На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Дети революции. Иллюстрации В. Панова, И. Година, А. Годова, А. Лурье, А. Ермолаева, В. Ладягина, Г. Колганова. - 1959 г.

«Дети революции»
Иллюстрации В. Панова, И. Година, А. Годова,
А. Лурье, А. Ермолаева, В. Ладягина, Г. Колганова. - 1959 г.


DjVu


От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..



Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________


      ШКОЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА
      ДЕТИ РЕВОЛЮЦИИ
     
      Государственное Издательство Детской Литературы
Министерства Просвещения РСФСР Москве 1959
     
     
      СОДЕРЖАНИЕ
     
      К читателям этой книги 3
      Валентин Катаев. Мальчики 5
      М. Коршунов. Флаг забастовки 48
      Е. Верейская. Таня-революционерка 54
      П. Гаврилов. На баррикаде 65
      С. Алексеев. Агитатор 84
      Л. Гумилевский. Другая революция 107
      Л. Жариков. Флаги над городом 120
      Аркадий Гайдар. Р. В. С. (Третья глава) 146
      Виктор Авдеев. Крылатый связист 173
      С. Григорьев. Красный бакен 187
      А. Фадеев. Метелица 218

     
      К ЧИТАТЕЛЯМ ЭТОЙ КНИГИ
     
      Кто построил первую в мире атомную электростанцию?
      Советские люди.
      В какой стране был запущен первый искусственный спутник Земли?
      В Советском Союзе.
      Кому принадлежит честь первому послать космическую ракету?
      Нашей родине.
      Юный друг, читатель этой книги! Вокруг тебя кипит бурная трудовая жизнь: строятся новые города н заводы, воздвигаются гигантские плотины на мощных реках, распахиваются тысячи гектаров новых плодородных земель.
      Каждый день приносит советским людям новые успехи и радости. Вместе со всеми эти радости делишь и ты. А если иногда и бывают в твоей жизни огорчения, — они скоро проходят. Ты живёшь в свободной, счастливой стране. Тебя окружают заботливые люди. Над твоей головой широкое небо. Впереди — ясные дали.
      Ты, конечно, гордишься тем, что являешься гражданином такой страны. Велика и могуча наша социалистическая родина. Но всегда ли так было?
      Нет, не всегда.
      Долгое время нашей страной управляли цари, капиталисты и помещики. Они захватили в свои руки власть, заводы, землю. Они угнетали трудовой народ и не заботились о процветании нашей родины.
      Не раз рабочие и крестьяне с оружием в руках подымались против своих угнетателей. Но силы были не равны. Жестоко расправлялись капиталисты и помещики с непокорными. Это они расстреляли в 1905 году в Петербурге мирную демонстрацию безоружных рабочих. Это они в потоках крови утопили выступление московских трудящихся на Красной Пресне. Это они приказали стрелять в 1912 году в рабочих сибирских приисков на реке Лене.
      Многие лучшие люди нашей родины кончили свою жизнь на виселицах, погибли на каторге и в царских тюрьмах. Но рабочие и крестьяне нашей страны верили в свои силы и не прекращали борьбы.
      В 1917 году под руководством Коммунистической партии и Владимира Ильича Ленина они навсегда сбросили ненавистную власть угнетателей и провозгласили первое на земле государство трудового народа.
      Вместе со взрослыми посильное участие в революционной борьбе принимали и дети — твои ровесники.
      Читая эту книгу, помни, что то счастливое время, в которое ты живёшь, не пришло само собой. Оно было завоёвано в упорной, кровопролитной борьбе. Много смелых борцов, много юных героев отдали свои жизни ради твоего счастья.
      Памяти юных революционеров, юных героев и посвящена эта книга.
      Валентин Катаев
     
     
      МАЛЬЧИКИ. Главы из повести «Белеет парус одинокий»
     
      Тяжёлый ранец
     
      Прошла неделя, другая, а посылка от бабушки не приходила.
      Несмотря на объявленную царём «свободу», беспорядки усиливались. Почта работала плохо. Отец перестал получать из Москвы газету «Русские ведомости» и сидел по вечерам молчаливый, расстроенный, не зная, что делается на свете и как надо думать о событиях.
      Приготовительный класс распустили на неопределённое время. Петя целый день болтался без дела.
      За это время он успел проиграть Гаврику в долг столько, что страшно было подумать.
      Однажды пришёл Гаврик и, зловеще улыбаясь, сказал:
      — Ну, теперь ты не ожидай так скоро своих ушек. На днях пойдёт всеобщая.
      Может быть, ещё месяц тому назад Петя не понял бы, о чём говорит Гаврик. Но теперь было вполне ясно: раз «всеобщая» — значит «забастовка».
      Сомневаться же в достоверности Гавриковых сведений не приходилось. Петя уже давно заметил, что на Ближних Мельницах всё известно почему-то гораздо раньше, чем в городе. Это был нож в сердце.
      — А может, успеют дойти?
      — Навряд ли.
      Петя даже побледнел.
      — Как же будет насчёт долга? — спросил Гаврик настойчиво.
      Дрожа от нетерпения поскорее начать игру, Петя поспешно дал честное благородное слово и святой истинный крест, что завтра, так или иначе, непременно расквитается.
      — Смотри! А то — знаешь... — сказал Гаврик, расставив по-матросски ноги в широких бобриковых штанах лилового, сиротского цвета.
      Вечером того же дня Петя осторожно выкрал знаменитую копилку Павлика. Запершись в ванной, он столовым ножом извлёк из коробки все сбережения — сорок три копейки медью и серебром.
      Проделав эту сложную операцию с удивительной ловкостью и быстротой, мальчик набрал в опустошённую жестянку различного гремучего хлама: гвоздиков, пломб, костяных пуговиц, железок.
      Это было совершенно необходимо, так как бережливый и аккуратный Павлик обязательно два раза в день — утром и вечером — проверял целость кассы: он подносил жестянку к уху и, свесив язык, тарахтел
      копейками, наслаждаясь звуком и весом своих сокро-иищ. Можно себе представить, какие вопли поднял бы он, обнаружив покражу! Но всё шло благополучно.
      Ложась спать, Павлик потарахтел жестянкой, мабитой хламом, и нашёл, что касса в полном порядке.
      Впрочем, известно, что богатства, приобретённые преступлением, не идут человеку впрок. В три дня Петя проиграл деньги Павлика.
      Надежды на быстрое получение дедушкиного мундира не было. Гаврик опять стал настойчиво требовать долг.
      Ежедневно, сидя на подоконнике, Петя дожидался Гаврика.
      Он с ужасом представлял себе тот страшный день, когда всё откроется: и ушки, и сандалии, и вицмундир, и копилка Павлика. А ведь это обязательно — рано или поздно — должно обнаружиться. О, тогда будет что-то страшное!
      Но мальчик старался об этом не думать, его тер-ала вечная и бесплодная мечта проигравшихся игроков — мечта отыграться!
      Ходить по улицам было опасно, но всё же Гаврик обязательно появлялся и, остановившись посредине двора, закладывал в рот два пальца. Раздавался великолепный свист. Петя торопливо кивал приятелю в 1КН0 и бежал чёрным ходом вниз.
      — Получил ушки? — спрашивал Гаврик.
      — Честное благородное слово, завтра непременно будут! Святой истинный крест! Последний раз.
      В один прекрасный день Гаврик объявил, что ждать больше не желает. Это значило, что отныне Петя, как несостоятельный должник, поступает к Гаврику в рабство до тех пор, пока полностью не расквитается.
      Таков был жестокий, но совершенно справедливый закон улицы.
      Гаврик слегка ударил Петю по плечу, как странствующий рыцарь, посвящающий своего слугу в оруженосцы.
      — Теперь ты скрозь будешь со мною ходить, — добродушно сказал он и прибавил строго: — Вынеси ранец.
      — Зачем... ранец?
      — Чудак человек, а ушки в чём носить?
      И глаза Гаврика блеснули весёлым лукавством.
      По правде сказать, Пете весьма улыбалась перспектива такого весёлого рабства: ему давно уже хотелось побродяжничать с Гавриком по городу. Но дело в том, что Пете ввиду событий самым строжайшим образом было запрещено выходить за ворота. Теперь же совесть его могла оставаться совершенно спокойной: он здесь ни при чём, такова воля Гаврика, которому он обязан беспрекословно подчиняться. И рад бы не ходить, да нельзя: такие правила.
      Петя сбегал домой и вынес ранец.
      — Надень, — сказал Гаврик.
      Петя послушно надел. Гаврик со всех сторон осмотрел маленького гимназиста в длинной, до пят, шинели, с пустым ранцем за спиной. По-видимому, он остался вполне доволен.
      — Билет гимназический есть?
      — Есть.
      — Покажь!
      Петя вынул билет. Гаврик его раскрыл и по складам прочёл первые слова: «Дорожа своею честью, гимназист не может не дорожить честью своего учебного заведения...»
      — Верно, — заметил он, возвращая билет. — Схо-вай. Может, сгодится.
      Затем Гаврик повернул Петю спиной и нагрузил ранец тяжёлыми мешочками ушек.
      — Теперь мы всюду пройдём очень свободно, — сказал Гаврик, застёгивая ранец, и с удовольствием хлопнул по его телячьей крышке.
      Петя не вполне понял значение этих слов, но, подчиняясь общему уличному закону — поменьше спрашивать и побольше знать, — промолчал. Мальчики осторожно вышли со двора.
      Так начались их совместные странствования по городу, охваченному беспорядками.
      С каждым днём ходить по улицам становилось всё более опасно. Однако Гаврик не прекращал своей таинственно увлекательной жизни странствующего чемпиона. Наоборот. Чем в городе было беспокойнее и страшнее, тем упрямее лез Гаврик в самые глухие, опасные места. Иногда Пете даже начинало казаться, что между Гавриком и беспорядками существует какая-то необъяснимая связь.
      С утра до вечера мальчики шлялись по каким-то чёрным дворам, где у Гаврика были с тамошними мальчиками различные дела по части купли, продажи и мены ушек. В одних дворах он получал долги. В других — играл. В третьих — вёл загадочные расчёты со взрослыми, которые, к крайнему Петиному изумлению, по-видимому, так же усердно занимались ушками, как и дети.
      Таща на спине тяжёлый ранец, Петя покорно следовал за Гавриком повсюду. И опять в присутствии Гаврика город волшебно оборачивался перед изумлёнными глазами Пети проходными дворами, подвалами, щелями в заборах, сараями, дровяными складами, стеклянными галереями, открывая все свои тайны.
      Петя видел ужасающую и вместе с тем живописную нищету одесских трущоб, о существовании которых до этого времени не имел ни малейшего представления.
      Прячась в подворотнях от выстрелов и обходя опрокинутые поперёк мостовой конки, мальчики колесили по городу, посещая самые отдалённые его окраины.
      Благодаря Петиной гимназической форме им без труда удавалось проникать в районы, оцепленные войсками и полицией. Гаврик научил Петю подходить к начальнику заставы и жалобным голосом говорить:
      — Господин офицер, разрешите нам перейти на ту сторону, мы с товарищем живём вон в том большом сером доме, мама, наверное, сильно беспокоится, что нас так долго нет.
      Вид у мальчика в форменной шинели, с телячьим ранцем за плечами был такой простодушный и приличный, что обыкновенно офицер, не имевший права никого пропускать в подозрительный район, делал исключение для двух испуганных детишек.
      — Валяйте, только поосторожней! Держитесь возле стен. И чтоб я вас больше не видел! Брысь!
      Таким образом мальчики всегда могли попасть в любую часть города, совершенно недоступную для других.
      Несколько раз они были на Малой Арнаутской в старом греческом доме с внутренним двором. Там был фонтан в виде пирамиды губчатых морских камней, с зелёной железной цаплей наверху. Из клюва птицы в былые времена била вода.
      Гаврик оставлял Петю во дворе, а сам бегал куда-то вниз, в полуподвал, откуда приносил множество мешочков с необыкновенно тяжёлыми ушками. Он поспешно набивал ими Петин ранец, и мальчики быстро убегали из этого тихого двора, окружённого старинными покосившимися галереями.
      В этом же дворе Петя как-то увидел дедушку Гаврика. Он тихо шёл на согнутых ногах через двор к мусорному ящику.
      — О! Дедушка! — закричал Петя. — Послушайте, что вы здесь делаете? А я думал, вы — в участке.
      Но дедушка посмотрел на мальчика, как видно, не узнавая.
      Он переложил из руки в руку ведро и прошамкал глухо:
      — я здесь теперь... Сторожу... Ночной сторож... да...
      И тихонько пошёл дальше.
      Мальчики заходили в порт, на Чумку, в Дюков-ский сад, на Пересыпь, на завод Гена. Они побывали всюду, кроме Ближних Мельниц.
      На Ближние Мельницы Гаврик возвращался один после трудового дня. Тётя и папа сошли бы, вероятно, с ума, если бы только могли себе представить, в каких местах побывал за это время их Петя.
     
      Бомба
     
      Но вот однажды настал конец этой восхитительной, но жуткой бродячей жизни.
      В этот памятный день Гаврик пришёл раньше обыкновенного, и мальчики тотчас отправились в город.^
      У Гаврика было серое, необыкновенно собранное, неподвижное лицо с пёстрыми от холода, крепко сжатыми губами. Он быстро и валко шёл, глубоко засунув руки в карманы своих широких бобриковых штанов,—маленький, сгорбившийся, решительный. Только в его прозрачных, как у дедушки, стоячих глазах мелькало иногда недоброе оживление. Петя еле поспевал за своим другом. Мальчики почти бежали по улице, безлюдной, как во сне.
      Напряжённое ожидание чего-то висело в сером воздухе. Шаги звонко раздавались по плиткам тротуара. Под каблуком иногда ломалось оконное стекло льда, затянувшего пустую лужу.
      Вдруг где-то далеко, в центре, раздался лёгкий грохот. Можно было подумать, что везли на ломовике пирамиду пустых ящиков, и внезапно они развязались и рухнули на мостовую.
      Гаврик остановился, прислушиваясь к слабому шуму эха.
      — ито это? — шёпотом спросил Петя. — Ящики?
      — Бомба, — сухо и уверенно сказал Гаврик. — Когось трахнули.
      Через два квартала навстречу мальчикам из-за угла выбежала женщина с корзиной, из которой сыпались древесный уголь и айва.
      — Ой, господи Иисусе Христе, ой, мать пресвятая богородица... — бессмысленно повторяла женщина, стараясь дрожащей рукой натянуть сбившийся с головы платок. — Ох, господи, что же это делается? На кусочки разорвало...
      — Где?
      — На Полицейской... Вот так я иду, а вот так он едет... И как рванёт... На мелкие кусочки... Господи, помилуй... Лошадей поубивало, экипаж на мелкие кусочки...
      — Кого?
      — Пристава... С Александровского участка... Вот так — я, а вот так — он... А тот боевик — напротив, и у него в руках, представьте себе, обыкновенный пакетик, даже завёрнутый в газету...
      — Поймали?
      — Боевика-то? Куда там! Как бросились все в разные стороны, его и след простыл... боевика-то... Говорят, какой-то переодетый матрос...
      Женщина побежала дальше. Несмотря на всю свою суровую сдержанность. Гаврик схватил Петю за плечо и притопнул ногами.
      — Это того самого, который деда бил кулаком по морде, — быстро, горячо зашептал он. — А пускай не даёт волю своим рукам. Верно?
      — Верно, — сказал Петя холодея.
      В этот день мальчики два раза заходили на Малую Арнаутскую улицу, во двор с фонтаном и цаплей.
      В первый раз забрав «товар», как выразился Гаврик, они отправились на Александровский проспект, оцепленный войсками. Их без особого труда пропустили.
      Пройдя несколько домов, Гаврик втащил Петю в какие-то ворота.
      Мальчики прошли через большой безлюдный двор, мимо казачьей коновязи, по пустым обоймам и винтовочным гильзам, вбитым солдатскими подошвами в тугую, промёрзшую землю.
      Мальчики спустились в подвал и долго шли в сырой темноте мимо дровяных сараев, пока не вышли на другой двор. Из этого двора узкой щелью между двумя высокими и мрачными кирпичными стенами можно было пробраться ещё в один двор.
      Как видно, Гаврик хорошо знал здесь все ходы и выходы. Щель была такая узкая, что Петя, пробираясь за Гавриком, то и дело царапал ранец о стены. Наконец они выбрались на этот третий двор, узкий, высокий и тёмный, как цистерна.
      Судя по тому, как долго пришлось сюда пробираться и сколько сделали поворотов и зигзагов, дом этого двора выходил на какую-то другую улицу.
      Весь двор был усеян битым стеклом и штукатуркой. Окна дома, окружавшего двор, были плотно закрыты ставнями. Казалось, что дом необитаем.
      Гулкая тишина стояла вокруг.
      Но за этой тишиной, по ту сторону дома, на незнакомой улице, не столько слышался, сколько угадывался тревожный шум какого-то движения.
      Кроме того, сверху, будто с неба, изредка хлопали громкие выстрелы, наполняя двор колодезным шумом.
      Петя прижался ранцем к стене и, дрожа, зажмурился. Гаврик не торопясь вложил в рот два пальца и свистнул.
      Где-то наверху стукнул ставень, и раздался голос:
      — Сейчас!
      Через минуту, показавшуюся Пете часом, из двери чёрного хода выскочил красный, потный человек без пальто, в пиджаке, испачканном мелом.
      Петя увидел и ахнул. Это был Терентий,
      — Давай, давай, давай! — бормотал Терентий, обтирая рукавом мокрое лицо.
      Не обращая внимания на самого Петю, он бросился к его ранцу.
      — Давай скорей! Спасибо, в самый раз! А то у нас ИИ черта не осталось.
      Он нетерпеливо расстегнул ремешки, сопя, переложил мешочки из ранца в карманы и бросился назад, успев крикнуть:
      — Пущай Иосиф Карлович сей же час присылает ещё. Тащите что есть. А то не продержимся.
      — Ладно, — сказал Гаврик, — принесём.
      Тут под крышу ударила пуля, и на мальчиков посыпался розовый порошок кирпича.
      Они поспешили той же дорогой назад, на Малую Арнаутскую, и взяли новую партию «товара». Ранец на этот раз был так тяжёл, что Петя его еле тащил.
      Теперь мальчик, конечно, прекрасно понимал уже, какие это ушки. В другое время он бросил бы всё и убежал домой. Но в этот день он, охваченный до самого дна души азартом опасности, гораздо более могущественным, чем азарт игры, ни за что не согласился бы оставить товарища одного. К тому же он не мог отказаться от славы Гаврика. Одна мысль, что он будет лишён права рассказывать потом о своих похождениях, сразу заставила его пренебречь всеми опасностями.
      Гаврик и Петя отправились обратно. Но как изменился за это время город! Теперь он кипел.
      Улицы то наполнялись бегущим в разные стороны народом, то вдруг пустели мгновенно, подметённые железной метёлкой залпа.
      Мальчики подходили уже к заставе, как вдруг Гаврик схватил Петю за руку и быстро втащил в ближайшую подворотню.
      — Стой!
      — Что?
      Возле заставы по мостовой прогуливался господин в драповом пальто и каракулевой шляпе пирожком.
      Не выпуская Петиной руки, Гаврик осторожно выглянул из ворот и тотчас отвалился назад, прижавшись спиной к стене под чёрной доской с фамилиями жильцов.
      — Слышь, Петька... Дальше не пройдём... Там ходит тот самый чёрт, который мне ухи крутил... Смотри...
      Петя на цыпочках подошёл к воротам и выглянул. Возле заставы, мимо вывернутых чугунных решёток сквера и винтовок, составленных в козлы, по мостовой прогуливался господин в драповом пальто и каракулевой шляпе пирожком. Он повернулся, и Петя увидел бритое грубое лицо с мясистым носом. Что-то было в этом незнакомом лице очень знакомое. Где-то Петя его уже видел. Но где? Что-то мешало мальчику вспомнить. Может быть, мешала синева над верхней губой? И вдруг он вспомнил. Конечно, это был тот самый усатый с парохода «Тургенев», но только бритый, без усов.
      Он тогда врезался в память на всю жизнь. Петя узнал бы его из тысячи даже бритым.
      — Усатый, — прошептал Петя, становясь рядом с Гавриком, ранцем к стенке. — Который ловил матроса. Только теперь без усов. Помнишь, я тебе говорил, а ты еш,ё смеялся.
      — Ишь, побрился, чтоб не узнали... Шкура... Он меня знает, как облупленного, — сказал Гаврик с досадой. — Ни за что не пройдём.
      — А может, пройдём?
      — Смеёшься?
      Гаврик выглянул из ворот.
      — Ходит...
      Гаврик сжал кулачок и стал со злостью грызть костяшки пальцев.
      — А они тама сидят и дожидаются... У, дракон!
      В наступившей на минуту полной и глубокой тишине восстания слышались отдалённые выстрелы. Их шум перекатывался где-то по крышам города.
      — Слышь, Петька, — сказал вдруг Гаврик, — понимаешь, они тама сидят и даром дожидаются... без товара... Их тама всех перестреляют, очень просто... А я не могу иттить, потому что этот чёрт непременно за мной прилипнет!
      Злые слёзы закипели на глазах Гаврика. Он сильно потянул носом, высморкался в землю и сердито посмотрел Пете в глаза.
      — Чуешь, что я тебе говорю?
      — Чую, — одними губами проговорил Петя, бледнея от этого сердитого, дружеского, настойчивого и вместе с тем умоляющего взгляда товарища.
      — Сможешь пойтить один? Не сдрейфишь?
      От волнения Петя не мог выговорить ни слова. Он крупно глотнул, кивнул головой. Воровато озираясь по сторонам и выглядывая из ворот, Гаврик стал набивать Петины карманы своими мешочками.
      — Слышь, всё отдашь, весь товар. И что в ранце отдашь, и что в карманах. А если поймаешься, молчи и отвечай, что нашёл на улице и ничего не знаешь. Понял?
      — Понял.
      — Как только отдашь, так беги сюда обратно, я тебя буду тута дожидаться, в воротах. Понял?
      — Понял.
      С неудобно раздутыми карманами Петя, почти ничего не сознавая от страха и волнения, подошёл к заставе.
      — Куда лезешь, не видишь, что ли? — закричал усатый, бросаясь к мальчику.
      — Дяденька, — захныкал Петя привычным тоненьким голосом Гаврика, — пожалуйста, пропустите, мы живём тут недалеко, на Александровском проспекте, в большом сером доме, мама очень беспокоится: наверное, думает, что меня убили.
      И совершенно натуральные слёзы брызнули из его глаз, катясь по замурзанным пухлым щёчкам. Усатый с отвращением посмотрел на маленькую фигурку при-
      готовишки и взял Петю за ранец. Он подвёл мальчика к обочине мостовой и слегка поддал коленом:
      - Жарь!
      Не чувствуя под собой ног, Петя побежал к известному дому.
     
      Штаб боевиков
     
      Мальчик шмыгнул в ворота, стал пробираться через двор.
      Проходя здесь час тому назад с Гавриком, Петя не испытывал особенного беспокойства. Тогда он чувствовал себя под надёжной защитой друга, ловкого и опытного. Избавленный от необходимости думать оамому, он был всего лишь послушным спутником, лишённым собственной воли. За него думал и действовал другой, более сильный.
      Теперь мальчик был совершенно один. Он мог рассчитывать только на самого себя и ни на кого больше.
      И тотчас в отсутствие Гаврика мир стал вокруг Пети грозным, громадным, полным скрытых опасностей.
      Опасность пряталась в каменных арках внутренней галереи, среди зловещих ящиков и старой, поломанной мебели. Она неподвижно стояла посредине двора за шелковицей, ободранной зубами лошадей. Она выглядывала из чёрной дыры мусорного ящика.
      Все вещи вокруг мальчика приобретали преувеличенные размеры. Громадные казачьи лошади теснились, напирая на Петю золотисто-атласными танцующими крупами. Чудовищные хвосты со свистом били по ранцу.
      Чубатые казаки в синих шароварах с красными лампасами прыгали на одной ноге, вдев другую в стремя.
      — Справа-а по три-и! — кричал осипший голос хорунн^его.
      Вырванная из ножен шашка зеркальной^ дугой повисла в воздухе над приплюснутыми набекрень фуражками донцов.
      Петя спустился в подвал.
      Он долго шёл ощупью в душном, но холодном мраке, дыша пыльным воздухом сараев. Ужас охватывал мальчика всякий раз, когда его ресницы задевала паутина, казавшаяся крылом летучей мыши.
      Наконец он выбрался на второй двор. Здесь было пусто.
      Только сейчас, среди этой небывалой пустоты, в полной мере ощутил Петя своё страшное одиночество. Он готов был броситься назад, но тысячи вёрст и тысячи страхов отделяли его от улицы, от Гаврика.
      В щели между вторым и третьим двором стояла такая немыслимая тишина, что хотелось изо всех сил кричать, не щадя горла. Кричать отчаянно, страстно, исступлённо, лишь бы только не слышать этой тишины.
      Такая тишина бывает лишь в промежутке между двумя выстрелами.
      Теперь надо было сунуть в рот пальцы и свистнуть. Но вдруг Петя сообразил, что не умеет свистеть в два пальца. Плевать сквозь зубы давно научился, а свистеть нет. Не сообразил. Забыл.
      Мальчик неловко вложил в рот пальцы и дунул, но свиста не вышло. В отчаянии он дунул ещё раз, изо всех сил. Ничего. Только слюни и шипение.
      Тогда Петя собрал все свои душевные силы и, зажмурившись, крикнул: — Э-э!
      Голос прозвучал совсем слабо. Но гулкое эхо тотчас наполнило пустую цистерну двора.
      Однако никто не откликнулся. Тишина стала ещё страшнее.
      Вверху что-то оглушительно щёлкнуло, и вниз полетело колено сбитой водосточной трубы, увлекая за собой куски кирпича, костыли, извёстку.
      — Э-э! Э-э! Э-э! — закричал мальчик изо всей мочи.
      Наверху приоткрылся ставень, и выглянуло незнакомое лицо.
      — Чего кричишь? Принёс? Беги сюда наверх! Живенько!
      И лицо скрылось.
      Петя в нерешительности оглянулся. Но он был совершенно один, и не с кем было посоветоваться. Вверху опять шёлкнуло, и вниз полетел большой кусок штукатурки, разбившейся вдребезги у самых Пети-ных ног.
      Съёжившись, мальчик бросился в дверь чёрного хода. Путаясь в полах слишком длинной, сшитой «на рост», шинели, он стал взбираться по гремучей железной лестнице наверх.
      — Давай, давай, давай! — кричал сверху сердитый голос.
      Тяжёлый ранец больно колотил по спине. Раздутые каррланы стесняли шаг. Сразу стало жарко. Фуражка внутри стала горячая и мокрая. Пот лился на брови, на глаза. Лицо пылало.
      А раздражённый, умоляюший голос продолжал кричать сверху:
      — Давай! Давай же, ну тебя к чёрту!
      Едва Петя, тяжело дыша и даже высунув от напряжения язык, добрался до площадки четвёртого этажа, как его сразу схватил за плечи человек в хорошем, но грязном пальто с барашковым воротником, без шапки, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу.
      Его франтоватые усики и бородка совершенно не соответствовали воспалённому простому, курносому лицу, осыпанному извёсткой.
      Отчаянные, весёлые и вместе с тем как бы испуганные глаза жарко блестели под побелевшими от извести колосистыми бровями. У него был вид человека, занятого какой-то очень трудной и, главное, очень спешной работой, от которой его оторвали.
      Он ужасно торопился назад. Он схватил Петю сильными руками за плечи.
      Мальчику показалось, что сейчас его будут трясти, как папа в минуту ярости. Петя даже присел от страха. Но человек ласково заглянул в глаза.
      — Принёс? — торопливым шёпотом спросил он и, не дожидаясь ответа, втащил мальчика в пустую кухню какой-то квартиры, в глубине которой — Петя сразу это почувствовал — делалось что-то громадное и страшное, что обычно в квартире делаться не может.
      Человек бегло осмотрел Петю и сразу же, не говоря ни слова, полез в его оттопыренные карманы. Он торопливо стал вытаскивать из них грузные мешочки. Петя стоял перед ним, расставив руки.
      Что-то было в этом незнакомом человеке с усиками и бородкой очень знакомое. Несомненно, где-то Петя его уже видел. Но где и когда?
      Мальчик изо всех сил напрягал память, но никак не мог вспомнить. Что-то ему мешало, сбивало с толку. Может быть, усики и бородка?
      Между тем человек проворно вытащил из карманов мальчика все четыре мешочка.
      — Всё? — спросил он.
      — Нет, ещё есть в ранце.
      — Молодец мальчик! — закричал человек. — Ай, спасибо! А ещё гимназист!
      Он в знак восторга крепко взялся за козырёк Пе-тиной фуражки и глубоко насунул её мальчику по самые уши.
      И тут Петя увидел возле самого носа закопчённую, тухло пахнущую порохом коренастую руку с маленьким голубым якорем.
      — Матрос! — воскликнул Петя.
      Но в этот же миг в глубине квартиры что-то рухнуло. Рванулся воздух. С полки упала кастрюля. Матрос мягким, кошачьим движением бросился в коридор, успев крикнуть:
      — Сиди тут!
      Через минуту где-то совсем рядом раздалось подряд шесть отрывистых выстрелов. Петя поскорей сбросил ранец и стал его расстёгивать дрожащими пальцами.
      В это время из коридора в кухню, шатаясь, вошёл Терентий. Он был без пиджака, в одной сорочке с оторванным рукавом. Этим рукавом была перевязана его голова. Из-под перевязки по виску текла кровь. В правой руке он держал револьвер.
      Увидев Петю, он хотел что-то сказать, но махнул рукой и сперва напился воды, опрокинув лицо под кран.
      — Принёс? — спросил он, задыхаясь, между двумя глотками воды, шумно бившей в его неправдоподобно белое лицо. — Где Гаврюшка? Живой?
      — Живой.
      Но, как видно, расспрашивать не было времени. Не вытирая с лица воду, Терентий тотчас стал доставать из ранца мешочки.
      — Всё равно не удержимся, — бормотал он, еле держась на ногах. — Будем по крышам уходить... Они тама орудие ставят... А ты, мальчик, тикай, а то тебя здесь подстрелят... Тикай скорей. Спасибо, будь здоров.
      Терентий присел на табурет, но тотчас встал и, обтирая револьвер о колено, побежал по коридору туда, откуда слышались беспрерывное хлопанье выстрелов и звон разбиваюш,ихся стёкол.
      Петя схватил лёгкий ранец и бросился к двери. Но любопытство всё-таки заставило его на минуту задержаться и посмотреть в глубину коридора. В раскрытую настежь дверь Петя увидел комнату, заваленную сломанной мебелью.
      Посредине стены, оклеенной обоями с коричневыми букетами, Петя заметил зияющую дыру с обнажившейся решёткой дранки.
      Несколько человек, припав к подоконникам высаженных окон, часто стреляли вниз из револьверов.
      Петя увидел перевязанную голову Терентия и барашковый воротник матроса. Мелькали ещё какая-то чёрная косматая бурка и студенческая фуражка.
      И всё это плыло и тонуло в синеватых волокнах дыма.
      Матрос стоял на одном колене у подоконника, на котором лежала стальная тумбочка, и поминутно высовывал наружу дергающуюся от выстрела руку. Он кричал бешеным голосом:
      — Огонь! Огонь! Огонь!
      И среди всего этого движения, беспорядка, суеты, дыма лишь один человек — с жёлтым, равнодушным, восковым лицом и чёрной дыркой над закрытым глазом — был совершенно спокоен.
      Он неудобно лежал поперёк комнаты, лицом вверх, на полу, среди пустых обойм и гильз.
      Разбитое пенсне, зацепившееся чёрным шнурком за его твёрдое и белое ухо, лежало рядом с головой на паркете, запудренном извёсткой. И тут же, на паркете, аккуратно стояла очень старая техническая фу-;|ажка с треснувшим козырьком.
      Петя посмотрел на этого человека и вдруг понял, что это — труп.
      Мальчик бросился назад. Он не помнил, как выбрался и добежал до подворотни, где его ждал Гаврик.
      — Ну как, отнёс?
      — Отнёс.
      Петя, захлёбываясь, рассказал всё, что видел в страшной квартире.
      — Они всё равно не удержатся. Будут уходить по крышам... — шептал Петя, тяжело дыша. — Там против них пушку ставят...
      Гаврик побледнел и перекрестился. Первый раз в жизни Петя видел своего друга таким испуганным.
      Совсем недалеко, почти рядом, ударил орудийный выстрел. Железное эхо шарахнуло по крышам.
      — Пропало! — закричал Гаврик в отчаянии. — Тикай!
      Мальчики выскочили на улицу и побежали по городу, в третий раз изменившемуся за это утро.
      Теперь в нём безраздельно хозяйничали казаки. Всюду слышалось льющееся цоканье подков.
      Чубатые сотни донцов, спрятанных во дворах, стремительно выскакивали из ворот, лупя направо и налево нагайками.
      От них некуда было спрятаться: все парадные и ворота были наглухо заперты и охранялись нарядами войск и полиции. Каждый переулок представлял собой ловушку.
      Остатки рассеянных демонстраций бежали врассыпную, куда глаза глядят, без всякой надежды на спасение. Казаки настигали их и рубили поодиночке.
      На Малой Арнаутской мимо мальчиков посередине мостовой пробежал кривоногий человек без пальто и шапки. Он держал под мышкой палку с красным флагом. Это был хозяин тира. Он бежал, прихрамывая и виляя, бросаясь то туда, то сюда.
      Может быть, в другое время это могло бы вызвать в мальчиках удивление, но сейчас это вызывало только ужас.
      Через каждые десять шагов Иосиф Карлович поворачивал назад страшно бледное, истерзанное лицо с безумными глазами. За ним дробной рысью мчались два донца.
      Звонко выворачивались подковы, высекая из гранитной мостовой искры, бледные при дневном свете.
      Через минуту Иосиф Карлович оказался уже между лошадьми. Он пропустил их, увернулся и, бросившись в сторону, схватился за ручку парадного.
      Дверь была заперта. Он рвал её с отчаянием, он бил в неё изо всех сил ногами, ломился плечом. Дверь не поддавалась. Казаки повернули лошадей и въехали на тротуар.
      Дверь была заперта. Он рвал её с отчаянием, он бил в неё изо всех сил ногами, ломился плечом. Дверь не поддавалась...
      Иосиф Карлович сгорбился, наклонил голову и обеими руками прижал к груди флаг. Блеснула шашка. Спина покачнулась. Пиджак лопнул наискось. Хозяин тира дёрнулся и повернулся.
      На один миг мелькнуло его искажённое болью лицо с косо подрубленными бачками.
      — Негодяи! Сатрапы! Палачи! — страстно закричал он на всю улицу. — Долой самодержавие!
      Но в тот же миг—резко и одновременно—^ блеснули две шашки. Он упал, продолжая прижимать знамя к раскрытой волосатой груди с синей татуировкой.
      Один из донцов наклонился над ним и что-то сделал.
      Через минуту оба казака мчались дальше, волоча за собой на верёвке тело человека, оставлявшее на мертвенно-серой мостовой длинный красный, удивительно яркий след.
      Из переулка хлынула толпа и разъединила мальчиков.
     
