк не годится, он хорош только весной да осенью. Сейчас на него совсем клёва нет.
— Пёстрое пёрышко птицы — вот это да! — вмешался в разговор Темир. — От кедровки, от сизоворонки. Получается — как бабочка. Только мы чаще «мушку» делаем: пучок волос с головы привязал к крючку — и готово!
Илюшка весело рассмеялся:
— Однако, хариусы любят рыжих. Во всём Ар-тыбаше нет лучше волос, чем у нашего Карабаша! — И он хлопнул по плечу мальчишку в синей полинялой рубахе, с копной русых непослушных волос на голове.
Карабаш застеснялся моего пристального взгляда. Он опустил глаза, задрал штанину и старательно стал разглядывать ранку на коленке.
— Я так думаю, что и прозвали его Карабашем просто в насмешку. Карабаш — это «чёрная голова», а он почти рыжий. Ну-ка, давай! — И Илюшка артистически вырвал маленький клочок на темени у Карабаша,
Карабаш зажмурился от боли и почесал голову, но не обиделся. Он сидел ухмыляясь, и по всему было видно, что он доволен нашим вниманием и готов пожертвовать своей шевелюрой для рыбацкого счастья друзей, Илюшка откусил кусок нитки, что была у него за пазухой, и привязал к крючку на моей удочке рыжеватый пучок с головы Карабаша. Получилась «мушка», похожая на крохотную метёлочку,
— Вот, глядите! — Он взял удочку и побежал к протоке.
Хариус схватил «мушку» на пятом забросе и через минуту оказался в руках у Илюшки. Мальчишка вернулся к нам, положил рыбину в мою сумку и сказал:
— Коротка ваша удочка, но ловить можно. Главное, чтобы насадка хорошая была. Не найдёте её на берегу — ищите Карабаша. У него рыжего запаса на весь Артыбаш хватит!
Мы условились встретиться на другой день пораньше. И я пришёл на протоку вместе с зарёй, до ребят, когда ещё от моих шагов оставался на изумрудной траве широкий, как лыжня, седоватый след.
Утро было прохладное. Бабочки, муравьи и кузнечики ждали, пока не обсохнет трава, и где-то отсиживались в своих домишках. Пришлось и мне, подстелив пиджак, сесть на камень и ждать — слушать шум реки и смотреть, как голубеют и синеют дали.
Мальчишки пришли и удивились, что в руках у меня удочка ещё короче вчерашней. Это был спиннинг с катушкой и очень длинной леской, и я собирался забрасывать «мушку» в десять, в двадцать раз дальше, чем ребята.
Карабащ услужливо подставил нам свою голову. Мы вырвали у него по три волосинки, сделали приманку и начали ловить хариусов.
Я очень удобно уселся на большом камне, открыл катушку и пустил «мушку» далеко по струе. Метрах в двадцати показался лёгкий бурунчик — это хариус стукнул носом в крючок. Я поставил катушку на тормоз и вскинул удилище. Упираясь, выпрыгивая из воды, сверкая серебром на солнце, шла ко мне крутобокая большая рыбина с тёмной спинкой, вся в чёрных пятнах.. Я взял её под жабры, снял с крючка и положил в сумку.
И началась чудесная рыбалка! У мальчишек по одному хариусу, у меня — три. У них — по два, у меня — пяток. Перед моим спиннингом, уже ни гроша не стоили удочки-дубины моих друзей-мальчишек. Илюшка поминутно размахивал удилищем и обливался потом, а я сидел на камне и играючи таскал рыбу за рыбой...
В полдень мы ушли с протоки, и я отдал большую часть улова своим изумлённым друзьям, которые ещё вчера были моими учителями на рыбалке.
Они шли следом за мной до Артыбаша и по очереди несли мою чудесную удочку.
И Илюшка сказал:
— Вот накоплю за лето денег, и будет у меня такая же удочка!..
Второй день мы шли с Илюшкой под парусом по Телецкому озеру и перед вечером увидали посёлок лесорубов — Яйлю.
В одном из домиков, почти у самой дамбы, где пристают катера, какой-то древний дед качал янтарный мёд, отмахиваясь от пчёл большим берёзовым веником.
Мы купили у него котелок мёду прямо с сотами и скоро разбили палатку на берегу залива Камга. Палатка стояла в кудрявом тальнике, вокруг неё росли любимые на Алтае цветы — оранжевые огоньки, или жарки. В тайге эти цветы заменяют и ландыш и сирень. Весной и летом с ними встречают и провожают дорогих гостей. И в каждом доме, особенно где есть девушки, непременно пламенеют букеты этих пушистых огненных цветов.
Я уже хорошо присмотрелся к Илюшке. Он оказался старательным помощником в походе; быстро ставил палатку, усвоил кое-какие морские термины.
Он правильно «сушил вёсла», держа их гладкими лопастями над водой, пока не было команды «на воду», Ему очень нравилась команда «вёсла на укол». Мы применяли её, когда нужно было оттолкнуться от берега.
Мне лишь казалось необычным, что он почти ничему не удивлялся, хотя шёл по озеру впервые. Перед нами, например, проплывали отвесные скалы, за которые иногда цеплялось красивое белое облачко, — Илюшку это не волновало. Между скалами вдруг появлялась маленькая полянка — елань. Вся она была кумачовая от кипрея, ярко-васильковая от бархатистых цветов шпорника, а Илюшка отворачивался и, что-то мурлыча, глядел на парус.
Удивительно голубое небо было над еланью, а в нём — распластавший крылья орёл. Как давно мечтал я увидеть вот такую картину! А Илюшка сидел на корме, как равнодушный старичок, и не было ему никакого дела, ни до орла, ни до красивого неба. ф
Только неподалёку от Яйлю я понял, что Илюшка не старичок, а мальчишка. Он увидел марала, который казался маленькой коричневой фигуркой под высоким и лысым гольцом, почти у самого голубого неба. Увидел, свалился с кормы и готов был выскочить на берег и ползти на брюхе к этому благородному оленю — могучему и недоступному, осторожному и стремительному; с ветвистой короной на красивой, словно точёной голове. И насмотреться, только насмотреться, чтобы все ребята в Артыбаше лопались
от зависти, когда Илюшка будет рассказывать о встрече с маралом!
Но красавец марал был очень далеко. И Илюшка только дико свистнул в пальцы, как Соловей-разбойник в старых сказках. Олень повёл рогами и отвернулся, показав нам белую салфетку на крупе.
— Знаешь, что он подумал? — спросил я Илюшку.
— Нет!
— «Что мне до какого-то Илюшки! И пусть себе плывёт этот свистун в лодчонке, крохотной, как ореховая скорлупа. И пусть внимательно следит за белой тряпкой, за парусом. А то он рассвистелся на всю тайгу, а лодку относит к другому берегу». Шкоты на правую! — крикнул я во все лёгкие.
Илюшка ухватился за верёвку, чтобы подтянуть нижний правый конец паруса и повернуть нос лодки влево.
Ночевали мы в заливе Камга. Илюшка наловил рыбы, и у нас была уха и чай с мёдом.
Мы сидели у костра при звёздах, а потом при луне, которая показалась из-за гор. Илюшка сказал:.
— Вот и луна повисла на дне неба.
— Как это — на дне?
— Небо, по-нашему, — большой перевёрнутый котёл. Так и во всех сказках говорится.
— А ты и сказки знаешь?
— Да.
— Ну расскажи хоть одну. Ночь такая, что только сказки слушать.
Илюшка сел поудобнее, поджав под себя ноги. Чёрные глаза его лукаво поблёскивали.
— Про сороку, что ли?.. Сядет она на землю клевать и всё головой вертит: клюнет — и оглянется. Почему это так? Не знаете?
— Наверно, боится: у неё кругом враги.
— А вот и нет! Это от павлина!
— Это как же так?
— Точно! От павлина! Давно это было, однако. Решили птицы женить павлина. Он у них начальником был. Кого только не покажут павлину, всё ему не нравится: синица — мала, кедровка — худа, кукушка — скучна, только и знает своё «ку.-ку» да любит яйца в чужие гнёзда класть. Выбрал павлин сороку. Она такая весёлая да развесёлая, знай себе целый день стрекочет.
Женился павлин и решил свою сороку одеть побогаче. Выщипал у себя на груди самые что ни на есть красивые зелёные перья, отдал их жене, чтоб носила на хвосте да на спине. С тех пор и стала сорока чёрная и белая, да ещё и зелёная.
Только видит павлин, что жена его по дому ничего не делает: хлеб не печёт, бельё не стирает. Утром улетит куда-то, весь день пропадает, возвращается поздно вечером.
Спросит её павлин рано утром:
«Куда спешишь?»
«Куда хочу!»
Спросит её павлин вечером:
«Где была?»
«Где хотела!»
И задумал павлин проверить, куда это летает его длиннохвостая. ПоЛетел за ней тайно. Видит: села она на помойку возле избы и отбросы клюёт, словно ей дома добра мало.
Озлился павлин и закричал:
«И не стыдно тебе? Сейчас же домой лети!»
А сорока даже глазом не повела.
Подскочил тут к ней павлин да как стукнет клювом по голове!
«Больше, — говорит, — ты мне не жена!»
С тех пор вот сорока, когда в отбросах копается, всё головой вертит и детям наказывает:
«Клюньте да оглянитесь, не то павлин прилетит, по голове стукнет!»
— Интересно! У нас нет такой сказки.
— Я и говорил, что из-за павлина, а вы мне не верили.
Илюшка подумал и задал другой вопрос:
— А почему у бурундука на спине пять чёрных полос? Видели бурундука?
— Видел.
— Почему эти полоски?
— Чтобы он в тайге мог лучше скрываться.
— А вот и нет. Это медведь сделал!
— Ну-ну, расскажи!
— Жил-был медведь, большой и старый. И нашёл он на опушке кедр — толстый, в шесть обхватов. Семян на нём было мешка два.
Наелся медведь досыта и улёгся под деревом. Под таким-то кедром как хорошо! Солнце припекает, а тут тень. Дождь идёт — под ветвями сухо. Отоспался медведь и решил: «На тот год опять приду сюда осенью. Всем зверям, всем птицам скажу, чтобы семян тут не брали: мой кедр!»
Ну и сказал. И все в точности его наказ исполнили. А пришёл медведь в другой раз — на кедре ни семечка: неурожай был.
«Эхма-а! — вздохнул медведь. — Куда же, однако, податься старому?»
Подумал и пошёл по тайге.
Звери увидали, что медведь не в себе, живот у него с голодухи подтянуло, — и в стороны. Да всё молчком, чтобы не заметил их хозяин тайги. Мало ли что у него на уме, коли он такой голодный!
Один бурундук дурачком оказался. Увидел медведя, до норы не добежал, а уже на всю тайгу крик поднял: «Брык-брык! Сык-сык!»
Медведь остановился да как стукнет себя лапой по башке:
«И чего же это я по тайге голодный шатаюсь, когда у этого бурундука семян под землёй на три года припасено! Совсем, старый, из ума выжил! Раскопать!»
И начал копать нору, куда бурундук спрятался. Копал, копал, добрался: целый закром нашёл.
Наелся медведь, добрый стал и сказал:
«Где же ты скрылся, хороший хозяин? Вылезай! Я тебя благодарить буду!»
А бурундук затаился. Ни жив ни мёртв, лапками за корень держится, еле дышит и помалкивает.
Запустил медведь лапу под корень, достал бурундука:
«Спасибо, малыш! Слышишь, хозяин тайги тебе спасибо говорит! Да ты хоть улыбнись в ответ!»
А бурундук-то по-медвежьи ни слова не понимал. Он сидел, глазами хлопал и думал: «Ну, конец мне! Что-то замолчал медведь, сейчас съест!»
Подумал, рванулся из последних сил, вырвался. Только от чёрных когтей медведя остались у него на шкурке те пять тёмных красивых полосок...
Поздно ночью моему сказителю стало не по себе. Оказалось, он ни разу не ел мёда, да ещё в сотах. И вместе с мёдом наглотался воску. Он ворочался с боку на бок, охал и всё жаловался на боль в желудке.
Пришлось отпаивать Илюшку молоком, которое я достал избушке лесника. А чуть стало развидняться, мальчишка побежал в кусты, поел какой-то травы, и ему стало легче.
И пока мы собирались в отъезд, передо мной был уже не мальчишка, а маленький старичок, который всё рассказывал про болезни да про лекарства. Водяной перец, гвоздика и пастушья сумка останавливали кровь. Горицвет и кузьмичова травка применялись от болезней сердца. Белена и дурман успокаивали нервы. А черемицей и крушиной лечили живот.
— а Этак-то ладно, что я про крушину вспомнил! А то бы и сейчас животом мучился, — говорил Илюшка.
Я глядел на этого маленького старичка, и мне даже стало казаться, что сидим мы на той замечательной полянке, где надо немедленно открывать аптеку. На какую бы травку я ни смотрел, она просто незаменима была в народной медицине.
Но аптеку мы всё-таки не открыли, а погрузили вещи, сели в лодку и поплыли дальше по озеру...
ХРАБРАЯ САНУК
Как-то вечером мы сидели с Апсилеем на берегу Телецкого озера.
Заря догорала. Дальние горы казались синими — там лежала дремучая тайга. А горы, что полого спускались к воде, ярко зеленели — их густо закрывали берёзы и лёгкие осинки.
Над нами не вились комары, не жужжали мухи — холодно им в алтайских горах над озером!
Мы сидели и разговаривали про охоту, про медведей. Апсилей был знаменитым таёжным охотником, и его рассказы я мог слушать без конца.
— А между прочим, в прошлом году я только
один раз вышел на медведя, да и то по нужде, — сказал старик, набивая табаком маленькую трубочку.
— Что так?
— Дочка с мужем — на лесном кордоне, я — дома, с внучкой. Живём далеко от деревни. Туда, обратно — вот и день прошёл. А с осени до весны в школу ходил.
Я удивился.
— Да не обо мне речь, — усмехнулся старик. — Сам-то я давно из годов вышел. Внучку водил, ей-то одной по тайге страшновато. Да случай у нас вышел прошлой осенью.
— Расскажешь?
Апсилей распалил трубочку, не спеша затянулся. Горьковатый дым табака окутал бронзовое от загара скуластое его лицо. Старик прищурился, вокруг глаз у него легла сетка мелких морщин.
— Рассказать можно. Случай даже по нашим местам такой редкий...
Два года назад внучке Апсилея, маленькой Са-нук, исполнилось семь лет. И повёл её дедушка в первый класс.
В роду у Апсилея никогда не было учеников. Сам он в молодые годы и не мечтал о грамоте, дочка научилась читать поздно, когда вышла замуж за грамотного лесника. Маленькая Санук была первой школьницей во всём роду, и Апсилей не мог нарадоваться на неё.
Он привёл внучку в класс и все три урока просидел на школьном крыльце со своей неразлучной трубочкой. А по дороге домой всё расспрашивал Санук, что же она делала там так долго.
— Я пять трубок выкурил, а ты всё не идёшь и и не идёшь! Десять лет вот так сидеть будешь — ух, какая учёная станешь!
Апсилей водил в школу свою маленькую Санук всю долгую зиму. Потом пришло короткое и жаркое алтайское лето. Девочка подросла, окрепла и стала с осени ходить одна. И хоть была она очень маленькая, но по привычной таёжной тропинке ходила без страха.
Как-то ранним утром отправилась она в школу. Снега в долине ещё не было, но с южных гор, с далёких монгольских белков, уже дули студёные ветры, а на вершине самой высокой горыЗолотой — уже бушевала злая метель.
Санук шла и слушала, как хрустят под ногами ломкие льдинки, а в густых ветвях кедров цокают проворные дымчатые белочки.
И вдруг на тропе перед девочкой появился большой бурый медведь.
Может быть, он уже спал в берлоге, но его стронули, спугнули, и он пошёл шататься по тайге. А может быть, медведь просто не нашёл ещё себе места для зимней спячки. Кто знает! Только повстречался он с девочкой, встал на задние лапы, навёл на Санук маленькие чёрные глазки и стал принюхиваться.
Санук не испугалась: медведь в тайге — дело обычное. Дедушка часто стреливал старых, больших медведей, а медвежата каждое лето жили у него в сарае, и Санук играла с ними. Дедушка отправлял их в зоологический сад или откармливал, как поросят. Санук не раз ела зимой холодец из медвежьих лапок. Да и сегодня дедушка дал ей на завтрак вкусный кусочек медвежьего окорока.
Санук видела и таких вот больших зверей, когда ходила с дедушкой по малину, но они всегда уступали дорогу человеку и прятались в кустах. А этот стоит на тропе — и ни с места!
Маленькая Санук храбро шагнула ему навстречу и замахнулась портфелем:
— А ну, уйди с дороги, косолапый! Мне в школу нужно!
Медведь словно удивился и склонил голову набок. Санук была в короткой тёплой медвежьей шубке, и зверь, видимо, принял её за медвежонка. Но почему этот медвежонок разговаривает?
Он постоял немного, покрутил головой и подошёл к девочке вплотную. Она стукнула его портфелем в рыжую грудь. Зверь вырвал портфель, обнюхал, бросил в кусты. Потом зарычал и легонько стукнул Санук в левое плечо: он играл.
Девочка рассердилась и толкнула медведя ногой. Он заворчал и сорвал у неё с головы лисью шапочку с лёгким серебряным обручем. Зазвенели на шапочке монисты, которые висели на обруче. И медведь стал с любопытством прислушиваться, поводя ушами. Затем бросил в кусты и шапочку.
Так они и стояли: огромный зверь, хозяин тайги, у которого из ноздрей валил пар, и маленькая алтайская девочка, храбрая Санук, глядевшая на медведя исподлобья.
Чем бы всё это кончилось, неизвестно, только девочке стало вдруг страшно: она поняла, что не уйдёт с тропинки этот косматый зверь. А как заставить его уйти, она не знала. Сжалась она в комок от испуга, отвела глаза от зверя — и оглянулась.
Медведь словно ждал этого.
Он раскинул лапы, схватил Санук, горячо дохнул ей в лицо. Девочка закричала... И словно чёрной пеленой закрылись у неё глаза...
Апсилей вздохнул и умолк. Трубочка его погасла. Дрожащей рукой он достал спички, закурил и повёл рассказ дальше.
Санук пришла в себя и увидела, что она завалена хворостом: медведи всегда делают так когда готовят себе пищу впрок. Выбравшись из-под кучи ветвей, она бросилась домой без шапочки и без портфеля.
Дома ей сделалось плохо: она лежала в постели, ничего не ела, только пила воду. От неё нельзя было добиться ни слова: она смотрела на дедушку какими-то странными глазами, в которых таился испуг.
Дедушка, догадываясь о чём-то, сходил в тайгу и нашёл возле тропинки помятый портфель и разорванную шапочку Санук. На замёрзшей земле он увидел следы медвежьих когтей.
Когда же внучка встала и всё ему рассказала, Апсилей даже позеленел от злости. Он выкурил подряд три трубочки, собрался, взял ружьё и ушёл.
Старика не было дома два дня.
Вернулся он довольный, раскрыл окровавленную суму, вынул из неё шкуру медведя и два больших тёмно-красных окорока.
— Однако, рассчитался я с твоим недругом, Санук, — сказал дедушка. — Он один тут и шатался по тайге и пришёл к тому месту, где тебя хворостом завалил. Как ты себя чувствуешь? Пойдём в школу?
— Пойдём, дедушка!
И Санук снова всю зиму ходила с Апсилеем.
И пока не подрастёт Санук и не научится с ружьём обращаться, будет её провожать Апсилей каждую зиму до тех морозных и снежных дней, пока не улягутся в берлоги все телецкие медведи...
Иногда я виделся с ним.
Он застенчиво улыбался и, словно нехотя, брал папиросу. Разговор у нас как-то не клеился. — Иван Иванович обычно торопился и непременно произносил фразу:
— Извините, конечно, но я должен удалиться.
На туристской базе под Артыбашем многие его просто не замечали: человек тихий — и мухи не обидит, и вперёд не высунется. Зла никому не делает, ну и ладно! А кто он в душе — робкий заяц или смелый орёл — об этом как-то не думали.
Да и случая не было. На базе он жил лишь два дня в неделю, когда приезжал с работы. Всё остальное время проводил на реке и в дороге: отгонял лодку с туристами вниз по Бии. А вернувшись домой, сидел с ребятишками, копался с ними в огороде, ходил по малину.
В то утро, когда я решил отправиться с туристами в дальний поход через все десять порогов на Бии, Иван Иванович уже стоял в громоздкой и высокой лодке. Загорелый, в неизменной голубой майке, синих лыжных штанах и в белой панаме, он зачищал ножом рукоять огромного кормового весла, наспех вытесанного из толстой кедровой доски.
— Ого! Пуда два потянет! — сказал я, помогая ему вдеть весло в уключину.
— Работа грубая, да надёжная. А нам без этого нельзя: река серьёзная. Весло сломается — и поминай как звали!.. Ну, сели, братцы, сели! — Иван Иванович махнул рукой туристам, которые всё ещё суетились у причала.
И все тридцать парней и девушек горохом посыпались в лодку.
На вёсла посадили четвёрку умелых, сильных гребцов, и лоцман Иван Иванович подал первую команду:
— На воду!
Вёсла слаженно зацокали, и лодка двинулась по Телецкому озеру в сторону Бии.
Вскоре река подхватила наше судёнышко, как щепку, и бросила в порог Карлагач. Туристы, которые только что шутили, дурачились, горланили песни, присмирели и ухватились за скамьи: впереди, по крутому склону реки, вода завивалась струями и металась среди обнажённых рифов.
Что-то изменилось в лице у Ивана Ивановича: на щеках забегали желваки, глаза заблестели. Он широко расставил ноги, сунул под Мышки рукоять тяжёлого весла и властно сказал:
— Сидеть спокойно!
Лодку сильно подбросило на подводной гряде и быстро повело прямо к острым камням у левого берега.
— К бортам не шарахаться! — успел крикнуть Иван Иванович, видя, что туристы заёрзали.
Лодка громко ухнула, накренилась влево, заскрипела и зарылась носом в струю. С бортов щедро брызнуло ледяной водой, но никто не поморщился: туристы словно окаменели.
— Вёслами бить дружно! — выдохнул Иван Иванович, навалился на рукоять и повис на ней.
Завизжала несмазанная уключина, сдерживая натиск воды и напор человека. Лоцман хорошо вырулил к середине реки, встал на дно лодки и сбросил панаму. Так мы прошли первый порог. Карлагач ревел сзади, хлопья белой пены кружились за кормой.
На широком и длинном плёсе вода не грохотала; источая холод, она журчала и пела. Я даже успел услыхать весёлую перебранку дроздов в черёмушнике и увидел горлинку. Сидя на сухой ветке кедра, она кланялась и ворковала.
