На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Настрои Сытина Радиоспектакли Детская библиотека





Библиотека советских детских книг
Дубровин Е. «Эксперимент 'Идеальный человек'. Грибы на асфальте». Иллюстрации - И. Оффенгенден. - 1977 г.

Евгений Пантелеевич Дубровин
«Эксперимент 'Идеальный человек'. Грибы на асфальте»
Иллюстрации - Иосиф Моисеевич Оффенгенден. - 1977 г.


DjVu

 

      Эксперимент «Идеальный Человек»
     
     
      ЗАБОТЫ О ДУШЕ
     
      Точно известно, сколько дней может человек просуществовать без еды и питья. Но сколько часов выдержит каждый из нас без улыбки? Вряд ли он долго продержится!
      Если человек смеётся — значит, он уверен в себе, силён духом, готов к любым трудностям и неприятностям.
      То же самое можно сказать и об обществе. Если общество смеётся — значит, оно здоровое, жизнеспособное, уверенное в себе. Смех — одно из сильнейших средств борьбы с недостатками, средство искоренить зло, утвердить справедливость, здравый смысл.
      Наше Советское государство с первых дней своего существования взяло на вооружение смех, сатиру. Вспомните Маяковского, Бедного. Их стихи были иногда даже сильнее пушек.
      Сейчас у нас другие мишени. Но советские сатирики и юмористы так же прицельно и смело ведут огонь, как и их знаменитые предшественники. В этом их направляют, поддерживают партия и правительство. В этом сказывается большая забота о нравственном здоровье нашего общества, забота о том, чтобы утвердить наши завоевания, изжить то, что мешает двигаться вперёд, совершенствовать человеческую душу.
      На мой взгляд, забота о человеческой душе — наиболее важная задача сатириков и юмористов.
      Творчество писателя-сатирика Евгения Дубровина в этом отношении радует своей целенаправленностью, оно всё проникнуто именно заботой о душе молодого человека нашего времени.
      В первой своей повести «Грибы на асфальте» Евгений Дубровин остроумно и метко высмеивает такие ещё бытующие, к сожалению, у нас пороки, как приспособленчество, тунеядство, карьеризм, стяжательство, равнодушие, призывая в то же время к человечности и доброте к людям. Во второй — «Эксперимент «Идеальный человек» он средствами сатиры показывает и обличает тех родителей и педагогов, которые бездумно относятся к тонкому делу воспитания ребёнка, а потом, позже сами удивляются, откуда это берутся на белом свете нравственные уроды и уродцы.
      Дело критиков — проанализировать идейно-художественную структуру интересных и весёлых повестей Евгения Дубровина, мне лишь хочется обратить внимание читателей на его сюжетную изобретательность. Сюжеты его обеих повестей свежи, оригинальны и очень современны. А это много значит и дорогого стоит!
     
      С. МИХАЛКОВ
     
     
      ОТ АВТОРА
     
      Сейчас почти каждый человек имеет хобби. Не иметь хобби стало даже как-то неприлично, вроде бы человек, не имеющий хобби, — с подтекстом, себе на уме, некая загадочная личность.
      Автор этих строк, увы, не может похвастаться оригинальностью. Он тоже имеет хобби. Автор собирает книги, статьи, вырезки из газет на тему воспитания.
      Надо оказать, что это довольно выгодное хобби, так как ты волей-неволей становишься теоретикам в области воспитания и можешь оставаться спокойным при любых проступках маленьких сорванцов, ибо теоретики всегда спокойнее практиков.
      Но это так, к слову.
      Как-то мне удалось приобрести книгу одного педагога-теоретика о развитии и подавлении взрослыми природных наклонностей у детей. Не берусь судить о научной ценности этой книги, так как я, несмотря на обширные познания в области воспитания, всё же считаю себя дилетантом в данном вопросе, но книга очень заинтересовала меня.
      Дело в том, что автор этих строк когда-то был знаком с вышеупомянутым педагогом-теоретиком и хорошо знает случай, который тот приводит в своей книге в качестве отрицательного примера: случай полного подавления нежим Красиным природных наклонностей собственного ребёнка.
      Я также не считаю себя вправе оспаривать оценку учёного, которую тот дал эксперименту Геннадия Красина, назвав его «надругательством над человеческой сущностью», однако поскольку я сам был невольным свидетелем событий в семье Красиных, то решился объективно рассказать обо всей этой истории. Так родилась данная повесть.
      В заключение мне хотелось бы только заметить, что пусть читатель, который найдёт эксперимент Красина, может быть, слишком жестоким, а самого экспериментатора чересчур эксцентричной личностью, не судит учёного очень строго. Красин в своих действиях был искренним.
      А искренним людям мы многое прощаем.
      P. S. Разумеется, все фамилии, названия городов, улиц, учреждений полностью изменены. Пусть также не пытается читатель среди действующих лиц установить личность автора.
     
      Воспитывая ребёнка, постарайтесь стать его сверстником, товарищем, однако не допускайте, чтобы он бил вас.
      При воспитании ребёнка самое главное — соблюдать дистанцию, быть строгим и требовательным, однако не надо бить ребёнка
      Помните — идеальных детей нет.
     
     
     
      СОВЕРШЕННО ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ О НЕОБЫЧАЙНОМ ЭКСПЕРИМЕНТЕ, ПРОВЕДЁННОМ МОЛОДЫМ УЧЁНЫМ ГЕННАДИЕМ КРАСИНЫМ НАД ЖИВЫМ ЧЕЛОВЕКОМ. О НЕОБЫКНОВЕННЫХ ТРУДНОСТЯХ И ЛИШЕНИЯХ, ПЕРЕНЕСЁННЫХ ИМ И ЕГО БЛИЖАЙШИМИ ПОМОЩНИКАМИ В ХОДЕ ЭТОГО УДИВИТЕЛЬНОГО ЭКСПЕРИМЕНТА. О ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ, ТРУСОСТИ, ПОДЛОСТИ ОДНИХ СОРАТНИКОВ КРАСИНА. О БЛАГОРОДСТВЕ, ПРЕДАННОСТИ, САМОПОЖЕРТВОВАНИИ ДРУГИХ. О НЕОЖИДАННЫХ, ДРАМАТИЧЕСКИХ РЕЗУЛЬТАТАХ ОПЫТА. А ТАКЖЕ О ПРОЧИХ ПРИКЛЮЧЕНИЯХ, ТЯГОТАХ И НЕВЗГОДАХ, КОТОРЫЕ ТОЛЬКО МОГУТ ВЫПАСТЬ НА ДОЛЮ ЧЕЛОВЕКА.
     
     
      ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
      НАЧАЛО ЭКСПЕРИМЕНТА
     
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ,
      в которой даётся краткая характеристика членам семьи Красиных, а также описывается расстановка сил внутри семьи к моменту начала эксперимента
     
      Геннадий Онуфриевич Красин, глава семьи. 40 лет. Лысеющий брюнет, близорук, носит сильно увеличивающие очки, кандидат наук, работает в педагогическом институте на кафедре иностранных языков.
      Страстная, увлекающаяся натура, в какой-то степени мечтатель-идеалист. Товарищи в шутку зовут его Жан-Жаком Руссо. Очень рассеян, так как постоянно о чём-то думает. Однажды, задумавшись, вместо своего автобуса сел в экспресс, идущий в Ростов-на-Дону, и два дня добирался из Ростова домой.
      Ирочка Красина, жена Геннадия Онуфриевича. Блондинка, склонная к полноте. Домохозяйка. Добрая, немного сентиментальна. В общем, своей жизнью довольна, но хотела бы прожить ещё одну жизнь, по-другому.
      Вера Красина, старшая дочь Геннадия Онуфриевича. На днях исполнится 16 лет. Учится в девятом классе. Модная, весёлая, симпатичная. Считает, что каждый день должен быть праздником. Если есть, например, День шахтёра, День рыбака, то почему бы не быть дню улыбки (улыбнулся какой-то волосатик на улице), дню ежа (на газоне найден ёж). Учится посредственно, так как «все предметы скучные». Родителей и дедов зовёт почему-то козерогами.
      Катя Красина, баламутка Катька, младшая дочь Геннадия Онуфриевича. 12 лет. Учится в 5-м классе. Упрямая, ленивая. Ухитряется обходиться тремя фразами: «А зачем?», «Ну и что?», «А мне до фени!» Мечтает о совершеннолетии. («Ушла бы в двухкомнатную квартиру и жила одна, чтобы никто ко мне не лез».) Учится из рук вон плохо.
      Онуфрий Степанович Красин, отец Геннадия Онуфриевича. 70 лет. Бодрый, подвижный старик, сзади похожий на юношу. Потомственный крестьянин, однако, чтобы быть поближе к сыну и внучкам, переселился из деревни в город, а дом сдал дачникам. В городе чувствует себя неплохо. Народный умелец — может плести уздечки, ковать лемеха, плести ивовые корзины и много ещё чего, но любимое занятие — гнутьё дуг для лошадей. Имеет тайную, кажется, несбыточную мечту: уговорить кого-нибудь из внучек переселиться в деревню и передать некоторые секреты народного ремесла. Страстный поклонник бича города — «Портвейна-72».
      Варвара Игнатьевна Красина, мать Геннадия Онуфриевича. Потомственная крестьянка. 66 лет. Крепкая, волевая старуха. Город не любит. Живёт у сына, только чтобы поставить на ноги эту «баламутку Катьку».
      Расстановка сил:
      Геннадий Онуфриевич — сам по себе.
      Ирочка Красина — сама по себе.
      Вера Красина — сама по себе, но любит дедов, меньше мать.
      Катя Красина — очень сама по себе.
      Онуфрий Степанович сына уважает, хотя и не понимает. Невестку жалеет — «ни ласки от учёного мужа, никакого другого навару». К внучкам почти равнодушен, поскольку понимает, что ремесла им своего не передать. Мечтает о внуке. Жену побаивается.
      Варвара Игнатьевна сына любит без всяких колебаний, к невестке до сих пор относится с недоверием. («Говорила, не бери городскую — одни наряды на уме, щи сварить не может. Так и жди от них, городских, какой-нибудь пакости. Очень уж умными стали. Вот посмотришь, ещё наплачешься от неё».) Мужа держит в строгости, но закрывает глаза на некоторые его слабости, приобретённые в городе: «Портвейн-72», «придавливание комарика» после обеда. Внучек презирает. «Девки — не дети. Так, баловство одно. Сына надо было заводить».
      В общем же, до начала описываемых событий обстановка в семье Красиных была сносной. Не лучше и не хуже, чем в других семьях. Как говорится в сказках, вполне можно было жить-поживать да добро наживать.
      До тех пор, пока Геннадий Онуфриевич Красин не произнёс роковые слова.
     
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ,
      в которой Геннадий Онуфриевич Красин произносит роковые слова
     
      8 сентября 197… года за утренним чаем Геннадий Онуфриевич глубоко задумался, потом рассеянно ковырнул пальцем торт, машинально лизнул палец и сказал:
      — Вот что… Нам нужен ребёнок.
      От неожиданности Ирочка уронила в чашку с чаем ложечку, и на белоснежной скатерти образовалось рыжее пятно. В другое время это вызвало бы у аккуратной Ирочки целую серию охов и ахов, но на этот раз жена Геннадия Онуфриевича не обратила на пятно никакого внимания.
      — Но у нас уже есть двое, — напомнила Ирочка и немного покраснела.
      — А нужен третий, — твёрдо сказал Геннадий Онуфриевич и уставился на жену сильными, телескопическими очками в никелированной оправе. Казалось, что если через эти очки пропустить солнечные лучи, то они могут зажечь любой загорающийся предмет.
      Сидевшие за столом старики притихли.
      — Ты, конечно, шутишь, — сказала Ирочка. — Нашёл время и место. — Ирочка деланно рассмеялась.
      — Я нисколько не шучу, — Геннадий Онуфриевич не спускал с жены гипнотизирующего телескопического взгляда. — Нам действительно нужен новый ребёнок.
      Наступила тягостная пауза.
      — Мальчик, — заполнил паузу Онуфрий Степанович.
      — Всё равно, — заметил Геннадий Онуфриевич и непонятно добавил: — Лишь бы новорождённый.
      — Только мальчика! — горячо поддержала супруга Варвара Игнатьевна. — Надоели эти… Хоть один парень будет в семье. А то за хлебом некому сходить. Полон дом людей, а за хлебом некому сходить.
      — Нет! — нервно сказала Ирочка. — Я и двоими сыта по горло. Не знаешь, куда от них деться.
      — Третий будет идеальный, — заметил муж.
      — Откуда ты знаешь?
      — Знаю…
      — Все они идеальные.
      — За этого я ручаюсь… — Геннадий Онуфриевич опустил наконец свой страшный взгляд и опять ковырнул торт.
      Ирочка хмуро посмотрела на мужа. Какая-то, пока ещё неопределённая мысль промелькнула у неё на лице.
      — Ежели ты из-за квартиры, то мы можем забрать его в деревню. На свежий воздух, — осторожно заметил Онуфрий Степанович и опустил глаза, чтобы скрыть их алчный блеск. — Крепким бы рос. В деревне про эти… как их… иностранные вирсы… отродясь не слыхали.
      — Молоко парное и хлебушко свежий. А тут когда и молоко порошковое завозят. Недолго и отравить ребёнка, — тоже осторожно, непривычно тактично высказалась Варвара Игнатьевна. — Сына вот только постарайтесь.
      Но молодая женщина не слышала вкрадчивых речей искусителей. Вдруг её нахмуренное лицо просветлело.
      — А… вот ты почему, — сказала Ирочка. — Как я сразу не догадалась. Теперь я знаю, зачем ему потребовался ребёнок!
      — Ну, зачем? — глядя в сторону, спросил «Жан-Жак Руссо».
      — Закабалить меня хочешь — вот зачем! Только-только на ноги встала, отдышалась от горшков и пелёнок, хотела пожить для себя, а ты меня опять… А мне, между прочим, скоро сорок! Когда же жить? Ни шубы приличной нету, ни украшений…
      — Я куплю тебе шубу, — торопливо сказал Геннадий Онуфриевич.
      — За десять лет только два раза в театре была! Стыдно кому сказать — до сих пор «Лебединое озеро» не видела!
      — Мы сходим на «Лебединое»…
      — Другие в моём возрасте, — продолжала, не слушая, Ирочка, — в экскурсии ездят. Соседка всю страну объездила…
      — Это какая соседка? С кудряшками, что ли?
      — Да! С кудряшками!
      — Так она холостая.
      — Вот и я хочу наконец побыть холостой!
      — Ну хорошо, хорошо, — Геннадий Онуфриевич забарабанил нетерпеливо пальцами по столу. — Мы тоже поедем куда-нибудь… В какое место хочешь? Хочешь в Кижи?
      — Кижи… Чертежи! Вот чего от тебя добьёшься! Знаю я тебя, жмота! Ну и коварный же ты человек! Понимает, что наступила пора расплачиваться за то, что детей вырастила… Пора менять образ жизни… одеться мне как следует. Так, чтобы сэкономить, ты вон что придумал! Подбросить мне ещё одного! Знай, не бывать этому, пока я жива!
      — Именно, пока жива, — попытался сострить учёный, но жена не оценила его остроту.
      — Если хочешь, сам рожай, сам и воспитывай!
      — Вот именно это я и хочу, — оживился Геннадий Онуфриевич. — Я сам буду его воспитывать. И пелёнки менять, и горшки выносить.
      Никто не придал этим важным, как оказалось впоследствии, словам никакого значения.
      — Мы поможем, — сказал Онуфрий Степанович. — Вы только нам мальца давайте.
      — У меня бабка-ворожейка знакомая есть, — сказала Варвара Игнатьевна. — Травами регулировать может. Ежели одну траву пить будешь — то девка, а другую — так парень. Я завтра же к ней в деревню за травой съезжу, вы покуда меня обождите.
      — Нет! Нет! И нет! Опять на десять лет кабала! Или я брошу тебя, или утоплюсь!
      — Лучше бросить, чем топиться, — раздался звонкий жизнерадостный голос. — Это же гораздо интересней!
      Все невольно вздрогнули. В дверях «девичьего терема» стояли Вера и Катя. В пылу спора все забыли, что сегодня воскресенье и дети дома. Девчонки стояли непричёсанные, в пижамах и с интересом слушали дискуссию.
      — Если вопрос ставится на голосование, то я активно за, — продолжала Вера. — Хоть жизнь в этом доме станет веселей. — Девушка ушла в ванну и оттуда крикнула: — Такую скуку развели! Сил никаких нету! Все такие умные, учёные, все всё знают. Прямо не квартира, а Дом политпросвещения! Хоть суматоха начнётся, приключения какие-нибудь появятся. (Ох, какими пророческими оказались эти слова!) Екатерина Геннадиевна тоже за. Как Екатерина, а?
      — А мне до фени, — лениво ответила «баламутка Катька» и запустила пятерню в курчавую шевелюру.
      — Иди причешись, бесстыдница, — проворчала бабушка. — Спят до одиннадцати. Где это видано, чтобы взрослые девки спали до полудня? Полон дом народу, а за хлебом некого послать.
      — Ну и что?
      — Иди прибери за собой кровать.
      — А зачем?
      — С утра начала?
      — Как вы все мне надоели! — пробурчала «баламутка» и зевнула. — Ещё с младенцем этим затеялись. Появится какой-нибудь зануда… Будет тут права качать… Господи, скорей бы вырасти, избавиться от вас всех…
      «Баламутка» поплелась убирать постель.
      — Вот что, — сказал Геннадий Онуфриевич жене. — Пойдём продолжим разговор в спальню… Неудобно при детях…
      — Так я поехала за травкой, — засобиралась Варвара Игнатьевна. — Старый, когда электричка-то?
     
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
      которой, в сущности, надо было быть первой, ибо она даёт ключ ко всему повествованию
     
      Незадолго до этих семейных событий на кафедре иностранных языков, где работал Геннадий Онуфриевич, произошло одно событие, само по себе незначительное, можно сказать, яйца выеденного не стоящее, но имевшее для нашей истории большие последствия.
      Событие было такое. Заведующий кафедрой Олег Борисович Нуклиев пришёл на работу с подбитым правым глазом. Олег Борисович был закоренелый холостяк, умеренно пьющий и не любитель сомнительных знакомств, и появление огромного лилового синяка на его лице было для всех полнейшей неожиданностью.
      Естественно, идти читать лекцию с таким синяком была неприлично. Попытались было забинтовать правый глаз, но получилось ещё хуже. Забинтованный завкафедрой походил на пирата с корабля капитана Флинта.
      Лекцию пришлось перенести. Расстроенный Олег Борисович пригласил всех, кто был свободен, — Геннадия Онуфриевича и младшего лаборанта Сенечку — в кафе. Взяли такси и уехали за город, ибо пить в городе в рабочее время было как-то неловко.
      По дороге купили бутылку красного и пива. Устроились в забегаловке «Ветерок» среди чахлых, затоптанных сосен, и Олег Борисович начал рассказывать свою печальную историю.
      — Понимаете, братцы, приехал ко мне вчера брат с племянником. Племяннику шесть лет. Мы с ним в хороших отношениях…
      Пусть читателя не смущает слово «братцы» в устах завкафедрой. Надо сказать, что кафедра, которую возглавлял Олег Борисович, была маленьким, дружным коллективом, и немалая заслуга в сплачивании кафедры принадлежала самому Олегу Борисовичу. Пожалуй, здесь стоит упомянуть о каждом сидящем в «Ветерке» несколько слов.
      Олег Борисович Нуклиев, 43 года. Строен, симпатичен (до получения синяка), общителен. Убеждённый холостяк, так как считает женщин ловушками природы, расставленными на пути мыслящего человечества. Под «мыслящим человечеством» Олег Борисович подразумевает и себя. Имеет «Жигули», лето проводит в путешествиях. Работу свою любит, должностью гордится, но считает, что мог бы достигнуть большего при наличии хорошей идеи и благоприятного стечения обстоятельств.
      На лекции принципиально надевает спортивный костюм, в перерывах играет со студентами в пинг-понг. Студенты его любят. Имеет много тайных завистников, один из них — заместитель директора по научной части Фёдор Иванович Курдюков, по кличке Полушеф.
      Сенечка Расторгуев, 25 лет. Аспирант. Тощий, лохматый, но привлекателен, особенно для таких же тощих и лохматых. На кафедру попал случайно, к работе относится спустя рукава, и, по всей видимости, не видать ему кандидатской как своих ушей. Однако в институте Сенечку любят. Во-первых, потому, что никто не видит в Сенечке соперника, во-вторых, за услужливость: сбегать за сигаретами, колбасой — всегда пожалуйста.
      Фёдор Иванович Курдюков в «Ветерке» не присутствует, но имеет к дальнейшим событиям самое непосредственное отношение.
      Заместитель директора института и куратор кафедры. 61 год. По специальности археолог-неудачник. Всю жизнь копает какую-то стоянку древнего человека под деревней Синюшино, но нашёл лишь один глиняный кувшин с загадочными письменами. Письмена настолько загадочные, что до сих пор не удалось расшифровать ни единого знака. Фёдор Иванович утверждает, что знаки имеют что-то общее с клинописью, а если это так, то находка кувшина — целая революция в археологии. Значит, скифы торговали с египтянами? Или это какая-то иная, неизвестная науке цивилизация?
      В глиняный кувшин никто не верит, и Курдюков раскапывает стоянку вдвоём с сыном. Вернее, раскапывал вдвоём, ибо сын работал из-под палки и, достигнув совершеннолетня, сбежал в грузчики мебельного магазина, так как там работа полегче и знаки (имеются в виду дензнаки) более понятные, чем клинописные и, главное, попадаются чаще, нежели кувшины в земле.
      Однако Фёдор Иванович не теряет надежды завербовать добровольцев на раскопку стоянки древнесинюшинского человека. Он пропагандирует свою теорию на лекциях, пишет популярные статьи в газеты и журналы. Но, увы, охотников копаться под деревней Синюшино нет, и каждое лето одинокая фигура Фёдора Ивановича в старой фетровой шляпе, длинных чёрных трусах и выгоревшей на солнце майке изумляет случайных прохожих. Уж не кладокопатель ли это, вынырнувший из тьмы веков?
      В последнее время, однако, Фёдор Иванович стал заметно нервничать, особенно после того, как начали распространяться слухи о его уходе на пенсию. Полушеф без причины кричал на подчинённых, устраивая им разносы, постоянно говорил о низкой культуре молодёжи, ибо признак высокой культуры — в уважении к прошлому, а этого уважения у студентов нет. Они больше рвутся в будущее, занимаются футурологией, социологией и другими модными штучками, в то время как надо чаще оглядываться назад, ибо только в прошлом — разгадка будущего.
      Нуклиев за глаза подсмеивался над стариком. Может быть, из-за этого, а скорее из-за того, что у Олега Борисовича всё складывалось хорошо, успехи доставались без особых трудностей, Полушеф возненавидел Нуклиева и вместе с ним всю кафедру иностранных языков. Злословили, будто Курдюков внёс в министерство проект закрыть кафедру иняза, а на её месте образовать кафедру клинописи.
      Озлобляли, конечно, Фёдора Ивановича и семейные дела. Однажды летом, когда Курдюков копал стоянку древнего человека под деревней Синюшино, его жена ушла в турпоход и не вернулась. Сын тоже огорчил отца. Вместо того чтобы продолжить дело всей жизни своего родителя и откапывать уникальные следы загадочной цивилизации, он таскал на своём горбу унифицированную полированную мебель, а когда не хватало «дензнаков» на подарки девушкам и выпивки, нагло грабил отца и даже потихоньку растаскивал по комиссионным магазинам отцовские коллекции книг и древних предметов. Один раз он ухитрился утащить бесценный синюшинский кувшин, но в комиссионном магазине, к счастью, не дали за него ни гроша.
      В общем, к началу нашего повествования Фёдор Иванович был зол, несчастен и полон нехорошей энергии, что и сказалось на судьбе эксперимента Красина.
      Остальные сотрудники кафедры в этой истории участия не принимают, и мы не будем задерживать на них внимание читателя. Скажем только ещё раз, что это был сплочённый коллектив, влюблённый в своего заведующего и вообще не расположенный к склоке. Именно этим объясняется то обстоятельство, что во время драматических событий в семье Красиных коллектив остался нейтральным, анонимок никуда не писал, обсуждений морального облика не устраивал, и благодаря этому вся история не получила особой огласки.
      Итак, трое друзей сидели в забегаловке «Ветерок», пили и обсуждали происшествие с Олегом Борисовичем Нуклиевым.
      Происшествие было ничтожным, но обидным. Шестилетний сын брата, с которым Олег Борисович был в наилучших отношениях, смотрел по второй программе хоккейный матч. По первой же программе шёл «Клуб кинопутешествий». Олегу Борисовичу очень хотелось посмотреть «Клуб», ибо он сам был путешественником и весьма уважал эту передачу, но племянник не соглашался на переключение. Доводы о том, что «Клуб кинопутешествий» даёт человеческому мозгу больше, нежели такое зрелище, как хоккейный, к тому же вялый, матч, маленький упрямец пропускал мимо ушей.
      Олега Борисовича поддерживала вся семья брата, и поэтому он встал и переключил телевизор со второй программы на первую. Племянник тут же переключил снова на вторую. Разгорелся спор, произошла даже маленькая потасовка, но всё же взрослые победили, и телевизор стал показывать «Клуб кинопутешествий».
      Тогда племянник, с которым Олег Борисович всегда был в отличных отношениях, взял из вазы огромный марокканский апельсин и изо всей силы запустил родному дяде в глаз, разбив при этом элегантное пенсне французского производства.
      Такова была история. Олег Борисович, рассказав её, жаждал сочувствия, ибо он был оскорблён в своих лучших чувствах Ничего, кроме добра, он племяннику никогда не делал, и вот тебе, пожалуйста, вместо благодарности — апельсин в глаз.
      Геннадий Онуфриевич горячо сочувствовал ни за что ни про что изуродованному дяде. Разговор, естественно, пошёл о воспитании детей.
      Геннадий Онуфриевич считал, что из-за занятости родителей главными воспитателями стали бабушки и дедушки. А так как по структуре своего ума они близки к детям, то научить ничему другому, кроме баловства, лености, эгоизма, то есть тех качеств, которые заложены в маленьких негодяях самой природой, они не могут, вернее, не в силах вытравить эти качества.
      Сенечка же, не мудрствуя лукаво, жалел об утрате такого мощного рычага воспитания, как розги, и проклинал телевидение, которое отняло у родителей последние часы, ещё остававшиеся у них для воспитания.
      Олег Борисович смотрел на вещи шире. Он находил, что в деле воспитания вообще нет единой системы. Каждый воспитывает как ему заблагорассудится, забывая, что важен не сам процесс воспитания, а конечный результат А каков конечный результат?
      Конечный результат — воспитанный человек.
      А что такое воспитанный человек?
      Воспитанный человек — это, во-первых, человек, который в совершенстве знает хотя бы один иностранный язык; во-вторых, занимается спортом; в-третьих, разбирается в искусстве и, в-четвёртых, имеет хорошие манеры. Вот что такое воспитанный, можно сказать, идеальный ребёнок. Есть ли такие у нас? Можно прямо сказать — нет!
      Нуклиев разгорячился, описывая идеального ребёнка. Чем больше он говорил об этом совершенстве, тем яснее становилось, что такого ребёнка, действительно, нет и вряд ли когда он будет создан, ибо отсутствует методика его создания.
      Сенечка сбегал за второй бутылкой. Методика создания идеального человека стала настолько ясна, что Сенечка вдруг задумался и ляпнул:
      — Ребята, а не поставить ли нам эксперимент? А? Так сказать, начать воспитывать ребёнка с первого часа по строго научной программе! Не подпускать к нему ни бабушек, ни дедушек, ни даже мам!
      Красин и Нуклиев обалдело глядели на Сенечку. Такая мысль не приходила им в голову.
      — В самом деле! — закричал Нуклиев. — Молодец! — Олег Борисович хлопнул младшего лаборанта по плечу. — Взять его, гада, в шоры с первого часа рождения! И по системе, по системе! Посмотрим, будет ли он тогда кидать родному дяде в глаз апельсин? Да ему сама мысль покажется чудовищной. В пять-шесть лет он будет знать язык, спорт, искусство, владеть хорошими манерами. А мы… мы, братцы, — Нуклиев вдруг застыл от пришедшей ему в голову мысли… — Мы, братцы, защитим на нём по докторской… А может быть!.. Мы перевернём всю науку о воспитании вверх тормашками! Мы станем первыми творцами идеального ребёнка! Сеня, беги ещё за бутылкой!
      Геннадию Онуфриевичу и Сенечке идея очень понравилась. Младший лаборант сбегал за бутылкой. Выпили за эксперимент. Вот только где взять ребёнка?
      — Да, — Олег Борисович почесал затылок. — Чужого нам нигде не добыть… Никто не даст… Консерваторы все, гады… Значит, выход один… Ребёнка надо родить кому-нибудь из нас… Свою кандидатуру я заранее отвожу, поскольку история получится длинной… Пока присмотришься к кому-нибудь, пока женишься, пока то-сё… Да и на примете, честно говоря, никого нет… Так, фигли-мигли…
      — Я тоже не могу, — сказал Сенечка. — Я легкомысленный и зелёный… За меня никто в данный момент не пойдёт… Может быть, несколько позже…
      — Найдём! — решительно мотнул головой Нуклиев. — Ты молодой. У вас, молодых, всё быстро получается. Тяп-ляп и готово. Не понравится — сразу развестись можешь. У вас это запросто.
      — Не… — Сенечка замахал руками. — К семейной жизни я неспособный… Пелёнки, соски, бутылочки… Завалю эксперимент… Очень я шебутной какой-то…
      — Это верно, — Нуклиев задумался, подперев щёку ладонью. — Не потянешь ты… Жидковат… Значит, остаётся Красин…
      — У меня уже двое, — поспешно сказал Геннадий Онуфриевич. — Я свой долг выполнил… Чтобы человечество не вымерло, надо родить двоих…
      — Человечеству необходимо расти, а не топтаться на месте, — веско заметил Нуклиев. — Ещё Мировой океан не освоен. И на астероидах, вот в газетах пишут, города будут строить, а где людей взять?
      — Жена не согласится.
      — Уговоришь. Пообещай норковую шубу.
      — На шубу нет денег…
      — Пообещай, а там заморозишь вопрос… Понимаешь, ты подходишь по всем статьям: у тебя опыт… ты человек серьёзный, пунктуальный… Станешь доктором, академиком, главой школы… Труды издавать начнёшь, за границу ездить будешь, — соблазнял Олег Борисович. — Ну и нас, естественно, не забудешь… Сеня, мотай ещё за бутылкой!
      — Нет, — тряс головой Геннадий Онуфриевич. — Не уговорю жену. Еле с этими справились… Чуть в могилу не загнали… И младшая ещё в самом трудном возрасте… Да и за старшей глаз да глаз… Невеста… Теории всякие в голове: «Каждый день — праздник…» Надо же додуматься… «День кефира…» Целый день пить один кефир и радоваться…
      — А мы? — наседал загоревшийся Нуклиев, сверкая подбитым глазом. — Про нас ты забыл? Мы где будем? Мы будем рядом с тобой! Ты станешь заниматься языком, я — спортом, Сенечка обеспечит искусство и хорошие манеры! Будет, конечно, трудно. Зато благодарное человечество поставит нам памятник!
      — Закрываемся! Вытряхайтесь, — официантка стала собирать со стола грязную посуду. — Ишь разорались! На работе им некогда — о бабах небось языки чешут, а тут открыли совещание.
      Пошли в другую забегаловку. Там Красин наконец согласился облагодетельствовать человечество — создать идеального ребёнка. Нуклиев и Сенечка хотели его качать, но лишь поопрокидывали стулья.
      Из кафе компанию выставили, и друзья в восторженном состоянии духа пошли искать место для памятника, который со временем должны им поставить благодарные потомки. По пути сам собой родился проект памятника: на высоком пьедестале стоят обнявшись трое задумчивых людей, а внизу теснится взволнованное человечество.
      Проект всем очень понравился, только развернулась борьба за места в композиции. Центральное место без споров решено было отдать Красину, как возложившему на свои плечи наибольшую тяжесть, а вот справа от него хотелось стоять обоим его соратникам. Сенечка настаивал на своей кандидатуре, поскольку он являлся автором идеи эксперимента. Нуклиев приписывал себе всё остальное. Наконец решено было изменить композицию памятника. Чтобы никому не было обидно, всем встать в круг и взяться за руки.
      Подходящее место для памятника нашли в детском парке на площадке планетария, где стояла неработавшая заржавленная труба, очевидно, когда-то бывшая телескопом. Трубу было решено немедленно убрать, чтобы освободить место для памятника. Это нужное занятие было прервано трелями милицейского свистка.
      Утром все трое явились на работу помятые и хмурые. На этот раз Нуклиев догадался надеть тёмные очки, чтобы замаскировать синяк, и в них выглядел совсем мрачно, как-то даже зловеще.
      О вчерашнем не вспоминали. Как и все проекты, рождённые во хмелю, проект создания идеального человека был молчаливо похоронен.
      Однако в этом мире всё странным образом взаимосвязано. Чёрные очки Нуклиева, как это ни удивительно, оказались роковым фактором для вчерашней идеи.
      Дело в том, что спешивший на лекцию в своих зловещих очках Нуклиев попался на глаза тоже спешившему по своим делам Фёдору Ивановичу Курдюкову — Полушефу. Учёные кивнули друг другу и разминулись.
      «Бегает, всё высматривает, к чему бы придраться», — подумал Олег Борисович.
      Фёдор Иванович тоже подумал о коллеге нехорошее: «Пижон. Очки чёрные носит. Совсем распустился».
      Олег Борисович вскоре забыл о встрече, Кудрюков же думал о ней всё больше и больше.
      Чтобы понять раздражение, которое испытал Фёдор Иванович при виде Нуклиева в чёрных очках, надо знать маленькую деталь: человек, уведший жену у Курдюкова во время турпохода, тоже носил чёрные очки. Во всяком случае, в тот момент, когда группа отправлялась в путь, этот донжуан был в белой фуражке, синих спортивных брюках и чёрных очках. Он сразу не понравился Фёдору Ивановичу — развязные манеры, пристальный взгляд, наглость в движениях. С тех пор Фёдор Иванович питал инстинктивное отвращение к людям в спортивных костюмах и в чёрных очках.
      Курдюков занимался делами, но перед глазами всё время стоял образ завкафедрой в вызывающих очках. Более того, Фёдор Иванович припомнил, что при встрече Нуклиев презрительно фыркнул, припомнил и другие случаи непочтительного к нему отношения и пришёл к заключению, что Нуклиев смеётся над ним.
      Сделав такой вывод, Курдюков сразу успокоился и решил провести внезапную ревизию деятельности кафедры иностранных языков. Не откладывая дела в долгий ящик, Фёдор Иванович тут же позвонил на кафедру и пригласил к себе Нуклиева.
      Завкафедрой явился не сразу, и это ещё больше укрепило Курдюкова в мысли, что его подчинённый плюёт на него. (Олег же Борисович, опасаясь, что от него попахивает вчерашним, побежал в буфет съесть салат из зелёного лука.) Окончательно вывел из себя заместителя директора тот факт, что Нуклиев так и не снял наглые чёрные очки.
      — Ну-с, как идут дела? — спросил Курдюков, изо всех сил стараясь придать себе добродушный вид. — Что нового? Над чем трудятся иностранцы?
      Нуклиев ответил. Разговаривая, он старался дышать в сторону и поменьше раскрывать рот, чтобы предательский запах не достиг ноздрей начальства, а Фёдору Ивановичу показалось, что Нуклиев говорит с ним сквозь стиснутые зубы и не смотрит в глаза.
      Отбросив в сторону добродушие, Курдюков приступил к разносу. Напирал он на самое слабое место всех научных коллективов — люди слабо растут, не повышают свою квалификацию, недостаточно ведут творческий поиск. За всё время кафедра не вырастила ни одного доктора наук.
      Нуклиев внимательно слушал, но до его сознания доходило лишь невнятное гудение: бу-бу-бу-бу… Голову завкафедрой рвало на части, как земную кору во время образования гор в доисторический период. Нуклиев пытался сосредоточиться, но перед глазами стояла дюжина бутылок пива «Московское оригинальное», которую Сенечка с утра запихал в холодильник зоологического кабинета между банок с заспиртованными пресмыкающимися и которую приятели собирались распить после лекций.
      Олег Борисович честно хотел вникнуть в смысл разноса, однако ему это никак не удавалось из-за миража запотевших коричневых бутылок, которые настолько сейчас замёрзли в модном зоологическом холодильнике, что при открытии издают лишь слабый хлопок и испускают маленький дымок, как бесшумный пистолет при выстреле. (Олег Борисович никогда не стрелял из бесшумного пистолета, но, наверно, всё происходило именно так.) Нуклиев мотнул головой, отгоняя видение, и сосредоточился на речи Полушефа.
      — …Ни одного доктора наук… Все кафедры работают в этом направлении.
      — Идеальный человек… — неожиданно для себя сказал Нуклиев.
      — Что? — споткнулся на полуслове Курдюков.
      — Мы тоже работаем над докторской диссертацией, — Олег Борисович с удивлением слушал свои уверенные, чёткие слова. — Целая группа работает над уникальной темой.
      Полушеф слушал, вытаращив глаза.
      — Почему же я ничего не знаю?
      — Задача настолько обширная, что мы, не имея первых результатов, не решились беспокоить вас… — Олег Борисович весь сосредоточился на клокотавшей, как магма, голове, а язык между тем продолжал: — Только получив обнадёживающие данные, мы хотели…
      — Как называется диссертация?
      — «Языковая вакуумная ванна как лучший способ образования начальных разговорных навыков», — не моргнув глазом выпалил Нуклиев. — То есть мы с момента рождения до семи лет говорим с ребёнком только по-английски, и в семь он уже в совершенстве знает язык. Но это полдела. Мы понимаем задачу значительно шире…
      И Олег Борисович начал рассказывать об идеальном человеке. Полушеф слушал с всевозрастающим вниманием. Пальцы нервно постукивали по столу.
      — Да, это здорово придумано, — сказал он под конец беседы задумчиво и впервые за всё время посмотрел на чёрные очки Нуклиева с симпатией. — Немедленно мне на стол планы, расчёты, схему опыта…
      …Друзья ждали Нуклиева возле его кабинета. Сенечка делал таинственные знаки, означающие, что пиво уже дожидается.
      — Только что вынул, — сообщил младший лаборант хриплым голосом и прищёлкнул шершавым, как шифер, языком. — В сосулях вся…
      Нуклиев махнул рукой.
      — Э-э, влипли мы, братцы. Назад пути нет. Гена, начинай эксперимент… Иначе крышка…
      Вот какие события предшествовали словам Геннадия Онуфриевича, сказанным за чаем и перевернувшим всю жизнь семьи Красиных.
      Но, конечно, ни Ирочка, ни кто-либо другой из Красиных не ведал об этих событиях ни слухом, ни духом.
     