      Маёвка
     
      Тёплый дождик шёл всю ночь. Он начался в апреле и кончился в мае. В девятом часу утра ветер унёс последние капли.
      Море курилось парным туманом, сливаясь с ещё нерасчищенным небом. Горизонт отсутствовал. Купальни как бы висели в молочном воздухе. Лишь извилистые и глянцевитые отражения свай покачивались на волне цвета бутылочного стекла.
      Гаврик и Петя гребли, с наслаждением опуская вёсла в воду, тёплую даже на вид.
      Сначала наваливались — кто кого перегребёт. Но Пете трудно было тягаться с Гавриком. Маленький рыбак без особого труда одолевал гимназистика, и лодка всё время крутилась.
      — А ну, хлопцы, не валяйте дурака! — покрики-
      вал Терентий, сидевший на корме, играя своей железной палочкой. — Шаланду перекинете!
      Мальчики перестали тягаться, но сейчас же придумали новую игру — кто меньше брызнет.
      До сих пор брызгали довольно мало. Но едва только начали стараться, брызги, как нарочно, так и полетели из-под вёсел. Тогда мальчики стали толкать друг друга плечами и локтями.
      — Уйди, босявка! — кричал Петя, заливаясь хохотом.
      — От босявки слышу! — бормотал Гаврик, поджав губы, и вдруг нечаянно пустил из-под весла такой фонтан, что Терентий едва успел спастись, сев на дно.
      Оба мальчика задохнулись от смеха, у Пети изо рта пошли даже пузыри.
      — Что ж ты брызгаешься, чертяка!
      — А ты не каркай под руку!
      Терентий хотел было не на шутку рассердиться, но тут и его самого разобрало неудержимое, мальчишеское веселье. Он сделал зверское лицо, схватился руками за оба борта и стал изо всех сил качать шаланду.
      Мальчики повалились друг на друга, стукнулись головами, заорали благим матом. Потом принялись бешено колотить вёслами по воде, окатывая Терентия с двух сторон целыми снопами брызг.
      Терентий не остался в долгу: он проворно сунулся к воде, отворотил зажмуренное лицо и, молниеносно работая ладонями, стал обливать мальчиков. Через минуту все трое оказались мокрыми с ног до головы. Тогда они, хохоча и отдуваясь, повалились на банки и в изнеможении застонали.
      Ветерок уносил туман. Из воды в глаза ударило солнце, словно под лодку вдруг подставили зеркало.
      Берег проявлялся из мути, как переводная картинка.
      Яркий майский день заиграл всеми своими голубыми, сиреневыми и зелёными красками.
      — Ну, побаловались, и будет, — строго сказал Терентий, вытирая рукавом мокрый лоб с белым атласным шрамом. — Пошли дальше.
      Мальчики стали серьёзны и налегли на вёсла.
      Петя старательно сопел, высунув язык. Правду сказать, он немного уже устал. Но он ни за что не сознался бы в этом перед Гавриком.
      Кроме того, мальчика сильно беспокоил вопрос: маёвка это уже или еш,ё не маёвка? Однако ему не хотелось спрашивать, чтобы опять не оказаться в дураках, как тогда с Ближними Мельницами.
      Мотя сказала, что маёвка—это рабочая пасха. Но вот они уже добрых полчаса плывут вдоль берега, а до сих пор что-то не видать ни кулича, ни окорока, ни крашеных яиц. Впрочем, может быть, это так и полагается. Ведь пасха-то не просто пасха, а рабочая.
      Всё же в конце концов мальчик не выдержал.
      — Послушайте, — сказал он Терентию, — это уже самая маёвка или ещё нет?
      — Еш,ё не маёвка.
      — А когда она будет? Скоро?
      Сказав это, Петя тотчас приготовил преувеличенно весёлую, льстивую улыбку.
      На основании долголетнего опыта разговоров со взрослыми он знал, что сейчас ему ответят: «Как начнётся, так и будет». — «А когда начнётся?» — «Как будет, так и начнётся».
      Но, к Петиному удивлению, Терентий ответил ему, совершенно как взрослому:
      — Сначала подъедем до Малого Фонтана — заберём одного человека, а там и маёвку будем начинать.
      Действительно, на Малом Фонтане в шаланду прыгнул франтоватый господин с тросточкой и верёвочной кошёлкой. Он со всего маху сел рядом с Терентием, воровато оглянулся на берег и сказал:
      — Навались. Поехали.
      Это был матрос.
      Но, боже мой, как он был наряден!
      Мальчики смотрели на него с полуоткрытыми ртами, восхищённые и подавленные его неожиданным великолепием. Они до сих пор даже не предполагали, что человек может быть так прекрасен.
      Мало того, что на нём были кремовые брюки, зелёные носки и ослепительно белые парусиновые туфли.
      Мало того, что из кармана синего пиджака высовывался алый шёлковый платок и в галстуке рисунка «павлиний глаз» сверкала сапфировая подковка.
      Мало того, что на груди коробком стояла крахмальная манишка, а щёки подпирал высокий крахмальный воротник с углами, отогнутыми, как у визитной карточки.
      Наконец, мало того, что твёрдая соломенная шляпа «канотье» с полосатой лентой франтовски сидела на затылке.
      Всего этого было ещё мало.
      На животе у него болталась цепочка со множеством брелоков, а на изящно растопыренных руках красовались серые матерчатые перчатки. И это окончательно добивало.
      Если до сих пор для мальчиков ещё не вполне был выяснен вопрос, кто роскошнее всех на свете — писаря или квасники, то теперь об этом смешно было думать.
      Можно было смело — не глядя! — отдать всех квасников и всех писарей за одни только закрученные усики матроса.
      Мальчики даже грести перестали, заглядевшись на франта.
      — Ой, Петька! — воскликнул Гаврик. — Смотри, у него перчатки!
      Матрос сплюнул сквозь зубы так далеко, как мальчики никогда даже и во сне не плевали, и, сердито посмотрев на Гаврика, сказал:
      — А кому это надо, чтоб каждый-всякий клал
      глаза на мой якорь? Я на него чехол надел. Ну, брати-шечки, будет дурака валять.
      Матрос вдруг приосанился, закрутил усы, чёртом посмотрел на Терентия, подыхавшего со смеху, гарк-нул:
      — Эй, на катере! Слушать мою команду! Вёс-ла-а-а... на воду! Ать! Ать! — запел он, представляя боцмана.—Правое табань, левое навались! Ать!.. Ать!..
      Мальчики навалились. Лодка повернула в открытое море, горевшее впереди серебряным пламенем полудня.
      Там, в полуверсте от берега, виднелось скопление рыбачьих шаланд.
      Жгучее чувство радостного страха охватило Петю. С таким же точно чувством он в первый раз шел 'а Гавриком осенью по оцепленным кварталам города.
      Но тогда мальчики были одни. Теперь же с ними находились могущественные и таинственные взрослые, которые даже и виду не подавали, что когда-нибудь прежде видели Петю.
      А между тем мальчик понимал, что они его прекрасно помнят и знают. Матрос даже один раз подмигнул Пете, как бы желая сказать: ничего, брат, живём!
      Со своей стороны, Петя тоже делал вид, что в первый раз в жизни видит матроса.
      И это было весело, хотя и жутковато. Вообще у всех в лодке настроение было приподнятое, взвинченное, какое-то чересчур радостное.
      Скоро шаланда очутилась среди множества других рыбачьих шаланд, болтавшихся на одном месте против Аркадии, как это и было условлено заранее.
      Целая флотилия разноцветных лодок окружила старую, облезшую посудину покойного дедушки.
      Все рыбаки, шедшие вчера за гробом старика, ма-лофонтанские, среднефонтанские, с дачи Вальтуха, из Аркадии, с Золотого Берега, — собрались сегодня
      здесь. Пришли некоторые дальние — люстдорфские и дофиновские. Затесался даже один очаковский.
      Все были между собой хорошо знакомы — друзья и соседи.
      Пользуясь случаем, рыбаки переговаривались, свесивши руки и чубы за борт. Гам стоял, как на привозе. Каждую новую шаланду встречали криками, брызгами, плеском вёсел.
      Едва дедушкина шаланда, стукаясь о борты, въехала в круг, где уже плавало несколько пустых бутылок из-под пива «Санценбахера», как со всех сторон послышались восклицания:
      — Здорово, Терентий!
      — Осторожно! Не потопи наши калоши своим броненосцем!
      — Эй, босяки, пропустите главного политического!
      — Терёха! Дорогой друг! И где это ты споймал такого молодого человека! Нет спасения — жилет, пике, бламанже, парле франсе!
      Терентий надул толстые щёки и с застенчивой важностью раскланивался на все стороны, размахивая картузиком с пуговичкой.
      — Все на одного! — кричал он тонким голосом. — !)ейте хоть не сразу, а по очереди. Здоров, Федя! Здо-оов, Степан! Здорово, дедушка Василий! О! Митя! Живой-здоровый! А я думал — тебя тута давно мало-фонтанские бычки съели! Ну, сколько вас на фунт сушёных? Саша! Выходи на левую!
      Отгрызаясь таким образом от наседавших на него старых друзей-товарищей, Терентий жмурился и улыбался, растянув рот до ушей. Он с удовольствием посматривал вокруг, читая вслух названия лодок, окружавших его.
      — «Соня», ещё одна «Соня», и ещё «Соня» и опять «Соня», и «Соня» с Люстдорфа, и ещё три «Сонц» с Ланжерона! Вот это да! Восемь Соней, один я! «Надя», «Вера», «Люба», «Шура», «Мотя»... Ой, мамоч-
      ха-мама! Куда мы заехали? Вертай назад! — кричал он с притворным ужасом, закрывая картузиком лицо.
      Кроме этих шаланд, было ещё штуки четыре «Оль», штук шесть «Наташ», не меньше двадцати «Трёх святителей» и ещё одна большая очаковская шаланда с несколько странным, но завлекательным названием: «Ай, Пушкин молодец!»
      Когда водворились тишина и порядок, Терентий толкнул матроса локтем:
      — Начинай, Родя.
      Матрос не спеша снял шляпу, положил её на колени и крошечным гребешком расчесал усики. Затем он встал и, расставив для устойчивости ноги, произнёс ясно и громко, так, чтобы его услышали все:
      — Здравствуйте, товарищи одесские рыбаки! С Первым вас мая!
      Лицо его сразу сделалось скуластым, курносым, решительным.
      — Тут мне послышалось, кому-то было интересно узнать, что я за такой сюда к вам приехал — интересный господинчик в перчаточках и в крахмалке, парле Франсе. На это могу вам ответить, что я есть член Российской социал-демократической рабочей партии, фракции большевиков, посланный сюда к вам от Одесского объединённого комитета. И я есть такой же самый рабочий человек и моряк, как вы здесь все. А что касается крахмале жилет-пике, белые брючки, то на этот вопрос тоже могу я вам с удовольствием ответить одним вопросом. Вот вы все здесь одесские рыбаки и, наверное, знаете. Почему, скажите вы мне, рыба скумбрия носит на себе такую красивую голубую шкуру с синими полосками, вроде муаровыми? Не знаете? Так я вам могу свободно это объяснить. Чтоб тую скумбрию незаметно было в нашем голубом Чёрном море и чтоб она ие так скоро споймалась на ваш рыбацкий самодур. Ясно?
      На шаландах послышался смех. Матрос подмигнул, тряхнул головой и сказал:
      — Так вот я есть тая же самая рыба, которая специально одевается в такую шкуру, чтоб её не сразу было заметно.
      На шаландах засмеялись ещё пуще.
      — Добрая рыба!
      — Целый дельфин!
      — А не страшно тебе попасть один какой-нибудь раз на крючок?
      Матрос подождал, когда кончатся возгласы, и заметил:
      — А ну, споймай меня. Я скользкий.
      Затем он продолжал:
      -— Вот я смотрю вокруг, товарищи, и думаю про нашу воду и землю. Солнышко светит. В море до черта всякой рыбы. На полях до черта пшеницы. В садах разная фрукта: яблуки, абрекосы, вишня, черешня, груша. Растёт виноград. На степу кони, волы, коровы, овечки. В земле золото, серебро, железо, всякие-раз-ные металлы. Живи — не хочу. Кажется, на всех хватает. Кажется, все люди свободно могут быть довольные и счастливые. Так что же вы думаете? Нет! Всюду непременно есть богатые, которые совсем не работают, а забирают себе всё, и всюду есть бедные, нищие люди, которые работают день и ночь, как проклятые, и не имеют с этого ни черта! Как же это так получается? Могу вам на это ответить: очень просто. Возьмём рыбака. Что делает рыбак? Ловит рыбу. Наловит и идёт на привоз. И сколько ж ему, например, дают на привозе за сотню бычков? Тридцать — сорок копеек!
      Матрос остановился и посмотрел вокруг.
      — Ещё спасибо, если дадут тридцать, — сказал похожий на дедушку старик, прилёгший на носу неуклюжей шаланды «Дельфин». — Я позавчера принёс четыре сотни, а она мне больше как по двадцать пять не хочет платить, хоть бы что! И тут же их сама продаёт по восемьтривен.
      Все оживились. Матрос попал в самое больное место. Каждый старался высказать свои обиды. Кто жа-
      ловался, что без паруса не жизнь. Кто кричал, что привоз держит за горло.
      Пока взрослые шумели, мальчики тоже не зевали. Некоторые рыбаки взяли с собой на маёвку детей. В шаландах сидели благонравные девочки в новеньких коленкоровых платьицах и босые, насупившиеся мальчики с солнечными лишаями на абрикосовых щёчках. Они были в сатиновых косоворотках и рыбацких фуражечках с якорными пуговицами. Разумеется, все — друзья-товарищи Гаврика.
      Конечно, дети не отставали от взрослых.
      Они тотчас начали задираться, и не прошло двух минут, как разгорелся настоящий морской бой, причём Гаврику досталось по морде дохлым бычком, а Петя уронил в воду фуражку, и она чуть было не утонула.
      Поднялась такая возня и полетели такие брызги, что Терентию пришлось крикнуть:
      — А ну, хватит баловаться, а то всем ухи пообрываю!
      А матрос, перекрывая шум, продолжал:
      — Значит, выходит, что у нас буржуи отнимают три четверти нашего труда. А мы что? Как только мы подымем голову, так они нас сейчас шашкой по черепу — трах! Бьют ещё нас, товарищи, сильно бьют. Подняли мы красный флаг на «Потёмкине» — не удержали в руках. Сделали восстание — то же самое. Сколько нашей рабочей крови пролилось по всей России — страшно подумать! Сколько нашего брата погибло на виселицах, в царских застенках, в охранках! Говорить вам об этом не приходится, сами знаете. Вчерась, кажется, хоронили вы одного своего хорошего старика, который тихо и незаметно жизнь свою отдал за счастье внуков и правнуков. Перестало биться его старое благородное рабочее сердце. Отошла его дорогая нам всем душа. Где она, тая душа? Нет её и никогда уже не будет... А может быть, она сейчас летает над нами, как чайка, и радуется на нас, что мы не оставляем своего дела и собираемся ещё и ещё раз драться за свою свободу до тех пор, пока окончательно не свергнем со своей спины ненавистную власть...
      Матрос замолчал и стал вытирать платочком вспотевший лоб. Ветер играл красным шёлковым лоскутком, как маленьким знаменем.
      Полная, глубокая тишина стояла над шаландами.
      А с берега уже доносились тревожные свистки городовых. Матрос посмотрел туда и мигнул.
      — Друзья наши забеспокоились. Ничего. Свисти, свисти! Может, что-нибудь и высвистишь, шкура.
      Он злобно согнул руку и выставил локоть в сторону берега, усеянного нарядными зонтиками и панамами.
      — На, укуси!
      И сейчас же красавец Федя, развалившийся на корме своей великолепной шаланды «Надя и Вера», заиграл на гармонике марш «Тоска по родине».
      Откуда ни возьмись, на всех шаландах появились крашенки, таранька, хлеб, бутылки.
      Матрос полез в свою кошёлку, достал закуску и разделил её поровну между всеми в лодке. Пете достались превосходная сухая таранька, два монастырских бублика и лиловое яйцо.
      Маёвка и вправду оказалась весёлой рабочей пасхой.
      Городовые, свистя, бегали по берегу. Шаланды стали разъезжаться в разные стороны.
      Гипсовые головы облаков поднимались из-за горизонта.
      Федя повернул лицо к небу, уронил руку за борт и чистым и сильным тенором запел известную матросскую песню:
      Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далёко, Далёко от грешной земли!
      Сверкали вёсла. Песня уплывала.
      — Товарищ, нет силы мне вахту держать,— Сказал кочегар кочегару...
      Песня уже еле слышалась.
      Тогда матрос скомандовал мальчикам:
      — Вёсла-а-а на воду!.. Ать! Ат-ать! Ать!
      И, хлопнув Терентия по спине, закричал:
      Чёрное море. Белый пароход. Плавает мой милый Уж четвёртый год.
      — Ну, босяки! Что же вы не помогаете?
      И Терентий и оба мальчика весело подхватили:
      Ты не плачь, Маруся, Будешь ты моя. Я к тебе вернуся. Возьму за себя!
      белая чайка на неподвижно раскинутых крыльях бесшумно скользнула над самой шаландой. Казалось, она схватила на лету весёлую песенку и унесла её в коралловом клюве, как трепещущую серебряную рыбку.
      Мальчики долго смотрели вслед птице, думая, что, может быть, это белоснежная дедушкина душа прилетела посмотреть на свою шаланду и на своих внуков.
      Маёвка кончилась.
      Но к берегу пристали не скоро — часа два ещё крутились в море, выжидая удобного момента.
      Сначала высадили Терентия возле Золотого Берега, а потом отвезли матроса на Ланжерон.
      Прежде чем сойти на берег, матрос долго осматривался по сторонам. Наконец он махнул рукой: «Ничего. Авось-небось, как-нибудь...», подхватил под мышку свою щегольскую тросточку с мельхиоровой ручкой в виде лошадиной головы и выпрыгнул из шаланды.
      — Спасибо, хлопчики! — пробормотал он поспешно. — До приятного свидания.
      И с этими словами исчез в толпе гуляющих. Петя вернулся домой к обеду с пузырями на ладонях и красным, за один день обгоревшим лицом.
     
      Попутный ветер
     
      Прошла неделя.
      За это время Петя ни разу не побывал на море. Он был занят приготовлениями к отъезду в экономию. Приходилось то с папой, то с тётей отправляться в город за покупками.
      Всё вокруг было уже летнее.
      Одесский май ничем не отличался от июня. Город изнемогал от двадцатипятиградусной жары. Над балконами и магазинами были спушены косые полосатые маркизы с красными фестонами. На них лежала резкая тень начинающих цвести акаций.
      Собаки бегали с высунутыми языками, разыскивая воду. Между домами вдруг открывалось пламенное море. В «центре» за зелёными столиками под большими полотняными зонтами сидели менялы и цветочницы.
      Каблуки вязли в размягчённом асфальте. В адских котлах повсюду варилась смола.
      О, какое это было наслаждение — целый день ходить по магазинам, делая весёлые дачные покупки: серсо, сандалии, марлевые сетки для ловли бабочек, удочки, мячи, фейерверк... и потом с лёгкими пакетами странной формы возвращаться домой на летней открытой конке!
      Петино тело ещё томилось в знойном городе, но нетерпеливая душа, залетев далеко вперёд, уже ехала на пароходе, насквозь прохваченная голубым ветром путешествия.
      Но однажды рано утром во дворе раздался знако-
      мый свист. Мальчик подбежал к окну и увидел посередине двора Гаврика.
      Через минуту Петя очутился внизу. У Гаврика был необыкновенно озабоченный вид. Его сероватое лицо, решительно поджатые губы и слишком блестящие глаза говорили о том, что произошло какое-то несчастье.
      Сердце у Пети сжалось.
      — Ну, — против воли понижая голос до шёпота, спросил он, — что?
      Гаврик, насупившись, отвернулся.
      — Ничего. Хочешь идти с нами на шаланде?
      — Когда?
      — А сейчас. Я, Мотька и ты. Под парусом.
      — Брешешь?
      — Собака брешет.
      — Под парусом?
      — Плюнешь мне в глаза.
      — Кататься?
      — Пускай кататься. Хочешь?
      — Спрашиваешь!
      — Тогда — быстро!
      Идти на шаланде под парусом!
      Нечего и говорить, что Петя даже не сбегал домой, за фуражкой. Через десять минут мальчики были уже на берегу.
      Шаланда со вставленной мачтой и свёрнутым парусом, до половины выдвинутая в море, покачивалась на лёгкой волне.
      Босая Мотя возилась на дне лодки, укладывая в яш,ик под кормой дубовый бочоночек с водой и буханку житного хлеба.
      — Петька, берись! — сказал Гаврик, упираясь плечом в корму.
      Мальчики навалились и, без особого труда столкнув шаланду, вскочили в неё уже на ходу.
      — Поехали!
      Гаврик ловко развязал и поднял новый четырёх-
      угольный парус. Слабый ветерок медленно его наполнил. Шаланду потянуло боком. Став коленями на корму, Гаврик с усилием надел тяжёлый руль и набил на него румпель.
      Почувствовав руль, шаланда пошла прямее.
      — Побережись!
      Петя едва успел присесть на корточки и нагнуться.
      Повёрнутый ветром гик грузно перешёл над самой головой слева направо, открыв сияющее море и закрыв глинистый берег, где по колено в бурьяне и дикой петрушке стояла Мотина мама, приложив руку к глазам.
      Гаврик нажал на румпель и навалился на него спиной. Мачта слегка наклонилась. Вода звучно зажурчала по борту. Подскакивая и хлопая плоским дном по волне, шаланда вышла в открытое море и пошла вдоль берега.
      — Куда мы едем? — спросил Петя.
      — Увидишь.
      — А далеко?
      — Узнаешь.
      В глазах у Гаврика опять появился тот же недобрый, сосредоточенный блеск.
      Петя посмотрел на Мотю. Девочка сидела на носу, свесив босые ноги за борт, и неподвижно смотрела вперёд. Её щёки были строго втянуты, и ветер трепал волосы, ещё недостаточно отросшие, чтобы заплести их в косичку.
      Некоторое время все молчали.
      Вдруг Гаврик полез в карман и вытащил довольно большие часы чёрной воронёной стали. Он с важностью приложил их к уху, послушал, как они тикают, и затем не без труда отколупнул крышку мраморным ногтем со множеством белых пятнышек, как известно, приносящих человеку счастье.
      Если бы Гаврик вытащил из кармана живую гадюку или горсть драгоценных камней, то и тогда Петя был бы удивлён меньше.
      Собственные карманные часы! Это было почти то же самое, что собственный велосипед или собственное монте-кристо. Даже, может быть, больше.
      У Пети захватило дух. Он не верил своим глазам. Он был подавлен.
      А Гаврик между тем принялся сосредоточенно отсчитывать указательным пальцем цифры, шепча себе под нос:
      — Один час, два, три, чечире, пьять... Девьять и ещё трошки. Ничего. Поспеем.
      — Покажи! — закричал Петя вне себя от изумления.
      — Не лапай, не купишь.
      — Это твои?
      — Не...
      И, притянув Петю за рукав, Гаврик таинственно шепнул ему:
      — Казённые. С комитета. Понятно?
      — Понятно, — прошептал Петя, хотя ему совершенно ничего не было понятно.
      — Слухай здесь, — продолжал Гаврик, искоса поглядывая на Мотю. — Матроса нашего споймали. Чуешь? Он теперь сидит в тюрьме. Шестой день. Его после той самой маёвки прямо на Ланжероне схватили. Только у него, понятно, документ на другую фамилию. Пока ничего. Ну только если те драконы его откроют, то молись богу, ставь чёрный крест, — сейчас же и повесят. Чуешь? А они его могут открыть каждую минуту. Снимут с него усы. Найдут какого-нибудь Иуду, сделают очную и откроют. Теперь чуешь, какое выходит некрасивое дело?
      — Врёшь! — испуганно воскликнул Петя.
      — Раз я тебе говорю, значит знаю. Теперь слухай здесь опять. Пока он сидит тама ещё не открытый, ему на воле подстраивают убежать. Комитет подстраивает. Сегодня, как раз в десять с половиной ровным счётом он будет бежать с тюрьмы прямо на Большой Фонтан, а оттеда на нашей шаланде под парусом об-
      ратно в Румынию. Теперь чуешь, куда мы идём? На Большой Фонтан. Шаланду переправляем. А часы мне Терентий из комитета принёс, чтобы не было опоздания.
      Гаврик снова достал часы и начал на них старательно смотреть.
      — Без чуточки десять. Успеем в самый раз.
      — Как же он убежит? — прошептал Петя. — Его же там сторожат тюремщики и часовые?
      — Неважно. У него как раз в десять и с половиной прогулка. Выводят погулять на тюремный двор. Ему только надо перебежать через огороды, а на малофон-танской дороге его уж Терентий дожидается с извозчиком. И — ходу прямо к шаланде. Чуешь?
      — Чую. А как же он перелезет через тюремную стену? Она же высокая. Во какая! До второго этажа. Пока он будет лезть, они его застрелят из винтовки.
      Гаврик сморш.ился, как от оскомины.
      — Та не! Ты слухай здесь. Зачем ему лезть через стенку? Стенку Терентий подорвёт.
      — Как это подорвёт?
      — Чудак! Говорю — подорвёт. Сделает в ней пролом. Ночью под неё один человек с комитета подложил танамид, а сегодня в десять и с половиной утра, аккурат как начнётся у нашего матроса прогулка, Терентий с той стороны подпалит фитиль и — ходу к извозчику. И будем ждать. Танамид ка-ак бабахнет...
      Петя строго посмотрел на Гаврика:
      — Что бабахнет?
      — Танамид.
      — Как?
      — Танамид, — не совсем уверенно повторил Гаврик, — который взрывает. А что?
      — Не танамид, а динамит! — наставительно сказал Петя.
      — Нехай динамит. Неважно, лишь бы стенку проломало.
      Петя сейчас только вдруг понял как следует значение Гавриковых слов. Он почувствовал, что его спина покрывается «гусиной кожей».
      Тёмными большими глазами он посмотрел на друга:
      — Дай честное благородное слово, что правда.
      — Честное благородное.
      — Перекрестись.
      — Святой истинный крест на церкву.
      Гаврик истово и быстро перекрестился на монастырские купола Большого Фонтана. Но Петя верил ему и без этого. Креститься заставил больше для порядка. Петя всей своей душой чувствовал, что это правда.
      Гаврик опустил парус. Шаланда стукнулась о маленькие лодочные мостики. Берег был пуст и дик.
      —- У тебя платочка нема? — спросил Гаврик Петю.
      — Есть.
      — Покажь!
      Петя достал из кармана носовой платок, при виде которого тётя, наверное, упала бы в обморок.
      Но Гаврик остался вполне доволен. Он серьёзно и важно кивнул головой.
      — Годится. Сховай.
      Затем он посмотрел на часы. Было «десять и ещё самые трошки».
      — Я останусь в шаланде, — сказал Гаврик, — а ты и Мотька бежите наверх и стойте в переулочке. Будете их встречать. Как только они подъедут, замахайте платочком, чтоб я подымал парус. Соображаешь, Петька?
      — Соображаю... А если их часовой подстрелит?
      — Промахнётся, — с уверенностью сказал Гаврик и сурово усмехнулся. — Часовой как раз с Дофинов-ки, знакомый. Бежи, Петька. Как только их заметишь, так сразу начинай махать. Сможешь?
      — Спрашиваешь!
      Петя и Мотя вылезли из шаланды и побежали наверх.
      Здесь, как и на всём побережье от Люстдорфа до Ланжерона, детям была знакома каждая дорожка. Продираясь сквозь цветущие кусты одичавшей сирени, мальчик и девочка взобрались на высокий обрыв и остановились в переулочке между двумя дачами.
      Отсюда было видно и шоссе и море.
      Далеко внизу маленькая шаланда покачивалась возле совсем маленьких мостков. А самого Гаврика было еле видно.
      — Мотька, слушай здесь, — сказал Петя, осмотревшись по сторонам. — Я влезу на шелковицу — оттуда дальше видно, — а ты ходи по переулку и тоже хорошенько смотри. Кто раньше заметит.
      По правде сказать, на шелковицу можно было и не лазить, так как снизу тоже всё было прекрасно видно. Но Петя уже почувствовал себя начальником. Ему хотелось совершать поступки и командовать.
      Мальчик разбежался и, кряхтя, вскарабкался на дерево, сразу же разорвав на коленях штаны. Но это не только его не смутило, а наоборот, сделало ещё более суровым и гордым.
      Он уселся верхом на ветке и нахмурился.
      — Ну? Чего ж ты стоишь? Ходи!
      — Сейчас.
      Девочка посмотрела на Петю снизу вверх испуганными преданными глазами, обеими руками обдёрнула юбочку и чинно пошла по переулку к дороге.
      — Стой! Подожди!
      Мотя остановилась.
      — Слушай здесь. Как только их увидишь, сейчас же кричи мне. А как только я увижу — буду кричать тебе. Хочешь?
      — Хочу, — тоненьким голоском сказала девочка.
      — Ну, ступай.
      Мотя повернулась и пошла в густой тени зеленова-
      то-молочных, вот-вот готовых распуститься акаций, оставляя в пыли маленькие следы босых пяток.
      Она дошла до угла, постояла там и вернулась обратно.
      — Ещё не едут. А у вас?
      — И у меня ещё не едут. Ходи дальше.
      Девочка снова отправилась до угла и снова вернулась, сообщив, что у неё ещё не едут.
      — И у меня не едут. Ходи ещё.
      Сначала мальчику очень нравилась эта игра.
      Необыкновенно приятно было сидеть высоко на дереве, с напряжением вглядываясь в конец переулка — не покажется ли мчащийся извозчик.
      О, как ясно представлял он себе взмыленную лошадь и кучера, размахивающего над головой свистящим кнутом! Экипаж подлетает! Из него выскакивают с револьверами в руках Терентий и матрос. За ними бегут тюремщики. Терентий и матрос отстреливаются. Тюремщики один за другим падают убитые. Петя изо всех сил машет платком, кричит, ловко прыгает с дерева и мчится, обгоняя всех, к лодке — помогать ставить парус. А Мотька только сейчас догадалась, что это приехали они. Ничего не поделаешь: девчонка.
      ...Но время шло, а никого не было. Становилось скучновато.
      Пете надоело смотреть на ослепительно белое шоссе — то катила карета с английским кучером, одетым, как Евгений Онегин, то с громом проезжала фура с искусственным льдом. Тогда становилось особенно жарко и особенно сильно хотелось пить.
      Мальчик уже давно успел рассмотреть во всех подробностях соседнюю дачу: ярко-зелёные газоны, гравий на дорожках, туи, статую, испещрённую лиловыми кляксами тени, вазу, из которой ниспадали длинные острые листья алоэ, и художника, пишущего пейзаж.
      Художник с закрученными усиками и эспаньолкой, в бархатном берете, сидел под зонтиком на склад-
      ном полотняном стульчике и, откинувшись, ударял длинной кистью по холсту на мольберте.
      Ударит и полюбуется, ударит и полюбуется.
      А на оттопыренный большой палец левой руки надета палитра, это гораздо более красивая, чем сама картина, овальная дощечка, на которой в безумном, но волшебном беспорядке смешаны все краски, все оттенки моря, неба, глины, сирени, травы, облаков, шаланды...
      ...А между тем уже давно подъехал пыльный извозчик, и по переулку медленно шли два человека. Впереди них бежала Мотя, крича:
      — У меня уже приехали! Махайте, махайте!
      Петя чуть не свалился с дерева. Он вырвал из
      кармана платок и стал отчаянно крутить им над головой.
      Шаланда закачалась сильнее, и Петя увидел, что Гаврик прыгает и машет руками.
      Под шелковицей, на которой сидел Петя, прошли Терентий и матрос. По их пламенно-красным лицам струился пот. Мальчик слышал их тяжёлое дыхание.
      Матрос шёл без шапки, сильно хромая. Его щегольские кремовые брюки — те самые, в которых Петя видел его в последний раз, на маёвке, — были порваны и выпачканы кирпичным порошком.
      Грязная полуоторванная манишка обнажала выпуклую, блестящую от пота грудь.
      Сжатые кулаки были как бы опутаны голубыми верёвками жил. Усики висели. На обросшем лице сильно выдавались скулы. Глаза сухо искрились. Горло двигалось.
      — Здравствуйте, дядя! — крикнул Петя.
      Терентий и матрос посмотрели на мальчика и
      усмехнулись. Пете показалось даже, что матрос подмигнул ему.
      Но они уже бежали вниз, оставляя за собой облако пыли.
      — А я первая увидела, ага! — сказала Мотя.
      Петя слез с дерева, делая вид, что не слышит.
      Мальчик и девочка стояли рядом, глядя вниз на шаланду, подымавшую парус.
      Они видели, как маленькая фигурка матроса прыгнула в лодку. Парус надулся. Его стало относить от берега, как лепесток. Теперь на опустевших мостках стояли только Терентий и Гаврик. Через минуту Терентий исчез.
      Остался один Гаврик. Он махнул Пете и Моте рукой и стал не торопясь подниматься по обрыву.
      Шаланда, подпрыгивая и разбивая волну, быстро уходила в открытое море, ярко синевшее крепкой зыбью.
      — Поехал один, — сказал Петя.
      — Ничего. Мы ему хлеба положили. Целую буханку. И восемь таранек.
      Скоро к Пете и Моте присоединился и Гаврик.
      — Слава богу, отправили, — сказал он, перекрестившись. — А то прямо наказание.
      — А как же шаланда? — спросил Петя. — Так теперь и пропала?
      — Шаланда пропала, — сумрачно сказал Гаврик, почесав макушку.
      — Как же вы будете без шаланды?
      — Не дрейфь. Не пропадём как-нибудь.
      Торопиться было некуда.
      Дети перелезли через забор и тихонько остановились за спиной художника.
      Теперь почти уже весь пейзаж был готов. Затаив дыхание они засмотрелись, очарованные чудесным возникновением на маленьком холсте целого мира, совсем другого, чем на самом деле, и вместе с тем как две капли воды похожего на настоящий.
      — Море есть, а шаланды нету, — шепнула Мотя, как бы нечаянно положив руку на Петино плечо, и тихонько хихикнула.
      По вот художник набрал тонкой кистью каплю белил и в самой середине картины на лаковой синеве
      только что написанного моря поставил маленькую выпуклую запятую.
      — Парус! — восхищённо вздохнула Мотя.
      Теперь нарисованное море невозможно было отличить от настоящего. Всё — как там. Даже парус.
      И дети, тихонько толкая друг друга локтями, долго смотрели то на картину, то на настоящее, очень широко открытое море, в туманной голубизне которого таял маленький парус дедушкиной шаланды, лёгкий и воздушный, как чайка.
      ...Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой. А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой!
     
     
      М. Коршунов
      ФЛАГ ЗАБАСТОВКИ
     
      Лёнька работал в механическом цехе уборщиком. Высокие стоптанные сапоги приходились Лёньке повыше колен, а зелёная армейская куртка, подарок солдата, была Лёньке так широка, что он подвязывал её бечёвкой.
      Возил Лёнька по цеху большую деревянную тачку, а на тачке метлу и железный крюк, чтобы оттаскивать им от станков вороха металлических стружек.
      Подъедет Лёнька к станку, подметёт вокруг него, нагрузит стружки на тачку и увозит на склад, где собирали по заводу утиль.
      За белую кудрявую голову окрестили рабочие Лёньку «Седеньким».
      — Эй, Седенький, — доносилось сквозь шум станков из одного конца цеха, — кати сюда!
      — И к нам заверни, Седенький! — просили из другого конца.
      И Лёнька, гремя тяжёлыми сапогами, катил тачку от станка к станку, убирал, подметал и опять катил, наваливаясь на неё грудью, и опять подметал, выскребал и чистил.
      Единственным Лёнькиным развлечением было подъехать с тачкой к токарному или фрезерному станку и наблюдать, как ползёт от станка, скручивается стружка.
      Лёнька уже изучил, что сталь даёт белые, синие и малиновые стружки. Они острые и могут поранить. Когда точат медь, то стружка получается жёлтая и мягкая, как бумага. От чугуна летит серое мелкое крошево. А самые приятные — это бронзовые. Они струйкой сыплются из-под резца; подставишь ладонь — тёплые, будто речной песок.
      Был у Лёньки друг и заступник, Никита Савельевич, молотовой мастер. Он работал на паровом молоте.
      Лицо и руки Никиты Савельевича были тёмными от постоянного огня в кузне. Ходил он в валенках, чтобы искры не палили ног, и в кожаных нарукавниках.
      В свободное время Лёнька приходил к Никите Савельевичу в кузнечный цех.
      Грохотали, шипели горячие от пара молоты. Клокотали в горнах нефтяные горелки, сотрясались бетонные полы.
      У Никиты Савельевича для Лёньки всегда находился какой-нибудь гостинец: петушок из леденца, ириска, ромовый кренделёк.
      Однажды осенью решили рабочие повесить красный флаг, чтобы все в районе видели, что они бастуют, и присоединились к ним.
      Решить-то решили, но куда повесить флаг?
      На ворота? На здание цеха? На каланчу? Нет, не годится: городовые мигом его сорвут.
      И рабочие придумали: повесить его на заводскую трубу. Но как залезть на трубу и кто полезет? Вот вопрос. Скобы, вбитые в неё, были старыми и ржавыми, так что человек, который отважится подняться, должен быть лёгким и цепким.
      Прослышал об этом разговоре Лёнька и начал упрашивать Никиту Савельевича, чтобы рабочие разрешили ему, Лёньке, подняться — он и лёгкий и цепкий.
      Вызвали Лёньку члены стачечного комитета, поглядели на него и сказали:
      — Доверяют тебе рабочие свой революционный флаг. Понимаешь ты это?
      Лёнька одёрнул солдатскую куртку и ответил:
      — Как не понять. Понимаю.
      ...Над слободой стояли тёмные в тумане ночи. Плавала на лужах копоть. Грязь затопила дороги. Окна заводских корпусов не озарены пламенем печей — тихо и безлюдно.
      Молчат машины; забастовка.
      В одну из таких ночей и было решено поднять флаг.
      Слесари прикрепили к стальному стержню красное полотнище и передали его Никите Савельевичу.
      Ночью Никита Савельевич, Лёнька к ещё несколько рабочих подобрались к трубе. На случай, если нагрянут сторожа, выставили дозорных.
      — Сапоги скинь, — посоветовал Никита Савельевич Лёньке. — Нога может соскользнуть.
      Лёнька снял сапоги. Кузнец пристроил ему на спине флаг, чтобы руки свободными были.
      Лёнька чувствовал, как напряжённо стучало сердце, будто оно одно занимало всю грудь. А вдруг он не долезет? Не сумеет?
      Никита Савельевич крепко обвязал Лёньку верёвкой с крючком на конце. Полезет Лёнька и на скобы,
      которые поцелее, будет крючок накидывать, чтобы не сорваться, если нога соскользнёт или руки устанут.
      А на заводском дворе по-прежнему тихо, мелкий дождь только шелестит.
      — Ну, — сказал Никита Савельевич, — полезай.
      Лёнька кивнул и босиком начал карабкаться по
      громоотводу. Его небольшая фигурка медленно скрылась в тумане.
      В напряжённой тишине прошло минут десять. Вдруг шорох: спускается Лёьька. Все смотрят... а флаг с ним.
      — Ты что? — спрашивает Никита Савельевич.
      Лёнька съёжился и молчит.
      — Да что с тобой? Озяб, может?
      — Забоялся я, — проговорил Лёнька, а сам в глаза Никите Савельевичу не глядит. — Там скобки ослабли. Под ногами шевелятся.
      Молчат рабочие. Ветер по небу, точно чёрный дым, тучи гонит.
      — Что ж, коли так, — сказал наконец Никита Савельевич, — пошли по домам.
      — Нет, — горячо зашептал Лёнька и схватил кузнеца за руку. — Дядя Никита, не уходите! Я ещё раз испробую. Я и по крышам лазил и на колокольню — ничего. А по трубам не лазил. По-первому всегда боязно. Ветер там, аж качает.
      — Ну ладно, — сказал Никита Савельевич. — Сядем, покурим. А ты, Лёнька, передохни, успокойся.
      Рабочие присели на платформу грузового крана, который стоял рядом, и закурили, пряча в кулаке огоньки папирос. Когда докурили, Никита Савельевич подошёл к Леньке и сказал:
      — Только оберегайся. Иначе не пущу.
      Лёнька снова карабкается по трубе. Скобки влажные, холодные, от них стынут пальцы. Дует мокрый ветер. Чем выше взбирается Лёнька, тем сильнее он дует. Лёнька прижимается к кирпичам, прячет от ветра лицо.
      Внизу, сквозь дождь, блестят огни дальних посёлков. Лёнька закрыл на мгновение глаза: высоко-то как, только бы не испугаться! Пальцы коченеют, больно сгибать их.
      Где же конец трубы? Скоро ли?
      Лёнька одной рукой держится, а пальцы другой руки в рот кладёт, согревает. Маленький, щуплый, прибился он к трубе и висит над пропастью.
      Лёнька подтягивается на руках, упирается ногами и метр за метром продвигается выше.
      Потом он уже смутно помнил, как добрался до вершины трубы, как приворачивал проволокой к громоотводу стержень с флагом, и только одно Лёньке навсегда запомнилось — как развернулось и ожило на ветру большое красное полотнище.
      А Лёнька, ухватившись за громоотвод, плакал от счастья и слушал, как оно хлопало над самой его головой.
      Наутро приехал пристав и объявил, что даёт пятнадцать рублей тому, кто флаг снимет. Но охотников рискнуть не нашлось.
      Весь день провисел красный флаг.
      Пристав сорок рублей назначил. По тем временам это большие деньги были. Рабочему их и в месяц не заработать.
      И вот нашёлся один желающий—предатель и провокатор Тюха. Добрался этот Тюха до скобок, которые шатались, да струхнул и вернулся.
      Обуяла тогда ярость полицию, и давай они флаг из винтовок расстреливать. Хотели пулями древко расщепить. Но слесари не зря стальной стержень подобрали — не переломишь его даже пулями.
      А флаг себе развевается! И бастуют уже рабочие 13 районе на всех заводах и фабриках!
      ...Через много лет после Октябрьской революции заводскую трубу одели в леса, чтобы отремонтировать. Верхолазы ещё с земли обратили внимание, что громоотвод на трубе длиннее обычного и толще. А ко-
      гда они поднялись до конца трубы, до её короны, то разглядели, что к громоотводу привязан стальной стержень.
      Верхолазы хотели снять его, но об этом узнали рабочие и позвали Никиту Савельевича.
      И кузнец рассказал про мальчика Лёньку, про то, как он поднял флаг и какое это имело значение для всеобщей забастовки.
      Вскоре ремонт трубы закончили и леса убрали.
      Стоит теперь труба чистая, без трещин, без копоти, а под солнцем сверкает стальной стержень.
     
     
      Е. Верейская
      ТАНЯ-РЕВОЛЮЦИОНЕРКА
     
      Шёл декабрь тысяча девятьсот пятого года. Мне было тогда десять лет, но была я такой маленькой и худенькой, что никто мне больше восьми не давал. Мы жили в фабричном районе большого города в квартире из двух комнат. Отец мой работал в типографии наборщиком, мать была портнихой.
      Как сейчас помню тот вечер. Я была простужена, меня знобило, и мама рано уложила меня в постель. Папы не было дома, мама сидела у стола и шила: у неё была спешная работа к завтрашнему дню.
      Под стук машинки я задремала. И слышу сквозь сон: вошёл папа — весёлый, бодрый. Мама на него зашикала:
      — Тсс... Танюшка спит.
      Папа подошёл ко мне, посмотрел, сел рядом с мамой и говорит тихо:
      — И лучше, что спит. Достал я...
      — Господи!.. Лучше бы не доставал!..
      А папа рассердился:
      — Глупости болтаешь! Разве ты не жена большевика? Разве смеешь трусить?
      Мама тихо ответила:
      — Знаю: так надо... Надо!.. А только душа у меня болит... А ну как попадёшься с этим? Сколько уж товариш,ей — кто в тюрьме, кто в ссылке, а кто и казнён...
      "— Брось ты это! — перебил её папа. — Коли все мы трусить будем, и не добиться нам человеческой, свободной жизни. Так и подохнем рабами. А сейчас знаешь какие события? В Москве народ уже поднялся...
      Мама так и ахнула:
      — Да ну-у?! И что же там?
      — Вооружённое восстание — вот что там! Баррикады на улицах, бои идут с царскими войсками.
      Папа говорил совсем тихо, но я прислушиваюсь — затаила дыхание.
      — Да и не в одной Москве, — шепчет папа, — и в других городах вооружился наш брат-рабочий... Нет у народа больше сил терпеть! И у нас решено выступить. Завтра воскресенье, вот и напечатаем прокламацию! Не меньше тысячи сделаем. А там товарищи по заводам разнесут.
      Мама спрашивает:
      — А ты уже видел прокламацию?
      — А как же! Здорово написана! Зовёт она и наших рабочих идти за московскими рабочими. Все к оружию, товарищи! Пора, — говорится в ней, — самим добывать себе свободу. «Да здравствует вооружённое восстание!» А подписано «Российская социал-демократическая рабочая партия»! Глянь-ка, что я принёс, красивые какие!
      Мама отложила работу в сторону. И я глаза приоткрыла и гляжу. Развязал папа тряпку — посыпался на стол новый блестящий шрифт.
      А я до чего шрифт любила! Лучше игрушек всяких!
      Бывало, прибегу к папе в типографию, завтрак принесу, да и смотрю, как он работает — оторваться не могу. Стоит папа перед большим плоским яш,иком, а он-то весь на маленькие ящики перегородочками поделён. И в каждом четырёхугольные длинненькие свинцовые кусочки набросаны, «литеры» называются, — много-много!
      Сразу посмотреть — будто бы все и одинаковые, а станешь разглядывать ближе — на всех разные буковки. И занятные: выпуклые и шиворот-навыворот. Вот в одном ящичке свинцовые кусочки только с буквой «А» лежат, в другом — только с буквой «Б», и так вся азбука.
      Стоит папа и составляет их в слова — быстро-быстро, и не уследишь! Вот эти-то буковки все вместе «шрифтом» и называются.
      Так вот, высыпал папа шрифт на стол. Блестят буковки, сыплются; шуршат, новенькие, как игрушечки!
      Захотелось и мне новенький шрифт посмотреть поближе, да вдруг как вспомнила про Симку, подружку свою, да про весь сегодняшний день... Ох, нет... не до шрифта!.. Снова глаза закрыла, лежу, вспоминаю...
      ...Проснулась я нынче утром — и ничего не пойму! За окном, как всегда, ещё темно. На столе керосиновая лампа горит.
      — Мама! Что это тихо как? — спрашиваю. — Почему нет гудков?
      Мама молчит. Возится с утюгом. А папа ещё в постели. Руки за голову закинул, чего-то улыбается.
      — Папа! Разве ещё так рано? Чего ты не встаёшь?
      — Тихо, говоришь? Гудков нет? — Папа усмехнулся. — Не загудят нынче гудки, Танюшка. Я начинаю догадываться: — Забастовка, папа? — Забастовка, дочка.
     