А к нам уже быстро приближалась каменная стена правобережья, закрытая тенью высокой горы. Струи разбивались об эту стену и отскакивали седыми гривами.
Лодка не слушалась ни вёсел, ни руля. Иван Иванович крикнул подмогу. Двое парней кинулись к рукояти. Скала отдалилась. Но впереди, как в страшном котле у бабы-яги, кипела вода на пороге Юрток.
Во всю ширь реки и метров двести вниз по руслу бурлящие клубки так и выскакивали на поверхность.
И над каждым клубком вспыхивала и гасла маленькая радуга. Тысячи радуг над хрустальной рекой!
— Песню, песню давайте! — подбадривал Иван Иванович.
Но запеть так и не успели: невдалеке грохотал уже третий порог — Кобыровский.
Гух-ух-ух! — запрыгала лодка, ударяясь носом в высокие волны...
Самым страшным оказался порог Щёки.
Лоцман надеялся обойти его по неглубокой протоке, слева. Но она обмелела. А мы уже сунулись в неё, и течение увело нас от фарватера. Стали круто разворачиваться, и лодка потеряла управление.
— Две пары за борт!
Четверо парней послушно прыгнули в воду. Поёживаясь от холода и тяжело дыша, они завернули нос вправо. Гребцы нажали, и лодка, чиркнув по каменистому дну острым килем, вошла в фарватер. А когда мы втащили через борт мокрых ребят, она уже мчалась так, что свистело в ушах.
Всё ближе и ближе подступала узкая горловина в русле Бии, прозванная Щёками. Слева зеленел островок, справа врезался в чёрный омут крутой, скалистый бом, до боли в глазах освещённый полуденным солнцем. И нас, как на буксире у глиссера, бешено тянуло к этому бому.
Серые глаза Ивана Ивановича так и застыли на какой-то точке берега.
— Вёсла на укол! — скомандовал он, передавая мне рукоять и хватаясь за шест.
Лодка почти коснулась носом морщинистой серой скалы, когда лоцман, ловко прыгнув по скамейкам с шестом наперевес, со всей силой — резко, гулко — ударил в бом. И грозная каменная стена мигом отлетела от нас метров на тридцать.
— Дайте же закурить, хлопцы! — как-то просто и сердечно сказал Иван Иванович и ладонью левой руки смахнул пот, который крупными каплями катился со лба на глаза. — Эх, и не желал бы я искупаться вместе с вами в этих проклятых Щёках! — Улыбаясь, он выпустил носом две синие струйки дыма. — Однако, давайте к берегу: за сорок минут -мы отмахали двадцать три километра.
Лодка причалила к лужайке, и Ивана Ивановича словно подменили: он опять стал тихий и робкий, каким я знал его в Артыбаше, и просто затерялся в шумной группе туристов. На стоянке мы услыхали от него всего лишь одну фразу, обращённую к девушкам:
— Извините, конечно, может, вам малинки хочется, так я сведу.
И, спокойный, молчаливый, пошёл в тайгу показывать малинник.
Ниже Турочака, в широкой заводи, бригада сплавщиков вязала плот.
Русый парень в солдатской фуражке, без рубахи, в высоких резиновых сапогах бегал по берегу и покрикивал:
— Чаль правую! Гони кругляк на середину!
Его бригада работала по авралу. С верховьев подошли молем, в россыпь, брёвна: остро пахнущие смолой бронзовые стволы кедров, еедые стволы пихты, кругляки из берёзы, осины и черёмухи.
Плот вязали из строевого леса, а волна подгоняла лёгкий кругляк, и он мешал работе.
— Жми кругляк рёчно! — гаркнул бригадир и широкими прыжками — легко и даже красиво — помчался по брёвнам к середине залива.
Сплавщики устремились за ним и отжали кругляк к тросу, который перегораживал залив и не давал брёвнам прорваться в Бию.
Заметив, что мы стали на днёвку, бригадир направился к нам по шаткому настилу из брёвен, балансируя длинным шестом багра, как гимнаст на канате.
— Иван Иванычу привет! — сказал он, протягивая лоцману мокрую руку. — Э-э, да тут и другие знакомые есть! — обратился он ко мне. — Не узнаёте?
— Смутно как-то.
— Вот память-то девичья! Про Иконостас забыли? Доцента на верёвке к стрижам подавали!
— Вася!
— Он самый!
— Здравствуй, Василь! Опять у тебя запарка?
— И не говори! Лес пустили навалом, не успеваю обрабатывать, прыгаю вот так целый день.
— А когда отчаливаешь?
— Нынче. Пошамаем — ив дорогу. Догоним вас, когда на ночёвку станете... Да крепи ты канат, дурья башка! — вдруг заорал Вася на парня, который замешкался с тросом у толстого пня. — Вот житуха — и покурить некогда! — сказал он с досадой и побежал помогать парню.
— Торопится Васька, на целину гонит. У него сейчас самая копеечка — один день весь год кормит. Только горяч не в меру, как бы беда ш; стряслась...
Река стала оживлённее. Пока мы обедали, мимо прошли два плота. На одном из них седобородый рулевой, кряжистый, в белой холстинной рубахе до колен, певуче покрикивал густым басом, и эхо далеко разносило его голос по синему лесу:
— О-о-оп! Ударь лева-а! Ещё разок! Ударь пра-ва-а! Бей сильно! О-о-оп!
Перед вечером мы обогнали маленький, очень вёрткий плот, который мастерски вели два пожилых сплавщика. Один стоял на корме и орудовал веслом, другой нежился на сене, под густой берёзкой, воткнутой между брёвен, и, поглядывая вперёд, приговаривал:
— Права-а, Федот! Бережком, бережком!
И плот послушно шёл к правому берегу, где вода струилась быстрее.
Ивана Ивановича тяготила какая-то дума, и впервые он разговорился:
— Мужики правильные: вишь, как хорошо плот связали. Завтра домчат до Бийска. И нигде не задержатся: такой аккуратный плот везде проскочит. Пока Васька со своей махиной доберётся, они уже обернутся и его догонят. У стариков-то этих, видать, не только расчет, как бы заработать побольше, но и соображение. А Васька? Что с такого возьмёшь, когда в голове у него ветер. Молодой, холостой, деньгу страсть как любит. И что за парень: гармошку ему надо, мотоцикл. Жадно хочет от жизни брать. Дай ему волю, он всю кедру в один плот свяжет...
Вечером, когда мы ставили палатки для ночлега, из-за поворота показался длинный, как поезд, тяжёлый, могучий плот. На корме стоял Вася; фуражка набекрень, в зубах папироска.
— Вот ведь, чёрт, красуется! — буркнул Иван Иванович и крикнул: — За Бучилом-то гляди в оба, там обсохло.
— Порядок, Иван. Иваныч! В Артыбаш вернёшься, прокачу на мотоцикле, с ветерком! А сейчас доброй ночи, приятного сна! Догоняй, если сможешь!
Скрипя на стыках и вздрагивая, плот пронёсся мимо стоянки. На наш берег плеснулась волна...
В пасмурный полдень мы догнали этот плот на мелком каменистом перекате, или дресве, как называют такое место в Алтае.
В бригаде у Васи царило смятение.
Две женщины в мокрых и рваных юбках и четверо мужчин без рубах и без фуражек длинными шестами упирались с правого борта в большой мокрый валун, еле видневшийся из воды.
Вася спрыгнул с левого борта на дресву и, отвалившись всем корпусом, тянул и тянул на себя задний край плота. Но медно-красная громадина из кедров, наскочив на валун, не двигалась.
Шестёрка рабочих сбила наконец плот с дресвы. Передний край быстро повело к середине реки, хвост ещё сидел на грунте, и плот стал гнуться дугой. Застучали друг о друга брёвна, зазвенели тугие канаты.
Рабочие кинулись к Васе сбивать хвост плота, но опоздали. Над Бией пронёсся зловещий треск: головная сплотка оторвалась и, покачиваясь на струе, пошла вниз.
Мокрый Вася вскочил на плот, прыжками домчался до переднего края и запустил в уходящую сплотку железной кошкой на верёвке, но промахнулся.
— Хлопцы, а ведь надо помочь сплавщикам, — сказал Иван Иванович. Голос у него слегка дрожал.
— Что делать? — спросил гребец справа.
— Сначала догоним сплотку, потом развернёмся кормой и прихватим её на буксир. А там видно будет. Главное: сильно тормозить лодку, пока не нагонит нас плот.
— К берегу не прижиматься? — спросил тот же гребец, старший и рассудительный.
— Ни в коем случае! Держаться только главной струи, где сможет пройти плот. А то посадим сплотку на дресву.
Иван Иванович расправил плечи, крепко сжал рукоять:
— Вы уж того, ребята: на каждое весло по два гребца, и — сил не жалеть!
Гребцы уселись, их стали подбадривать криками. И тяжёлая наша посудина, изредка зарываясь носом в воду, скоро настигла сплотку. Лоцман скомандовал развернуться с ходу и примкнуться к ней кормой. Он уже вынул весло. Но гребцы замешкались, и сильная струя отбросила нас далеко влево.
— К берегу! — сказал Иван Иванович.
Другого выхода не было: без кормового весла лодка не разворачивалась носом против течения, с этим же веслом кормой к сплотке не вырулишь.
Паренёк, который недавно дремал на брезенте у крайней передней банки, спустился в воду и помог завести нос лодки против струи.
Теперь мы были выше сплотки и спускались к ней кормой.
На сплотке лежали вещи сплавщиков: топор, верёвка, два пиджака, котёл с ещё тёплой кашей, семь деревянных ложек и влажный мешочек с солью. Иван Иванович встал на брёвна, закрепил верёвку и вернулся в лодку.
Важно было как можно дольше продержаться против течения, пока не подойдёт отставшая часть плота.
Парни гребли с натугой. Они упирались ногами в скамейки и подпрыгивали при каждом новом рывке. А плавучий груз всё спускался по перекату и тащил нас за собой.
За перекатом, над плёсом, стояла одинокая старая ветла. Она всё приближалась и приближалась к нам, затем как бы замедлила ход и остановилась: гребцам удалось удержать сплотку на месте!
Иван Иваныч пристально поглядел в сторону переката и сказал наконец слово, которого все так ждали:
— Идут.
Сплавщики, мокрые с головы до ног, били шестами в дно реки и кричали наперебой:
— Поддай сильней! Ещё разок!
Они ловко подошли к сплотке, которую считали уже потерянной, и подцепили её к плоту.
Плёс был длинный, широкий и спокойный, как озеро. Плот дошёл медленнее, и мы, отдыхая, двигались рядом. Сплавщики собрались на краю пойманной сплотки, возле нас, встали шеренгой. На их усталых лицах была приветливая улыбка. Вася откинул назад русые слипшиеся волосы и сказал:
— Спасибо за дружбу, Иваныч! Так выручил — век помнить буду. И вам спасибо, товарищи!
— Ладно уж, мотоциклист! — сказал Иван Иванович. — Садись кашу есть. Погляди-ка, не остыла ещё...
Лодка наша пошла вперёд, а сплавщики всё ещё стояли и стояли, глядели нам вслед и махали на прощание руками...
Скоро я сошёл на берег и расстался с Иваном Ивановичем.
Теперь я часто вспоминаю о нём. Вероятно, он опять сидит дома с ребятами, ни к кому не лезет с разговорами, всё в тени да в тени, а люди по-прежнему считают, нто он робкий и тихий, как заяц.
А ведь он такой и есть — только на берегу, на суше, когда нет тяжёлой и опасной работы. А на воде, на порогах Бии, где ему доверена жизнь людей, он настоящий орёл, бесстрашный в полёте.
ТРИ ТАЙМЕНЯ
Таймень-цветок
Есть у меня один дружок. Ловит он под Москвой ершей да пескарей, а на сердце у него мечта: «Вот закачусь на быструю горную речку, закину блесну, и сядет на мой крючок чудо-рыба, черноспинный таймень. Поборюсь я с ним, вытащу и стану счастливым!»
Слов нет, мечта приятная, да выполнить её нелегко: всё дела да заботы и всегда времени нет. Да и накладно: в поезде надо ехать почти неделю, таймень-то дороже слона обойдётся! И сидит мой дружок двадцать пять лет на Москве-реке: то ерша вытащит с мизинец, то пескаря со спичку. А поймает хорошего окунька — рот у него до ушей и на три дня разговоров...
Я вспомнил о друге, когда прошёл по Бии километров двадцать пять и увидел, как «сыграл» большой таймень.
В прозрачную Бию здесь впадала молочно-зелёная Сары-Кокша, и долго тянулся у левого берега отчётливый след этой мутной горной реки. Словно в одном фарватере текли две реки, и их воды не смешивались.
У самой границы двух вод и ударил таймень: сильно, резко, как бичом. И дождём разлетелись от него перепуганные хариусы и чебачки.
Подойти к этому месту не удалось: утёсы преграждали путь, узкая таёжная тропа терялась среди завалов и выворотней. Полезешь, того и гляди, ногу сломаешь!
Но всё же я добрался до небольшой площадки на отвесной скале. Встал, осмотрелся, чтобы не задеть крючком за ветки, и далеко забросил блесну: чуть ли не к другому берегу.
Подо мной струя воды отчаянно билась об острый мыс, где торчал почти затопленный куст тальника.
Ведя блесну, я засмотрелся на него: он поминутно кланялся реке, дрожал, листья на нём трепетали.
Вдруг возле куста раздался оглушительный удар. Удилище так дёрнулось, что я едва не выронил его.
Над крутым мощным буруном на струе сверкнула радуга. Жёлтое пузо метровой рыбы мелькнуло и скрылось. Оранжевым цветком выскочил из воды широкий хвост. Я дёрнул. Звенящая леска обмякла. Блесна со свистом пролетела мимо меня, словно её запустили из пращи. И всё стихло. Только в груди у меня часто и гулко стучало сердце.
Я бросил удилище, сел на камень и раза два-три глотнул воздух, как рыба, которую только что вытащили из воды.
Потом спохватился, полез в кусты, забрался на кедр, долго отцеплял блесну и ругал себя последними словами.
Ругал, ругал и затем рассудил: да ведь это хорошо, что таймень ушёл! Всё равно я не вывел бы его здесь. Рыба была крупная, с ней ли возиться на этой площадке, откуда нет спуска к воде!
Видел я тайменя? Видел. Это оранжевый цветок в воде. Держал его на крючке? Да! Вот и отлично. Бия ещё не кончилась, впереди ещё будут удачи, так зачем же страдать от этой потери?
«Выше голову!» — сказал я себе... Но ухи в этот день не было...
В чужой ухе
Весь день по реке шли брёвна вразброс, молем. Они почти сплошняком забивали фарватер, некуда было забросить блесну.
Тонкие брёвна плыли быстрее, толстые — отставали.
На реке стоял непривычный шум: чурбаки
сталкивались и налезали друг на друга, подкидывая над водой то могучий комель, то менее кряжистый хвост.
Часам к семи сплав прекратился, и я вышел к реке со спиннингом. Хотелось побыть одному на ровной
и чистой полянке, белой и жёлтой от ромашек, кумачовой — от кипрея. Но сюда причалили туристы и уже разбивали палатки.
Староста группы, расторопный и шумный, отдавал распоряжения, а затем подсел возле меня и спросил:
— Рыбки для нас не поймаете?
— Не знаю. Сам ещё ухи из тайменя не пробовал.
— Ну, ловите, ловите! Мы сварим и вас угостим, — сказал и ушёл.
Спускался вечер, тёплый и тихий. И наступал такой удивительный час в горах и в тайге, когда под высокой скалой — сумерки, на гребнях гор — зарево заката, на реке — яркое отражение последних лучей солнца.
Тёмные сумерки лежали слева, в ущелье, откуда бежала свинцовая, мрачная Бия. Краски заката, золотые и розовые, были сзади, где по пологим сопкам лежала необозримая синяя тайга. Прямо передо мной высилась суровая серая скала, из-за неё вылетал веером позолоченный сноп лучей. А справа, где скала обрывалась стеной над зелёной еланью, во всю силу полыхало солнце. Оно заливало светом весь плёс, и я мог смотреть туда только из-под ладони.
Блесна улетала влево, в сумеречную, почти ночную Бию, и мне не всегда удавалось видеть, куда падала тяжёлая металлическая рыбка. Течение сносило блесну, и она шла мимо скалы. Тут было светлее, и я уже различал, где белая леска касалась воды. А когда наступало время вытаскивать блесну, свет от реки с такой силой бил в лицо, что я крутил катушку с закрытыми глазами.
Таймень взял на самой грани сумерек и света. Он прыгал через голову, выбрасывался свечой и раскидывал сверкающие брызги.
У берега, на отмели, я прыгнул в воду и схватил его.
Он был маленький, не больше килограмма весом, и разглядывал я его в сумерках, но даже в эту пору дня мой первенец был очень красив. Его хвост нежного оранжевого цвета напоминал большой лепесток алтайского огонька. По всему светло-серому телу были разбросаны фигурные чёрные пятна. И весь он казался ярко-пёстрым. А голова была тупорылая и лоснящаяся, с маленькими глазками, рот огромный, с острой щёткой зубов.
Прибежал староста, залюбовался тайменем, подкинул его на руке раз-другой, а потом забрал его и ушёл.
А когда я пришёл к костру, ухи уже не было...
Староста виновато моргал, подбрасывал в огонь смолистые ветки и всё поправлял свои длинные и непослушные рыжие волосы:
— Увлеклись, понимаете! Отродясь не ели такой вкусной штуки. Мы, знаете ли, нахваливали вас, на-ливали-подливали, глянули в котёл, а там пусто! Вы уж того... не серчайте! Завтра поймаете, будет и у вас уха. А сейчас — вот каша, вот кофе. Эх, беда, беда: был обед, и ужин нам нужен! — шутил он, орудуя поварёшкой в котле с пшённой кашей.
Пропал мой таймень в чужой ухе, но я не сердился. Ведь сбылась моя мечта — поймать чудо-рыбу, о которой я лишь читал в книгах...
Ласточки над рекой
Кончились пороги на Бии. Начались широкие плёсы, длинные тихие перекаты. Река стала спокойнее.
По берегам уже не было видно кедров: тайга осталась позади. Зато чаще стали встречаться прозрачные берёзовые рощи. И почти над каждым плёсом непременно склонялись кудрявые вётлы.
В зарослях черёмухи появились спелые ягоды. Словно облитые чёрным блестящим лаком, они так и манили к себе. Они крупные, немного вяжут во рту и сладкие, и недаром зовут их «алтайским виноградом».
Часами я пропадал в черёмушнике, выбирая самые большие зрелые ягоды. А по деревне ходил, прикрывая рот рукой: он был такой тёмно-фиолетовый, будто я съел ведро черники!
За тайменями же почти не охотился: они надоели. Уха из них казалась сладкой, жареные куски — липкими и мягкими. И если таймень попадался, я пересыпал его солью, заворачивал в тряпку, потом подсушивал на солнце, и получалась вкусная солоноватая тёша: она так и таяла во рту, словно самая дорогая нежно-розовая сёмга.
Утром и вечером я не раз наблюдал, как носились по плёсу — «жировали» таймени. Ловкие, сильные, они хватали и мелких рыбёшек, и лягушек, и мышей, и жуков. Бросил я окурок, так к нему подплыл тай-мешка: наподдал его носом и недовольно хлестнул хвостом!
В одном таймене я нашёл белочку в намокшей коричневой шубке. Видно, хотела белочка переплыть Бию, а прожорливый хищник её подкараулил.
Но уж очень хотелось мне поймать тайменя, который охотился за ласточками.
Береговые ласточки день за днём резвились над плёсом. Они ловили мошек и иногда касались воды раскрытым клювом, оставляя за собой маленькие круги на поверхности.
Подлетала ласточка к воде, и сейчас же рядом с ней раздавался оглушительный всплеск. Промахнувшись, таймень иной раз выскакивал из воды и плюхался бревном обратно. Таких я ещё не лавливал: голова — как у телёнка, хвост — как большая лопата.
Одна ласточка зазевалась, и таймень проглотил её.
Стая береговушек заметалась над рекой, унылым писком оплакивая свою подружку.
Я сбегал за спиннингом и начал стегать по Бии тяжёлой тёмной блесной.
Таймень жировал то слева, то справа, и мне никак не удавалось подбросить ему приманку под самый нос.
Так прошло больше часа. У меня уже заныли плечи от усталости.
А таймень всё же взял блесну. Он сжал её, будто тисками, и понёсся, как трамвай. Белой струной побежала вслед за ним леска. Катушка засвистела. Я надавил на неё ладонью: на коже большого пальца появился ожог. Ещё миг, леска кончится, таймень рванёт — и всё пропало!
Но он дошёл до омута и залёг на дне.
Я позвал его — резко дёрнул удилищем. Он не поддался, а кинулся вверх по реке. Потом выскочил на поверхность, встал на хвост и так потряс головой, словно собака, когда её пчела ужалит в нос.
Вернувшись в омут, таймень залёг в другом месте.
чуть дальше, и затащил меня в воду. Я стоял по пояс в реке, совершенно забыв о холоде, и тянул, тянул, дёргал. Таймень уступил мне, сдвинулся, и на катушке обозначились первые витки мокрой лески. Я нажал, таймень напрягся. Пришлось сдать ему весь запас лески. Так мы и боролись: я — к себе, он — к себе.
Но спиннинг — чудесная штука! Удилище тонкое, гибкое, упругое, прочное; леска надёжная — стометровая. И даже такой таймень не диковина: придёт и он к берегу, дай только срок!
Прошёл ещё час в напряжённой борьбе, и таймень пришёл ко мне — чёрный, как морёный дуб, пролежавший на дне реки тысячи лет, с огненным хвостом и фиолетовыми пестринами.
Последние метры он тащился на боку, ощерив страшную зубатую пасть.
Мокрый и грязный, я еле-еле выволок его на траву, лёг рядом. И такая взяла меня усталость, что я не мог даже пошевелить рукой.
Таймень засыпал, и яркие краски на нём блёкли. Он словно полинял, выцвел и ещё больше напоминал короткую и толстую дубовую чурку.
А над рекой резвились и щебетали ласточки, весёлой стаей делая круги надо мной.
И я мог думать, что они поют песенку для меня: ведь это я убрал с плёса зубатое чудовище, которое так ловко охотилось за ними.
СТАРЫЙ ДОБРЫЙ ЛАРЬКА
Однажды я спросил у Кардымова, нет ли у него свободной лошади. Мне хотелось поехать на ферму пятнистых оленей в Арбойту.
— Это мы устроим. На конюшне Ларька стоит. На нём и поедем в ходке.
— Как это в ходке?
— Ну в тарантасе. Кузов — большая корзина, и на рессорах.
Он запряг Ларьку в тарантас, и мы поехали на ферму.
Торной дорогой у подножия сопки на широкой равнине, усеянной ромашками, мы ехали часа полтора. Потом выбрались на перевал, и Ларька помчался
под уклон в красивом бору, где стояли старые, в два-три обхвата лиственницы.