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
      в которой описываются первые часы жизни на земле Шурика-Смита Красина
     
      Ровно девять месяцев спустя после того, как Ирочка и Геннадий Онуфриевич удалились выяснять отношения, на свет появился новый член семьи Красиных.
      Все эти месяцы в квартире царила напряжённая обстановка. Шли ожесточённые споры, какое имя носить будущему Красину. Тут семья разбилась на два лагеря. По одну сторону стояла мама Ирочка. Она хотела назвать сына Шуриком — что родится сын, никто не сомневался, так как Ирочка регулярно по вечерам пила травы бабки-ворожейки, — в честь любимого писателя Шарля де Костера (Шарль-Александр-Шурик).
      По другую сторону баррикады активно возвышался Онуфрий Степанович, который, не мудрствуя лукаво, мечтал окрестить будущего внука в честь себя Онуфрием. Варвара Игнатьевна поддерживала мужа, считая, что Онуфрий лучше Александра, который в один прекрасный момент может превратиться в Шарля.
      Только отец по этому жизненно важному вопросу занимал странную нейтральную позицию.
      Но более сильные споры вызывало будущее будущего Шурика-Онуфрия.
      Мать видела сына стройным высоким красавцем с длинными русыми кудрями, танцующим в балете.
      Онуфрий Степанович представлял внука черноволосым крепышом, с утра до вечера колесящим по полям в колхозном «газике». Варвара Игнатьевна поддерживала мужа, считая, что риск сломать ногу или ещё как-либо подорвать здоровье в поле значительно меньше, нежели на непонятно чем натёртом балетном полу.
      И лишь Геннадий Онуфриевич даже в этом споре занимал нейтральную позицию.
      Но будущее показало, каким расчётливым, коварным человеком оказался этот с виду тихий, скромный интеллигент с подслеповатыми глазами, добро смотрящими на мир сквозь толстые очки. Оказывается, он всё предусмотрел заранее: и потайной замок, и детскую смесь, и маски-удавки, и декларации…
      Сначала всё шло как и должно было идти: суета в роддоме, кавалькада такси с родственниками, хлопоты вокруг праздничного стола… Поведение Геннадия не вызывало никаких подозрений. Он, как и все отцы в таких случаях, лишь мельком глянул на лицо юного Красина и, слегка сморщившись, поцеловал его. Из роддома он ехал в последнем такси; во время церемонии водворения сына в колыбель отец околачивался вокруг стола, всматриваясь в закуски через свои толстые, обжигающие линзы.
      И только когда гости разъехались, Геннадий Онуфриевич сделал первое, что показалось несколько странным. Он притащил в спальню, где поставили детскую кроватку, столик, на столик положил стопку чистой бумаги, пачку разноцветных, остро отточенных карандашей. Затем принёс рейсшину и логарифмическую линейку. Смутное беспокойство закралось в сердце матери.
      — Ты что это? — спросила Ирочка.
      — Под детский крик лучше работается, — ответил учёный отец, водружая на столик какие-то справочники. — А рейсшиной я буду от него мух отгонять.
      Ответ показался Ирочке неубедительным, тем более что мух в квартире не было.
      — Знаешь что, — сказала она. — Иди в гостиную и занимайся своими делами, а я буду заниматься своими.
      Геннадий Онуфриевич послушно ушёл, сутулясь и добро шаркая растоптанными тапками.
      Успокоенная мать взяла пелёнки и пошла на кухню, но тут Красин мгновенно обернулся, жутко сверкнув толстыми стёклами, помчался назад, и никто и ахнуть не успел, как он исчез в спальне. Щёлкнул врезанный в самый верх двери автоматический замок. Удивлённая и встревоженная Ирочка подошла к двери.
      — Гена, что случилось? Открой!
      Молчание.
      — Гена, что с тобой? Я тебя умоляю — открой! — тревога матери росла. Уж не сошёл ли муж с ума?
      Молчание.
      — Не хочешь открывать — так хоть объясни толком. Что случилось?
      — Вакуумная ванна! — глухо донеслось из спальни.
      Ирочка похолодела.
      — Какая ещё ванна? — спросила она, уже предчувствуя недоброе.
      — Эксперимент начался! — молодо и счастливо закричал из спальни её супруг. — Я выращу идеального ребёнка! Англоразговаривающего идеального ребёнка!
      — Идиот! Сумасшедший идиот! — вырвалось у молодой матери. — Сейчас же отдай мне ребёнка.
      Теперь она начала догадываться, что ребёнок нужен был мужу для научных целей.
      — Ванна! Ванна! Ванночка! Ванночка! — донеслось из-за двери, и даже послышался топот. Будущий доктор наук и благодетель человечества плясал от счастья.
      — Открой!
      — И не подумаю!
      — Мама! Папа! Этот дурак совсем свихнулся в своём институте. Что-то хочет делать с Шуриком! Идите скорее сюда!
      Прибежали старики. Возле двери срочно собрался семейный совет.
      — Он не продержится и часа, — успокоила Варвара Игнатьевна. — Где он будет сушить пелёнки?
      — Я не буду их сушить, — донёсся из скважины торжествующий шёпот. — У меня их семьдесят пять штук! А мокрые я буду выбрасывать в окно!
      — Хорошо! А кормёжка? Может быть, ты цистерну молока приготовил? — съехидничал Онуфрий Степанович.
      — Два ведра детской сухой смеси! А горячую воду вы мне будете ставить под дверь. Кроме того, мне нужна утка. Я забыл про утку.
      — Боже мой, — простонала Ирочка. — Это что же творится..
      — Да, вот ещё что! Купите погремушку! Из головы вылетела погремушка.
      — Нет! — закричала Ирочка. — Я позову милицию! Это сумасшедший, и его надо изолировать!
      Ирочка кинулась к телефону, но её уговорили пока не устраивать скандала. Варвара Игнатьевна считала, что самое большее через два часа её сын выбросит белый флаг. Онуфрий Степанович думал, что мужчина способен на более длительное испытание, но всё же рассчитывал на капитуляцию к утру.
      Ирочка сдалась. Все ушли на кухню пить чай. В это время ещё никто не относился к выходке Геннадия Онуфриевича серьёзно. Во всём обвиняли дружков.
      — Это наверняка всё Нуклиев затеял, — говорила Ирочка, вытирая слёзы. — Великого учёного из себя строит. Ишь, чего додумались — идеального человека растить… Родил бы своего да и издевался над ним сколько влезет. Так нет… Нашли лопуха… Заморочили мозги… А я-то дура! Я дура! Пошла на поводу! Ну уж нет, теперь, коль родила, я его ни под какие эксперименты не отдам Ещё сделают из него шизика какого-нибудь, мучайся тогда всю жизнь!
      — Блажь… пройдёт, — успокаивала свекровь невестку. — Никакой мужик долго с ребёнком не просидит. Вот увидишь — плюнет на всё… Не видать им этого… идеального человека. Нужен он… Нам озорника надо… Парень озорником должен быть…
      — Точно… Нам какого попроще, — поддержал Онуфрий Степанович. — Идеальный гнуть дуги не станет. И у лошадей побоится запачкаться… Нам деревенский нужен…
      — Вы уж и к лошадям его пристроили, — надула губки Ирочка. — Он у меня в балете танцевать станет.
      — Ну там видно будет, — рассудила бабушка.
      Через два часа Геннадий Онуфриевич не капитулировал. Не было заметно даже никаких признаков. Семья по очереди приникала ухом к замочной скважине, но из спальни не доносилось ни ожидаемых проклятий и стонов отца, ни нервных воплей Шурика.
      Ребёнок вёл себя спокойно. Слышались лишь бормотания Геннадия Онуфриевича на английском языке. Очевидно, он уже погрузил Шурика по уши в свою вакуумную ванну.
      — Я знаю, почему он не кричит, — высказала Варвара Игнатьевна предположение. — Бедняга удивляется. Родился в русской семье, а над ним лопочут по-иноземному.
      — Закричит ещё, — успокоил Онуфрий Степанович. — Он просто думает, что мать на собрании или ещё где.
      — Ну пусть откроет, — прошептала Ирочка. — Я об эту учёную голову всю рейсшину расщеплю.
      Пришли из школы девочки. Первой ворвалась в квартиру старшая Вера.
      — Ну, где он? Показывайте скорей! В спальне? А почему дверь закрыта? Что случилось, козероги? Вы почему такие мрачные? Он что, заболел?
      — Там… с ним… отец, — сказала Варвара Игнатьевна. — А ты иди, Вера, занимайся.
      — Как это «занимайся»? — закричала девушка. — Разве можно заниматься в такой день? Сегодня ведь праздник! Родился на земле новый человек! Мир входящему! Я объявляю День нового человека! Торт, шампанское, танцы! Сейчас ко мне придут друзья! Козероги, за дело! Старый козерог — в магазин, козерозица — за торт! Почему молчите? Что там делает отец?
      Вера зашвырнула в угол портфель и толкнулась в дверь спальни.
      — Странно… закрыто. Папа, ты там? Открой, я посмотрю на маленького!
      — Нечего глазеть! — донеслось из спальни. — Займись делом.
      — Что?! В такой день! Открой, козерог несчастный!
      Старшая дочь стала бить кулаками в дверь. Ответом ей было молчание.
      — Оставь его, — сказала Ирочка. — Твой отец проводит с новорождённым эксперимент.
      — Экс-пе-ри-мент? — поразилась Верочка. — Над живым ребёнком? Он что — сошёл с ума?
      — Растит идеального человека.
      — Идеального человека? Зачем он нужен? Это же будет страшная скука! — Верочка рассмеялась. — Наверно, он поддал на радостях, да? Вот чудик — не пускает посмотреть на брата. Слышишь, козерог, дай посмотреть на брата!
      — Займись делом, а то задницу надеру! — опять глухо донеслось из спальни.
      — Ясное дело — нализался. — Вера быстро переоделась. — Ладно, перенесём праздник на завтра. Козероги, я пошла в кино. Вернусь поздно.
      — А уроки? — спросила Ирочка машинально.
      — Я их выучила в троллейбусе.
      Затем явилась Катя. Она, как всегда, мрачно прямо с порога проследовала к телевизору.
      — У тебя брат родился, — сказала ей бабушка. — Сходила бы посмотрела. Он в спальне. — Это была маленькая хитрость — Варвара Игнатьевна надеялась, что отец разрешит младшей войти в спальню.
      — Ну и что? Пусть родился, — проворчала Катька.
      — Стыдись. Что плетёшь?
      — А мне до фени.
      — Катька!
      — Господи, надоели вы мне все, — проворчала младшая, но всё же подошла к двери в спальню, толкнула.
      — Здесь закрыто.
      — Там папа, попроси его открыть.
      — Эй, слышишь! Открой! — крикнула «баламутка». — Дай на этого уродца посмотреть! Небось голова как тыква!
      — Займись делом! — донеслось опять из-за двери.
      — Пожалуйста, — младшая Красина пожала плечами. — Мне он сто лет до фени! Идите, козероги, куда-нибудь ещё, я тут телек буду смотреть. Сейчас мультики пойдут.
      — А уроки? — опять по привычке опросила Ирочка.
      — Я их на перемене выучила.
      Не сдался Геннадий Онуфриевич и к вечеру. Шурик немного покричал, отец гаркнул что-то по-английски, и ребёнок испуганно умолк. Потом послышались какой-то скрежет, шлёпанье мокрым по сухому, и опять воцарилась тишина. Ирочка побледнела.
      — Может, он его задушил и теперь заметает следы? — высказала она жуткую мысль.
      Молодую мать пристыдили. Тут Онуфрий Степанович случайно глянул в окно и заметил на заснеженном асфальте какое-то распростёртое тело. Дед охнул.
      — Там… — прошептал он, показывая на окно.
      Все кинулись к окну.
      — Пелёнка! — воскликнула Ирочка. — Вот дурак! Он выбрасывает пелёнки!
      Она подбежала к двери и стукнула кулаком:
      — Прекрати выбрасывать пелёнки! Складывай их в угол!
      — Утку! — раздалось глухо из спальни. — Тогда прекращу!
      — Хорошо. Получишь утку. Открой дверь.
      — Ну уж нет! Я не такой наивный дурак. Поставьте утку у двери, а сами выйдите из комнаты.
      — Ты уже совсем… — начала Ирочка, но Варвара Игнатьевна зажала ей рот и стала шептать что-то на ухо. Лицо молодой матери посветлело.
      — Согласны! — громко ответила она.
      В комнате решили оставить засаду. Именно эта коварная мысль пришла на ум Варваре Игнатьевне.
      В засаде остался Онуфрий Степанович. Он должен был спрятаться за шкаф, а когда дверь приоткроется, рвануть её на себя. Пока будет идти борьба, на помощь из другой комнаты подоспеют женщины.
      — Попадётся, как мышка в мышеловку, — заранее торжествовала Варвара Игнатьевна.
      Но сын оказался достойным своей матери.
      — Идите все на кухню и кричите оттуда по очереди, — приказал он, когда утку установили возле двери.
      Этого никто не ожидал.
      — Как тебе не стыдно, — попробовала было усовестить сына мать, но тот был непреклонен.
      — Я не могу рисковать, — донёсся упрямый голос учёного. — Как говорится, доверяй, но проверяй.
      И всем ничего не оставалось делать, как ретироваться на кухню и кричать оттуда, словно солдатам на перекличке:
      — Я!
      — Я!
      — Я!
      Вскоре в спальне начался громкий плач, который постепенно, несмотря на грозные английские окрики, перешёл в захлёбывающийся крик.
      — Он уморит его голодом! — заплакала Ирочка: — Он запихивает ему детскую смесь.
      Наверно, это было действительно так, потому что сквозь английские иногда прорывались русские слова:
      — Пей! Она совсем как настоящая!
      Сердце бедной матери не выдержало. Она подбежала к дверям в спальню и забарабанила кулаками:
      — Эй, слышишь! Учёный мерзкий! Пусти нас! Мы согласны на все твои условия! Говори, что нам делать!
      Послышались шаги. Потом в щель под дверью просунулся листок бумаги. Ирочка торопливо схватила его. На листке было напечатано на машинке — даже это, дьявол, предусмотрел — следующее:
      ДЕКЛАРАЦИЯ
      Я, нижеподписавшийся, торжественно клянусь:
      1. Зная, что опыт ведётся на английском языке, я никогда, ни при каких обстоятельствах, вплоть до особого на то разрешения, не буду разговаривать в присутствии ребёнка по-русски, а также на любом другом иностранном языке или языке народов СССР. 2. Ввиду того что имя Шурик трудно для английского произношения, я даю слово впредь именовать новорождённого до исполнения ему семи лет Смитом.
      3. Сознавая, что в первое время мне будет особенно трудно соблюдать п. 1 настоящей декларации, я обязуюсь находиться в присутствии Смита лишь в звуконепроницаемой повязке, наложенной на рот.
      4. Ни устно, ни письменно, ни по телефону, ни каким-либо другим способом не стану разглашать лицам, не подписавшим настоящую декларацию, цели, методы и сущность эксперимента.
      5. В случае, если я нарушу хоть один пункт настоящей декларации, я никогда больше не увижу и не услышу Смита.
      Подписи:
      — М-да… — первым опомнился Онуфрий Степанович. — Серьёзная бумага…
      — Я не согласна насчёт этого… как его… Смита… — Варвара Игнатьевна брезгливо сморщилась. — Гадость какая-то… Уж лучше пусть будет Шарль. Почти Шарик.
      В это время Шурик-Смит залился не своим голосом.
      — Где ручка? — закричала Ирочка. — Я согласна подписать хоть что! Это же сумасшедший! Разве вы не видите, что это сумасшедший? Пусть только откроет дверь! Мы его покажем психиатру!
      — Меньше болтайте, — подал голос в замочную скважину учёный. — Ребёнок хочет есть. Он почему-то невзлюбил сухое молоко. Ещё немного, и придётся применить искусственное питание. Через шланг. Я запасся шлангом. Питание под давлением — вполне безопасный научный метод.
      Притихшие, все в молчании по очереди подписали декларацию и подсунули её назад в щель под дверь.
      Щёлкнул замок, и на пороге возник экспериментатор. Волосы его были всклокочены, рукава закатаны, стёкла очков запотели, и глаза беспокойно прыгали за ними, как озябшие воробьи за зимним окном. Через руку молодого учёного свисали какие-то плотные марлево-резиновые штуки, похожие на удавки.
      — Подходи по очереди, — сказал Геннадий Онуфриевич усталым голосом. — Только без фокусов.
      — Маленький ты мой, родненький! — закричала Ирочка, забыв про Декларацию, и рванулась к своему Шурику. Но Геннадий Онуфриевич оставался бдительным. Он быстро и ловко накинул на жену повязку-удавку, и крик бедной матери трансформировался в невнятный хрип.
      Так же сноровисто, не исключено, что учёный до этого тренировался на своих коллегах, молодой Красин укрепил глушители, как потом их прозвали, на рты родителей и только тогда освободил дорогу.
      Процессия, похожая в масках на врачей во время операции, вступила в спальню.
      Ирочка, едва увидела своё многострадальное чадо, так и бросилась к нему, испуская невнятные звуки через глушитель. Деды обступили кроватку, пытаясь завязать с Шуриком-Смитом дружеские отношения. Но сделать это было чрезвычайно трудно, так как до младенца через повязки-удавки не доходили ни их голоса, ни улыбки. Пришлось удовлетвориться лишь одной «козой». Естественно, что Шурик-Смит, видя возле себя лишь одно человеческое лицо, тянулся к отцу.
      — Бу-бу-бу, — говорил он пока ещё на непонятно каком языке.
      Во время кормления грудью юного Красина произошёл небольшой инцидент. Ирочка вдруг сорвала с себя глушитель и закричала:
      — Не могу больше! Вяжите этого изверга! В милицию его!
      Но экспериментатор предусмотрел и это.
      — Телефон отключён, — сказал он спокойно. — Я вооружён. — Геннадий Онуфриевич вытащил из кармана увесистый апельсин… — А поскольку ты нарушила первый пункт Декларации…
      — Нет, нет! — испуганно перебила Ирочка мучителя. — Только не это… Прости меня. Это нервный срыв. Имею я, как мать, право на нервные срывы?
      — Не имеешь, — жёстко сказал экспериментатор. — Но ладно… — смягчился он. — Я тоже человек. На первый раз прощаю… Или, может, ещё кто хочет вязать меня? — Молодой учёный доброжелательно посмотрел на родителей.
      Запуганные Онуфрий Степанович и Варвара Игнатьевна затрясли белыми повязками, как козы бородами.
      — И хватит болтать, — предупредил учёный. — А то я не ручаюсь за чистоту опыта. И так процент разговора по-русски превысил норму погрешности на десять разговоробаллов.
      — А разве есть такой процент? — не удержалась мать. — Неужели ты даже это предусмотрел?
      — А как же, — самодовольно сказал Геннадий Онуфриевич. — Я же понимаю, что имею дело с живыми людьми. Да и вообще в любом, самом химически чистом веществе есть примеси.
      — Значит, мы — примеси? — спросила Ирочка.
      — Да. Примеси. — Экспериментатор набросил на рот жены удавку-глушитель и туго завязал её. — Всё! По кроватям! Ира, ты будешь спать с девчатами. Я остаюсь здесь. Если кто понадобится — вызову. Только не забывайте — вход строго в повязках. Держите их всегда при себе.
      Геннадий Онуфриевич допустил только одну ошибку. Он не догадался дать на подпись Декларацию своим дочерям. Или он недооценил детский изворотливый ум, или скорее всего просто не подумал об этом — не может же человек предусмотреть всё.
      Вечером, когда Вера и Катя вернулись домой из кино, не было уже смысла скрывать происшедшие за время их отсутствия позорные события: капитуляцию, подписание Декларации, отречение от Шурика в пользу Смита, повязки-удавки…
      Экспансивная Вера не могла слушать спокойно. Она то издевалась над старшими, сдавшимися на милость победителя, то выкрикивала угрозы в адрес сумасшедшего отца, то звала к немедленному штурму спальни. Девушку еле уговорили подождать утра. Утром надо попытаться ещё раз спокойно поговорить с экспериментатором. Может быть, вакуумную ванну можно сделать полувакуумной? (Как странно устроен человек. Всего несколько часов назад мысль об опыте над новорождённым казалась всем чудовищным бредом, а теперь семья Красиных уже была согласна на полуопыт.)
      Младшая же лишь бросила: «Вот подожду немного да сбегу от вас… Сумасшедший дом какой-то…»
      Ночь прошла тревожно. То Ирочка, то деды вскакивали, прислушивались к каждому шороху, доносившемуся из спальни. Несчастная мать несколько раз выбегала босиком в коридор, приникала ухом к двери, где спал её родной Шурик, надеясь на какое-нибудь чудо: вдруг малыш позовёт её к себе человеческим голосом, и варвар не устоит, дрогнет. Но чуда не произошло, и молодая женщина еле дождалась рассвета.
      Утро не оправдало возложенных на него надежд. Геннадий Онуфриевич проснулся поздно. Правда, он допустил к Шурику-Смиту всех желающих («Повязки покрепче, и побыстрее, побыстрее»), но сам оставался хмур, сосредоточен и ни в какие дискуссии не вступал.
      На старшую дочь, которая хотела было наставить отца на путь истинный, учёный накричал, что с ним никогда не случалось, и обиженная девушка со слезами на глазах убежала в школу.
      «Баламутку Катьку», вякнувшую было, что пора кончать, дескать, «эту заварушку», и так, мол, тошно на свете жить, «подохнешь в этом странном доме», отец сильно надрал за уши, что также было из ряда вон выходившим событием. Вспыхнувшая «баламутка» стиснула зубы и ничего не сказала в ответ на обиды, что было плохим признаком.
      Переглянувшись, взрослые Красины молчаливо решили пока не затевать никаких разговоров с учёным, надеясь, что время всё поставит на свои места.
      Часам к одиннадцати пришли остальные участники эксперимента «Идеальный человек» — Олег Борисович и Сенечка. У них были довольные, сияющие лица.
      Ирочка надеялась до этого каким-либо образом приобрести в них союзников, но, увидев торжествующий вид учёных, оставила свою затею.
      Друзья принесли цветы, шампанское, торт, и пришлось устроить праздничный чай. Сначала Нуклиев и Сенечка поздравили Ирочку, воздали должное её цветущему виду, но потом о молодой матери забыли, и разговор пошёл об эксперименте. Красины узнали, что тема утверждена Полушефом, что Геннадию Онуфриевичу предоставлен двухгодичный академический отпуск. (О боже! А они-то надеялись, что он сегодня уйдёт на работу, и Шурик останется в их распоряжении!)
      Красины приуныли. Они поняли, что дело намного серьёзнее, нежели они предполагали.
      Прощаясь, Нуклиев поднял указательный палец и сказал старикам:
      — Гордитесь! Ваш внук будет первым идеальным человеком в мире, созданным по научной методике. А вашему сыну воздвигнут памятник.
      Геннадий Онуфриевич скромно потупил взор.
      — А может… — начала Ирочка.
      — Всё «может» позади!
      — Я хочу сказать…
      — Теперь говорить будет он, — Сенечка кивнул в сторону спальни. Младший лаборант держался очень важно, словно уже был доктором наук.
      — Тьфу! — плюнула им вслед Варвара Игнатьевна, когда за гостями закрылась дверь. — Родили бы своих да и воспитывали бы… Этих «идеальных» чертей!
      Так прошло несколько дней. Опыт продолжался, и семья не видела никакой возможности прервать его. Из спальни постоянно неслась иностранная речь, звуки классической музыки (отец развивал у сына эстетические наклонности), трещал проектор (показывалась специально подобранная программа научно-популярных фильмов о зодчестве, животных, искусстве), доносилось то рычание льва, то трели соловья, то грохот извергающегося вулкана.
      Красины ходили подавленные, вздрагивали от странных звуков, несущихся из спальни.
      Но это ещё полбеды. Хуже всего действовали на нервы занятия спортом. Да, да… Отец уже начал учить сына плаванию. Он напускал в ванну воды, закрывался там с Шуриком-Смитом, и потрясённая семья слушала спортивные команды, звучащие в ванной на английском языке.
      — Forward![1]
      Плеск, крик…
      — Back![2]
      Придушенный вопль…
      — Ну же… I swim the crawl stroke![3]
      Прерывистый, захлёбывающийся стон…
      — Breast![4]
      Молчание, ужасное длинное молчание… Потом судорожный кашель, астматическое дыхание.
      — Butterfly![5]
      Ирочка не могла слушать, убегала в комнату, затыкала уши пальцами, рыдала в подушку. Старики пытались образумить сына:
      — Ты же его утопишь! Пусти хоть нас, мы его за ножки подержим!
      Сын не отвечал. Закончив тренировку, Геннадий Онуфриевич заворачивал жертву в полотенце, молча относил в спальню и закрывался на ключ.
      Вечером за чаем Красины грустно смотрели друг на друга. Неужели так будет долгие семь лет? Неужели не найдётся выход?
      Выход нашла Вера. Однажды, прихлёбывая чай, она сказала:
      — Слушайте, что я придумала, козероги! Мы должны начать контропыт. Учить Шурика русскому!
      Ирочка и старики уставились на девушку:
      — Учить русскому?
      — Ну да! Это же разрушит нашему учёному все планы! Представляете, вдруг наряду с английскими словами Шурик начнёт произносить русские! Что это значит? Это значит, что вакуумная ванна дала течь, и продолжать эксперимент не будет смысла. Эти шизики, — она имела в виду экспериментаторов, — придут к выводу, что примеси оказалось больше нормы, и прекратят опыт. Точно прекратят! Я их знаю. Никто из учёных не будет работать с загрязнённым материалом! Надо только найти способ пробираться в спальню!
      Это было настолько здорово придумано, что трое взрослых в ответ лишь заплакали.
      Однако осуществить контропыт оказалось необыкновенно сложно. Легко сказать — пробраться в спальню. Геннадий Онуфриевич на работу не ходил и мог сутки не покидать дома. Единственная возможность проникнуть в комнату была в 8.00 и 17.00, когда учёный разрешал свободный доступ в спальню всем желающим, разумеется, в глушителях. В это время Геннадий Онуфриевич брился, купался, слушал радио, телевизор — этих аппаратов в спальне не было — чистота опыта! — и вообще отдыхал от научной деятельности. Однако что можно сделать в эти короткие минуты, тем более что утром Вера была в школе? Да если учесть, что Геннадий Онуфриевич приобрёл нехорошую привычку неожиданно подкрадываться на цыпочках, чтобы проверить, не нарушил ли кто первый пункт Декларации?
      И тогда опять же Вере пришла мысль использовать стоявший в спальне шкаф. Это был огромный платяной шкаф, занимавший полспальни и почти пустой.
      Если залезть в него, скажем, в 17.00, а ночью, когда экспериментатор спит (спит он — пушкой не разбудишь), засорять опыт разговорной примесью, то в 8.00 можно спокойно улизнуть. Одной Вере, конечно, еженощно такой работой заниматься трудно, но по очереди с матерью можно начать массированную систематическую атаку на английскую вакуумную ванну, и через год, к изумлению экспериментатора, молодой человек, вместо того чтобы коверкать английские слова, свободно заговорит по-русски.
      После некоторых колебаний план проведения контропыта был одобрен всей семьёй. (В него не была посвящена лишь Катька-«баламутка» по причине своей идейной незрелости.) Опыт получил название «Брешь» (его тоже придумала Вера) — имелась в виду брешь в вакуумной ванне.
      Дальнейшие события в семье Красиных вполне можно назвать как «приключения в платяном шкафу».
     
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      ПРИКЛЮЧЕНИЯ В ПЛАТЯНОМ ШКАФУ
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ,
      в которой семья Красиных начинает контропыт под названием «Брешь»
     
      Операцию «Брешь» решено было начать немедленно. Пока Геннадий Онуфриевич смотрел телевизор, семья быстро провела подготовку к ночному контропыту. Деды стояли за спиной сына «на стрёме», а Ирочка и Вера быстро перенесли в платяной шкаф матрац, подушку, одеяло, двухдневный аварийный запас продовольствия и прочее необходимое для длительного путешествия. Первой забралась в шкаф Вера…
      Когда Геннадий Онуфриевич на цыпочках прокрался к двери и рывком распахнул её, он увидел лишь идиллическую картину: молодая мать, завязанная по всем правилам Декларации повязкой-удавкой, кормила грудью Шурика-Смита, не проявляя ни малейшей попытки издать какой-нибудь, даже невнятный звук.
      Покормив юного подопытного Красина, Ирочка так же безропотно удалилась. Геннадий Онуфриевич пожелал жене спокойной ночи, чмокнув её в повязку-удавку, закрыл дверь на ключ, включил настольную лампу и засел за какие-то расчёты.
      Так прошло с полчаса. Вере через неплотно прикрытую дверь шкафа хорошо виден был отец, освещённый лампой, его какое-то одухотворённое лицо, спутанная, нависшая на лоб шевелюра…
      «Он стал фанатиком, — подумала девушка. — Если он меня застанет здесь…»
      Вскоре Геннадий Онуфриевич устало откинулся на спинку стула и некоторое время посидел так, едва слышно что-то бормоча. До Веры донеслись слова «интерпретация» и «квадрат из косинуса» или что-то в этом роде.
      Затем учёный-фанатик посмотрел на часы, взял рейсшину и подошёл к кроватке спящего Шурика-Смита. Он осторожно снял одеяльце с младенца, измерил сына рейсшиной и тщательно занёс в толстую тетрадь результаты измерений. После этого экспериментатор стал тормошить ребёнка, щекоча его под мышками и слегка дёргая за уши.
      Старшая дочь с ужасом наблюдала за отцом.
      «Если и дальше так пойдёт, — подумала она, — я не выдержу… Может быть, он вивисекцию ему станет делать?»
      Но экспериментатор не стал делать вивисекцию Шурику-Смиту. Он разбудил сына и стал разговаривать с ним по-английски, показывая ему различные предметы и называя их.
      Учёный провёл за этим занятием с полчаса, затем укрыл ребёнка и опять уселся за стол что-то писать. Очевидно, заносил в тетрадь итоги ночного урока.
      Лёг Геннадий Онуфриевич только в двенадцать часов. Перед сном он, как молитву, прочёл наизусть что-то по-английски. Очевидно, готовился к завтрашнему утреннему уроку.
      Через пять минут будущий доктор наук и благодетель человечества храпел.
      Старшая дочь выждала с полчаса, потом бесшумно вышла из шкафа (петли были заранее смазаны подсолнечным маслом) и приблизилась к своему брату. Начинённый иностранной речью Шурик-Смит безмятежно спал, издавая пока лишь чмокающие интернациональные звуки.
      — Шурик… бедный мой Шурик, — прошептала Вера, вытирая слёзы. — Хочешь, я спою тебе колыбельную?
      Не решаясь будить брата, сестра тихо стала напевать ему на ухо слова колыбельной. Ведь установлено, что человек во сне знания усваивает даже лучше, чем наяву…
      Таким образом, этой ночью опыт схлестнулся с контропытом.
      Последующие ночи прошли без каких-либо происшествий. Геннадий Онуфриевич проводил вечерний урок, читал по-английски «молитву» на ночь и тут же отходил ко сну. Через полчаса из шкафа вылезали или Ирочка, или Вера и пытались вытеснить английские понятия русскими.
      В 8.00 утра учёный чистил зубы и завтракал. В спальню допускались «примеси», которые вваливались в комнату, невнятно бормоча, в своих повязках-удавках похожие на призраков, и можно было незаметно улизнуть из шкафа.
      Иногда, правда, мешал Нуклиев. Завкафедрой часто навещал коллегу и, случалось, задерживался допоздна, что лишало возможности проникнуть в шкаф. Если же Олег Борисович приходил с бутылкой, то учёные бубнили в спальне чуть ли не до рассвета (по-английски, разумеется, — ничего не поймёшь), и завкафедрой оставался ночевать у Красиных. Спал он плохо и, очевидно, считая, что находится дома, разгуливал по квартире, искал какие-то лекарства, жарил яичницу, звонил кому-то по телефону, желая спокойной ночи, и один раз даже зачем-то крикнул петухом. Наверно, сказывались холостяцкие привычки.
      Только однажды всё дело повисло на волоске. Контропыт едва не провалился. На бедную мать, когда она ночью подошла к кроватке сына, вдруг что-то нашло. Какое-то затмение…
      Сдерживая рыдания, Ирочка приникла к Шурику-Смиту, стала тискать его, целовать. Испуганный ребёнок проснулся и поднял крик. Экспериментатор заворочался на кровати. Мать пыталась успокоить сына, шепча ему нежные слова, но тот испугался ещё больше, увидев возле себя в неверном свете фонаря с улицы чужое лицо (он никогда не видел мать без повязки-удавки), и заревел ещё пуще.
      Отец приподнял голову от подушки. Ирочка метнулась к шкафу. По пути она зацепилась за стул, и тот с грохотом рухнул на пол.
      — Что? Кто здесь? — испуганно вскочил Геннадий Онуфриевич. Его взлохмаченная голова чётко вырисовывалась на фоне окна, похожая на силуэты, которые вырезают художники-кустари прямо посреди толпы на курортах Чёрного моря.
      Ирочка замерла, тело её омертвело, сердце остановилось. Казалось, всё погибло.
      Но тут сработал древний материнский инстинкт. Тело у Ирочки вдруг стало гибким, движения неслышными, дыхание исчезло, глаза стали видеть в темноте. Чёрной неслышной молнией метнулась она в шкаф. Бесшумно закрылись дверцы — не подвели смазанные петли.
      — Эй! Кто здесь? — опять спросил учёный, но теперь уже неуверенно.
      Геннадий Онуфриевич некоторое время подозрительно вглядывался в темноту, потом встал, хрустя коленными чашечками (за окном шёл мокрый снег, а у Геннадия Онуфриевича всегда в сырость хрустели коленные чашечки), и обошёл всю комнату, покачал дверь, проверяя, заперта ли она.
      Всё ещё не успокоенный, экспериментатор зачем-то поднял крышку ночного горшка, затем подошёл к окну и забарабанил в раздумье по стеклу. Потом он на цыпочках, наверно по привычке, подкрался к детской кроватке, неожиданно упал на колени и заглянул под неё.
      Разочарованный, но по-прежнему не успокоенный, учёный некоторое время постоял в задумчивости. Какое-то подсознательное чувство подсказывало ему, что в комнате кто-то есть.
      Но Ирочка тихо сидела в шкафу, в окно успокаивающе барабанил мокрый снег, мирно посапывал Шурик-Смит, и Геннадий Онуфриевич улёгся спать.
      Однако утром он опять внимательно осмотрел комнату. Проверил замок двери, заглянул под тахту, на которой спал, снова проверил, закрыта ли дверь.
      Самый опасный момент был, когда он в раздумье остановился перед шкафом. Открыть или не открыть? Экспериментатор уже протянул было руку к ключу, но потом передумал. Шкаф стоял такой домашний, безобидный, уютный… Кроме того, он классическое место действия анекдотов, и искать в нём кого-либо унизительно даже для самого себя.
      Геннадий Онуфриевич опустил руку, протянутую к ключу, и пошёл умываться. Насмерть перепуганная, дрожащая, еле стоявшая на ногах Ирочка вылезла из шкафа, добралась до своей кровати и без сил свалилась.
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ,
      в которой рассказывается о том, как Ирочка услышала слово «череп» и что из этого получилось
     