     
      Когда я прибежала в класс, а училась я в цер ковноприходской школе, уже звенел звонок. Гляжу — а Симы, лучшей подружки моей — нет! И Кати — вижу — нет. И Люды. А Поля .с задней парты наклонилась ко мне, шепчет в самое ухо:
      — К нам в общежитие нынче ночью полиции набежало — видимо-невидимо! Весь .барак перерыли, искали чего-то... Увели многих!.. Катиного папку и Людиного...
      — А... Симы?..
      — И Симиного забрали...
      А тут входит священник, «батюшка». Вошёл — туча-тучей. Мы все встали. Дежурная молитву прочла.
      — Садитесь, чада мои! — Никого вызывать не стал, а начал чего-то говорить, говорить... Да сердито
      так. А я и не слушаю, всё о Симе думаю... Как же они будут теперь? Мама у Симы больная, не работает. Живут в общежитии, в бараке. Ещё выгонит хозяин...
      Только потом, уже в переменку, рассказала мне Поля, про что говорил батюшка. Говорил, что, мол, взбунтовались рабочие, против царя и бога пошли, а бог их за это накажет. А ещё говорил, что, если кто из нас знает, которые из рабочих самые смутьяны, — пусть ему, батюшке, всех их назовёт. А бог нас за это наградит и все грехи нам простит.
      — Нашёл тоже дур! — фыркнула Поля.
      Шла я домой — и улиц не узнаю! Всегда, как идёшь из школы, — из всех фабричных труб дым валит. Кругом грохот, лязг, гудки! Молот где-то ухает, пилы где-то визжат. А народу-то! Особенно если во время смены проходишь. Толпами идут рабочие. Чёрные, замасленные, закопчённые... Усталые идут, домой спешат.
      Иду я по знакомым улицам — не те они, да и только! Торчат трубы, как мёртвые. Тихо до того, что даже жутко с непривычки. И народу совсем мало. Проходят рабочие, не спешат. По двое, по трое, негромко разговаривают. Не замасленные, не прокопчённые, чистые, будто воскресенье. А всё-таки на воскресенье почему-то совсем не похоже...
      Гляжу — навстречу мне Сима. Из лавочки хлеб несёт. Идёт бледная, глаза заплаканы. Подошла я к ней, взяла под руку, пошли вместе. Молчу, не знаю, что и сказать... И она молчит.
      — В школу больше не пойдёшь? — спрашиваю наконец.
      — Боюсь, прогонит батюшка... Да и мама хворает... Мне бы на работу куда... Не возьмут!..
      Помолчали мы.
      Я шепчу совсем тихо:
      — Сима, у папы твоего нашли что?
      — Нашли. Под матрацем прокламаций штук пять... Знаешь, тех, чтоб бастовать...
      Сима всхлипнула.
      Завернули за угол. У закрытых заводских ворот стоит небольшая кучка рабочих. Вполголоса между собой о чём-то спорят.
      И вдруг где-то совсем близко лошадиные копыта застучали. Сима вздрогнула, ещё ниже опустила голову, сжалась вся.
      — Вот они, проклятые! — шепчет.
      Казачий разъезд шагом проехал мимо нас. Рабо-чие у ворот замолчали. Казаки на них и не взглянули. А вот рабочие... так и вижу их лица, как они смотрят вслед разъезду!..
      ...Лежу я, всё это вспоминаю, уж и не слышу, о чём папа с мамой говорят. А перед глазами — Сима... рабочие... казаки... сердитое лицо батюшки...
      Потом всё перемешалось, и не заметила я, как уснула.
      Вдруг слышу я сквозь сон, будто кто-то мою подушку двигает. Открываю глаза — мама надо мной наклонилась, вся бледная, глаза большие, руками мне что-то под подушку суёт. А в соседней комнате— слышу — шаги тяжёлые топают, голоса мужские.
      — Мама, — шепчу, — кто там?
      — Обыск, деточка. Полиция. Ты спи, авось тебй не тронут.
      Не успела мама подняться, входят двое в комнату. А мама:
      — Пожалуйста, — говорит, — тут потише. У нас ребёнок больной.
      А грубый голос отвечает:
      — Ладно! Чего это у вас все ребята хворают? Куда ни придёшь с обыском — всё ребёнок больной.
      Я лежу ни жива ни мертва, глаза закрыла, будто сплю. Слышу, из соседней комнаты кто-то кричит:
      — Сначала здесь осмотрим. Всех из той комнаты сюда!
      — А тут только хозяйка, а ещё ребёнок спит.
      — Ребёнок пусть спит, а хозяйку сюда.
      Слышу, вышли все и дверь затворили.
      Открыла я глаза, вся дрожу. На столе лампа горит, ужин со стола не прибран, постели не смяты. Видно, еш,ё не ложились спать... А за дверью шаги, голоса.
      И вдруг вспомнила — а где же шрифт?!
      Дух захватило. Ведь не маленькая, понимаю же, найдут на квартире у наборщика шрифт — ясно же, для чего ему шрифт... Несдобровать папе!
      Села на кровати, оглядела комнату. Нигде не видно. Да! А зачем мама у меня под подушкой рылась? Сунула я руку под подушку — и обмерла. Там!.. Крепко завязанный в тряпку, колючий...
      Будут искать — ив мою постель полезут. Поля рассказывала, всё-всё перероют... Нашли же у Сими-ного отца под матрацем! И у меня найдут... Надо спрятать... скорее... Но куда?!
      Дрожу вся, зубы стучат, оглядываю комнату. Нет укромного места!.. В печку? Найдут. На шкаф закинуть? Слышно будет, да ещё уроню... Сил не хватит, тяжёлый он!
      Сижу на кровати, узел в руках держу, не знаю, что делать! А надо! Знаю — надо! Куда же, куда?!
      И вдруг осенило меня. Вскочила я, подбежала к столу на цыпочках, заглянула в глиняный кувшин — большой у нас был. Так и есть, молока в нём ещё порядочно. Перенесла кувшин на подоконник. Стала развязывать узел со шрифтом, руки дрожат, сил нет. Узел крепко затянут. А сама так и жду — вот-вот войдут. Не поддаётся узел. Вцепилась зубами, рванула — развязался! Опустила тряпку одним концом в кувшин. Посыпался шрифт, зашуршал. Так я и застыла... Ничего, ходят там, авось, не слышно...
      Стало молоко кверху подниматься, тряпку замочило. Разложила тряпку на подоконнике, сыплю горстями, спешу. Поднялось молоко до краёв, а шрифта ещё много. Как быть? Отлить? Руки трясутся, подии-
      му кувшин, расплескаю, догадаются... Оперлась руками о подоконник, подтянулась к краю кувшина, давай молоко отпивать. Глотаю, давлюсь, в горле застревает. Чуть не поперхнулась. Вдруг шаги к двери... Я и дышать перестала... Нет, отошёл!
      Всыпала ещё две горсти — опять молоко до краёв. Снова отпивать стала.
      Ух, все там, до последней буковки! И молоко снова наравне с краем. Отпила ещё глотка три, тряпку сложила, бросила в раскрытую корзину, где у мамы лоскуты лежали. Сама — юрк в постель. В голове шумит, словно лечу куда-то вместе с комнатой, нехорошо так...
      Долго ли пролежала — не знаю. Слышу, отворяется дверь, вошли все. Мама говорит, а у самой голос дрожит:
      — Ребёнка только не троньте, очень больна девочка!
      А кто-то отвечает:
      — Девчонка нам ни к чему. А кровать осмотреть надо. Снимите-ка девочку!
      — Нельзя, — мама говорит, — тревожить её...
      Слышу — еле говорит, бедная. Так мне её жалко
      стало. И сказать-то ей нельзя, что шрифта под подушкой уже нет.
      Прикрикнул пристав:
      — Берите девчонку! Нечего тут!
      Подошёл папа. Взял меня на руки, сел на стул. А я притворилась, будто и не чувствую. А у самой сердце выскочить хочет. И у папы руки дрожат.
      Слышу, сбросили подушку, роются в постели. Долго шарили.
      — Ладно, — говорят, — можете класть.
      Положил меня папа осторожно. Незаметно повернулась я так, чтобы лицом к комнате лежать. Самой любопытно посмотреть. Приоткрыла веки, гляжу сквозь ресницы...
      Как сейчас вижу — два дворника из соседних до-
      мов, — понятые. Пристав толстый, усталый, красный. И пуще всего что-то мне его руки запомнились: пальцы короткие, пухлые, как обрубки. Всюду он ими щупал, ходит и щупает по всей комнате, ходит и щупает, пока околоточный с городовыми в вещах роются. А ещё какой-то в штатском. Шпион, наверное. Этого до сих пор забыть не могу. Всё улыбается, голос сладенький, будто ласковый такой, а у самого глаза, как у лисицы, так и бегают, так и сверлят. И как это он не заметил, что я сквозь ресницы за ним наблюдаю?
      Всё перерыли, всюду искали. Папа стоит, молчит, мама на стул в уголке села.
      Вдруг вижу — подощёл пристав к окну. Ладонями в подоконник упёрся, наклонился всей своей грузной тущей прямо над моим кувшином... Догадался?.. Нашёл?.. Даже в глазах у меня потемнело... А пристав сердито выругался вполголоса: — Черти! Ходи тут из-за них ночью по пурге! Света божьего за окном не видать! — Повернулся от окна да как прикрикнет на маму: —- Ну, чего расселась! Очисти стол, протокол буду писать.
      Мама тряпкой стол вытерла. Сел пристав писать.
      «Ой, — думаю, — что же он такое напишет?..»
      А дальше и не помню ничего — видно, сразу в забытьё впала.
      Очнулась, как от толчка. Открыла глаза, гляжу — за окном светает. Мама шьёт у лампы, а посреди комнаты стоит папа!
      Вспомнила я всё, чуть не закричала от радости. Цел мой папа!! Дома!!
      Мама говорит:
      — Да что я, с ума, что ли, сошла? Как же это не помнить? Говорю — своими руками Танюшке под подушку сунула.
      Пожал папа плечами.
      — Чудно, — говорит, — как в воду канул!
      Не выдержала я, как расхохочусь, да как закричу:
      — Не в воду, папа! В молоко!
      Вздрогнули оба. Посмотрел на меня папа.
      — Что она? Бредит?
      А я одеяло сбросила, села на кровати, сама от радости и заговорить не могу. И пришло мне вдруг на память.
      — Слушай, папа, — говорю, а сама смеюсь, — я недавно такую сказку читала: жили старички, муж да жена, а у них кувшин волшебный был. Они молоко пьют, а он всё полный... Так и у вас с мамой!
      Смекнул папа, оглядел комнату. Бросился к окну, взял кувшин в руки.
      — Танюшка, — говорит, — это ты его сюда?..
      Я только головой кивнула.
      Мама всплеснула руками да как заплачет:
      — Танюшка, умница ты наша, папу своего спасла!..
      А папа поставил кувшин обратно на окно, подошёл ко мне, взял меня молча на руки, поднял, прижал к себе и понёс по комнате. Сам молчит, только меня всё крепче к сердцу прижимает.
      Поносил меня папа, да и говорит тихо так:
      — Ну и дочка у меня! Настоящая из тебя революционерка выйдет. Не растерялась!
      — Как это так, — говорю, — «выйдет»? Разве я уже не революционерка?
      Засмеялся папа.
      — Верно, — говорит, — и твоя капля уже в общем деле есть.
      И болел же у меня живот наутро! Ещё бы — больная, да столько молока залпом выпить!
      Это ничего. А вот одно досадно мне было: нельзя подругам в школе рассказать. Хорошо знала — конспирация. Значит — тайна. Секрет.
      В сумерки папа рассыпал шрифт понемногу по всем карманам и — как будто с пустыми руками — ушёл из дому.
      Ждали мы его с мамой ни живы ни мёртвы... А я всё и думаю о Симином папе... Да ещё в этот день узнали, что в прошлую ночь много было арестов. А ну, как и папа...
      Вернулся папа поздно вечером. Мы обе так и бросились к нему.
      — Чего вы, глупые? — засмеялся он и обнял нас. — Всё в порядке!
      Через несколько дней в городе началось вооружённое восстание.
     
      П. Гаврилов
      НА БАРРИКАДЕ
     
      Колька Клюев, десятилетний курносый и веснушчатый мальчик, выбежал за ворота своего дома и остановился как вкопанный.
      По Лаврову переулку мчались сани. Но в оглоблях были не лошади, а люди, и они гнали сани напод-лёт, как рысаки. Снег весело взвизгивал под железными полозьями саней, словно и он торопился куда-то.
      Белокурый парень с длинной шеей, замотанной красным шарфом ^ товарищи звали его Константин, — крикнул Кольке, блеснув белыми зубами:
      — А ну садись, прокатим!
      Колька неуверенно шмыгнул носом, однако припустился за санями — искушение было слишком велико. Он хотел было уже взобраться на задок саней, да вспомнил про злых извозчиков с их хлёсткими кнутами и крикнул с опаской:
      — Врёшь, кнутом стеганёшь!
      — Нету! — обернулся на бегу Константин. — Теперь кнуты по всей России отменяются. Шабаш!
      Он еш,ё что-то сказал, но Колька не расслышал. Остальные засмеялись.
      «Ну и неправда! — сидя уже в санях, убеждал себя Колька. — Как же: извозчикам, да без кнута?-Тогда бы все задаром так и катали взад-вперёд».
      Сани дёрнулись и помчались ещё быстрей. Колька подполз к передку и встал на ноги.
      Ох, и хорошо же было лететь во весь дух, стоя, как заправский извозчик! И верно, кнутом не стегали. Кольке стало весело. Подражая бородатым извозчикам, он прикрикнул солидным баском:
      — Эх вы, залётныи-и! Шевели копытами-и-и!
      Парни засмеялись, а Константин подпрыгнул в
      оглоблях и, словно конь копытом, шутя ударил соседа сапогом.
      «И чего это сегодня народ такой весёлый?» — думал Колька, удивлённо оглядываясь по сторонам.
      Да и было чему удивляться!
      Лавров переулок и на самом деле вёл себя сегодня как-то шиворот-навыворот. Несмотря на ранний час хмурого декабрьского утра, переулок был полон людьми.
      И все эти люди как будто посходили с ума. Двое рабочих, свалив один уличный фонарь наземь, подбежали к другому и, словно дровосеки, дружно и весело начали тюкать по нему топорами. Щепкп так и летели в разные стороны.
      Другие рабочие тащили тяжёлые доски. Ещё какие-то дядьки выкатывали из склада купца Трофимова дубовые брёвна, ногами толкали перед собой бочки...
      И делалось это всеми как будто наперегонки и даже с удовольствием.
      Безмолвный, смотрел Колька с высоких саней на такие небывалые дела.
      Соскочить, что ли, с саней да хватить каменюгой по забору Трофимова? Небось Колька не забыл, как больно купец трепал его за уши каждый раз, как только ловил с украденными щепками. А печку-то дома чем топить, ну? Дров мамке на что покупать?
      А сани меж тем мчались быстрей и дальше к новым чудесам.
      Закинув верёвки за шею чёрного с золотом двуглавого орла над вывеской казённой винной лавки, человек пять рабочих тянули орла вниз вместе с вывеской, подбадривая себя выкриками:
      — Е-е-ш.ё раз! Да-авай, раз!
      Колька знал, что этот деревянный чёрный орёл был вроде как царским знаком. А теперь что же это они с тем орлом делают, ух ты-и!
      Две головы орла со змеиными красными языками в пастях с треском отломились. Трухлявые куски дерева посыпались вниз, дымя древесной пылью. Все, кто тянул верёвки, попадали на мостовую, смешно толкая друг друга.
      Тут уж и Колька не выдержал. Засунув в рот два пальца, он засвистел по всем правилам, с переливами, на весь переулок.
      Сани сразу остановились. Потеряв равновесие, Колька шлёпнулся в сани, задрав вверх ноги в больших драных валенках.
      Когда он, сконфуженный, поднялся на ноги, на него глазели какие-то рабочие и смеялись. Один из них, с короткой чёрной бородой, в жёлтом полушубке, туго , затянутом ремнём, снял мохнатую папаху и шутя поклонился Кольке:
      — Слезай, кум, приехали!
      Дальше в самом деле ехать было некуда. Пришлось Кольке слезать.
      Всё, что люди ломали в Лавровом переулке, они стаскивали сюда и сваливали, как показалось Коль-
      ке, в одну беспорядочную груду. И сани, на которых так весело ехал Колька, повалили набок и поставили на попа. На самом верху этой груды какая-то тётенька в круглой чёрной меховой шапочке прикрепила палку с красной материей.
      — Ты что тут делаешь, пострелёнок? — улыбаясь, крикнула она Кольке. — А мать небось иш.ет? Беги домой сейчас же!
      — Не трожь его, Настюша, — засмеялся чернобородый Степан. — Пускай учится...
      Колька не счёл необходимым отвечать тётеньке. Подумав, он спросил у Степана, кивнув головой на груду бочек, саней, досок и железных решёток:
      — Это зачем вы?
      Поправив у пояса большой пистолет, чернобородый, точно большому, ответил Кольке:
      — Баррикада это. Видишь?
      — Стало быть, вижу, раз не слепой. А зачем?
      — А тебя как звать-величать? — вопросом на вопрос отозвался Степан.
      — Колька... Клюев.
      Степан сильными руками поднял Кольку с земли, заглянул ему в глаза, опять опустил на землю и сказал, уже не смеясь:
      — А затем, чтоб паря-кровопийцу и всяких богачей долой, да чтоб у тебя, Колька Клюев, валенки были не дырявые, да на каждый день горшок мясных щей на столе, да чтоб ты не шнырял по улице, а учился в школе...
      — Товарищ Степан! Идут! Вон они! — закричали вдруг с конца переулка.
      Раздался резкий свист, повторённый дважды. Степан сделал страшное лицо, захлопал по полушубку варежками, как петух крыльями, и крикнул Кольке:
      — А ну, марш домой! Живо у меня!
      Вооружённые рабочие-дружинники сбегались за
      баррикаду.
      Колька хотел было дать стрекача, но вдруг в переулке что-то страшно треснуло. С перепугу Колька присел на корточки. Потом, сам не зная зачем, пролез через бочку без дна и забился в фанерный ящик из-под печенья. Пахло в ящике сладко и вкусно...
      Наверху послышались какие-то странные звуки, как будто там отмыкали железные запоры, — это дружинники заряжали карабины и пистолеты.
      — Товарищи! — строго сказал Степан. — Нам сейчас придётся схватиться с солдатами Семёновского полка. Гляди, значит, в оба. Напрасно не стреляй. Патроны береги! Подпусти ближе, тогда и бей на выбор! Слушай мою команду! Гото-о-всь!
      И Кольке показалось, что над его головой начали щёлкать кнутами. Семёновцы открыли огонь, и сражение в Лавровом переулке началось.
      Дав один залп по баррикаде, солдаты смело двинулись вперёд. Они рассчитывали на то, что рабочие, испуганные первым залпом, сразу струсят и не окажут серьёзного сопротивления. Однако баррикада сердито окуталась дымом выстрелов из пистолетов и ружей. Тогда семёновцы пошли осторожней, прячась в воротах и ловко стреляя оттуда.
      Теперь выстрелы трещали не переставая. Меткая пуля Степана свалила неосторожного солдата.
      На баррикаде закричали «ура». Молодой дружинник подбросил в воздух шапку. Шапка упала на баррикаду. Парень приподнялся, и его голова стала хорошо видна солдатам.
      — Прячь башку! — крикнул Степан.
      Но было уже поздно.
      Грянули солдатские выстрелы. Парень ткнулся головой в свой карабин. Потом он скатился с баррикады на мостовую и замер на снегу, широко раскинув руки, словно притомился стрелять и захотел отдохнуть.
      С тоскливым криком Настюша бросилась к убитому. Упав перед ним на колени, она гладила его мягкие волосы, содрогаясь от рыданий. Всё было напрасно...
      Тогда, прежде чем кто-либо успел удержать её, Настюша быстро и ловко взобралась на баррикаду.
      — Палачи! — закричала она семёновцам. — Нас убьёте — дела нашего вам не убить никогда!
      Пули свистели вокруг Настюши, но она встала во весь рост, грозя семёновцам маленьким своим кулачком, красивая, бесстрашная.
      Степан осторожно, но сильно толкнул девушку за прикрытие.
      Он взглянул на Настюшу, потом на дружинников с такой гордостью и с такой верой в победу, что Настюша ответила ему спокойной и светлой улыбкой, а лица у дружинников стали как на празднике. Баррикада начала отстреливаться ещё яростней. Но и по ту сторону затевалось что-то угрожающее...
      По фанерному ящику вдруг словно палкой ударило. На Колькину шапку посыпались щепки. Пронёсся звук, похожий на раздражённое жужжание мухи.
      Наклонив голову, Колька осторожно заглянул в отверстие и усмехнулся, довольный. Теперь, находясь в полной безопасности, можно было видеть всё, что творилось в переулке.
      Ему и невдомёк было, что это смертельная пуля, пробив фанеру, прожужжала над его головой. Возьми она чуть ниже, так и угодила бы в голову...
      Как-то раз отец взял Кольку с собой в чайную. Сладок был чай вприкуску, ещё лучше — крендель! Колька потягивал чай с блюдца и отдувался, как взрослый. На стене чайной красовались яркие картинки про японскую войну. Солдаты, наши и японские, с офицерами впереди бежали друг на друга, вытаращив глаза и выставив ружья со штыками. Наши — в сапогах, японцы — в каких-то белых чулках с пуговками. В воздухе рвались ярко-жёлтые шимозы, развевались знамёна. Барабанщик бил наступление, и у него тоже были вытаращенные глаза, а по лицу стекала красная кровь...
     
      Настюша быстро и ловко взобралась на баррикаду.
      Теперь не нарисованные, а всамделишные солдаты с ружьями наперевес бежали, крича и стреляя, но не на японца, а прямо на Кольку.
      Офицеры в голубых шинелях сердито размахивали блестящими шашками. Стало быть, всё ж увидели дырку в ящике, черти глазастые!
      Кольке стало жутко. Он беспокойно заёрзал в ящике: не пора ли махнуть домой?
      Вдруг он услышал над собой громкий голос Степана:
      — Спокойно, товарищи! Не робей! Выбирай каждый свою цель! Слушай меня! Без команды не стреляй!
      Всё приближаясь, крики солдат звенели в воздухе и, казалось, заполнили весь переулок. Баррикада молчала. Мурашки заскакали по Колькиной спине.
      — Бей! — отрубил Степан.
      Колька зажмурился и втянул голову в плечи, для верности прикрыв её обеими руками. Раздался такой страшный треск, как будто баррикада под дружинниками разломалась на части и сейчас все, кто был наверху, попадают в ящик, задавят Кольку и всё на свете.
      Но ничего такого не произошло. Можно было с осторожкой заглянуть в дырку одним глазом, но и второй глаз вдруг раскрылся сам собой: солдаты с острыми штыками были совсем близко. Теперь-то достанут до ящика — и прямо за уши, это уж как полагается!
      Ух, да что же это такое? Вон офицер как-то чудно повернулся на бегу, словно что-то хотел сказать солдатам, но вместо этого выронил шашку из руки и плашмя упал на снег.
      — Бей, бей! — услышал Колька над собой хриплый, но весёлый голос Степана.
      Всё вокруг трещало и кричало, как на пожаре.
      Ага! Вон сразу два солдата и ещё один — не то им по затылку дали, не то они что-то нашли на мостовой
      и скорей бросились на находку, чтобы другие не увидели: чур, наше!
      Но солдаты и офицер так больше и не встали со снега.
      До Кольки донёсся звук солдатского рожка — он испуганно пел отход. Солдаты закопошились около своих убитых и раненых, куда-то потащили их. На баррикаде снова закричали «ура», и огонь дружинников прекратился.
      Послышалось металлическое щёлканье, и что-то, тихонько звякнув, упало в ящик и подкатилось к Колькиным валенкам. Это была медная гильза от патрона. Колька поднял её. Чувствуя, как теплота меди передаётся озябшим ладоням, он сдвинул шапку на затылок и, счастливый, прошептал:
      — Ловко мы царя-то! А то ишь, кровопийца, всё себе норовит захапать. Шалишь! Это, брат, тебе не что-нибудь... небось баррикада...
      Ещё одна гильза упала рядом. Колька вытянулся из ящика, подобрал её. Теперь ребята во дворе так и скосятся от зависти. А как же!
      Ну, самое страшное миновало: солдаты дали стрекача. Степан, наверное, уведёт своих в чайную — на радостях пить чай с кренделями. Скоро можно будет и Кольке домой — с пулями. Э-эх, ловко!
      Вот их упало в ящик ещё несколько штук, помельче, — наверное, от Степанова пистолета. Ладно, придётся уж и ребятам дать. По одной штуке на брата. А ну-ка, если сызнова все пересчитать?
      В переулке снова тревожно защёлкали выстрелы.
      Насторожённо молчала баррикада. Рабочие следили за действиями семёновцев. После неудачной атаки в лоб солдат не стало видно в переулке. Потом они появились опять, перебегая один за другим. Лёжа за каменными тумбами, семёновцы открыли частый огонь по баррикаде. Дружинники, выжидая, не отвечали — берегли патроны.
      Вдруг с соседнего дома с испуганным карканьем
      взлетела стая галок. Степан посмотрел туда и сказал мрачно:
      — Теперь они с крыш начнут по нас бить. В обход пойдут. Гляди в оба, товарищи!
      Так и случилось. С крыш баррикаду стало видно как на ладони. Обозлённые сопротивлением рабочих, семёновцы били не переставая. Пули с треском пробивали доски, хлюпали в брёвна и всё чаш,е находили, кого искали.
      Уже пятеро раненых дружинников лежали на снегу, за баррикадой.
      Настюша потеряла свою круглую шапочку. Не уставая, она перевязывала раненых. Тонкие пальцы девушки дрожали и были в крови. А двум молодым дружинникам уже не нужна была перевязка...
      Степан оглядел баррикаду и потемнел лицом:
      — Товарищи, мы своё дело сделали. Отходить пора. Убитых и раненых — с собой. Кто останется прикрыть отход?
      На опасное дело вызвались трое дружинников. Среди них был и Константин. Им оставили побольше патронов. Степан спросил:
      — Ребята, как... ничего?
      — Сами знаем. Прощайте... — ответил за всех Константин.
      Он приник к щели и выстрелил.
      Уходящие дружинники подняли раненых, забрали убитых, их оружие и вскоре скрылись в проходном дворе, тут же за баррикадой.
      Семёновцы с крыш заметили отход дружинников.
      Перебегая от тумбы к тумбе, солдаты всё ближе подвигались к баррикаде, не переставая стрелять.
      Однако Степан знал, кому он доверил остаться на баррикаде. Трое дружинников осаживали солдат меткими выстрелами, прикрывая отход товарищей. Но вскоре баррикада стала отвечать только двумя выстрелами, потом одним. Вот не слышно стало я этого...
      Мороз окончательно одолел Кольку. Ноги вовсе зашлись, пальцы перестали шевелиться. Патроны сделались холодными словно в клею, прилипли к ладоням. Пришлось их положить в карманы.
      — Замёрзнешь тут с вами! — сказал Колька и полез вон из ящика.
      Он осторожно высунул голову наружу и, точно котёнок при виде большого пса, тут же юркнул обратно: на баррикаду с ружьями наперевес бежали солдаты. Лица их были красны и страшны. И кричали они громко и тоже очень страшно.
      Колька прижался к стенке ящика и уже хотел заплакать, но решил подождать. Когда солдаты доберутся до него, тогда дело особое. А наверху уже что-то громыхало — всё равно как дома, если к верхним жильцам приходили весёлые гости.
      Солдаты ворвались на баррикаду и рушили её. Они отыскивали её защитников. Но, кроме двух убитых дружинников, здесь никого уже не было. Офицер с лязгом вложил в ножны саблю и потянулся к палке с красной материей.
      И вдруг раздался выстрел.
      Эх, не туда метил последний защитник рабочей баррикады! Метил он офицеру в сердце, а попал только в руку.
      Офицер застонал от боли. Зажимая окровавленную руку другой рукой, он крикнул дородному фельдфебелю:
      — Взять живым!
      — Тащи его! — осатанело приказал фельдфебель солдатам, и кресты на его груди сердито забря-кали.
      Солдаты бросились раскидывать доски. Тут они и нашли Константина с пустым карабином.
      — Как с ним прикажете, ваше благородие? — вытянулся фельдфебель перед офицером.
      Тот хмуро кивнул головой.
      - Слушаюсь! — сказал фельдфебель и сделал
      солдатам какой-то незаметный знак толстыми пальцами.
      Подталкивая дружинника прикладами, солдаты подвели его к стене.
      Потом пятеро солдат отошли в сторону и стали заряжать винтовки...
      По всему видно было, что затевалось гнусное дело. Солдаты старались не смотреть на одинокого дружинника и без нужды долго возились с затворами винтовок. Офицер отвернулся, делая вид, будто его что-то заинтересовало в другом конце улицы, а конопатое лицо фельдфебелй пошло пятнами.
      Константин стоял широкой спиной к кирпичной стене дома.
      Медленно, словно усталый пришёл с работы домой, он разматывал на шее свой красный шарф. Лицо его было бледно и строго. И оно выражало то радость, то глубокую тоску. Чему радовался дружинник и о чём он тосковал?
      Он дрался с врагом не хуже товарищей и в тяжёлый час выручил всех. Теперь он должен заплатить за это своей жизнью. Ну и что ж? Ну и что ж? Не зря. Один за всех, все за одного — рабочий закон.
      Только вот узнают ли свои, что он выполнил этот закон до конца и, умирая, не просит у врага пощады?
      Вместе жить — хорошо, умирать одному — трудно...
      Константин тоскливо взглянул на небо. Серые холодные облака всё ниже надвигались на Лавров переулок, равнодушно присыпая мёрзлую землю колючим снегом. Зловеще каркали вороны.
      Дружинник размотал шарф, снял картуз, тряхнул лёгкими белокурыми волосами и смело взглянул на своих убийц...
      Обманутый тишиной, Колька решил, что опасность миновала. Нащупав в карманах гильзы — не высыпались бы! — он на четвереньках пополз из ящика. Пролез через бочку без дна, ушиб обо что-то ло-
      коть и, как был с открытым ртом и с шапкой на затылке, так и замер.
      Он увидел у кирпичной стены бледного, без шапки дружинника, того самого, что совсем недавно изображал из себя коня, наведённые на него ружья, искажённое лицо фельдфебеля — и скорее почуял, чем понял: убивают весёлого Константина.
      Солдаты — они стояли спиной к Кольке — не могли его видеть, но Константин сразу заметил и узнал своего недавнего ездока.
      Как солнышко, подымаясь над тихой розовой рекой, гонит прочь холод полуночи и все ночные страхи, так и на лице дружинника при виде Кольки сразу растаяли следы тоски и одиночества.
      Улыбнулся и Колька дружиннику.
      — Прощай, Колька! — звонко крикнул Константин. — Передай нашим...
      Выстрелы пяти винтовок оглушили Кольку. Сам не поняв, каким образом, он опять очутился в ящике из-под печенья.
      Подобно серому мышонку, впервые самостоятельно выскочившему из норы и увидевшему прямо перед собой громадные зелёные глаза кошки, Колька застыл в углу ящика, сжимая в кармане холодные гильзы холодными пальцами, ни живой ни мёртвый...
      Звёзды вечно падают с неба. Но днём, когда свет солнца ярок, не увидать, как смело и чудесно блеснёт своим путём падающая звезда.
      Невидимая звёздочка революции упала в Кольки-но маленькое сердце.
      Семёновцы убили Константина. Добрый Степан, красивая Настюша, дружинники с их ружьями и пистолетами — всё пропало куда-то, словно по щучьему велению. Баррикаду захватили и ломают семёновцы. Скорее всего, Кольке будет сейчас от солдат хорошая трёпка да дома — вторая, того лучше...
      И, несмотря на всё это, Колька не ощущал в себе ни страха, ни раскаяния. Доведись ему опять выйти
      из ворот своего дома и увидеть мчащиеся сани с людьми в оглоблях, он бы начал всё сначала.
      В ушах звенело от залпа, но Кольке всё казалось, что это голос Константина звенит: «Прощай, Колька! Передай нашим...»
      Что передать и кому? Нешто бате?
      В ящик дул ветер, и в нём пахло уже не печеньем, а кислым пороховым дымом.
      — Апчхн! Апчхи! —два раза подряд чихнул Колька. — Правда! — прошептал он.
      Так всегда говорила мамка, сидя за шитьём и вдруг чихнув.
      — Ещё одного дружинника споймал! — вдруг пискливо крикнул рябой остроносый солдатик в широкой, не по размеру, фуражке.
      Колька почувствовал, что его сильно дёрнули за валенок, потом — за другой.
      — Балуй! — засопел Колька и упёрся было в стенку ящика, но испугался, что таким манером с него совсем стащат валенки и тогда уж дома влетит наверняка.
      И Колька крепко вцепился в валенки замёрзшими па^тьцами. Так его и вытащили.
      — Ишь ты, крапивное семя! — зло удивился фельдфебель, сверля Кольку вытаращенными жёлтыми глазами. — Кнутом бы тебя, паршивца!
      Колька еле шевельнул помертвевшими на морозе губами:
      — Теперь кнуты отменяются. По всей России. Шабаш!
      Фельдфебель ошалело вытаращил глаза:
      — Чего-о-о?
      Офицер, покачиваясь на тумбе от боли в руке, процедил сквозь зубы:
      — Обыскать змеёныша!
      Маленький солдат живо вывернул Колькины карманы. Гильзы, предательски тенькая, посыпались на доски.
     
      — Прощай, Колька! - звонко крикнул Константин. — Передай наишм...
      — Понятно! — хрипло сказал фельдфебель. — Той же компании.
      Офицер отвернулся и, так же, как на дружинника, кивнул остроносому солдату на Кольку. И опять толстые пальцы фельдфебеля, точно черви, неприятно зашевелились.
      Рябой солдат схватил Кольку за шиворот и поволок его к проходному двору.
      Солдат тащил, сильно пригибая голову Кольки к земле. На белом снегу мальчик увидел красную дорожку крови. Здесь дружинники уносили своих раненых. Где-то они сейчас?
      Колька беспомощно затормозил валенками:
      — Куда тащишь-то? Некогда мне, домой надо, ну?
      Солдат, не останавливаясь, что-то пробурчал и,
      подкинув в руке винтовку, сердито звякнул ею.
      Вошли во двор. Солдат, морщась, как от зубной боли, поставил Кольку к низкому забору и, не оглядываясь, быстро отошёл шага на три. Поднял винтовку к плечу, торопливо нацелился и выстрелил.
      Но раздался всего-навсего сухой щелчок металла о металл. Винтовка не была заряжена.
      Солдат хрипло выругался. Всё так же торопясь и не глядя на Кольку, он открыл кожаную коробку патронташа и всадил в затвор полную обойму. Щёлкнул затвором, вводя патрон в ствол, и только тогда посмотрел на того, кого он сейчас должен будет убить...
      И лишь теперь, может быть, солдат увидел как следует того, кто стоит перед ним. Удивлённо рассматривал он большие, наверное отцовские, драные валенки мальчика, его заплатанную кацавейку, растопыренные красные пальцы, похожие на морковки, и вдруг столкнулся взглядом с широко раскрытыми, испуганными глазами ребёнка.
      Кто знает, не вспомнил ли тут солдат своего, такого же, парнишку в далёкой деревне...
      Остроносое лицо солдата дрогнуло и стало не таким сердитым. Он воровато оглянулся назад и зашипел:
      — Зачем гильзов-то набрал, чертёнок?
      — И-и-грать... с ребятами, — признался Колька, вытирая кулаком слёзы.
      — На баррикаду-то откудова попал, прости меня, господи?
      — Я не попал, я на санях приехал, — уже успокаиваясь, ответил Колька.
      Солдат словно нехотя усмехнулся, ещё раз покосился на ворота и вдруг засипел, притопнув сапогом:
      — Бежи, покуда цел, таракан курносый!
      Это можно было сделать только через забор, но пальцы у Кольки до того замёрзли, что даже не почувствовали шершавых досок забора.
      Солдат засипел ещё злей и подсадил Кольку прикладом винтовки.
      Колька перевалился через забор, как куль с мукой, п угодил прямо в кучу снега. Позади, во дворе, раздался гулкий выстрел. Солдат пальнул в воздух...
      Колька мчался домой во весь дух. Наверное, всё сойдёт как нельзя лучше. Отец и мать на фабрике, соседка ушла. Кольке только обогреться бы дома, а то всё ничего...
      Но дома оказались и мать и отец. Мать схватила Кольку в охапку и жадно прижала его к себе:
      — Колюшка! Цел! Где же ты носился, сорванец? Разве теперь по улице бегают?
      Около матери было хорошо, знакомо. Но, освобождаясь из тёплого плена, Колька с чувством превосходства проронил:
      — НеОось я не бегал! Я на баррикаде был!
      Мать испуганно всплеснула руками. Отец улыбнулся в густые усы. Потом посерьёзнел и так, как он никогда ещё не разговаривал с Колькой, сказал:
      — Сынок, иди-ка сюда! Давай-ка, брат, рассказывай.
      И Колька рассказал всё.
      Отец надел фуражку и сунул в карман такой же пистолет, как и у Степана.
      — В случае чего, не робей, Груня, — сказал он и поспешно захлопнул за собой дверь.
      Мать беззвучно заплакала и опять прижала к себе Кольку. Но теперь Колька не вырывался. Ему стало очень жалко мать. И, подражая отцу, Кольк'а сказал:
      — Ну, чего зря плакать-то! У меня теперь валенки будут новые, мне дядя Степан сказал. Верно, верно, маманя! И щи у нас будут с мясом каждый день. И в школу я стану ходить!
      Но мать всё плакала. Горячие и тяжёлые её слёзы Колька ощущал у себя на щеках. Тогда и у него зачесался левый глаз.
      -— Папаня-то... куда ушёл?—тихо спросил он у матери, обнимая её.
      Мать вытерла слёзы концом головного платка и, вздохнув, ответила:
      — Да про твоего Константина сказать кому надо. Слышь, Колюня, революция началась...
      Колька подумал, потом разжал потную ладонь. На ней лежала уцелевшая после обыска медная гильза. Снисходительно улыбаясь, Колька сказал:
      — Маманя, а вот это что такое? Ни в жизнь тебе не догадаться. Ну-ка?
     
     
      С. Алексеев
      АГИТАТОР НА ФРОНТЕ
     
      Войска полковника Громолысова занимали участок фронта от села Дудницы до реки Рыськи. В Дуд-ницах был штаб. А сразу же за селом начинались проволочные заграждения. Затейливо петляя по лугу, они переходили на правый, чуть возвышенный берег реки и терялись в дубовой рош.е.
      Полк занял оборонительный рубеж ещё осенью грошлого года и с той поры стоял без всякого движения. Солдаты привыкли и к Рыське, и к Дудницам, и к тому затишью, которое держалось вот уже около года. Тут они перезимовали, тут встретили весть о свержении царя, перемесили весеннюю грязь и дождались лета.
      Ещё с весны солдаты заговорили о мире, о земле, о скором возвращении домой к жёнам и детям. Одна-
      ко война не кончалась. Не решался вопрос и с землёй. К лету дисциплина в полку Громолысова заметно пала. Солдаты уже без прежнего почтения отлосились к офицерам и к самому полковнику. В окопах роптали на жизнь, на Временное правительство и всё чаще поговаривали о том, что пора-де Громолысову показать дулю, бросить ружья, а самим по домам. Обстановка в полку накалялась.
      Разное бывало в полку, а вот такое случилось впервые: в один из июньских дней адъютант командира полка прапорщик Лещ доложил полковнику Громолысову о необычайном происшествии, случившемся на их участке фронта: в окопах появился мальчик, назвался Лёшкой.
      — Мальчик? — переспросил Громолысов.
      — Так точно! — ответил Лещ.
      — Немедля отправить с фронта! — распорядился полковник.
      — Слушаюсь.
      Лёшку отправили.
      Однако прошёл день, и прапорщик снова докладывал командиру полка о появлении мальчика.
      — Ещё один?! — удивился полковник.
      — Нет. Тот самый.
      - Вот как? Вы что же, его не отправляли?
      — Отправил.
      — Так что же?
      — Так он обманул сопровождающих солдат и начальника станции и снова вернулся.
      Тогда Громолысов распорядился привести Лёшку. Он долго смотрел на щуплую поджарую фигурку мальчика, на большие горящие возбуждением и упрямством глаза, наконец произнёс:
      — Патриот, значит. Защитник отечества!
      Прапорщик Лещ хихикнул.
      — Я хочу сбить германский аэроплан, — проговорил Лёшка.
      — Аэроплан?!
      — Он всё про какого-то Степана Зыкова говорит, — произнёс Лещ.
      — А кто такой Степан Зыков?
      — Полный георгиевский кавалер, — выпалил Лёшка.
      — Ах, вот оно что. — Полковник задумался.— Значит, ты за войну. До полной победы!
      — Я хочу германский аэроплан, — повторил мальчик.
      Лещ снова хихикнул. Однако Громолысов строго посмотрел на своего адъютанта, потом перевёл взгляд на Лёшку и, к превеликому удивлению Леща, отдал приказ оставить мальчишку на фронте.
      — Пусть покрутится среди солдат, — проговорил полковник. — Для нас и такой агитатор клад.
      — Агитатор! — хихикнул прапорщик Лещ.
      В обозной команде
      Ружья Лёшке не дали. Приписали в обозную команду к походной кухне.
      — Да ты,—говорил Пятихатка, полковой повар,— не горюй. Старайся, так, может, и ружьё дадут и в разведку посылать станут.
      И Лёшка вовсю старался. Он колол и пилил дрова, размешивал длинным черпаком кашу, до блеска надраивал котлы. А вечерами они с дядей Акимом укладывались под колёса походной кухни, и мальчик приставал с расспросами. Начал с аэропланов.
      — Летают, — отвечал Пятихатка. — Только я всего раз нх и видел. Акурат летом прошлого года. А зачем тебе ароплан?
      Лёшка не ответил и тут же полез с новым вопросом:
      — А за что кресты дают, дядя Аким?
      — За разное, — неохотно ответил солдат.
      — А за что за разное, — не отставал Лёшка.
      — За пленение германского офицера, — стал перечислять Пятихатка, — за спасение полковог'о знамени, за вынос с поля боя раненого командира. За разное дают. Только ведь его и заслужить непросто. Жди ты, пока тебе германский офицер дастся. А знамя, так недь оно и всего одно на весь полк... Ты что же, по своей воле на фронт? — спросил неожиданно кашевар.
      —- Я крест хочу, — проговорил Лёшка.
      — Эна чего. Ну, ну, жди ты этого самого креста. Может, тебе, как особо важной персоне, и дадут. Только вот я третий год на войне, да всё не при крестах, не при медалях.
      — Так вы же, дядя Аким, при кухне.
      Пятихатка обиделся.
      — Дура,— сказал он и задрал край рубахи.
      Лёшка увидел красный рубец, перехвативший солдатский бок. Мальчик поморщился и отвернулся.
      — Нет, — проговорил солдат. — Смотри. Знай, что на войне всюду пекло. — И опять повторил:—Дура.
      Каждый день мальчик запрягал мерина, и они с дядей Акимом ехали к передовой, почти к самым окопам, кормить солдат. Собирались солдаты, начинались шутки.
      — Генерал, генерал приехал! Акурат для войны у обя самое подходящее орудие, — смеялись солдаты над Лёшкиной кухней.
      — Хватит, — обрывал балагуров Пятихатка.— Чего привязались? Получил кашу и будь здоров. Давай следующий.
      Прошло несколько дней, и солдаты привыкли к Лёшке. Смотрят на мальчика — родную деревню, дом гспоминают. Теперь уже мало кто смеялся над Лёшкой, а наоборот, каждый норовил сказать доброе. М лишь один длиннющий солдат, по фамилии Ломов, поглядывал на мальчика косо, чуть что — гнал с передовой и всё говорил о том, что Лёшку надо немедленно отправить с фронта.
      — Чего он? — спросил кашевара Лёшка.
      — А что? Правду говорит Ломов. Ты бы и впрямь подумал о доме, — отвечал Пятихатка.
      Однако возвращаться Лёшка не собирался. Вечерами мальчик ложился на спину и смотрел в высокое звёздное небо. И представлялся ему тот день, когда он наконец совершит свой первый подвиг и заработает георгиевский крест. Утром Лёшка вставал и с ещё большим усердием начинал крутиться около кухни.
      — Старайся, старайся,—говорил Пятихатка.— Может, и впрямь дадут винтовку, может, и взаправду заработаешь крест.
      Не получилось
      Мысль о кресте не давала Лёшке покоя. «Легче всего, — рассуждал мальчик, — за спасение русского офицера».
      И вот Лёшка стал выбирать себе офицера. Делал умно. Высмотрел поручика Иголкина, командира второй роты. Он и на передовой чаще бывает и весом мал — в случае чего тащить легче. Стал Лёшка, слов-иэ тень, всюду ходить за Иголкиным.
      — Ты что это? — как-то спросил поручик у мальчика.
      — Я вас с поля боя хочу вынести.
      — Как — вынести? — не понял Иголкин.
      — Ну, вас ранят. Я вас и вынесу.
      Поручик с удивлением посмотрел на Лёшку. Усмехнулся. А вечером рассказал другим офицерам, и те тоже смеялись. Больше всех хохотал штабс-капи-тан Дулин.
      Рассказы про Лёшкину выдумку дошли и до полковника Громолысова.
      — Молодец, — похвалил командир полка, вызвал Леща и сказал: — Ну, каково?! Что я вам говорил?
      И надо же: поручик Иголкин действительно уго-
      дил под пулю. Лёшка вначале даже не понял. Смотрит— Иголкин упал. Мальчик бросился к офицеру. Подхватил, поволок. Выбежали солдаты, подняли поручика — а он мёртв.
      Гибель Иголкина напугала Лёшку. Несколько дней он не решался подходить к передовой. А потом, когда успокоился, опять за своё: выбрал нового офицера, на сей раз штабс-капитана Дулина. Теперь Ду-лин уже не смеялся. И только увидит Лёшку — сразу же гонит от себя.
      — Струхнул, — язвили над штабс-капитаном приятели.
      Тогда Дулин пошёл к командиру полка.
      — Ну что вы, — успокаивал Громолысов. — История с Иголкиным—это случайность. При чём тут мальчик? Это даже похвально, это пример для других солдат.
      Дулин ушёл ни с чем. А через день штабс-капита-на убило.
      Теперь уже все офицеры стали бояться Лёшки. «Он заколдованный», — говорили. И едва мальчик за кем-нибудь привяжется — тут же его отгоняли.
      Тогда Лёшка решил ходить-за самим командиром полка. Выехал однажды Громолысов на передовую, смотрит, а рядом с ним мальчик. Вспомнил полковник про Иголкина и про Дулина и стало ему как-то не по себе.
      — Пошёл вон! — закричал Громолысов.
      Лёшка отступил, однако недалеко, так, чтобы в случае чего успеть подбежать к полковнику. Но командир полка снова увидел мальчика. Плюнул тогда Громолысов и уехал с передовой в штаб, от беды подальше.
      — Ты это брось, — отчитывал на следующий день мальчика прапорщик Лещ. — Ты у меня смотри. Я тебя за такие дела под арест, на гауптвахту...
      Так со спасением жизни русского офицера у Лёшки ничего и не получилось.
      Медаль
      Как-то солдат Зуев дал Лёшке поносить боевую медаль. Надел мальчик, побежал по окопам. Бежит, а сам норовит так, чтобы грудь вперёд — смотрите, мол. И все смотрят.
      — Ай да георгиевский кавалер, — смеются солдаты. — Ай да герой!
      Забежал Лёшка и в Дудницы. Здесь около штаба полка он и столкнулся с прапорщиком Лещом.
      Посмотрел Лещ на мальчика строго, спросил:
      — Откуда медаль?
      Лёшка замер, а прапорщик вдруг подобрел, пощупал медаль.
      — Хороша, — проговорил. — Хочешь такую?
      — Хочу, — произнёс Лёшка.
      — Ладно, будет тебе медаль. Только вот что: приходи ко мне и докладывай, о чём говорят солдаты. Да фамилии запоминай. Понял?
      И не даёт с той поры прапорщик мальчишке проходу. Увидит и сразу:
      — Ну как, узнал?
      Лёшка уж так и сяк: мол, ничего такого солдаты не говорят, больше молчат или спят в окопах. Только Лещ, что репей, пристал — не отцепится.
      — Ты у меня смотри, — опять пригрозил прапорщик.
      Тогда мальчик обо всём рассказал Пятихатке.
      — Ну, это дело не хитрое, — успокоил Лёшку солдат. И научил, как говорить с адъютантом.
      — А у Еропкина из первой роты брюхо болит,— докладывал на следующий день Лещу Лёшка.
      — Ну-ну. А ещё что?
      — А ещё Кривокорытов из деревни письмо читал.
      — Так-так, — заинтересовался прапорщик.— Так что же в том письме?
      — Так в нём разное пишут, — ответил Лёшка.
      — Ну, а что разное?
      — у деда Зозули погреб по весне провалился, к бабке Лушке сноха приехала, а у тётки Фёклы козёл сдох.
      — Тьфу! — сплюнул Лещ. — Козёл! Ты что, забыл, о чём докладывать. Говори про тех, кто против войны, кто правительство, командиров ругает. Понял?
      — Понял,—проговорил Лёшка. А сам опять к Пя-тихатке.
      Через день Лёшку снова позвали к Лещу. Прапорщик сидел в штабной избе на крестьянской лавке, курил папиросу.
      — Докладывай.
      — Про фельдфебеля Тучкина говорят, — произнёс Лёшка.
      — Так. Что говорят?
      — Неумён — говорят солдаты.
      Прапорщик рассмеялся:
      — Это правильно. Тучкин действительно глуп. Солдат не проведёшь. Это верно. Ну, а ещё чего говорят?
      Мальчик молчал.
      — Ну-ну. Не бойся.
      — Ещё про вас и тоже недоброе говорят, — произнёс Лёшка.
      — Ну, а что про меня? — насторожился Лещ.
      — То же самое.
      — Что — то же самое?
      Говорить вслух Лёшка не отважился.
      — Выходит, «дурак» про меня говорят солдаты?— процедил прапорщик.
      — Вот-вот, это самое... — подтвердил Лёшка.
      Лещ исподлобья посмотрел на мальчика, стараясь
      понять: по наивности тот завёл такой разговор или умышленно.
      — Ну, а кто говорит? — наконец спросил прапор-ишк.
      — Все говорят.
      — Кто — все? — стал злиться Лещ. — Петров, Иванов — кто все?
      — Поручик Иголкин, к примеру, о том говорил.
      — Иголкин,—закричал прапорщик. — Его и в яшвых давно нет.
      — И потом ещё штабс-капитан Дулин...
      — Ах, негодяй. — Лещ привстал, придвинулся к Лёшке.
      — И ещё полковник Громолысов про то же самое говорит, — заключил мальчик.
      — Вон! — заревел Лещ. — Вон! — И тяжело бухнулся на скамейку.
      На следующий день про Лёшкин разговор с Лещом узнали солдаты.
      — Ай да георгиевский кавалер, — смеялись в окопах. — Ай да герой!
      — Молодец! — похвалил Пятихатка. — Это по-нашенски, по-солдатски.
     