Слева, вдоль ручья, деревья погибли, вековые великаны, ещё с зелёной, живой хвоей, валялись на земле: три дня назад здесь пронеслась буря и вырвала их с корнем.
Кардымов остановил Ларьку, начал вздыхать: он был в отъезде и ещё не знал, что тут наделал злой ветер.
— Ай-ай-ай! — приговаривал он. — Не успели
сюда табун перегнать, какое пастбище загажено! Пилить, пилить надо деревья. При такой жаре да сырости мигом погниют ветки. Вишь ты! — толкнул он меня локтем.
На поваленной лиственнице, возле корней, металась рыжая белочка и грозно цыкала на суслика. А он сидел на земле с большой веткой в зубах и тревожно оглядывался на нас.
— У белочки гнездо тут, вот она, бедняга, и боится, что суслик обидит маленьких. Значит, буря и ей вреда наделала. Ай-ай-ай! — И он уже забыл и о белке и о суслик,?, встал на сиденье и начал пересчитывать сбитые деревья. — Сотни две пало, не меньше. Вот беда! — И крикнул: — Но, Ларька, но!
Арбойта — зелёный и маленький хуторок в горах, и стоит он в такой лощинке, что я заметил его, когда Ларька уже ткнулся носом в околицу перед первой хатой.
За кустом бузины, где-то рядом, заржал конь, и девушка-алтайка запела ему песню:
Где ты, свет мой,
Где косматый
Бегунок мой, чёрно-смольный,
С гривой чёрною, густою?
Грива мне нужна твоя!
Мгла косматая нужна!
Руки я хочу запутать В волос крепкий,
Синий, жёсткий!
— Как поёт, а? — шепнул мне Кардымов. — Коня любит всей душой, сразу видать — хорошая девчонка... А ну, не запутайся в гриве, милая певица! — крикнул он. — Открывай ворота!
Девушка выглянула из-за куста, смутилась. Опустив голову, закрыв глаза рукавом, она распахнула ворота. А когда мы проехали, сказала, смеясь:
— Здравствуйте, дядя Кардымов! А бригадира дома нет, он в бане. Только сейчас пошёл. Часа два будет бить себя веником и кричать на весь хутор.
— Скажи ты! Не повезло. Как быть?
— Может быть, завтра? — спросил я.
— Подходяще! Пойду шепну мужикам: пусть топоры вострят. А утром приеду расчищать завал на пастбище и вас захвачу...
В сумерках мы перевалили через сопку, тарантас сам покатился под уклон. Ларьке пришлось лишь сдерживать наш ходок.
— Конь не шагистый, а умница, — заметил Кардымов. — Среди наших-то лошадей — просто профессор.
Я спросил, чем же он отличился. С виду конь как конь, даже чуточку неказист. Гнедой масти, то ли рыжей, то ли бурой, а весь его навис — хвост и грива — совсем чёрный. На левой задней ноге — большая отметина у копыта, похожая на короткий носок из шерсти. Но, правда, сытый, гладкий и, как говорят, в Масле, с тёмным блеском на боках и на крупе.
— Перво-наперво — масть хороша: чистой воды
гнедко, отлив огненный. Именно масть, а не щерь, что у коровы или рубашка у собаки. Ходит без кнута, дороги вокруг усадьбы знает хорошо. Сейчас вот заснём, к примеру, он нас чинно доставит прямо на конюшню. И через ручей в горушку так подымет, что и не проснёмся, не встряхнёт даже. А скажешь ему: «Ларька! Стой тут» — и остановится.
Ларька действительно покосил на нас левым глазом, сильно упёрся в землю передними копытами, шлея врезалась ему в кожу ниже хвоста. И — замер.
— А я что говорил? Во! — с радостью и даже с удивлением произнёс Кардымов, потому что коню нелегко было остановиться на спуске. — Разве не профессор? К тому же другие бывают норовистые, злые, а этот — добряк. Домой, домой, Ларька!
Ларька тяжело вздохнул и потянул вперёд. Тарантас, пересчитывая обнажённые корни лиственниц, тарахтя и подпрыгивая, покатился с горки.
Кардымов перекинул вожжи из левой руки в правую, сел ко мне вполоборота:
— Был у меня конь под седлом... Чагравый...
— Какой, какой?
— Говорю: чагравый! Ну, бусый, или, ещё сказать, смурый.
Я так и не понял: слова были новые, неслышан-ные.
— Тёмно-пепельный! С горы с крутой, бывало, спускается и всё ладит сбросить: воздух из груди выпустит, чтобы худей быть, и голову вниз, до самой земли. Надо ему седло на шею спустить, а меня — вверх попытками да на камни. Опять же всё за ногу старался схватить. А это не езда! Распрощался я с ним, взял в табуне халзаного.
— И что вы за слова подбираете, Кардымов?
— Законные! И чего их подбирать, они сами с языка срываются. У коней сорок мастей. И заметьте: именно у коней! Про какую-нибудь клячу или про лошадь и разговора нет. По старой пословице: «Кляча воду возит, лошадь пашет, а конь — под седлом». И в табунах у нас эти сорок мастей почти все имеются, только фарфоровой, крылатой да игреней нет. И халзаный — это сплошь да рядом: любой конь тёмной масти, только с большой залысиной, будто у него на лбу салфетка подвешена. Из того халзаного я бы коня не хуже Ларьки воспитал. Был он податливый: молодой, смелый и с хорошим понятием. Но увидал его зоотехник, облюбовал себе под седло. Начальство! Поперёк-то ему не больно скажешь!
— , А кто же Ларьку учил?
— Старый директор. Он тут долго был, только болел вёё время, сердце подхватывало. Чуть что — и уже побелеет, как вот эта ромашка. — Кардымов показал на цветок, что одиноко стоял у обочины дороги. — И воздух ловит, ловит, просто задыхается.
Человек был доброй души, и дело знал, и всюду старался успеть, только пешком или верхом не мог. Пришёл он как-то ко мне на конюшню и попросил выбрать ему молодого коня: послушного, не крепко шагистого и чтоб без кнута ездить — не любил он ни кнута, ни грубого слова. Человек учёный и старый кавалерист. Я ему Ларьку и присоветовал: ему тогда четвёртый год пошёл. И завязалась у них такая дружба, как у человека с человеком.
— Ну, это вы лишнее сказали, Кардымов!
— Да где там! Запрягу, бывало, Ларьку в этот тарантас, поставлю перед конюшней. Директор выйдет на крылечко и крикнет: «Ларька! Давай сюда! на ферму поедем!» Ларька услышит его голос, встрепенётся, заржёт и подкатит: садись, не ленись! И за
это ему было положено три куска сахару. Побудет директор на ферме, станет собираться на усадьбу и опять скажет: «Ларька, домой!» Сядет на всю подушку — рыхлый был мужчина, — вожжи на облучок накинет, и повезёт его Ларька сам прямо к дому. У крылечка директор снова ему сахару даст да шепнёт что-то на ухо, тот — прямым манером на конюшню. Я его встречу, распрягу и тоже сахар суну: такой мне был дан наказ. Так они и дружили.
Кардымов помолчал, что-то вспоминая, и сказал:
— Помер старый директор в сорок девятом году. И весной отвёз его Ларька в последний раз на дрогах: в Шебалино, на кладбище.
...Скучал ли Ларька о своём друге? Вероятно. Всё лето он неохотно ел, подолгу прислушивался — не звучит ли где голос хозяина, и, задрав морду, тревожно и призывно ржал.
А потом смирился: другом ему стал Кардымов. Ларька встречал его, приветливо кивая лобастой головой, и привычно тянулся бархатными губами к карману пиджака, где у конюха всегда хранился для него кусочек сахару...
На долину, горы, тайгу спустилась ночь. Зажглись огни на усадьбе, и в их отблеске серой и узкой полосой вдаль убегала проезжая дорога из Арбойты.
А добрый, теперь уже старый Ларька шёл и шёл под неторопливый рассказ Кардымова, послушно таща тарантас, как в те дни, когда сидел в нём директор...
Капли дождя
Верблюд лежит на земле, поджав под себя ноги.
Я сажусь на его спину и громко говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд медленно встаёт на передние ноги, я наклоняюсь назад и чуть не падаю на спину.
Затем он рывком подбрасывает задние ноги, я откидываюсь вперёд и, чтобы не свалиться, хватаюсь за верёвку, которой укреплены у седла два бурдюка с водой.
Я дотрагиваюсь до головы верблюда тонкой палкой и снова говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд выходит на тропу и волнообразным шагом идёт по знакомой дороге на песчаный холм.
Сзади меня, на другом верблюде, едет мой проводник Мамед — мальчик лет пятнадцати, в толстом ватном халате и чёрной мохнатой шапке. Он сидит на высокой спине верблюда.
Мы везём на ферму пресную воду из Мургаба, а обратно привезём шерсть.
Я в белом: кителе, и мне жарко. Весеннее солнце палит нещадно, пески тяжело дышат горячей грудью, дрожит знойный воздух; без синих очков трудно смотреть кругом.
Отцвели красные и жёлтые маки, созрел дикий ячмень, стал седеть и серебриться ковыль. На гребнях песчаных бугров уже нет молодых побегов. Но в лощинах ещё много зелени, и со спины верблюда, как с каланчи, видны перемежающиеся голые жёлтые барханы и зелёные впадины между ними, покрытые стеблями полыни и мятлика.
Тихо, как ночью. Не видно ни птицы, ни зверя. А в совхозе в эту пору дня протяжно и тоскливо кричит ишак, словно давится воздухом: «И-а-а!.. И-а-а!..»
Едем мы долго. Когда перевалило за полдень, я начинаю ощущать озноб. Это солнце забралось под китель и обожгло кожу. Пришлось надеть ватный пиджак.
— Туркменом скоро будешь! — засмеялся Мамед. — В шапке хорошо, а в картузе плохо. У вас не так жарко?
— Да, не так.
— А что пьёшь, когда тепло?
— Холодную воду с газом. Она шипит, в носу щекочет — хорошо! — сказал я и захотел пить.
— А мы горячий кок-чай пьём. Вспотеешь — сразу хорошо сделается!
Я предлагаю сделать привал. Мамед радуется моему предложению и укладывает своего верблюда, а я — своего.
Затем мы спутываем ноги верблюдам и пускаем их пастись, а сами занимаемся костром. Я собираюсь прилечь у костра на горячий песок, но Мамед говорит:
— Так нельзя. Кошму подложить надо, а то фаланга укусит. Весной она сильно кусается — заболеть можно.
— А кошма помогает? — спрашиваю я и гляжу под ноги.
— Хорошо помогает. Фалангу овцы едят, вот она и боится, когда шерстью пахнет.
Мы ложимся на кошму, закидываем руки за голову и смотрим в небо.
Мамеду не терпится поговорить.
— Хочешь, яйцо будем варить? — спрашивает он.
— А где возьмёшь?
— Да их тут много. Сейчас найду.
Мальчик вскакивает с кошмы и бежит по песчаным холмам: чёрная шапка его скрывается за грядой.
— Сюда иди! — кричит он.
Я подхожу.
— След видишь? Смотри — вот лапки на песке.
— Ну, вижу, — говорю я, начиная смутно различать очертания небольших следов какого-то зверька.
— Против следа пойдём, — махнул рукой Мамед вправо. — Она в такое время зря не ходит. Она яйцо снесла — гулять пошла.
Мы проходим шагов двести и на горячем гребне, в небольшой яме, находим яйцо. Оно чуть-чуть присыпано песком.
— Свежее яйцо, сегодня снесла. Смотри, — говорит Мамед, — прямо как куриное, только немного желтее.
Действительно, яйцо похоже на куриное, но кажется, что оно без скорлупы.
— А кто снёс-то?
— Черепаха снесла. Хочешь, я тебе сто штук наберу?
— Куда столько?
Мамед находит ещё три яйца, и мы варим их у костра. И вкусом они похожи на куриный желток. Затем пьём обжигающий кок-чай, и нам делается легче. А тут поднимается ветерок, и на горизонте показывается грозная чёрная туча.
— Вот бы дождя сейчас! — говорю я.
Мальчик внимательно смотрит на тучу, которая занимает почти половину неба:
— Не будет дождя. Теперь до самой зимы не жди.
И вдруг сверкает молния, и скоро мы слышим раскаты грома. Зелёные стебли полыни, серебристый ковыль и жёлтый ячмень пригибаются под ветром. С гребня барханов летит песок и хрустит на зубах; верблюды вытягивают длинные шеи, принюхиваются. Туча гремит и подползает всё ближе и ближе.
Ещё молния, ещё удар грома, и я вижу в высоком чёрном небе косые полосы дождя, но не слышу падающих капель.
— Не дойдёт он до нас, — вздохнув, говорит Мамед.
Но туча уже над нами, в воздухе пахнет влагой. Я ложусь на спину, накрываюсь пиджаком и гляжу в небо.
Из тучи льёт дождь, полосы его дрожат над нами, вот-вот они окатят нас с головы до ног. Но на земле сухо. И кажется, что дождь где-то испаряется над нашими головами и превращается в лёгкое бледное облачко. Я смотрю и не верю глазам.
Но из всего ливня, что бушует в небе над нашей стоянкой, лишь одна маленькая капля тихо падает мне на лицо. И пока я протягиваю руку, чтобы дотронуться до неё, она высыхает.
Затем в небе разноцветным коромыслом повисает радуга. Ветерок прекращается. Мамед машет рукой и говорит:
— До самого ноября не увидим капли дождя. За лето ещё раза два-три покажется тучка, погремит и уйдёт. Пропадает где-то дождь, до земли не доходит...
Мы гасим костёр, снова кладём верблюдов на землю и усаживаемся. Качаемся вперёд и назад, как на качелях, и едем дальше, в пески, на ферму. Вокруг стоят притихшие травы.
Их, как и нас, обманула эта гроза в пустыне.
— Как поживает мой друг Мямй? — спросил я Султан-Ага, когда мы уселись на ишаков и тронулись из аула в пески.
Я не встречал мальчика больше года и хотел узнать, как он живёт, чем занимается.
Нас окружала кромешная тьма южной ночи, и я не видел даже белой бороды старого чабана. Но мой вопрос, видимо, был приятен ему. Он оживился, крикнул на ишака: «Кхх! Кхх!», поравнялся со мной и сказал:
— Мями — большой человек теперь. В колхозе его ставят в пример другим.
— Чем же он отличился?
— Кхх! Кхх! — снова крикнул Султан-Ага, и ишаки, шедшие рядом, стали чаще перебирать ногами по песчаной тропе. — Мями скоро и без меня сможет ходить за стадом: хороший вырос помощник. Ты увидишь, как он будет завтра сдавать экзамен. Отличился он этой зимой...
И Султан-Ага рассказал мне, как его с Мями застала стужа в горах на границе.
Метель поднялась такая, что скрылись горы: куда ни глянь — одна белая пелена. Свистящий ветер сшибал с ног. Отара сбилась в кучу, овец стало заносить снегом. А тут надвинулась ночь — могли остудиться, пропасть ягнята. А их в отаре больше сотни. Что делать?
Мями растерялся сначала: и туда побежал, и сюда побежал, даже двух овец не приметил, что отбились от стада. А потом подумал, решился и сказал:
«Ты, Ага, оставайся в горах, не давай овцам заснуть, береги их от холода, а я буду носить ягнят в долину, там нет метели».
Султан-Ага одобрил план, и Мями всю ночь провёл на ногах, в тяжёлой работе.
Буря хлестала его в лицо, с тропы можно было сорваться в пропасть, а он ходил и ходил, согревал ягнят своим дыханием и укрывал их одеялами в песчаной яме — мертхане.
А Султан-Ага будил овец, не давал им замёрзнуть. Так люди победили непогоду, сохранили всё поголовье овец. Правление колхоза премировало Мями хорошим ружьём.
— Вот какой это человек Мями Оразов! — сказал Султан-Ага в заключение.
Я живо представил себе страшный ночной буран в горах и черноглазого мальчика, прижимающего к груди зябнущих ягнят, и мне захотелось поскорее увидеть маленького героя. Но до отары было далеко. Ехали мы долго. Старый Ага утомился за день, проведённый в ауле, и захотел спать.
Он растянулся на ослике, почти касаясь земли ногами, положил голову на шею терпеливого животного и мгновенно заснул. Я последовал его примеру, но долго не мог пристроиться на своём ослике. А потом нашёл удобную позу и задремал.
* * *
Проснулся я на рассвете от аромата цветов.
Была весна, более жаркая, чем наше подмосковное лето. На песках, которые я видел со спины ослика, тихо качали головками красные маки. А вокруг маков, как на лугу, зеленел дикий ячмень.
Я никогда не был в пустыне в начале апреля, никогда не видал здесь такого изобилия цветов, глядел по сторонам и не мог насмотреться. Цветы, везде цветы!
Но я видел пустыню много раз и знал, что красива она весной очень недолго.
Пройдёт май, в туркменской пустыне станет жарче, чем на экваторе. В знойном, раскалённом песке можно будет сварить куриное яйцо, все цветы поникнут и умрут.
Под Москвой зацветёт черёмуха, на столах появятся букеты сирени, в пионерских лагерях девочки сплетут венки из полевых цветов.
А в пустыне будет скучно и страшно.
Птицы и звери уйдут отсюда к горам и арыкам, где есть вода. Только змеи, черепахи и ящерицы останутся жить здесь. Но на песках они не увидят зелёных побегов. И лишь сухие клубки перекати-поля будут прыгать от ветра по зыбучим пескам, разбрасывая свои семена.
Но сейчас в пустыне было не только красиво. Овцы на каждом шагу могли найти богатый корм.
Я снова подумал о Мями, его работе, об отаре и услыхал, как где-то вдали заблеяла овца.
— Проснись, Ага, приехали! — крикнул я старику.
Султан-Ага выпрямился, спрыгнул с ишака и зашагал рядом со мной, расправляя помятую бороду.
* * *
Мями стоял со мной на холмике в окружении маков, ячменя и полыни и, щурясь от солнца, глядел в небо.
Высоко над стадом плавно кружил коршун. Начался весенний окот овец — рождались ягнята, и хищная птица острым глазом выискивала себе добычу.
— Вот я тебя! — крикнул Мями и свистнул.
Коршун недовольно потряс головой и улетел.
Султан-Ага успел переодеться и привести в порядок свою белую бороду.
Выйдя из землянки в новом халате, он сказал торжественно:
— Настал твой день, Мями. Прими и осмотри ягнёнка, сам реши: жить ему или умереть?
Мями отошёл к овцам, вокруг которых резвились ягнята. Я спросил старого чабана, что означают его слова.
— Дело это сложное, — сказал старик. — Видишь, Мями стоит и думает, боится ошибку сделать. А ошибаться нельзя: напрасно погибнет животное.
И старый Султан-Ага рассказал мне в то утро много интересного.
Родятся два ягнёнка. У одного из них шкурка нарядная, из неё может получиться каракуль. А у другого шкурка будет похуже, на каракуль она не годится, а пойдёт лишь на овчину для шубы или для тулупа.
Ягнёнку с красивой шкуркой придётся жить недолго. На седьмой или десятый день снимет чабан у него шкурку, и отправят её на завод. Там сделают из неё каракуль.
А ягнёнка с худшей шкуркой оставят в стаде. Он будет жить, расти, нагуливать мясо и сало. Вырастет из него большая овца. Её будут стричь, из шерсти делать разные тёплые вещи для ребят и взрослых. А из мяса овцы приготовят плов, котлеты или колбасы.
— Вот это и есть наша чабанская наука, — сказал Султан-Ага.
Я смотрю на Мями, склонившегося над баранчиком. Мальчику жарко от волнения. Он снял тюбетейку и сунул её в карман. Но по лицу видно, что он доволен — ведь ему доверено большое дело!
Быстро он перебирает в уме всё, чему учил его старый Ага зимой. Сорт шкурки оценивается по завитку каракуля, по упругости и по глянцу. Завиток бывает крупный, средний и мелкий. Самый дорогой сорт — это каракуль со средним завитком первого класса. На левом ухе ягнёнка надо сделать надрез ножницами, отметить размер завитка, на правом — сорт каракуля. Ух, как много мыслей одновременно!
Мальчику легко было смотреть, когда работал Султан-Ага, а самому всё делать очень трудно.
Наконец он решается:
— Султан-Ага, вот этот баранчик вошёл в сорт, будет хороший каракуль.
Султан-Ага подходит, наклоняется, пристально смотрит на лоснящуюся шерсть баранчика и утвердительно кивает головой.
— Ну, а что же дальше, мой мальчик? Овца-мать беспокоится, ты взял у неё сына.
Глаза Мями вспыхивают задорным огоньком.
— У нас в загоне сидит ярочка, она в сорт не вошла. Давай обманем эту овцу и подсадим к ней ту овечку вместо баранчика.
— Давай, — улыбается Султан-Ага.
Он стоит и смотрит, как бежит босыми ногами по зелёной траве и цветам шустрый мальчик в жёлтой безрукавке и чёрных в полоску штанах.
— Не растерялся, — тихо говорит старик. — Посмотрим, как он справится: овца может найти своего сына среди трёхсот ягнят.
Мями возвратился с серой ярочкой на руках, которая беспомощно болтала длинными тонкими ножками.
Мальчик опустил ярочку на землю, проворно связал овце-матери задние ноги и поставил у неё перед мордой серую овечку.
Овца обнюхала ярочку, шарахнулась в сторону, упала на землю и судорожно забилась, пытаясь освободиться от верёвки.
Раскрасневшийся Мями отошёл с серой овечкой и задумался. Потом он принёс чёрного баранчика, поставил его рядом с серой ярочкой и дал им обнюхаться. И когда они познакомились, потёр их друг о друга мордочками и боками.
— Зачем это, Мями? — спросил я мальчика.
— А чтоб пахли одинаково. Тогда овца и не разберётся, где ярочка, где баранчик.
— Правильно, — заметил Султан-Ага. — Так и я обычно делаю.
Мями во второй раз поставил овечку перед мордой матери-овцы. Она с недоверием обнюхала серую ярочку, отвернулась, искоса поглядела на её серебри-
стое руно, обнюхала ещё раз и принялась облизывать её шерсть.
Маленькая овечка, почуяв ласку, запрыгала возле новой матери и потянулась к соскам. Овца послушно приняла и приласкала новую дочку.
Тогда овце распутали ноги и пустили её в стадо на зелёную травку, а чёрного баранчика отнесли в загон.
Когда Мями вымыл руки и подошёл к нам, Султан-Ага протянул ему широкую ладонь, как взрослому, как товарищу, и сказал:
— Всё правильно, Мями. Из тебя выйдет хороший колхозный чабан.
— А может быть, и зоотехник, — добавил я, любуясь мальчиком.
— Конечно, — сказал старик, — дорога для хороших людей у нас широкая...