      Однажды, проходя мимо спальни, Ирочка остановилась. За дверью шёл громкий разговор мужа с Нуклиевым.
      — Ты каждый день объект измеряешь? — спрашивал завкафедрой.
      — Каждый день на одну целую шесть десятых миллиметра прирастает, — отвечал муж.
      Сначала мать не поняла, о каком объекте идёт речь, но потом до её сознания дошло, что «объект» — это же её Шурик… «Ах негодяи», — прошептала Ирочка. Злость сдавила ей грудь.
      — Очень хорошо. Возможно, рост зависит от речевой характеристики… — продолжался разговор за дверью.
      — Наверняка зависит.
      — А череп ты измерял?
      — Нет, череп не измерял.
      — Это ошибка! Надо немедленно начать измерять череп. Вдруг размер черепа тоже зависит от речевой характеристики?
      — Да, но тогда… Это…
      — Мировая сенсация!
      — Вот именно!
      Слово «череп», произнесённое в связи с её милым Шуриком, почему-то окончательно вывело из себя молодую мать. Она забарабанила кулаками в дверь.
      — Откройте! Изверги! Людоеды, вот вы кто! Откройте, а то я вызову психическую помощь! Я вам покажу «череп»!
      Дверь раскрылась. На пороге возник Нуклиев в элегантном пенсне французского производства.
      — Ш-ш-ш! — зашипел он страшным голосом. — Вы нарушаете чистоту опыта!
      — Чистоту? — задохнулась бедная мать.
      — Да, чистоту. Я прошу вас не срывать нам опыт, — сказал научный руководитель вежливо, постепенно успокаиваясь. — Иначе…
      — Иначе что?
      Олег Борисович помолчал. Очевидно, он не знал, что будет в том случае, если Ирочка сорвёт опыт.
      — Вас лишат права материнства! — брякнул он наконец. Это были глупые слова, сказанные в минуту запальчивости, но они оказались последней каплей в чаше терпения несчастной матери.
      — А этого не хотел? — вдруг вырвалось у Ирочки, и она бабахнула по голове научного руководителя пустым тазиком из розовой пластмассы, который держала в руках, собираясь мыть пол. Элегантное пенсне в зелёной оправе французского производства упало на пол и распалось на несколько частей. Научный руководитель нагнулся, грустно разглядывая осколки. Женщина есть женщина. Ирочке стало жаль дорогую вещь. Она опустилась на колени и стала собирать стёкла.
      — Оправа цела, — сказала она практичным голосом. — А стёкла можно заменить. Копеек тридцать стоит. Хотите, я их заменю?
      Олег Борисович тоже опустился на колени.
      — Нет уж, — сказал он голосом обиженного ребёнка. — Ни за что! И стёкла сам соберу! Уберите свои руки!
      — Я разбила, я обязана и вставить.
      — Нет уж!
      — Да!
      Их руки встретились. Научный руководитель смутился. Ирочка тоже слегка смутилась.
      — У вас есть жена? — спросила она после некоторого неловкого молчания.
      — Нет, — пробормотал завкафедрой.
      — А девушка?
      — Так… Вообще… Можно сказать, нет. А что? Какое это имеет отношение?
      — Я заклинаю вас! — страстно прошептала Ирочка. — Во имя будущей вашей жены и будущих детей! Отдайте мне Шурика!
      — Какого Шурика? — удивился Олег Борисович.
      — Моего Шурика… — слёзы выступили на глазах матери. — Смита или как вы его там называете…
      — А, вот вы о ком… да… Смитом… Это чтобы…
      — Если я вас сейчас… сейчас поцелую, отдадите мне… Смита?
      — Чего сделаете? — не понял научный руководитель.
      — Поцелую.
      — Поцелуете? Зачем? — опешил Олег Борисович.
      — Вас что, никогда не целовали? — Ирочка, потупя глаза, собрала остатки стеклянных осколков в правую ладонь.
      — Ну допустим… Так… Вообще… И какое это имеет значение? — Нуклиев совсем смутился.
      — Эх ты! Крыса учёная! — вдруг закричала Ирочка. — Даже целоваться не умеет! Вот тебе! Получай! — и запустила остатками очков в лоб будущей мировой знаменитости.
      Какие невероятные возможности дала нам природа! Такой, казалось бы, спокойный, уравновешенный человек, талантливый, можно сказать, гениальный учёный, вдруг мгновенно вертанулся на сто восемьдесят градусов и проворно, как заправский орангутанг, побежал на четвереньках к двери. Лязгнул засов, повернулся ключ.
      На шум прибежала Варвара Игнатьевна.
      — На помощь! — закричала Ирочка, кидаясь на дверь. — Отобьём у этих извергов ребёнка! До каких пор сумасшедшие будут мучить нашего Шурика?
      Ничто так возбуждающе не действует на человека, как состояние аффекта другого человека.
      — Ах изверги! Ну берегитесь! — воскликнула свекровь и с налёта ударила в дверь коленом. Доски затрещали.
      — Что? Кто? Зачем? — в коридор просунулась перепуганная заспанная физиономия Онуфрия Степановича.
      — Давай высаживай дверь, разлёгся, старый чёрт! — скомандовала супруга.
      — Пожар? — хрипло спросил ещё не пришедший в себя Онуфрий Степанович.
      — Пожар! Тебе бы только клопов давить!
      Ухнув, Онуфрий Степанович навалился на дверь. Дверь застонала, но не поддалась. Онуфрий Степанович разбежался, сколько хватало места, и саданул плечом. Полетели куски штукатурки, зазвенели расположенные наверху на полке пустые стеклянные банки. Однако даже от такого страшного удара дверь не сломалась.
      Замечена странная особенность строителей. Почему-то входные двери они делают из тонкой фанеры, почти беззащитными от воров и грабителей (осторожные люди потом обивают её тонкой бронёй, врезают по три замка), внутренние же двери изготовляются из особо прочной древесины.
      — Поосторожней там! — донеслось из осаждённой комнаты. — Стены обрушите!
      — Ударим разом все трое! — распорядилась Варвара Игнатьевна.
      Осаждённые всполошились. Послышались торопливые шаги, визг двигаемой по полу мебели. Очевидно, спешно возводилась баррикада.
      — Раз! Два! Взяли!
      Удар был ослаблен из-за того, что на подходе Ирочка и Варвара Игнатьевна столкнулись, рикошетом отлетели к Онуфрию Степановичу, тот скосился вправо и ударился не посередине двери, а у косяка. Но всё же дверь дала длинную зигзагообразную трещину.
      Как ни странно, но эта трещина отрезвила нападающих, в первую очередь женщин.
      — Не стоит ломать дверь, — сказала Ирочка. — Потом где её достанешь?
      — Да, — согласилась Варвара Игнатьевна. — Лучше мы их возьмём измором. Установим дежурство и будем глушить сковородкой по одному, как сусликов. Надо кончать этот бардак!
      Обрадованный окончанием штурма, Онуфрий Степанович попытался было улизнуть, чтобы продолжить прерванный сон, но был ухвачен за шиворот супругой.
      — Станешь дежурить первым, кот ленивый! Постелю тебе у дверей. Если будут выходить, зови нас на помощь, а сам глуши вот этой сковородкой, — Варвара Игнатьевна принесла алюминиевую сковородку на длинной ручке.
      — Никуда они не денутся, голубчики.
      Онуфрий Степанович послушно улёгся на пост. Ночь прошла без приключений, но утром выяснилось, что Олег Борисович исчез. Об этом через дверь торжествующе сообщил всем его соратник.
      — Как это исчез? — не поверила Варвара Игнатьевна.
      — А так! Через окно! Ещё и простыня висит! А для меня одного запасов горшка и еды хватит на неделю! Вы же подумайте о бедственном положении ребёнка!
      Никто, конечно, не поверил, что Нуклиев сбежал, и Варвара Игнатьевна спустилась во двор, чтобы лично убедиться в наличии простыни.
      Действительно, с восьмого этажа на седьмой свисала скатанная в толстый жгут простыня. Недоверчивая по натуре Варвара Игнатьевна не поленилась и отправилась в расположенную под Красиными квартиру.
      Жившая в пятьдесят восьмой квартире моложавая старушка с кудрявыми льняными волосами долго запиралась, но потом всё-таки рассказала, что часа в три ночи ей послышалась подозрительная возня на балконе. «Может быть, голуби озоруют?» — подумала старушка, но тут в окно раздался осторожный стук. Тогда бедняга перепугалась насмерть. Телефона у неё не было, и женщина решила уже бежать на лестничную клетку, чтобы звать на помощь соседей.
      — Мамаша, не делайте этого! — раздался глухой голос. — Мамаша, ради всего святого прошу — не делайте этого! Я не вор, не убийца, не грабитель. Я просто несчастный человек! Впустите меня, и я вам всё расскажу!
      Трепеща от страха, старушка вгляделась в окно и на фоне уличного фонаря увидела тощую дрожащую фигуру в майке и трусах.
      Хозяйка пятьдесят восьмой квартиры открыла балконную дверь. В комнату буквально ввалилось бледное, лязгающее от страха и холода существо. На существе была испачканная, разорванная в двух местах майка, легкомысленные трусы со сценками из мультфильма «Ну, погоди!» и домашние женские тапочки.
      — Чем могу служить? — сухо спросила старушка.
      — Видите ли… — торопливо, боясь, что его перебьют, сказал незнакомец. — Дело в том, что я, так сказать… классический любовник из классического анекдота…
      — Муж уехал в командировку, а потом неожиданно вернулся?
      — Вот именно, — лязгнул зубами «классический любовник».
      — Это к кому же вы заявились? — полюбопытствовала старушка. — К старой или к молодой?
      Как и большинство старушек, она знала всех обитателей дома.
      — Конечно, к молодой… к этой… как её…
      — Милочке?
      — Да…
      — Так её зовут Ирочкой.
      — Видите ли… — пробормотал молодой человек. — Для меня это не имеет большого значения.
      — Вот она, современная молодёжь, — не удержалась от морали старушка, но всё же напоила незадачливого любовника липовым мёдом, выдала брюки бывшего мужа, дала на троллейбус четыре копейки и посоветовала жениться.
      — Зачем? — нагло ответил незнакомец. — Зачем жениться, если сосед женат?
      С этими пошлыми словами любовник исчез, и больше она ничего о нём не знает, но думает, что если он порядочный человек, то брюки ей пришлёт по почте.
      Рассказ глупой, выжившей из ума старушенции привёл Варвару Игнатьевну в ярость.
      — Вы что натворили? — закричала она. — Зачем надо было этого проходимца поить мёдом да ещё выдавать брюки? Его надо было связать бельевой верёвкой и отнести в их, красинскую, квартиру.
      — Как же я его донесу? — удивилась старушка. — Да и жалко…
      — Тьфу! — плюнула на прощание Варвара Игнатьевна. — Может, к тебе самой любовники ходят, поэтому и чужих жалеешь? Парик носит, старая дура! — Варвара Игнатьевна всегда была несдержанной на язык. — Вот стащить с тебя этот парик да повырывать пух!
      — Какой парик? Какой пух? — обиделась старушка. — Вот! — Она дёрнула себя за волосы. — Всё своё!
      Но Варвара Игнатьевна уже не слушала. Она бежала домой, чтобы сообщить, что негодяй Нуклиев не только сбежал, но и опорочил доброе имя их семьи.
      Однако бегство Олега Борисовича облегчило обстановку. Теперь соотношение сил явно складывалось в пользу семьи Красиных. Можно было смело идти на штурм спальни, сорвать дверь, отобрать ребёнка, а самого экспериментатора вязать бельевой верёвкой, как опасного преступника, и держать его в таком состоянии, пока не очухается.
      Семья Красиных опять выстроилась перед спальней в боевой порядок, но в это время в прихожей раздался звонок.
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
      в которой перед дверью квартиры Красиных появляется лев из Воронцовского дворца
     
      — Это он, мерзавец! — воскликнула Варвара Игнатьевна. — Явился — не запылился! Я сама отутюжу его, кота паршивого!
      С этими словами Варвара Игнатьевна взяла увесистый, на толстенной платформе сапог невестки и пошла открывать дверь.
      За порогом стоял плюгавый мужичишка в облезлой кроличьей шапке и с большим красным носом в синих прожилках.
      — Кирпич куда будем сгружать, хозяйка? — спросил он деловито и высморкался в грязную рукавицу.
      — Какой кирпич? — удивилась Варвара Игнатьевна.
      — Какой заказывали.
      — Не заказывали мы никакой кирпич!
      Мужичишка на секунду задумался.
      — Это сто шестая?
      — Сто шестая.
      — Дом восемнадцать? Корпус два?
      — Точно.
      — Значит, не ошибся. — Мужичишка снова высморкался в рукавицу. — Грипп замучил, — пояснил он. — Цельный трест грипп повалял. Один я, почитай, остался. За весь трест вкалываю. Так куда валить кирпич?
      — Не знаю никакого кирпича! Здесь какое-то недоразумение! — Варвара Игнатьевна хотела захлопнуть дверь, но мужичишка проворно вставил в щель заляпанный известью сапог.
      — Э нет! Так дело не пойдёт, хозяйка. Кирпич заказан? Заказан. Деньги плочены? Плочены.
      — Какие деньги? — опять удивилась Варвара Игнатьевна. — Я не платила никаких денег.
      — Не вы, так муж ваш. Сто целковых авансом.
      — Мой муж тоже не давал.
      — Уж не знаю кто. Меня это дело, хозяйка, не касается. Мне сказали: достань, Семеныч, самосвал кирпича, я и достал. Вон он — во дворе стоит. Говори быстрей, хозяйка, в какое место валить, а то самосвал простаивает. Ему ещё пять ездок делать. Начальство спохватится — по шапке могут дать. У нас начальство в тресте больно строгое.
      — Проваливайте вы со своим кирпичом! — Варвара Игнатьевна неожиданно ловким, точным ударом выбила заляпанный известью сапог из щели и с силой захлопнула дверь.
      Потом она подбежала к окну. Во дворе действительно стоял самосвал с кирпичом и пускал синие клубы дыма. Шофёр нетерпеливо поглядывал в окошко кабины. Вскоре к нему торопливо подошёл мужичишка в заляпанных сапогах и что-то стал говорить. Самосвал тронулся с места, подъехал к детской площадке и свалил возле неё белый кирпич. Поднялось облако пыли.
      — Психические какие-то, — пробормотала Варвара Игнатьевна. — Кирпич им некуда девать!
      Вскоре в прихожей снова раздался звонок. На этот раз перед Варварой Игнатьевной стоял солидный, хорошо одетый мужчина с седой профессорской головой и толстым портфелем.
      — Здравствуйте, мадам, — сказал он вежливо. — Можно мне осмотреть вашу спальню?
      — Вы из пожарных?
      — Почти, — снисходительно улыбнулся мужчина.
      Варвара Игнатьевна впустила его в квартиру. Пожарник не спеша прошёл на кухню, достал из портфеля блокнот, фломастер и рулетку. Затем он тщательно вымерил дверь в спальню. После этого так же вежливо постучался к Геннадию Онуфриевичу.
      — Кто? — угрожающе послышалось из-за двери.
      — Насчёт потолка.
      Дверь быстро открылась, и «профессор» исчез в спальне. Пробыл он там недолго. Вышел, деловито записал какие-то цифры фломастером в блокнот.
      — Как будем бить, мадам? Снаружи или изнутри?
      — Кого бить? — с замиранием сердца спросила Варвара Игнатьевна, уже смутно о чём-то догадываясь.
      — Потолок.
      — А зачем его бить? — спросила Варвара Игнатьевна дрожащим голосом.
      «Профессор» уставился на неё.
      — Так вы ничего не знаете?
      — Н-нет…
      — Что ж он вам не сказал?.. К нам, мадам, поступил заказ — заложить кирпичом дверь в спальню, а ход на крышу пробить через потолок. Вот я и спрашиваю: откуда будем бить ход? Изнутри или с крыши? Если с крыши, то надо башенный кран монтировать. Это дешевле, но долго. Пока привезём, пока смонтируем. Из спальни быстрее, зато дороже, поскольку кирпич надо со двора на руках носить и леса в комнате ставить. Но в этом случае управимся за три дня. Так как будем, мадам?
      — Степаныч! Степаныч! — закричала одуревшая Варвара Игнатьевна. — Иди послушай, чего эти чеканутики придумали! Дитя живьём замуровать хотят!
      Прибежал испуганный заспанный Онуфрий Степанович — он только что прилёг на часок после еды и стаканчика портвейна.
      — Что? Где? — спросил он, уже нацеливаясь грудью на седовласого «профессора». — Он?
      — Наш-то совсем свихнулся: потолок хочет пробивать — лаз на крышу делать, а эту дверь кирпичом заложить.
      — Ух! — только и сказал поражённый старик.
      «Профессор» аккуратно сложил в портфель блокнот, фломастер, рулетку и сказал:
      — Ну это ваше внутреннее дело. Я задаток получил, материалы достал, рабочих нанял и должен это сделать быстро. Вы у меня не одни.
      С этими словами «профессор» удалился. Варвара Игнатьевна, Онуфрий Степанович и подоспевшая Ирочка стали колотить в дверь учёного, проклинать его, призывать на его голову кары, какие только существуют, но Геннадий Онуфриевич хранил гробовое молчание.
      Первой сдалось материнское сердце.
      — Делай что хочешь, изверг! — закричала она. — Только не замуровывай дверь! Я согласна на всё!
      — А остальные согласны? — спросил из спальни глухой голос.
      — Согласны! — в один голос ответили Красины.
      — Ладно! — Геннадий Онуфриевич открыл дверь. — Верю. Но если…
      — Нет, нет! — испуганно воскликнула Ирочка. — Всё будет, как ты хочешь. Мне надо кормить ребёнка.
      В семье воцарился вооружённый мир. Про замуровывание двери и пробивание потолка все забыли, но вечером в квартиру настойчиво позвонили.
      Варвара Игнатьевна открыла дверь. Перед ней стояли трое молодых людей с папками «дипломат». Один, что постарше, с чёрной бородкой.
      — Сто шестая?
      — Да…
      — Мы по поводу перестройки.
      — Уже поздно, молодые люди, мы передумали.
      Человек с бородкой нахмурился.
      — Мы так не работаем, женщина, — сухо сказал он. — Если мы получили деньги вперёд, то работу выполняем во что бы то ни стало. Быстро и качественно. Это наш принцип.
      — Но мы передумали.
      — Очень плохо.
      — И мы… мы отказываемся от аванса.
      Человек с бородкой покачал головой.
      — Это не в наших правилах, женщина. Мы не стройтрест. У нас солидная фирма, и мы дорожим её добрым именем. Нам подачек не надо.
      — Но это не подачка… просто изменились обстоятельства…
      — Уже завезён кирпич, размонтирован башенный кран, выехала электросварка. Что мы скажем людям? Нет! — человек с папкой «дипломат» решительно мотнул головой. — Мы обязаны сделать работу.
      — Но я же вам сказала… — Воспользовавшись моментом, когда чернобородый мотал головой, Варвара Игнатьевна решительно захлопнула дверь.
      Через пять минут в прихожей зазвонили снова.
      Теперь среди троих молодых людей находился «профессор». Сзади теснилось человек десять незапоминающихся личностей с вёдрами, полными раствора, мастерками и тяжёлыми мешками за плечами — очевидно, с кирпичом.
      — Я же сказала! — закричала Варвара Игнатьевна. — Мы передумали! Пе-ре-ду-ма-ли! Деньги можете взять себе!
      Тень улыбки пробежала по породистому лицу «профессора».
      — Подождите, мадам, не горячитесь. Бывает и такое, что клиент передумал, но поймите меня правильно, мадам. Наша фирма слишком дорожит своей маркой. Понимаете? Слишком! Поэтому работа во что бы то ни стало должна быть сделана. Пусть это будет другая работа. Мы можем изменить вам планировку квартиры, отделать, где надо, стены плиткой, расписать потолок, передвинуть плиту. Да мало ли что…
      — Материалы ворованные? — быстро спросила Варвара Игнатьевна.
      Седовласый «профессор» не растерялся.
      — Это отходы производства, мадам, — сухо сказал он. — Пусть вас это не беспокоит. Вы разрешите нам войти, мадам?
      — С работы сорвались и шабашите?
      — Это не совсем так, мадам. У нас отгулы.
      — Вот привязались, чёртовы шабашники! — Варвара Игнатьевна хлопнула дверью перед носом «профессора».
      Семья Красиных ожидала новых звонков, но их не последовало. Вечером на лестничной площадке была слышна какая-то возня, стук, приглушённые голоса, но Красины не выходили — боялись открыть дверь.
      Поздно ночью Варвара Игнатьевна рискнула выглянуть из квартиры. То, что она увидела, поразило её до глубины души. Их лестничная клетка была выложена голубоватой плиткой, железные, с облупившейся краской перила заменены на дубовые, полированные. Но самыми потрясающими были ступеньки. Они сияли тёмно-серым, почти голубым мрамором. На первой ступеньке стоял сосед Красиных и, занеся ногу над второй ступенькой, смотрел вниз. Он не решался сделать второй шаг.
      Рано утром Красиных разбудил рёв мощных грузовиков. Варвара Игнатьевна, Онуфрий Степанович и Ирочка бросились к окнам. Четыре гигантских МАЗа выстроились перед их окнами. Толпа людей суетилась вокруг машин, нагруженных какими-то массивными балками, фермами.
      Вышедший из спальни на шум Геннадий Онуфриевич щёлкнул при помощи больших пальцев подтяжками и авторитетно заявил:
      — Это башенный кран в разобранном состоянии.
      — Какой башенный кран? — испугалась Варвара Игнатьевна. — Зачем нам башенный кран? Ух, проклятые шабашники! В милицию на них заявить!
      — Деньги наши заплачены, — буркнул Геннадий Онуфриевич. — Нам же и отвечать придётся.
      — У-у, дурак… — начала было Варвара Игнатьевна, но тут же осеклась, потому что учёный торопливо достал из кармана повязку-удавку.
      К полудню башенный кран был смонтирован. В кабинку залез молодой парень и стал таскать на крышу какие-то материалы. Через потолок были слышны топот ног, удары чем-то тяжёлым, голоса.
      К вечеру кран демонтировали и увезли на тех же четырёх МАЗах.
      Под окнами Красиных стояла толпа зевак. Все, за исключением Геннадия Онуфриевича, который не мог оставить эксперимент, побежали смотреть, что же там натворил башенный кран.
      Участок крыши как раз над квартирой Красиных сиял золотом, как купол церкви!
      На следующий день опять заявился «профессор».
      — Да когда же это кончится? — запричитала открывшая ему дверь Варвара Игнатьевна. — Ну что? Что вам ещё от нас надо? Может быть, вы хотите и потолок золотом обить? Так обивайте! Обивайте!
      — Мадам, — корректно сказал «профессор», — во-первых, то не золото, а латунь, во-вторых, у нас осталось ещё ваших денег двадцать четыре рубля семьдесят шесть копеек.
      — Ну и что? — закричала бедная женщина. — Подавитесь вы этими деньгами! Пропейте! Купите «Солнцедара» и пропейте!
      — Мы «Солнцедар» не употребляем, — обидчиво поджал губы «профессор». — Мы вообще мало пьём, а если уж пьём, то виски «Белая лошадь».
      — О боже! Ну мы-то тут при чём? У нас нет никаких лошадей: ни белых, ни чёрных!
      — Мы и не просим ничего. Наоборот. Я вам уже объяснил: у нас остались ваши деньги — двадцать четыре рубля семьдесят шесть копеек. Мы бы хотели знать, что мы ещё для вас можем сделать?
      — Ничего! Проваливайте к чёртовой бабушке! Будьте вы прокляты!
      Седовласый не обратил на проклятие никакого внимания.
      — Мы могли бы предложить вам мраморного льва. — Профессор понизил голос. — Настоящий восемнадцатый век.
      — К чёртовой матери со своим львом!
      — Из Воронцовского дворца.
      — Нам не нужны ворованные львы!
      — Это не ворованный лев.
      — Тоже излишки производства? — ехидно спросила Варвара Игнатьевна.
      — Нет, — не смутился «профессор». — Неувязки реставрационных работ. Зря отказываетесь, мадам. Если на льва нападёт знаток, то он и пятисот целковых не пожалеет, но мы хотим с вами рассчитаться до конца.
      — Не нужен нам лев!
      — Подумайте, мадам. Восемнадцатый век. В носу медное кольцо. Грива как настоящая. Правда, отбита правая задняя лапа, но рублей за семьдесят мы могли бы…
      Варвара Игнатьевна со злостью саданула дверью.
      Поздно вечером, вынося мусорное ведро, Варвара Игнатьевна наткнулась в коридоре на что-то белое, огромное, с оскаленной пастью, с кольцом в носу.
      Это был лев из Воронцовского дворца!
     
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
      в которой неожиданно по эксперименту «Идеальный человек» наносится подлый, сокрушительный удар из-за угла
     
      Постепенно жизнь в семье Красиных вошла в более или менее нормальную колею, если можно назвать нормальным, когда мать кормит своего сына в повязке-удавке, дедушка с бабушкой могут видеть внука в сутки всего несколько минут, а отец каждый вечер протаскивает новорождённого младенца стилем «брасс» по ванной.
      Однако на всех такое сильное впечатление произвела затея с замуровыванием двери и нашествие шабашников, что явное сопротивление эксперименту было подавлено. Правда, тайное осталось — контропыт «Брешь» продолжался, и, как уверяла Вера, успешно — ей казалось, что в мычании Шурика русские звуки преобладают над английскими, и все надеялись, что через год, когда Шурик заговорит, учёные, обнаружив необратимые примеси, откажутся от эксперимента.
      Лишь одна «баламутка Катька» ничего не замечала. Она даже и не делала попыток пообщаться с братом и только морщилась, когда слышала крик Шурика-Смита или разговоры о нём.
      — Забили младенцами всю квартиру, прямо дышать нечем, — ворчала она. — Телек некогда посмотреть.
      — Ты бы лучше уроки делала, — советовала ей бабушка.
      — А зачем? — спрашивала «баламутка».
      — Неучем вырастешь — вот зачем.
      — Ну и что?
      — То Кормить тебя кто будет? Или всю жизнь думаешь на родительской шее просидеть?
      Катька фыркала.
      — Не я твоя мать, — сердилась Варвара Игнатьевна. — Ты бы у меня попрыгала! Лентяйка! За хлебом её не выгонишь! Полон дом молодёжи, а я за хлебом хожу. Марш в магазин!
      — Ух! Этот младенец! — злилась Катька. — Это из-за него все такие дёрганые! Как без него хорошо было! Навязался на нашу шею! Ну и семейка подобралась!
      И «баламутка», ворча и ругаясь, тащилась в магазин.
      Нуклиев, Сенечка и Геннадий Онуфриевич были довольны — эксперимент шёл нормально, работали все трое с энтузиазмом. Олег Борисович и младший лаборант доставали всё новые и новые пластинки, диафильмы, купили в складчину японский магнитофон. Весь вечер полыхало синим пламенем окно спальни, слышалась музыка и рычание зверей. Ребёнок теперь не боялся ванной. Если Шурик-Смит не полный идиот, то через несколько месяцев он должен уже начать проявлять первые признаки идеального человека.
      Но тут случилось непредвиденное. Однажды около полудня в квартиру ворвался Нуклиев. Он был бледен.
      Постучав в дверь спальни условным стуком (сколько ни пытались подслушать Красины этот стук — бесполезно. Он был слишком тихим и сложным), Олег Борисович скрылся в комнате будущего идеального человека. О чём говорили там учёные — неизвестно, но вышли обедать оба мрачные и не обмолвились ни единым словом.
      Потом прибежал Сенечка с портфелем пива. Вся троица закрылась в спальне и долго возбуждённо о чём-то говорила по-английски. Чаще всего слышалось слово «No!»[6]. Особенно громко выкрикивал «No!» Олег Борисович.
      В это время зазвонил телефон. Ирочка взяла трубку.
      — Пригласите, пожалуйста, Геннадия Онуфриевича, — сказал властный голос.
      — А кто его спрашивает?
      — Из института.
      Красин взял трубку и долго слушал молча. Потом сказал:
      — Это исключено. Нет… На это я никогда не пойду. Делайте что хотите… Это ваше право. Нет… нам не о чем говорить… Да, я не могу отлучиться ни на минуту… Нет… Ничего у вас не выйдет… Только попробуйте… Не ваша забота — проживу как-нибудь… До свидания…
      Геннадий Онуфриевич положил трубку и обвёл всех — к тому времени семья и соратники Красина столпились у телефона — невидящим взглядом.
      — Он? — спросил Нуклиев.
      — Он…
      — Ну и что?
      — Всё то же…
      — Какой негодяй, а?
      Красин промолчал. Только его скулы порозовели.
      — Ну и что ты решил?
      — Ни за что!
      — Молодец. Если трудно будет с деньгами — поможем. Он нас не сломит.
      — Я могу ползарплаты отдавать, — сказал Сенечка. — У меня запросы минимальные. Тряпьё сейчас в моде — дешёвка, чем хуже, тем лучше; девицы предпочитают портвейн коньяку…
      — Мы будем приходить каждый день после работы, — сказал Нуклиев. — В крайнем случае я продам машину.
      Красин пожал соратникам руки.
      — Спасибо, друзья… Мне ничего не надо.
      — Нет, нет! Идея общая — общие и трудности, — сказал Нуклиев. — Что мы за друзья, если бросим тебя в беде?
      — Но пасаран! — крикнул Сенечка и выбросил вверх сжатый кулак.
      У Геннадия Онуфриевича показались на глазах слёзы.
      — Я никогда не забуду… Конечно, опыт остаётся по-прежнему коллективным…
      — Тебе решать, — скромно потупился Нуклиев. — Мы теперь сбоку припёка…
      — Общий. Осталось не так уж много. Шесть лет и девять месяцев…
      — Ерунда, — сказал Нуклиев.
      — Я могу всю зарплату отдавать, — заявил Сенечка. — Я очень нетребовательный. Могу на пиве и тараньке хоть сколько существовать. А девицы… Они сейчас сами хорошо зарабатывают.
      — Друзья! — воскликнул Геннадий Онуфриевич. — Я этого никогда не забуду! Я готов отдать пальму первенства… Я могу стать даже где-нибудь в сторонке…
      — Ты что имеешь в виду? — спросил Нуклиев.
      — Памятник.
      — Ты верный, настоящий друг, — воскликнул Олег Борисович. — Когда всё кончится, я напишу про тебя книгу. Воспоминания. Твой сын будет, конечно, идеальным человеком, но ты уже идеальный человек!
      — Это уж слишком, — пробормотал растроганный Геннадий Онуфриевич.
      — Да! Ты великий! Ты не Жан-Жак Руссо! Кто тебя прозвал Жан-Жаком Руссо? Ты Галилео Галилей! Вот ты кто!
      — Друзья…
      — Я по воскресеньям могу ходить разгружать вагоны, — сказал Сенечка. — А девицы… Бог с ними… Я могу некоторое время обойтись без девиц.
      — Держись! Помни, что ты не один! — Нуклиев обнял друга. — Мы побежали, у нас актив… Да, вот ещё что… Этот фанатик грозился, если ты не согласишься, пойти на крайние меры…
      — Что он имеет в виду?
      — Не знаю, но от него всего можно ожидать.
      — Я никого не боюсь, — гордо сказал Геннадий Онуфриевич.
      — Всё это так… Но бережёного бог бережёт. Лучше не пускай его в квартиру. Наверняка он заявится к тебе. — Нуклиев повернулся к домашним, которые, раскрыв рты, со страхом и изумлением слушали непонятный разговор учёных. — Если придёт небольшой такой дёрганый человек… Курдюков Фёдор Иванович… гоните его в шею. Поняли?
      — Это он сейчас звонил? — спросила Ирочка.
      — Он.
      — А что случилось?
      Нуклиев махнул рукой.
      — Всё в порядке, не волнуйтесь. Помните, что мы всегда с вами. Ну, пока! Если потребуются деньги… Или просто физическая помощь…
      Ирочка побледнела.
      — Разве… разве… нам угрожает что-то серьёзное? Прошу вас…
      — Муж вам расскажет.
      Красина вышла проводить гостей. На лестничной площадке она задержала Олега Борисовича.
      — Нуклиев, — сказала она. — Вы единственный из всех, кто кажется мне благоразумным. Скажите честно, что случилось? Только честно…
      — Ваш муж…
      — Мой муж ничего толком не скажет. Вы же его знаете… Закроется в спальне и будет молчать… Я вас умоляю…
      Олег Борисович посмотрел на Ирочку, колеблясь, потом сказал:
      — Собственно говоря, здесь никакого секрета нет. Вы бы всё равно узнали рано или поздно. Дело в том… дело в том, что вашего мужа… уволили…
      — Уволили? — не поняла Ирочка. — Откуда?
      — Из института, — пожал плечами Олег Борисович.
      — За что? — изумилась Красина.
      — Ну… строго говоря, не уволили, он сам уволился, но это одно и то же. Ему предложили переменить тему, то есть прекратить эксперимент и взять что-либо другое. А пока ездить на работу, читать лекции.
      — И кто это?
      — Заместитель директора по научной части. Тот самый, с которым вы только что разговаривали. Ваш муж, естественно, отказался менять тему.
      — Это так неожиданно, — сказала Ирочка.
      — Для нас тоже. Коварный ход. Старикан дождался, когда мы все втянулись в эксперимент, и вдруг нанёс удар из-за угла.
      — Но зачем?
      Олег Борисович пожал плечами:
      — Ну это просто. Он хочет быть соавтором.
      — Так возьмите его соавтором! — вырвалось у Ирочки.
      Завкафедрой усмехнулся.
      — Он требует пересмотра всей программы эксперимента. Добивается введения преподавания клинописи. Причём как ведущего предмета.
      — Клинописи! О господи! — воскликнула Ирочка. — Ещё этого только нам не хватало! Лучше уж английский! Это даже сейчас модно.
      — Вот именно. Потом он хочет при изучении искусства нажимать на скифскую и древнеегипетскую культуру. В общем, всё это сложно. Да вы не отчаивайтесь, — Нуклиев крепко пожал руку молодой матери. — Мы всё равно вырастим идеального ребёнка. Без клинописи! Уверяю вас — идеальным человеком можно быть и не зная клинописи.
     
      Однажды поздно вечером в квартиру Красиных позвонили.
      — Кто же это может быть? — удивилась Варвара Игнатьевна. — Неужто от кого телеграмма?
      За дверью стоял человек-коротышка.
      — Здрасьте, — сказал человек-коротышка, переступая порог и толкая впереди себя чемоданчик с чем-то позвякивающим. На коротышке было замызганное пальто с остатками каракулевого воротника и картуз с полуоторванным козырьком.
      — Позвольте, молодой человек, вам кого?
      — Из ЖКО, — сказал коротышка. — Насчёт труб.
      — Каких труб? — неприветливо спросила Варвара Игнатьевна.
      — Вообще…
      — Газовых, что ли? Так у нас недавно проверяли.
      — В основном водопроводных. Бульканье слышится?
      — Слышится, — буркнула Варвара Игнатьевна.
      — Плохо, — сказал человек из ЖКО и нахмурился.
      — Но не всегда, — поспешила поправить положение Варвара Игнатьевна. — Забулькает и перестанет.
      — Совсем плохо, — сказал коротышка, снял своё пальтишко с остатками каракулевого воротника и повесил на крючок. Туда же он поместил драный картуз.
      Человек из ЖКО сразу не понравился Варваре Игнатьевне. Во-первых, он был весь какой-то нервный, во-вторых, у него бегали глаза и, в-третьих, водопроводчик имел сугубо профессорскую бородку. Эта бородка зародила первое подозрение у Варвары Игнатьевны. Однако работник ЖКО так уверенно открыл чемоданчик, с таким знанием дела лязгнул выуженным изнутри разводным ключом, что пожилая женщина устыдилась своего подозрения и повела мастера-коротышку на кухню. На кухне водопроводчик зачем-то положил разводной ключ назад в чемоданчик, затем с деловым видом прошёл в ванную, тщательно вымыл руки с мылом, нахально вытер их новым махровым полотенцем и направился к спальне.
      — Эй! — застучал он в дверь. — Геннадий Онуфриевич, открой. Это я, Фёдор Иванович.
      — Какой Фёдор Иванович? — грубо спросил изнутри молодой учёный.
      — Я! Какой ещё?
      В комнате послышалась торопливая возня, упал стул. И тут Варвару Игнатьевну словно осенило. Это же тот, о котором предупреждал Нуклиев. Негодяй пробрался в личине водопроводчика!
      У старой женщины оборвалось сердце. У Геннадия Онуфриевича находился как раз Олег Борисович.
      — Сейчас открою.
      По спальне снова кто-то торопливо пробежал, опять упал стул.
      — Послушайте, — сказала Варвара Игнатьевна. — У нас трубы всё в порядке. Так и передайте в своё ЖКО.
      Мнимый водопроводчик не обратил на её слова никакого внимания. Он нетерпеливо крутил ручку двери.
      — Я же сказала, — Варвара Игнатьевна потянула наглеца за рукав. — У нас всё в порядке. До свиданья!
      — Отстань, старуха! — нагло ответил «водопроводчик» и нетерпеливо застучал кулаком в дверь.
      — Степаныч! Степаныч! — закричала Варвара Игнатьевна.
      — Что случилось? Иду! — послышался сонный встревоженный голос — Онуфрий Степанович уже давно мирно почивал, пропустив стаканчик «Портвейна-72».
      Не дожидаясь помощи мужа, Варвара Игнатьевна собственными силами сгребла в охапку коротышку и поволокла в сторону входной двери. «Водопроводчик» мёртвой хваткой вцепился в дверную ручку. Несмотря на хилый организм, у него оказались удивительно цепкие пальцы.
      Но силы оказались неравны, когда на помощь подоспел Онуфрий Степанович. Ничего не спрашивая, он молча навалился на Полушефа. Учёный тут же был оторван от спасительной ручки и, спелёнатый крепкими крестьянскими руками, медленно двинулся к выходу. При этом заместитель директора ругался, как настоящий водопроводчик.
      В этот критический момент дверь спальни распахнулась и на пороге появился Геннадий Онуфриевич.
      — Прошу вас, Фёдор Иванович, проходите, — сказал молодой учёный вежливо. — Извините за то, что не открыл сразу, — я уже спал. Отпустите Фёдора Ивановича!
      Крестьянские руки распались, как парализованные змеи. Шеф тряхнул плечами и гордо проследовал в спальню. Хлопнула дверь, щёлкнул замок. Варвара Игнатьевна приникла к замочной скважине.
      — Олега Борисовича-то нет в комнате! — ахнула она.
      — Куда же он делся? — удивился Онуфрий Степанович и тоже заглянул в скважину, оттеснив супругу.
      Перед освещённым настольной лампой столом, на котором громоздились расчёты и графики, стояли Геннадий Онуфриевич и Полушеф. Нуклиева, действительно, в комнате не было. Неужели залез под кровать?
      Начало разговора старики пропустили.
      — Ну хочешь на колени перед тобой стану? — услышали изумлённые родители слова заместителя директора.
      — Мне не нужны ваши колени, Фёдор Иванович. Вы санкционировали эксперимент, а теперь отменяете его. Это нехорошо, Фёдор Иванович, нечестно и даже подло, — отвечал Геннадий Онуфриевич.
      Полушеф присел на стул, закрыл лицо руками.
      — Ты пойми, Красин. Для меня это последний шанс. Если я никому не привью любовь к раскопкам под деревней Синюшино, то вся моя жизнь, значит, была ненужной.
      — У вас есть сын, вот ему и прививайте.
      — Сын… Вы знаете современную молодёжь… В детстве я упустил момент, а сейчас… Для него день прошёл, и ладно. Иногда с друзьями он мне помогает в выходные дни копать. Не безвозмездно, конечно. Ставлю им ящик водки… Как в старину купцы… Вы бы послушали, как они насмехаются над раскопками и над кувшином, который мне посчастливилось найти. Я их не виню. Это их беда, а не вина. Мы им не сумели в детстве внушить любовь к прошлому. А теперь уже поздно. Всему своё время. И среди школьников никого не завербую… Все стремятся в инженеры, журналисты, космонавты, а в костях и черепках копаться желающих нет… А ведь клинопись… Эх, да что там говорить! Вы знаете, сколько человек в мире знает клинопись? Считанные единицы… А таких, чтобы знали с пелёнок, нет… Понимаете, Красин, нет! Ваш сын будет первым! Первым после того, как вымерли древние египтяне! Решитесь, Красин!
      — Нет, — сказал Геннадий Онуфриевич.
      Фёдор Иванович вскочил со стула и забегал по комнате.
      — Я от вас многого не требую, Красин. Три года. Разрешите мне заниматься с ним в вакуумной ванне три года, а потом делайте что хотите. Только три года, Красин, и он будет знать клинопись как свои пять пальцев! А английский от вас никуда не уйдёт. Ну что такое в наши дни английский? Сейчас его зубрят всюду: в кружках при ЖКО, в детских садах, прикованные к постели больные изучают… Это на нас свалилось, как грипп…
      — Моя цель — не английский.
      — Знаю, знаю. Идеальный человек! Это прекрасная цель, Красин. Но скажи мне, разве плохо, если идеальный человек будет знать клинопись и любить прошлое? А, плохо? Скажи? Молчишь? Сам знаешь, что клинопись — лишняя грань идеального человека.
      — Нет, — сказал Красин. — Вы его можете утащить с собой в глубь веков.
      Глаза Фёдора Ивановича блеснули, но он быстро опустил их, чтобы не выдать себя. Очевидно, Геннадий Онуфриевич попал в точку.
      — Нет, нет. Он останется с вами в настоящем. Но я буду умирать со спокойной совестью — после меня кто-то будет копать. Ведь это самое главное, Красин, — если после тебя кто-то продолжит твоё дело. Для этого мы живём.
      — Вот я и хочу оставить после себя идеального человека, без завихрений.
      — Значит, ты считаешь, что клинопись — завихрение.
      — В известной степени…
      — Ну, знаешь! — Полушеф забегал по комнате ещё быстрее. — Это твоё последнее слово?
      — Да.
      — Завтра я отдаю приказ о закрытии вашей темы. Если ты не выйдешь на работу, то будешь автоматически уволен.
      — Ну что ж…
      — А на что жить будешь?
      — Это моя забота.
      Фёдор Иванович подошёл к двери и взялся за ручку. Старики отскочили от замочной скважины.
      — Ну хорошо, — сказал Полушеф с угрозой. — Я всё равно своего добьюсь. Терять мне нечего — скоро на пенсию, поэтому заранее предупреждаю, Красин, что я не остановлюсь ни перед чем, чтобы заполучить материал.
      — Что вы имеете в виду под словом «материал»?
      — Твоего сына.
      — Ах, вот что… Значит, будете красть?
      — Последний раз спрашиваю. Идёшь на клинопись?
      — Нет!
      Полушеф так быстро вышел из спальни, что Варвара Игнатьевна едва успела убежать на кухню. Фёдор Иванович надел своё пальтишко, уронил с вешалки картуз с полуоторванным козырьком и с ненавистью подфутболил его правой ногой. Картуз полетел и сам собой наделся задом наперёд на голову не успевшего скрыться Онуфрия Степановича. Онуфрий Степанович стал похож на блатного из фильмов тридцатых годов.
      Фёдор Иванович саркастически фыркнул и исчез в дверях.
      Едва захлопнулась дверь за Курдюковым, как из дверей спальни пошатывающейся походкой вышел Олег Борисович. Лицо его было осунувшимся, белым, под глазами образовались синие мешки.
      — Спать, — прохрипел он. — Постелите где-нибудь. И кусок мяса. И стакан чая.
      Пока Нуклиев вяло, о чём-то задумавшись, жевал мясо, пил чай, появился Геннадий Онуфриевич. Красин, наоборот, был весел и бодр.
      — Ловко я отбился от этого жучка, — довольно потёр он руки. — Ишь чего захотел! Клинописью младенцу мозги забивать. Пугает нас. Как бы мы его самого не испугали! Правда, Олег Борисович?
      — Ага, — вяло ответил Нуклиев, жуя буженину.
      — Нам бы лишь первые результаты получить. Правда, Олег Борисович?
      — Ага…
      — Кстати, куда ты его спрятал? — спросила сына Варвара Игнатьевна.
      — Ха-ха! Никогда не догадаешься, — хохотнул Геннадий Онуфриевич. — В платяной шкаф.
      Старики побледнели. В платяном шкафу с вечера сидела Ирочка.
      — Не задохнулся, надеюсь? — обратился Геннадии Онуфриевич к коллеге.
      — Нет, — пробормотал Олег Борисович, не отрывая глаз от тарелки.
      — Только возился ты там здорово. Я боялся, как бы этот тип тебя не засёк.
      — Трудно было стоять… Ноги затекли…
      — Сел бы.
      — Садился…
      — Вообще-то, конечно, трудно торчать в платяном шкафу. Как в классическом анекдоте. Ха-ха-ха! Моей жены только не хватало. Если бы он тебя увидел — вылетел бы ты с кафедры, как пробка. Но ты молодец, продержался.
      — Ага…
      — Кстати, где Ирочка? — Красин был очень оживлён, очевидно, доволен итогами разговора с бывшим начальством.
      — В ванной. (Крестьянская смекалка. Варвара Игнатьевна пустила в ванной воду.) Ты бы покушал, сынок.
      — Пожалуй, — согласился Геннадий Онуфриевич, уловив носом запах буженины. — Только не ходите в спальню. Смит только что заснул.
      — Пусть себе спит, — сказала торопливо Варвара Игнатьевна.
      Учёные налегли на буженину, а Варвара Игнагьевна кинулась в спальню, открыла шкаф.
      — Выходи. Свободно, — шепнула она.
      Ирочка вышла, пошатываясь, бледная, в мятом халате, с растрёпанной причёской.
      — Боже мой! Какой ужас! Чтобы я ещё раз согласилась…
      — Он к тебе приставал? — тревожно опросила Варвара Игнатьевна.
      — Ну что вы… Когда он залез в шкаф и наткнулся на меня, то потерял сознание. Я так испугалась… думала, что он умер… Привалился к стенке, хрипит, потом рухнул на дно. Хорошо, у меня валидол в кармане был…
      — А потом что?
      — Ничего… Я его уложила на свою постель, а сама всё время простояла в углу на коленях. Щупала пульс… Он хороший человек, между прочим… Мы много разговаривали с ним…
      — Как же вы могли разговаривать?
      — На ухо друг другу.
      — Пошли ко мне в комнату, — шепнула Варвара Игнатьевна. — Здесь опасно.
      По пути Варвара Игнатьевна выключила воду в ванной.
      — Я его, признаться, раньше ненавидела, — сказала Ирочка, почти упав в кресло. — Он мне казался самовлюблённым фанатиком. А на самом деле… он несчастный человек… Сам себе стирает носки… Носки ведь в стирку сдавать стыдно, вот он и стирает… Представляете — заведующий кафедрой стирает носки!
     