      Чуть что — Лёшка к солдатам: расскажите да расскажите про войну, про подвиги. Только война всем до того надоела, что никому и вспоминать ни о чём не хотелось. И вот как-то Ломов сказал Лёшке:
      — Иди к своему Пятихатке. Он тебе про войну лучше других расскажет.
      Три дня Лёшка приставал к кашевару. Наконец тот сдался.
      — Ну ладно, — проговорил, — садись слушай.
      Пятихатка помолчал, перебирая в памяти что-то,
      и, наконец, начал:
      — Было нас, Пятихаток, пять—все братья: Лука, Илья, Григорий, Фёдор и я, Аким, — младший. Начали войну все разом, в одной роте. Нам ещё три винтовки на пятерых дали.
      — Как, три? — усомнился Лёшка.
      — три, — повторил солдат. — Винтовок не хватало. Одну на двоих давали. Так что у нас вроде как половина даже лишней ещё получалась.
      — Пять Пятихаток, — подивился Лёшка. — И фамилия какая чудная. И пять братьев. И три ружья.
      — Пять, — проговорил солдат. — Только пять было, а теперь вот один остался. Поубивало братьев.
      — Как так?! — вырвалось у мальчика. — Сразу всех и поубивало?
      — Зачем сразу. Не сразу. Первого убило Луку, в 1914 году при атаке под городом Галичем. Вот ещё память от Луки осталась, — показал кашевар на свою винтовку.
      Солдат замолчал. И Лёшка сидел молча, замер, не шевелился.
      — А Илья, — продолжал Пятихатка, — так тот погиб на следующий год. И тоже под тем же городом Галичем. Только тогда наступали австрияки, а мы отходили от Галича. При переправе через Днестр его как раз и убило.
      — Ну, а Григория? — спросил Лёшка.
      — И Григория тоже убило под Галичем.
      — Тогда же?
      — Нет. В шестнадцатом году. Про генерала Брусилова слыхал? — спросил Пятихатка.
      — Нет,—замахал головой Лёшка.
      — Так вот в шестнадцатом году генерал Брусилов прорвал австро-германский фронт, и наша армия снова пошла на Галич. Вот тут-то Григория и убило. А через три месяца, как генерал Брусилов стал отступать, убило и четвёртого брата — Фёдора. Жаль Фёдора, последний был из братьев, — проговорил солдат и опять замолчал.
      — Дядя Аким, —чуть переждав, обратился Лёшка. — Ну, а как Галич?
      •— Галич, он и есть Галич, — ответил солдат. — Он как был у австрияков, так и остался.
      Смотрит Лёшка на солдата, думает: что же это за
      война, четыре брата погибло, а выходит — за что? За пустое место.
      — Э-эх, война, — вздохнул Пятихатка. — Правы, поди, большевики. И за что воюем? И кто её выдумал?
      — Ну, как, узнал про войну? — спросил на следующий день мальчика Ломов.
      — Узнал, — ответил Лёшка и молча побежал к своей кухне. И что удивительно — о крестах и медалях с той поры не заикался, да и с расспросами о войне к солдатам больше не приставал. И еш,ё одно — стал Лёшка усерднее крутиться возле кухни и еш,ё больше помогать Пятихатке.
      «Солдатская правда»
      Еш.ё как-то весной Ломов принёс в окопы номер газеты «Солдатская правда». Передавалась она из рук в руки, и зачитывали её до дыр.
      В газете была напечатана статья Ленина.
      «Большинство солдат — из крестьян, — писал Ленин. — Всякий крестьянин знает, как угнетали и угнетают народ помеш,ики. А в чём сила помеш,иков?
      В земле».
      — Правильно, — говорили солдаты.—От неё, от земли, вся сила.
      «Надо, чтобы все земли помещиков отошли к народу», — говорилось дальше в статье.
      — И это правильно! — соглашались солдаты.
      Статья Ленина произвела на всех огромное впечатление. Несколько дней в окопах только и говорили, что о «Солдатской правде».
      После этого Ломов еш.ё несколько раз приносил газету. Была она маленькой, но занозистой. Помещала солдатские письма, письма крестьян из деревни, а главное, рубила правду: и про войну и про Временное правительство писала прямо. И это солдатам нравилось.
      А как же, — заговорили в окопах. — Как не помочь? Ведь не чужая газета. Своя — солдатская.
      в окопах привыкли к «Солдатской правде» и ждали её с нетерпением.
      И вот Ломов снова принёс газету. Солдаты стали читать и охнули. Редакция сообщала, что газета будет закрыта — нет типографии и денежных средств. «Нам не поможет никто, — писалось в заметке. — Лишь собрав по грошам, мы создадим типографию и прочно поставим газету».
      Сообщение взволновало солдат.
      — А как же, — заговорили в окопах. — Как не помочь? Ведь не чужая газета. Своя — солдатская. «Их благородия», чай, не помогут.
      Стали сдавать кто что мог. Ломов снял георгиевский крест, и это послужило примером. Зуев отдал медаль. Пенкин тоже медаль. Начали сдавать и другие. Кое-кто собрал медяки. Ефрейтор Бабушкин вынул из уха серебряную серьгу. Рядовой Кривокорытов отдал нательный крест.
      И вот, когда Ломов стал пересматривать собранные в фонд газеты пожертвования, то среди солдатских орденов и медалей он вдруг обнаружил офицерский крест.
      Крест озадачил солдата. «Кто бы это?»— размышлял Ломов. Ордена он отправил, а сам стал присматриваться и к офицерам и к офицерским крестам. Заметил: прапорщик Лещ стал ходить без своей награды. «Неужели, — недоумевал Ломов. — Как же это понять?»
      Исчезновение креста озадачило и самого прапорщика. Где и при каких обстоятельствах пропал крест, Лещ не помнил. Потерять его, кажется, не мог. Украли?! И здесь Лещ вспомнил про Лёшку.
      Мальчик отнекивался и уверял, что он ни о каком кресте ничего не знает.
      — Да я его и в глаза никогда не видел, — говорил Лёшка.
      — Не видел! — кричал прапорщик.—А вот тут что у меня висело? — и тыкал себе пальцем в грудь.
      — Нет, не видел, — повторил мальчик. — Кажись, тлм ничего не было.
      - «Кажись», — злился Лещ. — А не ты ли на него неё время глаза, пялил?!
      Но мальчик по-прежнему упирался и твердил лишь одно:
      «Не видел. Не брал».
      — Ну, может быть, пошутил или взял поиграть,— уже примирительно говорил прапорщик.
      — Не брал, — упорствовал Лёшка.
      — Скотина! — ругнулся Лещ.
      Слух об исчезновении офицерского ордена прошёл по полку. Тогда и Ломов подумал о Лёшке.
      На сей раз мальчик отпираться не стал и сказал правду.
      — Так я же его для газеты, — объяснял Лёшка.— ;^ачем Лещу крест. Обойдётся и так. А тут ведь для дела.
      Ломов расхохотался.
      Вскоре про крест узнали и другие солдаты.
      — Молодец! — смеялись они. — Значит, «их бла-|'ородие» нашей газете помог. Правильно! — И от души хвалили солдаты Лёшку.
      Братание
      Как началось братание — Лёшка не видел. С самого утра он вместе с Пятихаткой возился у походной кухни, а когда повёз щи и кашу к окопам, то с бугорочка всё и заметил. Солдаты не сидели, как обычно, в траншеях, а повылезали наружу. Они расхаживали по передовой у самых проволочных заграждений, словно никакой войны вовсе и не было.
      Лёшка хлестнул меринка и, когда подъехал ближе, то заметил, что в одном месте через проволочные ряды перекинуты доски, а многие из русских солдат и вовсе находятся на стороне немецких позиций. Немецкие солдаты тоже повылезали из окопов и смешались в общей толпе с русскими.
      — Что это они? — обратился Лёшка к Пятихатке.
      — Никак, братание, — ответил кашевар. Он так же, как и Лёшка, вытягивал шею и с удивлением смотрел на происходящее.
      Когда Лёшка перебежал по доскам через проволочные заграждения, он оказался в самой гуще русских, германских и австрийских солдат.
      — О майн гот! — закричал какой-то рыжий немчик,— кинд, кинд^ — и стал показывать на Лёшку пальцем.
      Понеслись голоса:
      — Клайнер зольдат!
      — Руссишер зольдат!
      Мальчика сразу обступили.
      — Это Лёшка, наш поварёнок, — проговорил Кри-вокорытов.
      Но немцы и австрийцы плохо понимали русскую речь и, вылупив глаза, с любопытством смотрели на удивительного солдата.
      Братание, видимо, началось давно. Солдаты собирались в группки, кое-кто даже ходил в обнимку, и все что-то оживлённо объясняли друг другу.
      — Вы своего Вильгельма, как мы Николашку,— говорил Зуев, — к чёртовой бабушке!
      Понял ли кто из немцев или просто понравились последние слова, но несколько человек стали выкрикивать:
      — К шортов бабушка! К шортов бабушка!
      В других местах солдаты мирно дымили цигарками, с наслаждением потягивая предложенный немцами табачок. В стороне с каким-то усачом беседовал Ломов.
      Потом рыжий немчик, который тыкал в Лёшку пальцем, достал губную гармошку и стал что-то играть. Звуки были жалостливые, грустные. Лёшка никогда такой штуки не видывал и с интересом смотрел па солдата. Это заметили немцы. И, когда рыжий кончил играть, что-то ему зашептали. Рыжий протянул гармонику Лёшке.
      — Бери, играй,— сказал Зуев.
      Немцы одобрительно загудели.
      Лёшка взял гармонику, покрутил в руках, поднёс ко рту, дунул. Та пискнула. Солдаты засмеялись. Мальчик дунул опять: раз, второй — получилось складнее. Гармошка Лёшке понравилась, и возвращал он её неохотно. И это тоже заметили немцы. Они о чём-то пошептались, потом рыжий снова протянул её мальчику, — на, мол, бери.
      — Никак, дарят, — проговорил кто-то.
      Немцы поняли и утвердительно замахали головами. И Лёшка снова не знал, что делать. Подошёл Ломов, сказал:
      — Бери. Ну, а чем ты отблагодаришь?
      Лёшка покраснел, растерялся.
      — Тащи кашу, — проговорил солдат.
      Каша немцам пришлась по вкусу. Ели они с аппетитом, дочиста облизывали ложки и всё приговаривали:
      — Гут, о гут! Зер гут!'
      — Они вовсе не страшные, — говорил вечером Лёшка про немцев Пятихатке.
      — А чего им быть страшными, — отвечал кашевар.— Люди как есть люди. Немцы ведь тоже мира хотят. Заждались, сынок, мира.
      Во время братания офицеры солдат не тронули. Однако вечером команды были построены и ротные командиры объявили, что за повторный переход линии фронта виновных отдадут под суд, а рота, которая начнёт первой, будет расформирована. Угроза
      ' Хорошо, очень хорошо!
      подействовала. На второй день братания уже не было. Не выходили из своих окопов и немцы. Видимо, и на той стороне обошлось не без строгостей.
      И лишь один Лёшка еш,ё несколько раз вечерами пролезал под проволочными заграждениями и пробирался в немецкие расположения. Он разыскал рыжего немчика, и тот за три дня обучил его всем правилам игры на губной гармонике. Однако через несколько дней, когда мальчик полез снова, из немецких окопов ударила пуля. Лёшка замер, переждал, двинулся дальше, но снова раздался выстрел. Мальчик вернулся назад и больше не лазил.
      А вскоре произошли события, которые вдруг круто повернули всю фронтовую жизнь и принесли много нового.
      Н аступление
      Русская армия, что стояла севернее громолысов-ского полка, перешла в наступление. Газеты кричали о победе, о славе русского оружия, о доблестных защитниках свободы. Полкам, которые первыми прорвали германский фронт, вручались специальные знамёна, присваивались почётные наименования. Фронтовые успехи всколыхнули и Лёшкин полк. Кем-то был пущен слух, что мир теперь совсем близок, что окончательная победа рядом и нужно лишь самое последнее, самое незначительное усилие. Многие солдаты поверили, заколебались, начались бурные споры. Но солдатам доспорить не дали. Пришёл приказ полку полковника Громолысова также начать наступление и идти на города Калуш и Галич.
      «Снова Галич», — подумал Лёшка.
      Атаку начали два броневика. В темноте перед рассветом они придвинулись к проволочным заграждениям и открыли ураганный пулемётный огонь. Потом в атаку поднялись первые группы солдат. С криками «ура!», с винтовками наперевес они устремились к заграждениям, стали набрасывать на проволоку шинели, набитые соломой матрацы, подрубать топорами столбы. Пробив брешь, солдаты обрушились на вражеские позиции.
      Оставив походную кухню, Лёшка воспользовался темнотой и втёрся в ряды наступающих. Однако тут же попал на глаза Ломову.
      — Назад!— закричал Ломов. — Назад!
      Мальчик не уходил. Тогда солдат сгрёб Лёшку и, словно котёнка, сбросил в свои же окопы. Мальчик больно ударился о крепёжное бревно и растянулся пластом в траншее. Потом он поднялся, высунул голову и стал смотреть.
      Бой уже шёл в немецких окопах. Пулемёты заглохли. Лёшка лишь слышал ружейную стрельбу и страшные крики. Потом немцы начали отступать. Они отходили лугом за холм. Следом бежали русские.
      Когда бой переместился за поворот Рыськи, мальчик поднялся и перелез в немецкие траншеи. Глянул Лёшка и замер. Кто стоя, кто лёжа, повиснув на брёвнах и балках окопных перекрытий, застыли в неестественных позах люди. Немцы, австрийцы, русские перемешались, как тогда, при братании. Валялись лицами вниз и вверх животами. Лежали скорчившись, словно сведённые в судороге. Затихли, разбросив руки, как будто бы спали. Валялись один на одном, как снопы, слетевшие с воза.
      Лёшка вскрикнул, полез из окопа и вдруг увидел знакомого немчика. Тот лежал на самом краю окопа. Каска слетела с головы солдата, и ветерок перебирал, словно заигрывал с его золотистыми волосами.
      Прибежав к Пятихатке, Лёшка долго не мог отдышаться.
      — Ты где пропадал? — набросился солдат на мальчишку.
      — Там, — показал Лёшка рукой в сторону немецких окопов, —Он там, — говорил заикаясь мальчик.
      — Кто там? — не понял солдат.
      — Он, — повторил Лёшка. —Тот, который гармонику мне подарил, рыжий.
      Пятихатка положил Лёшке на плечо руку, притянул к себе.
      — Сынок, поел бы. Хочешь кашу? Я тебе кашу дам, вкусную, — пытался успокоить он Лёшку и своей шершавой неловкой рукой провёл по влажным глазам мальчика. А Лёшка стоял и чувствовал, словно озноб пробегал по его телу и ноги вдруг стали какие-то дубовые и, когда он садился, не хотели сгибаться.
      А из-за поворота Рыськи по-прежнему неслись голоса и гулкой россыпью отдавались выстрелы. Там продолжался бой. Русская армия наступала на Галич.
      Галич
      Пять дней полк Громолысова с боями продвигался на запад. Места начались всхолмлённые, с крутыми подъёмами и резкими спусками, с бесчисленными ручьями и речками, с дорогами извилистыми и на редкость пыльными. Шли с холма на холм, словно взбирались на гребни гигантских волн, и Лёшке казалось, что стрельбе и походу конца не будет.
      В первых же боях полк потерял треть своего состава. Не стало Зуева, не стало Кривокорытова, при переправе через реку Золотую Липу убило ефрейтора Бабушкина, у села Толстобабы ранило Пенкина.
      На пятый день, поднявшись на очередной холм, Лёшка, наконец, увидел широкую долину, блестящий изгиб реки и на правом высоком её берегу город.
      — Галич! — произнёс Пятихатка.
      Немцы встретили русских ураганным огнём. Наступление приостановилось. Дождавшись ночи, солдаты спустились в низину и окопались. А на рассвете Пятихатка запряг мерина и поехал кормить солдат. Лёшка тоже хотел было ехать. Однако кашевар мальчика не взял, наказал никуда не бегать, лежать за бугром и ждать его возвращения,
      Пятихатка лежал запрокинув голову и широко раскрытыми глазами смотрел в небо.
      Пятихатка уехал, а вскоре Лёшка услышал одиночный пушечный выстрел. Мальчик влетел на бугор и увидел внизу холма, верстах в двух от Днестра, перевёрнутую вверх колёсами походную кухню, а чуть в стороне отброшенного взрывной волной мерина.
      Ноги не успевали нести Лёшкино тело. Несколько раз он падал, подымался и бежал снова.
      Пятихатка валялся около разбитой кухни, уткнувшись головой в жидкое месиво разлившейся каши.
      — А-а-а-а, — тихо и протяжно стонал солдат.
      — Дядя Аким!—закричал Лёшка. — Дядя Аким!
      Пятихатка посмотрел на мальчика мутными неподвижными глазами.
      — Сынок, ты? А?.. Сынок, — проговорил и застонал снова. — Пить, пить,—расслышал мальчик просьбу солдата.
      Когда Лёшка напоил Пятихатку, тот чуть отошёл.
      — Сынок, что же это? А? Никак смерть. До братьев значит, — и вдруг замолчал.
      — Дядя Аким! Дядя Аким!
      Пятихатка лежал запрокинув голову и широко раскрытыми глазами смотрел в небо.
      Снова бабахнул снаряд. Один, второй, третий. Слева от Лёшки, а потом справа взлетела земля. Едким дымом заволокло поле.
      — Дядя Аким, — тормошил Лёшка солдата.— Дядя Аким!
      Пятихатка не отвечал. В небо смотрели знакомые солдатские глаза, смотрели, но уже ничего не видели.
     
      Агитатор
     
      Вечером в расположение громолысовского полка прибыл сам военный министр, а вместе с ним командующий фронтом и ещё какие-то генералы.
      Лёшке военный министр чем-то напоминал прапорщика Леща — такой же худощавый, такие же рачьи глаза и такой же ёжик на голове. Министр прохо-
      дил по только что занятым немецким окопам, произносил краткие речи, выкрикивал: «Благодарю, братцы» и «Слава героям», целовал в губы двух-трёх солдат, стоявших поблизости, и проходил дальше.
      — Офицеры и солдаты! — выкрикивал он.—Знайте, что вся Россия благословляет вас на ратный подвиг. Пусть сердце ваше не ведает сомнений. Нет колебаний! Нет отступлений! Только вперёд. Ура!
      Солдаты ответили нестройно.
      — Ура! — повторил министр.
      — Ура! — отозвались солдаты еш,ё неохотнее.
      Спускаясь с трибуны, министр заметил Лёшку. Он
      не без любопытства взглянул на мальчика. А тот стоял вытянув руки по швам и пугливо смотрел на приехавшего.
      Громолысов вдруг расплылся в улыбке, наклонился к министру и что-то зашептал на ухо.
      — Вот как? — произнёс тот. Он подозвал Лёшку.— Ты что же, готов умереть за свободу России?
      Лёшка оробел ещё больше и не знал, что ответить.
      — Готов, готов,-—проговорил за него Громолысов.
      Тогда министр схватил мальчика за руку и снова
      полез на трибуну.
      — Офицеры и солдаты! — опять закричал он. — Пусть же жизнь этого юного героя послужит для вас примером. Вперёд! Только вперёд! Ура юному герою! Да здравствует наша победа!
      — Кричи «ура!» — проговорил Громолысов.— Ура Временному правительству и нашей победе.
      Мальчик стоял в нерешительности.
      — Кричи!—подтолкнул его Громолысов.— Ну!
      Лёшка молчал.
      — Ну!
      В солдатских рядах послышался хохоток.
      Тогда командир полка оттолкнул мальчика и сам обратился к солдатам.
      — Братья!— закричал Громолысов.
      И вдруг... Вначале тихо из задних рядов, а потом
      все яснее и громче и сразу из многих мест понеслись голоса:
      — Хватит!
      — НавоевалисЁ!
      — Долой войну!
      — Мира!
      — Братья... — кричал Громолысов.
      Солдаты задвигались. Зашумели ещё больше. Передние ряды придвинулись к самой трибуне. Нажали. Трибуна скрипнула. Покачнулась. Министр побледнел, поспешно бросился к лестнице.
      — Что же вы, полковник! Как же это понять?! — отчитывал потом министр Громолысова. — И что это за глупая выдумка с мальчиком?!
      Командир полка стоял, краснел и только непонимающе разводил руками.
      На следующий день полк Громолысова был расформирован. А ещё через день под конвоем неизвестных ему солдат Лёшка был отправлен с передовой, а потом и вовсе отослан с фронта.
      — Мерзавец! — на прощание проговорил Громолысов.
      — Агитатор, — хихикнул Лещ.
     
     
      Л. Гумилевский
      ДРУГАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
     
      У Полицейского моста вагон неожиданно остановился. Антошка прижался к стеклу, но ничего не увидел.
      Сидевший против него седой, важный барин прошипел раздражённо; «Безобразие!» — и пристукнул крючкастой палкой о пол. Кондуктор же, вернувшись в вагон, коротко объявил:
      — Вагон не пойдёт дальше, граждане!
      — Почему?
      — Потому, что не пойдёт!
      Кондуктор пожал плечами и наклонился к сумке, пересчитывая выручку. Пассажиры стали выходить, ворча и споря. Антошка оторвался от окна и пошёл за другими, равнодушно помахивая узелком с картошками. Неожиданное приключение на знакомой, скучной дороге было ему приятно. Он весело соскочил с площадки и оглянулся.
      Сзади Невский, как всегда, сиял голубым заревом электрических фонарей. Сверкали витрины магазинов, таинственно мерцали расцвеченные вывесками фонари кинематографов, гудела плотная толпа пешеходов, звенели трамваи, ревели автомобили. Но впереди, за длинной цепью нанизанных на рельсы вагонов, огни были погашены, поперёк улицы стояли цепью люди с винтовками, и за мостом грелись патрули у красных остовов тлеющих костров.
      Мальчик ни на секунду не задумался: идти ли дальше или вернуться домой. Он подбросил крошечный узелок свой, закинул его за плечо и пошёл вперёд. У вагонов стояли кондуктора и пассажиры — они с любопытством смотрели на солдат.
      Нарядная барыня, негодовавшая у ступеньки вагона, крикнула страшным голосом:
      — Куда ты, мальчик! Там большевики!
      Антошка оглянулся на неё с холодным любопытством, но промолчал и не замедлил шагов. Тогда, глядя ему вслед, она проворчала исступлённо:
      — А! Их же отродье! Шпион!
      Стоявшие за мостом люди с винтовками видели, как шёл к ним мальчик со смешным узелком за плечом, но не остановили его. Он подошёл к костру, погрел ноги, потом руки, перекидывая из одной в другую узелок с торчащими ушками; ц тогда, решив, что познакомил с собой других достаточно, он спросил сочувственно следивших за ним людей:
      — Холодновато, братишки?
      Один из них посмотрел на него, угрюмо покачал головой и вдруг сурово оборвал его:
      — А тебе-то что тут надо?
      Во влажных глазах его струился смех, но Антошка вздрогнул от сурового вопроса. Помахав над костром узелком с картошками, он кивнул на цепь омертвевших вагонов;
      — Трамвай не пошёл дальше. А я вот жратву нёс отцу. Мамка послала. Можно мне пройти?
      — Куда?
      — На Васильевский.
      — Зачем?
      — Да вот же к отцу, на фабрику...
      — Кто он — отец твой?
      — Рабочий.
      — Откуда?
      — С Невской ниточной...
      Угрюмое лицо красногвардейца стало мягче. Он облокотился на винтовку и засмеялся:
      — А на Васильевский зачем твой отец попал?
      — Ушёл вчера с делегатами туда на мануфактур-ку. И вот нет. Не емши, а мамка чуть не плачет — куда пропал... Найти надо. Вот картошек несу...
      Красногвардеец переглянулся с товарищами — он, вероятно, был старшим. Один из слушавших бойкую болтовню Антошки солдат покачал головой:
      — Не найдёшь! Никого там нету теперь!
      — А где они?
      — Не знаю уж!
      Антошка вздохнул. Вокруг него собрались люди с винтовками. Они разглядывали его и слушали. Осмелев, он потрогал винтовку у одного из них, присмотрелся к затвору и спросил:
      — А вы зачем тут с ружьями стоите, братишки? Революция, братишки, да?
      — Революция!
      — А уж она была ведь —одна? Зимою, а?
      — Была! Теперь другая будет!
      — Ого, другая!— удивился Антошка, тихонько поглаживая скользкий ствол винтовки. — Другая! Это уж наша, братишки, да?
      — Наша, — засмеялся красногвардеец, — наша.
      — Чтоб лучше жить всем было?
      — Вот именно!
      — Тятька говорил! — вздохнул Антошка. — Тятька мне всё говорил! Только не сладите вы с ними, пожалуй. Стрелять будете?
      — Понадобится — и стрелять будем!
      Антошка с завистью посмотрел на твёрдые руки, сжимавшие винтовку и приходившиеся ему против самых его глаз.
      — А зачем вы тут караулите? Они где?
      — Во дворце заперлись!
      — Там?
      — Там!
      У мальчика сверкнули глаза. Красногвардеец усмехнулся:
      — Отец у тебя не большевик?
      — Большевик!
      — А ты?
      — Я тоже!
      — Ага! Ну что с тобой делать — значит, ты свой! Ступай прямо, потом направо, выйдешь к арке — там спросишь, где с Невской ниточной дружина стоит! Гляди, и отца найдёшь!
      — Ой, братишки! Правда?
      — Пойди погляди!
      Антошка последил за указывавшим в темноту пальцем, взмахнул узелком и пошёл недоверчиво от костра, думая, что его вернут назад и скажут, что смеялись. Но никто его не вернул. За углом он вздохнул свободно и побежал по каменной мостовой к огромной арке, которой обрывался переулочек, погружённый во тьму.
      Под аркой, без костров, невидимые в темноте, стояли вооружённые люди. Антошка спросил деловито:
      — с Невской ниточной дружина не здесь?
      — Нет! Зачем надо?
      — К отцу. Где они?
      — Дальше!
      Штык винтовки просунулся под арку, указывая путь. Антошка кивнул головой, проскользнул между рядами стражи и вышел на площадь. Там, как на другом берегу широкой чёрной реки, горел жёлтыми огнями бесчисленных окон Зимний дворец. Антошка увидел тени перебиравшихся через площадь людей и пошёл весело за ними.
      Отца нигде не было. Блуждая по площади, Антошка обошёл кругом дворец. За его решётками, у ворот, у входов, у подъездов стояли часовые. Это были молодые люди, одетые в новенькие военные формы.
      «Юнкера!» — подумал Антошка, припоминая не раз слышанное в этот вечер слово.
      Слово было незнакомое и потому важное и жуткое, как эти люди с винтовками, охранявшие дворец и засевшего в нём неведомого врага.
      Антошка нечаянно вышел на Зимнюю канавку и побрёл по ней, прячась в тени гранитного барьера. Он дошёл до арки дворца, никого не встретив. С этой стороны, видимо, не ожидали нападения. Здесь было тихо. Антошка даже свистнул от удивления, дивясь тому, что отсюда никто не думал нападать.
      Он уже решился вернуться к солдатам, окружавшим площадь, сообщить им об этом упущении, но в тот же миг из чёрной впадины подъезда оглушил его звонкий окрик:
      — Стой! Кто идёт?
      Антошка шарахнулся в сторону, но из подъезда тотчас же высунулось дуло винтовки с острым жалом штыка.
      — Стой, стреляю!
      Антошка вздохнул и с размаху сел на мостовую, чтобы доказать свою неподвижность.
      — Поди сюда, мальчик! Слышишь?
      Ничего не оставалось, как подойти. Антошка поднялся, охая и вздыхая, подошёл ближе. В подъезде стоял молоденький юнкер. Он посмотрел на мальчишку беззлобно, но удивившись. От скуки он стал говорить с ним:
      — Зачем ты здесь шляешься, мальчик? Того и гляди, стрелять будут! Что тебе надо тут?
      — Я ведь к отцу шёл...
      — Где твой отец? Во дворце?
      Антошка ответил твёрдо: «Во дворце!» Ему казалось, что после этого юнкер может ограничить только выговором своё право над его жизнью и смертью. Юнкер же спросил с любопытством:
      — Кто твой отец? Швейцар?
      — Цвицар! — должен был согласиться Антошка.
      Юнкер строго положил руку на плечо мальчика.
      Антошка закрыл глаза, готовясь выслушать приговор.
      — Слушай, мальчик! Я тебя, пожалуй, впущу, но ты прежде всего пойдёшь в юнкерскую комнату — первая комната за белым залом, — спросишь там дежурного и скажешь, чтоб он прислал сюда бутылку вина. Понял?
      Антошка кивал головой утвердительно — всё было очень понятно и гораздо менее страшно, чем он готовился услышать.
      — Бутылку вина, обязательно бургундского! Скажешь, что Хорохорин просит бургундского, иначе он бросит пост, потому что тут холодно и я устал! Понял? Потом можешь идти к отцу. Ступай.
      У Антошки похолодело сердце, обмякли ноги. Он шёл в пасть врага и смотрел, как юнкер, нажав ручку двери, распахивал её для него.
      — Только обязательно бургундского, понял?
      — Понял, — вздохнул Антошка, проскальзывая в дверь: надо было идти, чтобы не выдать себя.
      — Смотри! Поймаю — оборву уши, если не сделаешь как сказано!
      Антошка стоял уже за дверью. Юнкер погрозил ему вслед. Антошка взмахнул узелком и пошёл прямо по коридору, делая вид человека, привыкшего к этой дороге, как к родной избе. Он не оглянулся назад, не смотрел по сторонам, шёл помахивая узелком, подняв голову. Впрочем, если бы он и не делал всего этого, если бы он даже открыто и честно изумлялся блеску, золоту, шёлку и богатству, едва ли бы кто-нибудь заметил его и заинтересовался им.
      Во дворце с этой стороны было пустынно. Довольно часто встречались служители, казаки, офицеры, юнкера, но все они были растеряны, взволнованы и заняты собой. До мальчишки с красным узелком никому не было дела, тем более, что он издалека ещё уступал всем дорогу и всех обходил, заранее сворачивая в сторону и прижимаясь к стене.
      От его шагов не смолкли и не утихли даже голоса говоривших казаков. Антошка слышал, проходя, громкий голос, убеждавший слушателей:
      — Надо уходить — говорю вам! Сейчас палить будут с крейсера по дворцу! Чёрт с ними, с министрами этими! Нужны они нам, что ли?
      Антошка одобрительно оглянулся на голос — хотелось ему тихонько указать им на свободный выход со стороны Зимней канавки, но он прошёл, не сказав ни слова.
      Он уже с полчаса плутал по дворцу с весёлым любопытством. Над ним сияли хрустальными люстрами золочёные потолки залов. Длинные коридоры выводили его к веренице нарядных комнат. Никто его не останавливал. Взволнованная суета, офицеры, винтовки, тихая команда не трогали его.
      В одном из коридоров Антошка наткнулся на двух офицеров, размахивавших шашками друг перед другом.
      Он остановился, в восторге разглядывая настоящее
      сражение, но тут же заметил, что руки бойцов были нетвёрды, движения неуверенны, окружавшие их юнкера пересмеивались — офицеры были пьяны.
      Антошка вспомнил о бутылке бургундского и пошёл дальше. В конце концов, плутая по комнатам, ему удалось найти и ту, которая была временно обращена в казарму для юнкеров. Здесь было тихо, но накурено, грязно и тускло. По полу были разбросаны тюфяки и окурки. За мраморным столиком сидел юнкер с закрытыми глазами, но в полной форме и вооружении. Антошка подошёл к нему:
      — Вы не дежурный?
      — Дежурный. Что нужно? — ответил он равнодушно.
      — Вам велел сказать Хорохорин, чтобы вы послали ему...
      — Вина? — коротко перебил он.
      — Только он сказал бургунского чтобы...
      — Ящик под койкой, в углу...
      Антошка оглянулся по комнате и посмотрел на койку, но не двинулся с места, не зная, что делать.
      — Ну, что стал? Возьми и отнеси! Что я, сам разносить им буду?
      Антошка пошёл к койке.
      — Одну только! Смотри!
      — Я одну!—сказал Антошка, шаря под кроватью рукой и натыкаясь на ящик. — Нашёл.
      Он вынул за узкое горло бутылку и пошёл к дверям. Дежурный посмотрел на его руки, крикнул:
      — Спрячь за пазуху, не разбей!
      Антошка засунул бутылку под куртку и, придерживая её рукой, вышел.
      Обратный путь он совершил тем же порядком, плутая из комнаты в комнату. Он не торопился. Но где-то, точно под самой крышей, ахнул пушечный выстрел, стёкла отозвались нежным стоном, и всё во дворце оживилось преувеличенной суетой.
      Мимо Антошки пронеслись два штатских человека.
      Они остановили служителя в торжественной ливрее, отделанной красным:
      — Как в подвал пройти? Где подвалы?
      Служитель показал, как пройти.
      Когда они скрылись, он равнодушно заметил:
      — Как палить возьмутся, и в подвале не спрячешься!
      — Кто это? — спросил Антошка. — Министры?
      — Какие министры! Так...
      — А министры?
      Служитель посмотрел на мальчишку, на красный узелок в руке, хотел спросить, что тому надо здесь, но не удержался от удовольствия поговорить с посторонним и сказал, безнадёжно махнув руками:
      — Совещаются!
      Антошка хихикнул и, не дожидаясь расспросов, умчался прочь. Сидеть во дворце, хотя бы в подвале, под орудийным обстрелом, застрять здесь на всю ночь ему не хотелось. Он усиленно начал разыскивать выход на Канавку и нашёл его. Он выбрался наружу с глубоким вздохом, оглянулся в темноте, даже крикнул тихонько, но никого не заметил.
      Должно быть, часовому надоело ждать. Антошка потёр уши, спасённые случаем от трёпки, прихлопнул дверь и торопливо ринулся в тёмный мрак ночи.
      Рявкнул ещё один выстрел с Невы, сотрясая воздух. Антошка прижался к гранитному барьеру и, прячась за ним, пошёл прямо.
      Кругом было тихо и пустынно. Но на площади мелькали тени людей, двигавшиеся из-под красной арки ко дворцу. Они скоплялись за колонной, торчавшей мрачной тенью над серединой площади, и Антошка побежал туда, спотыкаясь по камням.
      Он едва не наткнулся на щетину штыков, выступивших вдруг из темноты.
      — Кто это?
      — Свой! — прошептал он задыхаясь.
      Тогда в тёмных рядах кто-то узнал его.
      — А, нашёл отца, что ли?
      — Не нашёл. Я во дворце был.
      — Как — во дворце? Врёшь!
      Вооружённые люди обступили его.
      — Как туда попал? Что там делают?
      Антошка, захлёбываясь от беготни, волнения и
      желания всё сразу рассказать, стал говорить. В подтверждение истины своего рассказа, он вынул из-за пазухи бутылку и предъявил её удивлённым красногвардейцам.
      — Вот она! Юнкера там нету, пойдёмте туда! Оттуда зайти можно — никто не увидит!
      — А засады там нет?
      — Ничего там нет.
      Над его головой совещались шёпотом. Антошка слышал всё.
      — Попробовать разве?
      — А мальчишка не врёт?
      — Нет! — сказал знакомый уже Антошке красногвардеец. — Нет, не врёт! Если бы врал, не брался бы с нами идти!
      — В открытом бою — одно, хитростью — другое. Можно ли нам, раз наше дело правое...
      — Военная хитрость! Ильич любит военной хитростью оставить врага в дураках!.. Пойдёмте, ребята. Наши уже окружили, наверное, со всех сторон!
      У Антошки облилось тёплой кровью сердце. Он повис на чьём-то рукаве:
      — Пойдёмте, пойдёмте, я не вру! А если там юнкер стоит, так я вперёд пойду и бутылку ему отдам, а тогда вам скажу...
      Кто-то тихо и добродушно смеялся над ним, а кто-то другой ласково трепал его за плечо:
      — Ведёшь, значит, нас, богатырь?
      — Веду!
      — Пойдёмте. товарищ,и!
      Антошка шёл, цепляясь за чужую винтовку
      Антошка шёл, цепляясь за чужую винтовку. Отряд прошёл незаметной тенью к гранитному барьеру Зимней канавки и в тени его дошёл до арки дворца. Антошка размахивал бутылкой, метнулся к подъезду и вернулся назад:
      — Никого нет!
      Отряд поодиночке прошёл к подъезду. Антошку не пустили в дверь:
      — Жди здесь или ступай домой: пришибут — мать плакать будет, да и мы пожалеем! Ну?
      — Я тут подожду. Бутылку покажу им — меня не тронут!
      Антошка остался в подъезде.
      Выстрелы смолкли. С Невы веял тихий ночной ветерок.
      С ним вместе доносился ропот множества голосов. Антошка сел на каменную ступеньку, потом прошёлся к подъезду — ждать было нестерпимо.
      Тогда крадучись он отворил дверь, оглянул пустой коридор и, плутая по комнатам и коридорам, стал пробираться вперёд.
      Неожиданно за распахнутой дверью он увидел толпу обезоруженных юнкеров, окружённы'х солдатами.
      — Сдались? — взвизгнул Антошка и нырнул в коридор, по которому шныряли вооружённые люди.
      Их лица были взволнованны, но бодры и веселы.
      В огромном зале Антошка вздрогнул от громкого голоса, доносившегося из толпы. Он протискался в плотную стену спин, прислушиваясь. Там, в кругу рабочих, опиравшихся на винтовки, тот же звонкий голос продолжал:
      — Ещё раз призываю вас, товариш,и, к спокойствию, порядку и революционной дисциплине! Всё здесь и всюду — народное достояние! Охраняйте его! Мы взяли власть, мы будем строить новое государство, первое рабоче^е государство, так проявим же мужество не только в бою, но и в деле строительства
      новой жизни. Товарищи! На нас смотрит весь мир!1 Покажем же пример, товарищи!..
      Антошка работал локтями, протискиваясь вперёд что есть силы. Наконец он вырвался в середину, взглянул в лицо оратора и тогда уже, убедившись, что нашёл отца, повис у него на руках.
      — Ты откуда?
      Речь оборвалась, и круг расступился.
      От тишины Антошка растерялся. Он торопливо оглянулся и растерянно шепнул отцу:
      — Мамка картошки послала... Картошки...
      Он совал ему в руки красный узелок, не зная что делать. Смешные кончики болтались, как уши струсившего зайца, лезли всем в глаза и заставляли хоч хотать самого Антошку вместе со всеми.
     