* * *
Перед вечером я уехал в аул.
Сотни жаворонков, словно стараясь заглушить друг друга, звенели в голубом небе. А на земле, насколько хватал глаз, стояли пунцовые маки.
ПЁСТРАЯ ИГЛА
На закате солнца залезаю в шалаш, подбиваю под себя мягкую подстилку из сухих листьев, разрезаю арбуз и ем его с тёплым, вкусным чуреком.
Прямо передо мной — джунгли, расцвеченные всеми осенними красками. Не пролезть в них, не пробраться! Птицы и звери, которые любят укрытие и пугливо бегут от человека, ютятся в этих густых чащах лоха, петты и гребенщика.
За лесом — река Мургаб, еле видная в высоких зарослях камыша, а за рекой — молчаливая, угрюмая пустыня.
День окончился. Солнце глянуло на джунгли оранжевым глазом и скатилось за песчаный холм. Туман раскинул над рекой свою седую бороду.
На вершине тополя запел вечернюю песню дрозд, а в кустах отозвался ему хлопотливый фазан.
Я выбросил из шалаша арбузные корки, уселся поудобней и затих. Очень мне хотелось увидеть, как садятся на насест фазаны.
Ждать пришлось недолго. На полянку выбежали два золотистых петушка, распушив перья, подняв вверх хвосты-метёлки.
Петушки долго трясли опущенными к земле головами, стукнулись грудью друг о друга, задорно хлопнули крыльями.
Но подраться им не удалось: на поляну прилетели и тяжело опустились три коричневые курочки.
Усевшись под кустиком, курочки покрутили головками, послушали и стали разрывать лапками сухой песок, беспрерывно хлопая крыльями. Птицы купались в песке, и облачко пыли повисло над ними. А когда в лесу начало смеркаться, петухи и курочки собрались вместе и расположились под кустом.
Скоро там что-то случилось. Я лишь видел, как один петушок подпрыгнул над землёй, подбежал к моему шалашу, громко зацокал и полетел на дерево.
Там он долго прыгал с ветки на ветку, а затем уселся и успокоился. А три курочки и петушок остались на земле.
В это время из-за бугра вылезла яркая, полная луна, и я увидел редкое зрелище: сидящий на дереве петушок попал в самый круг луны. На золотом его фоне ясно был виден тёмный профиль фазана. Петух сидел на коротких лапках, согнув полукругом нарядный хвост и слегка наклонив голову.
Лунный свет вскоре залил всю полянку, на которой сидели птицы.
Петушок на дереве встряхнулся и тихо крикнул.
На земле раздался громкий треск крыльев, и скоро на дереве были уже все пять фазанов. Так в снежную зиму садятся у нас на голую берёзу чёрные тетерева. Птицы заснули крепко, и я начал собираться домой.
Но вдруг фазаны беспокойно закивали головками, и сейчас же в чаще послышался какой-то странный шум: словно кого-то тащили по шуршащей листве или кто-то собирал в кустах сухой хворост.
Птицы, однако, не испугались шума. Они не взлетели, лишь потоптались на месте. Значит, в гости к нам шёл не человек, а какой-то нестрашный нерасторопный зверь.
Немного спустя раздвинулись кусты напротив моего шалаша, и на полянке показался высокий взъерошенный ком.
Ком этот гремел, словно обвешанный погремушками, лихо щёлкал костяшками и хрюкал, как поросёнок.
«Что за диво? — подумал я. — Много приходилось видеть разных зв-зрей, но с таким не встречался! Кабан? Нет. Кабан большой, длинный и почти чёрный, а этот круглый и, видимо, рыжий. Камышовый кот? Нет, не похож на кота. Кот никогда не хрюкает и ходит тихо, вкрадчиво, да и птицы улетели бы при его появлении. А этот зверь гремит доспехами, словно говорит притихшему лесу: «Слышишь?
Я иду!»
Пока я так думал, зверь вышел на освещённую лужайку, добрался до арбузной корки, уселся на задние лапы, а передними поднёс кусочек ко рту и зачавкал.
Он спокойно съел одну корочку и нагнулся за другой. Это был толстый, мешковатый зверь. И когда он повернулся ко мне боком, при свете луны я увидел, как заблестели на его спине длинные иглы. Торчавшая во все стороны грива поднималась и опускалась, когда он грыз корку.
Наконец-то я узнал, что это за зверь! В гербе какого-то короля был помещён такой иглошерстый толстяк с тупой, как у моржа, мордой и редко расставленными маленькими глазками. Под ним была надпись: «Вблизи и издалека я мечу свои стрелы».
Значит, верили люди, что этот зверь может бросать во врага свои острые иглы. И они — как дротик или стрела из слоновой кости — могли сразить неприятеля наповал.
В лесу только я был сейчас врагом этого мешковатого зверя. Пусть в меня полетят его стрелы!
Я осторожно снял куртку, прыгнул что было силы из шалаша и бросил куртку на зверя.
Страшный переполох поднялся в ночных джунглях! Птицы зацокали, ударили крыльями по ветвям и скрылись. Зверь сбросил куртку, сердито топнул ногами, ощетинился, как куст шиповника, лязгнул толстым хвостом, как цепью, перевернулся чёрез голову — и ускакал!
Я поднял куртку и нашёл в ней длинную стрелу.
При свете спички можно было рассмотреть её белое основание, как в пёрышке у гуся, и буровато-чёрный кончик с поперечными тёмными кольцами.
Игла была длинная, раза в два длиннее нового карандаша, и в кармане не умещалась. Как богатый и редкий трофей, я понёс её в руках.
— Вот вам и вставочка для ручки, — сказал директор совхоза «Красное знамя» Пётр Пименович Антонов, у которого я остановился на ночлег. — Глядишь, когда-нибудь и напишете ею рассказ о первой встрече с дикобразом в Туркмении.
Я так и сделал.
КИБИ
На исходе зимы мы приехали в Чикишляр, маленькую деревушку на плоском песчаном берегу Каспийского моря, и остановились в деревянном домике на высоких сваях.
Мы встали до зари, когда у самого горизонта ещё виднелась шляпка Железного Гвоздя, как называют туркмены Полярную звезду, спихнули кулас в воду и двинулись в море.
1 К у л а с — лодка.
Скоро со стороны берега порозовело небо, и на спокойной воде, как на огромном ледяном плато, заиграли краски раннего утра. Затем холодное январское солнце забросило луч в море, и мы увидели в туманной дали три сказочных острова.
Один был белый, как первый чистый снег, другой — мышиного цвета, а третий — розовый, как лепесток шиповника. Они держались на воде удивительно легко, почти невесомо, но их очертания менялись поминутно. Казалось, что островки колеблются, словно парусник при самом тихом ветре.
— Что за чудо, Трофим Савельевич? — тихо спросил я своего спутника.
— Да не бывает их, чудес-то, — ответил старый охотник, вглядываясь слезящимися глазами в свинцовую даль моря. — Птицы, конечно, а какие — хоть убей, не могу понять.
Мы развернули кулас и долго шли на юг вдоль плоского берега, а затем круто повернули в море, чтобы отрезать птицам дорогу на запад, обогнули загадочные острова и начали приближаться к ним.
Беспокойное движение началось прежде всего на белом острове. Немного спустя послышался глухой шум крыльев, как отдалённый прибой, и пернатый остров повис в воздухе.
— Лебеди, — прошептал старый охотник.
Сильные белые птицы быстро набрали высоту и скрылись в прозрачной синеве неба.
Потом на воде закачался серый остров и рассыпался на тысячу частей. Тревожный гогот разнёсся над морем, и волнистая лента птиц унеслась вдаль.
— Гуси! Гуси! — печально вздохнул старик. — Разве подойдёшь к ним на таком гладком месте?
Розовый остров продолжал спокойно держаться на воде. Только на ржаво-сером фоне далёкого берега было видно еле заметное его перемещение к длинной песчаной косе.
— Фламинго, Трофим Савельевич! — заволновался я, начиная различать очертания отдельных птиц.
Они плыли, как гигантский розовый венчик цветка, почти не меняя принятой формы, словно их не очень тревожило появление в море чёрного куласа и двух людей в нём. Изредка поворачивая голову в
сторону лодки, они спокойно погружали в воду длинные шеи, отряхивались, хлопали крыльями и лопотали, как гуси.
Бриз тем временем стал свежее и без усилий гнал кулас к берегу и к птицам. Мы улеглись на дно лодки, закурили первый раз за всё утро и спокойно отдались воле ветра.
Минут двадцать ничего не было видно, кроме ослепительной синевы неба да высоких бортов куласа, возле которых булькала вода, как в огромной бутылке.
Мы осторожно приподняли головы, когда лодка чуть слышно коснулась дна.
Берег был невдалеке, но фламинго отошли вправо, ближе к деревушке. Они не плыли теперь, а чинно шагали к берегу, изредка окуная в воду короткие розовые хвосты.
— Дай мне ружьё, я незаметно сойду на берег, а ты поверни обратно и попытайся направить птиц в мою сторону.
— Хорошо, — сказал старик. — Другого выхода и не придумаешь.
С пятизарядным винчестером в руках я уткнулся подбородком в холодный, сырой песок, лицом к фламинго, левым боком к куласу, который уходил в недалёкий, но ответственный рейс.
Неуютно и скучно было лежать на голом берегу, без укрытия и надежды на выстрел. Но чутьё охотника подсказывало мне: выдержишь, не шелохнёшься — дело выйдет, потому что птицы смотрят сейчас на кулас, который чёрной точкой маячит в море.
Фламинго прошли немного вперёд, а затем резко повернули в мою сторону. Теперь хорошо были видны их карминно-красные ноги и розовые горбатые клювы, которые они изредка погружали в воду.
Мой спутник удачно завершил полукруг и причалил к берегу в ту минуту, когда все птицы вышли на песчаную косу.
В нерешительности, но без тревоги они смотрели на медлительного, спокойного старика, который выволок кулас на берег, уселся на борт лодки и, будто не обращая внимания на розовую стаю, скрутил и закурил цигарку. Кулас приковал к себе внимание птиц. Они постояли тесной кучкой у воды, повернув толстые надломленные носы к Савельичу, потом развернулись в одну шеренгу и медленно, спокойно двинулись ко мне.
Сотни птиц, разодетых в розовые мантии, приближались на выстрел, и всё шло бы прекрасно, но помешала ворона.
Не знаю, каким ветром занесло её на этот скучный, голый 6epeF, но она пролетела над стариком и над птицами и подняла истошный крик, выписывая круги и петли надо мной.
Сколько раз мне мешала на охоте эта старая сплетница! Как и сорока, она начинала кружить над затаившимся охотником и тревожным криком подавала знак: «Чужой, чужой! Спасайся, пока не поздно!»
Охота была испорчена. Фламинго резко повернули головы, затем побежали по берегу к песчаным холмам и грузно стали подниматься на крыло.
Я вскочил на колено, вскинул ружьё к плечу. Первым выстрелом убил ворону, а четыре выстрела послал вдогонку улетавшей стае. Но картечь моя никого не задела.
Наклонившись над вороной, я не сразу услыхал крик Савельича и вовсе не мог понять, зачем прыгнул старик за гряду песчаных холмов.
Я побежал к Савельичу. Он стоял широко расставив ноги и прижимал к груди большую розовую Птицу. Она била его крыльями, царапала руки острыми когтями и порывалась клюнуть в рыжие усы.
— Ну, успокойся, успокойся, красавица. Мы тебя не оставим, в город поедешь с нами, — бормотал Трофим Савельевич.
Но птице не было дела до этих ласковых слов. Пришлось обвязать её шарфом, чтобы не поломать красивых перьев.
— Между прочим, весьма любопытный случай, — говорил старый охотник, шагая рядом со мной. — Сколько ни глядел, и кровинки нет на птице. Подбежал к ней, смотрю — лежит как мёртвая, а протянул руку, чтобы взять её, — вскочила на ноги и давай ходу! Еле догнал.
По пути мы ещё раз осмотрели птицу. Она в самом деле была целёхонька, только на спине был вырван небольшой клочок перьев и виднелся маленький синяк.
— Не иначе, как ты вогнал её в обморочное состояние, — сказал старик. — Счастливая оказалась картечина: она и птицу удержала и живой её нам доставила. Может быть, так и домой её повезём, а?
Через неделю розовая пленница покатила с нами в Ашхабад...
Со всего дома сбежались малыши, когда узнали, что птицу несут во двор. Они зачарованно смотрели, как фламинго вырвался из моих рук и неуклюже побежал к воротам, вытянув шею и хлопая крыльями.
Двор был мал, ворота закрыты, и пленнице негде было развернуться, чтобы подняться в воздух. Она опустила крылья и жалобно крикнула.
— Слышите? Она крикнула «киби», — сказал кто-то из малышей.
— Давайте и назовём её Киби, — предложил я.
Так началась новая жизнь птицы.
Ночевала она во дворе, и чаще всего можно было видеть её стоящей одиноко на одной ноге среди лужи у водопроводного крана. Когда кто-либо приближался к ней, она поспешно отбегала в сторону, шипела, как гусь, и угрожала своим толстым горбатым клювом.
В лунные ночи, а иногда и днём, когда над городом пролетали птицы, она начинала волноваться, беспокойно бегала по дворику, высоко задрав голову и хлопая крыльями. Но, как ни странно, она ни разу не порывалась улететь.
Киби стала ночным сторожем в нашем доме. Стоило кому-нибудь пройти ночью по улице или постучаться в калитку, как тотчас же раздавался громкий, тревожный крик птицы.
Утром она иногда поднималась по ступенькам крыльца и стучала клювом в мою дверь: пора, мол, вставать! Но как только открывалась дверь, Киби, смешно прыгая по ступенькам, убегала во двор. Потом несмело возвращалась, пристально смотрела жёлтыми немигающими глазами и, подпрыгнув раз-другой, била меня клювом в грудь или в локоть.
Я ставил перед ней свою фронтовую алюминиевую миску. Киби жадно набрасывалась на еду и дробно клевала зёрна, словно строчила на швейной машинке. Ела она всё, что бывало у нас за столом: хлеб, суп, разные каши, зелень, фрукты, но больше всего любила пшено и рис.
Когда я пытался погладить Киби, она поспешно отскакивала и недовольно трясла головой. К имени своему она так и не привыкла. Как бы нежно и ласково я ни звал её, возвращаясь с работы, она словно не замечала меня и только тогда бросалась навстречу, когда видела знакомую блестящую миску.
Несколько раз она уходила далеко от дома и никогда не возвращалась сама. На её поиски бросались мои маленькие разведчики, находили её в чужих садах и огородах, где она выискивала червей, жучков и лягушат и где ей было так же удобно, как в нашей луже у крана...
Приближался день моего отъезда в Москву. Меня беспокоила судьба Киби, с которой я успел сдружиться.
— Что будем делать с нашей красавицей? — спросил я однажды у Савельича. — Возьми её себе, старина!
Старый охотник с сожалением посмотрел на Киби и сказал:
— Зачем мне, старику, такая красота? Давай подарим её детям: отдадим в зоологический сад, пусть все любуются нашей Киби, а я иногда буду навещать её.
Так мы и сделали...
Примерно через неделю, когда Киби уже хорошо чувствовала себя в кругу гусей и журавлей, мы отправились в зоопарк, к ней в гости.
Четыре фламинго стояли в бассейне, спрятав голову под крылья, но и среди тысячи птиц мы узнали бы свою розовую пленницу по каким-то малозаметным признакам, которые подмечает зоркий глаз охотника.
— Киби! — сказал я негромко.
Одна из птиц вздрогнула, выпрямила длинную шею и с каким-то недоумением посмотрела на нас.
— Значит, запало ей что-то в память! — сказал обрадованный Трофим Савельевич. — Глупая, конечно, как и всякая птица, а вот откликнулась... Киби! Киби! Иди сюда!
Но Киби отвернулась от нас и стала чистить свои нарядные, яркие перья.
— Подожди, Трофим Савельевич, сейчас Киби
узнает нас, — сказал я и поставил возле решётки знакомую ей миску с едой, которую взял у служителя зоопарка.
Словно удивившись чему-то, Киби подбежала к нам, клюнула меня в локоть и привычно стала выбирать зёрна.
— Вот и недаром говорят, что привычка — вторая натура, — заметил Трофим Савельевич и осторожно погладил Киби, которая доверчиво стояла рядом с нами.
ТЕЛЬПЕК
Мягкий и ясный декабрьский вечер. Так тепло, будто вернулось бабье лето, когда с деревьев падают запоздалые осенние листья, а в воздухе летают серебряные паутинки.
Над Мургабом — голубое небо. От солнца золотится узкая равнина, скованная песками. Воздух прозрачен и чист, как вымытое стекло, и тишина кругом такая, что в ушах звенит колокольчик.
Под высоким берегом старого русла реки замечаю издали большую утиную стаю и подползаю к ней.
Боюсь засорить стволы песком и осторожно опираюсь на руку, в которой зажато ружьё.
В ладонь впиваются острые иглы янтака, но я не обращаю внимания на боль. Ещё немного вперёд — я поднимусь и пошлю два заряда в плотную кучу птиц, которая крякает и плещется под берегом.
И вдруг слышу позади лёгкий топот и злобное рычание.
Осторожно поворачиваю голову. Четыре белых пса топчутся на месте, повизгивают и готовятся к прыжку.
Вскакиваю под глухой шум утиных крыльев и вижу, что окружён собаками. Схватываю ружьё за стволы и начинаю крутиться, как карусель. Ложа ружья почти касается оскаленных морд с горящими злобой глазами.
Вспоминаю, чему в детстве учил меня дед: надо снять шапку, взять её в зубы и на четвереньках прыгнуть навстречу собаке. Так и делаю.
Пёс, которому я угрожаю, отскакивает, поджав хвост; другие глядят на меня и умолкают.
Прыгаю, как лягушка, то к одной собаке, то к другой. Собаки усаживаются поодаль и поднимают ожесточённый лай.
Я встаю и кричу. Глухое эхо отзывается в камышах у реки и тонет в песках. Собаки срываются с мест и, как огромные белые шары, катятся ко мне под ноги. Стреляю в воздух. Собаки отскакивают, но подбегают снова. Стреляю в землю между собаками. Среди дыма и пыли прыгает чёрный пыж, клочьями разлетается сухая трава. Собаки роют землю, по которой прошла дробь. Особенно свирепствует куцый пёс с жёлтой мордой и обожжённым правым боком. Он всё старается напасть на меня сзади.
Кричу, закладываю в стволы заряды с самой мелкой дробью и собираюсь стрелять в собаку, но на песчаном холме возникает высокая фигура в чёрной шапке и красном халате.
— Лежать! — громовым голосом кричит человек.
Собаки, не переставая повизгивать, застывают на месте. Я стою на крохотной площадке, окружённый четырьмя белыми собаками, вздыхаю с облегчением и жду человека.
— Испугался? — спрашивает он, показывая ослепительно белые зубы на молодом обветренном лице.
— Боялся, что придётся ранить собаку.
— Стрелять хотел?
— Ну, а что бы ты сделал на моём месте?
— Ясное дело, стрелять надо. От таких собак уйти нельзя, это правда. А ты куда шёл?
— В отару, к Сары-Язу. Мне сказали, что он здесь близко.
— Так я и есть Сары-Яз. — И он протянул мне сильную загорелую руку. — Пбйдём.
Я иду рядом с высоким туркменом и изредка поглядываю на орден, прикреплённый к его халату.
Поднимаемся на песчаный холм. Перед нами — чёрные, белые, коричневые овцы на жёлтых песках.
Недавно прошли первые зимние дожди, снова начала оживать пустыня после знойного лета, и овцы выискивают редкую зазеленевшую травку.
Сары-Яз легко идёт по песку в мягких верблюжьих чукоях. Я еле поспеваю за ним в тяжёлых солдатских сапогах.
— Ну, и ходок ты, Сары-Яз! С детства ходишь за стадом?
— С малых лет. Сколько вёрст прошёл здесь — и не сосчитаешь! Да и сейчас хожу в день тридцать километров. Хорошо, что собаки выручают, а то пришлось бы и того больше.
— Как «выручают»?
— Кормов у нас мало. Чтоб овца наелась, ей надо обойти за день до десяти гектаров. А у меня овец больше тысячи. Понимаешь?
Я ещё ничего не понимаю, но мы подходим к отаре, и разговор обрывается.
Нас встречает бородатый козёл с бубенчиком на шее. Такой вожак есть в каждом стаде. Двинется козёл в путь — и все овцы послушно пойдут за ним в поисках корма.
Мы садимся на кошму.
Мне хочется поскорей узнать, как выручают собаки чабана. Но Сары-Яз не торопится. Он привык к молчаливому одиночеству в пустыне. Ему приятно, что новый знакомый посидит с ним подольше, поговорит побольше.
Он достаёт из кармана пузырёк с зелёным табаком — насом и закладывает щепотку за нижнюю губу. Сидит, жуёт табак, глядит, как садится солнце и как стадо овец, готовясь к ночлегу, сбивается тесной кучей вокруг вожака.
Тишина, покой. Лишь изредка слышно, как чихают овцы.
— Да, — говорит Сары-Яз, — выручают меня собаки. Они злы, но послушны и хорошо понимают хозяина. Круглый год они со мной. Бывает, вздохну я или затяну грустную песню, так уставятся на меня, о чём-то думают, только сказать ничего не могут... Гей-ей! — крикнул он собакам.
Собаки замахали хвостами и подползли к нашим ногам.
— Вот сейчас отара ляжет отдыхать, собаки уйдут, окружат стадо и будут до утра стеречь его вместо меня. А я посплю немного под тёплой буркой.
— А не опасно?
— Нет. Если подойдёт к стаду чужой человек, они заставят его, как тебя, остаться на месте. А если волк сунется, то живым ему не уйти. Каждая собака одолеет его, а если, вчетвером возьмутся, то и головы волчьей не найдёшь.
Сары-Яз умолкает и снова достаёт пузырёк с насом. Я закуриваю и с уважением смотрю на псов.
Бородатый козёл, позвякивая бубенчиком, медленно приближается к нам.
— Тоже хороший помощник, — говорит Сары-Яз, показывая на козла. — Но когда он ведёт стадо, бывает, что часть овец задерживается на старом пастбище. Покажешь на них собакам — они подгонят отставших к отаре. Порычат, подтолкнут овец грудью, а то и куснут раз-другой за курдюк, чтоб скорей бежали. Вот мне приходится бегать меньше. А если овца останется на старом выпасе — заболеет, например, — собака ляжет рядом с ней и будет дожидаться меня. Вот какие они у меня работники!
Сары-Яз громко щёлкает языком. Куцая собака с рыжей мордой встаёт, потягивается и кладёт голову к нему на колени.
— А вот эта — очень хорошая собака, — говорит чабан. — Седьмой год ходит за стадом. Не сменяю её и на пару верблюдов. Щенком похожа была на белую пушистую папаху, и прозвал я её Тельпек — по-вашему «шапка».