      ГЛАВА ПЯТАЯ,
      в которой рассказывается об опасности, таящейся в пыльце голландских тюльпанов
     
      Незаметно пришла весна. Голуби от окон и балконов перебрались на площади и в скверы. От потеплевшего солнца дымились и страстно постанывали водосточные трубы. Дворники ожесточённо кололи укреплённый за зиму поваренной солью лёд, обнажая куски чистого, такого долгожданного асфальта, а какие-то люди в длинных синих халатах разоряли шестами на бульварах гнезда глупых грачей, чтобы те не пачкали гуляющих горожан и не раздражали их весенним птичьим бредом. Даже милиционеры и те стали какие-то другие — не так придирались к бедным владельцам «Жигулей», сидевших за рулём с остекленевшими глазами, а если и придирались, то брали под козырёк.
      Жизнь в семье Красиных текла более или менее спокойно. Эксперимент продолжался, но пока без заметных успехов. Контропыт тоже ничего определённого не давал. Во всяком случае, ни та, ни другая сторона не добилась пока от Шурика-Смита какого-нибудь вразумительного слова, да и было, конечно, ещё рано ждать от младенца разговорной речи.
      Из института Геннадия Онуфриевича отчислили. Жили в основном на сбережения да на неожиданный приработок Онуфрия Степановича. Дело в том, что старик от нечего делать и чтобы не потерять квалификацию, время от времени ездил в лес, резал заготовки и гнул конские дуги. Дуги загромождали прихожую, балкон, и Варвара Игнатьевна периодически заставляла Онуфрия Степановича выбрасывать их на помойку.
      Однажды, когда старик плёлся на помойку с тремя дугами на шее, его остановил человек в джинсовом костюме, интеллигентных очках и с энергичным лицом.
      — Почём берёшь? — спросил он.
      — За что? — не понял Онуфрий Степанович.
      — Не придуривайся, — поморщился очкарик.
      — По десятке, — пошутил старик.
      — Четвертную за всё. Идёт?
      — Идёт, — пробормотал потрясённый Онуфрий Степанович.
      Интеллигент расплатился, надел дуги на шею и быстро ушёл.
      Этот случай поразил старика. Неужели кому-то нужны его дуги? Онуфрий Степанович несколько раз поджидал того покупателя возле помойки, но очкарик больше не появился. Тогда старик для пробы раскрасил пять дуг в яркие краски, привесил колокольчики (самодельные, из жести) и отправился на центральный проспект к магазину «Сувениры». Дуги, не торгуясь, расхватали за десять минут. Покупатели уходили чрезвычайно довольные:
      — Какая прелесть…
      — Над диваном повесить — очень оригинально.
      — А я на даче к воротам прибью.
      — У меня родственник в Новой Зеландии…
      Одну дугу купил седой длинный иностранец и сунул Онуфрию Степановичу бумажку с незнакомым портретом. Старик машинально положил её в карман, но потом догадался, что это доллары, хотя никогда в жизни не видел долларов, испугался и, распродав свой товар, сдал бумажку в банк. За неё старику дали четвертную.
      С тех пор Онуфрий Степанович расширил дело, и это приносило доход чуть меньше, чем кандидатская степень сына.
      Нуклиев и Сенечка сначала пытались давать Ирочке деньги, но та наотрез отказалась; тогда они под видом различных праздников, юбилеев, дней рождения и т. д. покупали фрукты, шампанское, торты. Затем размер «доли», вкладываемой в «идеального человека», постепенно стал уменьшаться и наконец свёлся к портфелю пива по воскресеньям. Так что материально всё вроде бы складывалось нормально.
      Но беда не ходит одна. Едва Геннадий Онуфриевич оправился от увольнения из института, как его постиг новый удар, с совершенно неожиданной стороны. Со стороны далёкой маленькой Голландии.
      Случилось это 12 апреля В тот день ничто не предвещало несчастья. Утро началось как обычно. Вера и «баламутка Катька» убежали в школу, Варвара Игнатьевна ушла в гастроном, Онуфрий Степанович уехал к «Сувенирам» продавать свои дуги. Доллары он теперь не брал — в банке стали смотреть на него подозрительно. А если иностранец всё-таки навязывал валюту, старик комкал её и бросал в ближайшую урну.
      Ирочка же, отлучённая от своего родного сына и не зная, что ей делать, отправилась по своему ежедневному маршруту: дом — кинотеатр «Заря» — кафе-мороженое — ювелирный магазин — ателье «Меховая одежда» — «Шоколадная» — дом.
      В кинотеатре «Заря», тесном, душном, с набитым мужчинами фойе, но зато с совершенно пустым залом (в «Зарю» утром приходили не для культурных развлечений, а выпить пива), она смотрела любой фильм, какой показывали, даже если он шёл целую неделю. Иногда Ирочка просто дремала с закрытыми глазами. Потом, после сеанса, она шла в расположенное неподалёку маленькое, чистенькое, с тюлевыми занавесками, тоже совершенно безлюдное по утрам кафе-мороженое, съедала там порцию пломбира и отправлялась в ювелирный магазин посмотреть на бриллиант за 40 тысяч рублей. В ювелирный магазин надо было ехать на троллейбусе с двумя пересадками, народу на этих маршрутах было всегда много, но Ирочка ехала.
      Перед бриллиантом обычно стояла плотная толпа. Толпа стояла молча, спрессовавшись плечами, какая-то робкая, подавленная, даже можно сказать — униженная. Уж больно не соответствовали две величины: маленький блестящий камушек на чёрной бархатной подушечке и стоявшая рядом планочка с цифрой 40 тысяч рублей.
      — М-да… — говорил кто-нибудь изредка, преимущественно мужчина, и часть толпы после этого расходилась, но освободившиеся места тут же занимали другие.
      Пробившись к прилавку и с некоторым даже ужасом посмотрев на бриллиант, Ирочка пешком шла до ателье «Меховая одежда». Она несмело заходила внутрь богатого помещения, сплошь задрапированного зелёным бархатом, с фикусами в огромных кадках, садилась где-нибудь в уголку на свободное кресло и смотрела, как женщины заказывают, примеряют, получают шубы. Мех был разный, но преимущественно дорогой. Одна шубка кому-то не подошла, и она продавалась. Шубка висела за спиной приёмщицы на специальной вешалке, вся лёгкая, воздушная, искрящаяся в лучах электрической лампочки тысячами солнц, но никто этой шубкой не интересовался, даже не спрашивал приёмщицу, какой это мех и какая цена.
      Ирочке очень хотелось знать, какой это мех и какая цена, но она стеснялась приёмщицы. Приёмщица была с надменным лицом, её пальцы унизывали кольца и перстни, а запястье правой руки опоясывал широкий массивный золотой браслет.
      Иногда приёмщица поглядывала в сторону Ирочки, как ей казалось, с подозрением. Ирочка вся сжималась, старалась уйти поглубже в кресло, чтобы меньше было заметно её уже не первого года носки пальто с жалким клочком серой норки на воротнике.
      Некоторые женщины подъезжали на собственных автомобилях. Легко и непринуждённо вылезали они из-за руля, небрежно закрывали на ключик машину и шли в ателье, к приёмщице. И вся надменность соскакивала с приёмщицы, словно кусками сваливалась непрочно сделанная глиняная маска. Приёмщица при виде этих женщин вставала, становилась деловито-любезной, понижала голос, и отсюда, из кресла, где сидела Ирочка, нельзя было понять, о чём идёт речь…
      Затем Ирочка шла на бульвар. Это был широкий бульвар с частыми скамейками и очень старыми деревьями. Очевидно, бульвар имел какое-то официальное название, но все звали его почему-то бульваром Капуцинов, может быть, потому, что в одном месте бульвар ограждала невысокая старинной кладки стена — вероятно, останки какого-нибудь монастыря.
      Ирочка очень любила этот бульвар. Она садилась на одну из скамеек — если было солнце, на солнечную сторону — и наблюдала за гуляющими. В основном это были старики и мамы с колясками. Старики постукивали своими палками, поглядывали с любопытством на Ирочку, мамы целиком были поглощены белыми свёртками в своих колясках. Иногда при виде мам с колясками, когда никого поблизости не было, Ирочка осторожно плакала, стараясь не повредить тушь на ресницах.
      Однажды на скамейку, где сидела Ирочка, опустился человек с букетом тюльпанов.
      В этот день было пасмурно, шёл снег редкими широкими хлопьями, и букет тюльпанов казался куском яркого красного пламени. Ирочка не видела, как сел человек. Она просто заметила краем глаза движение, повернула голову и буквально чуть не ослепла.
      Человек был уже в возрасте, хорошо одет и слегка выпивши. От него хорошо пахло табаком и вином. Человек был не русский, грузин.
      — Такая красивая, а одна. Почему, а? — спросил человек с лёгким акцентом.
      Ирочка отвернулась, сделав вид, что не услышала вопроса.
      — Это вам, — грузин протянул Ирочке тюльпаны.
      — Мне?.. — растерялась Ирочка. — Нет… нет… они мне не нужны…
      — Не нужны тюльпаны? — удивился человек. — Разве есть в мире человек, кому не нужны тюльпаны?
      — Есть, — ответила Ирочка.
      — Неправда, — грузин неожиданно гибко для своего возраста наклонился и положил тюльпаны Ирочке на колени.
      Молодая женщина инстинктивно отстранилась, и два тюльпана упали на снег.
      — Ай-яй-яй! — укоризненно сказал человек. — Они же простудятся. — Он нагнулся, поднял цветы и положил сверху, на букет.
      Ирочка не знала, что ей делать. Встать и уйти? Тогда тюльпаны упадут. Взять цветы?
      — Вы не подумайте, что я какой-нибудь там нахал или проходимец, — сказал грузин. — Я вполне приличный и даже скромный человек. Просто у меня сегодня удачный день, я купил цветы и решил: подарю первой красивой одинокой женщине на этом бульваре. Первой красивой одинокой женщиной оказались вы.
      — Продали выгодно мандарины? — язвительно спросила Ирочка. Она и сама не знала, зачем это сказала. Может быть, чтобы отомстить за то, что не встала и не ушла, когда он положил ей на колени цветы.
      — Ай-яй-яй, — опять укоризненно сказал грузин. Он совсем не обиделся. — Такая молодая, а такая злая. Нет, я не продавал мандарины, их продаёт моя мама. Может быть, вы и против моей мамы? Моей маме восемьдесят лет, она ухаживает за садом и имеет право продавать мандарины. Разве не так? А, злая красивая девушка? Кстати, сейчас не сезон продавать мандарины.
      — Тогда почему вы веселитесь?
      — Просто я весёлый человек. Кроме того, меня час назад назначили капитаном.
      — Капитаном? — удивилась Ирочка.
      — Ну да. Разве я не похож на капитана?
      — Врёте вы всё.
      — Ну вот ещё. Показать корочки?
      — Какие ещё корочки?
      — Ну капитанские.
      — Мне-то они зачем? — пожала плечами Ирочка.
      — Как зачем? Я собираюсь жениться на вас.
      Ирочка улыбнулась.
      — Ну вот, началось. Вы не оригинальны.
      — Вы ошибаетесь. В кино действительно сложился такой трафарет. Командированный приезжает в большой город, женится на девушке и увозит её в тайгу. В жизни же такие случаи не часты, поверьте мне. Так поедемте со мной? Через три часа самолёт. Свадьбу отпразднуем в Ростове.
      — Почему в Ростове?
      — У меня там знакомый директор ресторана. Снимем на весь вечер зал, будем только вдвоём. Станем пить и танцевать.
      — А потом?
      — Потом улетим к маме в Адлер.
      — А потом?
      — Потом я буду плавать на корабле, а вы станете меня ждать. У меня маленький корабль. Неделю в море, неделю дома. Станем ездить в горы, ходить в гости. У меня много друзей.
      — А потом?
      — Потом? Гм… Потом вырастим парочку сыновей. К ним будем ходить в гости. Что же вам ещё надо?
      — А диссертация?
      — Какая ещё диссертация?
      — Обыкновенная. Сейчас все пишут диссертации.
      — Цхе! Мне не нужна диссертация. Я счастлив и без неё. А с вами буду ещё счастливее.
      — Почему вы так уверены?
      — У вас хорошее лицо. Я умею отличить плохих людей от хороших. До того, как стать машинистом на корабле, я работал следователем.
      — Ах, вот как…
      — Да.
      — Вы всё заметили, кроме одного. Я замужем.
      — Я заметил и это. По кольцу. Но у вас несчастливый брак.
      — Почему вы так считаете? — Один цветок упал, Ирочка подняла его, положила на место, придавила букет рукой.
      — Очень грустный вид. И за собой вы не следите. У вас немодные сапоги и на правой перчатке дырочка. Значит, вам некому и незачем нравиться.
      Ирочка осторожно собрала цветы, положила их на лавочку и ушла. Человек не окликнул её.
      До кормления Шурика оставался час, а ей ещё надо было зайти в «Шоколадную». Она и сама не знала, почему заходила сюда каждый день. Ей совсем не хотелось ни есть, ни пить. Наверно, ей нравилась сама атмосфера. Здесь не было, как в других кафе, суетливых, торопливо жующих, стучащих гнутыми алюминиевыми вилками о железные тарелки людей. В «Шоколадной» пили из миниатюрных чашечек аккуратно, не спеша, наслаждаясь напитком. И сдоба была здесь тоже аккуратная, свежая, красивая.
      Ирочка выпивала чашечку шоколада, обмениваясь взглядами с другими посетителями, и как бы чувствовала себя причастной к какому-то тайному сообществу. Сообществу утончённых натур.
      Но пора было ехать кормить Шурика-Смита. Ирочка допивала шоколад, обводила всех взглядом, словно прощаясь, — все отвечали ей таким же взглядом — и ехала на метро домой.
      Дома она надевала повязку-удавку и под бдительным контролем мужа кормила грудью сына.
      …В тот день, 12 апреля, Ирочка, как всегда, посмотрела в «Заре» какой-то фильм, села в троллейбус и отправилась в ювелирный магазин, чтобы взглянуть на бриллиант.
      В том месте, где лежал камень, по-прежнему стояла молчаливая толпа. Ирочка приблизилась в первый ряд, и ей чуть не сделалось дурно. Бриллианта не было. Не было и таблички с золочёными цифрами 40 тысяч рублей. На месте бриллианта лежали серёжки и рядом мятая бумажка, на которой небрежно, расплывшимися чернилами было написано: «1 руб. 27 коп.»
      — М-да, — сказал кто-то, — купили всё же, — и часть толпы разошлась, но их места тотчас же заняли другие.
      Ирочка выбралась на улицу. На душе было так скверно, так мерзко, словно это у неё нагло, подло отобрал бриллиант какой-то жестокий, властный, самовлюблённый человек.
      В «Меховое ателье» Ирочка не пошла. У неё разболелась голова, и молодая женщина отправилась посидеть на бульвар Капуцинов.
      На бульваре сегодня было многолюдно. Ирочка с трудом нашла свободную скамейку (она любила сидеть одна). Было тепло. Солнце припекало вовсю. Снег почти сошёл и оставался только кое-где под деревьями вперемежку с коричневыми листьями. В мелких лужах на краях асфальтовых дорожек барахтались возбуждённые воробьи. Лужи были голубыми, в них кое-где тополиным пухом плавали клочья облаков.
      Ирочка откинула голову на спинку сиденья, подставила лицо солнцу и стала смотреть прищуренными глазами на пробуждающийся мир.
      Человек шёл, глядя себе под ноги, о чём-то думая, ступая прямо по лужам. В правой руке он держал огромный букет алых и кремовых тюльпанов, левой прижимал коробку с тортом, перевязанную бумажным шпагатом. На человеке был мятый коричневый плащ и мятая зелёная шляпа. Ирочка узнала Нуклиева.
      — Нуклиев! — крикнула она.
      Человек вздрогнул и оглянулся.
      — Нуклиев, куда это вы так спешите?
      — Вы? — удивился Олег Борисович. — Какая неожиданность… А я как раз к вам… Вот несу тюльпаны и торт.
      — В честь чего?
      — Сегодня же праздник.
      — Праздник? Какой?
      — День космонавтики.
      — Ах, день космонавтики…
      — Да. Это вам, — Олег Борисович протянул Ирочке букет тюльпанов. — Голландские… настоящие. Только что привезли из Амстердама.
      — А не врёте, Нуклиев?
      — Сам прочёл на коробках. Сегодняшнее число. И даже час. 9 часов утра. Наверно, на реактивном привезли.
      Ирочка поднесла букет к лицу, зарылась в него.
      — Пахнет пылью. Такой, знаете, сухой степью… чабрецом, полынью… Как в Донбассе… Я сама из Донбасса, Нуклиев…
      — Это потому, что в Голландии уже лето, — сказал Олег Борисович и присел рядом с Ирочкой, не слишком далеко, но и не слишком близко.
      — Разве лето?
      — Почти… Я там был как раз в это время… Туристом. Вылетели из Москвы — зима, снег идёт, а прилетели в Амстердам — жарко, цветы… Вы плачете?
      — Нет.
      — Вот слезинка.
      — Это капля упала с ветки. Наверно, сок.
      Ирочка достала из сумочки платочек и осторожно вытерла правый глаз, затем машинально взяла зеркальце.
      — Тушь не растаяла, — сказал Олег Борисович.
      — Нуклиев, — сказала Ирочка, — почему у вас плащ такой паршивый и шляпа какая-то уродливая.
      — Разве? — удивился завкафедрой. — А мне казалось — они приличные, даже элегантные.
      Ирочка опять поднесла к лицу букет.
      — Нуклиев, сколько у вас денег?
      — В каком смысле? — не понял Олег Борисович.
      — На книжке… и вообще…
      Учёный заколебался.
      — Только не врите, Нуклиев.
      — На книжке… пять тысяч. Зачем это вам?
      — И всё?
      — Облигаций… на тысячу… Ну и драгоценностей осталось от мамы… не знаю, сколько стоят… Наверно, тысячи на полторы… Кроме того, у меня машина… Вы поступили работать в ОБХСС?
      — Это мало, Нуклиев. Мне надо сорок тысяч.
      — Зачем?
      — Купить бриллиант. Есть такой бриллиант — стоит сорок тысяч. Недавно его кто-то купил. Наверно, подарил кому-нибудь на день рождения. Но, может быть, выбросят ещё один… Тогда вы мне его купите?
      Учёный пожал плечами.
      — У вас сегодня какое-то странное настроение.
      — Женитесь на мне, Нуклиев.
      — То есть? — опешил завкафедрой. — Каким образом?
      — Да обыкновенно. Сейчас мы сядем на самолёт в Адлер. Остановку сделаем в Ростове. Там в одном ресторане у меня знакомый директор. Мы снимем отдельный зал и отпразднуем свадьбу. Вдвоём. Будем танцевать в пустом зале. Женитесь, Нуклиев, не пожалеете. Ведь я нравлюсь вам. Ведь так?
      — Так, — сказал Олег Борисович хриплым голосом и проглотил слюну. — Но вы ведь замужем…
      — Ах, Нуклиев, как вы старомодны. Дайте мне вашу руку… Шершавая… Каким вы порошком стираете?
      — «Чайкой»…
      — Это очень плохой порошок, Нуклиев…
     
      Иногда Ирочка задерживалась до вечера: попались бананы, батист или домашние тапочки. Поэтому никто особо не волновался, когда она не явилась ко времени кормления Шурика-Смита. Ребёнка пришлось покормить из соски молоком. Но часам к шести вечера Варвара Игнатьевна забеспокоилась.
      — Где она может быть? Забыла она, что ли? Шурик голодный.
      — За тряпкой какой-нибудь в очереди стоит, — предположил Онуфрий Степанович, который с увлечением гнул дугу: спрос на его товар всё повышался.
      Варвара Игнатьевна постучалась к сыну и высказала ему своё беспокойство, но тот, углублённый в какие-то расчёты, лишь отмахнулся.
      — Не привязывайся, мать, с чепухой. Не курица — не пропадёт.
      К восьми часам семья не знала, что и делать. Звонить в милицию, в морги?
      Но в это время раздался длинный телефонный звонок. Старая женщина торопливо сняла трубку.
      — 231-85-16? — спросил неприязненный женский голос.
      — Да.
      — Ответьте Ростову.
      — Какому ещё Ростову? — удивилась Варвара Игнатьевна. — Мы не заказывали никакой…
      Но в трубке уже щёлкнуло, и Варвара Игнатьевна явно ощутила огромное расстояние возле своего уха. Она тревожно ждала, как всегда ждут неизвестного звонка из другого города.
      — Варвара Игнатьевна?..
      — Я! Я!.. — Обрадовалась Варвара Игнатьевна, узнав голос невестки. — Куда ты запропастилась? Шурика надо кормить…
      — Я не смогу приехать, мама… — Ирочка впервые назвала свекровь мамой. — Переходите на искусственное питание…
      — Что за чушь! Приезжай немедленно! Где ты есть? Почему включилась междугородная? Ты из автомата?
      — Я из Ростова…
      — Хватит шутить!
      — Я вышла замуж, мама…
      — За какой ещё замуж? — опешила Варвара Игнатьевна. — Ты же замужем.
      — Всё кончено. Я начинаю другую жизнь! Передайте это Геннадию… Я больше не могу… Жизнь одна… До свидания… Следите за Шуриком…
      — Подожди! — изо всех сил закричала Варвара Игнатьевна. — Не клади трубку! Я позову Гену!
      Варвара Игнатьевна подбежала к двери и забарабанила в неё кулаком.
      — Скорей! Скорей! К телефону!
      — Что случилось? — выскочил из спальни учёный, придерживая на носу очки.
      — К телефону! Ирочка нас бросила!
      Он рванулся к телефону, опрокинул стол.
      — Что? — закричал он в трубку. — Кто?.. Эй! Кто говорит? Никого нет… Гудки…
      — Дай сюда! — Варвара Игнатьевна вырвала трубку из рук сына.
      — Алло! Алло! Всё… И даже номер не оставила…
      Красин только тут опомнился.
      — Да что случилось? Из-за чего переполох? С Ирочкой случилось что-нибудь?
      — Случилось! Замуж она вышла! Вот что случилось! Чучело ты огородное! — крикнула мать.
      — За кого? Она же за мной замужем… — растерянно пробормотал Геннадий Онуфриевич.
      — Эх, растяпа! — махнула рукой Варвара Игнатьевна… — Достукался! Совсем голову потерял с этим… экспер… тьфу!
      Прибежал Онуфрий Степанович с дугой в руках.
      — А? Опять шабашники?
      — Иди, старый, гни свою дугу. Не твоего ума дело. Не сумел воспитать сына, так иди.
      — Да что случилось?
      — Ирочка нас бросила! Замуж вышла. Звонила сейчас из Ростова.
      — Что же вы раньше мне не сказали? — обиделся Онуфрий Степанович. — Я бы заказал ей канифоли. В Ростове, говорят, полно канифоли.
      — Какой канифоли, старый ты дурень! Замуж она вышла! Бросила нас!
      — Замуж? Зачем? — удивился старик.
      — Это ты её спроси.
      Онуфрий Степанович открыл рот и машинально ослабил верёвку, которая скрепляла два конца дуги. Верёвка развязалась, оглобля распрямилась и изо всей силы врезалась в трюмо. Посыпались осколки.
      — Ах, болван! Ах, старый дурень! — Варвара Игнатьевна кинулась собирать осколки и, видно, не ведая, что делает, стала приставлять их к деревянной основе.
      Геннадий Онуфриевич тряхнул головой.
      — Ничего не понимаю, — сказал он сердито. — Моя жена замуж вышла, Ростов, какая-то канифоль. Впредь прошу не отрывать меня по пустякам. И потише себя ведите. Зеркало зачем-то разбили. Орёте так, что стены дрожат. Вы засоряете мне опыт! Поняли? За-со-ря-е-те о-пыт! — Учёный ушёл и хлопнул дверью.
      Потоптавшись и так тоже ничего не поняв, отправился гнуть свои дуги Онуфрий Степанович.
      Вера, узнав новость, поплакала, но вскоре вытерла слёзы и сказала:
      — Впрочем, этого следовало ожидать. Что у неё была за жизнь… Я бы тоже сбежала на её месте… Ничего, будем ездить к маме в гости в Ростов, купаться в Дону. А закончит папа эксперимент — мама опять вернётся. Сейчас это запросто.
      Младшая же, «баламутка Катька», узнав о бегстве матери, пожала плечами.
      — Ну и семейка, — сказала она. — Что ни день — новость. Не соскучишься. Скорей бы в отдельную квартиру. Отдохнула бы от вас всех.
      И только один Сенечка был по-настоящему потрясён, узнав о подлой измене общему делу идейного вдохновителя эксперимента «Идеальный человек». Он-то и принёс новость: Нуклиев взял расчёт и уехал в неизвестном направлении.
      Младший лаборант обнял своего коллегу за плечи:
      — Ничего, не отчаивайся. Может быть, это даже лучше. Лучше сразу узнать, кто друг, а кто подлец, чем потом. Буду работать за двоих. С девицами порываю окончательно. Не веришь? Вот! — Сенечка торжественно снял сильно расклёшенные джинсы с заплатами на заднем месте и бубенчиками внизу (презентовал Онуфрий Степанович), схватил нож и стал кромсать их на части. — Так их, так! С прошлым покончено! Они ведь, девицы, на мои брюки в основном клевали. Сам-то я парень из себя невидный… Только дай мне какие-нибудь штаны, не идти же в трусах…
      Материнское молоко пришлось заменить искусственным (пригодились два ведра детского питания). Ирочкины вещи вынули из гардероба и связали в узел на тот случай, если она их затребует. Но бывшая мать не требовала ничего. Больше она не звонила и не писала. Только один раз на имя Варвары Игнатьевны пришла посылка из Адлера с мандаринами и хурмой.
      Вскоре жизнь в семье Красиных, сделав такой сильный зигзаг, опять вошла в свою колею.
     
      ГЛАВА ШЕСТАЯ,
      в которой описываются весенние вечера в семье Красиных, а также рассказывается о позорном, невероятном случае, происшедшем в семье
     