     
      Л. Жариков
      ФЛАГИ НАД ГОРОДОМ
     
      Смело мы в бой пойдём За власть Советов, И, как один, умрём В борьбе за это.
      После революции началась новая жизнь. Прогнали мы буржуев, и настала свобода!
      Не было у нас больше царя, отменили бога. Кажется, и воздух в посёлке стал чище, солнце в небе сверкало веселей, и всюду, куда ни погляди, полыхали на ветру красные флаги революции.
      просто не верилось, что совсем недавно по городу разъезжали в богатых колясках баре, ходили по улицам усатые городовые с саблями. Владельцем завода был англичанин Юз, а рабочие трудились в огне, как в аду. Даже Васька работал на коксовых печах и чуть не умер там. А ему было всего только одиннадцать лет — чуть-чуть побольше, чем мне.
      Теперь каторга кончилась: в городе не было ни одного буржуя, ни одного полицейского, и нигде пе слышно ненавистных слов: «господин», «ваше благородие», «барин».
      По улицам ходили вооружённые рабочие и называли друг друга по-новому: товарищ.
      Товарищ! Какое красивое слово! Сколько теплоты и счастья в этом слове!
      Раньше его произносили шёпотом, чтобы, не дай бог, не услышал городовой, а то живо закуют в кандалы: «Против царя идёшь». Теперь это слово стало свободным, как птица, выпущенная на волю. Я полюбил его и повторял двести раз на день. Даже ночью, укрывшись с головой старым пиджаком и чувствуя спиной тёплую спину Васьки, я твердил про себя тихонько: «Товарищ, товарищи...»
      Днём я бродил по городу и заговаривал с прохожими, чтобы лишний раз произнести слово «товарищ». Рабочий с винтовкой на плече обернётся и спросит: «Тебе чего, мальчик?» Ответишь что-нибудь: рукав измазан в глине, или: смотри, мол, винтовку не потеряй. Он улыбнётся, скажет «спасибо», а ты идёшь дальше, отыскивая, к кому бы ещё обратиться.
      На углу нашей улицы торговала семечками бедная бабушка Ивановна. Я подходил к ней и, стараясь быть строгим, спрашивал:
      — Товарищ бабушка, почём семечки?
      Должно быть, старушке тоже нравилось это слово. Улыбаясь, она протягивала мне горсть семечек:
      — Возьми, сыночек. Лузгай, сиротка.
      Однажды я встретил Алёшу-пупка — нищего
      мальчика из посёлка «Шанхай». Было уже начало зимы, а он шёл без шапки, втянув нестриженую голову в воротник рваного женского сака. Я остановил Алёшу и спросил:
      — Почему ты без шапки, товарищ?
      Нема, — тихо ответил Алёша, — порвалась шапка.
      — Возьми мою, — предложил я, снимая с себя выцветший, драный картуз без козырька.
      Алёша отказался взять у меня картуз и ответил:
      — Обойдусь. Спасибо, товарищ.
      И мы улыбнулись друг другу, согретые теплом этого слова.
      Расставшись с Алёшей, я поспешил в город. Там было столько интересного, что не хватало дня, чтобы успеть всё увидеть. Давно нужно было поглядеть, как дядя Митя — наш председатель Совета рабочих и солдатских депутатов — заседает в Совете. Хотелось заглянуть и в банк.
      Васькин отец, Анисим Иванович, стал теперь «уполномоченным финансов». Он уже не ползал на своей маленькой тележке, а ездил на линейке, запряжённой буланой лошадкой. Через плечо на тонком ремешке он носил наган, чтобы охранять народные деньги. Я представлял себе, как Анисим Иванович сидит у дверей банка, набитого до потолка деньгами, и держит в одной руке наган, а в другой палку — попробуй-ка сунься за денежками!..
      Каждый день появлялось что-нибудь новое. То в бывшем благородном собрании открыли рабочий клуб. То на пожарную площадь парни и девчата сносили иконы и под пение «Интернационала» сжигали их. (Мы с Васькой тоже сняли и забросили в костёр свои медные крестики. Если бога нет, зачем дурака
      валять, чтобы на шее всякая ерунда болталась!) То в бывшей судебной палате «именем революции» судили колбасника Цыбулю. На главной улице срывали старые эмалированные таблички: «Николаевский проспект», и прибивали новые деревянные: «Улица имени рабочего Егора Устинова». Вывески были плохо оструганы, и от них пахло кровельной краской. Зато улица называлась именем моего отца. Мой отец погиб за революцию. Белые казаки сожгли его живьём в коксовой печи. Ребята говорили, что отцу поставят в городе памятник.
      Нужно было сбегать и на завод. Управляющим рабочие выбрали Абдулкиного отца — дядю Гусейна. Посмотреть бы хоть в щёлочку, как дядя Гусейн управляет заместо Юза! Говорят, отобрали имение у генерала Шатохина и землю роздали крестьянам. Ещё интереснее было то, что женщины после революции поравнялись с мужчинами. Не все, правда: Вась-кина мать, тётя Матрёна, как и раньше, была выше Анисима Ивановича, а мать рыжего Илюхи совсем коротышка, но другие поравнялись — я это сразу заметил.
      Много было дел, много в городе новостей, и разве можно пропустить хоть одну?
      По дороге в центр города мне встретилась большая колонна рабочих. Вместо винтовок они зачем-то несли лопаты, пилы, кирки. Шагая в ногу, они дружно пели:
      Вышли мы все из народа, Дети семьи трудовой. Братский союз и свобода — Вот наш девиз боевой.
      Впереди плыл красный флаг. Он весело похлопывал о древко, будто хотел взлететь в голубое небо. Я смотрел, как рабочие свернули в боковую улицу,
      ведущую к заводу. Вот скрылась за домами последняя шеренга, и только доносились слова песни:
      И водрузим над землёю Красное знамя труда.
      Из разговоров людей я узнал, что это был Первый Коммунистический трудовой отряд. Оказывается, вышел новый закон: «Кто не работает, тот не ест». Мне стало совестно: ведь я вчера и сегодня ел хлеб и даже тюрю, и узвар пил, а сам не работал. Как стыдно, когда есть — ешь, а не работаешь! «Теперь не буду ничего есть, — решил я. — Ни за что не буду».
      В городе, в бывшей лавке Цыбули, открыли потребительскую кооперацию. Возле неё стояла длинная очередь за хлебом. Где-то здесь должен быть Вась-
      ка, мой друг и защитник, верховод всех заводских ребят.
      Женщины, закутавшись в платки, сидели на скамеечках, принесённых из дому, лузгали подсолнухи и рассказывали о том, как сегодня ночью у богатея Цыбули в земле под сараем нашли сто мешков муки и сколько-то много пудов конфет. Совет депутатов приказал раздать рабочим, кроме хлеба, ещё по фунту муки.
      Узнал я из разговоров в очереди и о том, что за станцией Караванной идёт бой Красной гвардии с белогвардейским генералом Калединым и что туда уехал сам председатель Совета товарищ Арсентьев, или попросту — дядя Митя.
      Ваську я нашёл в середине очереди. Здесь же были одноногий гречонок Уча, Илюха и сын конторщика Витька-доктор.
      Хлеб ещё не привозили, стоять в очереди нужно было долго. Мы решили пойти в Совет и узнать, верно ли, что скоро откроется школа для детей рабочих.
      Мы оставили в очереди Илюху, передали ему свои хлебные карточки, а сами пошли в Совет.
      По главной улице разъезжали конные красногвардейцы. Они были одеты кто в чём: кто в пиджаке, кто в пальто, кто в шинели. Сбоку на поясах висели разные шашки: у одних — загнутые на концах, точно колесо, у других — совсем прямые, у третьих — самодельные, без чехлов. Зато за спинами покачивались карабины, кони весело гарцевали — приятно было смотреть на красногвардейцев.
      На длинном заборе поповского дома мы увидели лозунг, написанный красной краской:
      «Октябрьская революция рабочих и крестьян началась под общим знаменем раскрепощения...»
      Мы шли вдоль забора и читали пятисаженную надпись. Прочитав одну строчку, мы вернулись и принялись за другую:
      «Раскрепощаются крестьяне... солдаты и матросы. Раскрепощаются рабочие... Всё живое и жизнеспособное раскрепощается от ненавистных оков».
      Уча стукнул костылём в то место, где стояло слово «оков», и спросил:
      — А что такое оковы?
      — Кандалы, — объяснил Васька. — Помнишь, как Абдулкин отец, дядя Гусейн, из тюрьмы в цепях вышел?
      Уча нахмурил угольные брови, поднял камень и запустил им в дом колбасника Цыбули. Камень, не долетев, упал в снег, около забора.
      В Совете рабочих и солдатских депутатов, в просторном зале, толпилось много народу — женщины с грудными детьми, рабочие, барышни в красных косынках. Всюду стоял гомон, треск каких-то машинок.
      На столах, поставленных в беспорядке, виднелись таблички: «Продкомиссар», «Отдел по борьбе с контрреволюцией», «Народное просвещение».
      За самым дальним столом, в углу, где стояло пробитое пулями красное знамя с надписью: ^Это будет последний и решительный бой!», мы увидели Васьки-ного отца, Анисима Ивановича. Перед ним красовалась табличка: «Уполномоченный финансов».
      Положив тяжёлые руки на стол, Анисим Иванович спорил с дядей Гусейном — управляющим заводом.
      — Давай три миллиона, ничего я знать не хочу, — требовал Абдулкин отец.
      — Нема же денег, — отвечал Анисим Иванович. — Не веришь, вот тебе ключ — проверь.
      — Не хочу я проверять! Я должен пустить завод, а жалованье рабочим нечем платить.
      — Ну, а я что могу поделать? Все мы сейчас работаем бесплатно: и я и ты.
      — О себе не говорю, чёрт меня не возьмёт, а рабочим нужно платить, понимаешь?
      — Понимаю, а ты пойми, что денег в банке нема — буржуи увезли с собой все деньги.
      Анисим Иванович повернулся к соседнему столу с табличкой: «Реквизиционный отдел», за которым сидел матрос:
      — Слушай, товарищ Черновол, нельзя ли потрясти богатеев насчёт денег?
      Матрос, тихо разговаривавший о чём-то с группой вооружённых рабочих, ответил:
      — Трясём, товариш, Руднев. Клянутся всеми святыми, душу отдают, а деньги прячут. Но ты, товарищ управляющий, не горюй, для рабочих денег найдём.
      Когда дядя Гусейн ушёл, мы протиснулись к Анисиму Ивановичу.
      — А вам чего, шпингалеты? — спросил он с доброй улыбкой.
      — Дядя Анисим, верно, что у нас школа будет? — спросил Уча.
      — Это не по моей части, хлопцы. Во-он туда идите, третий стол от двери.
      Уча поскакал на костыле туда, где виднелась табличка: «Народное просвещение», и тотчас вернулся, громко крича:
      — Будет! Сказали: будет!
      Шумной ватагой мы высыпали на улицу и у входа столкнулись с Абдулкой, который откуда-то прибежал.
      — Ребята, айда в завод! — сказал он, с трудом переводя дыхание. — Там народу тьма собралась, музыка играет.
      Мы прислушались. В самом деле, где-то далеко гремели литавры, доносился рык басовой трубы.
      Чтобы не обходить далеко, мы перелезли через забор. Завод теперь наш — кого бояться?
      Абдулка сказал, что люди собрались около доменных печей. Туда мы и устремились.
      Первым на нашем пути стоял прокатный цех — огромное безлюдное здание. Сквозь прорехи в крыше на железный пол падали холодные косые снопы солнечного света. Так просторно вокруг, так весело на душе! Захочу вот — и стану работать в каком угодно цехе: теперь наш завод!
      За прокаткой стояли на путях мёртвые заводские паровозики «кукушки», сплошь занесённые снегом. Мы обогнули высокую, пробитую снарядом кирпичную трубу кузнечного цеха и вдали, у подножия доменных печей, увидели большое скопление народа. Пестрели красные косынки женщин, одетых в телогрейки.
      Обгоняя друг друга, мы подбежали и протиснулись в самую гущу толпы, поближе к железной бочке — трибуне.
      Выступал бывший помощник моего отца по заводу, молотобоец Федя.
      После гибели отца Федя жалел меня — часто заходил к Анисиму Ивановичу, где жил я, и приносил мне то ломоть кукурузного хлеба, то кулёчек с сахарином.
      — Товарищи! — восклицал Федя, оглядывая собравшихся. — Республика Советов находится в смертельной опасности. У нас нет денег, нет хлеба, нет топлива. Заводы и шахты стоят. Нам нужно скорее пустить завод, чтобы делать оружие для защиты добытой кровью свободы. Нам не на кого надеяться, товарищи. Мы должны сейчас же начать работу. Пока у нас нет денег, мы будем работать бесплатно, на пользу революции!
      Взметнулось громогласное «ура». Тучи галок, сидевших на вершинах домен, взлетели и загорланили, кружась над печами. Заиграла музыка. Федя что-то ещё кричал, но уже ничего не было слышно.
      На трибуну взобрался управляющий заводом дядя Гусейн. Он говорил про какого-то американского буржуя Вильсона, который приказал задушить нас голодом, про разруху и про то, что буржуи не простят нам того, что мы отняли у них власть, и пойдут на нас войной. А поэтому мы должны делать снаряды и пушки, патроны и винтовки.
      Когда дядя Гусейн закончил свою речь, заколыхались знамёна, полетели в воздух шапки, грянула музыка, и молодые рабочие запели:
      Вставай, проклятьем заклеймённый. Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущённый И в смертный бой вести готов.
      Я видел, как Васька, сняв шапку, пел. Я тоже стал подтягивать, и мне казалось, что тысячеголосое, могучее пение вырывается из одной моей груди.
      И, если гром великий грянет Над сворой псов и палачей, Для нас всё так же солнце станет Сиять огнём своих лучей.
      После митинга рабочие разделились на отряды и с весёлыми шутками разошлись по цехам.
      В пустынном, заброшенном заводе зазвенели голоса, здесь и там застучали молотки, раздался лязг железа. Одни очищали от снега заводские пути, другие растаскивали баррикады, сложенные из опрокинутых вагонеток, третьи грузили в вагоны рассыпанный уголь.
      Потом, радуя слух, донёсся откуда-то свисток паровоза, и по шатким рельсам из-за доменных печей приползла чумазая маленькая «кукушка». На трубе развевался красный лоскут, а спереди и по бокам, на буферах и подножках, стояли рабочие и радостно размахивали руками, шапками. Их встретили дружным «ура».
      — Первая ласточка, товарищи! — закричал один из рабочих, спрыгивая на ходу с паровозика. — Ласточка революции! — И он мелом написал на боку паровозика эти слова.
      «Кукушку» обступили, ласково ощупывали, грелись о её тёплые бока. Я тоже погрел руки, а Уча даже взобрался на буфер и сидел там, побалтывая ногой и весело размахивая деревянным костылём.
      Управляющий заводом дядя Гусейн пожал машинистам руки и сказал:
      — Придёт время, товарищи, когда у нас будет много больших паровозов. А эту «ласточку» мы сбережём как память о первых днях советской власти, память о нашем свободном, коммунистическом труде.
      «Кукушка», казалось, тоже слушала дядю Гусей-ка, тихонько сопя и пуская по сторонам белые усы из пара. Потом она подцепила вагон с углём и, отдуваясь, повезла его в кузнечный цех. Скоро она снова вернулась, притащив паровозный кран с длинным изогнутым носом. Он стал грузить на платформы железный лом.
      Вдруг невдалеке раздался взрыв, за ним другой. Земля вздрогнула так, что я чуть не упал.
      — Козлы рвут! — услышал я чей-то радостный возглас. — В доменной козлы подрывают!
      Напрасно я испугался. «Рвать козлы» — это значит очищать внутренность печи от застывшего чугуна. Теперь ожидай, что скоро пустят доменную печь, а потом — мартеновские, а за ними — прокатные станы!
      Невозможно было удержаться, чтобы не работать. Вместе со взрослыми мы принялись за дело — собирали разбросанный инструмент, очищали от снега дороги. Я даже снял старую телогрейку, чтобы легче было. Никакая игра не казалась мне такой увлекательной, как эта работа. Особенно радостно было оттого, что я работаю бесплатно, на пользу революции. Если бы мне давали тысячу рублей, я и то не взял бы. Бесплатно работаю, на революцию! Сам товарищ Ленин пожал бы мне руку.
      — Молодцы, ребята! — подхваливали нас взрослые. — Старайтесь, это всё для вас делается: вам доведётся в коммунизме жить!
      — Мы и так не отстаём, — ответил за всех Васька. — Шибче, ребята, лучше старайтесь!
      — Правильно, Вася, подгоняй хлопцев.
      Один из рабочих увидел вдали, над трубой куз-нечно-костыльного цеха, чёрный дым, и зазвучали отовсюду оживлённые возгласы:
      — Дым, дым!..
      Галки, горланя от радости, закружили над дымом — погреться слетелись. До чего хорошая жизнь началась: даже птицы повеселели!
      В самый разгар работы Уча, рывшийся в снегу, закричал нам:
      — Сюда, скорее сюда!
      Из-под железного хлама ом вытащил ржавые, покрытые инеем кандалы — страшную, похожую на живую змею, цепь с двумя «браслетами» на концах.
      — Оковы, — мрачно проговорил Васька, шевеля звенья цепи.
      Ребята, притихшие, молча разглядывали цепь. Я тоже робко притронулся к холодной стальной змее. Васька выпустил кандалы, и они скользнули из рук, звякнули и свернулись клубком.
      — Это в них Джон Юз рабочих заковывал, — сказал Абдулка.
      — Конечно, — подтвердил Васька.
      — Хорошо бы заковать буржуя! — угрожающе выговорил Абдулка.
      — Давайте Сеньку-колбасника закуём, — предложил я.
      — А что? Верно! — сказал Уча. — Поймаем и закуём!
      Васька молчал, не то обдумывая, как лучше заковать колбасника, не то колеблясь — стоит ли пачкать руки.
      — Сеньку неинтересно, — сказал он. — Юза бы заковать!
      Заковать Юза, конечно, было бы хорошо, но Юз сбежал, а Сенька под рукой. Выманить бы его сейчас из дому, затащить в сарай и заковать — пусть бы орал. Вот почему и я, когда Васька, размахнувшись, закинул кандалы в снег, пошёл туда, где они упали, поднял и опустил их за подкладку телогрейки через дыру в кармане. Неловко было ходить — кандалы перевешивали на один бок и противно звякали, но я не захотел расстаться с находкой, затаив злую думу против ненавистного колбасника. Ведь я не забыл и никогда в жизни не смог бы забыть того, как сын лавочника Сенька катался на мне верхом.
      Помню, Васька тогда болел тифом, и доктор, сказал, что, если он не съест кусок мяса, то умрёт. Я помчался к Сеньке.
      Разве можно забыть то, как Сенька стоял тогда у дверей лавки, сосал конфеты и говорил мне: «Ладно, дам, только не за деньги. Буду кататься на тебе верхом».
      Разве можно забыть, как он ездил, ездил на мне, а потом убежал. Тяжело было даже вспоминать про этот случай, и я давно собирался отомстить колбаснику...
      Весело было в заводе, хорошо работать под музыку, но кто-то из ребят вспомнил об очереди за хлебом. Нужно было спешить, а то Илюха, чего доброго, съест наш хлеб. Ведь давали нам по четверти фунта на душу. Положи в рот — и нет пайка.
      Мы с сожалением покинули завод и вернулись в город. Там уже выдавали хлеб и очередь наша приближалась. Скоро мы получили полфунта хлеба и фунт муки в шапку. Я вспомнил о новом законе: «Кто не работает, тот не ест», а сам подумал, что теперь этот закон не про меня. Я ведь работал! Ох, и вкусный хлеб, когда наработаешься!
      Не прошло и двух дней, как нам объявили, чтобы мы собирались в школу. Это была самая радостная новость.
      Школа! Сколько мы мечтали о ней, сколько раз проходили мимо гимназии, с завистью поглядывали на окна, за которыми учились буржуйские сынки! Сколько раз бородатый сторож, заметив нас, припавших к окнам, гонялся за нами с метлой! Если он уходил куда-нибудь, мы целый урок стояли под окнами.
      Однажды мы видели, как отвечал урок Сенька-колбасник. В классе, развалясь, сидел красноносый поп отец Иоанн, перед ним, понуро опустив голову, стоял Сенька. Не то он не знал урока, не то был тупой (недаром три года сидел в одном классе). Поп злился и кричал на него: «Тебе говорят, болнан, бог един в
      трёх лицах: бог отец, бог сын, бог дух святой!» Колбасник моргал глазами и молчал. Поп Иоанн под конец сказал ему: «Тупа главы твоей вершина, нужна дубина в три аршина» — и велел идти на место.
      Мы с Васькой смеялись, а Сенька показывал нам сквозь окно грязный кулак.
      Когда раздался звонок, целая орава гимназистом под командой колбасника выбежала со двора и со снистом, гиком осыпала нас грудой камней, «Бей сапожников!» — кричали они. Мы защищались как могли, но нас было двое, а гимназистов — человек сто.
      Огорчённые, мы ушли домой. Не то обидно, что нас избили гимназисты, а то, что нам нельзя учиться. Меня отец кое-как научил читать и писать, но Васька не знал ни одной буквы. А как он хотел учиться!
      И вот пришло счастье.
      Собираясь в школу, я надел свою драную телогрейку, хотел было выбросить кандалы, но раздумал — вдруг Сенька встретится!
      Тётя Матрёна дала нам по куску хлеба с солью, по луковице, и мы отправились.
      Над бывшей гимназией, как пламя, колыхалось красное полотнище. Ребят собралось человек сорок. У многих висели через плечо холщовые сумки, но в них не было ни книг, ни тетрадей, ни карандашей. В длинных светлых коридорах гимназии было холодно. Окна почти все выбиты, парты изрезаны ножами. «Наверное, это Сенька-колбасник сделал со зла»,— подумал я.
      Весёлый шум, беготня наполнили гулкие классы.
      Всех нас собрали в большой комнате. Там в ряд стояли поломанные парты. Расселись кто где. Мы с Васькой облюбовали самую высокую парту в отдалённом углу.
      Взволнованные необычайным событием в нашей жизни, мы бегали, возились, и некогда было подумать, кто же у нас будет учителем. Поэтому мы удивились и не сразу поняли, что происходит, когда в класс вошёл
      механик Сиротка. Через плечо у него висел наган (Сиротка работал в отделе по борьбе с контрреволюцией).
      — Товарищи ребятишки! — обратился к нам Сиротка, когда шум улёгся и наступила тишина. — Именем революции объявляю первую рабочую школу открытой. Вы, дети горькой нужды, получили право учиться, чтобы стать грамотными и прийти на смену отцам, которые, может быть, сложат головы за рабочее дело. Тогда вы возьмёте наше знамя и пойдёте с ним дальше, к светлому коммунистическому будущему.
      Ветер свистел в разбитых окнах, дребезжали торчащие в рамах осколки стёкол. Мы сидели тихо и внимательно слушали Сиротку.
      — Буржуи говорят, что мы, рабочие, не сумеем управлять государством. Докажите этим вампирам, на что вы способны, оправдайте великое звание рабочего класса! Всё теперь принадлежит вам: школы, заводы и
      ваша судьба. Учитесь больше и лучше. Нам надо победить борющиеся с нами классы и пойти дальше. Таково веление жизни, товарищи ребятишки: на земле началась эпоха мировой революции.
      Помолчав, Сиротка закончил свою речь словами, удивившими нас:
      — Жалко, что учителей для вас мы пока не нашли. Некоторые учителя находятся в Красной гвардии, другие частично расстреляны бывшим царским правительством, а ещё есть такие, что убежали с кадетами. Совет рабочих и солдатских депутатов приказал мне временно быть вашим учителем, пока найдём настоящих.
      Хотя из речи нашего учителя я не понял половины слов, зато слова эти были полны тайной красоты: «веление жизни», «эпоха мировой революции».
      После речи Сиротки в класс вошёл товарищ Арсентьев— дядя Митя. Он окинул нас внимательным взглядом, что-то сказал Сиротке, и они пошли по рядам, оглядывая каждого из нас, ощупывая одежду. Около Алёши-пупка дядя Митя задержался особенно долго, даже присел на корточки и потрогал его рваные калоши, подвязанные верёвками.
      После осмотра дядя Митя вышел в коридор, а затем вернулся, но уже в сопровождении двух красногвардейцев, нагружённых ворохами разнообразной одежды и обуви.
      Всё стало ясно. Мы заволновались.
      Сиротка начал вызывать нас по очереди к доске, где дядя Митя разбирал кучу вещей и выдавал кому новый пиджак, кому тёплую шапку, кому тяжёлые солдатские ботинки с обмотками.
      Ваське досталась зелёная военная гимнастёрка, а мне — новые ватные штаны и чёрная жилетка. Вернувшись на место, я осторожно, чтобы не звенели кандалы, снял свою телогрейку и напялил на себя жилетку. Она была без рукавов, грела плохо, но зато в ней имелось четыре карманчика.
      в классе раздался смех, когда Уче дали сапоги. Дядя Митя и Сиротка растерялись: сапог пара, а у гречонка одна нога. Обрадованный, Уча сам нашёл выход и сказал, что он сперва износит левый сапог, а потом на той же ноге будет носить правый.
      Всем понравилось, что Алёшу-пупка одели с ног до головы. Сиротка снял с него женский сак и выбросил в коридор. Вместо этого на Алёшу надели новое пальто, тёплую шапку-ушанку, дали новые ботинки и огромные синие галифе с красными лампасами.
      Никого не обделили — каждому что-нибудь досталось. Когда дядя Митя ушёл. Сиротка сказал, что подарки прислал нам Совет рабочих и солдатских депутатов.
      — Я знаю, — тихонько шепнул мне Васька, — это Ленин прислал нам вещи.
      Растроганные, мы долго не могли угомониться.
      Потом начался урок. Тетрадей не было. Откуда-то принесли кипу старых газет «Русское слово» и роздали каждому по газете. Вместо карандашей дали по кусочку древесного угля. Если им провести по газете, получалась ясная линия.
      Снова поднялся шум: шуршание газет, шёпот. После этих приготовлений учитель опросил всех по очереди, кто грамотный, а кто совсем не знает букв.
      Васе пришлось пересесть в левую часть класса, где собрались неграмотные. Вместо него ко мне посадили Витьку-доктора.
      Сердце зашлось от счастья: мы в школе и сейчас начнём учиться. Но вдруг опять открылась дверь, и в класс вошли какие-то люди с винтовками. Они вызвали Сиротку. По громкому разговору за дверью я понял: поймали какого-то буржуя, и красногвардейцы пришли спросить у Сиротки, что с ним делать.
      Не отрывайте меня по пустякам, — говорил Сиротка. — Не знаете, что делать? Посадить в кутузку до моего прихода.
      Не успели уйти эти, как явились новые, опять вызвали Сиротку и сказали, что его срочно требуют к телефону. Наш учитель в сердцах хлопнул дверью и не пошёл.
      Урок начался с того, что Сиротка вывел мелом на доске букву «а» и приказал неграмотным десять раз написать эту букву у себя на газетах. Умеющим писать — мне, Витьке-доктору и ещё двоим ребятам из посёлка «Шанхай» — он стал громко диктовать с какой-то бумажки.
      Разгладив свою газету на парте, я старательно выводил:
      «Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне, все трудящиеся! Рабочая и крестьянская революция окончательно победила в Петрограде...»
      Руки мои дрожали. Напрягаясь изо всех сил, так что на лбу выступил пот, я аккуратно выводил каждую букву. Сначала писал на полях газеты, а когда не хватило места, начал чертить буквы прямо на газете, где было напечатано отречение царя: «Божию милостию мы, Николай Вторый...»
      «Дождался, царюга-зверюга!» — невольно подумалось мне, и я с удовольствием подчеркнул написанную мною строчку: «Революция окончательно победила». Я хотел ещё яснее обвести эти хорошие слова, но у меня сломался уголёк. Писать было нечем. Я оглянулся: Васька тоже сидел сложа руки; нос у него был испачкан в угле. Оказалось, что у многих ребят кончились угольки, и они сидели, не зная, что делать.
      Васька сообразил: он попросил разрешения сбегать на улицу и скоро вернулся с пригоршней щепок. Тут же, в классе, их обожгли с одного конца. Неважные получились угольки, но всё-таки,..
      Занятия возобновились. Сиротка ходил по классу и диктовал:
      — «...Революция окончательно победила в Петрограде, рассеявши и арестовавши последние
      остатки небольшого числа казаков, обманутых Керенским...»
      Чтобы Витька-доктор не толкнул меня под локоть, я отодвинулся. Витька уже давно написал и теперь вертелся и заглядывал ко мне в газету. Ему было хорошо — он ещё при царе учился в приходской школе, но мне не хотелось уступать Витьке, я старался написать не хуже его. Повернувшись к нему спиной, чтобы он не заглядывал, я трудился. Но Витька вдруг засмеялся и крикнул учителю:
      — А Лёнька неправильно пишет!
      — Как так неправильно? — возмутился я.
      — Слово «Керенский» он пишет с маленькой буквы, а нужно с большой.
      — Вот так сказанул: Керенский рабочих расстреливал, Ленина хотел арестовать, а мы его будем писать с большой буквы?
      — Рабочие здесь ни при чём, — заявил Витька. — Если фамилия, значит нужно с большой.
      — Может, скажешь, что и царя Николая нужно писать с большой буквы?
      — Конечно.
      Это было уж слишком. В классе поднялся шум. Как Сиротка ни успокаивал, ребята кричали.
      — С маленькой! — заявляли даже те, что сидели слева.
      Васька поднялся с места и сказал:
      — Довольно, попили нашей крови! Нехай буржуи пишут с большой, а мы будем с маленькой.
      — Писать будем так... — сказал Сиротка, нахмурив брови.
      Мы насторожились. Воцарилась тишина, ученики впились взглядами в Сиротку.
      — Писать будем так, как требует грамматика, то есть с большой буквы. Керенский от этого больше не станет, он для нас теперь маленький, вроде блохи. А кричать в классе не разрешаю, — продолжал Сиротка строго. — Вы не в буржуйской школе, а в пролетарской. Должна быть дисциплина и сознательность. Если нужно спросить — подними руку и скажи: «Прошу слова».
      — Съел? — прошипел Витька, поворачиваясь ко мне.
      — Только выйди, я тебе дам! — пригрозил я.
      Сиротка продолжал диктовать, а мы старательно
      шуршали угольками по газетам.
      «За нами большинство трудящихся и угнетённых во всём мире. За нами дело справедливости. Наша победа обеспечена...»
      Подождав, пока отставшие закончат писать, Сиротка стал диктовать дальше:
      — «Товарищи трудящиеся! Помните, что вы сами теперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмёте все дела государства в свои руки... Берегите, храните, как зеницу ока, землю, хлеб, фабрики, орудия, продукты, транспорт — всё это отныне будет всецело вашим, общенародным достоянием. Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».
      Слово «Ленин» мне захотелось написать красным, но чем? Потом я вспомнил: у меня под полой телогрейки должен лежать кусочек бурой шахтной породы. Я пошарил и нашёл. Слово «Ленин» получилось таким красивым, что ребята запросили: «Дай!» Не хотелось мне, чтобы у других было так же, как у меня, но я подумал: «Нельзя быть жадным, ведь мы все теперь товарищи». Я роздал ребятам по кусочку породы, только Витьке-доктору не дал.
      Когда закончился диктант. Сиротка прошёл по рядам, и у кого было чисто написано — хвалил, а кто размазал уголь по газете — ругал. Меня он даже погладил по голове и сказал:
      — Молодец.
      На переменке никто не кувыркался, не скакал. Все ходили степенно — боялись помять подаренную одежду. Абдулка даже не захотел подворачивать руно
      иява новой телогрейки, и они висели до колен. Я решил помочь ему, но он зашипел на меня:
      — Отойди, не цапай!
      После урока чистописания рассказывали стихи. Витька-доктор, задаваясь, рассказал: «Дети, в школу собирайтесь». Я прочитал: «Кушай тюрю, Яша, молочка-то нет». Васька удивил всех: он вышел к доске и громким голосом рассказал по-украински стих: «Поховайте та вставайте...» Горяш.ее от волнения ли-ио Васьки было красивым, а глаза — точь-в-точь два огонька.
      На этом уроки закончились. Две работницы внесли в класс большую тарелку, накрытую газетой, и роздали каждому ученику по кусочку селёдки без хлеба и по два сладких леденца.
      Счастливый день! Всё было радостным: и слова Ленина, которые диктовал иам Сиротка, и светлая классная комната, и подарки Совета, и наш однорукий учитель, вооружённый наганом.
      Уплетая на ходу селёдку, мы высыпали на улицу.
      Около дверей школы стоял мрачный Илюха. Теперь он жалел, что не пошёл учиться. Глаза у него загорелись злым огнём, когда он увидел надетые на всех нас обновки: сапоги, валенки, новые пальто.
      — Илюха, ты чего не захотел учиться? — спросил Витька-доктор, подбегая к рыжему.
      — Я уже грамотный, — важно ответил тот.
      — Эх ты, грамотный! — сказал Витька-доктор. — Ну, скажи, если ты грамотный: скажи, слово «дверь» какого падежа?
      Илюха тупо глядел на Витьку и молчал, потом спросил:
      — Чего?
      — «Чего, чего»! У тебя спрашивают: дверь какого
      падежа: именительного или, например, творительного?
      Илюха ухмыльнулся:
      — Думаешь, не знаю? Конечно, отворительного и ещё... затворительного.
      Витька так и присел от смеха, и я, хотя и не знал, что такое падежи, тоже смеялся. «Илюха отворитель-ный, Илюха затворительный!» — дразнил я. Илюха злился, а мне было весело.
      По дороге домой Илюха пощупал мои ватные штаны и спросил:
      — Почём платил?
      — Сто рублей.
      — А мне можно учиться? — спросил Илюха.
      — Ты же грамотный.
      Илюха не ответил. Он остановился и начал всматриваться в даль улицы.
      — Глядите! —вскричал он. — Глядите, буржуи работают!
      Посреди мостовой, под охраной четырёх красногвардейцев, выковыривали ломами вмёрзшие в землю камни, носили песок буржуи. Здесь были толстые барыни в шляпах с перьями, жирные купцы в меховых шубах. Даже городовой в фуражке без кокарды стучал по камням молотком. Потом я рассмотрел в толпе богатеев колбасника Цыбулю. С недовольным видом он тыкал в землю лопатой и то и дело вытирал платком лоб.
      Толстые барыни в туфлях на высоких каблуках носили малюсенькие камни и хныкали, как будто им было очень тяжело.
      Прохожие обступили буржуев и посмеивались:
      — Копайте, копайте! Поработайте хоть немножко в своей жизни!
      Цыбуля покосился злыми бычьими глазами и пробурчал себе под нос:
      — Не шибко радуйтесь! Недолго продержится ваша власть.
      — Чего они здесь копают? — с удивлением спросил Уча.
      — Осуждённая буржуазия, — объяснил Васька.
      Кто-то из ребят увидел Сеньку-колбасника. Он
      стоял невдалеке и, глядя на своего отца, ревел.
      Я толкнул Ваську и тихо, чтобы не спугнуть колбасника, зашептал:
      — Вась, давай закуём Сеньку?
      — Брось пачкаться! Охота тебе!
      Охота! Нет, не охотой нужно было назвать моё желание расправиться с колбасником, — у меня даже ноги тряслись, так я хотел поймать Сеньку. Кандалы были при мне.
      — Уча, закуём? — шёпотом, чтобы не слышал Васька, предложил я гречонку.
      — Давай! — И Уча поскакал на дребезжащем костыле.
      Сапоги, перекинутые через плечо, подпрыгивали и ударяли его по спине.
      Я бросился наперерез Сеньке. Но всё дело испортил Илюха. Он побежал прямо на Сеньку и закричал: «Лови.его, держи!» Колбасник увидел меня и пустился во весь дух вдоль улицы. Уча снял с плеча сапоги и швырнул их вдогонку Сеньке. Сапоги угодили тому в ноги, он запутался в них и, не добежав до калитки, упал.
      Два прыжка — и я очутился верхом на своём исконном враге. Абдулка, Илюха и Уча держали Сеньку, я, торопясь, тянул из кармана кандалы.
      — Руки ему заковать! — хрипел Абдулка.
      — Лучше ноги. Держи ноги.
      Как назло, кандалы зацепились за подкладку, и я никак не мог их вытащить.
      — Карау-ул! — дрыгая ногами, завопил колбасник.
      Наконец я достал кандалы, но тут понял, что не знаю, как нужно заковывать.
      Почему-то мне сделалось стыдно, вспомнились
      слова Васьки: «Охота тебе пачкаться». Я поднялся и сказал ребятам:
      — Пустите его к свиньям!
      Сенька, всхлипывая, поднялся и, ни слова не говоря, поплёлся по улице. Отойдя, он вдруг закричал:
      — Подождите, оборванцы! Скоро до нас немцы придут — тогда всех вас на сук!
      Я размахнулся, чтобы запустить в колбасника цепями, но кто-то сильный взял меня за руку. Я повернулся и увидел перед собой коренастую фигуру управляющего заводом, дядю Гусейна.
      — Ты что делаешь? — строго спросил он.
      — Это буржуй, — пытался оправдаться я.
      Ко мне подошёл Уча и добавил:
      — Он угнетал Лёньку.
      — Верхом на Лёньке катался, — поддержал подошедший Васька.
      Дядя Гусейн отобрал у меня кандалы, молча оглядел их.
      — Довольно, откатались, — сказал он негромко и задумчиво: вспомнил, наверное, как сам был закован в цепи, — откатались, Вася. А кандалы мы сдадим в революционный музей, чтобы трудящие люди никогда не забывали о том, что значит буржуйская власть. Айда по домам, хлопцы!
      До поздней ночи я ворочался в постели — никак не мог уснуть. Сколько интересного было в этот день! А сколько ещё будет впереди! Теперь у нас свобода. Хотя нет у меня ни отца, ни матери — все люди для меня родные, все товарищи.
      Товарищ! Стоит только прошептать это слово, и возникает перед глазами яркое утро. В зелени акаций поют птицы, а небо над городом высокое и просторное— кажется, оттолкнись, взмахни руками, как крыльями, и взлетишь высоко-высоко, а там, в небе, только разводи руками в стороны и плыви. Вот движется навстречу белое облако, ты облетаешь его стороной или становишься на облако ногами и громко кричишь: «Товарищи, я товарищ!» Далеко земля, никто не слышит, только птицы летают вокруг. А ты плывёшь, сидя на облаке. Куда хочешь плыви, хоть в самый Петроград. В этом городе тоже развеваются красные флаги, и подходит сам Ленин, подходит и говорит: «Ну, товарищ, слезай». Обняв за плечи, как когда-то делал отец, Ленин поднимает меня и смеётся: «Ах ты, товарищ!..»
     
     
      Аркадий Гайдар
      Р. В. С.
      (Третья глава)
     
      В эту ночь долго не мог заснуть Димка. Понемногу в голове у него начали складываться кое-какие предположения: «Крысы... Кто съел мясо?.. Рубашка, стон... А что, если?..»
      Он долго ворочался и никак не мог отделаться от одной навязчиво повторявшейся мысли.
      Утром он был уже у сараев. Отвалил солому и забрался в дыру. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь многочисленные щели, прорезали полутьму пустого сарая. Передние подпорки, там, где должны были
      быть ворота, обвалились, и крыша осела, наглухо завалив вход. «Где-то тут», — подумал Димка и пополз. Завернул за груду рассыпавшихся необожжённых кирпичей и остановился, испугавшись. В углу, на соломе, вниз лицом лежал человек. Заслышав шорох, он чуть поднял голову и протянул руку к валявшемуся нагану. Но потому ли, что изменили ему силы, или ещё почему-либо, только, всмотревшись воспалёнными, мутными глазами, разжал он пальцы, опустил револьвер и, приподнявшись, проговорил хрипло, с трудом ворочая языком:
      — Пить!
      Димка сделал шаг вперёд. Блеснула звёздочка с белым венком, и Димка едва не крикнул от удивления, узнав в раненом незнакомца, когда-то вырвавшего его из рук Головня.
      Пропали все страхи, все сомнения, осталось только чувство жалости к человеку, так горячо заступившемуся за него.
      Схватив котелок, Димка помчался за водой на речку. Возврашаясь бегом, он едва не столкнулся с Марьиным Федькой, помогавшим матери тащить мокрое бельё. Димка поспешно шмыгнул в кусты и видел оттуда, как Федька замедлил шаг, с любопытством поворачивая голову в его сторону. И если бы мать, заметившая, как сразу потяжелела корзина, не крикнула сердито: «Да неси ж, дьяволёнок, чего ты завихлялся?», то Федька, конечно, не утерпел бы проверить, кто это спрятался столь поспешно в кустах.
      Вернувшись, Димка увидел, что незнакомец лежит, закрыв глаза, и шевелит слегка губами, точно разговаривая с кем-то во сне. Димка тронул его за плечо, и, когда тот, открыв глаза, увидел перед собой мальчугана, что-то вроде слабой улыбки обозначилось на его пересохших губах. Напившись, уже ясней и внятней незнакомец спросил:
      — Красные далеко?
      — Далеко. И не слыхать вовсе.
      — А в городе?
      — Петлюровцы, кажись...
      Поник головой раненый и спросил у Димки:
      — Мальчик, ты никому не скажешь?
      И было в этой фразе столько тревоги, что вспыхнул Димка и принялся уверять, что не скажет.
      — Жигану разве!
      — Это с которым вы бежать собирались?
      — Да, — смутившись, ответил Димка. — Вот и он, кажется.
      Засвистел соловей раскатистыми трелями. Это Жиган разыскивал и дивился, куда это пропал его товарищ.
      Высунувшись из дыры, но не желая кричать, Димка запустил в него легонько камешком.
      — Ты чего? — спросил Жиган.
      — Тише! Лезь сюда... Надо.
      — Так ты позвал бы, а то на-ка... камнем! Ты б ещё кирпичом запустил.
      Спустились оба в дыру. Увидев перед собой незнакомца и тёмный револьвер на соломе. Жиган остановился, оробев.
      Незнакомец открыл глаза и спросил просто:
      — Ну что, мальчуганы?
      — Это вот Жиган! — И Димка тихонько подтолкнул его вперёд.
      Незнакомец ничего не ответил и только чуть наклонил голову.
      Из своих запасов Димка притащил ломоть хлеба и вчерашнюю колбасу.
      Раненый был голоден, но сначала ел мало, больше тянул воду.
      Жиган и Димка сидели почти всё время молча.
      Пуля зелёных ранила человека в ногу; кроме того, три дня у него не было ни глотка воды во рту, и измучился он сильно.
      и Димка увидел, как незнакомец снова улыбнулся...
      Закусив, он почувствовал себя лучше, глаза его заблестели.
      — Мальчуганы! — сказал он уже совсем ясно. И по голосу только теперь Димка ещё раз узнал в нём незнакомца, крикнувшего Головню: «Не сметь!» — Вы славные ребятишки... Я часто слушал, как вы разговаривали... Но если вы проболтаетесь, то меня убьют...
      — Не должны бы! — неуверенно вставил Жиган.
      — Как не должны бы? — разозлился Димка. — Ты говори: нет, да и всё... Да вы его не слушайте,
      чуть ли не со слезами обратился он к незнакомцу. — Ей-богу, не скажем! Вот провалиться мне, всё обещаю... Вздую...
      Но Жиган сообразил и сам, что сболтнул он что-то несуразное, и ответил извиняющимся тоном:
      — Да я, Дим, и сам... что не должны, значит... ни в коем случае.
      И Димка увидел, как незнакомец снова улыбнулся.
     