Собака, услыхав своё имя, лезет целоваться.
— Об этой собаке всю ночь рассказывать можно. Нынешним летом начался пожар в песках. Трава по-высохла и вспыхнула, как солома. Подуло ветром. Чувствую — запахло гарью. Смотрю — серый столб дыма поднялся к небу, пламя выше кибитки, и всё это летит в мою сторону.
Схватил я козла, крикнул и побежал от огня; отара — следом. «Вырвусь!» — думаю. Да не тут-то было: ветер усилился — и за мной! Гляжу назад — бросает меня то в жар, то в холод. Укрыться негде, кругом как на ладони, а надо, чтобы ни одна овца не пропала.
А огонь всё ближе и ближе: гудит, трещит, пламя вот-вот догонит отару, и куда ни кинусь — огонь и дым, солнца не видно.
Подстегнул я козла, направил его к реке, а сам с собаками бросился навстречу пожару. Овцы шарахаются из стороны в сторону, собаки трясут головами от дыма, языки наружу, гонят отару за козлом. Я хватаю то одну овцу, то другую, толкаю их, а сам чуть не плачу от горя.
Всё же вырвался к реке. Перегнал отару через Мургаб, переплыл реку как есть, в халате. Смотрю — нет Тельпека.
Кинулся опять в воду, выплыл, выбегаю на бугор и вон там, — Сары-Яз показал рукой в ту сторону, где пески ещё были черны от гари и пепла, — вижу: идёт мой Тельпек, тащит овцу за загривок. У овцы ноги опалены, а у собаки — правый бок. Глядит на меня красными глазами и виновато так хвостом машет. Это он говорит мне: «Не надо было ложиться рядом с овцой. Взвалить бы её сразу на плечи — и к тебе! А я стал стеречь её, вот и пострадал немного».
Три дня прохворал Тельпек, а теперь, как видишь, здоров. Такой собаке и цены нет!..
Стало темнеть. Я решил остаться на ночлег у Сары-Яза.
Собаки ушли стеречь стадо и не слыхали, как мы долго хвалили их за то, что они такие преданные нам друзья.
Толстый Ата Бабаев, кряхтя, поджимает ноги, опускается на кошму и протягивает руку к чайнику.
— Иди к телефону, Ата. Звонят из района.
В дверях стоит и улыбается черноглазая девочка лет тринадцати с длинными тонкими косичками.
Бабаев не берёт чайник и с досадой машет рукой. Девочка скрывается за дверью.
— Вот дела, а? Всё бегом и бегом. Подожди минутку, я сейчас!
Он легко встаёт, поправляет тюбетейку на бритой голове и молодцевато шагает через порог. За стеной слышны его тяжёлые шаги.
В большом доме председателя колхоза Ата Бабаева много старых ковров. Они, как книги, рассказывают о тяжёлой и долгой борьбе туркмен за хлеб и воду. Караванные пути в зыбучих песках пустыни, стены крепостей с бойницами и башнями видны в старинных рисунках тёмно-красных, мрачных ковров.
На других коврах можно обнаружить нежный лепесток абрикоса, красный цветок граната, зелёный и серебристый лист и сиреневый цветок тамариска — гребенщика.
Против входа висит пендинский ковёр, украшенный распустившимся цветком, который называется «салорская роза».
Мой взгляд останавливается на маленьком коврике для чувала. От его красок веет теплом и радостью. В нём преобладают голубые тона, а в рисунке ясно видны глаза и лапки птицы.
— Это куш-ызы, — говорит Ата. Он стоит у порога и с любопытством наблюдает за мной. — Птичий след. Замечательный ковёр, а? Джерен делала.
— Какая Джерен?
— Козочка, что за мной сейчас прибегала. Ты побывай у неё; посмотри работу.
Ата усаживается и пьёт чай, щуря маленькие карие глазки. Нам никто не мешает, и я узнаю историю девочки, которую зовут Джерен, что значит «козочка».
После войны она осталась круглой сиротой, жила одна, но не была одинокой. Колхоз выдал ей пособие, устроил в бригаду.
Вместе с подружками Джерен весной полола огороды и кормила тутовыми листьями прожорливых шелкопрядов. Летом сушила помидоры, вялила дыни, срезала спелые гроздья винограда и всё боялась, что её укусят осы, которые назойливо липли к сладкому. Осенью собирала хлопок. Следить за домом помогала Козочке жена башлыка — председателя колхоза.
В свободное время девочка рукодельничала: вязала кисеты и пояса, ткала паласы, хурджины и ковры.
— И откуда у неё такое? — говорит Ата, разливая зелёный чай в цветастые пиалы. — Просто золотые руки! Видишь тюбетейку на мне? Её работа. Хочу отдать Джерен детскую группу. Пусть обучает девочек мастерству.
Вечером я иду к Джерен.
Навстречу мне в облаке пыли движется большое колхозное стадо. Впереди бегут верблюды, громко шлёпая по сухой земле мозолистыми ступнями. За верблюдами, мыча, плетутся коровы. У скотного двора, под платаном, раскинувшим широкие листья, стоят на привязи длинноухие ишаки и дико кричат. Так они встречают и провожают солнце.
Возле домика Джерен вбиты в землю четыре колышка, а между ними — грубый ткацкий станок. На нём натянута основа и начат рисунок нового ковра.
На земле лежит железный гребень с зубьями в палец длиной, с деревянной ручкой, а рядом с ним — самодельные ножницы из железа, какими в отарах стригут скот. Я смотрю на эти устаревшие, дедовские орудия, думаю о Джерен и провожу рукой по густому, высокому ворсу ковра. Станок жалобно вздыхает под тяжестью моей руки.
— Ой!
За спиной стоит Джерен и, приложив палец ко рту, растерянно смотрит на меня блестящими маслинками.
— Что Джерен? Трогать нельзя?
— Нельзя. Основа вытянется, ковёр перекосится.
Она садится за станок, берёт гребень и начинает быстро забивать уток. В плетении узора из пёстрых ниток ей помогает маленький ножичек — кесер.
Джерен научилась ткать ковры у бабушки — замечательной мастерицы, которую знали не в одном ауле.
От бабушки Джерен узнала, какие надо брать нитки, как отсчитывать удары гребнем, чтобы получить точный рисунок. У неё же научилась прясть и красить нитки. Из корок граната получается голубая краска, нежная, как летнее небо. Из скорлупы орехов — тёмно-красная, как спелая вишня. Из лепестков «сары-чоп» — жёлтая, как старый камыш.
— Любила я поиграть. А ещё любила сидеть рядом с бабушкой — боялась, что она без меня ковёр кончит. Вот и научилась.
— А что будет.изображено на твоём ковре?
— Куш-ызы, как у башлыка, только побольше. Птичка наступила на песок, а кругом цветы, и весь ковёр, как в пустыне весной, — красный и зелёный. И голубой — небо-то голубое!..
* * *
Я прихожу по вечерам к домику Джерен и смотрю, как создаётся этот ковёр с птичьими лапками. Стучит гребень, бегает кесер в маленьких быстрых руках, жикают старые ножницы, подстригая ворс. И я уже вижу, что птичка ступает по песку среди весенних цветов и трав.
В ауле всё чаще и чаще я слышу имя Джерен. В словах колхозников слышна забота о сироте. Да и как не заботиться о такой трудолюбивой, весёлой и ласковой девочке! И ей приятно, что взрослые ценят её труд, и хорошие их чувства заменяют ей любовь родителей.
Но с таким вкусом и с такими руками Козочке обязательно надо учиться.
— Хочешь поехать в Ашхабад? — спрашиваю я Джерен. — Там есть ковровые мастерские. Они расположены в огромных светлых залах. Стоят там новые, удобные станки, на них можно сделать любой
ковёр. Работают и учатся в мастерских девушки со всей республики. Живут они дружно и весело, занимаются с ними Айна Нуриева и другие прославленные мастерицы. И сделали они недавно самый большой ковёр в мире. В нём двести квадратных метров. В такой ковёр можно завернуть твой домик!
У Джерен выпадает гребень из рук. Она слушает мой рассказ как сказку.
— Правда? — задыхаясь от волнения, спрашивает Козочка, не сводя с меня ласковых чёрных глаз.
— Конечно, правда! Этот ковер сделан для занавеса в Большом театре в Москве. Хочешь поехать в Ашхабад?
— Хочу, хочу! — хлопает она в ладоши, радостная, возбуждённая. — А башлык пустит?
— Поговорим с ним. Должен пустить!
* * *
Я прихожу к Ата Бабаеву и рассказываю ему об этом. Толстый Ата подскакивает на кошме, словно его ужалила фаланга.
— Даже думать не смей! — кричит он, бегая по комнате, задевая головой лампочку. — И до чего вы все жадные! Чуть увидите хорошего мастера — и цап-царап! — показывает он короткими сильными руками, как мы хотим схватить Джерен. — А в ауле кто останется?
Я молчу. Ата успокаивается немного и садится на кошму.
— Был у меня старый бахши, певец прекрасный. Так пел, так пел! — Ата даже глаза закрыл. — Плакали мы, а иногда смеялись, падали на ковёр, катались со смеху. И что же? Приехал к нам в аул один композитор. Ходил, ходил к старику, закружил ему голову, увёз в город. Справедливо это, а?
— Так вы же его каждый день по paflH(L и
шаете! &м
— Да что — радио? Я с ним чай хочу пить, 1Це-я
шам говорить, а ты — радио!
— Ата, он же заслуженный бахши республики, Й1
каждому известно, что он из вашего колхоза.
— А у меня он был народный! Понимаешь? Всегда с народом: и в праздник и на работе. Бригада хлопок собрала, отдыхает, а он песни поёт. Ты это можешь понять, а?
— Ну, а как же с Джерен?
— И думать не смей! Мы её вскормили, пусть у
нас и живёт. Нам тоже ковры нужны.
— Как тебе не стыдно, Ата! А ещё председатель, да в передовом колхозе! Понимаешь ли ты, что это значит?
* * *
Всю ночь Ата ворочается, встаёт пить, выходит на улицу, тяжело вздыхает, что-то бормочет себе под нос. Утром он звонит секретарю райкома.
— Сговорились вы с секретарём, — ругает он меня. — «Ты, говорит, толстокожий стал, Бабаев». Так и сказал. «Гордиться, говорит, надо, а ты упрямишься...» Ваша взяла!..
Наступает новый день в жизни Джерен.
В ковровой тюбетейке, в красном домотканом платье с монистами, в узких, длинных штанах с ковровой оторочкой и самодельных чарыках, суетится, прыгает она возле машины, прощаясь с колхозниками. Затем садится в кабину шофёра и бережно держит на коленях узел, в который завёрнут её новый ковёр с цветами и птичьими лапками.
Ата Бабаев легонько толкает меня в бок. Мы прыгаем в кузов и увозим из колхоза в столицу ещё одно сокровище.
Снега не было в ауле всю зиму.
С нетерпением ждали колхозники весну, а пришла она неожиданно. Утром зазеленела трава на лужайках, днём побежала вода по арыкам, к вечеру зацвёл урюк. На деревьях и в саду ещё не было листьев, далёкие горы были накрыты снежными шапками, а над журчащими арыками уже склонялись ветви урюка, густо-густо обсыпанные нежными розовыми лепестками.
Маленький Байрам прибежал после уроков к своему другу Чары и крикнул:
— Собирайся! Идём кораблик пускать!
Друзья мастерили этот кораблик часа три, и получился он замечательный. Не из бумаги или дефл, и из сухой тыквы — сукяды.
Есть такая тыква в Туркмении. Когда вынутвгя неё косточки, хранят в ней воду или молоко, каю кувшине. Снаружи она светлая, жёлтая, глянцевита как боб, и напоминает большой графин с широкий горлышком.
Байрам и Чары распилили тыкву сверху вниз: вот и готов кораблик! А они ещё сделали в нём три отделения: на корме — для груза, посередине — для капитанской рубки, а на носу — для мачты с кумачовым флажком.
— Играть во что будем? — деловито спросил Чары, не сводя блестящих глаз с красивой игрушки.
— В стройку. Будем плотину делать. Ты — капитан, а я — инженер, — ответил Байрам.
«Капитан» бережно взял кораблик и, путаясь в длинных полах красного халата, побежал вверх по течению. Там он загрузил кораблик камешками, песком и глиной, пустил его по арыку и быстро пошёл вслед за ним.
«Инженер» Байрам принял груз и начал строить плотину. Арык размывал её, но Байрам не оставлял работы. А Чары уже снова спешил нагрузить кораблик и доставить груз.
Из аула сбежались мальчики и девочки. Сначала они пёстрой группой сидели на берегу и с восхищением глядели, как работают Чары с Байрамом. А потом Байрам и их пригласил перевозить по воде груз и строить.
Так ребята проиграли до позднего вечера в первый день весны. И потом ещё несколько раз принимались строить плотину и пускать кораблик, пока не высохла вода в арыке.
Короткая весна скоро перешла в лето.
ковёг- ревья в садах покрылись пыльной густой лист-всей За аулом, в песках, отцвели, поникли от жары мамьпаны и маки. Пожелтели широкие, как лопухи, мчстья ревеня, ещё недавно похожие на куски дорого-о бухарского шёлка.
Всё чаще стал дуть с юга горячий афганец. Наступили каникулы, пришла пора идти купаться в Амударье, Байрам и Чары отправились утром на реку, захватив с собой кораблик.
Аму встретила ребят неприветливо. Была она очень широкая и мутная. Вода в ней клубилась и пенилась, с берегов часто обваливались большие куски подмытого течением лёсса.
С трудом друзья нашли мелкое место. Они окунулись, разбрасывая жёлтые брызги, а потом стали пускать кораблик, как в арыке. Но строить здесь было нечего, и игра им наскучила.
— Вот бы пустить кораблик по реке! — размечтался Чары, сидя на берегу и копаясь в горячем песке. — Доплывёт он до нового города, а там его поймают. Давай, а? И записку в кораблик положим.
Байрам задумался.
— А карандаша-то и нет! — вдруг сказал он.
— Есть, гляди! — И Чары вынул из кармана халата огрызок карандаша короче спички. — А вот бумаги нет, — печально добавил он.
— А мы прямо на флажке напишем! — крикнул Байрам и побежал к воде за корабликом. — А что писать будем, Чары?
Друзья расположились на берегу и начали сочинять записку. Они долго спорили и слюнили карандаш, пока губы и язык не стали синими. Наконец, довольные тем, что написали, мальчики бережно спустили кораблик на воду и оттолкнули от берега.
Кораблик качнулся в воде, словно вздрогнул, и быстро помчался вниз по течению, мелькая то жёлтым боком, то кумачовым флажком, пока не превратился в маленькую точку и не скрылся из глаз...
Аму — река капризная. Течёт она в протоках среди островов и часто меняет русло. Нелегко было кораблику в просторах быстрой реки.
Однажды прибило его течением к левому берегу, неподалёку от большого аула. На рассвете увидали его рыбаки, прочитали записку ребят, улыбнулись их затее и осторожно оттолкнули кораблик от бёрега тяжёлым веслом.
Дня через два пристал он к правому берегу, где даже ни одного аула нет, — только пустыня, от которой веет жаром, как от печки.
Лишь на третий день заметил его старый чабан. Пас он отару недалеко от реки, пришёл воды напиться, видит — стоит в камышах красивый кораблик, уткнувшись в песок тупым жёлтым носом.
Не сразу разобрал старый чабан записку ребят. А когда прочитал, весело засмеялся и сказал самому себе:
— Видать, хорошие мальчики, хотят дружбу водить с пионерами нового города, помогать им надо, — и легонько толкнул кораблик от берега загорелой морщинистой рукой.
Обгоняли кораблик пароходы и баржи с грузами, кружили над ним чайки и степные орлы, каждый день обжигало его лучами жаркое солнце пустыни. А он плыл и плыл и на исходе десятого дня добрался до места. Увидали кораблик рабочие землечерпалки, вынули его из реки, прочитали записку, передали кораблик в пионерский отряд.
А через неделю Байрам и Чары получили письмо от пионеров нового в пустыне города — Тахиа-Таш.
Большое было письмо, очень интересное, и кончалось оно такими словами:
«Молодцы вы, что придумали послать кораблик! Вы живёте в Туркмении, мы в Кара-Калпакии, и дружба с вами нам дорога.
Передайте директору школы, что мы ждём вас с пионерами в гости. Мы покажем вам новый город в пустыне и свой пришкольный участок. А вы привезёте нам семена су-кяды и расскажете о своих делах».
У Байрама и Чары уже есть новые халаты и пушистые белые шапки. Скоро они наденут обновки и поедут с пионерами своей школы в гости к ребятам, которые живут в новом городе.
И будут они ехать по железной дороге, недавно проложенной в песках на левом берегу широкой и мутной Амударьи.
Фыш
Я шёл по дремучему Брынскому лесу и на каждом шагу видел следы войны.
Вот могилы солдат за деревянной оградой, вот мотки ржавой колючей проволоки, похожие на большие шары степной травы перекати-поле; вот пробитая пулей фашистская каска в мокром кювете, на ней звонко тинькает белогрудая пичуга — беспокойная трясогузка. А на широких полянах стоят старые, израненные деревья: их макушки сбиты артиллерийским огнём.
Лес, как мог, залечил раны. Молодая поросль затянула все просеки. Белые колокольчики ландышей будто наступали на тропу, по которой шёл я, изредка подкидывая за спиной рюкзак и отмахиваясь от комаров веткой берёзы.
Тихо распевали соловьи, а на соловьиный лад — дрозды: чёрными шишками сидели они на высоких
маковках стройных елей. С ветки на ветку перепархивали зяблики и громко высвистывали: «Митю-Витю-видел?» Наперебой заводили свою нехитрую песню кукушки: одна ещё не закончит отрывистое «ку-ку», а уже подаёт голос другая, третья.
В этом радостном шуме весеннего леса шёл я часа три и добрался до Жиздры, реки спокойной, глубокой, лесной; увидал в воде старый, затопленный дуб и вдруг вспомнил, как однажды тонул здесь.
Мы рыбачили с отцом в тот день. Отец устроился в кустах, за крутым поворотом реки, — было у него там хорошее лещовое место. А я побежал ловить для жерлицы живцов возле этого дуба. С крючка у меня сорвалась серебристая плотичка и запрыгала, заплескалась на узкой нависи, что козырьком держалась над омутом. Я бросился за рыбкой, но упал лицом к воде, нога застряла в зарослях ежевики, как в сетке. Падая, я упёрся локтем в песчаную навись. Рука провалилась. Глаза, уши, рот, вся голова ушли в омут.
Я забарахтался и дёрнул ногу, но ежевика её не отпустила. Хлебнул воды — и перепугался. Вскинул голову, крикнул и снова шлёпнулся лицом об воду. Даже ворот рубахи ещё не намок, а я тонул, пуская пузыри. И уже совсем не оставалось времени, чтобы жить. Вода заполнила рот, набилась в уши. И какие-то оранжевые круги с того света заплясали перед глазами. Фыркая и захлёбываясь, я терял сознание.
Отец выбежал на высокую гриву берега и увидал круги на воде: их делал я без крика и стона тяжёлой, помутившейся головой. Отец выволок меня из западни, перекинул через колено и дал такого пинка, что у меня фонтанчиком брызнула вода из ноздрей. Вдруг я услыхал звонкую трель жаворонка в голубом небе под солнцем и заревел...
Сколько воды утекло в Жиздре с тех пор! Над мо-
гилой отца дабно кустится сирень, у меня серебро на висках. И только древний дуб всё так же лежит в реке какой-то шершавой акулой, уткнувшись толстым комлем в песчаный козырёк над омутом, где когда-то прыгала и плескалась та злополучная плотичка...
Я отдохнул на берегу реки, прошёл луговой тропкой и стал выбираться на пологий прибрежный холм.
Вот уже показалась тенистая купа ракит и берёз на сельском кладбище, а чуть правее — длинная аллея вековых лип в бывшей барской усадьбе. Только прежде липы росли здесь теснее, они сплетались широкими кронами, а теперь стояли с прогалинами и тоскливо указывали в небо сухими, чёрными ветвями: ведь больше года тут пролегала передовая линия фронта.
Хорошо было шагать в пригожий день по родной земле, вспаханной и засеянной. Зеленя готовились идти в трубку, набирали сил, выбрасывали на стебле листик за листиком. Присмотрелся: пшеница — раньше её не сеяли. Где-то за оврагом тарахтел трактор. В стороне соседней деревни, на песчаном пригорке, где когда-то махала крыльями на ветру старая, скрипучая мельница, женщины в белых косынках сажали картофель. И чёрная стая грачей то закрывала небо над ними, то рассыпалась углем на рыжей пашне, где парни чередой гнали коней с плугами.
Я вошёл в улицу и вдруг понял, почему не оставляла меня тревога с той самой поры, когда появились перед глазами обгорелые липы: улица моего детства заросла жгучей крапивой и лопухами.
Всё, что я помнил о своём селе, стало сказкой. Словно и не было тут ни одной хаты, где я знал любое крыльцо, щеколду, грязный двор, бедную утварь, где я знал всех ребят, дружил с ними и дрался, смеялся, плакал, ругался и мечтал. На небольшом косогоре, где
стоял наш дом, — дикий пустырь, глубокие ямы траншей с обвалившимися краями. Среди лебеды и чертополоха — тёмные пеньки, там был сад...
Я уселся на пенёк старой груши и подумал: «Тишина! И безлюдье». Но ошибся. В барском саду, за кустами цветущей сирени, стояли новые домики. Где-то там кудахтала курица, смеялись ребятишки...
Ещё до того дня, когда я тонул наЖиздре, посадили мы с отцом ветку тополя возле крыльца. Это было осенью, когда я в первый раз переступил порог школы.
Жизнь теплилась в старом тополе и сейчас, но узнал я его с трудом. Толстый ствол, спиленный в рост человека, казался мёртвым пнём, непомерно высоким; нижние ветви, отнятые пилой не у самого ствола, напоминали обрубки сильных рук великана. Но на одном срезе зеленел свежий побег, готовый выбросить первый клейкий лист. Знать, не легко было и ему, а вот всё-таки выжил!
Я мог бы долго сидеть на грушевом пне, перебирая в памяти события давних лет. И никто не мешал мне. Но какой-то шорох за спиной заставил обернуться.
Из-за кустов бузины вышел парень с топором в левой руке и белыми колышками под мышкой. Был он высокий, русый, курчавый, в кепке набекрень. Гимнастёрка немного выцвела, синие шаровары были заправлены в резиновые сапоги с малиновыми отворотами у колен. Правой руки у него не было, и свободный рукав, неизмятый и чистый, плотно прижимался к бедру ремнём.
Парень ходил, обмерял участок и забивал колышки на его границах. Последний колышек он забил возле тополя, одёрнул гимнастёрку, поздоровался и сел рядом.