      Несмотря на бегство матери, контропыт «Брешь» на семейном совете решено было продолжать. Вера каждый вечер залезала в платяной шкаф, выходила ночью и шептала на ухо брату русские слова. Иногда во время ночных шептаний Шурик-Смит просыпался и, как казалось девушке, с удивлением вслушивался в новые для него слова: «мама», «папа», «каша».
      — Может, и перебьём, — вздыхала за чаем Варвара Игнатьевна. — Всё-таки русский он, а не иноземец какой. От своих рождён. Кровь должна проснуться.
      Казалось, оставалось подождать всего несколько месяцев, пока Шурик-Смит произнесёт первые слова, и тогда можно будет убедиться, кто восторжествовал: учёные со всей их методикой и аппаратурой или простые люди, избравшие столь нехитрый метод — шептания в ухо родных слов, но тут произошло событие, которое перевернуло в семье Красиных всё вверх дном.
      Началось всё, казалось бы, прозаично и буднично. Сенечка купил себе фотоаппарат.
      Неизвестно, что послужило толчком к покупке фотоаппарата. Может быть, слова Веры, как-то заявившей за вечерним чаем (Сенечка частенько теперь сиживал вместе со всеми на кухне и с удовольствием пил чай с клубничным вареньем):
      — Господи, какая скука… Вокруг все такие умные. В школе все умные, на улице умные, в кино умные, дома умные… Козероги, ну расскажите какой-нибудь анекдот или спляшите чарльстон!
      Старики смущённо кашляли: они не знали ни одного анекдота, а про чарльстон и вовсе не слышали.
      — Или вот вы, Сенечка… Какой-то вы положительный, правильный. Никаких у вас недостатков нет…
      — Недостатки у меня есть, — торопливо сказал младший лаборант. — Я люблю пиво и девушек.
      — Это достоинства, а не недостатки, Сенечка. Вот если бы вы, например, были какой-нибудь чудак… фокусник, что ли… Тогда с вами было бы весело… Придумайте что-нибудь, а, Сенечка? Чтобы крутилось всё в доме, чтобы суета, неразбериха…
      — А зачем? — спросила всё время молчавшая «баламутка Катька».
      — Затем, чтобы кровь в жилах бежала быстрее, вот зачем. Тебе это не понять, ты рыба дохлая!
      — А мне до фени!
      — Сама ты феня!
      — Господи, когда же я от вас избавлюсь! — «баламутка» обхватила голову руками. — И так сумасшедший дом, а она ещё хочет фокусника сюда приволочь! Младенец тут без конца то в туалете сидит, то в ванне барахтается! Скорее бы стать взрослой!
      — Чего-нибудь придумаем, — пообещал Сенечка.
      Младший лаборант долго думал и придумал фотоаппарат.
      Как и все люди, только что заполучившие фотоаппарат, Сенечка тут же развил бурную деятельность. Он фотографировал всё и вся. Через неделю в гостиной висели портреты Варвары Игнатьевны, Онуфрия Степановича, Веры, Кати, кота Мишки; лишь один Геннадий Онуфриевич от фотографирования категорически отказался. Когда живые объекты были все использованы, Сенечка перешёл на натюрморты: замороженный импортный гусь, бутылка «Портвейна-72», марокканские апельсины и т. д.
      Младший лаборант загромоздил гостиную какими-то отражающими экранами, штативами, повсюду висели лампы жуткой мощности, которые испепеляли всё вокруг.
      Когда фотоаппарат всем надоел, младший лаборант принёс портативный магнитофон с записями песен из жизни уголовных заключённых. Это произвело сенсацию. Торжествующий Сенечка ставил магнитофон на стол, семья Красиных рассаживалась вокруг, и хриплый, с надрывом голос пел о том, как хорошо жить на воле и как плохо в тюрьме. Человек пел честно, с чувством, в некоторых местах даже плакал, и всем было очень жалко его пропащую, погубленную по собственной глупости жизнь. Варвара Игнатьевна даже украдкой смахивала слёзы.
      — Чего его жалеть? — пытался дискредитировать песню Онуфрий Степанович. — Не воровал бы, так и не сидел. Я вот не ворую, и мне нечего бояться.
      — Всё-таки жалко, — возражала Варвара Игнатьевна. — Ошибся человек. Каждый может ошибиться.
      — А если я ошибусь? — ехидно спрашивал старик. — На предмет, например, этого магнитофона?
      Но певец опять начинал рыдать, и старика никто не слушал.
      Потом лаборант купил кинокамеру. Это уже было интересно. Кто устоит перед кинокамерой? Никто. Нет такого человека. Тем более что Сенечка заявил, что он собирается участвовать в конкурсе любительских фильмов под названием «Наш современник».
      «Нашим современником» должна была стать Вера. Вера в школе, Вера на прогулке, Вера в театре, Вера в кругу семьи… Фильм так должен и называться «Наша Вера». Выпускница крутилась перед зеркалом, срочно перекраивала мамины вещи и на выручку от продажи дуг покупала новые. По вечерам и в выходные дни в семье Красиных царил тихий переполох. Сенечка с важным видом ходил, звеня брюками (он всё-таки опять навесил бубенчики), с камерой «Кварц», снимал, то спрятавшись за шкаф, то стрекотал из туалета. Это он называл «снимать скрытой камерой».
      Теперь Сенечка почти не заглядывал в комнату к Геннадию Онуфриевичу, но тот как будто и не нуждался особо в его помощи. Иногда, правда, учёный выскакивал из спальни, обводил комнату ничего не видящим взглядом, говорил:
      — Смените пелёнки… Чёрт… в самый неподходящий момент. — Или вдруг раздражённо кричал: — Кто строит диафонограмму? Нуклиев! (Красин уже всё забыл.) Сенечка! Где вы?
      Младший лаборант виновато бежал в спальню.
      Фильм «Наша Вера» с треском провалился на конкурсе любительских фильмов. Выпускница ходила надутая и обиженная.
      — Какой-то вы, Сенечка, неудалый… Всё у вас из рук валится… Без выдумки вы… Фотоаппарат, магнитофон, кинокамера… Всё ординарно… Нужен праздник, Сенечка. Праздник выдумки! Ну поднатужьтесь, Сенечка!
      И Сенечка поднатужился.
      Однажды в воскресенье вечером он, пыхтя и отдуваясь, притащил в квартиру Красиных старый, разболтанный деревянный стол в стиле «ампир».
      — Без единого гвоздя. Весь на клею, — гордо сообщил младший лаборант, громоздя стол посреди комнаты.
      Наступила общая растерянность.
      — Ну и что? — первой опомнилась «баламутка Катька».
      — Устроим сеанс спиритизма. Духов будем вызывать.
      Все обалдели.
      — Запрещено, — сказал Онуфрий Степанович.
      — Почему? — спросил Сенечка.
      — Антинаучно.
      — Что из того? — философски заметил младший лаборант. — Всё когда-то было антинаучным. Галилей тоже считался антинаучным. И Коперник, не говоря уже о Дарвине. Если бы не Дарвин, мы бы до сих пор считали себя происходящими от богов, а не от обезьян, и неизвестно, что из этого бы получилось. Между прочим, стопроцентная гарантия. Еле у знакомых выпросил. Они сейчас Францию проходят. Со всеми Людовиками уже переговорили. До революции дошли. Я их нa Робеспьере прервал.
      — Ура! — закричала Вера. — Молодец, Сенечка! Вот сейчас вы работаете с фантазией!
      — Хочу Наполеону вопрос задать, — заявила вдруг «баламутка Катька».
      — Нет, я, чур, первая! Сенечка, с Анной Керн! Вызовите мне дух Анны Керн!
      — Я в молодости часто гадала, — вздохнула Варвара Игнатьевна. — Иногда правильно получалось… С Онуфрием, например… Выбросила башмачок, а какой-то пьяный шёл и подобрал. Спросила, как зовут. «Онуфрий», — говорит. «Отдайте башмачок», — говорю. Не отдаёт. Слово за слово — и поженились…
      — Отчего не погадать, можно и погадать. Вреда от этого не будет, — заразился общим энтузиазмом Онуфрий Степанович. — Слыхал я про столы без гвоздей. Может, и брешут, что с мёртвыми можно говорить, а может, и вправду. Я бы у своего соседа, пять лет назад преставился, царство ему небесное, спросил, куда он топор мой задевал. Взял и не вернул. Ох и сильный топорище был. Как бы сейчас пригодился.
      Сенечка установил стол посередине комнаты так, чтобы тот не качался, вытащил из кармана пачку стеариновых свечей и расставил их по предметам вокруг стола. Затем младший лаборант сказал:
      — Попрошу картон и фарфоровое блюдце.
      Вера принесла картон, ножницы, блюдце, карандаш, и Сенечка принялся за дело. Вскоре всё было готово: круг с алфавитом, блюдечко с нарисованной стрелкой.
      Выключили свет. Зажгли свечи. Стало темно и немного жутковато. Девочки заметно нервничали. Варвара Игнатьевна украдкой перекрестилась. Онуфрий Степанович, очевидно, вспомнив свой пропавший прекрасный топор, тяжело вздохнул и наполнил комнату едким приземистым запахом «Портвейна-72», словно по комнате пролетел обитатель преисподней.
      — Попрошу всем руки на блюдце, — скомандовал Сенечка. — Тишина, предельное внимание! Никаких посторонних мыслей! Начинайте задавать вопросы. Кто первый?
      — Я! — выкрикнула «баламутка».
      — Ладно уж, спрашивай, — великодушно уступила Вера.
      — Кого вызываете? — спросил Сенечка.
      В комнате наступила напряжённая тишина. Стало слышно, как в ванной капала вода. Там сушились Сенечкины плёнки.
      — Наполеона… — прошептала «баламутка».
      — Какого именно? И громче.
      — Ну этого… самого… главного…
      — Эх ты, неуч… — не удержалась Вера.
      — Наполеон Бонапарт! — громко, раздельно сказал Сенечка. — Вас вызывает Екатерина Красина. Вы слышите меня, Бонапарт?
      Все затаили дыхание. Чадили и потрескивали свечи Тяжело, едко дышал Онуфрий Степанович. Все напряжённо смотрели на блюдце.
      И вдруг блюдце дрогнуло. Руки, лежащие на блюдце, инстинктивно дёрнулись, словно по ним пропустили электрический ток.
      — Тихо! — прошипел Сенечка. — Руки назад!
      Все снова осторожно дотронулись до блюдца.
      — Наполеон Бонапарт! Вы слышите меня? — снова опросил младший лаборант.
      Теперь уже было отчётливо видно, как стрелка поползла по кругу, остановилась возле буквы «д», затем передвинулась на «а».
      — Да! — торжествующе провозгласил Сенечка. — Наполеон на связи. Спрашивайте, Катя. Что вы хотели?
      — Вы… совсем… совсем не живой? — спросила «баламутка».
      «Да», — ответило блюдце.
      — Вам холодно?
      «Нет».
      — Там… где вы есть… красиво?
      «Как сказать».
      Теперь уже блюдце бойко бегало по кругу. Все немного освоились.
      — Прекрати ты свои дурацкие вопросы, — сказала сердито Вера. — Спрашивай по существу и дай мне.
      Но всегда дерзкая «баламутка» от волнения больше ни о чём не могла спросить Наполеона, и, чтобы покончить с вызванным духом, вопрос ему задал Сенечка.
      — Жалеешь небось, что напал на нас в 1812 году?
      «Да».
      — Ты свободен. Кто следующий? Вера? Кого вы хотите вызвать?
      — Керн…
      — Анна Керн! Вас вызывает Вера Красина. Вы слышите нас?
      Тишина. Неподвижность. Потом лёгкое дрожание блюдца, словно шёпот. «Да».
      — Вы сильно любили Пушкина? — тихо спросила Вера.
      «Да».
      — Скажите, Анна Керн, — Вера в волнении наклонилась над блюдцем. — Почему сейчас нет такой сильной любви, как в ваш век? Почему наши мужчины какие-то все мелкие, пошлые…
      «Не все».
      — Я понимаю, конечно, не все… Но, однако… Раньше они все своё время посвящали женщинам, любви, возвышенным разговорам, а сейчас машинам, собраниям, маркам, пиву. Даже некоторые кофты вяжут.
      «Не все».
      — Вы не отвечаете на мой вопрос прямо. Только не надо говорить: «другой век», «эмансипация». Всё это я знаю… Отвечайте честно и ясно.
      «Женщины стали другими».
      — Неправда!
      «Мужчины делают то, что хотят женщины».
      — Значит, виноваты женщины?
      «Да. Они раскрепостились…»
      — Они раскрепостились, и им стали не нужны любовь, романтика?
      «У них появились другие заботы».
      — Какие?
      «Работа. Власть. Это интереснее, чем любовь. Простите. Я устала».
      — Ещё секунду! Что… что вы мне посоветуете?
      «Любить и быть любимой. Прощайте».
      Блюдечко остановилось, словно обессилев.
      — Хватит про любовь, — проворчала Варвара Игнатьевна. — Вам ещё рано про любовь, козы этакие…
      — В самом деле, — сказал Онуфрий Степанович. — Спрошу-ка я лучше про топор. Хороший был топор.
      Онуфрий Степанович тяжело вздохнул, и от его дыхания ярко вспыхнула и погасла горевшая напротив свеча.
      — Хорошо, — сказал Сенечка. — Кого вы хотите вызвать?
      — Соседа…
      — Фамилия, имя, отчество.
      — Карпов… Карпов Иван Тимофеевич. На правой щеке родимое пятно. Заикается, когда выпьет.
      — Приметы не нужны. Карпов Иван Тимофеевич… Простите, какое село?
      — Никитовка.
      — Карлов Иван Тимофеевич из села Никитовка! Вы приглашаетесь на разговор с Красиным Онуфрием Степановичем. Вы слышите меня?
      «Да».
      — Пожалуйста, Онуфрий Степанович.
      Онуфрий Степанович наклонился над блюдцем и прохрипел :
      — Ты, Тимофев, куда мой топор задевал? А?
      Молчание. Отравленное дыхание старшего Красина потушило вторую свечу.
      — А, Тимофев! Чего молчишь?
      Ни движения.
      — Не желает отвечать, — сообщил Сенечка.
      — Как это не желает? — заволновался Онуфрий Степанович. — Заставим. Начальство у них есть? Соедините меня с начальством.
      — Увы, я не знаю, кто там у них начальство. Спросите ещё раз.
      — Тимофев, богом тебя прошу, отдай топор. Зачем он тебе там? Ведь на всём готовом живёшь.
      Ни движения.
      — Ну гляди, Тимофев. Может, и свидимся когда, — сказал с угрозой Онуфрий Степанович.
      — Тьфу! Тьфу! Старый дурак! — встрепенулась Варвара Игнатьевна. — Кто же так говорит?
      — А чего уж… Дело к этому идёт.
      — Так чего торопиться? Наговоритесь ещё.
      — Ладно, — возвысил голос Сенечка. — Не желает, его дело. Кто ещё? Может, вы, Варвара Игнатьевна, с кем хотите побеседовать?
      Старая женщина на минуту призадумалась.
      — Да нет уж, — сказала она. — Не с кем… Подружек позабывала уже, а родителей не хочу тревожить. Пусть отдыхают… Наработались, бедняги, в своё время.
      — Ну тогда я спрошу, — голос у Сенечки стал торжественный. — Вызываю директора института Марка Исидоровича Игнатюка! (В позапрошлом году умер. Хороший был мужик!) Марк Исидорович, вы слышите меня? Это Сеня вас беспокоит. Помните меня? Я младшим лаборантом на инязе.
      «Да», — тотчас же побежало блюдечко.
      — Какого вы мнения об опыте Красина?
      «Положительного».
      — Правильно, Марк Исидорович. Я такого же мнения. Как вы оцениваете его ближайших помощников? Меня, например?
      «Хороший специалист, хороший человек».
      — Благодарю за комплимент, Марк Исидорович… — застеснялся Сенечка.
      В этот момент из спальни вышел Геннадий Онуфриевич и направился в ванную. Руки его были в казеиновом клею. Очевидно, Геннадий Онуфриевич клеил какие-то наглядные принадлежности. По пути он остановился возле стола, тупо посмотрел на игравших в духов, под пальцами которых металось блюдце. Горели свечи, пахло стеарином…
      — Умер кто, что ли? — спросил Геннадий Онуфриевич. — Или Новый год?
      Ему никто не ответил. Молодой учёный ушёл в ванную.
      — А скажите, Марк Исидорович… — начал Сенечка.
      Вдруг из ванной раздался дикий вопль. Это был вопль раненого зверя. Все оцепенели.
      Из дверей, пошатываясь, вышел Геннадий Онуфриевич. Его плечи, шею, руки обвивали чёрные Сенечкины фотоплёнки. Плёнки шевелились и шипели, как змеи.
      — Нуклиев! — страшным голосом закричал молодой Красин. — Нуклиев!
      — Да! — медленно поднялся Сенечка. — Я вас слушаю, Геннадий Онуфриевич. Что случилось? Нуклиева пока нет…
      — Нуклиев, — теперь уже шёпотом сказал Геннадий Онуфриевич. — Иди посмотри…
      Только тут все опомнились, зашевелились. Сенечка подбежал к Красину.
      — Да что же случилось, в конце концов?
      — Нас предали…
      — Предали? Кто? Каким образом?
      Геннадий Онуфриевич сел на край ванны. С него, шурша, поползли ленты, сворачиваясь в кольца. По правой щеке учёного скатилась слеза.
      — Какой-то негодяй все наши результаты снимал на плёнку.
      — Что?!
      — Да… каждую страницу… А кинокамерой… Смита снимал… Рот… в разных стадиях открытия… Вот, посмотри…
      — Я не снимал, — побледнел Сенечка. — Честное благородное…
      — Подлец! Подлец! — вдруг закричал Геннадий Онуфриевич, кинулся к висевшим на стенах портретам, стал срывать их, топтать ногами. Потом он сел на диван и заплакал, обхватив голову руками. Вся семья столпилась вокруг него, не зная, что сказать. Онуфрий Степанович машинально, подчиняясь древней крестьянской привычке, аккуратно сматывал ленты в рулон. Вера вынимала из разбитых рамок свои портреты, разглаживала их на столе…
      — Это не я, — твердил Сенечка. — Честное благородное… Я преданный до конца…
      — Среди нас предатель, — сказал Геннадий Онуфриевич. — Он продался Курдюкову…
      — Это не я, — опять повторил Сенечка.
      Все смотрели на младшего лаборанта.
      — Постойте, — воскликнула Вера. — Я видела, как Катька брала кинокамеру.
      — Ну и что? — лениво спросила «баламутка».
      — Ты снимала?
      — Ну и что?
      Все наперебой заговорили, столпились вокруг «баламутки».
      — Признавайся!
      — А мне до фени…
      — Тебя подкупили?
      — Ну и что? Какой-то дядечка дал коробку конфет и научил, где нажимать. А мне до фени! Мне надоел этот младенец! Вопли, слюни, в туалет и ванную никогда не попадёшь.
      — Выпороть! — сказал Онуфрий Степанович и стал вытаскивать из брюк ремень.
      — А мне до фени! Пожалуйста! Только вы сами не лучше. Я видела, как ваш этот Сенечка двигал блюдце. Анна Керн… Топор… Наполеон… Умора одна! Господи, когда же я уйду от всего этого?
      — Пори, дедушка, — воскликнула Вера. — Стать предателем! Иуда! Продаться за коробку конфет! Катька, снимай колготки!
      — Оставьте её, — устало сказал Геннадий Онуфриевич и ушёл в спальню.
      Щёлкнул замок.
     
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
      в которой рассказывается, как Фёдор Иванович Курдюков везёт яблоки в город Курск и что из этого получается
     
      Позже из «баламутки» вытянули подробности её предательства. Однажды на улице к девочке подошёл увешанный фотоаппаратурой приятный старичок, представился сотрудником исторического музея и попросил её помочь в секретном деле: дескать, они в музее хотят оборудовать стенд с фотографиями, посвящённый выдающемуся эксперименту, но сделать это надо тайно, так как сотрудники музея хотят преподнести сюрприз для семьи Красиных.
      — А мне до фени, зачем вам фотографии, — ответила на эти слова «баламутка». — Я этого младенца хоть на луну готова закинуть.
      — Вот и прекрасно, — обрадовался старичок. — А я тебе коробку конфет дам.
      — Конфеты — это вещь, — заметила Катька.
      — Тогда так… — заспешил «сотрудник исторического музея». — Возьмёшь незаметно у лаборанта Семёна фото— и киноаппарат… Что и где нажимать, я тебя сейчас научу. И что снимать, расскажу… Потом, когда он проявит плёнки, ты их возьмёшь и передашь мне. Пойдём на лавочку…
      — Я сразу поняла, что никакой он не сотрудник музея, а тот, которого вы все боитесь, — заявила Катька на допросе. — И продала я вас не за конфеты, а потому, что я принципиально против этого младенца… Носитесь тут с ним все… Тунеядец чёртов! Бейте скорей, а то мне некогда. Скоро мультик начнётся.
      Катьку бить не стали, но лишили мультика, и обиженная «баламутка» закрылась в комнате, считая наказание несправедливо жестоким.
      Семья вместе с Сенечкой (вышел из спальни даже Геннадий Онуфриевич) грустно обсудила происшедшее.
      — Не понимаю, — пожимал плечами младший лаборант. — Зачем ему это понадобилось?
      Геннадий Онуфриевич с удивлением посмотрел на него сквозь свои сжигающие очки:
      — Как это зачем? Он хотел убедиться, что у нас получается… Что вакуумная ванна работает… Ему надо было знать, на чём мы остановились, нашу методику…
      — Зачем?
      — Затем, чтобы дальше продолжить уже самому.
      — То есть ты считаешь…
      — Да. Он хочет украсть Смита. Теперь это точно. На днях жди гостей…
      — Слышь, старый, — сказала Варвара Игнатьевна. — Одну дугу не продавай — она мне пригодится.
      — Тогда уж бери некрашеную, — заметил Онуфрий Степанович. — Тебе ведь всё равно.
      — Всё равно, — согласилась старая женщина. — Уж я встречу голубчиков… Вовек не забудут!
     
      Позже выяснилось, что «баламутка Катька» на семейном допросе рассказала не всё. Боясь лишения других мультиков, она скрыла, что по просьбе «сотрудника музея» сделала слепки ключей с входной двери и с двери в спальню.
      Таким образом, в то время, когда шёл семейный совет, Полушеф уже имел готовые ключи от квартиры Красиных. Варвара Игнатьевна с дугой наготове ждала его днём опять в какой-нибудь личине, а Фёдор Иванович появился ночью в собственном облике.
      Дождавшись, когда в доме Красиных погаснут огни (Фёдор Иванович не знал, что в спальне сидел Сенечка и вместе с Геннадием Онуфриевичем проектировал на стенку цветные диапозитивы), Полушеф с огромным чемоданом в руках бесшумно открыл ключом входную дверь, специальным крючком снял цепочку, разулся, на цыпочках прокрался к двери в спальню, вставил ключ и стал его поворачивать…
      К тому времени Фёдор Иванович здорово потренировался открывать чужие двери. Ночью, когда институт пустел, учёный ходил по коридорам и открывал двери, звеня ключами, бородавками, отмычками. Через неделю он уже работал как заправский медвежатник.
      Курдюков быстро справился с ключом от двери в спальню. Ключ, вставленный с той стороны, легко повернулся в гнезде и выпал.
      Сенечка и Геннадий Онуфриевич разом вскочили. В замке слышалось осторожное царапанье.
      — Он, — прошептал Красин. — Прячься в шкаф!
      Сенечка метнулся к шкафу. Дрожащими руками младший лаборант открыл дверцу, нырнул головой в висевшую одежду. Снаружи повернулся ключ — это Геннадий Онуфриевич закрыл своего товарища.
      Сенечка двинулся в глубь шкафа, чтобы устроиться поудобнее, и вдруг наткнулся на что-то живое, мягкое и тёплое. Он собрался уже завизжать по-детски от неожиданности и страха, но тут кто-то зажал ему рот крепкой ладонью.
      — Тихо! Молчать и не шевелиться! — прошептали ему в ухо.
      В глазах у младшего лаборанта пошла голубая дымка, и он мягко осел на дно шкафа.
      Между тем дверь спальни раскрылась, и в неё протиснулся Курдюков со своим огромным фанерным чемоданом. Фёдор Иванович так был увлечён протаскиванием чемодана в дверь и так был уверен в своей ловкости как медвежатника, что не сразу заметил стоявшего рядом Геннадия Онуфриевича.
      — Здравствуйте, Фёдор Иванович, — негромко сказал Красин.
      Шеф вздрогнул, и у него отвалилась челюсть. Огромный чемодан выпал из рук.
      — Здрасьте, — пробормотал он машинально.
      Наступило молчание.
      — Как погода на улице? — спросил Красин.
      — Тёплый вечер.
      — Ночь…
      — Ах да, ночь…
      — Садитесь, Фёдор Иванович. — Красин пододвинул кресло. — Вы на вокзал?
      Шеф опустился в кресло. Он стал приходить в себя.
      — На вокзал? Почему вы решили? Нет… Хотя да… Я ехал к своим родственникам в Курск…
      — В Курск?
      — Да. Там у меня тётя. Старенькая уже…
      — Тётя?
      — Ну да… А до самолёта…
      — До поезда.
      — Ах да… до поезда ещё два часа. Дай, думаю, заеду, проведаю вас… Тем более, я думал, сейчас вечер…
      — Понятно.
      Опять наступило молчание.
      — Вы ей яблоки везёте? — спросил Геннадий Онуфриевич спустя некоторое время.
      — Яблоки? — удивился Фёдор Иванович. — Откуда вы взяли?
      — Чемодан у вас в дырочках.
      — Ах да… Вы очень наблюдательны… Я везу яблоки.
      — Яблоки в Курск?
      — Конечно… Но вообще-то вы правы. Яблоки в Курск — это смешно. Я хотел над вами пошутить. Я везу поросёнка.
      — Поросёнка?
      — Ну да. Молочного живого поросёнка. Тётя очень любит молочных поросят. Вот поэтому и дырочки.
      — Логично.
      — Конечно, логично. — Полушеф с шумом выдохнул воздух. К нему возвратилась обычная самоуверенность.
      — А чего ж он не визжит?
      — Зачем ему визжать? Спит. Наелся, напился. Я его молоком из пакета напоил. Ну ладно. Я пошёл, а то поезд скоро.
      — Счастливого пути.
      — Спасибо.
      Учёные пожали друг другу руки.
      — Значит, всё идёт нормально?
      — На высшем уровне.
      — Я рад.
      — Я тоже.
      — До скорой.
      Курдюков и Геннадий Онуфриевич опять пожали руки.
      — Растёт сорванец? — Фёдор Иванович кивнул в сторону кровати с Шуриком-Смитом.
      — А что ему остаётся делать?
      — Не заговорил?
      — Рано ещё.
      — Но хоть гукает?
      — Гукает.
      — На каком языке?
      — Пока ещё неясно.
      — Ну ладно, мне пора.
      — Всего доброго.
      — До скорой.
      — До скорой.
      Учёные в последний раз обменялись рукопожатием. Полушеф поднял чемодан и потащил его к двери. Чемодан зацепился за кресло. Курдюков дёрнул. Старый фанерный чемодан не выдержал рывка и развалился. На пол выпали какие-то тряпки, бутылочки, верёвки, клочья ваты…
      Фёдор Иванович поднялся с пола и с вызовом уставился на Геннадия Онуфриевича. Скрываться теперь не было смысла. У ног валялся самый настоящий контейнер для похищения Шурика-Смита.
      — Отдай добровольно, — сказал Курдюков угрожающе.
      Геннадий Онуфриевич потянулся к рейсшине. Фёдор Иванович не стал дожидаться окончания этого движения и, схватив в охапку чемодан, бросился наутёк.
      — Пожалеешь! — донёсся до бедного отца его голос. — Сильно пожалеешь!
      Геннадий Онуфриевич собрал остатки ваты и тряпьё (это оказались самодельные пелёнки) и выбросил всё в форточку. Затем он открыл платяной шкаф и сказал:
      — Сенечка, выходи.
      Послышалась возня, какой-то шёпот.
      — Эй, ты не заснул там?
      — Иду, Геннадий Онуфриевич… Сейчас…
      Из шкафа вылез взъерошенный Сенечка, смущённо кашлянул.
      — Придремнул я немного…
      — Слышал?
      — Кое-что слышал.
      — Смита, гад, хотел украсть.
      — Негодяй…
      — С чемоданом пришёл. Я по дырочкам сразу догадался. Знаешь, какие в посылках для яблок делают.
      — Знаю…
      — Надо замок другой поставить.
      — Теперь нет смысла, Геннадий Онуфриевич, Курдюков не такой человек, чтобы повторяться. Он что-нибудь другое придумает. Надо готовиться к неожиданностям.
      — Ты меня только, Сеня, не бросай одного.
      — Будьте спокойны, Геннадий Онуфриевич. Верен вам буду до гроба.
      Но верен Сенечка оказался только до июля. Во вторник, 18 июля, Геннадий Онуфриевич нашёл у себя на столе толстый пакет. С утра на столе никакого пакета не было. Красин с удивлением взял конверт и прочитал:
     
      Г. О. КРАСИНУ
      Лично в руки
      Уже заранее зная, что письмо обещает какую-то неприятность, учёный с нетерпением вскрыл конверт и достал два листка бумаги. На одном торопливо и неразборчиво было написано:
      «Уважаемый Геннадий Онуфриевич!
      Прости меня, если сможешь. Человек слаб, и я не исключение. Не у всех столько упорства и мужества, как у тебя. Я просто не пригоден к тому титаническому труду, который ты затеял.
      Сейчас я счастлив… Ты должен понять меня. Ты же ведь тоже счастлив по-своему, затеяв этот небывалый грандиозный эксперимент.
      За Веру не беспокойся. Клянусь тебе, что я и её постараюсь сделать счастливой.
      Да здравствует счастье!
      Не ищи нас. Это бесполезно. Да ты и не будешь тратить на это время, ты слишком занят.
      Ну, ну, не хмурься, давай лапу. Всё будет о'кэй,
      Сеня».
      Второе письмо было написано каллиграфическим почерком. Красин сразу узнал руку дочери.
      «Дорогой папа!
      Если бы ты знал, как всё прекрасно! Как я рада! Завтра мы с Сеней будем далеко-далеко. Мы увидим Байкал, Амур, Сахалин, Камчатку… Ты не представляешь, как мне надоел наш дом, вечные разговоры о науке, науке, науке… Как я понимаю маму! Она, молодая, красивая, вынуждена была сидеть дома, отказаться от всего, что так привлекает женщину: развлечения, наряды, просто внимание…
      Может быть, это звучит кощунственно, но я была так рада, когда мама нашла в себе силы бросить нашу тусклую, ползущую, как склизкая улитка, жизнь…
      Даже сейчас, когда мамы уже столько времени нет с нами, ты почти не вспоминаешь о ней. По-моему, ты даже радуешься — больше никто не мешает тебе плачем и упрёками проводить эксперимент.
      Я знаю — ты сумеешь перенести и моё отсутствие. Скорее всего ты забудешь обо мне через несколько дней. Ну что ж, я не обижаюсь на тебя. Ты нашёл себе дело, нашёл своё призвание. Постараюсь и я найти себе то же самое. Если не сумею — что ж, пусть меня постигнет извечная «бабья доля» — растить и любить детей. (Разумеется, без всяких экспериментов!)
      Ты даже ни разу не поинтересовался, куда я пойду после десятилетки. Обычно отцов очень волнует этот вопрос. Так вот. Пока никуда. Поезжу с Сеней по стране, присмотрю что-нибудь для души.
      Поцелуй за меня Шурика (хотя забыла — это может нарушить чистоту опыта!).
      Не сердись на Сеню. Он просто человек. Как все. Со слабостями. И поэтому я полюбила его.
      Обнимаю, люблю, преклоняюсь перед тобой, молю о снисхождении.
      Вера».
      Геннадий Онуфриевич аккуратно сложил письма в конверт, вышел в гостиную и постоял посередине комнаты несколько минут, не шевелясь.
      — Случилось что-нибудь, сынок? — тревожно спросила Варвара Игнатьевна.
      — Вот, — Красин молча протянул письма.
      — Онуфрий! — закричала Варвара Игнатьевна. — Онуфрий! Неси свои очки!
      На кухне упала и покатилась заготовка под дугу. Прибежал испуганный Онуфрий Степанович.
      — Что? Где?
      — Очки, говорю, неси!
      Пока старики читали содержание толстого конверта, учёный подошёл к окну и барабанил пальцами по стеклу, глядя во двор.
      Первой поняла суть письма Варвара Игнатьевна.
      — Сбежала! — закричала она. — С мужиком сбежала, молокососка! По стопам матери пошла! Яблоко от яблони недалеко падает!
      Онуфрий Степанович не понимал до последнего.
      — Кто сбежал? С кем?
      — Верка с Сенькой этим сбежала! Ох, господи! Чуяло моё сердце, что они снюхаются. Всё крутился вокруг неё, звенел бубенчиками. В милицию надо звонить! Онуфрий! Чего стоишь? Звони в милицию! Ох, господи, раньше за такие дела девкам ворота дёгтем мазали, а сейчас и ворот-то никаких нет. Вот и узды на них не стало. Онуфрий! Чего рот раззявил? Звони!
      Онуфрий Степанович кинулся к телефону.
      — 01?
      — Какой 01? Ты, что, совсем очумел, старый? 01 — это пожар. 02 звони! В милицию!
      — Брось, мама! — сказал Геннадий Онуфриевич. — Зря всё это. Совершеннолетняя она. Милиция тут не поможет…
      — Да что же это творится на белом свете! — зарыдала Варвара Игнатьевна. — Жена бросила, дочка сбежала. Бедненький ты мой мальчик!
      Варвара Игнатьевна подбежала к сыну, обхватила его за шею.
      — Родненький ты мой! За какие грехи на тебя столько напастей? Чем ты провинился? Умный, ладный из себя, не пьёшь, не куришь… Господи! Что же это за бабы теперь такие пошли? Чего им такого надо? Бегают все, подняли хвост трубой. От безделья они бегают! Вот что! С жиру бесятся! Романтику да норковые шубы им подавай. «Мансипация» — в газетах пишут и по телевизору галдят. Вот и домансипировались на свою голову. Кругом одни разводы. В старину баб в руках держали, так оно лучше было. Чуть что — вожжами, вожжами! Не дури, не балуй! И семья крепкой была, и детей куча. А сейчас? Детей уж не хочут рожать — вот до чего докатились! Да ещё жалеют их в газетах, бедняжек. Наработается, мол, да домой полную сумку несёт, страдалица. А я скажу — натреплется на работе, прибежит, чай да бутерброды сделает — считай, семью накормила. Щи варить разучились! Дожили! В старину с утра до ночи баба в поле, а потом до рассвета по хозяйству. Вот как было. И какие крепкие девки росли! Кровь с молоком! А сейчас? Обтянет штанами, прости господи, две палки вместо зада, конский волос на голову накрутит, папиросу в зубы воткнёт, и ищи-свищи её до утра. Верно я говорю, Онуфрий?
      — Верно, верно, — закивал седой головой муж.
      — Помнишь, когда за мной бегал, какая я была? Всё у меня в руках горело. А миловались как мы с тобой — всю ночь ходили по росе… А сейчас… Задрала юбку… — Варвара Игнатьевна села на диван и заплакала, положив натруженные большие руки на колени и дёргаясь жёлтым сморщенным лицом.
      — Прибегут ещё, мерзавки… прибегут… Да на порог не пущу, пока жива…
      — Ладно, мать, — Геннадий Онуфриевич шевельнул плечами, словно стряхивал с себя что-то. — Мне Смита кормить пора. Налей молока в бутылку…
     
      ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      КИППЭНИНГ
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ,
      в которой повествуется о том, как в квартире Красиных зазвонил телефон, какой состоялся разговор, что за этим последовало а также высказывается мысль по поводу того что, к счастью, эти события произошли у нас в Пионерском парке, а не где-нибудь в Америке, например в Чикаго
     
      По поводу бегства сестры «баламутка Катька» сказала:
      — Ну и хорошо. Одной ненормальной меньше стало. Если бы ещё от младенца избавиться, — совсем жить можно.
      — Замолчи, богохульница! — закричала Варвара Игнатьевна. — Уж я теперь за тебя возьмусь! И пол мыть будешь, и за хлебом ходить станешь!
      — А зачем?
      — Затем, что лопать тебе надо! Не потопаешь — не полопаешь Бери кошёлку — и марш в магазин!
      В общем, теперь власть в семье полностью перешла к Варваре Игнатьевне, и у старой женщины сразу раскрылся талант, который раньше невольно сдерживался, — талант хозяйки дома.
      Катька было взъерошилась, ей новые порядки не очень нравились, но бабушка умело использовала в качестве оружия мультики, сладости, прогулки в парк, кинофильмы, и своенравной «баламутке» пришлось скрепя сердце подчиниться.
      Контропыт «Брешь» сам собой прекратился. Варвара Игнатьевна теперь спокойно не могла смотреть на злополучный платяной шкаф — источник стольких бед.
      Нарушать чистоту опыта иногда удавалось лишь Онуфрию Степановичу. Когда семья ела на кухне, он под видом поиска красок или клея для своих дуг пробирался в спальню и разговаривал с внуком.
      — Это палка, — говорил Онуфрий Степанович, показывая на заготовку. — А это дуга… А это я — твой дед… Онуфрий… Вот вырастешь, повезу тебя в деревню, научу плотничать, слесарить, землю пахать…
      Шурик-Смит бессмысленно моргал чёрными глазами.
      — А сейчас — до свидания. Нихт гудбай, нихт ауфидерзейн, а «до свидания». (Дед в войну партизанил и знал немного немецкий.) А сейчас дай я тебя поцелую.
      И дед, затаив дыхание, чтобы не отравить внука едким, как серная кислота, запахом «Портвейна-72», целовал в румяную щёку.
      И опять жизнь Красиных медленно, трудно, но всё же вошла в свою колею. «Время лечит», — говорит народная мудрость. И вправду: образы Ирочки и Веры постепенно стали тускнеть в памяти оставшихся Красиных; боль, вызванная безумными поступками матери и дочери, притупилась. Как всегда, текучка потихоньку победила, отшлифовала острые углы воспоминаний.
      — Ничего, сынок, — вздыхала Варвара Игнатьевна и гладила поникшую голову сына. — Всё образуется. Это ещё не самое страшное. У людей и не такое случается. И всё равно живут. Кто знает, сынок, что ещё пошлёт судьба…
      Судьба не заставила себя долго ждать. 29 июля в 14 часов в квартире Красиных зазвонил телефон. Трубку взяла Варвара Игнатьевна.
      — Алле! — сказал мужской голос. — Алле! Квартира Красиных?
      Голос был хриплый, сдавленный, как будто человека, который говорил, держали за горло.
      — Да. Она самая, — ответила Варвара Игнатьевна.
      — Пусть подойдёт хозяин. Да побыстрей.
      — Что случилось? — заволновалась Варвара Игнатьевна.
      — Побыстрей! — нетерпеливо сказал голос.
      — Сынок! — закричала старая женщина. — Тебя к телефону!
      Геннадий Онуфриевич вышел из спальни с отсутствующими глазами, облизывая палец, запачканный клеем.
      — Я слушаю…
      Отсутствующий вид начал медленно сползать с Геннадия Онуфриевича. Взгляд его вдруг стал яростным, лицо покраснело.
      — Ах мерзавцы! — выдавил учёный в трубку. Потом лицо Красина сделалось бледным, и он так сильно прикусил себе губу, что на ней выступила кровь. Пробормотав ещё какие-то ругательства, Геннадий Онуфриевич бросил трубку на рычаг. Затем учёный подошёл к окну и молча стал барабанить пальцами по стеклу. Варвара Игнатьевна с беспокойством следила за сыном.
      — Кто звонил? — спросила она. — Уж не от Верки ли?
      Экспериментатор ничего не ответил. По губе на подбородок бежала тоненькая струйка крови. Варвара Игнатьевна сбегала к аптечке, принесла йод, ватку.
      — Дай вытру, сынок…
      Геннадий Онуфриевич не услышал. Он повернулся и ушёл в спальню, где в это время раздался требовательный крик Шурика-Смита.
      Встревоженная мать побежала к Онуфрию Степановичу, где неутомимый умелец гнул очередную дугу, прихлёбывая из стакана кроваво-тёмный «Портвейн-72»
      — Всё хлещешь, старый пьяница! — напустилась на него Варвара Игнатьевна. — Ни до чего тебе нет дела! Иди к сыну, выпытай, кто ему звонил. Вином бы, что ли, его угостил. Господи, что же это за семья такая? Сын в рот не берёт, а отец хлещет, как извозчик.
      — Сейчас говорят: «пьёт, как слесарь ЖКО», — проворчал дед, но всё же послушно отложил дугу и потащился к сыну, прихватив стакан и бутылку «Портвейна-72». Жена последовала за ним.
      Деды вошли в коридор, когда опять зазвонил телефон. Варвара Игнатьевна торопливо схватила трубку.
      — Алле! Алле!
      — Красина! — сказал тот же придушенный голос.
      — А кто спрашивает? — решилась Варвара Игнатьевна.
      — Не твоего ума дело, — грубо ответил голос. — Живо зови своего сыночка. Я дал ему на размышление пять минут.
      Варвара Игнатьевна испугалась. Ещё никто в жизни не разговаривал с ней так нахально и требовательно.
      — Сичас… сичас…
      Она побежала в спальню и зашептала:
      — Сынок… опять звонят… тебя требуют… пять минут какие-то…
      Учёный не ответил, только поджал побелевшие губы.
      — Так что ответить-то?
      — Пусть идут к… — Геннадий Онуфриевич не договорил, но и то, что у него вырвалось, потрясло мать. Ещё никогда сын не ругался в её присутствии.
      — Может, всё-таки…
      — Не мешай, мать. Я работаю! — У сына был такой вид, что Варвара Игнатьевна выпятилась из комнаты и трусцой подбежала к телефону.
      — Алле! Алле!
      — Где он? — прохрипел голос.
      — Он… Он не хочет подходить…
      Трубка помолчала.
      — Не хочет? — прохрипел голос с угрозой. — Ну что ж… Жаль… Тогда прощайтесь со своей Катькой.
      — К… какой Катькой? — обомлела Варвара Игнатьевна.
      — Сколько у вас Катек?
      У Варвары Игнатьевны задрожали ноги, и она едва успела опуститься на стул возле телефонного столика.
      «Баламутка» ушла за молоком и хлебом примерно часа полтора назад и уже должна была давно вернуться, но Варвара Игнатьевна особо не беспокоилась, потому что на сдачу девчонка любила полакомиться мороженым в кафе напротив их дома и иногда задерживалась.
      — Что… что… с Катенькой? — спросила бабушка вдруг непослушным языком.
      — Киппэнинг! Поняла?
      — Нет…
      — Эх ты, темнота. Похищение детей. Как в Америке. В Чикаго, например. Газеты надо читать. Мы похитили вашу Катьку.
      У бедной женщины почти остановилось сердце.
      — Зачем?..
      — В обмен на мальца. Поняла, старая? Отдадите нам мальца, — получите назад Катьку.
      — К… какого ещё мальца?..
      — Ну этого… Смита или Шурика, как там вы его зовёте. Я уже сказал твоему сыночку. Сегодня в 18.00 в Пионерском парке положите его на третью лавочку справа от входа, и тогда через час ваша внучка прибежит домой, А Шурика мы вернём вам через три года. Поняла? Втолкуй своему сыночку как следует. Да не вздумайте заявлять в милицию. Ваш телефон я подключил к специальному аппарату и подслушиваю, за домом мы следим. Если что заметим подозрительное — чик, чик, и нету вашей Катьки. Видела небось заграничные фильмы? Киппэнинг. Поняла, старая? А теперь, как говорят в Америке, гуд бай. До встречи на скамеечке!
      В трубке послышались частые гудки. На какое-то время Варвара Игнатьевна потеряла сознание. Потом она очнулась, но тут схватило сердце. Бедная женщина дотянулась до кармана халата, достала валидол, положила под язык…
      Сердце медленно, неохотно отпустило, но билось неровно, с перебоями. Слегка пошатываясь, Варвара Игнатьевна направилась в спальню.
      Отец с сыном сидели за столом и пили «Портвейн-72».
      Перед Геннадием Онуфриевичем стоял пустой стакан, на его бледном лбу выступили крупные капли пота.
      — Во им! — говорил сын заплетающимся языком и показывал в сторону окна фигу. — Ничем они меня не возьмут. Пусть хоть руки-ноги поотрезают, а всё равно не возьмут.
      — Что ж с девочкой-то будет? — спрашивал отец, не слушая сына. — Что с ней будет, а?
      — Смит им потребовался… Ишь ты, чего захотели!
      Учёный дрожал, из его глаз катились слёзы. Страдания других всегда придают женщинам силы. Варвара Игнатьевна подхватила сына под руки и уложила на кушетку, где он обычно спал.
      — Отдохни, сынок… До шести есть ещё время. Может, чего придумаем…
      — Не отдам! — пробормотал учёный… — Мать, принеси шпагат, там, в столе… Теперь привяжи к ноге Смита… Давай конец сюда…
      Геннадий Онуфриевич обмотал конец верёвки вокруг кисти, успокоился и сразу заснул. Деды удалились на кухню посовещаться, что же делать.
      Выхода было три.
      1. Отдать Шурика, получить взамен Катю.
      2. Не отдавать Шурика, потерять Катю.
      3. Заявить в милицию. Риск для жизни Кати.
      Все три выхода не годились.
      И тут Онуфрий Степанович придумал четвёртый выход.
      Четвёртый выход был авантюрным и довольно опасным, но больше никаких выходов не предвиделось, и старики, обсудив план в деталях, в конце концов остановились на нём.
      Времени было в обрез. До встречи в Пионерском парке оставалось около двух часов, и дед с бабкой принялись лихорадочно готовиться к встрече с похитителями.
     