      * * *
     
      За обедом Топ сидел-сидел, да и выпалил:
      — Давай, Димка, гвоздь, а то я мамке скажу, что ты койбасу воробушкам таскал.
      Димка едва не подавился куском картошки и громко зашумел табуреткой. К счастью, Головня не было, мать доставала похлёбку из печки, а бабка была туговата на ухо. И Димка проговорил шёпотом, подталкивая Топа ногой:
      — Дай пообедаю, у меня уже припасён.
      «Чтоб тебе неладно было! — думал он, вставая из-за стола. — Потянуло же за язык».
      После некоторых поисков выдернул он в сарае из стены здоровенный гвоздь и отнёс Топу.
      — Большой больно, Димка! — сказал Топ, удивлённо поглядывая на толстый и неуклюжий гвоздь.
      — Что большой? Вот оно и хорошо. Топ. А чего
      маленький: заколотишь сразу — и всё. А тут долго сидеть можно: тук, тук!.. Хороший гвоздь!
      Вечером Жиган нашёл у Онуфрихи кусок чистого холста для повязки. А Димка, захватив из своих запасов кусок сала побольше, решился раздобыть йоду.
     
      * * *
     
      Отец Перламутрий, в одном подряснике и без сапог, лежал на кушетке и с огорчением думал о пришедших в упадок делах из-за церкви, сгоревшей от снаряда ещё в прошлом году. Но, полежав немного, он вспомнил о скором приближении храмового праздника и неотделимых от него благодаяниях. И образы поросятины, кружков масла и стройных сметанных кринок дали, по-видимому, другое направление его мыслям, потому что отец Перламутрий откашлялся солидно и подумал о чём-то, улыбаясь.
      Вошёл Димка и, спрятав кусок сала за спину, проговорил негромко:
      — Здравствуйте, батюшка.
      Отец Перламутрий вздохнул, перевёл взгляд на Димку и спросил, не поднимаясь:
      — Ты что, чадо ко мне или к попадье?
      — К ней, батюшка.
      — Гм... А поелику она в отлучке, я пока за неё.
      — Мамка прислала. Повредилась немного, так поди, говорит, не даст ли попадья малость йоду. И пузырёк вот прислала махонький.
      — Пузырёк... Гм... — с сомнением кашлянул отец Перламутрий. — Пузырёк что!.. А что ты, хлопец, руки назади держишь?
      — Сала тут кусок. Говорила мать, если нальёт, отдай в благодарность...
      — Если нальёт?
      — Ей-богу, так и сказала.
      — 0-хо-хо, — проговорил отец Перламутрий, поднимаясь. — Нет, чтобы просто прислать, а вот: «если нальёт»... — И он покачал головой. — Ну, давай, что ли, сало... Старое!
      — Так нового ещё ж не кололи, батюшка.
      — Знаю и сам, да можно бы пожирнее... хоть и старое. Пузырёк где? Что это мать тебе целую четверть не дала? Разве ж возможно полный?
      — Да в нём, батюшка, два напёрстка всего. Куда же меньше?
      Батюшка постоял, немного раздумывая.
      — Ты скажи-ка, пусть лучше мать сама придёт. Я прямо сам ей и смажу. А наливать... к чему же?
      Но Димка отчаянно замотал головой.
      — Гм... Что ты головой мотаешь?
      — Да вы, батюшка, наливайте, — поспешно заговорил Димка, — а то мамка наказывала: «Как если не будут давать, бери, Димка, сало и тащи назад».
      — А ты скажи ей: «Дарствующий да не печется о даре своем, ибо будет пред лицом всевышнего дар сей всуе» Запомнишь?
      — Запомню!.. А вы всё-таки наливайте, батюшка.
      Отец Перламутрий надел на босу ногу туфли — причём Димка подивился их необычайным размерам — и, прихватив сало, ушёл с пузырьком в другую комнату.
      — На вот, — проговорил он, выходя. — Только от доброты своей... — И спросил, подумав: — А у вас куры несутся, хлопец?
      ' «Дарствуюший да не печется о даре своем, ибо будет пред лицом всевышнего дар сей всуе» (церковнославянский язык) — тот, кто жертвует, не должен об этом жалеть, так как иначе дар этот не будет угоден богу.
      — От доброты! — разозлился Димка. — Меньше половины... — И на повторный вопрос, выходя из двери, ответил серьёзно: — У нас, батюшка, кур нету, одни петухи только.
      * А А
      Между тем о красных не было слуху, и мальчуганам приходилось быть начеку.
      И всё же часто они пробирались к сараям и подолгу проводили время возле незнакомца.
      Он охотно болтал с ними, рассказывал и шутил даже. Только иногда, особенно когда заходила речь о фронтах, глубокая складка залегала возле бровей, он замолкал и долго думал о чём-то.
      — Ну что, мальчуганы, не слыхать, как там?
      «Там» — это на фронте. Но слухи в деревне ходили смутные, разноречивые.
      И хмурился и нервничал тогда незнакомец. И видно было, что больше, чем ежеминутная опасность, больше, чем страх за свою участь, тяготили его незнание, бездействие и неопределённость.
      Привязались к нему оба мальчугана. Особенно Димка. Как-то раз, оставив дома плачущую мать, пришёл он к сараям печальный, мрачный.
      — Головень бьёт... — пояснил он. — Из-за меня мамку гонит, Топа тоже... Уехать бы к батьке в Питер... Но никак.
      — Почему никак?
      — Не проедешь: пропуски разные. Да билеты, где их выхлопочешь? А без них нельзя.
      Подумал незнакомец и сказал:
      — Если бы были красные, я бы тебе достал пропуск, Димка.
      — Ты?!—удивился тот. И после некоторого колебания спросил то, что давно его занимало: — А ты кто? я знаю: ты пулемётный начальник, потому что раз возле тебя солдат был с «льюисом».
      Засмеялся незнакомец и кивнул головой так, что можно было понять — и да и нет.
      И с тех пор Димка ещё больше захотел, чтобы скорее пришли красные. А неприятностей у него набиралось всё больше и больше. Безжалостный Топ уже пятый раз требовал по гвоздю и, несмотря на то что получал их, всё-таки проболтался матери. Затем в кармане штанов мать разыскала остатки махорки, которую Димка таскал для раненого. Но самое худшее надвинулось только сегодня. По случаю праздника за доброхотными даяниями завернул в хату отец Перламутрий. Между разговорами он вставил, обращаясь к матери:
      — А сало всё-таки старое, так ты бы с десяточек яиц за лекарство дополнительно...
      — За какое ещё лекарство?
      Димка заёрзал беспокойно на стуле и съёжился под устремлёнными на него взглядами.
      — Я, мама... собачке, Шмелику... — неуверенно ответил он. — У него ссадина была здоровая...
      Все замолчали, потому что Головень, двинувшись на скамейке, сказал:
      — Сегодня я твоего пса пристрелю. — И потом добавил, поглядывая как-то странно: — А к тому же ты врёшь, кажется. — И не сказал больше ничего, не избил даже.
      — Возможно ли! Для всякой твари сей драгоценный медикамент? — с негодованием вставил отец Перламутрий. — А поелику солгал, повинен дважды: на земли и на небеси. — При этом он поднял многозначительно большой палец, перевёл взгляд с земляного пола на потолок и, убедившись в том, что слова его произвели должное впечатление, добавил, обращаясь к матери: — Так я, значит, на десяточек располагаю.
      Вечером, выходя из дома, Димка обернулся и заметил, что у плетня стоит Головень и провожает его внимательным взглядом.
      Он нарочно свернул к речке.
      — Димка, а говорят про нашего-то на деревне, — огорошил его при встрече Жиган. — Тут, мол, он недалеко где-либо. Потому рубашка... а к тому же Сёмка Старостин возле Горпининого забора книжку нашёл, тоже кровяная. Я сам один листочек видел. Белый, а в углу буквы «Р. В. С.» и палочки, вроде как на часах.
      Димке даже в голову шибануло.
      — Жиган, — шёпотом сказал он, хотя кругом никего не было, — надо, тово... ты не ходл туда прямо... лучше вокруг бегай... Как бы не заметили.
      Предупредили незнакомца.
      — Что же, — сказал он, — будьте только осторожней, ребята. А если не поможет, ничего тогда не поделаешь... Не хотелось бы, правда, так нелепо пропадать...
      — А если лепо?
      — Нет такого слова, Димка. А если не задаром, тогда можно.
      — И песня такая есть, — вставил Жиган. — Кабы не теперь, я спел бы, — хорошая песня. Повели коммуниста, а он им объясняет у стенки... Мы знаем, говорит, по какой причине боремся, знаем, за что и умираем... Только ежели словами рассказывать, не выходит. А вот когда солдаты на фронт уезжали, ну и пели... Уж на что железнодорожные, и те рты раскрыли, так тебя и забирает.
      Домой возвращались поодиночке. Димка ушёл раньше; он добросовестно направился к реке, а оттуда домой.
      Между тем Жиган со свойственной ему беспечностью захватил у незнакомца флягу, чтобы набрать воды, забыл об уговорах и пошёл ближайшим путем — через огороды. Замечтавшись, он засвистел и оборвал сразу, когда услышал, как что-то хрустнуло возле кустов.
      — Стой, дьявол! — крикнул кто-то. — Стой, собака!
      Он испуганно шарахнулся, бросился в сторону, взметнулся на какой-то плетень и почувствовал, как кто-то крепко ухватил его за штанину. С отчаянным усилием он лягнул ногой, по-видимому попав кому-то в лицо. И, перевалившись через плетень на грядки с капустой, выпустив флягу из рук, он кинулся в темноту...
      Димка вернулся, ничего не подозревая, и сразу же завалился спать. Не прошло и двадцати минут, как в хату с ругательствами ввалился Головень и сразу же закричал на мать:
      — Пусть лучше твой дьяволёнок и не ворочается Еовсе... Ногой меня по лицу съездил... Убью...
      — Когда съездил? — со страхом спросила мать.
      — Когда? Сейчас только.
      — Да он спит давно.
      — А, чёрт! Прибёг, значит, только что. Каблуком р.о лицу стукнул, а она — «спит»! — И он распахнул дверь, напрамяясь к Димке.
      — Что ты! Что ты! — испуганно заговорила мать. — Каким каблуком? Да у него с весны и обувки нет никакой. Он же босый! Кто ему покупал?.. Ты спятил, что ли?
      Но, по-видимому, Головень тоже сообразил, что нету у Димки ботинок. Он остановился, выругался и вошёл в избу.
      — Гм... — промычал он, усаживаясь на лавку и бросая на стол флягу. — Ошибка вышла... Но кто же и где его скрывает? И рубашка, и листки, и фляга... — Потом помолчал и добавил: — А собаку-то вашу я убил всё-таки.
      — Как убил?! — переспросила мать.
      — Так. Бабахнул в башку, да и всё тут.
      Димка, уткнувшись лицом в полушубок, зарывшись глубоко в поддёвку, дёргался всем телом и плакал беззвучно, но горько-горько. Когда утихло всё, ушёл на сеновал Головень, подошла к Димке мать и, заметив, что он всхлипывает, сказала, успокаивая:
      — Ну будет, Димушка! Стоит об собаке...
      Но при этом напоминании перед глазами Димки ещё яснее и ярче встал образ ласкового, помахиваю-ш,его хвостом Шмеля, и еш.ё с большей силой он затрясся и ещё крепче втиснул голову в намокшую от слёз овчину.
      — Эх, ты! — проговорил Димка и не сказал больше ничего.
      Но почувствовал Жиган в словах его такую горечь, такую обиду, что смутился окончательно.
      — Разве ж я знал, Димка?
      — «Знал»! А что я говорил?.. Долго ли было кругом обежать? А теперь что? Вот Головень седло налаживает, ехать куда-то хочет. А куда? Не иначе, как к Лёвке или ещё к кому — даёшь, мол, обыск!
      Незнакомец тоже посмотрел на Жигана. Был в его взгляде только лёгкий укор, и сказал он мягко:
      — Хорошие вы, ребята... — И даже не рассердился, как будто не о нём и речь шла.
      Жиган стоял молча, глаза его не бегали, как всегда, по сторонам, ему нечем было оправдываться, да и не хотелось. И он ответил хмуро и не на вопрос:
      — А красные в городе. Нищий Авдей пришёл. Много, говорит, и всё больше на конях. — Потом он поднял глаза и сказал всё тем же виноватым и негромким голосом: — Я попробовал бы... Может, проберусь как-нибудь... успею ещё.
      Удивился Димка. Удивился незнакомец, заметив серьёзно остановившиеся на нём большие тёмные
      глаза мальчугана. И больше всего удивился откуда-то внезапно набравшейся решимости сам Жиган.
      Так и решили. Торопливо вырвал незнакомец листок из книжки. И, пока он писал, увидел Димка в левом углу те же три загадочные буквы «Р. В. С.» и потом палочки, как на часах.
      — Вот, — проговорил он, подавая, — возьми, Жиган... ставлю аллюр, два креста. С этим значком каждый солдат — хоть ночью, хоть когда — сразу же отдаст начальнику. Да не попадись смотри.
      — Ты не подкачай, — добавил Димка. — А то не берись вовсе... Дай я.
      Но у Жигана снова заблестели глаза, и он ответил с ноткой вернувшегося бахвальства:
      — Знаю сам... Что мне, впервой, что ли?
      И, выскочив из щели, он огляделся по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, пустился краем наперерез дороге.
      Солнце стояло ещё высоко над Никольским лесом, когда выбежал на дорогу Жиган и когда мимо Жигана по той же дороге рысью промчался куда-то Головень.
     
      Недалеко от опушки Жиган догнал подводы, нагружённые мукой и салом. На телегах сидело пять человек с винтовками. Подводы двигались потихоньку, а Жигану надо было торопиться, поэтому он свернул в кусты и пошёл дальше не по дороге, а краем леса.
      Попадались полянки, заросшие высокими жёлтыми цветами. В тени начинала жужжать мошкара. Проглядывали ягоды дикой малины. На ходу он оборвал одну, другую, но не остановился ни на минуту.
      «Вёрст пять отмахал! — подумал он. — Хорошо бы дальше также без задержки». Замедляли ходьбу сучья, и он вышел на дорогу.
      Завернул за поворот и зажмурился. Прямо навстречу брызгали густые красноватые лучи заходящего солнца. С верхушки высокого клёна по-вечернему звонко пересвистнула какая-то пташка, и что-то затрепыхалось в листве кустов.
      — Эй! — услышал он негромкий окрик.
      Обернулся и не увидел никого.
      — Эй, хлопец, поди сюда!
      Жиган разглядел за небольшим стогом сена у края дороги двух человек с винтовками, кого-то поджидавших. В стороне у деревьев стояли их кони.
      Подошёл.
      — Откуда ты идёшь?.. Куда?
      — Оттуда... — И он, махнув рукой, запнулся, придумывая дальше. — С хутора я. Корова убегла... Может, повстречали где? Рыжая и рог у ей один спилен. Ей-богу, как провалилась, а без её — хоть не ворочайся.
      — Не видели... Тёлка тут бродила какая-то, так ту наши ещё в утро сожрали... А тебе не попадались подводы какие?
      — Едут какие-то... должно, рядом уже.
      Последнее сообщение крайне заинтересовало
      спрашивающих, потому что они поспешно направились к коням.
      — Забирайся! — крикнул один, подводя лошадей. — Сядешь ко мне за спину.
      — Мне домой надо, у меня корова... — жалобно завопил Жиган. — Куда я поеду?..
      — Забирайся, куда говорят. Тут недалеко отпустим. А то ты ещё сболтнёшь подводчикам.
      Тщетно уверял Жиган, что у него корова, что ему домой и что он ни слова не скажет подводчикам, — ничто не помогало. И совершенно неожиданно для себя он очутился за спиной у одного из зелёных. Поехали рысью. В другое время это доставило бы ему очень большое удовольствие, но сейчас совсем нет, особенно когда он понял из нескольких брошенных
      слов, что едут они к отряду Лёвки, дожидающемуся чего-то в лесу. «А ну как Головень там, — мелькнула вдруг мысль, — да узнает сейчас, что тогда?» И, почти не раздумывая, под впечатлением обуявшего его ужаса, он слетел кубарем с лошади и бросился с дороги.
      — Куда, дьяволёнок? — круто остановил лошадь и вскинул винтовку один.
      Может быть, и не успел бы добежать до деревьев Жиган, если бы другой не схватил за руку товариш.а и не крикнул сердито:
      — Стой!.. Не стреляй: всё дело испортишь.
      Не вбежал, а врезался в гуш.у леса Жиган. Напролом через чащу, через кусты, глубже и глубже. И только когда очутился посреди сплошной заросли осинника и сообразил, что никак не смогут проникнуть сюда конные, остановился перевести дух.
      «Лёвка! — подумал он. — Не иначе, как к нему Головень. — И сразу же сжалось сердце. — Хоть бы не поспели до темноты: ночью всё равно не найдут а утром, может, красные...»
      На дороге грохнул выстрел, другой... и пошло.
      «С обозниками, — догадался он. — Скорей надо, а тут на-ка: без пути».
      Но лес поредел вскоре, и под ногами у него снова очутилась дорога. Жиган вздохнул и бегом пустился дальше. Не прошло и двадцати минут, как рысью прямо навстречу ему вылетел торопившийся куда-то отряд. Не успел он опомниться, как оказался окружённым всадниками. Повёл испуганными глазами. И чуть не упал со страху, увидав среди них Головия. Но то ли потому, что тот всего раз или два встречал Жигана, потому ли, что не ожидал наткнуться здесь на мальчугана, или, наконец, может быть, потому, что принялся подтягивать подпругу у плохонького, наспех наложенного седла, только Головень «е обратил на него никакого внимания.
      — Хлопец, — спросил его один, грузный и с большими седоватыми усами, — тебя куда дьявол несёт?
      — С хутора... — начал Жиган. — Корова у меня... чёрная, и пятна на ей...
      — Врёшь! Тут и хутора никакого нет.
      Испугался Жиган ещё больше и ответил, запинаясь:
      — Да не тут... А как стрелять начали, испугался и убежал...
      — Слышали? — перебил первый. — Я ж говорил, что где-то стреляют.
      — Ей-богу, стреляли, — заговорил быстро, начиная о чём-то догадываться, Жиган, — на Никольской дороге. Там Козолупу мужики продукт везли. А Лёв-кины ребята на них напали.
      — Как напали?! — гневно заорал всадник. — Как они смели!
      — Ей-богу, напали... Сам слышал: чтоб, говорят, сдохнуть Козолупу... Жирно с него... и так обжирается, старый чёрт...
      — Слышали?! — заревел зелёный. — Это я обжираюсь?
      — Обжирается, — подтвердил Жиган, у которого язык заработал, как мельница. — Если, говорят, сунется он, мы напомним ему... Мне что? Это всё ихние разговоры.
      Жиган готов был выпалить ещё не один десяток обидных для достоинства Козолупа слов, но тот и так был взбешён до крайности и потому рявкнул грозно:
      — По коням!
      — Ас ним что? — спросил кто-то, указывая на Жигана.
      — А всыпь ему раз плетью, чтобы не мог впредь такие слова слушать.
      Ускакал отряд в одну сторону, а Жиган, получив ни за что ни про что по спине, помчался в другую, радуясь, что ещё так легко отделался.
      «Сейчас схватятся, — подумал он на бегу. — А пока разберутся, глядишь — и ночь уже».
      Миновали сумерки. Высыпали звёзды, спустилась ночь. А Жиган то бежал, то шёл, тяжело дыша, то изредка останавливался — перевести дух. Один раз, заслышав мерное бульканье, отыскал в темноте ручей и хлебнул, разгорячённый, несколько глотков холодной воды. Один раз шарахнулся испуганно, наткнувшись на сиротливо покривившийся придорожный крест. И понемногу отчаяние начало овладевать им. Бежишь, бежишь, и всё конца нету. Может, и сбился давно. Хоть бы спросить у кого.
      Но не у кого было спрашивать. Не попадались на пути ни крестьяне на ленивых волах, ни косари, приютившиеся возле костра, ни ребята с конями, ни запоздалые прохожие из города. Пуста и молчалива была тёмная дорога. И только соловей вовсю насвистывал, только он один не боялся и смеялся звонко над ночными страхами притихшей земли.
      И вот, в то время когда Жиган совсем потерял всякую надежду выйти хоть куда-либо, дорога разошлась на две. «Ещё новое! Теперь-то по какой?» И он остановился.
      Го-го... — донеслось до его слуха негромкое гоготанье. «Гуси!» — чуть не вскрикнул он. И только сейчас разглядел почти что перед собою, за кустами, небольшой хутор.
      Завыла отчаянно собака, точно к дому подходил не мальчуган, а медведь. Захрюкали потревоженные свиньи, и Жиган застучал в дверь:
      — Эй! Эй! Отворите!
      Сначала молчанье. Потом в хате послышался кашель, возня, и бабий голос проговорил негромко:
      — Господи, кого ж ещё-то несёт?
      — Отворите! — повторял Жиган.
      Но не такое было время, чтобы в полночь отворять всякому. И чей-то хриплый бас вопросил спросонок:
      — Кто там?
      — Откройте! Это я. Жиган.
      .— Какой ещё, к чёрту, жиган? Вот я тебе из берданки пальну через дверь!
      Жиган откатился сразу в сторону и, сообразив свою оплошность, завопил:
      — Не жиган! Не жиган... Это прозвище такое... Васькой зовут... Я ж ещё малый... А мне дорогу б спросить, какая в город.
      — Что с краю, та в город, а другая в Подду-бовку.
      — Они ж обе с краю!.. Разве через дверь поймёшь!
      Очевидно раздумывая, помолчали немного за дверью.
      — Так иди к окошку, оттуда покажу. А пустить... не-ет! Мало что маленький. Может, за тобою здоровый битюг сидит.
      Окошко открылось, и дорогу Жигану показали.
      — Тут недалече, с версту всего. Сразу за опушкой.
      — Только-то!
      И, окрылённый надеждой, Жиган снова пустился бегом.
     
      * * *
     
      На кривых уличках его сразу же остановил патруль и показал штаб. Сонный красноармеец ответил нехотя:
      — Какую ещё записку! Приходи утром. — Но, заметив крестики спешного аллюра, бумажку взял и позвал: — Эй, там!.. Где дежурный?
      Дежурный посмотрел на Жигана, развернул записку и, заметив в левом углу всё те же три загадочные буквы «Р. В. е.», сразу же подвинул огонь. И только прочитал — к телефону: «Командира!.. Комиссара!», а сам торопливо заходил по комнате.
      Вошли двое.
      — Не может быть!—удивлённо крикнул один.
      — Он!.. Конечно, он! —радостно перебил другой. — Его подпись, его бланк. Кто привёз?
      И только сейчас взоры всех обратились на притихшего в углу Жигана.
      — Какой он?
      — Чёрный... в сапогах... и звезда у его прилеплена, а из неё красный флажок.
      — Ну да, да, орден!
      — Только скорей бы, — добавил Жиган, — светать скоро будет... А тогда бандиты... убьют, коли найдут.
      И что тут поднялось только! Забегали все, зазвонили телефоны, затопали кони. И среди всей этой суматохи разобрал утомлённый Жиган несколько раз повторявшиеся слова: «Конечно, армия!.. Он!.. Реввоенсовет!»
      Затрубила быстро-быстро труба, и от лошадиного топота задрожали стёкла.
      — Где? — Порывисто распахнув дверь, вошёл вооружённый маузером и шашкой командир. — Это ты, мальчуган?.. Васильченко, с собой его, на коня...
      Не успел Жиган опомниться, как кто-то сильными руками поднял его с земли и усадил на лошадь. И снова заиграла труба.
      — Скорей! — повелительно крикнул кто-то с крыльца. — Вы должны успеть!
      — Даёшь! — ответили эхом десятки голосов.
      Потом:
      - А-аррш!
      И, сразу сорвавшись с места, врезался в темноту конный отряд.
     
      * * *
     
      А незнакомец и Димка с тревогой ожидали и чутко прислушивались к тому, что делается вокруг.
      — Уходи лучше домой, — несколько раз предлагал незнакомец Димке.
      Но на того словно упрямство какое нашло.
      — Нет, — мотал он головой, — не пойду.
      Выбрался из щели, разворошил солому, забросал
      ею входное отверстие и протискался обратно.
      Сидели молча: было не до разговоров. Один раз только проговорил Димка, и то нерешительно:
      — Я мамке сказал: может, говорю, к батьке скоро поедем; так она чуть не поперхнулась, а потом давай ругать: «Что ты языком только напрасно треплешь!»
      — Поедешь, поедешь, Димка. Только бы...
      Но Димка сам чувствует, какое большое и страшное это «только бы», и потому он притих у соломы, о чём-то раздумывая.
      Наступал вечер. В сарае резче и резче проглядывала тёмная пустота осевших углов. И расплывались в ней незаметно остатки пробираюш;егося сквозь ш;е-ли света.
      — Слушай!
      Димка задрожал даже.
      — Слышу!
      И незнакомец крепко сжал его плечо.
      — Но кто это?
      За деревней, в поле, захлопали выстрелы, частые, беспорядочные. И ветер донёс их сюда беззвучными хлопками игрушечных пушек.
      — Может, красные?
      — Нет, нет, Димка! Красным рано еш;ё.
      Всё смолкло. Прошёл ещё час. И топот и крики, наполнившие деревеньку, донесли до сараев тревожную весть о том, что кто-то уже здесь, рядом.
      Голоса то приближались, то удалялись, но вот послышались близко-близко.
      — И по погребам? И по клуням? — спросил чей-то резкий голос.
      — Везде, — ответил другой. — Только сдаётся мне, что скорей здесь где-нибудь.
      «Головень!» — узнал Димка, а незнакомец протянул руку, и чуть заблестел в темноте холодновато-спокойный наган.
      — Темно, пёс их возьми! Проканителились из-за Лёвки сколько!
      — Темно! — повторил кто-то. — Тут и шею себе сломишь. Я полез было в один сарай, а на меня доски сверху... чуть не в башку.
      — А место такое подходящее. Не оставить ли вокруг с пяток ребят до рассвета?
      — Оставить.
      Чуть-чуть отлегло. Пробудилась надежда. Сквозь одну из щелей видно было, как вспыхнул недалеко костёр. Почти что к самой заваленной двери подошла лошадь и нехотя пожевала клок соломы.
      Рассвет не приходил долго. Задрожала наконец зарница, помутнели звёзды. Скоро и обыск. Не успел или не пробрался вовсе Жиган.
      — Димка, — шёпотом проговорил незнакомец, — скоро будут искать. В той стороне, где обвалились ворота, есть небольшое отверстие возле земли... Ты маленький и пролезешь... Ползи туда.
      — А ты?
      — А я тут... Под кирпичами, ты знаешь где, я спрятал сумку, печать и записку про тебя. Отдай красным, когда бы ни пришли. Ну, уползай скорей! — И незнакомец крепко, как большому, пожал ему руку и оттолкнул тихонько от себя.
      А у Димки слёзы подступили к горлу. И было ему страшно, и было ему жалко оставлять одного незнакомца. И, закусив губу, глотая слёзы, он пополз, спотыкаясь о разбросанные остатки кирпичей.
      Тара-та-тах! — прорезало вдруг воздух. — Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у, тиу-у... — взвизгнуло над сараями.
      И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряжённых обойм «ЛЬЮИСОВ» — всё это так внезапно вреза-
      лось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле незнакомца.. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.
      — Чего ты, глупый? — радостно спросил тот.
      — Да ведь это же они... — отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая плакать.
      И ещё не смолкли выстрелы за деревней, ещё кричали где-то, когда затопали лошади около сараев. И знакомый задорный голос завопил:
      — Сюда! Зде-есь!
      Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил тревожно и торопливо:
      — Вы здесь, товарищ Сергеев?
      И народу кругом сколько появилось откуда-то — и командир, и комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой! И все гоготали и кричали что-то совсем несуразное.
      — Димка, — захлёбываясь от гордости, торопился рассказать Жиган, — я успел... назад на коне ле-гел... И сейчас с зелёными тоже схватился... в самую гущу... Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..
      — Ты врёшь. Жиган... Обязательно врёшь... У тебя и сабли-то нету, — ответил Димка и засмеялся
      сквозь не высохшие ещё слёзы.
     
      * * *
     
      Весь день было весело.
      Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле логова.
      Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что слушались его и командиры и красноармейцы.
      и знакомый задорный голос завопил: — Сюда! Зде-еЫ
      Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили, чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города Петрограда.
      А Жиган среди бойцов чёртом ходил и песни такие заворачивал, что только ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.
      — Жиган! А ты теперь куда?
      Остановился на минуту Жиган, как будто лёгкая тень пробежала по его маленькому лицу, потом головой тряхнул отчаянно:
      — Я, брат, фьи-ить! Даёшь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую песню у них перенял:
      Ночь прошла в полевом лазарети;
      День весенний и яркий настал.
      И при солнечном, тёплом рассве-ти
      Молодой командир умирал...
      Хоро-ошая песня! Я спел — гляжу: у старой Горпины слёзы катятся. «Чего ты, говорю, бабка?» — «Та умирал же!» — «Э, бабка, дан ведь это в песне». — «А когда б только в пеоне, — говорит, — а сколько ж и взаправду». Вот в эшелонах только, — добавил он, запнувшись немного, — некоторые из товарищей не доверяют. «Катись, — говорят, — колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган. Украдёшь чего-либо». Вот кабы и мне бумагу!
      — А давайте напишем ему, в самом деле, — предложил кто-то.
      — Напишем, напишем!
      И написали ему, что «есть он. Жиган, не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность», а потому «оказывать ему, Жигану, содействие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».
      И много ребят подписалось под той бумагой — целые пол-листа да ещё на обратной. Даже рябой
      Пантюшкин, тот, который ещё только на прошлой неделе писать научился, вычертил всю фамилию до буквы. А потом понесли к комиссару, чтобы дать печать. Прочитал комиссар.
      — Нельзя, — говорит, — на такую бумагу полковую.
      — Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что же, даром, что ли, старался малый?
      Улыбнулся комиссар:
      — Этот самый, с Сергеевым?
      — Он, язви его шельма.
      — Ну уж в виде исключения... — И тиснул по бумаге.
      Сразу же на ней РСФСР, серп и молот — документ.
      И такой это вечер был, что давно не запомнили поселяне. Уж чего там говорить, что звёзды, как начищенные кирпичом, блестели или как ветер густым настоем отцветающей гречихи пропитал всё. А на улицах что делалось! Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали див-чата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых брёвнах перед обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.
      Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли старики, ребятишки. Но долго ещё по залитым лунным светом уличкам смеялась молодёжь. И долго ещё наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.
      А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и весь отряд. И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.
      — Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в
      Петрограде, — проговорил он, обращаясь к Димке. — А тебя... — И он запнулся немного.
      — Может, где-нибудь, — неуверенно ответил Жиган.
      Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головёнке. Худенькие руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились вдаль, перед собой...
      На дороге чуть заметной точкой виднелся ещё отряд. Вот он взметнулся на последнюю горку возле НИКОЛЬСКОГО оврага... скрылся. Улеглось облачко пыли, поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под гречихой, и на нём — больше никого.
     
      Виктор Авдеев
      КРЫЛАТЫЙ СВЯЗИСТ
     
      I
     
      Матрос Хобля, связной штаба красноармейского полка, расположился со своими почтовыми голубями у солдатки Зарубы, на краю слободки. С рассветом хозяйка уходила на ткацкую фабрику. В избе оставался её сынишка Пашка, вихрастый широкогрудый мальчишка, конопатый, точно кукушкино яйцо. Ноги Пашки болтались в материных штиблетах, как толкачи в ступе, передний зуб был сломан в драке, и он ловко сплёвывал через него, на зависть всем ребятам
      слободки. Весь день Пашка крутился возле голубей, и матрос подарил ему штаны, широкие, точно колокол. Мальчишка подсучил их, вышел на улицу и остановился на углу, важно сунув руки в карманы.
      На солнцепёке, возле красной фабричной стены, ребята играли в бабки. Они бросили игру, окружили Пашку.
      — Чего же ты. Щербатый, не выходишь гулять? — заискивающе спросил его закадычный приятель Лёвка Мухрай, скуластый, с узкими зелёными глазами и в картузе с оторванным козырьком.— Задаёшься? А мы в овраге за городом снаряд нашли!
      — Некогда,— сказал Пашка и выставил ногу. — Занятый голубями.
      — Покажь почтовых, я те свинчатку дам.
      — Это военных-то? Сходи на базар, кур погляди.
      Ребята почтительно замолчали.
      Пашка снисходительно позволил товарищам пощупать добротность сукна на своих штанах.
      — Постоялец мне картечин дал, он у большевиков за главного. Как не схочет голубями почту пересылать, то красные и не узнают, где сидят кадеты. Сам товарищ Ленин про воздушную связь интересуется.
      Пашка вынул из кармана ореховую рогатку с красной резиной, вырезанной из кишки клистирной трубки, заложил картечину и стал искать глазами, во что бы выстрелить. Лёвка Мухрай знал слабость приятеля; он поднял ржавую банку и высоко кинул в небо. Пашка прицелился, сильно растянув клистирную резину, и на лету сшиб банку.
      — Здорово! — не удержался один из ребят.
      Пашка ловко сплюнул сквозь щербатый зуб, сунул рогатку в карман.
      — Ладно уж, — смягчился он. — Тебе, Лёвка, я почтарей покажу, а вы, ребята, можете поглядеть через забор, я прогонять не буду.
      Лёвка Мухрай имел свою голубиную «охоту» и приглашался в зарубинский двор как «экспорт-специалист», способный по достоинству оценить «почтарей». Пашка свёл его на свой грязный двор, заросший лебедой, с обломанной рябиной у крыльца. Передвижная голубятня полкового отдела связи была установлена на крыше дровяного сарайчика, и к пей вела приставная лестница. Пашка открыл лётик; за проволочной сеткой в гнездовых ящиках с ярлычками парами сидели разномастные почтовики. Обоим ребятам особенно понравился голубь, по кличке «Смелый», — с широкой краснопёрой грудью, ровным зашейком и мягким белым наростом, доходившим до половины клюва. Крылья у птицы были длинные, широкие в размахе и почти перекрещивались над узким, сжатым хвостом, состоявшим из двенадцати рулевых перьев, а яркие глаза говорили об остром зрении и отменном здоровье. Голубь хищно сипел, царапался, клевал Пашке руку, а тот блаженно улыбался.
      — Видишь, Лёвк? Долбает до крови. Не привык ещё. Я ему сейчас дам горошку. А кольцо алюминиевое на лапке заметил? О брат! Каждый почтовик имеет свой номер, адрест... Их всех в особую тетрадку записывают.
      — Ух, ты! — выдохнул Лёвка Мухрай.
      — Одна пара военных почтарей всей твоей «охоты» стоит. Скажешь, нет? На слободке у нас таких и не видали.
      Всего неделю назад не было у Пашки Зарубы большей страсти, чем стрельба из рогатки, игра в бабки. Целыми днями — ив дождь, и в мороз — шатался он по кривым улицам, пустырям, огородам. От Пашкиных кулаков ребята «с чужой палестины» то и дело украшались синяками, у соседских хозяек частенько пропадали из погребов горшки с молоком. Приезд отдела связи точно встряхнул мальчишку. Теперь Пашка не отходил от голубятни, круглыми днями «трухал» военных «почтарей», приучая их к ново-
      му двору, кормил в передвижной «столовой», таскал коноплю, менял воду в поильне и выбегал приглядеть «охоту» даже ночью.
      От матроса Хобли Пашка узнал о повадках этой породы голубей. В лёт почтовика пускают с руки, точно сокола. Его можно в закрытой корзине увезти за сотни вёрст, в совершенно незнакомую местность, и голубь вернётся обратно и найдёт свою крышу. «Родной» дом притягивает его, будто магнит. По дороге он на чужую голубятню не присядет, в незнакомые руки не дастся. Порой почтовики работают и на море, попадают в туман, дождь, сильный ветер; те, которые не погибают в дороге, обязательно выбиваются на землю, где их ждёт голубевод, свежее зерно...
      Обед себе матрос приносил из полевой кухни в двух котелках: наваристые щи с мясом и кашу. Ещё в первый день, поймав Пашку за вихор, он придвинул к нему ковригу хлеба, солдатскую ложку и спросил с напускной строгостью:
      — Твои какие политические убеждения, оголец?
      — Мне фабрикант чуток ухо не оторвал, — подумав, сказал Пашка и набил рот кашей. — Жалко, что он сейчас убёг с беляками, а то б я ему с рогатки очко подбил.
      — За что ж фабрикант тебя так отделал?
      — Я его сынку велосипед спортил. Катается этот барчук Гарря — Гришка по-нашему — и катается: дзинь-дзинь-дзинь! А велосипед новенький, англиц-кий, одвух колёсах, шины дутые—как заправдашный, Конешно, все слободские ребята за ним табуном, и я полюбопытствовал: из чего машина сделана? «Не трогай грязными руками!» Это мне Гарря. Да что я её, съем? Откуда тут ни возьмись— гувернант из иностранцев. Хлысь меня заморским костылём по ногам!! «Ещё спробуешь?» И склабят зубы вместе с барчуком. Я тогда: «Спробую», а сам от слёз ничего не вижу. Обтёрся, схватил кирпичину и ке-ек жахну по спицам! Прямо посыпались... Ну, вечером сам фабрикант приходил в избу, кричал на мать: «Обштрафую! Выгоню!» — и вот ухо мне накрутил: думал, оторвёт. Пальцы у него в перстеньках, в кровь изодрал. После ещё и мать бельевой верёвкой всыпала.
      — «Обработали», значит? — подмигнул матрос и захохотал. — Ничего, Пашка, злей будешь! Доверяю тебе своих летунов... А вырастешь — подавайся юнгой на флот.
      И предоставил Пашке ухаживать за почтовыми голубями.
      Утром, встав с гамака, подвешенного между обломанной рябиной и дровяным сарайчико1М, Хобля расчёсывал костяным гребешком волосы, разглядывал своё рябое лицо в туалетное зеркальце, оправленное в фольгу, и говорил: «Рыжий да рябой — самый дорогой». Матрос надевал набекрень бескозырку с лентами, чёрный бушлат, горевший начищенными пуговицами, и отправлялся в штаб полка. Солнце палило слободку, тени от вётел ныряли в мелководный вонючий пруд, и от жары труба фабрики, похожая на гигантскую сигару, казалось, тихо дымила. В грязных лужах похрюкивали свиньи, по дворам на верёвках сушилось бельё, окна изб зевали раскрытыми ставня-мм, из трактира доносилось визгливое пение шарманки. Матрос шёл, выпятив грудь, раскачиваясь, точно в шторм на палубе; пот струился по его распаренному, красному лицу, и он молодецки поглядывал на девушек-ткачих.
      Вернувшись на квартиру, Хобля подзывал Пашку, строго расспрашивал, как он обучает голубей лёту, и заваливался спать на траву, подставив солнцу пятиконечную звезду, вытатуированную на молодецкой груди. Проснувшись, он показывал огольцам широченную спину, руки, похожие на узловатые дубовые корневища, и заставлял мускулы танцевать под марш, который насвистывал сквозь зубы. Ребята были очарованы.
      Лето заткало пруд ряскою, замолкли лягушки.
      красные части обжились в слободке. Бойцы старательно поливали огороды, чинили заборы. Девушки ходили весёлые, и в фабричном клубе под кумачовым знаменем сыграли не одну свадьбу.
     
      II
     
      С юга наступали деникинцы. Орудийный гром накатывался на слободку, и с церковной колокольни стало видно, как в степи, где проходила линия обороны, вспыхивают огни разрывов, к небу тянутся чёрные столбы земли. Красные начали эвакуировать свои учреждения, фабрика тревожно затихла, ткачихи сменили веретёна на лопаты — рыли на окраине окопы.
      Знойным полднем к Хобле пришёл военный в кожаном шлеме, с виду похожий на лётчика. Они поднялись на голубятню, и матрос впервые не допустил туда Пашку. Мальчишка остался томиться внизу на дворе и от нечего делать начал сбивать из рогатки зелёные яблоки в соседнем поповском саду.
      Минут десять спустя Хобля и военный в кожаном шлеме спустились с крыши сарайчика; в клетке у лётчика сидел почтовый голубь.
      — Куда это он Смелого забрал? — спросил Пашка у матроса, когда они остались вдвоём.
      — Аккурат в то место, до которого тебе заботы, как блохе до граммофона. Понятно? И брысь отсюда!
      Пашка удивлённо поднял брови и хотел переспросить: «Ну, и куда Смелого забрали?» — но встретил суровый, почти злой взгляд матроса и, деловито сплюнув, сунул руки в карманы дарёных клёш.
      — Так бы и сказал. А то объясняется...
      Перед закатом с аэродрома поднялся самолёт и, набрав высоту, скрылся за лохматыми оранжевыми облаками. Матрос и Пашка проводили его долгим взглядом, переглянулись и молча уселись на крыльцо.
      — Голубей тоже в отступление повезёте? — угрюмо осведомился Пашка.
      — Может, генералу на борщ оставить? Не треснуло б у него брюхо.
      — Когда ж повезёте?
      — Чего прилип? Без тебя тошно!
      Дома Хобля не ночевал. Слободка не спала, но в избах огня не вздували. Орудийная пальба внезапно оборвалась: наступило томительное, зловещее затишье. Трактирщик запер на железные крючья ставни своего заведения; протяжно завывали собаки в подворотнях; иногда, глухо позвякивая оружием, проходили отряды красноармейцев.
      Поздний вишнёвый месяц поднялся над глухими корпусами фабрики. Сквозь мутное оконце Пашке была видна пустая улица, пруд с вётлами. Из-за угла, со стороны церкви, показались тёмные фигуры конников; они осторожно двигались серединой дороги. Вот уже слышен топот копыт, в неясном свете блеснули наконечники пик: казаки. Пашка, против воли, отодвинулся в глубину комнаты.
      Неожиданно из пустыря напротив выскочила кучка красноармейцев и, стреляя, рассыпалась вдоль забора. Передним бежал матрос. Бушлат на нём был распахнут, он поминутно останавливался и бил из винтовки с колена. Казаки шарахнулись, завернули лошадей и ускакали к церкви, взбив пыль. Красные начали отступать к городу. Несколько бойцов поспешно выносили со двора солдатки Зарубы ящики с голубями. Пашка кинулся к двери и в сенях столкнулся с Хоблей; матрос больно схватил его за плечо, зашептал в ухо:
      — Слышь, малец, уходим пока. Следи — может, ненароком Смелый вернётся: лови тогда. Лучше убей, а чтобы голубь белым не попался! А то вернёмся, кишки с тебя выпущу, понятно? — Матрос оглянулся на открытую дверь, где на чёрном небе блестел круглый рыжий месяц. — Словом, это... ну... Смелый
      должен плёнку коллодия принести. Письмо шифрованное. Ясно? Письмо у него до лапы будет подвязано в такой жестяной трубочке... или в непромокаемом кошельке к груди тесьмой притянуто. Там увидишь... Лётчик у деникинцев в тылу, и, если с ним авария или у партизан задержится — голубь для связи. От весточки этой белым — хана. А я тебе маузер тогда подарю. В помощники возьму голубей трухать. Ну...
      Отдалённый взрыв потряс воздух, и тревожный свет озарил сени. Хобля вдруг обнял мальчишку:
      — Только: ша! Ни гугу об этом... даже матери родной!
      Он легонько оттолкнул Пашку, выскочил из ворот и бросился за бойцами. Улица опустела.
      Всю ночь Пашка проворочался на сундуке, где ему стелили соломенный тюфячок.
      Встал он с зорькой, вышел во двор. Над фабрикой висел трёхцветный флаг.
     