— Мимоходом, значит, или какие дела есть? — спросил он.
— Да как сказать. Пришёл вот сюда, на этот пень, к разбитому корыту. Посижу, отдохну — и дальше!
Парень стал говорить, что в других местах давно красоту навели, а у них пока и смотреть нечего — развал. Сколько уж лет прошло после войны, а они всё жили в дальней деревне. Пока ссуду хлопотали да архитектор делал план застройки нового села, родные места совсем забросили. Тут только три времянки стояли — для одной колхозной бригады.
— А уж как домой хотелось, хоть плачь! — сказал парень. — Теперь дожили до праздничка! Строиться будем по плану, как в городе. И хочу я людям пример дать: дом вот тут поставлю, и пускай от него красивая улица пойдёт, как прежде. Вы-то как, бывали у нас раньше?
— Жил. Годов семнадцать.
— Шутите?
— С какой стати? Вот здесь и жил. И тополь посадил своими руками. А вместо этого пня, на каком сижу, была ветвистая старая груша — бергамот.
— Так... Значит, оглядеться пришли и будете дом ладить?
— Пока не думал.
— Знаем мы вашего брата! — В добрых карих глазах парня метнулся злой огонёк. — В городе не сидится, так в колхоз лезете? Оно и не плохо, шасть — и на всё готовенькое! Только не выйдет это, дорогой товарищ! Приезжал тут до вас один тип, в городе проштрафился, в село его потянуло! Так мы ему живым манером — от ворот поворот!
— Не дури, парень! Сказал тебе, что иду дальше. Выходит, ты по родным местам соскучился, а другим нельзя?
— Да я про этот участок день и ночь думал! И новый дом тут ладно станет! Маманя в деревне избу продала, в развалюшке пока живёт.-- Парень показал на халупу, что прилепилась к стенефазваленного сельского клуба. — А нужен дом, хороший, соответственный!
— Ты что же, в начальниках ходишь?
— Не велик начальник... — Парень усмехнулся. — Колхозным стадом командую. А учусь на электрика. Вон высоковольтная-то рядом. Рыбинск — Брянск, прямо с Волги ток подают. Обещают скоро свет дать. У нас уже и подстанция готова.
— Да чей же ты, такой герой? — Я уже любовался этим русым, курчавым парнем, который так уверенно глядел в будущее.
— Зовут Лёнькой, а по фамилии Котарев.
— Из Гретни, чо ли? Там почти все Котаревы.
— Эх, ёлки-моталки! Это папаня из Гретни. А мамка тутошняя, из Чернышёвых, Настя.
— Петровна?
— Она самая! — Лёнька хлопнул себя по колену, и глаза у него заблестели, совсем как у Насти, кареокой, маленькой, хрупкой девчонки, которая сорок лет назад так душевно запевала на сенокосе грустную старинную песню «Летят утки». — Может, догадаюсь, кто вы?
— Нет, Лёня. Я уехал давно, когда Настасья Петровна и про женихов не думала. Повидаться бы мне с ней...
И мы встретились.
Настасья рассказывала, перебирая натруженными пальцами край платка на груди. Говорила она медленно, как тянут тонкую нить, разматывая большой клубок. А я вглядывался в знакомое и чужое лицо старой женщины, изрезанное глубокими морщинами, и всё думал, что же осталось в этом лице от той Насти, с которой дружил в детстве. Пожалуй, одни лишь гла-
за, карие, такие же добрые и доверчивые, ясные, чистые, не раз омытые горькой слезой. И слёз этих, правда, было немало: и когда убили старшего сына под Смоленском, и когда немцы спалили дом и угнали её с Лёнькой в неволю, и когда мальчишка остался без руки.
— Да как же это случилось?
— Ты, Лёнь, сходи по воду, — сказала она сыну; и, когда тот с ведром переступил порог, тихо добавила: — Не люблю при нём говорить, душа у него травится. И какой парень вырос: труженик, грамотный! Такой услужливый, что и лишнего слова не надо тратить. И живём в достатке, а счастья ему мало...
Настасья скинула платок с головы, провела ладонями от висков к затылку, поправила седые волосы. Вздохнула:
— Везли нас, везли три недели, зимой и в скотском вагоне. Где облают, где ударят. Ты скажи, стали мы скотине завидовать. Ей и воду дадут в положенное время, и сена подбросят. А нам как придётся, и всё с бранью. На станции Лида г — далеко отсюда, в Польше, велели строиться. Конвоир прошёл по рядам, сунул взрослым по куску хлеба. А малыши — что с них спросишь? — из рядов выбежали, захотелось им по кусочку украсть со стола, где караваи разделывали. И мой Лёнька туда же. Подобрал корочку с земли, а немец отнял, кулаком по голове стукнул. Ну, мальчишка и не стерпел: «У, говорит, гад! Всё равно тебе скоро конец! Дай вот, только наши придут!» Это он те самые слова сказал, которые среди нас слышал. Не гляди, что седьмой год всего: на чужбине-то ой как горько! А тот злодей освирепел, махнул тяжёлым хлебным резаком — да Лёнечку по руке. Она напрочь и отлетела... — Настасья заплакала и поднесла платок к глазам.
...Перед вечером, по холодку, я стал собираться в путь. В рюкзаке уже лежали румяные, горячие Настины лепёшки.
Лёнька сидел со мной на брёвнах для нового дома. Он был ласков: и потому, что зашёл я в село и словно зажёг в грустных глазах матери живой огонёк её юности, и потому, что я уходил, — не мешал ему строить дом.
— Приезжайте на новоселье! — говорил он. — И хата будет, и сад разведу. И про тополь не беспокойтесь — выжил, в обиду не дам, и зацветёт он, как прежде!
Но уйти из села в тот вечер не пришлось.
Пока мы с Настасьей пили чай и, вспоминая о своём детстве, охали, шутили и молчали, Лёнька, видно, шепнул кому-то в селе, что у них сидит дядька, почти ископаемый: он и урядника помнит, и барина Булгакова, и первую комсомольскую ячейку в девятнадцатом году. И мы с Настасьей понять не могли, отчего это мимо окон, словно невзначай, стали проходить взрослые, стали взад и вперёд шнырять ребята из школы?
А когда я прощался с Лёнькой на брёвнах, пришёл молодой учитель. Он посидел с нами, покурил и сказал:
— Я тут человек новый, а ребята очень интересуются историей своего села. Надо бы вам поговорить с ними.
Словом, увёл он меня к себе ночевать. А утром мы пошли с ним в класс. Школа была светлая, чистая и какая-то ароматная — из новых сосновых брёвен. И рассказал я ребятам, как пошёл при царе Горохе в первый класс. Только не мог я показать им старой школы, старой церковной сторожки: от неё осталась лишь груда развалин. И про то, как создали мы в селе комсомольскую ячейку сорок лет назад...
РЫЖИК
Солнце уже поднялось, но по росистой траве было холодно ступать босыми ногами. Впереди шёл Дима с ведром, оставляя за собой тёмную полоску следов. Позади двигалась Галка, размахивая корзиночкой из белых ивовых прутьев.
Когда ребята миновали деревню и вдоль межи пошли к лесу, девочка глянула в сторону ржи и крикнула:
— Смотри, Димка, василёк!
— Как же он остался? — с удивлением спросил Дима и, прыгнув к цветку, с головой скрылся в густой колосившейся ржи. — И пропололи мы хорошо, — сказал он, возвращаясь с длинной былинкой, на которой синел венчик василька.
По весне Димкин отряд для борьбы с сорняками обошёл все поля, а вот один василёк остался. Красив он, что и говорить, но нельзя ему расти на полях колхоза.
— Надо бы ещё поглядеть, да роса велика, — сказал Дима, отряхивая мокрые штаны и рубаху. — Побежали!
Во всей красе стояло погожее лето.
На тропинке буйно разрослись широкие листья подорожника, на меже цвёл раскидистый колокольчик, голубые цветы цикория, синие цветы мышиного горошка и бронзовые зверобои.
Возле опушки леса, сквозь которую золотыми стрелами пробивались лучи солнца, показались делянки, заросшие цветком иван-да-марьи, с ярко-жёлтыми трубочками и с фиолетовыми и лазуревыми прицветниками.
Да и в лесу всё цвело и благоухало.
Бархатные колокольчики на тонких ножках раскачивали головками, когда их задевали ребята. Резные листья папоротника почти сплошь закрывали землю. В окружении заячьей капустки стояли пахучие столбики ночных фиалок. С осины летел пух и путался в волосах Галки и Димы.
— Пойдём в Кривой дол, там мы наберём грибов! — крикнул Дима, гремя ведром в кустах и осыпая на землю капли росы.
— Только не убегай, я боюсь одна, — ответила Галка, поёживаясь от крупных капель, попавших за воротник.
С опушки лес казался уснувшим, а теперь ни на минуту не замолкал в нём птичий гомон.
Где-то далеко ворковала горлинка, высвистывала на флейте иволга.
«Тип-тип-тип!» — сказала пепельно-серая верти-
шейка с желтоватым горлышком и быстро побежала вверх по осине.
«Пинь-пинь-пинь!» — ответил ей празднично разодетый зяблик и полетел перед ребятами, чтобы увести их от гнезда.
«Цвинь-ци-вирь! Ци-ци-вю!» — залилась синичка, порхая над непрошеными гостями.
— А вот и беленький грибок! — радостно закричала Галка, осторожно вынимая из земли коренастый гриб с каштановой шляпкой, блестящей от росы.
— А вот и подосиновичек! — отозвался Дима и схватил красноголовый гриб на белой ножке, покрытой крапинками.
Гриб словно рассердился на мальчика и посинел в том месте, где его сжали пальцами.
Перекликаясь, шли ребята по залитому солнцем лесу, пока не пришли в Кривой дол, куда даже летом не часто ступала нога человека.
* * *
Галка остановилась и замерла: в кустах кто-то зашумел и неумело тявкнул. Затем из зарослей папоротника показался толстый желтоватый зверь, довольно высокий, с острой лисьей мордой и коротким пушистым хвостом. Зверь посмотрел на девочку зелёными глазами, ощетинился и снова тявкнул.
У Галки оборвалось сердце от испуга.
А когда вокруг зверя всюду замелькали маленькие зверушки, словно их из лукошка кто высыпал, девочка закричала:
— Ой, Димка, ой! — и бросилась бежать, роняя грибы.
— Э-эй! — крикнул Дима, подбегая. — Чего испугалась?
— Ходит кто-то! Зверь! — с трудом сказала Галка. — Глаза больно страшные, и маленьких много с ним, ну как котята.
— И большой зверь?
— Как собака у деда Семёна.
— Где? — воинственно спросил Дима, схватив большую сухую палку.
— Тут вот, на полянке, — махнула рукой Галка.
— Пошли! Не волк, не задерёт!
Оставив ведро и корзинку, ребята двинулись к полянке. Но зверей уже не было. Дима поднял руку и остановился. Галка прижалась к нему, чуть дыша.
— Слышишь?
— Да.
В овраге был слышен лёгкий шум и негромкий пе-ребрёх. Ребята побежали туда.
Звери уже перешли через ручей и поднимались цепочкой на противоположный берег. Впереди, поминутно оглядываясь, шла мать, а за ней карабкалась дюжина лохматых её детей.
Дима подбежал к последнему из них и легко придавил его палкой. Малыш перевернулся на спину и зарычал.
Большой зверь остановился на миг, словно собираясь наброситься на Диму, но раздумал, подтолкнул мордой детёнышей и перевалил через бугор, увлекая за собой выводок.
— А ты испугалась! — сказал Дима. — Видишь, палка у меня большая — медведь бы испугался, не то что этот зверь. Вот мы и отбили зверёныша.
Маленький зверёк занялся палкой Димы и почти не обращал внимания на ребят. Был он похож на щенка и так же игрив. Он не сопротивлялся, когда Дима накрыл его кепкой и поместил в ведро, из которого переложили грибы в корзинку Галки.
Домой ребята мчались изо всех сил, часто заглядывая в ведро. Зверёк высунул нос из-под кепки и сидел на дне, поглядывая зелёными глазами, окружёнными чёрной шерстью.
— Только не говори никому, кого мы поймали, — строго наказал Галке Дима. — Пусть немного подрастёт, я его тогда сам покажу ребятам. А то от них отбою не будет.
— Ладно, — улыбнулась Галка. — Только они всё равно узнают...
Дима пробежал огородами. Галка пришла с улицы. Отца и матери ещё не было — они косили с бригадой луг за рекой.
Ребята вытащили малыша и посадили его на пол.
Маленький зверь ещё не сбросил первую щенячью шерсть и казался неуклюжим: местами рыжая, местами серая, она была сбита в комки, как на овце, разгуливавшей в репейнике.
Зверёк обнюхал половицы мокрым чёрным носом и робко сделал два шага коротенькими чёрными ножками. Вдруг он испугался чего-то, шерсть на нём поднялась, серые бакенбарды раздулись, и стал он чуть ли не вдвое больше.
— Гляди, какой страшный! — засмеялся Дима. — А мы не боимся... Принеси-ка ему молока в блюдце.
Малыш обнюхал молоко, облизнулся красным шершавым языком, но пить не стал. Дима ткнул его мордочкой в блюдце. Зверёк фыркнул, ещё раз облизнулся и стал лакать молоко.
— Значит, будет живой! — радостно крикнул Дима. — А может быть, он хлеба попробует? — и поднёс малышу румяную корочку.
Зверёк толкнул лапкой корочку и, как котёнок, стал бегать за ней по комнате.
— Давай ему дом строить, — предложила Галка. — А потом спросим у отца, как этот малышок называется!
— Давай!
Ребята достали на чердаке большую старую корзину, положили в неё свежей травы, посадили в корзину малыша и осторожно отнесли его в сарай.
Весь день они бегали смотреть на своего пленника. Он то спал, свернувшись калачиком и положив мордочку на пушистый хвост, то царапал лапами корзину, порываясь выскочить на волю, и тогда куры, забившиеся в сарай от жары, испуганно кивали головами и кудахтали.
Вечером Дима сказал отцу:
— Пап, погляди, что за зверя мы поймали с Галкой.
Отец поднял малыша на руки, повертел его и с той стороны и с этой:
— Не приходилось таких видеть. По статьям барсук, по шерсти словно бы лиса, а без длинного хвоста. Щеночек забавный. Пусть подрастёт — глядишь, и продадим его в зоопарк.
Пришла посмотреть на малыша и мама. Но и она не могла сказать, какой зверёк поселился у них в сарае.
А Галка сидела вечером с подружками на зелёной траве у дороги и таинственно говорила:
— А что мы с Димкой в лесу нашли!
— Клад, что ли?
— Ещё почище. Зверька поймали, да такого интересного, что ни папа, ни мама сказать не могут, как он называется.
— Честное слово?
— С места не сойти!..
— Разболтала, конечно! — строго сказал утром Дима, выглядывая в окно: на лужайке перед домом сидели ребята из деревни и рассуждали о вчерашней находке в лесу.
Галка потупилась и промолчала.
— И ни одного-то секрета доверить тебе нельзя! — вздохнул Дима, выходя на крыльцо.
Минут через пять все Димины приятели лежали на траве, головами к центру круга, где маленький зверёк пил молоко из миски. А когда кто-либо из ребят начинал шуметь, малыш топорщил шерсть, становился похож на ежа, поднимал узкую мордочку и недружелюбно посматривал зелёными глазами на окружавшие его плотным кольцом лица детей.
Все наперебой задавали вопросы. Дима с достоинством отвечал на них.
— А когда вырастет, куда денешь?
— Папка говорит, можно продать в зоологический сад, а я что-то не хочу.
Малыш уселся возле миски и робко тявкнул.
— Он что — лаять будет или как?
— Кто его знает! Во всяком случае, песни не будет петь!
Ребята засмеялись.
Подошла бабка Степанида, вытирая руки о подол юбки, и склонилась над ребятами: она любила всюду совать свой длинный нос.
Приковылял на больных ногах и дед Семён, никогда не расстающийся со своей большой трубкой.
— Вот бы знающего человека спросить, что это за зверь! К примеру, учителя Андрея Ивановича. Да нет его. Знамо дело — каникулы, — сказал дед, с интересом рассматривая малыша. — А прозвали его как-нибудь? Каждому животному имя полагается.
— Нет ещё.
— Вот и прозовите! Лучше бы его собачьим именем окрестить. Не овца ведь, не телёнок и не свинья.
Ребята вслух стали подыскивать имя для зверька. Долго спорили, пока Дима не взял малыша на руки и не сказал:
— Галка первая его увидала; как она скажет, так и назовём!
Девочка подумала и сказала:
— Назовём его Рыжик...
* * *
Прошёл июль.
Отцвели липы, в садах упали первые яблоки, подточенные червяком. Большим обозом свезли хлеб на заготовительный пункт. Ребята всё чаще и чаще стали поглядывать на книжки: скоро снова надо садиться за парты!
Вырос, вытянулся Рыжик за этот месяц.
Он давно сбросил первый щенячий мех, и теперь его серовато-жёлтая шерсть лоснилась, как у жеребёнка.
Рыжик привык к Диме, хорошо узнавал Галку. Были у него друзья и среди других ребят колхоза, но хозяином он считал только Диму, быстро откликался на его зов, послушно ложился у его ног; не брал еды из чужих рук без разрешения хозяина.
Дима с ребятами часто работал на колхозном огороде. Рыжик всегда был рядом, осторожно расхаживал между грядками, выискивал червей и улиток, а однажды принёс и съел ужа, которого поймал в груде хвороста у реки.
Когда припекало солнце, он забирался в густую ботву свёклы и лежал там, пока ребята не уходили домой.
Лаять он так и не научился. Но на незнакомых людей огрызался и устрашал их тем, что поднимал шерсть и скалил белые, ровные зубы. Всегда стройный и поджарый, в эти минуты Рыжик становился толстым, как раскормленный баран.
В августе Рыжик с меньшей охотой выходил из дому днём, предпочитал отлёживаться в тени. Бродил он главным образом по ночам. Но иногда он бегал с ребятами на речку и, пока они шумно плескались в воде, ловил рыбу у берега в камышах.
Рыбу он очень любил, и Дима обязательно давал ему пескаря или голавлика, если случалось поймать их на быстрине, ниже мельницы.
* * *
Ранним утром 1 сентября Дима надел новый костюмчик, повязал пионерский галстук и посмотрел на себя в зеркало.
Румяное, загорелое лицо, живые серые глаза, подстриженные машинкой волосы, хороший узел на галстуке — таким он и хотел видеть себя.
Подошла к зеркалу и Галка. Она долго стояла, повязывая голубой в горошек платочек и поправляя воротничок.
— Время! Пошли! — скомандовал Дима.
И ребята побежали в школу, которая была в соседней деревне.
На перемене Дима вышел на площадку погонять волейбольный мяч, но вдруг под ноги ему подкатился рыжий ком и прыгнул на грудь.
— Рыжик! Ты откуда?
— Смотрите, ребята! Что за зверь такой? — закричал кто-то, и вскоре все школьники с весёлым любопытством столпились вокруг Димы и Рыжика.
Вышел на шум и учитель Андрей Иванович, поправляя очки, чтобы лучше видеть, что происходит на площадке.
— Ух, какой славный! — сказал Андрей Иванович, наклоняясь к Рыжику. — Где нашёл?
— В лесу, — ответил Дима.
Рыжик вильнул хвостом и ткнул мокрым носом в руку учителя.
— А кто это? Лиса? Собака? — закричали дети.
Андрей Иванович подумал и сказал:
— Вовсе не лиса и не собака. Родители этого зверька большие путешественники. Прежде чем попасть в наши леса, они летели на самолёте, долго ехали в поезде, затем в грузовике и на подводе. Выпустили их на волю в сорока километрах от нашей деревни.
Ребята столпились вокруг учителя, жадно слушая его рассказ.
— Привезли их из Уссурийского края, чтобы пополнить подмосковные леса пушным зверем. Звери скоро расплодятся, и через несколько лет их можно будет добывать. А сейчас держать их в неволе не следует. Правительство требует охранять зверя на воле, а пойманных щенков выпускать.
Рыжик сел и с любопытством рассматривал притихших ребят.
— И самое лучшее, Дима, что мы можем сделать, — сказал Андрей Иванович, — это отпустить Рыжика. А называется, ребята, этот зверь уссурийским енотом или енотовидной собакой. Некоторые зовут его еноткой.
* * *
В первое же воскресенье почти вся школа повалила к Кривому долу.
Рыжик бежал рядом с ребятами, обнюхивая опавшие листья, редкие грибы под деревьями, муравьиные
кучи и коренья. Дима редко водил Рыжика в лес, и многое было зверьку в диковинку.
Шумно двигались ребята по лесу, шурша в кустарниках и громко перекликаясь на разные голоса. Только Дима и Галка вовсе не разделяли общего оживления.
— Далеко ли до места? — спросил Андрей Иванович.
— Вот здесь, — показал Дима. — Видите, ещё и палка моя дела.
Учитель собрал ребят:
— Попрощайтесь с Рыжиком и возвращайтесь к опушке, а мы вас скоро догоним.
Дети подходили к Рыжику, говорили ему хорошие слова, жали лапу. А Рыжик, ничего не понимая, тыкал носом в ребячьи руки и смотрел вокруг зелёными глазами.
Дима, сдерживая слёзы, накинул Рыжику верёвочку на шею, завязал узлом, а другой конец прикрепил к берёзе.
— Днём он поспит здесь, а ночью перегрызёт верёвочку и пойдёт искать своих, — сказал Андрей Иванович. — Только ты не огорчайся. Мы создадим в школе живой уголок. Будет у нас много новых дел и забот, а придёт время — другого Рыжика поймаем!
Андрей Иванович обнял Диму, привлёк его к себе. Галка словно ждала этой минуты: она прижалась к брату и заревела.
Когда Рыжик был привязан, Андрей Иванович, Дима и Галка пожали чёрную лапу зверя и быстро пошли домой. Но долго они слышали, как скулил и прыгал Рыжик под берёзой...
В понедельник Дима сбегал после уроков в Кривой дол.
Рыжика не было, у ствола дерева виднелся лишь обрывок верёвочки.
«Вот и нет больше у меня четвероногого друга! — с огорчением подумал Дима. — Увидимся ли когда-нибудь, Рыжик?»
Недели через две, когда уже понемногу стало забываться огорчение, Дима встретил колхозного пастуха дядю Филиппа. Он рассказал, что видел на днях в лесу двух бегущих енотов, когда гнал стадо вдоль опушки.
— Весёлые такие! — сказал Филипп. — Бегут да играют. А на шее у одного короткая верёвочка. Твой, стало быть...
На целый месяц мы отправляемся за город.
У папы и мамы отпуск, у меня каникулы. И мы всей семьёй едем в деревню.
Деревня стоит над рекой Рузой, на холме. А наш дом — на самом берегу.