      Лето было в самом разгаре, но уже где-то далеко-далеко, за реками, полями угадывалась осень. Пионерский парк, залитый жарким послеобеденным солнцем, был настоян запахами лета: запахами сухой травы под липами, высушенной, пыльной коры деревьев, разогретого асфальта, звонкого голубого неба. Горячий ветер рыскал по аллеям, то усиливая, то глуша городские звуки. Он звал сесть на электричку и умчаться в жаркие поля, кое-где уже сжатые, покрытые копнами, в которых снуют перепела, или со стеной сильно, терпко пахнущего хлеба; умчаться в стройный, словно звенящий сосновый лес с ползающими фигурными тенями; искупаться в прозрачной, холодной воде речки, затерявшейся в хлебах и траве…
      Но вместе с тем ветер пах уже холодными ночами, лёгкой гнилью кленовых листьев, летящей над сизыми кустами терновника паутиной…
      Старики присели на третью лавочку справа от входа, положили рядом с собой свёрток, бутылочку с молоком, погремушку и притихли.
      Давно они уже не сидели рядом, вот так, бок обок…
      Давно, может быть, с юности… Чтобы шелестел пахнущий летом ветер, звенело над головой голубое небо…
      — Эх, старуха, — сказал Онуфрий Степанович. — Жизнь-то прошла… А умирать не хочется… Вот так жил бы да жил лет ещё сто. Только в деревню, домой тянет… В лесу хочу умереть аль уж на худой конец на огороде.
      — Ну, старый, чегой-то ты о смерти заговорил? Я её ещё не чую. Как почую, так и уедем умирать в деревню. Не тут же богу душу отдавать. Тут и в квартиру-то гроб нести не хотят. Отпевают прямо в морге, а потом прямиком… А кладбище… Тьфу! За сто километров от города, ни деревца, ни скамейки. Как поле… Поле могил. И проведать кто захочет, так не осмелится — день добираться надо.
      — Ладно, старая, и ты завелась. Давай посидим, помолчим. Хорошо-то как.
      — Внучонка ещё надо на ноги поставить. Может, на свадьбе погуляем.
      — Лишь бы нашим вырос.
      — Вырастет… Кровь-то своя…
      — Дотянем до свадьбы, старая?
      — А что? И дотянем…
      Вдруг кто-то почувствовался у них за спиной.
      — Дотянете, если будете меня слушаться.
      Они разом оглянулись. Рядом с ними стоял хорошо одетый мужчина в летнем светлом костюме и в белой модной фуражке с золотым якорьком. Лицо и голос мужчины показались знакомыми Варваре Игнатьевне. Она пригляделась более внимательно.
      Это был Полушеф!
      — Я вижу, вы принесли товар? — Курдюков кивнул на свёрток…
      — Да…
      — С согласия родителя или выкрали?
      — Выкрали.
      — Как же это вам удалось?
      — Подпоили.
      — Ишь ты, — Шеф был удовлетворён. — Ну молодцы.
      Фёдор Иванович стал обходить скамейку, потирая руки, очевидно, намереваясь поскорее взять и унести Шурика-Смита, но тут Онуфрий Степанович решительно преградил ему дорогу.
      — Минуточку, молодой человек, а как же с девочкой?
      — Как и договорились, девочка придёт домой через час.
      — А если не придёт?
      — Вот ещё. Даю слово.
      — Слово бандита?
      Полушеф усмехнулся.
      — Киппэнинг строится на взаимном доверии. Например, в Америке… В Чикаго…
      — Ну тут тебе не Чикаго. И славу богу, а то тебя бы не было в живых. Значит, так. Ты приводишь нам внучку и получаешь Шурика. Здесь, на этом месте.
      — А если вы схватите девчонку и мальца не отдадите? Не полезу же я драться при всех.
      — Ну, решай сам. Иначе мы не согласны.
      Фёдор Иванович задумался.
      — Ладно. Так уж и быть. Приведу вам девчонку. Только она сядет на том конце сквера. Малец будет лежать на этом конце. Мы встречаемся посередине, потом расходимся и забираем каждый своё. Идёт?
      — Идёт, — сказал Онуфрий Степанович.
      — На три года забираешь? — спросила Варвара Игнатьевна.
      — На три. Сохраним в целости, не сомневайтесь. Уход первоклассный.
      — А по-русски-то он будет говорить? — спросил Онуфрий Степанович.
      Шеф покачал головой.
      — Нет. Только на древнеегипетском. И будет знать клинопись.
      — Из огня да в полымя, — вздохнула Варвара Игнатьевна.
      — Не говорите, не говорите, — сразу возбудился Фёдор Иванович. — Знать древнеегипетский и клинопись в три года… Это я вам скажу… Это не каждый даже древнеегиптянин мог…
      — Да на черта… — начала было Варвара Игнатьевна, но муж дёрнул её за рукав.
      — Ну это дело ихнее… Я насчёт другого хочу спросить. Расписочку-то надо бы, молодой человек.
      — Никаких расписочек! — вскинулся Фёдор Иванович. — Всё на взаимном доверии. Не забывайте — киппэнинг! В Чикаго, например…
      — Радуйся, что ты не в Чикаго.
      — Ребёночек-то, я вижу, спокойный. Всё спит…
      — А чего ж ему не спать? Уроки выучил, молока напился, и спи себе на здоровье.
      — Умный… Так я пошёл за девчонкой. Она здесь, неподалёку.
      — Иди, голубчик, иди.
      — Взглянуть-то на него хоть можно? — Шефу, видно, не терпелось прямо сейчас начать преподавать древнеегипетский и клинопись.
      — Чего на него глядеть? — проворчала Варвара Игнатьевна. — Ещё разбудишь… чистоту опыта нарушишь… Вакуумну ванну пробьёшь. Слыхал про такое? У тебя ведь тоже ему русский знать не полагается?
      — Да, вы правы…
      Фёдор Иванович поправил фуражку с золотыми якорьками.
      — А кто в трубку хрипел? — спросила, не удержавшись, Варвара Игнатьевна.
      — Да там… один… — замялся Курдюков.
      — Грубил.
      — Это за ним замечается… Грубоват…
      — Голос пакостный какой-то…
      — Простудился он. Мороженого много съел… Ну так я пошёл…
      — С богом.
      Полушеф нерешительно двинулся по аллее, потом оглянулся, словно колеблясь, уйти или остаться, но потом всё же пересилил себя и зашагал к выходу.
      Старики опять присели на скамейку. Свёрток не подавал признаков жизни.
      — Как думаешь, не учуял чего? — спросил Онуфрий Степанович.
      — Да вроде нет. Не до того ему. От жадности аж трясёт всего, как пьяницу.
      Ровно через полчаса на другом конце сквера показался Фёдор Иванович. Рядом с ним шла девочка в лёгком платьице. Старики стали подслеповато всматриваться, вытянув шеи, как гуси.
      — Катька! — ахнула Варвара Игнатьевна.
      — Она! — подтвердил Онуфрий Степанович.
      Полушеф усадил девочку на скамейку, а сам быстрым шагом направился к старикам.
      — На середину! — закричал он голосом, каким раньше, наверно, кричали: «К барьеру!» на дуэлях.
      Старики трусцой побежали по дорожке, оставив на скамейке Шурика-Смита, бутылочку с молоком и погремушку. Тяжело дыша, они разминулись с тоже почти бежавшим Курдюковым, который кряхтел и отдувался — сразу чувствовался кабинетный человек.
      Каждая сторона пыталась как можно быстрее достичь своего.
      Полушеф прибавил скорости и, так как он был всё-таки помоложе, первым добежал до своей добычи. Почти на бегу он подхватил Шурика-Смита, прижал к себе и помчался к выходу. Под ноги Полушефу попала бутылочка с молоком. Но клинописец даже не заметил её, раздавил, забрызгав свои брюки.
      Чем ближе старики подбегали к девочке, тем более странным казалось её поведение. Девочка никак не реагировала на махавших руками и улыбавшихся дедов. Более того, она даже, как им показалось, смотрела на них с некоторым удивлением. Потом, когда Варвара Игнатьевна и Онуфрий Степанович свернули с дорожки и кинулись к своей внучке, девочка в испуге привстала и вдруг припустила от них во все лопатки.
      Только тут старики сообразили, что их обманули. Девочка была выше их Кати, и походка совсем другая, и цвет платья другой. Подвела проклятая близорукость!
      — Ах, негодяй! — воскликнул Онуфрий Степанович, останавливаясь и тяжело дыша.
      — На мякине провёл старых дураков! — тяжело передвигая ноги, Варвара Игнатьевна еле дотащилась до скамейки и тяжело рухнула на неё.
      В это время с дальнего конца сквера донёсся громкий вопль. Повернув головы, старики с торжествующей улыбкой наблюдали за тем, как клинописец рвал на части свёрток, который только что бережно прижимал к груди, и бросал его части в урну.
      — Гнусные подлецы! — донеслись до стариков ругательства учёного.
      Затем Полушеф поднял руку и погрозил кулаком в сторону Варвары Игнатьевны и Онуфрия Степановича.
      — Ну, погоди! — крикнул он совсем как волк в одноимённом кинофильме.
      Затем его заслонила толпа туристов с фотоаппаратами.
      — Пойдём заберём пелёнки и заготовки, — сказал Онуфрий Степанович. — Надо же — две дуги на мерзавца перевёл.
      Так, тщательно продуманная операция закончилась ничем. Каждый остался при своих интересах.
      Остаток дня грустные старики просидели у телефона. Они не сомневались, что Полушеф позвонит. Вскоре действительно раздался звонок.
      — Алле! — схватила трубку Варвара Игнатьевна.
      — Это ты, старая перечница? — послышался тот же придушенный мерзкий голос, что и прошлый раз. — Играть с нами в кошки-мышки вздумали? Да я из вашей Катьки… отбивную сейчас сделаю. Поняла? А потом, что останется, в реке утоплю. Поняла, старая карга? Я знаю одну глубокую яму…
      Помертвевшими пальцами, чтобы не слышать больше ужасные слова, Варвара Игнатьевна положила трубку на рычаг. Но телефон зазвонил опять. Старая женщина едва нашла в себе силы взять трубку. На этот раз звонил Курдюков.
      — Извините, ради бога, Варвара Игнатьевна, — начал клинописец вежливо. — Это мой помощник прорвался. Он очень нервный. Его расстроила неудача. Он не ожидал от вас такого коварства. Да и я, честно говоря, не предполагал в вас столько фантазии. Даже растерялся, ей-богу. Молодцы. Такая… чисто гангстерская смекалка. Наверно, заграничных фильмов насмотрелись? Ну ладно. Что было, то было. Прошляпил — сам виноват. Мне, правда, сразу этот неподвижный свёрток подозрительным показался, но успокоил ваш пришибленный вид. Прямо как профессиональные гангстеры. Хвала вам и честь. Простите, никак не могу успокоиться. Если бы это было в Чикаго, вас давно бы свезли в морг.
      Ну ладно, давайте о деле потолкуем. За девочку вы не беспокойтесь. Она жива, здорова, у неё полно забав, плавательный бассейн и так далее. Девчонка просто в восторге. Очень оригинальная, между прочим.
      Ради бога, только не делайте глупости — не заявляйте в милицию. Сам я не сторонник насилия, но мой помощник… Он воспитан на зарубежных детективах… Вы меня понимаете? Я даже предположить не могу, что он может сделать, если узнает про милицию. Он вспыльчивый человек. Так что лучше не надо. Хорошо?
      Младенца я всё равно украду. Как? Пока ещё не знаю, но что-нибудь обязательно придумаю. Что-нибудь на грани фантастики. Чтобы уж наверняка. Вы меня понимаете? Я вас сначала недооценил и поэтому действовал очень примитивно. Но теперь… Так что считайте, что младенца у вас нет.
      Давайте будем думать о вашей выгоде. Что вам выгодно и что невыгодно? Сейчас вы потеряли внучку и скоро не будете иметь внука. Потому что с самого начала вы ведёте себя неблагоразумно. Если вы будете вести себя благоразумно, через два часа к вам приедет внучка, а через три года вы получите внука. Да какого внука! Умеющего разговаривать на древнеегипетском и знающего клинопись!
      Что это значит? Это значит, что в пятнадцать лет он станет профессором, в двадцать академиком! Вы меня понимаете? А что такое три года? Ничего! Тьфу! Вы должны радоваться, что так поворачивается дело.
      Я вас не буду торопить, дам время подумать. Наверно, вы придёте к мысли, что девочке как-нибудь удастся вырваться, или она объявит голодовку, или начнёт умирать с тоски по вас, или чего-нибудь ещё в гаком роде. Так вот: ничего этого не будет. Заверяю вас. Ей у меня неплохо. И домой она не торопится. Не верите? Скоро поверите. Я дам вам поговорить с ней по телефону. И не один раз. Чувствую, как вы встрепенулись, как голова ваша наполнилась всяческими планами. Выбросьте всё! У меня есть параллельный аппарат, и я буду слышать каждое слово. Разрешаю разговаривать обо всём, кроме двух моментов. Первый: звать внучку домой. Второй: попытаться выяснить её местонахождение. Правда, несложно запомнить? Если я услышу хотя бы намёк на эти темы, я тут же прерываю разговор, и больше вы никогда не услышите голоса своей дорогой внучки. Вы поняли меня?
      Я открываю вам все карты. Я лихорадочно ищу способ выкрасть вашего дорогого внука. В этом случае девочку я вам не возвращаю. Вы меня поняли? Я её удочерю и увезу. Вы хорошо меня поняли?
      Я не рекомендую в этот сложный план посвящать своего сына. Всё равно он добровольно не отдаст Смита, я его знаю. Поэтому обдумайте всё сами и, если согласитесь помочь похитить Смита, скажите своей внучке во время разговора по телефону следующую фразу: «Передай дяде, что мы согласны продать славянский шкаф». Вы меня поняли? Ну, тогда, как говорят американцы, гуд бай!
      Трубка заныла частыми гудками.
      — Ну что? — нетерпеливо спросил стоявший рядом Онуфрий Степанович.
      — Пойдём, старый, подумаем, — устало сказала Варвара Игнатьевна. — Ох, господи! Ещё похлеще, чем в фильмах про шпионов.
      Они всё-таки решили утром всё рассказать сыну. Когда учёный в задумчивости завтракал, рассеянно намазывая на колбасу масло, Варвара Игнатьевна решилась начать:
      — Понимаешь, Геночка. Тут такое дело. Наша Катенька…
      — Да, кстати, — перебил её учёный, — где она есть? Не вставала ещё, что ли? Много спать вредно.
      Старики с изумлением уставились на сына. Значит, он даже не помнил, что произошло вчера!
      — Разбудите её, — строго сказал Геннадий Онуфриевич, — и пусть немедленно отправляется за молоком. У меня кончилось молоко.
      Варвара Игнатьевна и Онуфрий Степанович переглянулись. Какой смысл рассказывать всё человеку, который забыл, что у него похитили дочь.
      — И пусть купит заодно клею. Клей на исходе, — добавил учёный. — Чем вы тут занимаетесь? Молока нет, клея нет, дочка дрыхнет до десяти.
      Учёный встал из-за стола и ушёл в спальню, хлопнув дверью. В дальнейшем им приходилось рассчитывать только на свои силы.
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ,
      в которой Онуфрий Степанович вступает на скользкий гангстерский путь. Общение с алкоголиками Поездка на осле в загс. Погоня со стрельбой. Фёдор Иванович держит слово
     
      Полушеф не обманул. Ровно в 18.00 раздался телефонный звонок. Варвара Игнатьевна метнулась к аппарату и схватила трубку:
      — Алле! Алле!
      — Привет, козерозица!
      — Катька!
      — Ну?
      — Как ты себя чувствуешь?
      — Норма! Молодцы, козероги, что отправили меня на время ремонта к этим… своим знакомым.
      — Какого ремон… — начала было старая женщина, но прикусила язык. — Да… да… Мы начали ремонт…
      — Мне Мишка сказал, что это надолго.
      — Какой Мишка?
      — Ну этот длинный… ваш знакомый.
      — А… да… Действительно, надолго.
      — Наконец-то вы от меня избавились, а я от вас.
      — Катька, что ты мелешь!
      — У них на даче так здорово! И сад — лес дремучий. Даже дикая олениха в саду живёт. Ну, конечно, не совсем дикая, я её из рук хлебом кормлю. Ну его, этот Артек! Не поеду я туда! Он мне до фени! Я здесь хочу!
      — Мы к тебе приедем, тогда поговорим. Как к тебе…
      В трубке кто-то предостерегающе кашлянул басом.
      — Ну пока, козероги! А то олень в окно заглядывает! Привет деду! За хлебом, между прочим, меня не посылают! Вот так, козерозица!
      — Подожди… Дядя Миша не простыл?
      — Простыл. Откуда ты знаешь? Он наелся мороженого…
      — Голос такой стал как бы придушенный.
      — Точно… Как у носоро…
      Щелчок. Гудки.
      Варвара Игнатьевна приложила руку к груди, пытаясь унять колотившееся сердце.
      — Онуфрий! Онуфрий!
      — А? Что? Где? — Онуфрий Степанович, отдыхавший после обеда, прибежал с испуганными глазами. В его торчащих жидких волосах застрял пух.
      — Узнала, где Катенька! На даче этого мерзавца! Вся гнусная семейка там собралась, и хрипатый этот… Теперь знаю, как зовут, — Мишка. Сын его, наверно, грузчик мебельного! Жульё проклятое! Бандиты! Онуфрий! Собирайся, сейчас поедем в институт, разузнаем, где его дача, и ночью выкрадем Катьку!
      Онуфрий Степанович подтянул брюки, сказал с восхищением:
      — Вот это баба! Молодец! Надо же!
      — Поехали! Да лавровым листом зажуй: от тебя как из бочки. Соображай, куда едем — в институт.
      Резко зазвонил телефон.
      — Алле! — схватила трубку Варвара Игнатьевна.
      — Хотите, скажу, о чём у вас сейчас разговор, — пророкотал в трубке голос Курдюкова. — Ехать в институт, чтобы узнать адрес моей дачи. Угадал? Так вот слушайте. Мне жалко ваших старческих ног, поэтому я и позвонил. Ваша внучка не у меня на даче. Если хотите, можете проверить. Диктую адрес. Записывайте. Есть карандаш? Адрес моей дачи: станция Берёзовка, улица Южная, дом 18. Там сейчас ремонт. А ваша внучка на даче у моих знакомых. А знакомых у меня, между прочим, 367. Вы меня поняли? Тогда думайте.
      Щелчок, гудки.
      — Ну что ж, — сказала Варвара Игнатьевна в раздумье. — Триста шестьдесят семь так триста шестьдесят семь. Старикам всё равно время девать некуда…
      Теперь рабочий день Онуфрий Степанович начинал в пять часов утра. Дед наскоро завтракал, доставал из холодильника бутылку «Портвейна-72», сыр, мясо, хлеб, овощи, складывал в кошёлку и, надев на шею дугу с подвязанными колокольчиками, чтобы не звенели, уходил из дома.
      Варвара Игнатьевна крестила его вслед.
      — С богом! Не нализывайся сильно. Пьяный не работник.
      Проводив мужа, старая женщина занимала круговую оборону. Она плотно занавешивала окна, чтоб никто не мог проникнуть в квартиру при помощи подзорной трубы, закрывала дверь на сложную систему внутренних запоров, устроенных после налёта Полушефа, и подключала электрическую сигнализацию. Электрическую сигнализацию сделал знакомый электрик из ЖКО за бутылку «Экстры». Он отвёл от общей сети электрический ток и скрытно подключил к нему резкий звонок. Достаточно было остановиться перед дверью в спальню и дотронуться до дверной ручки, как раздавался сигнал тревоги. Даже сын не знал об этом устройстве, и иногда, когда он по надобности выходил из спальни ночью, его пугали дикие трели звонка. Спросонья Геннадий Онуфриевич бежал к телефону, хватал трубку и кричал:
      — Я слушаю!
      Теперь преступнику, даже если бы он каким-нибудь сверхъестественным способом сумел преодолеть внешнюю дверь, ни за что бы не удалось проникнуть в спальню, не подняв при этом всех на ноги.
      Не доверяя особо технике, Варвара Игнатьевна на ночь расставляла по коридору пустые кастрюли, справедливо считая, что злоумышленник непременно наткнётся на них, как бы осторожно ни пробирался.
      Между тем Онуфрий Степанович, поёживаясь от утренней свежести, с дугой на шее, под недоуменными взглядами прохожих бодро шагал к остановке электрички. План поиска внучки, разработанный стариками, был прост. Надо было объехать все пригородные дачные посёлки и узнать, есть ли где-нибудь дача с бассейном, большим садом и оленем.
      В первое время Онуфрий Степанович добросовестно прочёсывал весь посёлок, на это уходило много сил, времени, к концу дня бедный дед еле волочил ноги. Приходилось заглядывать в щели изгородей, заходить на дачи, расспрашивать прохожих (один раз какая-то бабка чуть не отвела в милицию, приняв за шпиона).
      Всегда спасала дуга. В критических ситуациях Онуфрий Степанович предлагал купить дугу. Человек забалдевал и старался поскорей избавиться от странного продавца.
      Со временем Онуфрий Степанович нашёл более приятный и более верный способ сбора информации. Сойдя с электрички, дед первым делом спешил к ближайшей пивнушке. Пивнушка, естественно, ещё была закрыта, но вокруг, сжигаемые адским пламенем, обязательно слонялись два или три алкаша.
      — Ну что, мужики, — говорил Онуфрий Степанович, — вздрогнем?
      — А есть? — зажигались глаза у алкашей.
      Онуфрий Степанович торжественно показывал бутылку «Портвейна-72».
      — Ну, корешь, даёшь! — восхищались алкаши.
      Онуфрий Степанович расстилал на полочке ларька газету, доставал стакан, закуску. Пока он возился, кто-нибудь из алкашей нетерпеливо срывал зубами пробку с горлышка, трясущимися руками наливал стакан.
      — Ну, мужики, поехали!
      — Поехали!
      Не торопясь закусывали, поглядывая с сожалением на пустую бутылку.
      — Эх, кореш, и чего тебе две было не взять? — корили алкаши Онуфрия Степановича.
      — А откроет когда? — кивал в сторону пивнушки дед.
      — Когда захочет, — следовал унылый ответ. — Счас нигде не достанешь.
      Затем разговор переходил на абстрактные темы.
      — Чего несёшь? — кивал алкаш на лошадиный предмет.
      — Дугу.
      — Во! Для лошади, что ли?
      — Не. Так. Для человека одного. Собирает.
      — А, хобби, — понимающий кивок головой. — Счас чего только не собирают. И прилично даёт?
      — Тридцатку.
      — Во… — алкаши уважительно косились на дугу.
      — Сговорились с ним вчера, — врал Онуфрий Степанович. — Говорит — приходи ко мне домой, а адрес забыл сказать. Говорит — тридцатку дам, и магарыч.
      — Ну? — оживлялись алкаши. — А фамилия как?
      — В таких делах фамилия не положена. Знаю только, что дача у него приличная. С бассейном. И олень там пасётся.
      Алкаши напрягали немощную память.
      — Бассейн? Олень пасётся? Не… таких нету… Один козу держит. Это есть…
      — Ну тогда покедова, кореша, — говорил Онуфрий Степанович. — Значится, я станцией обшибся.
      Старик садился на электричку и ехал в следующее дачное место.
      Часа за два, пока открывались пивные ларьки (после уже не было смысла продолжать поиски, так как «Портвейн-72» утрачивал свою магическую силу), Онуфрий Степанович успевал прочесать станции три-четыре.
      Однажды в одном дачном посёлке он попал в сложное приключение. Алкаши у пивнушки сообщили ему, что в их посёлке действительно есть дом с большим садом, бетонным бассейном для полива деревьев и там содержится осёл, так как хозяин работает рабочим в столовой и возит на осле продукты. Но сейчас идти в этот дом, сказали алкаши, нет смысла, так как там вот уже три дня гуляет крупная свадьба.
      — Ничего, — сказал Онуфрий Степанович, надел на шею дугу и пошёл искать дом с бассейном и ослом.
      В доме с бассейном и ослом действительно шла крупная свадьба. Перед большим кирпичным домом плясали люди с красными опухшими лицами и стоял унылый осёл, запряжённый в тележку, украшенную лентами и с привязанной к передку куклой.
      Онуфрий Степанович с дугой на шее беспрепятственно прошёл через калитку во двор, осмотрел сад (действительно, имелся бетонный бассейн, налитый ржавой водой, в которой плавали листья), затем поднялся на крыльцо и очутился внутри просторной светлой веранды. Посередине веранды буквой «т» располагались столы. Столы были похожи на прерию, по которой пробежало стадо бизонов: опрокинутые бутылки, разбитые тарелки, разбросанный винегрет. Часть людей за столами спала, часть пила, часть закусывала винегретом, тыча в стол вилками. Никто не удивился появлению Онуфрия Степановича.
      Онуфрий Степанович снял дугу и присел на краешек стола. Сидевший рядом пьяный плотный человек в соломенной шляпе, но с военной выправкой, очевидно отставник, строго спросил:
      — Ты где был?
      — Там, — ответил Онуфрий Степанович неопределённо.
      — Смотри у меня! — человек в шляпе погрозил пальцем. — Может быть, драпануть задумал? Из-под земли достану.
      — Да вы что… — пробормотал Онуфрий Степанович.
      — Тогда пей! — отставник налил Онуфрию Степановичу полный фужер водки, пододвинул тарелку с синими засохшими огурцами.
      Подошёл какой-то длинный парень, икнул, уставился на Онуфрия Степановича мутным взглядом.
      — Он всё время… сачкует… — заявил парень.
      Вдвоём с отставником они заставили Онуфрия Степановича выпить фужер.
      — Нашёлся! — заорал вдруг парень.
      Сонные люди за столом зашевелились. Из соседней комнаты появилось несколько шатающихся теней.
      — Это не он, — сказал кто-то неуверенно.
      — Как это не он? — возмутился длинный парень. — Вот плешь и нос гнутый.
      — Не он! — упрямо заявили от дверей.
      — А это что? — длинный взял дугу и поднял её над головой. — Дуга от осла!
      Дуга от осла всех убедила. Компания загалдела, к Онуфрию Степановичу полезли целоваться, заставили выпить ещё фужер водки, потом взяли под руки и куда-то повели. Онуфрий Степанович слабо сопротивлялся. Хмель ударил ему в голову, язык заплетался.
      — Я не он, — бормотал старик, но его никто не слушал.
      Привели еле стоявшего на ногах гармониста. Тот заиграл туш. Под звуки туша, песни, крики Онуфрия Степановича вывели на улицу. Плясавшие перед домом люди восторженно приветствовали процессию.
      — Нашли! У-р-р-а!
      — Надо же — два дня прятался!
      — Хитёр бобёр!
      — Денежки взял и тютю!
      — Где же его нашли?
      — В сортире отсиживался.
      — В тележку его!
      Онуфрий Степанович заметил, что рядом с ослиной тележкой теперь стоял автомобиль «Чайка», тоже украшенный лентами и с куклой на радиаторе.
      Онуфрия Степановича усадили в тележку, остальные стали набиваться в «Чайку».
      Потом тоже под руки привели какую-то толстую пьяную женщину в длинном белом платье и поместили рядом с Онуфрием Степановичем. Кто-то набросил на неё мятую, в винных пятнах фату.
      На козлы взгромоздился отставник, дёрнул вожжи.
      — Шагом марш!
      Толпа повалила за тележкой. Отчаянно сигналя, тронулась «Чайка». Позади всех бежал длинный парень, надев на шею дугу и брыкаясь, он воображал себя лошадью.
      — Бегом марш! — скомандовал отставник ослу.
      Осёл тронул рысцой. Люди тоже прибавили шагу, приплясывая, выкрикивая частушки.
      Стояло прекрасное солнечное утро, дул свежий ветерок. Если бы не этот свежий ветерок, неизвестно, чем бы кончилось для Онуфрия Степановича это приключение, но ветерок слегка протрезвил затуманенную голову гангстера, и Онуфрий Степанович вдруг понял, что его везут в загс расписываться и что сидящая рядом с ним сонная пьяная женщина — его невеста.
      От этого ужасного открытия Онуфрий Степанович на некоторое время потерял сознание. Когда оно вернулось к бедному старику, осёл трусил возле какого-то мелколесья, за которым проглядывался луг и речка, подёрнутая ещё кое-где клочьями утреннего тумана.
      Несвежая голова Онуфрия Степановича ещё не успела придумать какой-нибудь план освобождения, а тело его уже перемахнуло через низкий борт тележки, ноги сами собой пронесли через мелколесье, луг, и незадачливый гангстер плюхнулся в холодную речку. Сзади себя он слышал крики, топот ног, один раз Онуфрию Степановичу почудился даже выстрел.
      Только к обеду, мокрый, дрожащий, он добрался до дома и целую неделю провалялся в кровати: от пережитого потрясения у бедного старика отказали ноги.
      Хитроумный Курдюков оказался прав. С каждым днём «баламутка» всё меньше говорила по телефону, всё неохотнее.
      К концу недели, как и обещал негодяй Полушеф, пришла бандероль с магнитофонной кассетой. Старики попросили у сына на часок магнитофон (учёный имел четыре магнитофона, два проигрывателя и радиолу). Быстро, заученными движениями сын вставил кассету включил. Послышался плеск воды, затем звонкий девчачий голос:
      — Олешек, олешек, иди сюда! Иди, зануда! А то хуже будет!
      Мужской хрипловатый голос:
      — Он не пойдёт в воду, Катенька.
      — А я хочу, чтоб пошёл!
      Геннадий Онуфриевич насторожился и вытянулся к магнитофону. Он пока ещё не понимал, в чём дело. Старики сидели окаменевшие. Мужской голос (хозяин его, очевидно, подталкивал оленя):
      — Иди, иди, дурачок, поплавай…
      Послышался стук копыт, наверное, упирающегося животного, глухой рёв. Голос Кати:
      — Вот болван!
      Геннадий Онуфриевич встряхнулся всем телом, как собака после купания, подошёл к магнитофону, наклонил над ним ухо. Мужской голос:
      — Вот так… Молодец… Да не дрожи, ничего страшного нет… А теперь, Катенька, садись на него верхом.
      Плеск воды. Мычание. Визг. Мужской голос:
      — Замечательно. Внимание. Смотри сюда. Ну прямо амазонка!
      Стрекот кинокамеры.
      — Сегодня мы поедем к бабушке Варе и дедушке Оне и покажем им фильм.
      — Сегодня? Мы же в поход по речке хотели идти!
      Мужской голос:
      — Ах да, забыл, в поход… Но ведь надо и отца с дедами проведать…
      — А… Они мне и так надоели. Только и слышишь: «марш за хлебом», «учи уроки». Перебьются без меня.
      Щелчок. Шипение плёнки. Всё.
      Геннадий Онуфриевич удивлённо посмотрел на родителей:
      — Это она в Артеке? Или где?
      Смутная тень воспоминания промелькнула по лицу учёного.
      — Постойте… так ведь её украли… а? Ведь Катю украли! — закричал Геннадий Онуфриевич. — Чего ж вы сидите! Надо звонить в милицию! Ну да, её украл этот ненормальный! Теперь я совершенно вспомнил! Вспомнил! Её украл Курдюков! Я закружился с опытом и забыл. А вы чего ж глазами хлопали? Эх, тоже мне деды называются! Проморгали внучку и сидят чай распивают!
      Молодой учёный рванулся к телефону, но Варвара Игнатьевна загородила сыну дорогу:
      — Ну чего кипятишься, дурачок? В Артеке она давно. Отпустил её Фёдор Иванович. Сам же провожал на автобус. Забыл?
      — На автобус?
      — Ну да. Чемодан ещё нёс…
      — Ах чемодан? С дырочками?
      — Какими дырочками?
      — С дырочками. Вспомнил, — Геннадий Онуфриевич успокоился. — Да… да… Помню… Чемодан с дырочками… Вот чёрт, с этим опытом совсем скоро память потеряешь… Хотя… постойте, — тёмное пятно набежало на лицо Геннадия Онуфриевича, наморщило ему лоб, но в это время из спальни донёсся писк проснувшегося сына, и учёный, всё бросив, метнулся туда.
      Наступило молчание. Варвара Игнатьевна вытерла фартуком глаза.
      — Вот и всё… Забыла нас «баламутка».
      Онуфрий Степанович погладил её по плечу.
      — Перестань, старая… Давно известно — с глаз долой, из сердца вон. Мерзавец знает этот закон, вот и воспользовался… Ребёнок же… Что ты хочешь… Но я её найду. Вот посмотришь. Я, кажется, напал на след.
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
      в которой Онуфрий Степанович нападает на след бандитской шайки. Человек в разорванной рубашке. Ночное дело. Западня
     
      След, на который напал Онуфрий Степанович, были слова одного алкаша, что, дескать, в Малой Озеровке есть двухэтажная дача, окружённая бетонной стеной с колючей проволокой наверху, из-за которой постоянно слышится злобный лай овчарки и глухие стоны, которые можно истолковать как рёв оленя.
      Несмотря на то, что Онуфрий Степанович ещё не совсем окреп после приключения на «даче с ослом», как он теперь её называл, следопыт всё же немедленно выехал в Малую Озеровку.
      Алкаш не обманул старика. Дача, похожая на важный оборонный объект, занимала четверть небольшого переулка. Деревянные, окованные железом ворота и калитка выходили прямо на расположенный поодаль пивной ларёк. Так что можно было наблюдать за дачей, попивая пиво и не вызывая ничьих подозрений. Онуфрий Степанович так и сделал: два часа проторчал он возле ларька, но за это время на территорию дачи никто не вошёл и никто оттуда не вышел. Онуфрию Степановичу ничего не оставалось делать, как попытаться проникнуть на дачу «легальным» способом.
      С дугой на шее неутомимый следопыт подошёл к «оборонному» объекту и дёрнул ручку калитки. Ручка повернулась, но калитка не открылась. Старик надавил на калитку плечом. Калитка не поддалась.
      Только тут старик заметил кнопку звонка. Он нажал. Где-то очень далеко, едва слышно донеслись дребезжащие звуки. Онуфрий Степанович собрался было долго ждать, но тут вдруг над его головой щёлкнуло, и металлический голос спросил:
      — Вы по какому делу?
      Онуфрий Степанович вздрогнул, поднял голову и увидел над собой забранное сеткой небольшое продолговатое окошко.
      — Да вот… — пробормотал он, обращаясь к окошку. — Дугу продаю…
      — Какую дугу? — в металлическом голосе послышалось удивление.
      — Ну… дугу… от лошади.
      — Дугу от лошади?
      — Да…
      Окошечко помолчало. Онуфрий Степанович с дугой на шее тупо смотрел на него.
      — Кх… — откашлялось окошечко. — Передвиньтесь чуть вправо. Стоп. Левее. Ещё вправо. Хорошо. Стойте. Да не топчитесь, как лошадь! Стойте смирно!
      Онуфрий Степанович застыл.
      Над головой его дважды щёлкнуло и послышалось гудение. Следопыт почувствовал, что его разглядывают.
      — В самом деле дуга… Ну и зачем вы её продаёте?
      — Вы меня по цветному телеку смотрите или по чёрно-белому? — спросил Онуфрий Степанович.
      — Гм… допустим, по чёрно-белому.
      — Тут узоры всякие… цветы. Очень красиво, если над кроватью повесить. И бубенчики есть. — Онуфрий Степанович позвенел бубенчиками. — Недорого отдам.
      — И находятся — покупают?
      — Ещё как! Иностранцы — в очередь, — не удержался, чтобы не похвастаться, Онуфрий Степанович. — Доллары суют, а только я их не беру. Я не валютчик.
      В окошечке зашептались. Очевидно, подошёл ещё кто-то.
      — Что такое?
      — Чокнутый какой-то. Дугу продаёт.
      — Какую ещё дугу?
      — От лошади.
      — Гони в шею.
      — А может, купим? Красивая.
      — Гони!
      — Алле! Старик! Иди себе, мы дуги не покупаем.
      Онуфрий Степанович стал подвязывать бубенчики.
      — Да! Старик! А как твоя фамилия?
      — А что? — испугался Онуфрий Степанович.
      — Ничего. Так просто.
      — Иванов.
      — Ну иди себе, иди, Иванов.
      Динамик щёлкнул, гудение прекратилось, и старик услышал, как под ветром шумят за бетонной оградой деревья большого сада. Он надел на шею дугу и обошёл вокруг ограды. Стена везде была крепкая, новая, высокая, с тремя нитками колючей проволоки. Ни трещинки, ни уступа.
      Вдруг изнутри донёсся низкий рёв. Рёв был похож на мычание коровы, только более требовательный, властный. Сердце у старика ёкнуло. «Олень», — подумал Онуфрий Степанович.
      Ещё не веря своему счастью, следопыт привалился к холодной бетонной ограде. На впалых щеках Онуфрия Степановича появился румянец, ноги дрожали.
      — Нашёл… — прошептал бедный старик. — Слава богу, нашёл…
      Онуфрий Степанович обогнул бетонную ограду и поспешил к пивному ларьку. «Буду до ночи сидеть, а дождусь, чтобы кто-нибудь вышел, — думал следопыт. — Может, Катенька выйдет погулять. Схвачу и на электричку…»
      Онуфрий Степанович взял две кружки пива и опустился в лопухи возле ларька. Лопухи были настолько высокие, что из их зарослей торчала только одна голова гангстера.
      День выдался серенький. По небу не спеша плыли низкие плотные облака, дул лёгкий тёплый ветер. Из садов посёлка тянуло запахом раскрывшихся перед дождём цветов. Народу было мало. На платформу электрички, которая виднелась сразу за пустырём с лопухами, выходило два-три человека, и поезда каждые десять минут с грохотом уносили их.
      К обеду заморосило, но дождь был совсем мелкий, тёплый, даже приятный, и Онуфрий Степанович не покинул своего наблюдательного поста.
      В два часа палатка закрылась на обед.
      — Эй, старик! Заснул, что ли? — крикнула продавщица. — Неси кружки!
      Онуфрий Степанович только стал приподниматься из лопухов, как вдруг калитка дома, за которым он вёл наблюдение, распахнулась и на улицу вышел человек. На человеке был коричневый плащ «болонья» и низко надвинутая на глаза шляпа. Онуфрий Степанович инстинктивно опустился опять в лопухи, но человек даже не посмотрел в его сторону. Он быстро зашагал по тропинке вдоль забора в противоположную сторону.
      — Старик! Долго мне ждать? Кружки!
      Онуфрий Степанович, не сводя глаз с человека, отнёс кружки. Теперь надо было выбирать: или идти за этим человеком, или остаться на посту. Поразмыслив, следопыт решил остаться на посту. Прислонившись к ларьку и прикинувшись подвыпившим, Онуфрий Степанович продолжал наблюдение за укреплённым домом.
      Вдруг кто-то сзади хлопнул его по плечу:
      — Ну что, дремлем, батя?
      Онуфрий Степанович вздрогнул и оглянулся. Рядом с ним стоял широкоплечий парень с длинными неопределённого цвета волосами, прилипшими к голове, и в грязной цветной рубашке, разодранной на груди и скреплённой булавкой.
      — Вот… закрыла… опохмелиться не дала, — сказал Онуфрий Степанович и покачнулся. Он надеялся, что парень скорее отвяжется от пьяного.
      Но парень и не думал отвязываться. Он наклонился к уху Онуфрия Степановича и сказал:
      — А я ведь всё о тебе знаю, батя.
      — Что? — вздрогнул бедный старик.
      — Не скажу.
      — А ты скажи.
      — Нет.
      — Ну как хочешь… ик, — Онуфрий Степанович икнул и притворился вконец пьяным. — Мару-сь-ка-а-а-а вер-на-я-я мо-я… — запел он отвратительным голосом.
      — Рубль у тебя есть? — деловито спросил Крепыш.
      — Есть… — Онуфрий Степанович достал из кармана горсть мелочи вместе с хлебными крошками и стал считать, — двадцать и пять — двадцать пять. .
      — Ладно, — прервал его парень. — Хватит ломать комедию. Не такой уж ты пьяный. Пойдём в «Ласточку» потолкуем. Дело есть.
      Заинтригованный и слегка испуганный, Онуфрий Степанович пошёл следом за Крепышом.
      «Ласточкой» оказалось тесное кафе неподалёку от станции, где торговали бутербродами с салом, засохшими котлетами и вермутом на разлив. Народу было много, пили на прилавке, подоконнике, просто стоя посередине. Было мокро, душно, и летали злые мухи.
      Крепыш сдунул с ладони Онуфрия Степановича хлебные крошки, сосчитал рубль, добавил свой мятый, полез в толпу и взял без очереди «огнетушитель», стаканы и две котлеты.
      — Давай лучше на улице, — сказал он. — А то тут от винных паров взрыв произойдёт, и погибнем в неизвестности.
      Они вышли из кафе и устроились на скамейке под старой берёзой. Шёл дождь, но он не мешал — под берёзой было сухо. Крепыш налил по стакану чёрной, пахнущей лекарством жидкости, и они выпили.
      — Начинай, — сказал Онуфрий Степанович и стал жевать резиновую массу котлеты.
      — Я за тобой давно присматриваю, батя, — сказал Крепыш, понизив голос и оглянувшись. — Я тебя на других станциях встречал с этой твоей дугой… Под придурка работаешь. Дескать, кореш дугу покупает… дача с бассейном и оленем и так далее. Мы таких фраеров знаем, батя. Чего ты с того дома весь день глаз не спускаешь, а? Пьяным прикидываешься, а выпил всего две кружки пива. Наводчик ты, батя! Вот ты кто! Теперь ты мне скажи, на кого работаешь, сколько вас?
      — Один работаю, — сказал Онуфрий Степанович.
      Крепыш вздохнул:
      — Одному тяжело, батя. Ну да это дело твоё. Только вот что я тебе скажу, фраер. Этот домик тебе одному не по зубам. Понял?
      — Какой домик? — неискренне удивился Онуфрий Степанович.
      — Сам знаешь какой. Подходил со своей дугой, видел, какая там сигнализация.
      Хлопнула дверь «Ласточки». Из кафе вырвался клуб спёртого воздуха, нахально покатился по траве, но не выдержал напора озона из близкого леса, чистых капель дождя, свернулся чёрными кольцами и сдох.
      — А что это за дом? — спросил Онуфрий Степанович как бы между прочим.
      Выпили ещё. Дождь усилился. Тоненькая струйка воды пробила крону берёзы и звякнула прямо в стакан Крепыша. Тот инстинктивно накрыл стакан ладонью.
      — Дом тебе не по зубам, старик. Я же тебе сказал. Хотя добра там невпроворот. Учёный живёт. Не то атомщик, не то ракетчик. Секретный объект, в общем. Понял? Ну и, конечно, добра куча. Золотишко уж обязательно водится.
      — А бассейн там есть?
      — Есть. Только зачем он тебе? Топиться, что ли?
      — Откуда ты знаешь про бассейн?
      — Был один раз… Машину с кирпичом помогал разгружать.
      — И олень есть?
      — Чего ты, батя, всё про бассейн да оленя волнуешься? Заметил я, ты и на других станциях про это толковал. Ну ладно, не сердись, это дело твоё. Есть и олень, и бассейн.
      — Точно? — перехватило дыхание у Онуфрия Степановича.
      — Точнее некуда.
      — А… девочка… маленькую девочку ты не заметил?
      — Девочку? — Крепыш задумался. — Постой, постой… Да была… лет десяти. А что?
      — Беленькая?
      — Точно! А зачем тебе, старик, девочка? А… вон оно что… — Парень присвистнул. — Ты вон чем, оказывается, батя, промышляешь. Детей воруешь… Ну, даёшь, старик… А я-то думал, ты по мелочам. — Крепыш посмотрел на Онуфрия Степановича с уважением. — Это уже, как говорится, большой бизнес. На годков пятнадцать потянет.
      Прогрохотала электричка. Крепыш почесал спину о лавочку.
      — Слушай, батя, — сказал он. — А давай-ка мы возьмём вдвоём этот домик, а? Тебе — девчонку, мне всё остальное.
      Онуфрий Степанович закрыл глаза. Неужели всё это реальность?
      — А… ты уже… брал? Опыт есть? — спросил он.
      — Два срока по пять и один четыре, — с гордостью сказал Крепыш. — Сейчас я в завязанном состоянии, но в любой момент могу развязаться, поскольку нету тугриков. Идёт?
      — Идёт, — сказал старик хрипло.
      В конце концов он возьмёт своё законное, а до остального ему дела нет. Даже будет рад. Пусть потрясёт Крепыш этих похитителей детей.
      — Как будем брать? — спросил Онуфрий Степанович, когда допили бутылку вермута.
      Крепыш сплюнул:
      — Конечно, подкоп. Надёжнее всего. Я знаю одно место — ограда почти к лесу подходит. Там и начнём рыть. Ты, батя, езжай домой, отоспись, а в час ночи я тебя буду здесь ждать. Купи в магазине сапёрную лопатку — у меня шанцевого инструмента нет.
     