      III
     
      Слободка словно затаилась. Ткачи отказывались становиться к станкам, и фабрика походила на заброшенную. Летними вечерами оркестр деникинцев наигрывал в клубе мазурки, вальсы, но залы пустовали, а девушки оплакивали «зазноб», ушедших с большевиками. Мальчишки не вертелись вокруг походной кухни, не просили у казаков лошадей — «покупать в пруду».
      У вдовы Зарубы остановилось трое донцов. Они носили шаровары с красными лампасами, круглые бороды и серебряные медали, похожие на полтинники. Пашка выказывал к ним полное презрение и даже, когда постояльцы, выйдя на крыльцо, смазывали маслом затворы винтовок, не останавливался поглядеть. Он словно повзрослел за эту ночь, перестал воровать молоко пз погребов, реже дрался на улице, и мать не порола его бельевой верёвкой.
      Крыша зарубинского сарайчика опустела, её уже не украшала передвижная голубятня. Но Пашка целыми днями торчал во дворе, и часто можно было видеть, как, задрав конопатый нос, он пристально и подолгу смотрел в небо. Слободские ребята диву давались — что стряслось с их заводилой и коноводом.
      — Гля, Щербатый, жарынь какая! — говорил ему закадычный приятель Лёвка Мухрай. — Айда на пруд — окунёмся!
      — Некогда, — отрицательно мотал головой Паш ка. — Занятый делами.
      — Какими делами? — удивлялся Мухрай. — Слоников гоняешь по двору?
      — Готовится в огородные пугалы, — вставлял кто-нибудь из ребят.
      В ответ Пашка презрительно сплёвывал сквозь щербатый зуб и глубже совал заскорузлые кулаки в карманы матросских штанов. Когда шутки товарищей становились слишком язвительными, он бледнел., угрожающе поднимал правую бровь; ребята начинали потихоньку пятиться, а он круто поворачивался и уходил в избу.
      Миновала неделя.
      Орудийная канонада затихала далеко за городом, белые с боем взяли узловую станцию, и Пашка Зару; ба не выдержал: ушёл с друзьями на разрытое снарядами поле собирать гильзы. Вернулись поздно и все мокрые: на обратном пути застал грозовой дождь. Вечерело. Молча высились корпуса фабрики, и огромная труба напоминала погасшую сигару; избы слободки стояли влажные и потемневшие, по колеям раскисших дорог бежали ручьи, неся пух, щепки... На углу Пашка простился с ребятами и зашлёпал босыми ногами домой. От горизонта тянулась яркая радуга, аспидная лохматая туча уходила на запад, небо синело над поповским садом, и в свежей зелени листвы тихо светились яблоки.
      У раскрытой калитки стоял казак с медалями, а через улицу с крылечка трактира хозяин говорил ему голосом, звучно разносившимся в чутком воздухе:
      — Я и толкую, у солдатки матрос воздушный стоял, и голубь, должно, необнакновенного роду.
      Пашка задрал голову, и ноги его отяжелели, как бабки, налитые свинцом.
      Над двором широкими кругами ходил его любимый красногрудый почтовик, несколько дней назад увезённый лётчиком. Он, видимо, искал свою голубятню и не знал, куда сесть.
      Пашка не помнил, как возле него очутился трактирщик в лакированных сапогах и белом фартуке, казак с глазами, похожими на кокарды. Оба они тыкали вверх пальцами, что-то ему говорили, и Пашка, точно сквозь сон, улавливал отдельные выражения:
      — С полчаса летает... А тебя голубь знает, пойдёт в руки... Ступай слови...
      — А зачем вам? — сказал Пашка и растерянно оглянулся.
      К нему вплотную приблизилось бабье лицо трактирщика с жидкими усиками:
      — Не прикидывайся казанской сиротой! Своего рябого морячка обратно дожидаешь? Не пришлось бы по нему молебен заказывать! Отошли для вас... красные деньки; белое солнышко засветило. Ты, Пашка, лучше не кобенься! Гляди, как бы мы тебе кой-чего не припомнили! — Трактирщик заговорил с присвистом: — Большевику прислуживал? К батюшке Ионе в сад лазил крыжовник воровать? Ох, и спустят тебе господа деникинцы портки, да и всыпят нагаёв... Это выйдет покрепче бельевой верёвки.
      — Ну и жальтесь! — грубо выкрикнул Пашка и отступил шаг назад. — Жальтесь! Испугался?
      Пухлая рука трактирщика цепко схватила его за рубаху. Подол рубахи высунулся из штанов, в мокрую траву посыпались пустые винтовочные гильзы, патроны.
      — Для тебя ж хотится лучше, — зашептал трактирщик, и его хитрые заплывшие глазки совсем сузились. — Голубем этим сам господин хорунжий интересуется. Скумекал теперь? Вот и окажи услугу... Пашка, я знаю, ты любитель до голубей, потому и матросу помогал. Песенка этого почтового всё одно спета. Споймай его — и тогда он насовсем тебе останется. Насовсем. Письмецо у него только снять надобно. А я тебе ещё гостинцев дам с трактира. Ну?
      — Будя раздумывать! — сказал казак.— Давай полезай!
      Пашка не успел прийти в себя, как здоровенные руки казака сдавили его рёбра, ноги мальчишки оторвались от земли, и он очутился на покрытой толем крыше дровяного сарайчика. В руках у него оказалось лукошко с зерном, но он не стал приманивать голубя. Солнце было похоже на желток яйца; влажные яблони сада, обсыпанную дождём лебеду двора перерезали тени. Ладная красногрудая птица опусти^ лась ниже —и у Пашки зарябило в глазах.
      Он зажмурился. Опять глянул.
      Это был не мираж. В небе над крышами слободки ходила целая стая голубей: белые николаевские, мраморные, сплошные рыжие, мохноногие, красно-сизые, хохлатые, монахи... Казалось, это раскололась и мелькала в воздухе цветистая радуга. Слышались только хлопанье и свист крыльев. Одна пара, поднявшись высоко, точно застыла в воздухе: «стала точкой». Голубиная «охота», делая круги, кувыркаясь, планируя, всё ближе подходила к почтовому, будто гостеприимно приглашала его в компанию. И Смелый начал суживать кольца своего полёта. Вот-вот, казалось, стая сольётся с чужаком...
      — Кто это ловит голубя?
      Голос — со двора. Там прибавилось несколько де-никинцев, блеснули золотые погоны.
      — Мальчишки, верно, ваше благородие.
      — Прекратить немедленно!
      — Слушаюсь.
      Солдат, обутый в американские ботинки, выбежал из ворот исполнять приказание офицера. А Пашка уже в следующую минуту угадал, чья это летает «охота» — Лёвки Мухрая. Вон он и сам на трубе, в картузе без козырька, с азартом машет пугалом. Очевидно, догадался, что это почтовик матроса и его надо перехватить. Возможно, и просто захотел поймать чужака.
      Пашка торопливо заложил два грязных пальца в рот и пронзительно свистнул, отгоняя голубей, а вместе с ними и Смелого от своего дома.
      Птицы, словно перепуганные насмерть, шарахнулись так резко, что мальчишка удивлённо оглянулся. Глаза его в ужасе округлились: со двора в небо плавно поднимался молодой сокол, а высокий деникинец, стоявший возле колодезного сруба, ещё не снял с руки перчатку, с которой спустил только что принесённого хищника. Сокол — обученный истребитель почтовых голубей. Он меткий и беспощадный снайпер.
      Вся Лёвкина голубиная «охота» отхлынула от сокола, рассыпалась по низу сада, а Смелый остался один в небе, тоскливо заметался...
      — Осадку! Давай осадку! — заорал Пашка и затопал ногами.
      Слова его едва ли могли долететь до Мухрая. Но тот, и сам зная, что надо делать, подкинул в это время оставленного про запас голубя с подстриженными крыльями и торопливо стал сыпать зерно. «Осадка» обычно сразу опускается на свою крышу, начинает клевать, и её примеру следует вся стая. Хозяин тянет конопляную дорожку к лётику, птицы, набивая зоб, заходят в голубятню и с ними чужак: там его и ловят.
      Однако в этот раз «осадка» совсем не пошла в лёт и, сделав кривую, забилась на чердачное окно. Мухрай в отчаянии хватил пугалом о землю: голуби его пропали. Теперь они разлетятся по всей слободке, и потом их поймают другие голубятники. Пашка Щербатый тоже понял: спасти Смелого невозможно. У него навернулись слёзы, и он боялся поднять глаза, чтобы не видеть гибели своего любимца.
      Вдруг он торопливо выхватил из кармана горсть картечи, сорвался с крыши.
      Сокол взвился над голубем, который теперь панически носился над самыми яблонями сада. Снизу, со двора, деникинцы с интересом наблюдали эту дикую охоту.
      — И скажи на милость, недаром говорит пословица: «От страху каждый даёт маху», — показывая на Смелого, сказал солдат в американских ботинках.
      — Известно, — отозвался кряжистый казак с урядницкими лычками.—Домашние голуби, они разумеют, где схорониться, вот и рассыпались. А почтовый не приучён к чужим насестям, притом у него задание к этому двору.
      Рассчитав направление для удара, сокол выпустил когти и, видно, приготовился сложить крылья, чтобы камнем упасть на спину Смелого. Но в это
      мгновение произошло что-то непонятное: от голубя полетели красные, сизые перья, он как-то странно перевернулся на спинку и кувырком—турманом — сам стал падать в поповский сад.
      Казаки с удивлением глянули через забор. В поповском крыжовнике мелькнула коренастая фигура мальчишки в матросских штанах, подсученных до колен. В левой руке его была зажата ореховая рогатка. Все невольно перевели взгляд на крышу зарубинской избы: она была пуста.
      Офицер выхватил наган, просунул его между досками, навёл на крыжовник. Раздался сухой треск, закурился дымок...
     
      IV
     
      Овин стоял на краю слободки. Внутри было темно, пахло затхлостью и мышами. В ворохе прошлогодней соломы, согнувшись, лежал Пашка Заруба. За пазухой у него тихо сидел пригревшийся почтовый голубь. Мальчик осторожно гладил его упругие окровавленные перья, горячо шептал:
      — Гу-улюшка, гуля! Я ведь не со зла тебя картечиной. Крыло перешиб?.. Ничего, срастётся, ещё как летать будешь! Я тебя больше никому... помру, а не отдам, вот лопни глаза! Погоди, совсем смеркнется— подадимся до матроса Хобли через фронт. Письмо-то у тебя целое?.. Вот оно. А с тобой. Смелый, мы домой, сюда, вернёмся... И не одни: вместе с голубяТ' ней.
      с. Григорьев
      КРАСНЫЙ БАКЕН
      На берегу реки
      Максим, съёжась, сидел на возу и почти спокойно смотрел, как положили на телегу и покрыли брезентом, словно мёртвых, отца и мать. Каждое утро увозили больных, и ещё никто из них не вернулся обратно.
      Больше месяца стоят табором беженцы под городом, по волжскому берегу. Спасаясь от наступления казаков, снялись со степных хуторов, чтобы уйти куда-то за Волгу, в такое вольное место, где нет войны.
      Волга стала преградой.
      Сначала ждали переправы, посылали в исполком просить — обещали. Да где же переправить десять тысяч возов! Беженцы стояли на берегу, ломали заборы и сараи и жгли по ночам, дрожа от лихорадки, костры...
      И Максима знобило. И хотелось ему сказать тем, кто забрал на воз отца и мать: «Возьмите и меня». Не взяли бы. Остался один. А дядя Игнат — разве он чужой?
      Дядя Игнат посмотрел, как мальчик пытается прикрыть на груди прорехи старой свитки, и сказал:
      — А, чтоб и тебя холера забрала!..
      Да, вот если бы Максим заболел холерой, его бы тоже увезли в больницу. А с ним «трясця». Это всех бы надо забирать — всех на берегу трясёт лихорадка.
      Дядя Игнат ушёл куда-то. А Максим боялся сойти с воза: волы хотя и исхудали так, что мослы торчат, но всё же свои — у них добрые морды и тёмные печальные глаза. Впустую жуют жвачку.
      Кругом всё чужие: всех, кто знал Максима, тоже свезли в больницу.
      Только воз, да волы, да плуг, опрокинутый вверх поржавелым лемехом, — своё... В,.пыли берег серый, серые на нём дома, и серые, полуживые, среди табора бродят люди, роясь в кучах — нет ли чего съестного. Видит Максим, что ребятишки вылавливают у заплё-са из воды арбузные корки и жуют их, и хочется ему тоже, да боится кицуть воз: ведь теперь хозяин-то он... А хочется есть и пить.
      Солнце всё выше в белёсой, пыльной мгле. Максиму нестерпимо печёт открытую голову, а под ложечкой лёд, и бьёт озноб... Пить хочется... И река плещет жёлтой волной рядом. Кто бы принёс испить...
      — Мамынька! — шепчет Максим, склоняясь к нахлёстке фуры.— Пить!.. ,
      Мамыньки нет. И дядя ушёл куда-то и вернётся ли, кто знает?
      Мальчик тяжко забылся под солнечным пеклом — припадок лихорадки прошёл сном, и было уже за полдень, когда он проснулся, услыхал сквозь дрёму кем-то сказанные слова:
      — А мальчишка-то чей?
      И голос дяди Игната ответил:
      — А кто его знает. Теперь все хлопцы ничьи.
      Максим поднялся в фуре и увидел, что дядя Игнат
      стоит перед волами, а вместе с дядей — в поддёвке и картузе-—старый прасол с посошком из мол<жевело-вой узловатой палки в руке.
      Прасол потыкал посошком исхудалые бока волов:
      — Одна кожа да кости...
      Максим понял, что дядя продаёт волов на мясо. Мальчик, вцепясь в грядку фуры руками, сипло, но громко сказал:
      — Волы-то мои!
      Старик посмотрел на Максима из-под серых бровей щёлочками серых, пустых глаз и спросил:
      — А ты кто?
      — Хозяин.
      — Как — хозяин?
      — Так — хозяин.
      И Максим рас казал, что батьку и мамку свезли в холерный барак.
      — А это всё теперь моё.
      Мальчик положил руку на грядку фуры, потом на плуг, протянул руку к волам и повторил:
      — Моё.
      Старик рассмеялся:
      — Так, говоришь, хозяин ты?
      — Хозяин.
      — Теперь, милый мой, хозяев нет.
      — Я наследник, — ответил Максим серьёзно.
      Отец его всегда называл «наследником».
      Старик рассмеялся ещё пуще.
      — Наследник? И наследников ведь ноне не полагается.
      прасол снова обратился к волам и, тыча в их бока палкой и щупая кожу, стал торговаться. Дядя Игнат не уступал в цене, и Максим с радостью понял, что продажа расстраивается.
      — Два с полтиной, — говорил прасол, стукая в землю посошком.
      — Три, — угрюмо повторял Игнат, уставясь в землю, и в это время он был похож на быка.
      Волы, не зная и не думая о том, что их ожидает, всё так же печально и добродушно жевали свою пустую жвачку.
      — Да и волы-то не твои, быть может, — сказал прасол. — Вон хозяин-то сидит. Будьте здоровы!
      Старик взялся за козырёк, где было засаленное пятно, будто хотел снять картуз для поклона, и, отшвырнув с дороги камень посошком, ушёл, постукивая им о землю.
      Вечерело. Пыль слеглась. Ярче загорелись по табору здесь и там дымные костры. Волны Волги следом за шумным пароходом заалели, загорелись и, с плеском добежав до берега, затихли.
      Лес за Волгой стал червонно-золотым, а там, за лесом, — где-то вольная земля.
      Но Максим больше не думал о вольной земле. Его опять знобило. А дядя Игнат, лёжа с ним рядом, ворчал сердито:
      — «Хозяин»! «Наследник»! Пошумлю заутро милицейского — он тебя спытает, який ты есть хозяин.
      Максиму думалось, что дядя шутит и подсмеивается над ним, а тот спросонья с усталой злобой говорил всё то же, пугая мальчика, пока и сам не задремал... И Максим забылся тяжело и тревожно. Ему снился сон, что вдруг в ночи на сонный табор налетели казаки. Один подскакал к фуре, огрел Максима и Игната нагайкой и закричал:
      — Эй, хозяева, вставай! Чьи волы?
      — Мои, — сказал Максим.
      — Вставай, гони!
      Испуганно дрожа, Максим выбрался из-под тулупа, чтобы гнать волов, куда велит казак, и увидел, что нет ни казаков, ни дяди Игната. Табор спит. И дремлют меж фурами волы. Куда ушёл Игнат? Опять за прасолом? Или за милицейским? Максиму стало страшно. Он соскочил на землю, кинулся к своим волам, прижался щекой к тёплой и сухой голове вола и прошептал:
      — Прощайте, волики мои добрые...
      Он так же обнял и второго вола. Тот коротко и горячо дохнул ноздрями в лицо мальчика.
      Максим, пробираясь осторожно меж возов, воровато бежал к пароходным пристаням. Костры погасли. Светлело небо, гасли звёзды. Рассветало. Там, где за лесом мнилась отцу и матери Максима вольная земля, заалела красная утренняя заря, и мальчик почуял сердцем, что и там, наверное, идёт война.
      «Ерм а к»
      Вдоль берега стоят пароходные пристани: на долгих чёрных баржах построены длинные дома в один этаж, с железными крышами. От утренней росы крыши блестят. Всюду протянуты цепи и канаты, врыты в землю цепкие якоря и держат пристани на месте под тихим, ласковым, но настойчивым и непреклонным напором Волги. У пристаней дремлют пароходы. Везде пустынно. Лишь на одной из пристаней по сходням, колыша их, суетливо бегают грузчики; они на спинах таскают на пароход с подвод ящики с каким-то грузом.
      Из трубы парохода нет-нет, и выпыхнет клуб чёрно-бурого нефтяного дыма. Видимо, пароход готовится к отвалу... Ещё горят на пристани огни.
      Максим тихонько пробирается на пристань. У борта пристани стоит высокий седой старик с большой
      бородой, в валенках и ватном пиджаке, а рядом с ним — другой, моложе, широкий, с чёрной курчавой бородой, приземистый и узловатый, с длинными руками, в сапогах и замасленной куртке.
      ~ Ты куда? — спросил, увидев мальчика, старик.
      Другой схватил Максима за руку повыше локтя и больно сжал.
      Максим взглянул в лицо старика и понял, что хоть суров и строг его взгляд, а добрый: деда-бахчевника напомнил.
      — Дедушка, возьми меня с собой!
      — Куда ты? У нас дело военное.
      — Возьми, дедушка! — опять стал просить Максим, заплакал и кое-как рассказал о беде, что с ним стряслась.
      Дедушка сказал чёрному:
      — Возьми его, Леонтий, за маслёнщика. Парнишка добрый.
      Чёрный пощупал мальчика крепкими клещами пальцев со всех сторон и сказал:
      — Мальчонка ничего, крепкий. Худ больно только. Тощой.
      — Отойдёт... откормим.
      — Как тебя звать?
      — Максимом.
      — Видишь, парень, какое дело: маслёнщика у нас, такого же, как ты, убило. Дело у нас боевое. Не сробеешь?
      — Нет.
      — Ну, иди на пароход... Я сейчас приду.
      Максим прошёл на пароход по сходням и мимоходом прочёл на обводе колёсного кожуха название парохода: «Ермак».
      Мимо Максима хлопотливо бежали с ношей на спине крючники, покрикивая встречным:
      — Позволь! Позволь!
      Максим, чтобы не мешать им, робко прижался к стенке и ждал. Скоро пришёл Леонтий, крепко взял
      — Ты куда? — спросил, увидев мальчика, старик.
      мальчика за плечо и, открыв дверь, подтолкнул его вперёд. Перед Максимом открылась тёмная, горячая яма, где вздрагивали и плясали отсветы огня, сверкая на каких-то блестящих скалках. Вниз вела крутая железная лесенка с гладким стальным поручнем. Холодея от страха, Максим скатился вниз, на клетчатые железные плиты пола. Направо сквозь окошечко топки выплёскивал языками белый огонь. В топке оглушительно ревело пламя. Налево быстро мелькало колесо, и через него бежал, щёлкая сшивкой, погон. Это несколько успокоило ошеломлённого Максима: что-то подобное он видел на помещичьей молотилке в степи.
      «Машина!» — подумал он.
      У машины возился, что-то подтягивая большим ключом, тщедушный бритый человек. Хотя он стоял согнувшись, но Максим сразу понял, что человек этот высокого роста — остро согнутые в коленках ноги и длинные руки.
      «Он вроде паука», — подумал мальчик.
      Леонтий прокричал над ухом рабочего:
      — Товарищ Алексей, я тебе нового маслёнщика привёл!
      Алексей поднял голову, взглянул мельком на Максима и опять стал что-то подвёртывать и постукивать у машины... Потом он поднялся, тонкий и худой, недружелюбно оглядел мальчика и спросил Леонтия:
      — Где это ты нашёл такую рвань?
      — На берегу.
      — А что скажет товарищ командир?
      — Что скажет? Нам без маслёнщика бежать' никак нельзя.
      — Смотри сам, как знаешь.
      Леонтий, склонясь к мальчику, сквозь рёв огня закричал ему;
      ' На Волге говорят: «Мы бежали до Астрахани», то есть пароход шёл рейС'^м до Астрахани
      — Айда учиться!
      Он подвёл его в угол, где около железных кадок с крышками и кранами на большом противне, вроде тех, на каких пекут пироги, стояли железные чайники, банки и кувшины с длинными носами. Противень был залит тёмным маслом.
      — Вот это мазут, — говорил Леонтий, перекрывая шум, — это олеонафт, а это ойльдаг, — указывал он на разные посудины.
      Потом он подвёл мальчика к сияющей стальными и медными скалками и скрепами машине и стал объяснять, как открывать, отвёртывая или откидывая крышки, маслёнки и куда какое наливать смазочное масло.
      У мальчика кружилась голова от шума, от натужного желания понять и не проронить непонятные названия и слова. От жары и волнения Максим обливался горячим потом, сердце стучало, грудь тяжко вздымалась, вдыхая густой и липкий, пахучий воздух машинного трюма. И вместе с тем Максим чувствовал, что привычный за последние недели утренний озноб отступает, сжимается, прячется где-то внутри, словно испуганный огнём, рёвом топок и жарким дыханием нефтяных остатков...
      Леонтий, которого Алексей назвал несколько раз «товарищ, механик», исчез (кто-то его позвал наверх из люка).
      Рядом с Максимом ползает, цепляясь пауком, Алексей и учит его лазить по штангам и по мостам, заливать по горло нефтью маслёнки, накладывать в медные банки густое, ласковое на ощупь серое смазочное масло и ввёртывать эти банки дном вверх в отверстия над валами.
      Максим вздрогнул от громкого удара колокола. И Алексей встрепенулся и кинулся к двум белым, похожим на часы кругам с чёрными подписями. Снова ударил колокол, и стрелка на кругу дрогнула и остановилась на слове «Готово».
      Алексей дважды со звоном повернул рукоять у круга, стрелка пробежала кругом и, дрогнув, остановилась снова на слове «Готово».
      Алексей стал у большого блестящего колеса и смотрел на круг. Стрелка с колокольным звоном прыгнула на слова «Вперёд тихий».
      Алексей пронзительно свистнул и кивнул Максиму. Тот испуганно прижался к стене трюма и увидел, что Алексей ответил, прозвонив: «Вперёд тихий».
      Алексей повернул большое колесо, и скалки, валы и рычаги машины шевельнулись и пришли, качаясь и кружась, в мерное, тихое движение. Прозвонило: «Стоп».
      Алексей ответил тем же словом. Потом на кругу стрелки указали сначала «Назад», а потом «Вперёд до полного», и, по мере того как Алексей вращал колесо, машина, трепеща и играя отблесками, ускоряла ход. Рёв топок усилился, и, повернув туда глаза, Максим увидел, что огонь горит уже в двух топках и туда, склоняясь к маленьким оконцам, заглядывает кто-то чёрный, корявый, похожий на головню от елового пня, в рваной, в лоскутьях рубахе; из-под неё смотрит коричневая от масла грудь; у человека трубка в зубах, он подкручивает какие-то вертушки, и всё грознее ревёт и выпыхивает, будто стараясь вырваться на свободу, бурное пламя.
      Алексей вытер руки комком пакли, кинул комок Максиму. Мальчик тоже вытер залитые маслом руки. Алексей улыбнулся ему недоброй улыбкой и спросил:
      — Что? Сон видишь? Оглушило?
      Мальчик и точно думал: во сне или наяву с ним творится? Ноги его подгибались. Алексей подвёл его к связкам пакли, кинутым в угол трюма, и толкнул. Мальчик упал на мягкую постель навзничь, вытянулся и пусто смотрел вверх: кружится вал; мерно качаясь, посвистывая, выныривают скалки; щёлкает ремень; гудят топки; от железной стенки трюма веет
      прохладой; слышно четкое шлепанье, словно сотня баб колотит на мостках бельё вальками.
      «Это колесо», — подумал сквозь дрёму Максим и утонул в сладком, истомном сне.
      Мальчик спал долго. Сверху сошёл механик, спросил Алексея, где «маслёнщик». Тот кивнул в угол. Леонтий постоял над мальчиком, разгладил на его лбу крепкой ладонью липкие от пота волосы, покачал головой и сказал:
      — Сморился! Ничего, обвыкнет.
      Максим проснулся от толчка в бок. Открыв глаза, он увидел, что над ним стоит Алексей.
      Он крикнул, снова ударив мальчика в бок носком сапога:
      — Эй, товарищ Максимка, вставай! Вахта твоя кончилась.
      Мальчик привстал и, не понимая, где он и что с ним, дико озирался...
      — Вставай, нечего прохлаждаться! Айда чай пить...
      Алексей больно схватил мальчика за волосы одной рукой, другой — под мышку и, приподняв с постели, подтолкнул к крутой железной лесенке. Максим вскарабкался вверх. Алексей толкал его сзади. В лицо наверху пахнуло арбузной свежестью реки. В пролёт, заставленный сквозной решёткой, Максим увидел, что мимо парохода бежит над яром курчавая, вихрастая грива тальника, оттуда повеяло терпкой горечью ивовой листвы, и сердце мальчика сладко и радостно захолонуло— он не чувствовал озноба трясовицы', а только прохладу летнего вечера над рекой.
      Алексей указал Максиму на рукоять насоса и сказал:
      — Качай!
      Максим качнул насос, и из широкого рыльца насоса полилась в горсти Алексея желтоватая вода. Нати-
      ' Трясовйца — лихорадка.
      рая руки и лицо синим мылом, машинист размазывал и смывал грязь и копоть, утёрся грубым холстом и, приказав Максиму: «Мойся!», стал ему качать на руки воду из реки.
      Потом Алексей дал мальчику жестяной чайник, велел налить из куба кипятку и нести «вон туда» — на нос.
      На носу у «Ермака», средь багров, буйков, якорей и канатов, поставлены две пушки на колёсах; прикрученные к бортам канатами, они смотрят в стороны. На свободном, пустом местечке пола Алексей поставил низенький, ниже стула, четырёхугольный столик, покрыл газетой, положил нож рядом с краюхой чёрного хлеба, в точёной солонке — соль, две чашки с блюдцами и кусок сахару, большой и замызганный. Когда Максим принёс кипяток, машинист кинул в него щепотку чаю и отколол мальчику сахару обухом ножика, держа кусок в ладони.
      — Ну, товарищ Максим, давай пить чай.
      В голосе Алексея мальчику почуялась недобрая насмешка. Она не вязалась с его добрыми поступками и потому прошла, чуть задев смутной тревогой. Мальчик жадно пил горячий чай, прикусывая сахар: три года, как не пил чаю с сахаром!
      Солнце снижалось. Бежали навстречу «Ермаку» пустынные шёлковые песчаные дали реки. Вспенивая жёлтый вал, пароход вспарывал пыжом' блестящую гладь светлой Волги.
      Машина
      Прошло немного дней, и Максим начинал привыкать и осваиваться на пароходе. Внизу, в машине, он уже стал понимать, что к чему. От Леонтия узнал, что пароход бежит за счёт силы солнца, сбережённой в топливе, что в замкнутом со всех сторон котле от жара
      ' Пыж — нос судна,
      топок вода превращается в упругий, напряжённый пар, который и толкает, проходя по трубам, поршни машины.
      Особое внимание Максима механик обратил на водомерные стёкла котла, на манометр—указатель давления пара в котле— и насос, наполняющий котёл водой. Леонтий рассказал Максиму, что если в водомерном стекле, в трубочке которого всё время играет и колышется вода, не станет её видно, а стрелка манометра пойдёт вправо за красную черту — значит, в котле нет воды и через некоторое время котёл взорвётся, и тогда прежде всего зальёт паром и кипятком всех внизу, а то и корпус парохода сломится надвое и все, кто на судне, погибнут.
      Мальчик узнал, что машина таит в себе и полезную и опасную силу. Ему захотелось поиграть с ней— стоять вот так же, как Леонтий или Алексей, у пускового колеса машины, открывать то больше, то меньше паровой вентиль, перебрасывать машину с переднего на задний ход. Но мальчик начинал понимать и больше того. Здесь все звали его «товарищем». Сначала ему казалось, что смеются; потом он понял, что нет: хотя здесь все были ему чужие, но с того момента, как он стал наливать в маслёнки мазут и масло и узнал, что от его исправности и согласия с другими в работе зависит жизнь «Ермака», мальчик поверил, что не в насмешку, а всерьёз зовут его товарищем, и что он здесь становится своим.
      Вместе с тем он видел, что не всегда за словом «товарищ» скрывается дружба. Он видел, например, что между механиком Леонтием и его помощником Алексеем не всё ладно. Когда на остановках, в тишине, Леонтий объяснял Максиму, как устроена машина, Алексей кривился недоброй улыбкой и вступал в разговор,
      — По-твоему, товарищ, — говорил он Леонтию, — всё машина: и пароход машина, и земля машина, и весь мир машина. А человек?
      Леонтий спокойно отвечал, обращаясь более к Максиму, чем к Алексею:
      — Человек машина тоже, но он больше чем машина, потому что он ещё и машинист.
      — Если я машина, мне всё равно, кем мне быть, — упрямо продолжал своё Алексей. — Всё равно, кто мой друг, кто недруг.
      — Если бы ты был только машиной, так бы оно и было. Но ты ещё и машинист. Значит, нужно, чтобы ты содержал свою машину в порядке и чистоте, чтобы она хорошо работала...
      — На кого?
      — На общее доброе дело.
      — Доброе? Хм!..
      Алексей злобно рассмеялся. Было в этом смехе что-то такое, что запомнилось Максиму, и он после этого разговора внимательно следил за помощником Леонтия, мало обращая внимания на остальную нижнюю команду: кочегаров и слесарей. ••
      Наверху шла своя жизнь. Она не меньше привлекала Максима, чем сложная машина в глубине «Ермака».
      Командиром парохода был штурман Ждан — он в матросском бушлате с открытой грудью, а на груди тонким синим рисунком искусный татуировщик изобразил орла с раскрытыми крыльями. И сам Ждан с седой гривой волос, согнутым носом и молодыми тёмными глазами был похож, когда стоял над бортом, на сильную птицу, только от великой усталости присевшую отдохнуть на проходящее судно, чтобы, вздохнув, расправить крылья и взмыть в простор небес.
      Ждан как будто не замечал Максима, ни разу с ним не заговорил, и мальчик старался быть подальше от него.
      ...По радио получено известие, что снизу, от Царицына, начал наступление деникинский флот, а сверху, от Сызрани, угрожали интервенты. Красный волжский флот оказался между двух огней, и «Ермак» получил
      приказ идти вверх, к островам Сорока Братьев, — зачем, пока никто не знал.
      Максим украдкой заглянул в каюту радиотелеграфа, где Ждан диктовал телеграфисту непонятные слова, а телеграфист, ударяя дробно рукой по ключу, вь5-зывал мерцающие вспышки голубых огней. Как точно устроено радио, Максим никак не мог понять из объяснений Леонтия; он только знал, что от трюмной электрической машины, которая светит по ночам, идёт ток в каюты, и сила синих шипучих вспышек вызывает невидимые волны. Через проволоки, протянутые между мачтами «Ермака», волны бегут вдаль—«Всем, всем, всем», у кого есть такая же сеть из проволок для приёма — антенна. И вот теперь, когда Ждан диктует телеграфисту что-то, на саратовской пристани, в штабе красных, сидит в наушниках такой же телеграфист и, слушая сигналы «Ермака», записывает на листке слова Ждана.
      По радиотелеграфу каждый день «Ермак» получал в полдень сигнал времени. Ждан по этому сигналу, по морской привычке, выверял свой ненужный на этом тесном речном пути хронометр. Максим знал от телеграфиста, что город, откуда каждый день доносится сигнал времени, где-то далеко — ехать туда, так надо двадцать дней, а волна радио проносится оттуда в короткий миг. Напрасно мальчик стоял перед мачтами с поднятой головой, чтобы подметить полёт сигнала: в пустом и синем небе над Волгой кружили только ястребы.
      И, зная, что в высоте мчатся волны незримого трепета, мальчик думал, что у трудового народа есть какое-то одно общее дело на земле...
      Ждан велел позвать к себе Пармена Ивановича — лоцмана, того седого старика, который посоветовал Леонтию принять на пароход Максима. После командира Ждана среди команды «Ермака» Пармен Иванович — первое лицо. Не то чтобы другие товарищи не были важны: тут было трое флотских канониров с на-
      шивками в виде окрещённых пушек на рукаве, два пулемётчика с красной звездой, несколько рабочих-подростков за матросов — каждый при своём деле. Всех товарищей Ждан звал только по имени — то Ваня, то Иван, — а лоцман был для него Пармен Иванович. Это за его седую и мудрую бороду да за то, что он ходит лоцманом по Волге пятьдесят уж скоро лет. Теперь, когда сняты везде береговые вехи, когда на реке нет ночных огней, указывающих фарватер, верный путь среди мелей и прикрытых чуть-чуть водой яров мог находить только старый, опытный волгарь.
      Без Пармена Ивановича «Ермак» — не пароход, а бревно, хуже бревна, которое плывёт, пока не наткнётся на мель. Поэтому никого из команды не удивило и не обидело, что Ждан с Парменом Ивановичем заперлись и о чём-то долго совещались в каюте, — знали, что происходит что-то важное и большое.
      Не удивились и потом, когда вечером «Ермак», описав круг, повернул воложкой ' вверх, стал у яра на якорь, спрятав свои трубы и мачты в путанице высоких, нависших над водой осокорей. Также было обычно, что Ждан, Пармен Иванович и Леонтий долго вечером особняком сидели за чаем, около штурвальной рубки, сослав всех вниз. Одно было всем чудно: что четвёртым за столом сидел не помощник механика Алексей и не телеграфист Аксёнов, а новый маслёнщик Максим.
      Небо покрывалось серым пологом туч. На «Ермаке» погашены все открытые огни. В тихой и тёплой прохладе на палубе сидят четверо и тихо говорят, а потом, перед тем как разойтись, сдержанно, без крика поют песню:
      Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии блистали, И беспрерывно гром гремел, И в дебрях вихри бушевали.
      ' В6ложка — проток Волги.
      Разведк а
      Когда совсем стемнело, стал накрапывать нечастый тёплый дождик. Команда вся спала, кроме двух вахтенных, и сам «Ермак», тёмный и тихий, словно заснул у яра. Лёгкое шипение пара из-под колеса было дыханием спящего судна.
      На корме у руля тихо возились Ждан, Пармен Иванович и Максим.
      Стараясь не шуметь, старик со штурманом спустили с парохода на воду лёгкую бударку, долблённую из осокоря, с нашитыми поверх бортов только двумя досками.
      Старик бросил в лодку несколько пустых мучных мешков, котомку с хлебом, бечеву, распашных два весла и кормовое — лопату. Потом в лодку по лесенке спустились Пармен Иванович и Максим.
      Ждан оттолкнул бударку багром. Лодка поплыла. На вёсла сел старик, одетый в овчинный зипун, на ногах — обрезки-башмаки.
      — Счастливо! — сказал вполголоса Ждан вслед лодке.
      — Счастливо оставаться, — ответил тоже тихо Пармен Иванович, сняв картуз.
      Он держал лодку прямо через воложку к песку. Через полчаса бударка, шаркнув по песку дниш,ем, тихо ткнулась в тёмный берег.
      Пармен Иванович ступил в воду, потянул лодку на песок и подозвал к себе Максима. Обняв мальчика, он сказал ему:
      — Так вот, сынок, какое у нас с тобой предприятие.
      Он объяснил мальчику, что вооружённые суда интервентов стоят, как усмотрели лётчики, выше Сорока Братьев и готовы идти вниз одновременно с наступлением белых по обоим берегам.
      Пониже Сорока Братьев враги ставят на всякий случай ловушку — мины под водой, — оставив для се-
      бя отмеченный проход на случай отступления. А Ждан решил пройти через это место вверх, спрятать «Ермака» где-нибудь в узком лесном ерике ' меж Сорока Братьев и потом, когда флот противника пройдёт, ударить ему в тыл в решительный час боя.
      Выследить места минных заграждений и провести потом свободным от мин проходом среди ночи мог только один Пармеи Иванович.
      — Вот мы с тобой теперь есть вроде «мешочников» и идём бечевой из Пристанного за хлебом. Понял? Ты, как и есть, Максим, а я Пармен Иванович. Больше ничего. Разматывай бечеву через плечо и айда — тяни лодку лямкой.
      Максим размотал бечеву, завязал широкой петлей на конце и перекинул лямку через плечо. Пармен Иванович оттолкнулся и сел править кормовым веслом. Максиму не впервой тянуть лодку бечевой — сначала это всегда кажется легко. Максим местами даже пробовал бежать, но песок скрипуче отступал под ногой, а потом начался ярок с кустами, из обрыва торчали корни и подмытые водой деревья. Мальчику приходилось то и дело перекидывать бечеву через ветки, выпутывать её из задевов^ и самому то перебираться через корни, то взбираться по крутой тропочке вверх, обваливая с краёв в воду комья глины, то спускаться к самой воде и идти по лаковому заплёсу, увязая в иле...
      Стало рассветать. Максим выбивался из сил. Но Пармен Иванович ни разу не пон<алел его, не подбодрил словом, а только тихим голосом советовал иногда, помогая распутывать бечеву,— ему с лодки виднее.
      Ярок кончился, и было совсем уже светло, когда начался снова чуть прияристый песок; здесь стрежень
      ' Ерик — узкий проток реки. ' 3 а д е в ы — коряги, хворост на дне реки.
      течения жался к берегу и вода катилась быстрее. Бечева напряглась струной, и Максим с натруженным верёвкой плечом медленно переступал ногами, едва не падая от изнеможения.
      Пармен Иванович крикнул:
      — Довольно, сынок! Стой!
      Он подгрёб к берегу и вытянул на песок бударку. Максим смотал мокрую и жёсткую от песка бечеву.
      — Пойдём-ка, сынок. Авось лодку никто не тронет...
      Старик пошёл через песок к тальниковой гриве. Видно, он знал эти места, потому что шёл очень уверенно, раздвигая прутья тальника руками. Мальчик шёл за ним неотступно, спотыкаясь об острые пеньки прошлогодней рубки. За тальниковой гривой открылся широкий луг, весь в белых цветах иван-чая. Ноги и штаны старика и мальчика на лугу сразу промокли от холодной росы. В траве кричали дергачи-коростели. За лугом снова грива, поросшая кудрявыми, кустистыми вязами. Дед встал на четвереньки и пополз под кусты, мальчик — за ним. Под кустами было полно белых ландышей; от их скопленного за ночь запаха у мальчика закружилась голова.
      Пармен Иванович остановился, подманил к себе Максима и, раздвинув ветви карагача, сказал:
      — Смотри.
      Мальчик взглянул и увидел, что тут же, за кустами, обрыв. Волга, пенясь и вздуваясь, подмывает яр. Поперёк Волги видно несколько лодок, пароходы, моторные катера...
      — Видишь, ставят мины.
      Старик долго всматривался в речную гладь и берега.
      — Смотри, вон посередине поставлены красный и белый бакены Меж ними и есть проход. Когда они
      ' Бакен — поставленный на якорь плавучий знак: белый или красный конус, а ночью — белый или красный огонь.
      кончат ставить мины, то бакены уберут. Ты помни, где они стоят: если меня убьют... парнишка ты смышлёный. Видишь, вон они на той стороне дерево срубили — это они для себя знак оставили, чтобы потом самим не нарваться.
      Старик искал на берегах и объяснял Максиму другие приметы, по которым можно потом определить, где стояли красный и белый бакены, отмечая безопасный проход среди мин.
      Окинув еш,ё раз Волгу насупленным взором. Пар-мен Иванович сказал: — Айда назад!
      Шли они опять той же дорогой и по своему следу-
      помятой на лугу травой, потом тальником. Выходя из тальников, Пармен Иванович вдруг сразу остановился и схватил Максима за руку. На берегу около их лодки ходил взад и вперёд солдат в обмотках, френче, круглой маленькой шапочке, с закинутой через плечо винтовкой. Прятаться было бесполезно. Дед не спеша пошёл к лодке; за ним, прячась за его спиной, шёл Максим. Солдат остановился, скинул с плеча ружьё, взял его на изготовку и ждал, когда старик и мальчик подойдут.
      — Стой! — сказал он, когда Пармен Иванович и мальчик подходили к лодке.
      Старик злобно выругался крепким словом и ответил:
      — Стой сам, собачий сын, а нам стоять некогда!
      — Стой! Буду стрелять! Кто такой? Куда? Зачем?
      Пармен Иванович, ругая последними словами и красных и белых, объяснил, что они едут за мукой. Жена и дети умирают с голоду. «Чтоб вам всем сдохнуть самим!»
      Солдат, нахмурясь, слушал долгую, яростную болтовню деда, поглядывал на Максима, который плакал, дрожа от страха. Солдат поверил, что они едут искать хлеба, и отрывисто сказал, указывая вверх:
      — Туда нельзя. Ехать обратно. Туда!
      Пармен Иванович живо столкнул бударку в воду^ подсадил пинком Максима и, всё ругаясь и крича, повернул лодку вниз по течению. Солдата, видно, рассердила ругань деда, он поднял винтовку, приложился и направил на лодку. Старик сразу смолк, чтобы показать испуг, и тихо пробормотал:
      — Дурень!
      Он грёб быстро и сильно, выплёскивая вёсла из воды, и при каждом ударе лодка словно прыгала вперёд.
      За поворотом не стало видно солдата. Дед бросил вёсла, снял картуз и перекрестился.
      — Умный у нас командир, что тебя велел взять. Вид у тебя, Максимка, настоящий голодающий. И плакал ты натурально. Молодчина!
      — Я испугался, дедушка!
      — Зачем испугался? Пугаться ничего не надо.
      ...К полудню они вернулись на «Ермак». Ждан встревожился рассказом деда про солдата, но всё же остался при прежнем решении прорваться вверх. Надо только переждать ещё сутки.
      Беда
      К вечеру другого дня радио на «Ермаке» стало принимать частые и ясные, но сбивчивые разговоры. Они мешали принимать свои телеграммы. Ждан понял из этого, что сверху к Сорока Братьям подходят речные силы белых. Он собрал команду и разъяснил ей, что задумал сделать. Его выслушали молча, не задавали праздных вопросов и, выслушав, разошлись по местам.
      День был пасмурный. После полудня начался частый холодный дождь и затянул дали серой, туманной дымкой. Погода была хороша: ночь будет тёмная, и «Ермаку» удастся проскользнуть мимо минного поля,
      где, наверное, у обоих берегов дежурят моторные лодки противника...
      Когда стемнело, «Ермак» снялся с якоря, спустился в устье воложки и, обогнув песчаную косу, быстро пошёл вверх.
      Пармен Иванович отослал своего подручного вниз и велел позвать Максима, надеясь, что если ему изменят глаза, то поможет зоркая память мальчика. В машину было приказано нагнать пару до предела, погасить форсунки, остановить пародинамо, чтобы ни гул пламени в топках, ни стук электрической машины, ни свист пара, ни запах дыма не могли выдать «Ермака».
      Ждан запретил курить и громко разговаривать. Команду в трюм он передавал из рубки не по телеграфу, а тихо в рупор, чтобы не услыхали звонков. У пушек за бортом и у пулемётов наверху лежали в дождевиках артиллеристы. Дождь не переставал.
      Было совсем темно, и «Ермак», едва щевеля плицами колёс, тихонько подбирался к тому месту, где поперёк стояли мины. Ждан и Пармен Иванович говорили почти шёпотом.
      — Проскочим? — спрашивал Ждан с тревогой.
      — Не беспокойтесь, я вижу, — отвечал лоцман и подозвал Максима: — Видишь, вон тот ярок, а там Еон был осокорь срублен? Возьми глазом накось — тут и быть красному бакену.
      Мальчик сказал тихонько:
      — Вижу.
      И видел, но не глазами, а памятью: глаза, сколько он их ни таращил, ничего не видели, кроме мутно-чёрной завесы дождя.
      Прошло в молчании и тишине ещё несколько минут.
      Лоцман, склонясь вперёд, легонько стал брать руль налево. Максим ему помогал с другой стороны штурвала. Наконец Пармен Иванович глубоко вздохнул и сказал Ждану:
      — Прошли. Командуйте средний.
      — Не рано?
      — С полверсты позади осталось. Сейчас поворочу в Таловый ерик.
      — Где он?
      — А вот маячит, смотрите через правое плечо.
      Ни Ждан, ни Максим не видели входа в ерик, да
      и не мудрено: обе гривы берега ерика — и горная и луговая — были ещё залиты поёмной прибылой водой, над нею щётками торчали только верхушки тальника.
      — А где укроемся? — спросил Ждан лоцмана.
      — Я в такую щель поставлю «Ермака», что сами выберемся только кормой.
      Скоро справа и слева «Ермака» обозначились невдалеке высокие деревья. «Ермак» опять убавил ход до самого малого. Ждан велел матросам стать с баграми по бортам. Остановили машину.
      Ломая ветки верхушками мачт, «Ермак» остановился средь рощи подтопленных водой осокорей.
      — Вот тут и заночуем, — сказал Пармен Иванович. — Ступай-ка спать, Максим: утро вечера мудренее, кобыла мерина удалее.
      Мальчик пробежал под дождём до трюма, скатился вниз, скользя по поручню руками, спустился в машинный трюм и забился в свой угол — на груду пакли. В трюме горела у котла всего одна керосиновая коптилка без стекла. Пародинамо не работало.
      У верстака стояли Леонтий и Алексей и тихо говорили. Мальчик прислушался. Алексей говорил с раздражением:
      — Служили вы раньше с Парменом хозяину, а теперь кому служите?
      — Как — кому, Алексей? Я эту машину своими руками на Коломенском заводе собирал, и- был ей и есть хозяин я. А купец Бугров в ней ничего не понимал. Волга и «Ермак» были наши и есть наши. И уже ни Бугров и никто другой их у нас не отнимет.
      Открыв кран, машинист бегом кинулся мимо мальчика к лестнице и, живо взбежав по ней, исчез, хлопнув наверху дверью машинного фонаря.
      — А иностранцы?
      — Что — иностранцы? Надо их прогнать! Мы на своей земле сами управимся. Распорядиться сумеем.
      Алексей угрюмо замолчал. Леонтий распорядился, чтобы он держал пар, зажигая через полчаса на пять минут форсунки, и ушёл наверх.
      Алексей, что-то ворча, ходил поперёк машинного трюма перед котлами, швырнул в угол молоток или ключ — он с грохотом покатился по железным плитам.
      Максим с испугом следил, приподнявшись на локте, за длинной, костлявой фигурой машиниста, заслонившей собой мальчику свет от лампы.
      Алексей бранился грязными словами, подняв голову к манометру. Он нагнулся, открыл вентили форсунок'—бухнуло и загорелось в топках пламя.
      Усталь сморила мальчика. Сквозь дрёму он слышал, что форсунки погасли, потом несколько времени спустя бухнули и загудели снова.
      Сон отлетел, спугнутый тревогой. Максим вскочил с кучи кудели и прокрался мимо насоса и пародинамо к котлам. Он увидал в смутном мерцании топочных вспышек, что Алексей, сидя на .корточках за котлом, открывает, вращая вентиль, спускную водяную трубу котлов.
      Открыв кран, машинист бегом кинулся мимо мальчика к лестнице и, живо взбежав по ней, исчез, хлопнув наверху дверью машинного фонаря.
      Мальчик опрометью бросился к котлам: стрелка манометра далеко перешла за красную черту. Вода в водомерном стекле опускалась.
      Максим, обжигая дрожащие руки, завернул и погасил форсунки, бросился к спускной трубе и, ломая от усилия пальцы, плача от боли и ужаса, что сейчас
      ' Форсунка — прибор для сжигания нефти. Струя нефти разбивается в пыль потоком пара и сгорает без остатка, образуя широкое пламя в топке.
      котлы взорвёт и «Ермак» погибнет, стал завёртывать тугой вентиль.
      Завернув колесо до отказа, мальчик взглянул на манометр: давление всё ещё повышалось. Почему же не открылись предохранительные клапаны? Максим знал, что теперь надо дать выход пару, но это наверху, и он не знает, как сделать. Мальчик кинулся вверх по лестнице, толкнулся в дверь — она заперта: Алексей, уходя, повернул ключ в двери. Максим схватил пук пакли, обмотал ею кулак и разбил стекло. Обив края, чтобы не порезаться, Максим выпрыгнул на палубу ч стал стучать в дверь Леонтия. Дверь отворилась. Мальчик хотел закричать, но он только сдавленно прохрипел:
      — Котёл! Алексей... Клапан... Взорвёт сейчас!..
      Леонтий понял сразу, что случилось.
      — Не кричи! Ты погасил форсунки?
      — Да.
      — Молодчина! Ничего. Не робь, мальчишка!
      Он подбежал к чёрному железному кожуху над котлами, откинул крышку, чиркнул спичку и громко вскрикнул: предохранительные клапаны были туго притянуты телеграфной проволокой. Леонтий открыл пар вентилем «на волю» и послал Максима посмотреть, что показывает манометр. Мальчик живо вернулся и доложил:
      — На красной черте.
      — Вода?
      — В нижнем кране.
      Леонтий вздохнул с облегчением и закрутил выпускной кран. Опасность взрыва миновала. Но лицо Леонтия не просветлело. Он послал Максима тихо и без шума разбудить командира. Тот сразу вскочил на первый, тихий стук Максима и, осветив его лицо карманным фонариком, спросил отрывисто:
      — Где?
      — В машине.
      Ждан спустился с мальчиком в машинный трюм.
      Леонтий там пустил в ход донку ' и возился около котлов. Он коротко рассказал Ждану, что случилось.
      — А где же он? — сурово сдвинув брови, спросил Ждан про Алексея.
      — Ищите ветра в поле... — ответил Леонтий.
      Они поднялись наверх, прошли на корму и увидели, что бударки нет: Алексей столкнул её в воду и на пей бежал.
      — Дело дрянь, — сказал Ждан: — мерзавец знал, что делал. У них на том берегу телефон. Наверное, он туда — и нас накроют. Котлы в порядке?
      — Да.
      — Будите лоцмана и команду.
      В огне
      Из узкой воложки, поросшей по обоим берегам пышной зарослью осокорей и осин, «Ермаку» пришлось выбираться долго задним ходом. Когда же можно было развернуться и идти полным ходом вперёд, уже серел рассвет. Тучи разошлись, и в их просвет проглянули бледные, предутренние звёзды.
      Но выбора не оставалось: хорониться после бегства предателя Алексея было неразумно, да и выжидать снова ночи опасно.
      Ждан решил идти «в светлую». «Ермак» пойдёт вниз через проход в минном поле. Это не бегство, а вынуждаемое расчётом отступление. Если будет нужно, «Ермак» примет бой.
      На кормовой мачте подняли красный флаг. Ждан приказал в машину «дать добавителя»: это значило, что машины должны развить наибольшую силу.
      У штурвала стоял с подручным Пармен Иванович. На правом кожухе, у пулемёта, открыто стоял Ждан. «Ермак», выйдя из воложки в коренную Волгу, стре-
      ' Донка — паровой насос.
      лой понёсся вниз. Волга казалась пустынной. До заграждения оставалось с версту, когда вдруг на горном берегу ударила пушка и снаряд, перелетев далеко за «Ермака», взбил высокий фонтан воды. В то же время из-под горного берега и от песчаной отмели лугового выбежали наперерез «Ермаку» две длинные крытые моторные лодки, похожие на крупных щук. С лодок открылась пулемётная стрельба. Пули сначала пенили воду впереди «Ермака», потом стали бить градом по корпусу. Отскакивая от железа, пули стучали, словно молоты клепальщиков.
      Ждан отдал приказание открыть огонь из орудий и пулемётов по моторным лодкам.
      Вокруг «Ермака» падали снаряды — то в недолёт, то в перелёт: видно было, что там неопытные наводчики. Но зато с моторных лодок подняли прицел, и пули стали решетить надстройки «Ермака». Звенели и разлетались стёкла, послышались крики и стоны раненых.
      Правое орудие продолжало огонь и удачным выстрелом окатило моторную лодку каскадом воды.
      Сначала показалось, что лодка уничтожена взрывом снаряда — стрельба с неё прекратилась, но потом Ждан увидел, что лодка только потеряла управление и её несёт водой на минное поле. Видно было, что с лодки бросаются люди и плывут к берегу.
      Лодка, что была с левого борта, повернула одним курсом с «Ермаком» вниз по Волге и на расстоянии полуверсты от него «поливала» пароход из двух пулемётов.
      Пулемётчик на левом борту «Ермака» был убит. Ждан сам лёг за пулемёт и продолжал стрелять. Прислуга у левого орудия была вся перебита. Замолчал и кормовой пулемёт, и только Ждан из своего пулемёта отвечал противнику. Лодка по ходу чуть-чуть отставала от «Ермака», но всё сближалась с ним, чтобы вслед за ним проскочить в пролёт минного поля. Оно было близко.
      в это время подручный Пармена Ивановича выбежал из рубки, ползком добрался к трапу и скатился вниз. Лоцман крикнул в машинный рупор, чтобы прислали наверх Максима.
      — Есть Максима наверх! — ответил Леонтий, и через минуту в штурвальную рубку вбежал Максим.
      — Добро, сынок, — сказал Пармен Иванович. — Становись. Смотри, где был красный бакен. Помнишь? Если что со мной — держи левей красного бакена. Да не высовывай высоко голову...
      Низ рулевой рубки был обложен против пулемётов бронёй из листов котельного железа. На лодке противника теперь, когда на «Ермаке» замолчали орудия и пулемёты, кроме одного, повысили прицел так, что пули решетили трубы и верх рулевой рубки. От стёкол в ней не осталось и следа.
      — Так ли, сынок, правим? Дай-ка взгляну, — сказал Пармен Иванович, быстро вынырнул головой поверх брони и тотчас же нырнул вниз, выпустил из рук колесо и упал навзничь...
      Максим взглянул на него и увидел, что на шее старика кровь. Пармен слабо махнул рукой, показывая мальчику, что надо скатать руль направо. Но у Максима ручки колеса вырывались и лезли вверх. Тогда Максим, не думая о пулях, повис всей тяжестью тела на колесе, стал на него ногами и, переступая со спицы на спицу, медленно скатывал руль направо.
      Максим смотрел вперёд на то место, где был раньше красный бакен, и сердце его буйно стучало — «Ермак» пройдёт левей, проскочит! С правого борта в этот миг глухо ударило, и, взмыв и вспучив воду взрывом, снаряд залил всю палубу водой.
      Однако «Ермак» продолжал бежать вниз по Волге. Максим с удивлением услышал, что пули перестали бить в железо, и оглянулся: моторная лодка, окутанная сизым дымом, повернула назад и шла тихим ходом к луговому берегу. Ждан перестал стрелять из
      пулемёта, вскочил с палубы, вбежал в штурвальную рубку и стал у колеса.
      — Поди сюда, — сказал он мальчику.
      Максим подошёл. Ждан склонился к нему и поцеловал.
      — Посмотри деда. Жив? Беги вниз за фельдшером.
     