После душного московского дворика, где и со скакалкой негде попрыгать, так хорошо пожить в деревне! Я бегаю по лесу, валяюсь на траве, купаюсь в речке, делаю из цветов венок для себя и для куклы.
— Ну, наша Лялька, — как молодой барашек, которого выпустили из загона, — смеётся мама, подавая мне вечером большую кружку парного молока.
Июль.
Так душно, что даже мухи днём не летают: они сидят на стене и лениво чистят лапки.
А у нас под окнами липы с бронзовыми серёжками, и запах от них такой, что голова кружится. Под липами прохлада и тишина. Только в высоких кронах деревьев чуть слышно жужжат пчёлы.
Каждое утро после завтрака мы уходим в лес. Мама знает хорошее местечко, где так много земляники, что она не прячется от меня, а сама просит: «Сорви меня, Ляля, съешь!»
Папа шагает впереди. Он высокий, в кудрявых волосах у него седина. Скоро ему исполнится сорок лет. Идёт он быстро и легко, как все охотники. За ним еле успевает мама. Она никогда не молчит, всё шутит да смеётся, и в лесу далеко слышен её голос. Позади бегу я с Латкой. Так зовут нашего ирландского сеттера с золотой медалью на ошейнике. Латке не так уж интересно идти с нами, когда у папы нет ружья. А ружьё дома, потому что охота ещё не началась.
Я ничего не боюсь в лесу, только Муравьёв, особенно жёлтых, да лягушек, если они выпрыгивают очень близко: это противно.
Однажды мы набрали корзинку земляники и возвращались домой по тропинке между овсами. Овсы ещё не созрели. Они раскинулись огромным зелёным квадратом: колхоз в деревне большой, богатый, у него много посевов. И каждая овсинка тянется к солнцу сочной метёлкой.
Вдруг Латка сделала стойку: вытянула в одну линию каштановую мордочку и пушистый хвост, унизанный репьями, осторожно подняла правую переднюю ногу и замерла. До чего же она была красива в эту минуту!
— Что-то есть! — говорит папа. — Но почему в
овсе? Перепел или куропатка? А может быть, дурашка делает стойку по жаворонку? Пиль!
Латка переступает с ноги на ногу, поднимает левую лапу и с удивлением глядит на папу.
Наклонившись над землёй у самого носа Латки, папа кричит нам:
— Смотрите, какой птенец! — и поднимает птичку величиной со скворца. — Съёжился, боится носом пошевелить!
На круглой голове птенца длинный клюв и большие глаза навыкате, тёмные и блестящие, как две ягоды чёрной смородины. Сам он весь коричневый, а ножки не то зелёные, не то серые, как у кузнечика.
— Дай мне его подержать, папочка! — кричу я, схватывая птенца и прижимая его к груди.
Глаза птицы смотрят испуганно, сердечко бьётся так часто, как мамины часики.
Латка прыгает ко мне на грудь.
— Уйди! Вот я тебе! — кричу я собаке и поворачиваюсь к ней спиной. — Какая милая птичка! Давайте возьмём её домой!
— Ну зачем это, Ляля? — спрашивает папа. — Маленький вальдшнепёнок не будет жить в неволе.
— Отпусти, Лялечка, — просит мама. — Посмотрела — и довольно. Раз папа сказал — значит, нельзя держать в неволе эту птичку.
— А я хочу, а я хочу! У меня был чижик, я за ним ухаживала, он так красиво пел! И вальдшнепёнка я буду любить, пусть останется!
Папа знает мой характер, машет рукой и отходит в сторону. А одну маму уговорить нетрудно, она добрая. И я несу маленького вальдшнепёнка домой.
Всё меняется в комнате с его появлением: кровать сдвигается к окну, птице отводится тёмный угол. Я си-
жу на корточках перед птенцом, смотрю, чтобы Латка не обидела его, наливаю воду в чашку, сыплю пшено на пол. О кукле я совсем забыла. Птенцу плохо, это я понимаю. Но у меня надежда, что он станет есть и не умрёт с голоду.
Весь он такой удивительно пёстрый, с волнистыми полосками на груди и беловатой каёмкой между глазами. Вот поиграть бы с ним, а он не стоит на ногах, валится на бок или стоит очень недолго и то, как утёнок, опустив вишнёвый нос и серый хвост с белыми пятнышками.
Мама печально смотрит на него и говорит:
— Отпусти его, Ляля. Папа поймает тебе птичку, которая будет петь в неволе. Ты уже взрослая девочка. Разве можно так мучить птенца?
Я реву, потому что не люблю, когда мама говорит такие слова, и прошу разрешения подержать птичку только до утра.
По вечерам мы садимся на скамейку под липами, и папа рассказывает какую-либо историю. Это всегда так интересно!
Но сегодня я не выхожу на улицу, а усаживаюсь на подоконнике: так можно слушать папу, не расставаясь с птенцом.
Папа говорит, где зимуют вальдшнепы и как они оживляют наши леса весной, когда с хорканьем и цыканьем проносятся на вечерней заре над верхушками берёз и осинок. Этот перелёт птиц называется тягой.
Охотникд поджидают вальдшнепов на тяге и с волнением вскидывают ружья, когда долгоносые птицы стремительно налетают на них из-за дерева. Но попасть в них совсем не легко.
— Был я с приятелем на тяге, — говорит папа. — С нами увязался один мальчик лет пятнадцати, упрямый, как наша Лялька, и ужасный хвастунишка. Когда мы пришли домой после охоты, он показал нам вальдшнепа и долго расписывал, как он метко сразил птицу почти в темноте.
Мы не поверили мальчику. Я осмотрел вальдшнепа и сказал:
«А ведь ты не убил, а нашёл птицу».
«Я? Не убил? — загорячился он. — Слыхали, как я стрелял?»
«Стрелял, спорить не буду, но не в птицу, а в какой-нибудь пень или куст. Покажи-ка твой трофей охотникам».
Мальчик помедлил и нехотя отстегнул вальдшнепа от ремня.
«Запомни раз и навсегда: у этого лесного кулика нос мягкий, чувствительный, он достаёт им пищу в сырой земле и под листьями. У живого вальдшнепа и у недавно убитого нос буровато-красный — вот взгляни на наших птиц, — а у твоего тёмный, шершавый, в зубчиках. А это верный признак, что птица взята не сегодня. Видно, кто-то не нашёл её вчера».
Мальчик опустил глаза и покраснел.
«Нашёл его на поляне, а стрелял в воздух. Я думал, что вы не смотрите в мою сторону».
Есть вот такие мальчики. Но и они умеют признавать свои ошибки. А некоторые дети и этого не могут сделать, а главное — не слушаются старших...
Я лежу в постели и не могу заснуть. Мне тяжело, что я обидела папу, и жалко до слёз расстаться с птенцом. Да и мама хороша: даже «доброй ночи» не хочет сказать сегодня! И Латка такая противная: жёлтыми глазами смотрит на меня так странно, словно я совсем чужая. «И почему я такая несчастная!» — думаю я и... засыпаю.
Утром вальдшнепёнок кажется умирающим. Конечно, он не выпил ни капли воды, не склевал ни одного зёрнышка.
Я не знаю, как помириться с родителями, и говорю не своим голосом:
— Всё молчите? Мне тоже тяжело. Идёмте в лес, я понесу вальдшнепа.
— Зачем же в лес? — оживляется папа. — Вот спустимся к оврагу и попрощаемся с птенцом. Там ему раздолье, да и под рукой это, всегда можно навестить его.
Мы оставляем Латку дома и втроём спускаемся к берегу оврага, заросшего орешником и ольхой. Птенчик лежит на моих ладонях почти без дыхания, голова свесилась, глаза помутнели. Всю дорогу я ругаю себя за то, что ещё не выпустила его.
Я ставлю его на короткие зелёные ножки. Он тычет длинным клювом в землю и вдруг оживает.
Расправив крылья, встряхнув головой, вальдшнеп бесшумно, как бабочка, взлетает и скрывается в овраге. Я кричу от радости и повисаю на шее у папы.
— Ты простишь меня? — шепчу я ему на ухо.
— Прощу, прощу.
Мама смеётся и говорит:
— Вот и молодец, Лялька! Я знала, что она умная и добрая!
И опять всё хорошо у нас в доме.
Дни идут за днями, один краше другого, и на душе у меня легко и спокойно.
А мама всем говорит, что её Лялька выросла и стала сердечнее.
ДЫМКА
Вот уж накупался Борька в то утро на речке!
Думал, разок окунётся — и домой, а просидел в воде больше часа: всё ловил рака под берегом.
Поймал, а из реки вылез синий, зуб на зуб не попадает.
Оделся приплясывая, схватил рака за спинку и помчался домой по самой короткой лесной тропе.
«Прибегу сейчас — и прямо на печь», — решил он.
А на печку не попал — задержался на поляне, где по старому жнивью густо рос клевер.
Вымахал клевер чуть не до пояса, не разбежишься по нему. А побегать пришлось вволю...
И зачем только забралась она в самую гущину!
Борька заметил её сразу, как только выбежал из ельника, бросил рака и с разбегу прыгнул на клевер.
Пробежал немного и упал.
И ей тяжело было бежать в такой доброй, густой да мокрой траве: она больше ползла, чем прыгала, а иногда взлетала, как птица.
Среди красных головок клевера видны были то её мордочка с большими чёрными глазами и острыми ушками, то короткий пушистый хвост.
Нырнёт вдруг в траву и скроется, а то вся видна как на ладони — серая с голубым, как дымок от папиросы, тонкая, ловкая, как котёнок.
— Всё равно догоню! — закричал Борька, поднимаясь и падая.
Вскочил, прыгнул, снова упал, а потом поднялся, пополз к ней и накрыл картузом.
Возбуждённый погоней, мокрый от росы, выбрался Борька на тропу и только тогда осторожно глянул на зверька, беспокойно ёрзавшего на дне фуражки.
«Развелись, значит, в нашем лесу, — подумал Борька. — Отец придёт — обрадуется, а мать поворчит, конечно, и отойдёт... А какая светлая! Чистый дымок. Вот и буду звать её Дымкой».
Борька взбежал на крыльцо избушки, одиноко стоявшей в лесу у просёлочной дороги, и крикнул:
— Мам! Смотри, какую я белку поймал!
Мать вытерла руки о передник и глянула на зверька. Борька засмеялся:
— А смешная какая с виду: почти белая, а на боках, гляди, перепонка, как у летучей мыши. Даже тоньше, прямо паутинка. Смотри, смотри!
Дымка выпрыгнула из картуза, словно взмахнула крыльями, и спряталась в тёмном углу под лавкой.
Мать даже вздрогнула и отступила:
— Ишь какая шустрая!
Борька уже подумал, что всё обойдётся по-хорошему, но мать заворчала:
— Нет с тобой сладу! Один зверь убежал, так другого приволок! Опять хлопот не оберёшься!
— Да ты не сердись! Папка ещё зимой о ней сказывал, всё поймать хотел. А как приедет он, поглядит, ну и выпустим.
Мать только рукой махнула. Борькиных затей она не любила. В прошлом году барсучонок жил больше месяца; днём спал в старой бочке, а по ночам такой тарарам поднимал в хате, что и уснуть нельзя.
А этой весной зайчонок гостил. И такой озорной был, не придумаешь! Новое деревянное корыто до того обработал, что и рубашку теперь в нём не выстираешь. А сейчас новая забота — с белкой!
Но Дымка тихо сидела под лавкой, словно её и не было. И только когда Борька нагнулся, чтобы молока ей дать, выскочила она из угла, громко цокнула, прыгнула на постель, оттуда — на стену и прямо на печь, куда Борька собирался забраться после купания. В старый ватник уткнулась носом, голову хвостом накрыла и затихла.
— Тот, окаянный, корыто сгрыз, — заворчала мать про зайцй, — а эта, дымчатая, либо лампу расшибёт, либо стекло в раме выставит. Вот уж поговорит отец с тобой, не скоро забудешь!
— Зачем ей стёкла бить? — отозвался Борька, кроша хлеб в миску с молоком. — Попрыгает, полетает по избе, вот и всё.
— Хорошо бы, если так, — сказала мать и подумала: «А ведь мальчик всё один да один. Вот и скучно ему без друзей. Пусть хоть с белкой позабавится».
Причмокивая, как кличут щенка или поросёнка, Борька целый день подставлял Дымке молоко с хлебом под самый нос, но только под вечер она перестала бояться его и приняла еду.
На другой день понятливая белочка сразу появилась на зов мальчика. А потом она стала слетать с печки, как только Борька начинал крошить хлеб.
— Во, как планёр! — восхищался мальчик, глядя, как летит к нему Дымка.
На третий день с белкой познакомились чёрная с белой грудкой кошка Мурка и лохматый каштановый пёс Полкан.
Полкан лишь взглянул мельком на Дымку, вильнул хвостом по привычке и важно вышел из хаты: нет, мол, ничего интересного для него в этой новой гостье. Да и пахнет от неё не то сосной, не то ёлкой.
А шаловливая Мурка сразу полезла играть с Дымкой и осторожно, как мышонка, тронула её лапой.
Дымка встала и больно ударила когтистой лапкой по Муркиной мордочке.
Кошка фыркнула, вскочила на подоконник, умылась и, не сводя с Дымки раскосых светло-зелёных глаз, стала следить, как белочка взлетела на табурет, оттолкнулась от стены и скрылась на печке.
Дрались они ещё раза два, а затем подружились, да так крепко, что вместе пили молоко из одной миски.
Правда, Дымка часто фыркала, когда совала нос в миску, и нередко отталкивала Мурку тупой усатой мордочкой. Кошка, облизываясь, отходила обычно в сторону и ждала, пока белочка не наестся. А если после неё оставалось молоко, Мурка долизывала егб розовым шершавым язычком.
— Что ж ты белку всё молоком да хлебом кормишь? Зверь ведь не домашний. Ей и погрызть что-нибудь надо. Гляди, какие у неё зубы: острые, ровные да белые как сахар, — сказала мать. — Жаль, ещё орехи не поспели.
— А я ей шишек насбираю! — сказал Борька и отправился в сосновый бор.
Принёс он шишек в мешке и поставил этот мешок на край печи, рядом с тазом.
Дымка схватила шишку и ну крутить-вертеть её передними лапами! Да так быстро, словно и не шишка это, а коричневый мячик.
Семена выбрала, а шишку бросила. И упала она в таз. Загудел таз, а Дымке интересно. Склонила она голову набок, глядит да хвостом дёргает.
Ещё шишку съела — и опять в таз! А Борька за стол сел и стал считать: загремит в тазу — значит, ещё одна шишка готова. Так и насчитал до двадцати.
Наелась Дымка, с Муркой наигралась — и спать.
Любила она в тепле сидеть. Недаром и гнездо у неё в лесу, как у птицы, из хвороста сделано и со всех сторон мохом закрыто — ни дождь, ни мороз в такой избушке ей никогда не страшны!
Скоро Дымка совсем прижилась и стала ручной. Но когда в хате никого не было, прыгала она на подоконник, умывалась там, тыкалась носом в оконное стекло, била по нему лапкой. Тянуло её за окно, где зелёной стеной стоял густой сосновый лес.
Борька привык к ней, на руках её часто держал. А всё-таки испугался, когда она со стены к нему прямо на плечо прилетела.
Пил он вечером чай, а Дымка была на печке. Когда он откусил кусочек сахару, белка перемахнула с печки на стену, а со стены — на левое плечо к Борьке. Цокнула, в рот к нему заглянула, а потом на
стол прыгнула, схватила кусок сахару — и опять на печку.
И так быстро всё это произошло, что Борька даже рта открыть не успел. А Дымка уже на печке, и слышно, как хрустит на её зубах сахар.
Стали ей давать сахар с той поры, а она точно знала, когда его можно получить: самовар на столе — Дымка уже на Борькином плече!
Однажды вечером вернулся из Москвы отец — ездил он в столицу по делам лесничества. Привёз с собой племянника — восьмилетнего Федю.
Федя так устал с дороги, что его сонного в избу внесли и положили на постель.
А отец поздоровался с женой, с сыном и повесил на гвоздь между окнами свою фуражку с кокардой.
Фуражка закачалась на гвозде, а Дымка словно и ждала этого. Прыгнула она на Федю, а с него — на фуражку и давай крутить её!
— Летягу поймал! — обрадовался отец. — Молодец, Борька! Пусть живёт у нас, это редкий пока зверёк под Москвой.
И прожила бы Дымка не один год в избе лесника, да виной всему Федя.
Когда его растолкали и посадили у окна чай пить, Дымка белой птицей пронеслась по избе, покрутила фуражку на гвозде и очутилась на Федином плече.
Мальчик закричал с перепугу, замахал руками и локтем стекло в окне выдавил.
Дымка прыгнула на подоконник, в разбитое окно голрву высунула — и пропала. А пока Борька с отцом наружу выскочили, её и след простыл!
Недели две ругал Борька своего гостя, а Дымка всё равно к нему не вернулась.
Значит, и ругать Федю не стоило. Ведь не с умыслом, а с перепугу разбил он стекло и выпустил Дымку.
СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЫШ
Лес подступал к реке сплошной зелёной громадой, и сосновые шишки могли падать с высоких вершин прямо в воду между цветами белых и жёлтых кувшинок.
Берег густо зарос ежевикой, лиловыми цветами повилики. Кое-где виднелись расцвеченные золотом стебли зверобоя.
— Здесь! — прошептал Вова, лёг у кромки берега и показал Мишке место рядом с собой.
Над рекой клубился утренний туман, но солнце уже пригревало, и белое облачко, закрывавшее реку, редело и таяло.
Мишка завозился и крякнул:
— Ну и красота! И домой ехать не хочется!
— Не шуми! — строго шепнул Вова. — И не приставай зря, а то ничего и не увидим.
— Ладно, — ответил Мишка приглушённым голосом, но сейчас же зашептал снова: — Смотри, смотри! Вот здорово!
Возле берега медленно проплывала стая рыбок. Играя, они поднимались на поверхность воды, тыча носами то в лист, то в сухую веточку. А когда переворачивались на бок, в тёмной воде сверкали серебристые «зайчики». Вова залюбовался стайкой, а Мишка уже прислушивался, как поют птицы в лесу.
— А кто это делает так: «Ци-ци-пее! Ци-ци-пее!»? И как ясно выговаривает!
— Это синица-гаечка. Она нас заметила, сигнал подаёт, — тихо сказал Вова, а потом спохватился и строго зашептал: — Лежи спокойно!
Мишка помолчал немного, сорвал ягоду ежевики, съел и начал снова:
— Фить-ти-ти! Фить-ти-ти! Кто это? Ну, скажи, Вова, не сердись.
— И зачем я только взял тебя! Го-ри-хвост-ка! Понимаешь? Такая она забияка, каждый день в драку лезет, пристаёт ко всем, вроде тебя, — засмеялся Вова.
Две недели в туристском походе Мишка помогал Вове наблюдать птиц, делать чучела для уголка юннатов в школе. И помощник он был замечательный — смышлёный, послушный, верный. Только приставала такой, что ни один пионер не соглашался пробыть с ним наедине больше часа.
— А увидим мы его? — опять спросил Мишка.
— Вот сниму кепку да закрою тебе рот! Увидим, конечно. Вчера был и сегодня покажется. Он далеко не летает.
От вожатого отряда Лёши, а ещё больше от Вовы много нового узнал Мишка во время похода: как в ночном лесу крохотными звёздочками горят светлячки, как висят весь день головами вниз летучие мыши в дуплах деревьев, где строят свои кучи из хвои хлопотливые муравьи.
А если в пруду или на реке вдруг начинают беспрерывно нырять гуси, если дико кричит по ночам сыч, если стрижи и ласточки чуть не задевают крыльями землю и молчаливо носятся вдоль дорог — значит, надо ставить палатки и запасать сухие ветки для костра, потому что скоро наступит ненастье.
Много и другого узнал Мишка: как по тени измерить высоту дерева, где сыскать лучший белый гриб, как не заблудиться в дремучем лесу.
А сегодня, в последний день похода, Вова обещал ему показать птицу, которая строит гнездо под берегом, в норе, и устилает его не пухом, а рыбьими костями.
— Видишь? — вдруг спросил Вова и сжал Мишкину руку, указывая глазами на изумрудную птицу, которая быстро летела вдоль берега, изредка поводя головой с длинным, толстым клювом.
Мишка не успел рассмотреть толком, а она зелёным челноком скользнула под лист кувшинки и, с маленькой рыбкой в клюве, полетела над водой, редко взмахивая крыльями.
— Эх! — с восторгом прошептал Мишка. — Синяя птица!
— Это зимородок. Красив, а? Как попугайчик из зоопарка! Понёс рыбку птенцам, гнездо у него где-то близко. Поползём, а?
— Давай! — с жаром ответил Мишка.
И друзья по-пластунски двинулись в ту сторону, где только что скрылся зимородок.
Ползти было трудно. Руки натыкались на хвою, под колени попадались сухие шишки. И хоть ничто не могло остановить таких неугомонных юннатов, как Вова и Мишка, и проползли они далеко, но зимородка не увидали.
Мишка оцарапал коленку, сел и сказал:
— Надо отдохнуть. Посидим здесь, может, заяц выпрыгнет — хочется мне поглядеть на него.
— Так ты его и увидишь! — отозвался Вова, усаживаясь и снимая кепку. — Смотри, какая трава высокая!
И только сказал Вова эти слова, как в кустах послышался шум — кто-то тяжело прошёл по сухой земле и выбрался к воде.
Вова осторожно приподнялся, выглянул и тотчас прижал палец ко рту: неподалёку стояла лосиха — горбоносая, высокая, стройная.
Медленно двигая головой, она прислушивалась. Тонкие её ноздри жадно ловили запахи.
Не отрывая губ от воды, она напилась и спокойно повернула голову в сторону леса. Из кустов выбежал длинноногий и словно горбатый лосёнок с непомерно большой головой и длинными, подвижными ушами.
Он обнюхал песок, вошёл по колена в воду и начал пить.
— Гляди, и хвоста у него нет! — зашептал Мишка, еле сдерживаясь, чтоб не закричать от восторга. — Вот бы из ружья сейчас!
— Дурак ты, Мишка! Лосей стрелять нельзя, они под охраной. Да и как у тебя язык повернулся? И зачем нам убивать такого красивого зверя?
Мишка виновато заморгал глазами:
— Это я сгоряча. Щёлкнуть бы фотоаппаратом, вот это дело!
Мишка представил, как он в школе показывает ребятам редчайший снимок, и заёрзал. Лосиха тревожно вскинула большую гордую голову, ударила копытом по воде, громко фыркнула и бросилась в реку.
Лосёнок потоптался на месте, недовольно мотнул головой и, оглянувшись, устремился за матерью.
Мать плыла, высоко задрав голову, и быстро уходила от берега. А малыш, вытаращив чёрные глаза, еле поспевал за нею.