      …Онуфрий Степанович приехал домой пьяный, весёлый, наелся борща и завалился спать. Варваре Игнатьевне он сказал:
      — Готовься к утру встречать внучку. Только лопатку надо. Сходи купи…
      — Неужто нашёл? — ахнула старая женщина. — А зачем лопатка?
      «Ну и что? — бормотал Онуфрий Степанович, засыпая. — Ну и в случае чего посижу немного. За своё родное можно и посидеть…»
     
      Ночь выдалась тёмной, ветреной, и это оказалось на руку Онуфрию Степановичу и его напарнику. Ограда дома действительно почти вплотную примыкала к лесу: их разделяла едва заметная тропинка, которой, судя по не сильно вытоптанной траве, редко кто пользовался. Но всё же Крепыш решил, что рыть будут по очереди — один роет, другой сторожит.
      Первым начал Крепыш. Он вытащил из кармана большой охотничий нож в чехле, положил его рядом, затем поплевал на ладони и всадил в землю лопатку у самого основания стены.
      — А нож зачем? — спросил Онуфрий Степанович.
      — За надом, — мрачно ответил грабитель.
      — На мокрое не пойду, — заволновался старик.
      Крепыш подозрительно усмехнулся.
      — Ладно, не дрейфь, папаша. На всякий случай.
      — С ножом не пойду, — заупрямился Онуфрий Степанович.
      — Тихо, падла! — прошипел Крепыш. — А то сейчас шпокну, и «никто не узнает, где могилка моя». Речка рядом. Понял?
      — Но…
      — Заткнись. Теперь одной верёвочкой вязаны. Будет мокрое дело — так обоим вышку пришьют, не посмотрят, кто каков. Гляди лучше в оба, батя. Чуть что — свистнешь.
      Крепыш стал энергично вгрызаться в землю. Рыл он как экскаватор. Не успел Онуфрий Степанович и оглядеться, а под стеной уже зияла большая нора.
      — Земля мягкая… Хорошо идёт, — Крепыш распрямился и вытер пот ладонью. — Поклюй-ка теперь ты, папаша!
      Онуфрий Степанович взял в руки сапёрную лопатку. Деревянная ручка была ещё горячей. Старика била мелкая неприятная дрожь. Чем всё это кончится? Может быть, обитатели дома услышали их возню и уже ждут с пистолетами в руках? Онуфрий Степанович дал себе слово при первом же подозрительном шорохе бросать всё и бежать без оглядки.
      А тут ещё Крепыш каркает под руку.
      — В случае чего, ежели схватят, папаша, ни в коем разе не признавайся, кто ты и откуда. Говори, что, мол, бродяга я, без роду и племени. Иван, не помнящий родства. Понял? Паспорта у тебя нет, они тык-мык, попробуй угадай. Ранее не судим, а раз ранее не судим, то по линиям на ладонях надо читать. Хиромантия называется. А нас двести миллионов. Читай — не начитаешься. Ты случаем старухе своей не сболтнул, куда поехал?
      — Не… Сказал, что вообще иду на дело. А куда — не сказал.
      — Вот это молодец. Старуха — самое болтливое насекомое. Дай-ка я гребану, папаша.
      Через час подкоп был готов. За это время мимо не прошёл ни один человек и с той стороны стены не донеслось ни единого шороха.
      Первым полез Крепыш. Нож он прихватил с собой.
      — Дуй, папаша, — донёсся с той стороны шёпот. — Свободно.
      Онуфрий Степанович, кряхтя, протиснулся в нору. В последний момент дед чуть было не струсил и не задал стрекача, но желание выручить из беды внучку победило.
      Во дворе было темно, только далеко у дома светила мощная лампочка. Грабители осторожно пошли по дорожке между мокрыми, шумящими под ветром деревьями.
      Вдруг совсем рядом послышался лай овчарки, и на них, гремя проволокой, кинулась огромная собака.
      «Всё», — подумал Онуфрий Степанович и уже закрыл глаза, ожидая прикосновения клыков к своему горлу, но шедший впереди Крепыш тихо свистнул:
      — Цыц, Шарик… Цыц… Тихо…
      Собака послушно замолкла и стала ластиться к ногам медвежатника. Онуфрий Степанович очень удивился. Где это собаки ластятся к ногам грабителей?
      — Я обладаю собачьим гипнозом, — пояснил Крепыш, когда они двинулись дальше. Овчарка бежала следом, гремя цепью и поскуливая.
      Объяснение не удовлетворило Онуфрия Степановича. Какое-то нехорошее предчувствие кольнуло ему сердце. Однако отступать было поздно. Они осторожно шли по дорожке. Показался большой мрачный дом, с одного бока освещённый мощной лампочкой.
      — Так… — сказал Крепыш. — Полезем через подвал. Оттуда есть ход на кухню.
      «Откуда ему известно про ход?» — опять кольнула мысль.
      Как бы читая его мысли, Крепыш пояснил:
      — Я тут кирпич несколько раз разгружал, приметил.
      И это объяснение не удовлетворило Онуфрия Степановича. Разве может знать человек, несколько раз разгрузивший кирпич, что из подвала на кухню идёт ход? Но размышлять над этими двумя странными обстоятельствами было некогда: они подошли уже к входу в подвал.
      Дверца была полуоткрыта.
      «Странно, — подумал Онуфрий Степанович. — Почему они её не закрыли?»
      — Лезь первым, — сказал Крепыш.
      — Почему я? — спросил Онуфрий Степанович.
      — Я побуду на шухере.
      — Может быть, лучше…
      — Лезь, лезь, — грабитель подтолкнул старика в спину. — Да не бойся, там ступеньки.
      «Откуда он знает?» — опять удивился Онуфрий Степанович, нашаривая ногой ступеньку.
      Вдруг сильный удар пониже спины кинул бедного старика в чёрную пропасть. Онуфрий Степанович пролетел метра два, цепляясь ногами за что-то острое, очевидно ступеньки, потом ударился головой о стенку и потерял сознание.
      «Ловушка… Ах, старый дурак…» — ещё успел подумать старик.
     
      Всю ночь, до самого рассвета, не смыкала глаз Варвара Игнатьевна, ожидая возвращения мужа вместе с внучкой. Она нажарила котлет, сварила чудесный, на импортной индейке борщ. Старику из своих запасов выделила четвертинку и поставила её в холодильник. Затем она перестирала всё внучкино бельё, убрала в квартире, но время шло ужасно медленно, и, хотя Онуфрий Степанович предупреждал, что раньше утра не вернётся, всё-таки она каждую минуту бегала в коридор и слушала — не раздадутся ли шаги.
      К семи часам утра Варвара Игнатьевна забеспокоилась. Она не знала даже, где в случае чего искать старика. Отправляясь «на дело», Онуфрий Степанович ещё был полусонный, полупьяный и на вопрос, куда он едет, лишь бормотал:
      — Со щитом или на щите, старая… Военная тайна… И прочий бред.
      Варвара Игнатьевна решила подождать до десяти часов, а потом обзванивать больницы и морги.
      В девять пятнадцать раздался звонок телефона.
      — Алле! — кинулась к аппарату бедная женщина. — Алле!
      — Это я, старая карга, — прохрипел в трубке знакомый отвратительный голос. — Твой дурак у нас в лапах. Поняла? Тащи щенка на скамейку, тогда получишь назад сразу двоих. Да без глупостев. Обмозгуй покедова, а я через пять минут позвоню. Не вздумай к легавым обращаться, а то твоему старичку хиракири будет. Знаешь, что такое хиракири? Очень больно. Вот то-то! Покедова!
      Пять минут прошли в полузабытьи. Перед глазами бедной женщины плавали чёрные и белые пятна. Но всё же, когда телефон зазвонил снова, она нашла в себе силы взять трубку.
      — Алле… — прошептала Варвара Игнатьевна. — Алле…
      Теперь говорил другой голос, вкрадчивый, вежливый, — Полушеф.
      — Извините, ради бога, это мой помощник… Такой невоспитанный… Слушайте меня. Вы, наверно, уже поняли, что мы не теряли времени даром. Пока ваш муж, возомнивший себя великим следопытом, мотался по пригородам, мы подготовили ему ловушку, и теперь он у нас в руках. Не верите? Вот, пожалуйста. Даю ему трубку. Только предупреждаю: не пытаться узнать местонахождение, иначе прерву связь.
      Молчание. Потом тяжёлое хриплое дыхание.
      — Алле! — сказала Варвара Игнатьевна. — Оня, ты?
      — Да… Варя…
      — Тебе плохо?
      — Нет… ничего…
      — Они тебя били?
      — Нет… я сам упал…
      — Как же это ты, Оня?..
      — Очень они уж хитрый ход придумали… Мне и в голову не пришло… Уголовника какого-то подсунули… А это не уголовник, а его сын Михаил… Мебельный грузчик…
      — Отключу! — послышался рядом шипящий голос.
      — Оня! Оня!
      — Да… я здесь, Варя…
      — Что же теперь будет, Оня?
      — Не знаю, Варя… Но ты им Шурика всё равно не отдавай. Поняла? Ни за что! Мы уж старые с тобой, прожили жизнь… Чего нам терять? И в милицию не заявляй, Варя… А то они, гады, ещё правда что сделают с девочкой…
      — Оня!
      — Я здесь, Варя…
      — Оня! Да что же это такое?..
      — Не плачь, Варюшка… Прощай… У нас столько было хорошего…
      — Прощай, Оня… Что бы ни случилось, знай, я всегда любила тебя и люблю…
      — Ну ладно, — в трубке опять зазвучал голос Полушефа. — Довольно пессимизма. Всё будет хорошо. Итак, «на том же месте в тот же час». Ждём ребёночка. Только давайте на этот раз по-честному. Я вам даю гарантию, что, как только я возьму в руки пацанёнка, так сразу же машина с пленными направится к вашему дому. Ну так, значит, до шести! Тот же парк, та же лавочка. Вы меня поняли?
      — Поняла! — машинально прошептала Варвара Игнатьевна, кладя трубку.
      До вечера ещё был целый день. Длинный жаркий день, да и что даст вечер? Ничего… Варвара Игнатьевна по привычке убрала в квартире, сходила в магазин за молоком и хлебом, приготовила сыну завтрак.
      Геннадий Онуфриевич вышел к столу весёлый, оживлённый. Как видно, дела у него шли хорошо.
      — Ну что, мать, нос повесила? — хлопнул он Варвару Игнатьевну по плечу. — Всё идёт о'кэй! Ещё одно последнее усилие, и летопись закончена моя. Поняла? Ага, яичница! Да здравствует яичница и кофе — наши верные утренние помощники. А где батя? Дрыхнет или всё гнёт свои дуги?
      — Нету бати… — Варвара Игнатьевна изо всех сил сдерживалась, но всё-таки не выдержала и всхлипнула.
      — А где же он? Нахрюкался? Ох, батя, батя… Не на пользу ему городская жизнь.
      Давно не видела мать сына таким оживлённым.
      — Ушёл батя…
      — Куда ушёл? Постой, постой… — Геннадий Онуфриевич нахмурился. — Уж не проделки ли опять этого клинописца? Не скрывай, говори правду, мать.
      У Варвары Игнатьевны задрожало лицо. Бедная женщина судорожно проглотила слюну, но нашла в себе силы улыбнуться.
      — Нет… поехал в лес… заготовок нарезать…
      — Вот даёт старик… Скоро весь мир дугами завалит. Ты ему посоветуй на бочки перейти, бочки пользу людям приносят, а дуги — так, блажь..
      — Хобби, — сказала сквозь слёзы Варвара Игнатьевна.
      — Это уж точно. Хобби пуще неволи. Катя пишет из Артека?
      — Пишет… Ты, сынок, не волнуйся… Ты занимайся своим делом… У нас всё хорошо… Всё хорошо…
      Старая женщина быстро встала, подошла к раковине и стала мыть посуду, чтобы шумом заглушить рыдания.
     
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
      в которой идёт речь о последнем жестоком испытании, посланном Красиным судьбой. «Happy end», — произносит Геннадий Онуфриевич
     
      Телефон зазвонил в четверть восьмого. Очевидно, всё это время шантажисты надеялись, что Варвара Игнатьевна решится на чёрное дело.
      Старая женщина плотно закрыла дверь, чтобы сын ничего не услышал, и взяла трубку.
      — Это ты? — спросил хриплый наглый голос.
      — Я! Я, бандюга проклятая! — закричала Варвара Игнатьевна. — Чтоб тебе кишки поскрючивало, чтоб ты, подонок, дизентерией заболел!
      — Тихо, бабка! Сбесилась, что ли! — шипел сиплый голос, но Варвара Игнатьевна продолжала кричать:
      — Чего ж ты, скотина, сам не приходишь? Трусишь? Ты приди! Я тебе подарочек приготовила! Я твою мерзкую рожу серной кислотой оболью!
      Варвара Игнатьевна бросила трубку на рычаг. Грудь её тяжело дышала. Уже давно старая женщина не испытывала такой ярости.
      Но через полчаса она остыла и уже пожалела, что дала волю своим нервам. Может быть, довелось бы поговорить ещё раз с мужем…
      Как раз в этот момент, словно бандиты прекрасно разбирались в психологии, телефон зазвонил снова. На этот раз звонил Полушеф.
      — Я очень сожалею, Варвара Игнатьевна, что так получилось, но мой помощник такой грубый, такой невыдержанный. Иногда он даже меня выводит из себя своими словечками… Но вы должны нас тоже понять… Сколько уже времени мы с вами возимся… Причём, заметьте, гуманными методами… Исключительно гуманными.
      — Гуманными! — задохнулась Варвара Игнатьевна.
      — Да. Гуманными. Вы разве не видели фильмы про настоящий киппэнинг? А гангстеры…
      — Вы хуже гангстеров! — закричала Варвара Игнатьевна. — Те хоть сразу, а вы…
      — Ну вот что, — голос Полушефа сделался жёстким. — Предоставляю вам последний срок. Десять вечера. Если вы не дадите согласия на похищение Смита, то мы уберём последнюю преграду — вас. Вы меня поняли? И тогда мы останемся один на один с вашим сыночком.
      — Ну уж, бандюги, нет, меня вам не убрать! Знайте, проклятые, пузырёк с серной кислотой всегда при мне! В квартиру вы не влезете, дверь у меня теперь под током, сразу предупреждаю. А на улице пузырёк наготове. Вы меня поняли?
      — Это уж, мамаша, не ваша забота, каким способом вас убирать. Как говорится, не учи учёного. Итак, до двадцати двух ноль-ноль.
      Ровно в десять затрещал звонок.
      — Алло, это ты? — спросил знакомый хриплый голос. — Согласна?
      — Нет, гангстер паскудный!
      — Ну, ну… потише, божий одуванчик. В одиннадцать узнаешь свой приговор.
      — Проваливай, дрянь этакая!
      Варвара Игнатьевна положила трубку. Руки её дрожали, но чувствовала она себя спокойно. Теперь дело касается только её. Ну что ж, она всё вынесет, что бы ни придумали эти взбесившиеся маньяки.
      Когда в одиннадцать зазвонил телефон, Варвара Игнатьевна не взяла трубку. Что они нового могли ей сказать? Опять ругаться с этими бандитами? Они и ругани-то не стоят.
      Как всегда, Варвара Игнатьевна выпила на ночь два стакана горячего молока с мёдом (она всегда пила на ночь молоко с мёдом — это улучшало сон и успокаивало нервы) и стала стелить постель…
      А телефон звонил снова и снова. В конце концов Варвара Игнатьевна подняла трубку, решив тут же положить её обратно, если не услышит ничего нового.
      — Варя… — послышался далёкий тихий голос. — Это я, Оня… Ты спала?
      — Нет… Ты где? — Сердце бедной женщины заколотилось. Надежда судорогой прошла по всему телу. — Тебе удалось…
      — Я всё у них… — голос у мужа был вялый, тусклый. — Но ты за меня не волнуйся. Они меня кормят и хорошо обращаются. Варя, ты пила молоко на ночь?
      — При чем молоко? Ты лучше расскажи о себе…
      — Варя, ты пила?
      — Как всегда.
      — Два стакана?
      — Что за чепуху ты спрашиваешь? Скажи, тебе удалось увидеть девочку?
      — Варя, я должен тебе… Варя… Это я во всём виноват… Но я не знал… Я разболтал, как дурак… Что ты… Что ты пьёшь молоко на ночь…
      Голос у Онуфрия Степановича прерывался, старик с трудом произносил слова, будто глотал их, а они были большими и сухими.
      — И вот теперь… и вот теперь… — В трубке послышались сдавленные рыдания.
      — Оня, ты пьян?
      — Ни глотка… ни глотка…
      — Тебе плохо?
      — Слушай, Варя… Варечка…
      Давно, ох как давно он не называл её Варечкой, Может, с того, на заре жизни сенокоса, когда они по любили друг друга. Тот сенокос навсегда остался в её жизни, и лучше его ничего, наверно, не было. Огромная луна над тёмным лесом сразу за сверкающим, как озеро, жнивьём; копна сена с дурманящим запахом; пофыркивание лошадей возле застывшей раскрытыми ножницами косилки; воздух, пахнущий и земляникой, и тиной от близкой речки… И его губы, горячие, страстные… «Варюша… Варечка…»
      — Да говори же, что случилось?
      — Молоко было отравленное…
      В первое мгновение она не восприняла его слов, не поняла их значения.
      — Какое молоко? Зачем отравлено?
      — Я не знаю, как они сделали. Наверно, подсунули пакет, когда ты брала в самообслуживании… Или когда зашла за хлебом и оставила сумку на контроле… Да, да, наверно, тогда… Скорее всего тогда… Они выведали, что ты каждый день пьёшь на ночь молоко… Ах я дурак… Если бы ты в десять часов согласилась им помочь, они сказали бы тебе, что молоко отравленное… Варя! Скорей вызывай «Скорую»! Слышишь? Немедленно! А пока пусть тебя вырвет. Съешь что-нибудь, чтобы тебя вырвало… Или пальцы в рот… Подождите, ещё минутку… Умоляю… Я не попрощался… Слышишь, Варя? Проща…
      Связь оборвалась. Варвара Игнатьевна долго держала возле уха попискивающую трубку, потом осторожно положила её на рычаг. Она подождала минут пять, не зазвонит ли телефон, но он не зазвонил.
      Варвара Игнатьевна вышла в кухню и постояла там, прислушиваясь к себе. Нигде не было больно, только внизу живота ощущалось какое-то неудобство. Затем Варвара Игнатьевна достала из мусорного ведра пустой пакет из-под молока и осмотрела его. Пакет был как пакет. С сегодняшним числом… Варвара Игнатьевна понюхала его. Ей показалось, что изнутри идёт какой-то лекарственный запах.
      Вдруг резкая боль, почти судорога, заставила старую женщину охнуть, согнуться. Боль началась в животе, прошла по всему телу и закончилась в сердце. Она представилась старой женщине зигзагом молнии, какую изображают на линиях высокого напряжения.
      Осторожно, чтобы не вызвать нового удара, Варвара Игнатьевна доплелась до кровати и легла на спину. Значит, всё-таки добрались… Варваре Игнатьевне не было страшно. Она думала о сыне, муже, о внуках… Вдруг неожиданная мысль поразила её. Ведь будет расследование…
      Торопясь и прислушиваясь к тому, что происходит у неё в животе, Варвара Игнатьевна дошла до стола, взяла лист бумаги, карандаш, и тут её настиг второй удар. На этот раз боль прошла поперёк живота и осталась внизу, словно змея, свернувшаяся в клубок. Подождав, пока змея уляжется поудобнее, Варвара Игнатьевна написала крупными корявыми буквами: «ЭТО Я САМА. ПРОШУ НИКОГО НЕ ВИНИТЬ».
      Расписалась, перевернула лист обратной стороной. Потом шаг за шагом, боясь потревожить змею, старая женщина дошла до кровати и легла. Змея словно ждала этого момента. Длинными кольцами она стала извиваться и биться в животе. Варвара Игнатьевна легла на кровать и закрыла глаза…
      …Она не знала, сколько так пролежала, может, пять минут, может, час. Очнулась от крика сына:
      — Мать! Ну куда ты там запропастилась! Где чистые штаны? (Шурик-Смит вырос из пелёнок и уже спал в штанах.)
      Варвара Игнатьевна хотела встать, но руки и ноги отказались ей повиноваться. Она хотела отозваться на зов сына, голос тоже пропал.
      — Мать, заснула, что ли? — Геннадий Онуфриевич вошёл в комнату с брезгливой гримасой, держа в вытянутых руках мокрые штаны.
      — Нет… сынок… не заснула, — прошептала бедная женщина.
      — Ты заболела? — впервые на лице сына мать заметила испуг.
      — Нет… ничего…
      — Больно где?
      — Уже прошло…
      Боль в самом деле исчезла, но тело одеревенело. Она совсем не чувствовала его, словно вдруг стала бесплотной. Достаточно напрячь волю, и можно летать по комнате, летать быстро, упруго, как когда-то бегала в молодости, а тело останется лежать там, на кровати, старая, жёлтая, сморщенная оболочка…
      — Мама, ты меня слышишь?
      — Да…
      — Я вызову «Скорую».
      — Не надо… потом…
      — Что значит потом?
      Варваре Игнатьевне не хотелось разговаривать, что-то объяснять.
      — У тебя сердце? Дать корвалол?
      Мать закрыла глаза. Сын нерешительно положил ей руку на лоб. У него была сильная горячая рука… Как он давно до неё не дотрагивался… Целую вечность… да… да… Она вспомнила… Он не дотрагивался до неё с детства… С семи лет… В семь лет он перестал её обнимать и целовать на ночь. Ещё когда пришёл из армии, неловко прижал к себе и прислонился губами к щеке. Но то было прикосновение не родное, прикосновение чужого человека… И вот теперь на её лбу его ласковая, заботливая рука…
      — Подержи так…
      Ей было хорошо. Мысль о том, что должно была сейчас произойти, казалась ей совсем не страшной, естественным продолжением приятного ощущения от прикосновения руки сына на лбу.
      — У тебя всё хорошо, сынок?
      — Я пока не знаю, мама… Меня в последнее время гложет неуверенность. Он до сих пор не сказал ни одного слова. Представляешь, ни одного слова. Только мычит. А ведь давно пора.
      — Так бывает иногда, сынок… Молчит, молчит, а потом враз и заговорит. Может, он стесняется…
      — Стесняется? — удивился Геннадий Онуфриевич. — Чего?
      — Ну… русский он… а заговорит не по-нашему.
      — Да откуда он знает, что русский? Скажешь же, мать! Словесный же вакуум. Да и не под силу ему это сообразить.
      — А кровь, сынок? Кровь-то, она без слов говорит.
      — Ну это уже антинаучно, мать, — сын снял руку со лба матери.
      — Да ты не переживай, — заволновалась мать. — Ты у меня в два годика лишь заговорил. Из хитрости. Давно всё понимал, а молчал. Так ведь выгоднее. Меньше нервов тратишь. Я по глазёнкам вижу, что понимаешь. Ну молчи, думаю. Молчи. А потом однажды, уж очень тебе погремушку захотелось, ты не выдержал да и заговорил…
      — Ненаучно, мать, — вздохнул учёный.
      — Так ведь в старину не было никаких наук, сынок, а люди всё равно рождались и говорить умели. Я помню, мой дедушка…
      Варвара Игнатьевна не успела закончить фразу. Резкий длинный звонок в прихожей заставил обоих вздрогнуть. Варвара Игнатьевна сделала попытку вскочить, но ей удалось лишь немного приподнять голову.
      — Сынок, не открывай, — прошептала она. — Это они…
      — Кто они?
      — Бандиты…
      — Какие ещё бандиты?
      — Шурика хотят… Они и деда… Я тебе не говорила…
      — Деда… А что с дедом?
      — Потом…
      Второй звонок прозвучал ещё длиннее и резче первого.
      — Успокойся, мать. Я спрошу кто…
      — Рубильник… За вешалкой рубильник выключи… Дверь под током…
      Геннадий Онуфриевич вышел в прихожую, зажёг свет и с изумлением уставился на дверь. Несколько дней он не выходил из квартиры и теперь не узнавал своей двери. На ней было три замка, задвижка, две цепи, и, кроме того, дверь была бронирована — обшита толстой листовой сталью. По стали пробегали искры. Иногда где-нибудь в одном месте искры скапливались, и там сияло чистое голубое пламя. Слышалось ровное сильное гудение.
      — Это фирма «Заря»… сделала… Рубильник, — донёсся из комнаты тихий голос матери. — Триста шестьдесят вольт…
      С испугом, косясь на дверь, Геннадий Онуфриевич полез за вешалку, зацепился за неё плечом, сверху скатилась его соломенная шляпа, ударилась о дверь и ярко вспыхнула. Учёный кинулся её затаптывать.
      Опять зазвонили. Геннадию Онуфриевичу наконец удалось справиться со шляпой. Он отключил рубильник. Гудение прекратилось. Дверь стала медленно остывать, потрескивая.
      — Кто там? — спросил Геннадий Онуфриевич.
      — «Скорая помощь»! — послышалось из-за двери.
      Учёный с удивлением оглянулся в сторону комнаты, где лежала мать.
      — Мама, ты успела вызвать «Скорую помощь»?
      — Это не… Это не… — Варвара Игнатьевна вскинулась, хотела закричать, но голос совсем отказал ей, и бедная женщина лишь хрипела.
      В дверь теперь уже стучали кулаками.
      — Откройте скорей! Отравление!
      — Вас кто вызывал? Какое отравление?
      — Варвара Игнатьевна Красина здесь живёт?
      — Здесь…
      — У неё острое отравление! Скорее! Острое отравление… — Геннадий Онуфриевич, обжигаясь, стал торопливо крутить ручки замков, срывать цепи…
      В прихожую ввалилась целая бригада людей в белых халатах. Двое из них держали носилки.
      — Где больная?
      — Там…
      И вдруг Геннадий Онуфриевич замер. Сзади в белом халате, с саквояжем в руках стоял Полушеф. Несколько секунд учёный с ужасом смотрел на своего учителя, потом опомнился и бросился назад, к спальне.
      — Мама! — закричал он со страхом, совсем как в детстве. — Мама!
      «Санитары», топоча сапогами, побежали за ним.
      — Заходи справа! — нервно командовал Полушеф. — Подножкой его, подножкой!
      Кто-то выставил сбоку тяжёлый солдатский сапог. Геннадий Онуфриевич хотел перепрыгнуть через него, но зацепился, машинально обхватил за шею бегущего рядом «санитара», и они оба повалились на пол. Путь к спальне был открыт.
      — Вперёд! — закричал Курдюков.
      И тут случилось невероятное. Парализованная старая женщина вскочила с кровати, схватила тяжёлую хрустальную вазу и метнулась к дверям в спальню, загораживая её своим хрупким телом.
      — Не подходи! — тяжело дышала она. — А ну сунься кто!
      Толпа нападающих замешкалась.
      — Чего смотрите? Бабки испугались? — закричал Фёдор Иванович тонким голосом. — За мн-н-о-ой! — Расталкивая всех, Полушеф рванулся вперёд, но лежащий на полу Геннадий Онуфриевич успел схватить его за ногу, и его бывший начальник растянулся впереди него. Бежавший следом «санитар» споткнулся о тело своего предводителя и рухнул сверху, сильно ударившись лбом о галошницу. Послышался резкий дребезжащий звук: в галошнице Варвара Игнатьевна хранила пустые бутылки из-под кефира, но нападающий не знал этого, подумал, что это разбилась его голова, и, обхватив её руками, с тихим стоном потерял сознание. Образовалась «мала куча». Между тем Варвара Игнатьевна, размахивая тяжёлой хрустальной вазой, теснила похитителей от спальни.
      — Свет! Гаси свет! — кричал Полушеф снизу, из-под навалившегося на него обморочного «санитара». Он пытался выбраться наверх, чтобы лично руководить боевыми действиями, но Геннадий Онуфриевич крепко, как бульдог, вцепился в его ногу.
      «Мала куча» пополам перегородила коридор. Один бандит с носилками, отрезанный «кучей» от остальных, растерянно топтался у порога, не имея возможности принять участие в боевых действиях.
      Двое, загипнотизированные круговыми движениями хрустальной вазы, уставились на Варвару Игнатьевну. Один из них наконец услышал призыв Полушефа выключить свет и стал растерянно озираться в поисках выключателя, но в это время Геннадий Онуфриевич, изловчившись, кинул в него платяной щёткой и угодил точно между глаз. Налётчик без звука сполз на пол.
      — Брось вазу, бабка! — прохрипел оставшийся бандит, потихоньку продвигаясь к Варваре Игнатьевне. — Брось, божий одуванчик, кому говорю, а то пришью ненароком! Не хочу грех на душу брать!
      Старая женщина на миг оцепенела. Она узнала голос, который слышала по телефону. Воспользовавшись её растерянностью, налётчик рванулся вперёд.
      — Поддай, братцы! — крикнул он гнусаво.
      Но бандит Мишка сделал промашку. Ему не надо было подавать свой простуженный голос. Ненавистный голос придал силы бедной женщине.
      — Не подходи! Зашибу! — крикнула она и ещё сильнее завращала вазой.
      Бандит отступил.
      Перевес стал медленно склоняться на сторону хозяев. Два налётчика валялись без сознания, трое были блокированы.
      Но тут случилось событие, которое решило исход битвы.
      Топтавшийся у дверей, как видно, туповатый грузчик наконец-то нашёл способ, как прийти на помощь товарищам. Он набросил на «малу кучу» брезентовые носилки и пополз по ним, пыхтя и отдуваясь. Находившийся в самом низу Геннадий Онуфриевич не имел возможности ни ударить его, ни схватить за ногу. Бандит успешно форсировал «кучу», аккуратно скатал носилки, прислонил их к стене и поспешил на помощь своему загипнотизированному товарищу.
      Бедная женщина уже устала размахивать вазой. Амплитуда колебаний вазы становилась всё меньше и меньше. По мере того как она уменьшалась, загипнотизированный Мишка сантиметр за сантиметром приближался к Варваре Игнатьевне. Наконец, услыша за собой пыхтение подоспевшего на помощь товарища, он сбросил с себя чары вращающейся вазы, нагнул голову и прохрипел сиплым голосом:
      — Ну, одуванчик, держись! Пропал твой щенок!
      — Сам ты псина вонючая! — крикнула в ярости Варвара Игнатьевна и кинула в бандита вазой.
      Ярость — плохой советчик. Ваза, пущенная изо всех сил, но слишком поспешно, а потому неточно, просвистела мимо головы врага, ударилась в стену и разлетелась на мелкие дребезги. Бандит нагло захохотал. Исход битвы был решён. Безоружная старая женщина стояла одна против двух здоровенных лбов.
      Сомкнувшись плечами, бандиты двинулись к Варваре Игнатьевне.
      Но тут произошло ещё одно событие, которое на некоторое время отсрочило падение спальни.
      Полушеф, у которого были скованы лишь ноги, достал что-то из кармана и всё это время возился, кряхтел под навалившимся на него бессознательным телом. Геннадию Онуфриевичу казалось, что он слышит чирканье спичек о коробок и чувствует запах серы, но он не придал этому значения — может быть, подумал он, от волнения Фёдору Ивановичу захотелось закурить.
      Но вот Полушефу удалось что-то там такое сделать, он высвободил правую руку из-под тела, размахнулся, насколько ему позволяло лежачее положение, и кинул какой-то предмет в спальню. Послышалось шипение, и вонючий жёлтый дым стал заполнять квартиру.
      Это была дымовая шашка!
      Оба налётчика, шедшие на штурм спальни, оглянулись, услышав за своей спиной шипение, и удивлённо уставились на ползающую по полу шашку. На какое-то время растерялся и Геннадий Онуфриевич. Он ослабил хватку щиколоток Полушефа, и тот не замедлил этим воспользоваться. Маститый учёный рванулся сразу двумя ногами, прытко вскочил и закричал:
      — Скорей в спальню! На штурм! Хватай младенца!
      От этого крика очнулся даже оглушённый щёткой бандит. Шатаясь и мотая головой, он поднялся на ноги. Встал и ударившийся лбом о галошницу. Теперь вся шайка была в сборе.
      Через несколько секунд все сбились у двери в спальню. Геннадий Онуфриевич встал на колени и закрыл глаза. Всё было кончено.
      И тут произошло чрезвычайное событие. Дверь в спальню заскрипела и медленно открылась. На пороге, чихая и кашляя, показалась маленькая фигурка в коричневых штанах, цветастой рубашке и с клеёнчатым подгузником.
      Это был Шурик-Смит!
      — How do you do?[7] — спросил он.
      Все застыли. В комнате наступила мёртвая тишина. Только слышалось шипение шашки, заполнявшей квартиру ядовитым дымом.
      — Goddam you![8] — прошепелявил Шурик-Смит и чихнул, разгоняя рукою дым.
      Налётчики с ужасом смотрели на младенца.
      Первым опомнился Геннадий Онуфриевич. С побелевшим, трясущимся лицом бросился он к сыну, растолкал налётчиков, прижал мальчика к себе.
      — О господи! Наконец-то! Поистине happy end![9]
      Из глаз многострадального отца текли слёзы.
      — Как ты себя чувствуешь, малыш? Тебя разбудили? Пойдём в кроватку, — бормотал Геннадий Онуфриевич по-русски, забыв, что сын не понимает его.
      — Па-па… — вдруг раздельно сказал младенец тоже по-русски. (Вот они, результаты контропыта!)
      — Что? Нет, нет, я не папа. Я father[10]. Откуда ты подцепил это слово? Говори по-английски, понял?
      — Big bear[11], — сказал младенец, показывая пальчиком на стоявшего рядом бандита.
      Бандит таращил на него глаза, ничего не понимая. Потом Шурик-Смит ткнул пальцем в сторону родной бабушки.
      — Meat bird[12].
      После этого плод эксперимента помолчал, нашёл глазами бледного Фёдора Ивановича и указал на него.
      — Blue jay[13].
      Полушеф побледнел ещё больше. Шашка заполняла комнату жёлтой дрянью всё больше и больше, но никто не обращал на неё внимания. Все словно потеряли на некоторое время разум.
      Вдруг Курдюков дёрнул плечами, хотел что-то сказать, но поперхнулся, сморщился и отвернулся.
      — Пошли, ребята, — выдавил он наконец. — Нам тут больше нечего делать.
      Полушеф подошёл к своему сопернику, взял его вялую руку и пожал её.
      — Ты победил. Поздравляю.
      — Спасибо, — пробормотал Геннадий Онуфриевич. — Well[14].
      — Huskies![15], — сказал юный Красин, показывая на бандитов.
      Топоча и поглядывая на младенца, налётчики потянулись в коридор. Один из них поднял шашку и аккуратно выбросил в форточку.
      — Просим прощения… Наследили мы вам тут, — буркнул он смущённо.
      — Деда и внучку вам сейчас доставят, — сказал Полушеф. Он снял белый халат, скатал и старался засунуть в карман брюк.
      — А как же я? — спросила Варвара Игнатьевна растерянно. — Я же отравлена…
      — Отравленные люди не дерутся… как жеребцы, — сказал Фёдор Иванович, махнув рукой. — Ерунда всё… Никого мы не травили.
      — Но мой живот…
      — Психологическая атака, бабка, — буркнул Фёдор Иванович. — Самовнушение… Пройдёт…
      Налётчики ушли. Хлопнула дверь.
      — Броня у них… — донёсся до Красиных уважительный голос с лестничной клетки.
      — Под напряжением. Я сразу заметил.
      — Могли бы обуглиться…
      — Здорово они за него…
      — Ценный ребёнок, ещё бы. Вон как по-английски шпарил. А я своего два года мордой в учебник тычу, и хоть бы что.
      — Наука…
      — А как же теперь насчёт магарыча?
      — Пусть ставит… Нам какое дело… Договор дороже денег… Пусть ящик ставит… Слышь, Мишка, пусть твой отец ящик всё равно ставит… Досталось ещё похлеще, чем с пианиной на восьмой этаж бежать.
      — А чего он мальца не взял?
      — Английским оказался. Дипломатическая неприкосновенность.
      — Ну и что? Мало ли…
      — Международное отношение. Может, он от посла какого…
      Голоса стихли. Наступила тишина.
      — Господи! Дыму-то… дыму… — Варвара Игнатьевна бросилась открывать форточку. Потом фартуком стала разгонять жёлтый чад. Сделав дело, старая женщина села за стол и заплакала. Плечи её содрогались от судорожных рыданий.
      — Неужели всё… господи… неужели конец?.. — бормотала она.
      Постепенно старая женщина справилась с собой и пошла в спальню, чтобы спросить, не надо ли чего сыну. Геннадий Онуфриевич спал на кушетке, поджав ноги, и прижимал к себе Шурика-Смита. Лицо у учёного было старым, измученным. Мать осторожно накрыла отца с сыном одеялом, перекрестила. Геннадий Онуфриевич зашевелился, крепче прижал к себе маленькое тельце.
     