     
      А. Фадеев
      Метелица
     
      В сырую полночь в начале августа пришла в отряд Левинсона конная эстафета. Прислал её старый Сухо вей-Ковтуы — начальник штаба партизанских отрядов. Старый Суховей писал о нападении японцев на главные партизанские силы, о смертном бое под Извёсткой, о том, что сам он прячется в охотничьем зимовье, раненный девятью пулями...
      Левинсон получил эстафету в половине первого ночи, а через полчаса конный взвод пастуха Метелицы разлетелся по дорогам, разнося тревожную весть.
      Забравшись в глухие места, Левинсон почти потерял связь с другими отрядами. Таёжными тропами, где много лет уже не ступала человеческая нога, вёл он своих партизан.
      Вся Улахинская долина была занята японцами и колчаковцами. Неприятельская разведка шарила по всем направлениям и не раз натыкалась на дозорных Левинсона.
      Ранним утром Левинсона отрезали от гор, но после двухчасового боя, потеряв до тридцати человек, он прорвался сквозь отряды противника. Колчаковская конница преследовала его по пятам.
      — Дальше держаться в этом районе немыслимо, — сказал сумрачно Левинсон. — Единственный путь — на север. — Он расстегнул полевую сумку и вынул карту. — Вот... здесь можно пройти хребтами... Далеко, правда, но что ж поделаешь...
      Левинсон решил заночевать в тайге. Он надеялся, прощупав путь разведкой, пробраться в долину Тудо-Ваки, богатую лошадьми и хлебом.
      — В разведку Метелица поедет, ночевать здесь будем, — сказал Левинсон своему помощнику Бакланову и отдал распоряжение.
      — Стой! — закричали впереди.
      Возглас передавался по цепи, и, в то время как передние уже стали, задние продолжали напирать.
      — Метелицу! Метелицу зовут!.. — снова побежало по цепи.
      Через несколько секунд, согнувшись по-ястребиному, примчался Метелица, и весь отряд с гордостью проводил глазами его цепкую пастушью посадку.
      Отправляя Метелицу в разведку, Левинсон наказал ему вернуться этой же ночью. Метелица покинул отряд около четырёх часов пополудни и на совесть гнал своего жеребца. Уже совсем стемнело, когда он выбрался из тайги и придержал жеребца возле старого и гнилого, с провалившейся крышей омшаника.
      Он привязал лошадь и, хватаясь за рыхлые, осы-
      пающиеся под руками края сруба, взобрался на угол, рискуя провалиться в тёмную дыру. Приподнявшись на цепких полусогнутых ногах, стоял он минут десять, не шелохнувшись, зорко вглядываясь и вслушиваясь в ночь.
      Метелица впрыгнул в седло и выехал на дорогу. Её чёрные, давно не езженные колеи едва проступали в траве. Тонкие стволы берёз тихо белели во тьме, как потушенные свечи.
      Он поднялся на бугор: слева шла чёрная гряда сопок, изогнувшаяся, как хребет гигантского зверя; шумела река; верстах в двух, должно быть возле самой реки, горел костёр; дальше, пересекая дорогу, тянулись жёлтые немигающие огни деревни.
      Метелице стало холодно: он был в расстёгнутой солдатской фуфайке поверх гимнастёрки с оторванными пуговицами, с распахнутым воротом. Он решил ехать сначала к костру. На всякий случай вынул из кобуры револьвер и сунул за пояс, под фуфайку, а кобуру спрятал в сумку за седлом.
      Он был уже совсем близко от костра, — вдруг конское тревожное ржанье раздалось во тьме. Жеребец рван^'лся и, вздрагивая могучим телом, прядая ушами, ответил на ржанье. В то же мгновение у огня качнулась тень. Метелица с силой ударил плетью и взвился вместе с лошадью.
      У костра, вытаращив испуганные глазёнки, дер-л<:ась одной рукой за кнут, а другую приподняв, точно защищаясь, стоял худенький черноголовый мальчишка. Он был в лаптях, в изорванных штанишках, в длинном, не по росту пиджаке, обёрнутом вокруг тела и подпоясанном пенькой
      Метелица свирепо осадил жеребца перед самым носом мальчишки, едва не задавив его. Он увидел перед собой испуганные глаза, штанишки с просвечивающими голыми коленками и убогий, с хозяйского плеча пиджак, из которого так виновато и жалко смотрела тонкая и смешная детская шея.
      — А чего ж ты налетел, как бузуй? — сказал он, всё ещё робея.
      — Чего же ты стоишь? Напужался?.. Ах ты, воробей, воробей! Вот дурак-то тоже! — заговорил Метелица. — Стоит, и крышка! А ежели б задавил тебя?..
      Мальчишка от испуга едва перевёл дух.
      — А чего ж ты налетел, как бузуй? — сказал он, всё ещё робея. — Напужаисси — тут у меня кони...
      — Ко-они? — насмешливо протянул Метелица. — Скажите на милость! — Он упёрся в бока, откинулся назад, рассматривая парнишку, и вдруг засмеялся.
      Парнишка смущённо, недоверчиво шмыгнул носом, но, поняв, что страшного ничего нет, а всё, наоборот, выходит ужасно весело, сморщился так, что нос его вздёрнулся кверху, и тоже — совсем по-детски — залился озорно и тоненько. От неожиданности Метелица прыснул ещё громче, и они оба хохотали так несколько минут: один — раскачиваясь в седле взад и вперёд, а другой — упав на траву, упёршись в землю ладонями и откидываясь назад всем телом при каждом новом взрыве.
      — Ну и насмешил, хозяин! — сказал наконец Метелица, выпрастывая ногу из стремени. — Чудак ты, право... — Он соскочил на землю и протянул руки к огню.
      Парнишка, перестав смеяться, смотрел на него с серьёзным и радостным изумлением, как будто ждал от него ещё самых неожиданных чудачеств.
      — И весёлый же ты, дьявол! — выговорил он наконец.
      — Я-то? — усмехнулся Метелица. — Я, брат, весёлый...
      — А я так напужался, — сознался парнишка. — Кони тут у меня. А я картошку пеку...
      — Картошку? Это здорово! — Метелица уселся рядом, не выпуская из рук уздечки. — Где же ты берёшь её, картошку?
      — Бона, «где берёшь»... Да тут её гибель! — И парнишка повёл руками вокруг.
      — Воруешь, значит?
      — Ворую. Давай я подержу коня-то... Да я, брат, не упущу, не бойся... Хороший жеребец! — сказал парнишка, опытным взглядом окинув ладную, худую, с подтянутым животом и мускулистую фигуру жеребца, — А ты откуль сам?
      — Ничего жеребец, — согласился Метелица. -А ты откуда?
      — А вон, — кивнул мальчишка в сторону огней.— Ханихеза — село наше... Сто двадцать дворов...
      — Так... А я с Воробьёвки, за хребтом. Может, слыхал?
      — С Воробьёвки? Не, не слыхал — далеко, видать...
      — Далеко...
      — А к нам зачем?
      — Да как сказать... Это, брат, долго рассказывать... Коней думаю у вас купить; коней, говорят, у вас тут много... Я, брат, их люблю, коней-то, — хитро сказал Метелица, — сам всю жизнь пас, только чужих.
      — А я, думаешь, своих? Хозяйские...
      Парнишка выпростал из рукава худую, грязную
      ручонку и кнутовищем стал раскапывать золу, откуда заманчиво и ловко покатились чёрные картофелины.
      — Может, ты хлеба хочешь? — спросил он. — У меня есть, только мало...
      — Спасибо, я только что нажрался — вот, — сказал Метелица, показав по самую шею.
      Парнишка разломил картофелину, подул на неё, сунул в рот половинку вместе с кожурой, повертел на языке и с аппетитом стал жевать. Прожевав, он посмотрел на Метелицу и сказал:
      — Сирота я, полгода уж, как сирота. Тятьку у меня казаки вбили, и мамку вбили, и брата тоже...
      — Казаки? — встрепенулся Метелица.
      — А кто же? Вбили почём зря. И двор весь попалили, да не у нас одних, а дворов двенадцать, и
      каждый месяц наезжают, сейчас тоже человек сорок стоит. А волостное село за нами, Ракитное, так там цельный полк всё лето стоит. Ох, и лютуют!.. Бери картошку-то...
      — Как же вы так — и не бежали?.. Вон лес у вас какой... — Метелица даже привстал.
      — Что ж лес? Век в лесу не просидишь. Да и болото там — не вылезешь, такое бучило...
      — Знаешь что? — сказал Метелица подымаясь. — Попаси-ка коня моего, а я в село схожу. У вас, я вижу, тут не то что купить, а и последнего отберут...
      — Что ты скоро так? Сиди... — сказал пастушонок, сразу огорчившись, и тоже встал. — Одному скушно тут, — пояснил он жалостным голосом, глядя на Метелицу большими просящими и влажными гла^ зами.
      — Нельзя, брат. — Метелица развёл руками.— Самое разведать, пока темно... Да я вернусь скоро, а жеребца спутаем... Где у них там самый главный стоит?
      Парнишка объяснил, как найти дом попа, где стоит начальник эскадрона, и как лучше пройти задами.
      — А собак у вас много?
      — Собак хватает, да они не злые.
      Метелица, спутав жеребца и попрощавшись, двинулся по тропинке вдоль реки. Парнишка с грустью смотрел ему вслед, пока он не исчез во тьме.
      Через полчаса Метелица был под самым селом. Тропинка отвернула вправо, но он продолжал идти по скошенному лугу, пока не наткнулся на мужицкие огороды.
      Село уже спало; огни потухли; чуть видны были при свете звёзд тёплые соломенные крыши хатёнок.
      Метелица, миновав два переулка, свернул в третий. Собаки провожали его неверным хриплым лаем, точно напуганные сами, но никто не вышел на улицу, не окликнул его.
      Метелица прошёл ещё несколько переулков, кружа возле церкви, и наконец упёрся в крашеный забор поповского сада. Метелица пошарил глазами, прислушался и, не найдя ничего подозрительного, бесшумно и быстро перемахнул через забор.
      Сад был густой и ветвистый, но листья уже опали. Метелица, почти не дыша, пробирался вглубь. Кусты вдруг оборвались, и налево от себя он увидел осве-щённое окно. Оно было открыто. Там сидели люди. Ровный, мягкий свет струился по опавшей листве, и яблони стояли в нём, как золотые...
      Люди играли в карты за столом, в глубине комнаты. По правую руку сидел маленький старый попик в прилизанных волосиках; он ловко сновал по столу худыми маленькими ручками, неслышно перебирая карты игрушечными пальцами. Лицом к Метелице сидел красивый полный офицер с трубкой в зубах. Метелица принял его за начальника эскадрона. Слева сидел офицер в чёрной папахе и в бурке без погон, в которую кутался всякий раз после того, как сбрасывал карту.
      Метелица, согнувшись и пятясь боком, полез от окна. Он только свернул в аллею, как вдруг лицом к лицу столкнулся с человеком в казачьей шинели, наброшенной на одно плечо; позади него виднелись ещё двое.
      — Ты что тут делаешь? — удивлённо спросил этот человек, придержав шинель, чуть не упавшую, когда он наткнулся на Метелицу.
      Метелица отпрыгнул в сторону и бросился в кусты.
      — Стой! Держи его! Держи! Сюда!.. Эй!..—закричало несколько голосов.
      Резкие, короткие выстрелы затрещали вслед.
      Метелица, путаясь в кустах и потеряв фуражку, рвался наугад, но голоса стонали, выли уже где-то впереди, и злобный собачий лай доносился с улицы.
      — Вон он, держи! — крикнул кто-то, бросаясь к Метелице с вытянутой рукой.
      Пуля визгнула у самого уха.
      Метелица тоже выстрелил. Человек, бежавший на него, споткнулся и упал.
      — Врёшь^ не поймаешь... — торжественно сказал Метелица, до самой последней минуты действительно не веривший в то, что его могут скрутить.
      Но кто-то большой и грузный навалился на него сзади и подмял под себя. Метелица попытался высвободить руку, но жестокий удар по голове оглушил его...
      Потом его били подряд, и, даже потеряв сознание, он чувствовал на себе эти удары ещё и ещё...
      В низине, где спал отряд Левинсона, было темновато и сыро, но из оранжевого прогала за Хаунихед-зой глянуло солнце, и день медленно занялся над тайгой.
      Дневальный, прикорнувший возле лошадей, заслышал во сне настойчивый звук, похожий на далёкую пулемётную дробь, испуганно вскочил, схватив'-шись за винтовку. Но это стучал дятел на старой ольхе возле реки.
      Дневальный выругался и, ёжась от холода, кутаясь в дырявую шинель, вышел на прогалину.
      «А Метелицы нет всё... Нажрался, видать, и дрыхнет где-то в избе, а тут не евши сиди!» — подумал дневальный.
      Он не решился потревожить Левинсона и разбудил его помощника Бакланова.
      — Что? Не приехал? — завозился Бакланов, тараща спросонья ничего не понимающие глаза. — Как
      не приехал? Нет, да ты, братец, оставь, не может этого быть... Ах, да! Ну, буди Левинсона. — Он вскочил, быстрым движением перетянув ремень, собрав к переносью заспанные брови.
      Левинсон, как ни крепко он спал, тотчас же открыл глаза и сел. Взглянув на дневального и Бакланова, он понял, что Метелица не приехал и что уже давно пора выступать. В ту же минуту он стоял на коленях и, свёртывая скатку, отвечал на тревожные расспросы Бакланова.
      — Ну, и что ж такого? Я так и думал... Конечно, мы встретим его по дороге.
      — А если не встретим?
      — Если не встретим?.. Слушай, нет ли у тебя запасного шнурка на скатку?
      — Вставай, вставай, кобылка! Даёшь деревню! — кричал дневальный, ногами расталкивая спящих.
      Из травы подымались всклокоченные партизанские головы.
      Мысль о том, что Метелица мог попасть в руки врага, плохо прививалась людям. Каждый партизан старательно и боязливо гнал её от себя. Наоборот, предположение дневального, что взводный «нажрался и дрыхнет где-то в избе», хоть и не похоже это было на быстрого и исполнительного Метелицу, всё больше собирало сторонников. Многие открыто роптали на «подлость и несознание» Метелицы и надоедали Ле-винсону с требованием немедленно выступить ему навстречу. И, когда Левинсон отдал наконец приказ выступать, в отряде наступило такое ликование, точно с этим приказом на самом деле кончались всякие беды и мытарства.
      Они проехали час и другой, а взводный с лихим и смолистым чубом всё не показывался на тропе.
      Они проехали и ещё столько же, а Метелицы всё не было.
      К таёжной опушке отряд подходил в суровом молчании.
      Метелица очнулся в большом тёмном сарае. Он лежал на голой сырой земле. Он сразу вспомнил всё, что произошло с ним. Удары, нанесённые ему, ещё шумели в голове, волосы ссохлись в крови — он чувствовал эту запёкшуюся кровь на лбу и на щеках.
      Первая мысль, которая пришла ему в голову, была мысль о том, нельзя ли уйти. Он обшарил весь сарай, ощупал все дырочки, попытался даже выломать дверь. Он натыкался всюду на холодное дерево, а щели были так малы, что они с трудом пропускали тусклый рассвет осеннего утра.
      Метелица не успел ещё осмотреть сарай, как за дверями послышалась возня, заскрипел засов, и вместе с серым утренним светом вошли в сарай два казака с оружием и в лампасах Метелица, расставив ноги, прищурившись, смотрел на них.
      Заметив его, они в нерешительности помялись у дверей. Тот, что был позади, беспокойно зашмыгал носом.
      — Пойдём, землячок, — сказал наконец передний.
      Метелица, упрямо склонив голову, вышел наружу.
      Через некоторое время он стоял перед знакомым
      ему человеком — в чёрной папахе и в бурке — в той самой комнате, в которую засматривал ночью из поповского сада. Тут же, подтянувшись в креСле, удивлённо, нестрого поглядывая на Метелицу, сидел красивый полный офицер, которого Метелица принял вчера за начальника эскадрона. Теперь, рассмотрев обоих, он понял, что начальником был как раз не этот полный офицер, а другой — в бурке.
      — Можете идти, — отрывисто сказал этот другой, взглянув на казаков, остановившихся у дверей.
      Они, неловко подталкивая друг друга, выбрались из комнаты.
      — Что ты делал вчера в саду? — быстро спросил
      ' Лампас — широкая цветная нашивка по наружному шву брюк.
      начальник, остановившись перед Метелицей и глядя на него своим точным, немигающим взглядом.
      Метелица молча, насмешливо уставился на него, выдерживая его взгляд, чуть пошевеливая атласными чёрными бровями и всем своим видом показывая, что он не скажет ничего.
      — Ты брось эти глупости, — снова сказал начальник, нисколько не сердясь и не повышая голоса.
      — Что же говорить зря? — снисходительно улыбнулся Метелица.
      Начальник эскадрона несколько секунд изучал его застывшее рябое лицо, вымазанное засохшей кровью.
      — Что ж ты — здешний или прибыл откуда?
      — Броеь, ваше благородие!.. — решительно сказал Метелица, сжав кулаки и едва сдерживаясь, чтобы не броситься на него.
      — Ого! — в первый раз изумлённо и громко воскликнул человек в бурке.
      Он вынул из кобуры револьвер и потряс им перед носом Метелицы. Метелица, отвернувшись к окну, застыл в молчании.
      После того, сколько ни грозили ему револьвером, сколько ни упрашивали правдиво рассказать обо всём, обещая полную свободу, он не произнёс ни одного слова, даже ни разу не посмотрел на спрашивающих.
      В самом разгаре допроса легонько приоткрылась дверь, и чья-то волосатая голова с большими испуганными и глупыми глазами просунулась в комнату.
      — Ага, — сказал начальник эскадрона, — собрались уже? Скажи ребятам, чтобы взяли этого молодца.
      Те же два казака пропустили Метелицу во двор и, указав ему на открытую калитку, пошли вслед за ним. Метелица не оглядывался, но чувствовал, что оба офицера тоже идут позади.
      Они вышли на церковную площадь. Там, возле
      бревенчатой избы, толпился народ, оцепленный конными казаками.
      Метелица вскинул голову и оглядел эту колеблющуюся пёструю тихую толпу мужиков, мальчишек, напуганных баб в панёвах, девушек в цветных платочках, бойких верховых с чубами, таких раскрашенных, подтянутых и чистеньких, как на лубочной картинке. Он прошёл сквозь толпу и остановился у избы. Офицеры, обогнав его, взошли на крыльцо.
      — Сюда, сюда, — сказал начальник эскадрона, указав ему место рядом.
      Метелица, разом перешагнув ступеньку, стал рядом с ним. Теперь он был хорошо виден всем — тугой и стройный, черноволосый, в мягких оленьих улах в расстёгнутой рубахе, перетянутой шнурком с густыми зелёными кистями, выпущенными из-под фуфайки.
      — Кто знает этого человека? — спросил начальник, обводя всех острым, сверлящим взглядом, задерживаясь на секунду то на одном, то на другом лице.
      И каждый, на ком останавливался этот взгляд, суетясь и мигая, опускал голову.
      — Никто не знает? — переспросил начальник. — Это мы сейчас выясним... Нечитайло! — крикнул он, сделав движение рукой в ту сторону, где на кауром жеребце гарцевал высокий офицер в длинной казачьей шинели.
      Толпа глухо заволновалась. Стоящие впереди обернулись назад. Кто-то в чёрцой жилетке решительно проталкивался сквозь толпу, наклонив голову так, что видна была только его тёплая меховая шапка.
      — Пропустите, пропустите! — говорил он скороговоркой, расчищая дорогу одной рукой, а другой ведя кого-то вслед.
      Наконец он пробрался к самому крыльцу, и все увидели, что ведёт он худенького черноголового парнишку в длинном пиджаке, боязливо упиравшегося и таращившего чёрные глаза то на Метелицу, то на начальника эскадрона. Толпа заволновалась, громче послышались вздохи и сдержанный бабий говорок. Метелица посмотрел вниз и вдруг признал в черноголовом парнишке того самого пастушонка, которому он оставил вчера свою лошадь.
      Мужик, державший его за руку, снял шапку и, поклонившись начальнику, начал было:
      — Вот тут пастушок у меня...
      Но, видимо, испугавшись, что не послушают его, он наклонршся к парнишке и, указав пальцем на Метелицу, спросил:
      — Этот, что ли?
      В течение нескольких секунд пастушонок и Метелица смотрели прямо в глаза друг другу. Потом парнишка перевёл взгляд на начальника эскадрона, потом на мужика, державшего его за руку, вздохнул глубоко и отрицательно покачал головой...
      Толпа, притихшая настолько, что слышно было, как возится телёнок в клети у церковного старосты, чуть колыхнулась и снова замерла.
      — Да ты не бойся, дурачок, не бойся, — с ласковой дрожью убеждал мужик, быстро тыча пальцем в Метелицу. — Кто же тогда, как не он?.. Да ты признан, признай... А-а, гад!.. — со злобой оборвал он вдруг и изо всей силы дёрнул парнишку за руку. — Да он, ваше благородие, кому же другому быть? Только боится парень, а кому ж другому, когда в седле конь-то и кобура в сумке... Наехал вечор на огонёк. «Попаси, — говорит, — коня моего», а сам в деревню. А парнишка-то не дождал — светло уж стало, не дождал, да и пригнал коня, а конь в седле, и кобура в сумке. Кому же другому быть?
      — Кто наехал? Какая кобура? — спросил начальник.
      Мужик ещё растерянней засучил шапкой и вновь, сбиваясь и путаясь, рассказал о том, как его пастух пригнал утром чужого коня в седле и с револьверной кобурой в сумке.
      — Вот оно что, — протянул начальник эскадрона. — Так ведь он не признаёт? — сказал он, кивнув на парнишку. — Впрочем, давай его сюда — мы его допросим по-своему.
      Парнишка, подталкиваемый сзади, приблизился к крыльцу, не решаясь, однако, взойти на -него.
      Офицер сбежал по ступенькам, схватил его за худые вздрагивающие плечи и, притянув к себе, уставился в его круглые от ужаса глаза своими — пронзительными и страшными.
      — А-а... а! — вдруг завопил парнишка, закатив белки.
      — Да что ж это будет? — вздохнула, не выдержав, какая-то из баб.
      В то же мгновение чьё-то стремительное и гибкое тело взметнулось с крыльца.
      Толпа шарахнулась, всплеснув многоруким туло-вом, — начальник эскадрона упал, сбитый сильным толчком...
      — Стреляйте в него!.. Да что же это такое? — закричал красивый офицер, беспомощно выставив ладонь, забыв, как видно, что он сам умеет стрелять.
      Несколько верховых ринулись в толпу, конями раскидывая людей.
      Метелица, навалившись на врага всем телом, старался схватить его за горло, но тот извивался, раскинув бурку, похожую на чёрные крылья, и судорожно цеплялся рукой за пояс, стараясь вытащить револьвер. Наконец ему удалось отстегнуть кобуру, и в то же мгновение, как Метелица схватил его за горло, он выстрелил в него несколько раз подряд.
      Когда подоспевшие казаки тащили Метелицу за ноги, он ещё цеплялся за траву, стараясь поднять голову, но она бессильно падала и волочилась по земле.
      — Нечитайло! — кричал красивый офицер. — Собрать эскадрон!.. Вы тоже поедете? — спросил он начальника. — Лошадь командиру!
      — А-а... а! — вдруг завопил парнишка, закатив белки.
      Через полчаса казачий эскадрон в полном боевом снаряжении выехал из села и помчался кверху, по той дороге, по которой прошлой ночью ехал Метелица.
      Бакланов, вместе со всеми испытывавший сильное беспокойство, наконец не выдержал.
      — Слушай, дай я вперёд проеду, — сказал он Левинсону. — Ведь чёрт его знает, на самом деле!
      Он пришпорил коня и скорее даже, чем ожидал, выехал на опушку, к заросшему омшанику. Ему не понадобилось, однако, влезать на крышу: не дальше как в полуверсте спускалось с бугра человек пятьдесят конных.
      Бакланов задержался, спрятавшись в кусты, желая проверить, не покажутся ли из-за бугра новые отряды.
      Никто не появился больше; эскадрон ехал шагом, расстроив ряды; судя по сбитой посадке людей и по тому, как мотали головами разыгравшиеся лошади, эскадрон только что шёл на рысях.
      Бакланов повернул обратно и чуть не налетел на Левинсона, выезжавшего на опушку. Он сделал знак остановиться.
      — Много? — спросил Левинсон, выслушав его.
      — Человек пятьдесят.
      — Пехота?
      — Нет, конные...
      — Кубрак, Дубов, спешиться! — тихо скомандовал Левинсон. — Кубрак — на правый фланг. Дубов — на левый...
      Передав Бакланову командование взводом Метелицы и приказав ему остаться здесь, он спешился сам и пошёл впереди цепи, чуть ковыляя и размахивая маузером. Не выходя из кустов, он положил цепь, а сам в сопровождении одного партизана пробрался к омшанику.
      Эскадрон был совсем близко.
      По жёлтым околышам и лампасам Левинсон узнал, что это были казаки. Он разглядел и командира в чёрной бурке.
      — Скажи, пусть сюда ползут, — шепнул он партизану, — только пусть не встают, а то... Ну, чего смотришь? Живо!.. — И он подтолкнул его, нахмурив брови.
      Эскадрон был уже так близко, что слышен был конский топот и сдержанный говор всадников; можно было различить даже отдельные лица.
      Левинсон видел их выражения, особенно у одного, красивого и полного офицера, только что выехавшего вперёд с трубкой в зубах и очень плохо державшегося в седле.
      — Взво-оод!.. — закричал Левинсон вдруг тонким, протяжным голосом. — Пли!..
      Красивый офицер, услыхав первые звуки его голоса, удивлённо поднял голову.
      Но в ту же секунду фуражка слетела с его головы, и лицо его приняло невероятно испуганное и беспомощное выражение.
      — Пли!.. — снова крикнул Левинсон и выстрелил сам, стараясь попасть в красивого офицера.
      Эскадрон смешался; многие, в том числе и красивый офицер, попадали на землю. В течение нескольких секунд растерявшиеся люди и лошади, вздымавшиеся на дыбы, бились на одном месте, крича что-то, неслышное из-за выстрелов. Потом из этой сумятицы вырвался отдельный всадник, в чёрной папахе и в бурке, и заплясал перед эскадроном, сдерживая лошадь, размахивая шашкой. Остальные, как видно, плохо повиновались ему — некоторые уже мчались прочь, нахлёстывая лошадей; весь эскадрон ринулся за ними.
      Партизаны повскакали с мест, наиболее азартные побежали вдогонку, стреляя на ходу.
      — Лошадей! — кричал Левинсон. — Бакланов, сюда! По коням!.,
      Бакланов пронёсся мимо, откинув понизу руку с шашкой, блестевшей, как слюда; за ним с лязгом и гиком мчался взвод Метелицы...
      Когда бой был кончен и казачий эскадрон, теряя людей и коней, скрылся в берёзовой роще, партизаны отыскали своего разведчика. Казаки кинули его в переулке за большой избой, под изгородью. Метелица лежал на боку, и волосы его перепутались с осенней блёклой травой.
      Первым прискакал в село взвод Метелицы. Люди спешились, плотно обступили тело своего командира, а Бакланов, став на колени, бережно приподнял с земли черноволосую голову взводного.
      — Ну, что? — спросил подъехавший Левинсон.
      — Не дышит... — тихо ответил Бакланов, не подымаясь с земли.
      В это время в толпе партизан показался пастушонок. Он пробирался сквозь ряды, ведя за собой коня Метелицы.
      Люди расступились, пропустили их вперёд.
      — Вот он, конь-то его, — сказал мальчишка. — Покарауль, говорит... А сам не пришёл больше... Ваш конь, берите...

 

 

От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.