Лосиха вышла на берег и шумно отряхнулась, а лосёнка снесло течением, и он плыл теперь прямо против того места, где затаились ребята.
Малыш с трудом миновал середину реки, затем закружился и так быстро скрылся под водой, словно его дёрнули за ногу.
Ребята вскрикнули. Но лосёнок вынырнул. Рядом с ним показалась толстая верёвка с деревянным поплавком, а невдалеке от ребят всплыл у берега острый кол и чуть заметно двинулся вслед за лосёнком.
Предчувствуя недоброе, Вова и Миша вскочили и прыгнули к воде. Лосиха встряхнула головой, как разъярённая корова, и в три прыжка скрылась за соснами.
А малыш еле выбрался на мелкое место, ударил задней ногой по верёвке и свалился на бок. Вода заливала ему голову, он громко фыркал мокрым чёрным носом, но не поднимался.
— Случилось что-то, — с тревогой сказал Вова, раздеваясь. — Давай сигнал ребятам — сами мы не управимся. Я плыву на выручку!
Вова прыгнул в воду, Мишка дал три громких свистка и заметался по берегу.
Малыш почти задыхался, когда Вова поравнялся с ним и приподнял над водой его голову. Перепуганный лосёнок с ужасом глянул на своего спасителя огромными чёрными глазами.
Мишка свистнул ещё раз и сейчас же услыхал крики бегущих товарищей. Пять мальчиков во главе с Лёшей мчались не разбирая дороги, а Мишка бегал по берегу и кричал:
— Живей! Живей!
Вода заклубилась под ударами загорелых ног, и почти одновременно шестнадцать рук бережно подняли лосёнка и понесли к берегу.
— Что случилось, Вова? Почему тонул лосёнок? — громче всех шумел Мишка, придерживая малыша за левое ухо.
— А вот смотри, — сказал Лёша и поднял над водой кусок сети. — Кто-то на рыбу ставил, а попался лосёнок.
Трое ребят схватились за сеть и вытащили её. В ячейках сети трепыхались два леща, линь и ещё какая-то рыба. Но в эти минуты рыба никого не интересовала.
Лёша придерживал лежащего на песке лосёнка. Вова с Мишей распутывали ему передние ноги.
— Хорошо, что снасть была привязана к колу и лосёнок вырвал его из дна. А если бы к дереву или к коряге, пропал бы ни за что наш малыш. Значит, счастливый он, — засмеялся Лёша и хлопнул лосёнка по мокрому крупу.
Когда сеть оттащили в сторону, Лёша накинул на шею малыша поясной ремень и хорошенько дёрнул. Лосёнок вскочил на четыре ноги и сильно потянул к лесу.
— Не пускайте! — завопил Вова. — Пусть отдохнёт, да и мы ещё поглядим на него.
Лёша с трудом удержал малыша, поставил его в круг ребят и сказал огорчённо:
— Вот ведь поторопился, аппарат не взял! А какой кадр получился бы!
— А мы его и так запомним, — сказал Мишка, лаская малыша, который стоял на дрожащих, тонких ногах, обнюхивал ремень и уже не так дичился ребят, как в первые минуты.
Всё рассмотрели у него ребята: и горбоносую голову с длинными, как у зайца, ушами, и жёлтенькие копытца, и тёмную, намокшую шерсть на острой холке.
Но больше всего запомнились глаза, большие, блестящие. В них можно было смотреть как в зеркало, и видеть стриженые мокрые головы, улыбающиеся лица.
— Нагляделись? — спросил Лёша.
— Нет! Нет! — крикнули ребята.
— Хватит! Ну, прощай, малыш, расти большим да в сети не попадайся! — весело сказал Лёша и отпустил ремень.
— Ура-а-а! — гаркнули ребята, да так громко, что в реке плеснулась испуганная рыба.
Из-под копыт лосёнка полетел песок.
И никто из пионеров не мог точно сказать, через какой куст ивы лёгкой птицей пронёсся длинноногий малыш, устремляясь в лес, где его ждала мать.
Саша с мамой гостили у бабушки в деревне.
Бабушка была большая мастерица собирать ягоды и каждое утро брала внука с собой в лес.
Чаще всего они ходили на старую вырубку, где стояла одинокая, очень древняя, уже гнилая осина, сверху донизу исклёванная дятлами.
Возле этой осины бабушка обычно садилась отдыхать, когда солнце поднималось уже высоко, а берестяная коробочка, похожая на толстый берёзовый пенёк, наполнялась до краёв спелой земляникой.
Бабушка высыпала ягоды- на большой серый платок и перебирала их. Похуже — себе и Саше на зубок,
а получше — в корзиночку: варить варенье или подавать к столу с холодным вчерашним молоком.
Однажды пришёл Саша с бабушкой на вырубку и не увидел одиноко торчавшей осины. Ночью была гроза с сильным ветром, и гнилое дерево рухнуло, раскинув вокруг сухие, корявые ветки.
— Вместе со мной росла, а вот не сумела пережить меня, — со вздохом сказала бабушка, усаживаясь на поваленный ствол дерева.
И, перебирая ягоды, бабушка рассказала Саше, как она ещё девочкой бегала к этому дереву собирать землянику. Только в те годы осинка была стройная, а рядом с ней росли пять кудрявых берёз.
— Было это, внучек, давно, лет шестьдесят назад.
Когда стали собираться домой, Саша заметил под
сухими ветками упавшей осины какую-то пёструю птичку.
Он нагнулся, пошарил руками в траве и крикнул:
— Смотри, бабушка!
Бабушка увидела птенца с чёрной спинкой, белыми продольными пятнами на боках и красным брюшком.
— Батюшки! Да это дятел! Видать, из гнезда выпал. И крылышко одно помято! Вот горе какое! Надо птенчика домой взять, пусть поправится. Тут его лисица съест.
Птенца завернули в бабушкин платок, ягоды пересыпали в корзиночку и отправились домой.
* * *
— Мама! Что мы принесли! — закричал Саша, прыгая через порог избы.
— Покажи, покажи.
— Вот! — сказал Саша и развернул платок.
Пёстрый краснобрюхий птенчик, чуть больше воробья, с короткими тонкими ножками, но с длинным и толстым клювом на маленькой голове, казался неуклюжим. Но, когда его поставили на пол, он подпрыгнул, раз-другой, отряхнулся, и все увидали, какой он шустрый и красивый.
— Бабушка сказала — пусть живёт у нас. Хорошо? — попросил Саша.
— Хорошо, Сашенька. Только теперь у тебя будет много дела.
— А я не боюсь, — сказал Саша и начал играть с дятлом.
В первый день птенчик ничего не ел и не пил, сидел нахохлившись и вздрагивал, а когда просыпался, то забивался в самый тёмный угол под лавкой. Да и на другой день он был очень вялым, ходил мало и неохотно, изредка передвигался короткими прыжками, опустив до полу острый, упругий хвост. Правое крылышко ещё не слушалось и свисало вниз.
Но птенчик напился из чашечки, склевал несколько зёрен и проглотил большую чёрную муху.
У Саши сразу появилось много забот: сменить воду, насыпать хлебных крошек, накопать червей на огороде, наловить мух, сбегать на луг за кузнечиками.
Вечером маленький дятел беспокойно прыгал под лавкой и никак не мог выбрать место для ночлега. Мама догадалась дать ему бабушкин старый валенок.
Птенец забрался в него, как в дупло, и сразу успокоился.
— Видишь, мы забыли, что он не может жить без дупла, — сказала мама. — Вот и пригодился бабушкин старый валенок.
С каждым днём птенец становился всё смелее, много ел, всё чаще долбил своим ореховым носом.
Иногда он клевал старый ботинок и через неделю так его отработал, что пришлось выбросить на помойку. То принимался за картошку, но не ел её, а расшвыривал крошки по всему полу. А потом занялся ножкой стола, но бабушка на него крикнула, и он перестал. Зато каждый день занимался своим валенком, и бабушка ежедневно выметала растрёпанную серую шерсть.
Примерно через неделю дятел впервые взял пищу из рук Саши. Это была большая зелёная стрекоза. Птенец так ударил мальчика в ладонь острым носом, словно в шее у него была стальная пружина.
Саша рассказывал маме и бабушке:
— Он как стукнет меня, чуть слёзы не полились1 Это не то что цыплёнок. Даже петух Васька не может так клюнуть. Вот здорово!
Как-то перед вечером, день на десятый, когда бабушка, мама и Саша пили чай, дятел вдруг взлетел с пола, порхнул к окну и опустился на край стола.
Крепко, как крючками, схватился он за скатерть двумя лапками с острыми, кривыми когтями и прыгнул к Сашиной чашке.
Клюнул в блюдце, живо подобрал крошки возле бабушки, глянул на своё изображение в самоваре да как клюнет в него! Самовар был уже пустой и громко загудел от удара.
— Ну и озорник! — засмеялась бабушка, сталкивая дятла со стола. — Всем носам нос! Одним словом — Тук Тукыч.
Так и прозвали дятла Тук Тукычем.
* * *
Прошло ещё недели две, и все привыкли уже к тому, что Тук Тукыч с рассветом вылезал из валенка, пробегал вдоль всей стены под лавкой, громко щёлкал по обоям, когда ловил мух, и начинал долбить ножку стола.
— Вот и вставать пора, — говорила бабушка. — Видишь, какой деловой — спозаранку за работу. И часов теперь не надо, с ним не залежишься!
Бабушка вставала и принималась топить печь, а Тук Тукыч крутился у неё под ногами, обрабатывая полено или чурку.
Однажды принесли для самовара целый мешок сосновых шишек и свалили их на полу возле печки.
И на огороде-то побыли недолго, а Тук Тукыч раскидал шишки по всей хате и налущил столько, что сразу и не выметешь! И под лавку снёс несколько шишек и долбил их до самого вечера. Весь день такой стук стоял, что если послушать с улицы — сидит сапожник и вбивает в подмётку деревянные гвозди.
Через неделю после этого случая вернулся Саша с мамой из лесу и увидел такую картину: бабушка стояла на пороге разгневанная и выгоняла Тук Тукы-ча полотенцем, а он всё старался прошмыгнуть мимо неё и спрятаться в валенке.
— Кыш! Кыш, окаянный! — шумела бабушка.
— Ну, зачем ты? — спросил Саша, подбегая.
— Да погляди, что натворил твой длинноносый!
Саша с мамой вошли на крыльцо и ахнули: по
всей стене, от пола до потолка, была выдернута местами пакля, а кругом — мусор от кострицы.
— Теперь плотника надо звать, а то зимой хата выстудится. И зачем только я приголубила этого разбойника. Гоните его прочь!
Втроём быстро выгнали Тук Тукыча наружу.
Он взлетел на толстую высокую липу, громко цыкнул и ловко побежал к вершине дерева, упираясь в кору хвостом.
Побегав по сучкам, свесился вниз головой, глянул на Сашу и ещё раз цыкнул. А как только мама распахнула окно, мигом слетел с дерева, сделал две петли перед бабушкиным носом и забился в валенок.
Бабушка не умела долго сердиться. Понравилось ей, что Тук Тукыч не обиделся и вернулся на своё место.
— Значит, к нам привык, как собачонка, — сказала бабушка. — Не знала я, конечно, спилила сухую липу за двором, — вот бы где раздолье ему было! Ведь не долбить он не может.
— А мы сходим с Сашей в лес и принесём для Тук Тукыча сухой пень. Он и будет его долбить, — сказала мама.
— Верно! А то паклю жалко. Я ему не позволю больше по стенам лазить, — заявила бабушка.
На другой день принесли для дятла большой сухой пень. Тук Тукыч как уселся на него, так и не слезал чуть ли не весь день: долбил, крошил, раскидывал щепки. И слетал с пня только тогда, когда Саша готовил для своего пернатого друга завтрак, обед или ужин. Когда первый пень был искрошен, а остатки его сожжены в печке, маленькие Сашины приятели помогли притащить большое сухое, трухлявое бревно. Его прислонили к изгороди, укрепили верёвкой, и теперь Тук Тукыч мог бегать по нему сверху вниз, обследовать его со всех сторон и крошить.
В конце лета Тук Тукыч сделал в бревне дупло и сидел в нём, когда уставал стучать острым носом по дереву.
Когда Саша приходил, чтобы покормить его, Тук Тукыч высовывал голову и вылетал из дупла.
Кончались каникулы. Саша с мамой стали собираться в Москву.
Накануне отъезда долго спорили, брать с собой Тук Тукыча или оставить его здесь, чтобы он смог перебраться в лес и сделать там дупло на зиму.
Бабушка говорила, что она привыкла к дятлу и полюбила его за то, что он собирал в садике жуков и всяких вредных насекомых.
Маме дятел нравился, и она согласилась взять его домой. А Саша прямо заявил, что без Тук Тукыча домой не поедет.
И дятел без каких-либо сборов поехал с мальчиком. А везли его в той самой берестяной коробочке, в которую Саша собирал с бабушкой землянику.
Теперь Тук Тукыч — в живом уголке школы, где учится Саша.
В городе с ним много хлопот, и за ним ухаживают пять юннатов во главе с Сашей.
Они его кормят, а раз в неделю приносят для него новую чурку или полено.
А в большом дереве, поставленном на самом видном месте в живом уголке, Тук Тукыч сделал дупло и прожил в нём зиму.
Стал он взрослым дятлом, сделался больше скворца. И на голове у него, поперёк затылка, показалась красивая ярко-красная полоса.
ВЕСНА
— Когда же пойдём? — дёргал я за рукав деда Семёна. — Ну, скажи?
— Успеется, — невозмутимо отвечал он, размашисто водя рубанком по смолистой тесине. — Время... наше... не ушло, — спокойно, тягуче, в такт взмахам тяжёлой жилистой руки говорил он, и тонкие стружки с лёгким шуршаньем холмиком вырастали у его ног.
В те дни я не знал ещё, что значит для человека его любимая работа, и, конечно, не мог понять, почему дед целые дни пропадает на колхозном омшанике, вытирает ульи сухой тряпкой и что-то ласково говорит пчёлам, когда слышится их гудение за тонкой деревянной стенкой.
Зимой мы часто беседовали о первом выходе на тетеревиный ток и с нетерпением ждали весны.
И вот она пришла! Отшумели вешние воды. По реке, наполненной до краёв мутней водой, днём и ночью плыли связанные плоты, и плотогоны, сидя у костра, возле шалаша из елового лапника, пели песни, варили кашу или уху.
Лотемневший снег остался лишь в глубоких лесных оврагах. Хлопотливый бригадир Пантелеич голосисто покрикивал на девчат, которые свозили снег для ледника на его ферме.
Девочки из пятого класса нанесли в школу лазоревых подснежников — это ли не весна! По утрам и вечерам, как стадо баранов, блеяли в вышине бекасы, им отзывались из лесу булькающие тетерева.
Грачи надрывались на макушках берёз. Лёнька Стогов уже бегал босиком по пригорку, а дед ещё не верил в весну, хотя всё чаще и чаще поглядывал на ружьё, которое висело у красного угла в чехольчике из старого брезентового фартука.
— Весна, брат, начинается с ольхи. Зацветёт она в полную силу — значит, и весна пришла. А собраться недолго.
Так повторялось года три подряд, пока и я не научился узнавать весну по цветению деревьев.
Действительно, сезон открывала ольха. На голых её ветвях вдруг оживали невзрачные, словно поникшие, серёжки и выбрасывали на ветру облачка рыжеватой пыли. Потом на лесных опушках, припекаемых солнцем, обвешивался пурпурными кисточками орешник. За ним торопилась встретить весну ива: на сером фоне редкого леса всюду начинали ярко желтеть её барашки, густо покрытые пряно пахнущей липкой пыльцой.
Толстыми узловатыми пальцами дед отмечал этот день в большой потрёпанной тетради, где хранилась летопись не одной весны. Потом он собирал со всей деревни ватагу подростков — ставил под яблонями гудящие ульи. И только после этого брал меня на первую весеннюю охоту.
Поднимались мы до зари, когда ещё голубые звёзды отражались в тонких дорожных льдинках, и уходили по замёрзшей к утру тропинке в еловый шалаш на краю мохового болота.
Так вот и вспоминается мне весна моей жизни: цветущая ива в желтоватой дымке; первая пчела в летке, неуверенно расправляющая крылья перед вылетом; разбухшая от времени тетрадь деда с записями весенних наблюдений; волнующий крик тетерева в серых сумерках рассвета...
Как-то забрались мы в шалаш, поставленный дедом ещё на исходе зимы, и тесно прижались друг к другу на холодном сене. Кругом было черно, и только на востоке, где очень ярко горела большая звезда, робко заалела узкая полоска.
Ждали мы не очень долго. Ветром пронесло над головами, что-то зашумело в пожухшей траве и вдруг резко прошипело: «Чу-фы! Чу-фы!»
— Хозяин тока пожаловал, — дунул мне в ухо дед, слегка касаясь щеки жёсткой бородой. — Этого никогда не стреляй, без него никакой драки не будет.
Я приник к колючим веткам шалаша, но долго ничего не видел. А потом глаза присмотрелись, и на тёмной земле показалось белое пятнышко: это ходил петух, воинственно задрав хвост, опушённый снизу белыми перьями.
Петух захлопал крыльями, крикнул. Послышалось шуршание крыльев в воздухе, падение тяжёлых птиц на землю. И сразу же во многих местах началось громкое бульканье: «Па-парлы-парлы-па-парлы!»
А затем: «Чу-фы! Чу-фы! Чуф-ф-ф! Чу-ф-ф-ф!» И всё больше мелькало чёрных силуэтов с белыми опушинами.
Дед никогда не стрелял в первое утро тетеревиной охоты на току. Он подсчитывал птиц, отмечал, где они
садятся, где жарче дерутся, куда улетают. А ружьё брал. Иногда оно служило ему; пригодилось оно и в то утро, только позднее.
Заря разгоралась. На небе появился густой красный мазок, потом золотой. Зарумянились верхушки голых деревьев, выкатило над ними солнце.
Теперь и я мог сосчитать птиц: их было больше двадцати. Но собирались они не в одном месте. Ближе к центру болота чуфыркал и рьяно бил крыльями старый токовик, но в драку не вступал. Молодые копошились ближе к опушке. Они трясли головами, сталкивались грудью и сваливались в крутящийся на месте ком, над которым веером взлетали перья.
Один петух вскочил на кочку и, часто потрясая краснобровой головой, долго рассматривал, как двое катались по земле перед его носом, и бормотал, бормотал, словно взывая о помощи. Минуты не прошло, и вдруг всё смолкло, как в оркестре, когда нужна пауза.
Потом токовик беспокойно покрутил головой и крикнул громко, тревожно. Драчуны, молча переминавшиеся с ноги на ногу, застыли на месте, превратившись в чёрные столбики. На поляну выкатил зайчишка. Был он очень смешной; я хихикнул и толкнул деда. Зимняя шерсть у косого ещё не сошла, и с правого бока, где она свалялась хлопьями, он казался очень толстым, а с левого — поджарым, тощим.
Зайчишка стал на дыбки, повёл длинными ушами и вразвалку поплёлся мимо птиц. Там, где он пробирался, косачи отскакивали в сторону или невысоко взлетали, недовольно бормоча. Но ни один петух не улетал, и скоро на всём болоте возобновилось шумное игрище нарядных и голосистых лесных женихов. Продолжалось оно не меньше часа, а затем снова наступила тревожная тишина.
Токовик нехотя взобрался на кочку и поглядел вправо. Я тоже глянул и от удивления схватился за дедов пиджак: из лесу медленно выходила лосиха с сыном. Поравнявшись с молодой осинкой лоси задрали морды и стали глодать ветки. Лосиха иногда сдирала длинную полоску коры и не доедала сама, а оставляла сыну. Он ухватывался за эту полоску и, размахивая горбоносой головой, отрывал её от дерева.
Токовище снова оживилось, но петухи сходились нехотя, словно уже не было у них грозного боевого запала. Изредка они склёвывали веточки брусники, трясли головами, иногда булькали, но в бой не бросались. Словно им стыдно было, что рассудительные лоси подсмотрели их драку.
А когда лоси шагнули в чащу, все тетерева загрохотали крыльями по земле и улетели.
Я с недоумением глянул на деда. Он погрозил мне пальцем, схватил ружьё и просунул ствол между ветками лапника: возле опушки шевелилась трава, мелькала чья-то полосатая серая шубка.
— Филька, чёртов сват! — прошептал дед.
— Что ещё за Филька? — удивился я.
— Лесников кот, ворюга старый! И про токовище пронюхал — вишь, как по следам ползёт, что твоя лиса. Ну, я ему спуску не дам!
Дед выделил над Филькиной головой и нажал на спуск. Кот перекинулся через голову, мяукнул и так пошёл по кустам, словно его ветром сдуло.
— Что ж это ты? Мимо аль нарочно?
— Припугнул, чтобы в другой раз нам не мешал. Здорово пошёл, хоть и говорят, что кошка хорошо бегает только до сеновала! — И дед озорно захохотал.
Домой мы возвращались по размокшей от солнца дороге. И когда сквозь редколесье показалась деревня, дед остановился и сказал:
— Сними варежки, похлопай по сапогам.
— Зачем это?
— Погляжу, выходит у тебя или нет? Охотник, брат, должен делать это не хуже тетерева. Начинай!
Я похлопал. Это далеко не походило на хлопанье токовика. Дед усмехнулся в бороду, снял рукавицы и, как барабанщик, звонко застучал широкими ладонями по резиновым голенищам. Потом вобрал воздуху в лёгкие, и по всему лесу понеслось: «Па-парлы-пар-лы-па-парлы!» А потом: «Чу-фы! Чу-фы!» Да так здорово, словно рядом со мной стоял токовик и изо всех сил пел свою боевую весеннюю песню.
— Дома попробуй, это сгодится. Иной раз хорошо отзываются тетерева на такую простую штуку.
Дед нагнулся, чтобы взять ружьё, затем шагнул через валежник к молодым берёзкам, сорвал фиолетовый цветок медуницы и сказал с тёплой улыбкой:
— Вот и зацвела красавица! Надо председателю сказать — самая пора рассаду сеять. Это, внучок, настоящая весна...
Скоро мы были дома, а к вечеру все мои сверстники бегали по деревне, хлопали по коленям и кричали, как петухи, словно весёлое токовище переместилось на колхозную улицу...
Каждой весной я приезжаю к деду в гости, хожу на ток и всякий раз вспоминаю, как он держал цветок медуницы в руках и радовался ему, как ребёнок. А вспоминая, читаю ему любимые строки о Садко, который томился по русской весне в роскошных чертогах водяного царя:
Теперь, чай, и птица и всякая зверь У нас на земле веселится;
Сквозь лист прошлогодний пробившись, теперь Синеет в лесу медуница!..
_____________________
Распознавание —
БК-МТГК.
|