      ЭПИЛОГ
      НАДЕЖДА
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ,
      в которой вновь встречаются наши старые знакомые, и разговор, естественно, идёт о воспитании детей
     
      Пять лет спустя после описываемых событий старики Красины отмечали своё стопятидесятилетие (семьдесят семь Онуфрию Степановичу плюс семьдесят три Варваре Игнатьевне). К тому времени они снова перебрались в деревню, в свой родовой дом. Проводить юбиляров во второе стопятидесятилетие собралось много родственников и знакомых.
      Встретились и участники вышеописанных событий. С далёкого Кавказа на своих «Жигулях» по пути в Карелию заехали Нуклиевы: Олег Борисович, Ирочка и живущая с ними по взаимной договорённости «баламутка Катька», теперь уже длинная конопатая девица в мятых джинсах с широким ковбойским поясом.
      Из Сибири прилетели Расторгуевы: Вера, Сенечка и их пятилетняя дочь Лора. Расторгуевы были давно прощены и поддерживали с семьёй Красиных хорошие отношения. Жили они в новом городе, которого нет на карте и название которого никто никак не мог запомнить.
      Учёного из Сенечки не получилось. Он работал сменным мастером на строительстве газопровода. («А что? Заработок — любой кандидат позавидует!») Вера же нашла своё призвание: она заведовала Дворцом культуры. («Платят мало, зато круглые сутки всё вверх ногами! Одно только плохо — Лорка без присмотра. Почти всё время со мной — нахваталась на репетициях разных штучек».)
      На юбилей приехал и Полушеф, теперь уже пенсионер. Наконец-то у Фёдора Ивановича было много времени для раскопок стоянки древнего человека под деревней Синюшино (недавно он нашёл второй кувшин — пару к первому, чем вызвал некоторую сенсацию среди синюшинских мальчишек). После всего, что произошло, Фёдор Иванович сильно сдружился с Онуфрием Степановичем, почти каждое воскресенье приезжал на электричке к старикам в деревню, ходил на рыбалку, за грибами, пристрастился к «Портвейну-72» и даже помогал Онуфрию Степановичу гнуть дуги (дуги шли нарасхват на районных базарах — теперь уже по прямому назначению, так как лошади пережили мастеров своей упряжи).
      Первое время было некоторое неудобство в связи с приездом Ирочки, которую, кстати сказать, никто не приглашал — пригласили лишь одну «баламутку» провести в деревне каникулы.
      Никто не знал, как вести себя с бывшей Красиной, а ныне Нуклиевой, но Ирочка сама быстро нашла нужный тон. Она держалась так, словно ничего не произошло, что она уезжала очень ненадолго и вот вернулась.
      Удачно найденный Ирочкой тон тотчас же подхватил Олег Борисович Нуклиев, теперь крупный учёный, автор многих книг по воспитанию детей и даже одной художественной повести на педагогическую тему. Он тоже сделал вид, что ничего особого не произошло.
      Смущённая встречей с матерью Вера также обрадовалась находке. Обе беглянки стали говорить о климате, фауне, флоре Кавказа и Сибири, о ценах на продукты, и неловкость вскоре прошла.
      И лишь одна «баламутка Катька» не испытывала никакого смущения. Она вела себя независимо, рассматривала всех в упор наглыми чёрными глазами.
      Тонкая, застенчивая Ирочка превратилась в дородную даму, всю в золотых украшениях, звенящих от малейшего движения. Изменился даже голос бывшей Красиной. Он стал басовитым, уверенным.
      Ждали приезда из города Геннадия Онуфриевича с Шуриком, и пока, до начала торжества, разговор, исчерпав тему погоды (гидрометцентр предсказывает её теперь довольно точно, и говорить, собственно, не о чем), шёл о воспитании детей.
      — Детей не надо ограждать от жизни, — говорила Ирочка (явное влияние книг мужа). — Наша дочь воспитывалась методом «Человек за бортом», то есть ребёнка надо бросать в океан жизни, и пусть он плывёт, сам видит и дельфинов и акул. Мы купили себе небольшой мандариновый сад… Этот сад мы целиком отдали молодёжи… Там они собираются, спорят, обмениваются информацией.
      — Наверно, эти акулы сожрали все мандарины, — предположила Вера…
      — В пору созревания в садах никто не сидит, — пояснила Ирочка. — В это время они собираются в горах, у озера… Поют, танцуют, дискутируют… Так сказать, самовоспитание… Обратная связь. Пусть сами разбираются, что к чему. Правда, Катенька?
      «Баламутка» прищурила чёрный правый глаз и ничего не ответила.
      — Здесь всё дело в раскрепощении комплексов, — заметил Нуклиев. — Ребёнок не должен сдерживать свои чувства, ибо тогда он вырастет рабом. Он должен делать то, что хочет его внутренняя организация. Верно, Екатерина?
      Катька открыла правый глаз и прищурила левый.
      — А я хочу хека под маринадом, — вдруг заявила Лора, дочь Расторгуевых.
      — Ты проголодалась? — забеспокоилась Вера.
      — Нет, но хочу хека!
      — У нас есть варёная курица, — сказал Онуфрий Степанович.
      — П-ф-ф… — фыркнула девочка, — варёная курица. В ней нет витаминов.
      — Витамины можно купить в аптеке, — заметил Онуфрий Степанович.
      — И посыпать ими курицу?
      — Ну да.
      — Ты, дед, даёшь, — рассмеялась девочка. — Ты очень тёмный.
      — Лора, прекрати! Так нехорошо на старших! — прикрикнула мать. — Она привыкла к хеку в нашем буфете, вот и капризничает, — пояснила Вера. — Замучали прямо этим хеком.
      — Он не старший, а дед! Ему скоро сто лет!
      — Лора!
      — Да! Старый, бедный и тёмный!
      — Лора!
      — А у нас на книжке две тысячи! Вот! Моё приданое!
      — Лорка, — сказал папа Сенечка, — сейчас отшлёпаю!
      — Не отшлёпаешь! Я тебя не боюсь. Ты добрый. Встань на задние лапки!
      — Лора, как ты себя ведёшь? — Сенечка нахмурился, что ему никак не шло. — Мне стыдно перед людьми… Я её редко вижу, всё на трассе, вот и избаловалась, — оправдываясь, сказал Сенечка.
      — Встань на задние лапки! Пусть дед с бабой посмотрят, а то они не видели медведя. Тут не водятся медведи.
      — Лора, прекрати!
      — Встань, я кому приказываю! — На глазах девочки показались слёзы. — Ну, папка же!
      Папа Сенечка попытался отшутиться.
      — Но у меня нет задних лапок.
      — Есть!
      На глазах маленькой Расторгуевой показались слёзы. Слёзы были огромные и прозрачные, как у мультфильмовского крокодила.
      — Сеня, — сказала мама Вера укоризненно. — Ребёнок же просит…
      — Он не понимает просьб, — сказала Лора, не принимая никаких мер к катящимся слезам.
      — Ну хорошо, хорошо… — пробормотал папа Сеня. Он полусогнул ноги и свесил руки, как у медведя, когда тот просит в цирке подаяние. Вид у папы был крайне смущённый.
      Девочка улыбнулась сквозь слёзы.
      — Сеня, стоять! — захлопала она в ладоши. — Так стоять! Выше нос! Ещё выше! Молодец! Дай лапу, — Лора пожала отцу руку. — А теперь всем сделаться сусликами!
      — Что это значит? — спросил Нуклиев.
      — Это значит то, что значит! — передразнила его Лора. — Ну, скорее же! А то разобью графин! — маленькая укротительница схватила стоявший на столе графин с квасом и прижала его к груди.
      — Надо сделать так… — торопливо начала мама Вера. — Сначала встать столбиком… — Вера прижала руки к бокам. — Потом свистнуть… — Мама издала шипящий звук. — Ну, свистите же…
      Варвара Игнатьевна дотянулась до головки Лоры и погладила её по волосам.
      — Бей, девочка, мы ещё купим.
      — И разобью! — юная Расторгуева замахнулась, но тут раздался разнобойный свист. Всем стало жалко хрустального графина. Посвистывал даже Полушеф. Нуклиев свистел прямо-таки по-разбойничьи. Старики тоже из уважения к гостям выдыхали воздух, но это нельзя было назвать свистом.
      Лишь «баламутка» презрительно скривила губы.
      — Не так! — закричала жестокая укротительница. — Всё не так! Непохоже на сусликов! Надо встать на колени! Мама, покажи им!
      Вера покорно опустилась на колени, с трудом совладев с чересчур узким платьем. Остальные переглядывались в нерешительности.
      — На колени! — послышался категорический приказ. Из запрокинутого графина тёк квас, но экспансивная укротительница не замечала этого.
      — Какой раскрепощённый ребёнок, — восхитился Нуклиев и тяжело рухнул на пол, захрустев нетренированными суставами.
      ~ Просто голова ничем не занята, — заметил как бы про себя пенсионер Фёдор Иванович. — Если бы она изучала клинопись…
      — И ты, учёный дед, становись! — крикнула Лора.
      — Встаньте, ради бога, — посоветовал снизу писатель Нуклиев. — Вы же видите, ребёнок не в себе. Вы раздражаете его комплексы. Знаете, чем это грозит? Если всё время тормозить комплексы ребёнка, то он вырастет внешне покорным, но внутри хитрым и коварным.
      — Если человек не занят, — Полушеф, кряхтя, опустился на колени. — Если он не занят, то мучается дурью. Допустим, клинопись… Человек, увлекающийся клинописью, живёт как бы в двух измерениях. Сегодня и вчера. Ему некогда бить графины.
      — Клинопись — страшное закрепощение ума, — подал голос со своего места Нуклиев. — Ещё похлеще, чем что-либо другое. Например, вдалбливание английского или музыка. Музыка тоже очень плохо. Она делает ребёнка уже в шесть лет человеконенавистником. Музыка будто битьё бутылок на свалке — это ужасно. А балет…
      — Значит, вы вообще против воспитания? — спросил Фёдор Иванович.
      — Я за раскрепощение комплексов.
      — По-вашему, получается — не надо ничего делать?
      — Нет. Я этого не говорю. Просто надо идти следом за комплексами, осторожно раскрепощая их. Что-нибудь да получится.
      — А если ничего не получится?
      — Такого не может быть. Любой человек — неповторимый мир. Не надо коверкать этот мир насильственным наложением условностей. Вера, ваша дочь занимается музыкой?
      — Да, — гордо сказала Вера. — И музыкой, и балетом, и английским, и вышивать учится.
      — Вот она и мстит вам за это.
      — Пусть. Она ещё маленькая. Вырастет — благодарить будет.
      — Выпить хочется, — несмело сказал Онуфрий Степанович.
      — Всем! Всем встать на колени! Считаю до трёх! — воскликнула Лора, которой надоело слушать учёный спор. — Раз! Два!
      — Кидай, внучка, кидай! — сказала Варвара Игнатьевна. — А то ручонка-то дрожит.
      — Три!
      Трах! Графин разлетелся вдребезги. Осколки осыпали стоявших на коленах теоретиков. Вспенившийся квас потёк в сторону поборника раскрепощения комплексов. Тот проворно вскочил на ноги.
      «Баламутка Катька» усмехнулась.
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ,
      в которой снова идёт спор о воспитании
     
      Вдруг дверь заскрипела, и в комнату вошёл Геннадий Онуфриевич, держа за руку бледного мальчика, одетого в кримпленовый тёмно-серый костюм, остроносые лакированные туфли и кружевную рубашку. Наряд мальчика дополняли синий галстук и белый платочек, торчащий из кармана пиджака.
      — Что здесь происходит? — удивился Геннадий Онуфриевич.
      — Good afternoon![16] — вежливо сказал юный джентльмен и склонил аккуратно подстриженную голову.
      Все молча таращили глаза на вошедших.
      — Мы немного задержались, — Геннадий Онуфриевич осторожно поднял ногу, пропуская поток кваса в сторону Фёдора Ивановича. — Не рассчитали с электричкой. А вы уже бьёте посуду?
      Фёдор Иванович поднялся с пола и стал выжимать хлюпающие коленки.
      — Лес рубят — щепки летят, — почему-то ответил он русской народной пословицей.
      — Она хочет хека под маринадом, — сказала Вера и тоже встала с колен.
      — Какого хека? Ничего не понимаю, — мотнул головой Геннадий Онуфриевич. — Смит, Please take your seats[17]. Ну что, леди и джентльмены, начнём, пожалуй. — Учёный снял очки, протёр их платком.
      — Сейчас, я подотру только, — засуетилась Варвара Игнатьевна.
      Ирочка подошла к бывшему мужу, протянула руку:
      — Здравствуй, Гена… Ты прекрасно выглядишь…
      Геннадий Онуфриевич подслеповато прищурился на бывшую жену.
      — Ах, и ты здесь, — сказал он рассеянно.
      — У вас очки, как в бинокле, — сказала Лора. — Вы в них похожи на рака.
      — В самом деле? — удивился Геннадий Онуфриевич. — На рака? Мне этого ещё никто не говорил…
      — Они боятся. А я никого не боюсь.
      — Лора!
      — И ещё у вас пух в волосах. Что, вам некому зачинить подушку? Вы холостяк?
      — Какая раскрепощенность! — донёсся восхищённый шёпот Нуклиева. Маститый учёный подошёл к бывшему коллеге, взял его за локоть. — Забудем всё. А?
      Красин надел очки.
      — И вы здесь?
      Ирочка между тем несмело приблизилась к сыну.
      — Шурик… здравствуй… Ты меня помнишь? Я твоя мама… Боже мой… какой большой стал… Совсем взрослый… Дай я тебя обниму… Иди ко мне, мой дорогой…
      — Он не понимает по-русски, — вздохнул Геннадий Онуфриевич.
      — Не понимает? — удивилась Ирочка. — Ах да… твой эксперимент… Но разве ты не закончил?
      — Давно. Теперь вот учу русскому, но дело идёт плохо. У него оказались плохие способности к языкам. Сейчас я его устроил в русскую школу при английском торгпредстве.
      — Объясни, что я его мать! Шурик, боже мой! Неужели это ты, моя кровинушка?
      Ирочка заплакала. Геннадий Онуфриевич сказал что-то сыну по-английски. Шурик-Смит протянул матери руку с вежливой улыбкой:
      — Pleased to meet you[18].
      — Шурик! Это же я, твоя мама! Иди ко мне!
      Юный Красин обернулся к отцу.
      — What was it she said?[19]
      — Шурик! — мать бросилась к сыну, прижала его к себе. — Милый мой Шурик! Каким же ты стал большим!
      Шурик-Смит слегка отстранился от матери:
      — We should like to have an interpreter. Speak slowe: slower, please. What languages do you know?[20]
      — Боже мой, настоящий иностранец! Катя, Катенька! Подойди к нам! Шурик, это твоя сестра! Катя, твой брат не понимает по-русски. Скажи ему что-нибудь по-английски. Ты же учишь английский.
      «Баламутка» усмехнулась.
      — Hello… kid…[21] — выдавила она, не меняя позы.
      Шурик-Смит оживился.
      — О! Do you understand me?[22]
      Катька опять усмехнулась.
      — Three[23], — сказала она. — Болван! — Катька отвернулась.
      — What does it mean?[24] — переспросил Шурик-Смит.
      Ему никто не ответил. Подошёл какой-то знакомый Онуфрия Степановича уже под градусом.
      — Меня зовут… Пётр… Пётр Семёнов… Как это по-вашему?.. Allow me to introduce myself[25]. Я во время войны был капитаном в Архангельске… Встречал ваши конвои… Как это по-вашему? Дай бог памяти… I have wanted to visit England[26].
      — При чём здесь Англия? Он русский, — сказал Геннадий Онуфриевич.
      — Русский? — удивился бывший капитан. — Почему же он не говорит по-русски?
      — Так получилось.
      — Ин-те-ресно… — пробормотал Пётр Семёнов. — Значит, он знал английский… ещё там…
      — Почти что.
      — М-да… — обронил поражённый капитан, отошёл в сторону и задумался, положив в рот палец, совсем как маленький.
      — I am thirsty. Cold water, please[27], — сказал юный Красин.
      — Может быть, приступим к делу? — спросил Геннадий Онуфриевич и поправил очки. — У ребёнка режим.
      — Да чего ж вы стоите? — засуетилась Варвара Игнатьевна. — Иди, Шурик, садись…
      — We gladly accept your invitation[28], — машинально ответил уже успевший о чём-то задуматься учёный.
      — Прямо клуб аристократов на Пикадилли-стрит, — пробормотал Нуклиев.
      Все расселись вокруг стола. Ирочка села между бывшим сыном и бывшим мужем. Она была явно взволнована. Щёки женщины горели. Какие-то мысли бороздили её нахмуренный лоб. Ирочка постоянно порывалась заговорить с родным Шуриком, но наталкивалась на вежливый непонимающий холодный взгляд и тут же сникала. К тому же её постоянно сбивал с толку захмелевший Геннадий Онуфриевич. Учёный выпил за здоровье родителей подряд две большие рюмки водки, его разобрало. Геннадий Онуфриевич стал ещё больше рассеянным и забыл, что Ирочка уже давно не его жена.
      — Куда ты всё время пропадаешь? — говорил учёный, гоняясь вилкой за непослушным грибом. — Я совсем замучился со Смитом. Никто его не понимает… В садике постоянные недоразумения… В магазин не пошлёшь… Во дворе с ним никто не играет, дразнят Джоном Булем… Хорошо, что добился наконец… в русскую школу… при английском торгпредстве… Но они дают лишь поверхностные знания…
      — Я уже давно не твоя жена, — пыталась внушить Ирочка бывшему супругу. — Я уже несколько лет как Нуклиева.
      — Не жена? Вот как… Странно, — учёный поднял на нос спавшие очки. — Очень странно… Ну ладно, не имеет значения… Я тебе как бывшей жене скажу… У ребёнка слабая нервная система… Их там в английской школе знаешь как по русскому гоняют! Он даже во сне стал русские слова выкрикивать. В основном неприличные. Наверно, ребята научили. А ещё иностранцы называются…
      Учёный дотянулся до графина и выпил ещё одну рюмку.
      — И потом… Я тебе по секрету скажу… Как бывшей матери… Ты только никому… Уж очень они на манеры там всякие в этой самой школе нажимают… Уж такой вежливый стал… Ну прямо сил никаких нет… Встать просит разрешения… Сесть просит разрешения… В туалет, прошу прощения, просит разрешения…
      — Боже мой, ты как был не от мира сего, так и остался… В наше время такой ребёнок на вес золота. На него молиться надо!
      — Давай выпьем, старуха, а? Что-то мне как-то не по себе. Сложно… Много сил трачу… Устал я, что ли?
      — Подожди, — Ирочка отстранила наливающую руку. Лицо Нуклиевой пошло красными пятнами, она что-то лихорадочно соображала.
      — Па-па… Can I have a veal cutlet?[29] — Шурик-Смит вежливо дотронулся до локтя отца.
      — Что? Ах, котлету? Мама, у нас есть котлеты? Только телячьи.
      Варвара Игнатьевна виновато стала хвататься за различные блюда.
      — Телячьи котлеты? Сынок… Что же ты раньше не сказал?.. Куры вот, пожалуйста… Жареная баранина…
      — О! — понял юный Красин. — Мати… баран… Карашо… Give one portion mutton[30].
      — Бери, сынок! Выбирай любой кусочек. Кушай на здоровье.
      — Thank you[31].
      — Хлебушка хочешь?
      — No. With my roast mutton I shall have mashed potatoes, carrots, french beans, cauliflower, peas[32].
      — Что он говорит, Генюша?
      — Вали всё в кучу. В этом торгпредстве его приучили ко всякой чепухе… пардон… разнообразному гарниру…
      Шурику-Смиту навалили в тарелку всего, что было на столе, и тот приступил к трапезе, осторожно действуя ножом и вилкой. От него не исходило ни одного звука, в то время как на противоположном конце стола Лора капризничала, чавкала и разбрасывала еду, как молодой нахальный поросёнок.
      Между тем разговор за столом опять пошёл о воспитании — уж больно противоположные дети сидели друг против друга: с одной стороны холодный, выдержанный, предельно вежливый джентльмен, с другой — темпераментная, предельно невоспитанная поросятина.
      — Вы посмотрите на них и сравните, — проводил свою теорию Нуклиев. — У одного комплексы полностью подавлены. Он действует как запрограммированный автомат. Все его желания, мысли, чувства бьются под железной маской условности. Да, не скрою — на него приятно смотреть. Но ведь это хорошо для нас, а не для него. А это ребёнок! Ему хочется двигаться, прыгать, скакать, безобразничать! Он же стиснут в стальном корсете.
      — Но он вос-пи-тан, — горячо возражала ему Вера. — Много ли в наше время встретите воспитанных людей? А среди детей — тем более! Посмотрите на мою басурманку! Зачем она кинула в общее блюдо кость? Ну скажите, зачем?
      — Она бросила кость потому, что ей так захотелось, её комплексы полностью раскрепощены. Раскрепощенность — естественное состояние всего главного. Только одно в мире существо забыло это. Человек!
      — Спасение в прошлом, — гнул своё Полушеф. — Древние знали всё. Нет ничего нового и не будет. Если мы до конца расшифруем клинопись… Только кто её будет шифровать?.. В мире с каждым годом всё меньше и меньше людей знают клинопись… Нужна смена, а её нет… Ошибка Красина в том, что он не провёл свой эксперимент в области клинописи. Если бы мы доказали, что человек с рождения может знать клинопись… О! Что бы мы тогда сделали! Мы бы засыпали мир удивительной информацией из тьмы веков! Тогда не надо было бы заново изобретать велосипед и строить ракеты. Может быть, древние могли путешествовать по планетам лишь усилием воли. «Мир в нас», — говорили древние. Как они были правы!
      — Дуги, — говорил, не слушая никого, глядя в стакан с «Портвейном-72», Онуфрий Степанович. — Парень он хороший, но от дуг нос воротит. Умру, кто дуги гнуть будет? В районе один я остался. В могилу ремесло унесу…
      — Дом на него записали, — вторила мужу Варвара Игнатьевна. — Да разве ему нужен наш дом? И сад, и огород какой пропадёт… А так он внучек хороший, душевный. Не поймёшь только ничего.
      — Со словарём-то можно понять, — сказал Онуфрий Степанович.
      — Ну уж это конечно…
      Геннадий Онуфриевич поднялся, пошатываясь.
      — Тост! Я хочу сказать тост! I wish to propose a toast to… Mr. Chairman! Ladies and gentlemen![33] Прошу засвидетельствовать! Я дурак. Их бин дурак!
      Учёный плюхнулся на своё место и заплакал. Плечи его задрожали. Бывшая жена погладила его по голове.
      — Успокойся, — зашептала она. — Всё будет хорошо. Знаешь, что мы сделаем? Давай меняться детьми. Ты мне Шурика, а я тебе Катьку. Мужа я уговорю… Зачем тебе Шурик? Диссертацию ты защитил, сейчас он тебе обуза. А мне очень он нравится. Все знакомые лопнут от зависти. Давай, а, Гена! Тебе же легче будет. Катька, конечно, не сахар, но хоть по-русски понимает. Ну?
      Геннадий Онуфриевич продолжал плакать. Сын, перестав есть, удивлённо смотрел на пьяного отца. В его глазах было осуждение.
      — Па-па… — раздельно сказал он. — Where is the gentlemen's lavatory here?[34]
      — He туалет, а уборная! По-русски уборная! Сортир! Понял? Сколько тебе твердить, иностранная твоя рожа! Отхо-же-е мес-то! Вот сколько названий! И не мужской и женский! А общий! В огороде! Два шага налево, три шага направо — там и увидишь плетёное сооружение. Адью! I am tired and sleepy![35]
      — Мы его проводим, — сказала Ирочка. — Нуклиев, пойдём с нами, посветишь фонариком.
      — I would like a drop of whisky[36]. То бишь водки! Вот чёрт! И сам скоро по-русски разучусь говорить.
      Геннадий Онуфриевич дотянулся до бутылки и налил себе рюмку.
      — Итак, майн клайн геноссе старики! Many happy returns of the day![37]
      — Пойдём, сынок, я покажу тебе туалет, — Ирочка взяла Шурика-Смита за рукав.
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ, И ПОСЛЕДНЯЯ,
      в которой Геннадий Онуфриевич Красин идёт смотреть фильм «Любовь под вязами»
     
      Геннадий Онуфриевич вышел на улицу. Стоял тёплый вечер. Чисто сияли звёзды. Лёгкий ветерок возился в листьях сада… Пахло близким дождём и сеном.
      Учёный миновал двор, калитку и сел на бревно у изгороди. Далеко, в центре села, пели девчата. Геннадий Онуфриевич привалился к забору и закрыл глаза. Запахи и звуки стали тоньше, отчётливее. Мимо прошла компания с гитарой.
      — Гляди, Красины гуляют.
      — Ага…
      — А это кто сидит? Дядечка, ты чего здесь один сидишь? Пошли с нами в кино! — возле Геннадия Онуфриевича задержалась девушка в брюках, с распущенными по плечам волосами.
      — Что идёт? — спросил учёный.
      — «Любовь под вязами».
      — Я не видел.
      — Ну вот и пойдёмте. А то все парами, а я одна.
      Красин встал, взял девушку под руку.
      — Как вас зовут?
      — Меня? Надя… Надежда…
      — А меня Геннадий Онуфриевич… Гена…
      — Я вас знаю. Вы сын бабушки Варвары. Так идёмте?
      — Пошли, — сказал учёный.
      В доме продолжали кричать и бегать. Потом хлопнула дверь, на крыльцо кто-то вышел.
      — Красин, ты где?
      Это был голос Полушефа.
      — Я пошёл в кино, — сказал Геннадий Онуфриевич. — Я встретил красивую девушку и пошёл в кино. Так и передай всем. Кино называется «Любовь под вязами».
      — Желаю приятного времяпрепровождения, — сказал клинописец.
      Они отошли от забора. Рука у девушки была нежная и тёплая.
      — Эй! — вдруг крикнул вслед Полушеф. — Только помни! Киппэнинг!
      — Что он сказал? — спросила девушка.
      Геннадий Онуфриевич сжал ей локоть и засмеялся:
      — Так, ничего… Какое у вас прекрасное имя!
     
      1976, май, Москва
     
     
     
      Примечания
      1
      Вперёд! (англ.)
      2
      Назад! (англ.)
      3
      Я плаваю кролем (англ.)
      4
      Брассом! (англ.)
      5
      Баттерфляем! (англ.)
      6
      Нет! (англ.)
      7
      Как поживаете? (англ.)
      8
      Проклятье! (англ.)
      9
      Счастливый конец (англ.)
      10
      Отец (англ.)
      11
      Большой медведь (англ.)
      12
      Мясная птица (англ.)
      13
      Голубая сойка (англ.)
      14
      Ладно (англ.)
      15
      Лайки (англ.)
      16
      Добрый день! (англ.)
      17
      Прошу за стол (англ.)
      18
      Очень рад с вами познакомиться (англ.)
      19
      Что она сказала? (англ.)
      20
      Нам нужен переводчик. Говорите, пожалуйста, медленнее. Какими языками вы владеете? (англ.)
      21
      Здравствуй… малыш… (искаж. англ.)
      22
      О! Вы меня понимаете? (англ.)
      23
      Три (англ.)
      24
      Что означает это слово? (англ.)
      25
      Разрешите представиться… (англ.)
      26
      Я давно хотел побывать в Англии (англ.)
      27
      Хочу пить. Дайте, пожалуйста, холодной воды (англ.)
      28
      Мы с удовольствием принимаем ваше предложение (англ.).
      29
      Могу ли я получить телячью котлету? (англ.)
      30
      Дайте порцию жареной баранины (англ.)
      31
      Благодарю вас (англ.)
      32
      Нет. К жареной баранине дайте, пожалуйста, мятого картофеля, моркови, французской фасоли, цветной капусты, гороха.
      33
      Я хочу предложить тост за… Господин председатель! Леди и джентльмены! (англ.).
      34
      Где здесь мужской туалет? (англ.)
      35
      Я устал и хочу спать! (англ.)
      36
      Я выпил бы немного виски (англ.)
      37
      Поздравляю вас с днём рождения (англ.)

 

 

 

 


      Евгений Пантелеевич Дубровин. Грибы на асфальте
      Повесть сатирическая с лирическим уклоном
     
      Гавриилу Николаевичу Троепольскому
      ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
      ЭКИПАЖ «ЛЕТУЧЕГО ГОЛЛАНДЦА»
     
      Гусиная ночь
     
      Меня разбудило дребезжание упавшей на пол мыльницы. Приподнявшись на локте, я увидел, что кто-то лезет в окно. На фоне звёздного неба отчётливо выделялась человеческая фигура. Незнакомец стоял на четвереньках. Руки и одежда его светились бледным синеватым сиянием. Отбросив одеяло, я вскочил.
      В окно веяло ночной сыростью, колюче мерцали звёзды, под кроватью верещал сверчок. Всё было реально, кроме светящегося человека на подоконнике.
      У меня не было сил даже крикнуть, когда испускающее сияние существо прыгнуло на пол и, оставляя мерцающие следы, прошло вглубь комнаты. Потом оно не спеша разделось и улеглось на кровать. Визгливо заскрипели пружины.
      Стало очень тихо, только далеко шумели сады. Дикие мысли о человеке-невидимке, о привидениях и звёздных пришельцах заметались в моей голове. Всё когда-то читанное в детстве фантастическое, сказочное разом всплыло в памяти. Давно забытое чувство ледяного страха перед загадочным и необъяснимым сковало меня. Я уже открыл рот, собираясь закричать пронзительно, по-детски, на весь дом, но привидение на кровати зевнуло и произнесло.
      — Ох, и жрать же я хочу, братец! У тебя там не завалялся окорок килограммчика на два?
      С чувством некоторого разочарования я откинулся на подушку. Загадочное существо оказалось Вацлавом Кобзиковым.
      — Пойди умойся, — сказал я. — Ты светишься, как чудотворная икона.
      Плескаясь под умывальником, Вацлав чертыхался:
      — А я смотрю — что за идиотизм! Наш дом полыхает, хотя темень страшенная! Ну, думаю, пить надо бросать…
      — Очевидно, в мел попали примеси фосфора. Егор Егорыч купил его в какой-то химической артели.
      Надев тапки, я вышел на улицу. Дом действительно светился. И без того странный по своей архитектуре, он напоминал теперь какое-то сказочное видение, возникшее по мановению палочки волшебника. Башенки, крылечки, пристройки и веранды, из которых состояло наше жилище, сбились в кучу под развесистый дуб, как цыплята под крыло наседки. Так и казалось, что распахнётся одно из бесчисленных окошек и выглянет русалка с распущенными по плечам волосами.
      Я вздохнул. В доме было все, кроме русалок.
      Егора Егорыча и его необыкновенное строение мы открыли недавно. В конце апреля в нашем общежитии по неизвестным причинам рухнул потолок и студентам предложили временно расселиться по частным квартирам.
      Весь день мы с Кимом безрезультатно ходили по прилегавшим к институту улицам, и только под вечер одна старушка поведала нам о существовании «Ноева ковчега».
      «Там всех принимают, — сказала она. — Каждой твари по паре».
      К тому времени мы настолько устали и проголодались, что были рады обосноваться хоть в самом аду, а не только в ковчеге нашего прародителя.
      Но когда глянула на меня своими подслеповатыми оконцами хижина Егора Егорыча, я был буквально очарован. Только на иллюстрациях к сказкам бабушки Куприянихи увидишь нечто подобное.
      Я открыл заскрипевшую калитку, и мы с Кимом очутились в большом дворе, обрамлённом множеством крылечек. На верёвках, протянутых через весь-двор, сушилось бельё. Его было так много, что пространство вокруг напоминало лежащее на боку парусное судно. Возле калитки, прикованный цепочкой к колу, сидел зелёный петух. При нашем появлении он злобно вскочил на ноги. Этот петух-цербер окончательно покорил меня.
      Какие-то люди рыли яму в углу двора. Мы подошли.
      — Кто здесь хозяин? — спросил Ким. Мужчина, довольно моложавый на вид, в тельняшке, со шрамом на щеке, воткнул заступ в землю.
      — У нас республика, — сказал он, весело скаля жёлтые крупные зубы. — Все хозяева.
      — Мы студенты. Не найдётся у вас комнаты? Бывший моряк посмотрел на нас сочувственно:
      — Студент не птица, на веточке не переночует. Ну, как, ребята? Возьмём их?
      «Ребята» пробурчали что-то нечленораздельное. Группа возле ямы выглядела живописно и сильно напоминала интеллигентов, роющих укрепления во времена военного коммунизма. Особенно был забавен человек с бородкой клинышком, в золотом пенсне, неумело ковырявший лопатой.
      Согласны? Ну тогда полный вперёд! — воскликнул человек в тельняшке. — Идите и живите!
      — Где?
      — А где хотите. Вся коробка ваша. Мы были озадачены.
      — А как насчёт квартплаты? — поинтересовался я.
      Бывший моряк махнул рукой:
      — Сколько дадите, то и моё. Какой со студентов спрос! Лишь бы всё было по-хорошему. Нажмём, ребята, а то уже темнеет!
      «Ребята» взялись за лопаты, и на нас больше никто не обращал внимания.
      — Какой-то подвох, — сказал Ким, когда мы ото шли. — Чересчур добрый товарищ.
      Мне он понравился.
      Мы, как всегда, заспорили, но развеять Кимовы подозрения мне всё же удалось.
      В одном из закоулков дома была свободная комнатушка, и мы в тот же вечер переехали туда.
      Республика «Ноев ковчег» оказалась самой удивительной из всех республик, которые когда-либо существовали. Вся её конституция состояла из единственного параграфа, который гласил: «Делай что хочешь!» Можно было всю ночь жечь электричество, рвать на хозяйском огороде огурцы, пользоваться хозяйским чайником, приходить и уходить в любой час суток. Квартплаты как таковой не существовало. Когда президенту республики нужны были деньги, он просил взаймы. При этом Егор Егорыч смущался.
      Мне хозяин вообще нравился. Неизменно весёлый, подвижной, он вечно был чем-то занят. Егор Егорыч обладал добрым сердцем, и ещё не было случая, чтобы он бросил человека в беде. Особенно жалел хозяин людей, нуждавшихся в квартире. «Человек не птица, — говорил он, — на веточке не переночует. Ему требуется уголок». Строить новые уголки было слабостью Егора Егорыча. Дом рос, как на дрожжах. Я долго не мог ориентироваться в его лабиринтах. Все комнаты были невероятно перенаселены, но каждый день дом осаждали новые толпы квартирантов. Спастись от них можно было, только забаррикадировав дверь.
      А Егор Егорыч всё строил. Когда он, измученный, запылённый, трудился, возводя новый уголок, нам было просто стыдно. Мы чувствовали себя дармоедами и бездельниками. Особенно становилось неловко, когда не было денег заплатить за квартиру. Тогда каждый старался помочь и угодить хозяину чем только мог.
      …Полюбовавшись свечением дома, я вернулся в комнату. Вацлав курил на кровати.
      В нашу комнату Кобзиков попал при загадочных обстоятельствах.
      Проснувшись однажды утром, я вдруг с изумлением увидел, что рядом со мной преспокойно храпит франт в чёрном костюме, с галстуком-бабочкой и в лакированных ботинках. Я растолкал нахала. Аристократ в изумлении уставился на меня.
      — Пардон, — сказал он. — Ты что здесь дела ешь?
      — А ты?
      — Напьются — кровати своей не найдут, — про ворчал незнакомец, опять укладываясь спать.
      — Вот именно.
      Однако скоро всё выяснилось, и Кобзиков, галантно извинившись, попросил разрешения остаться жить у нас. Дело в том, что его вытурили из общежития зооветинститута. Причину Вацлав сформулировал туманно: «За то, что залез на крышу в одних трусах. Зачем — не знаю. А дело было на праздник».
      Просьба была удовлетворена после того, как к ней присоединился сам президент республики.
      Так в нашей комнате появилась странная личность.
      Вся жизнь Вацлава Кобзикова состояла из свиданий. Видели мы нового жильца только поздно ночью или рано утром. Это был закоренелый донжуан, но донжуан особый — если можно так выразиться, донжуан-бюрократ. У Вацлава имелась толстая бухгалтерская книга, куда он вносил имена своих возлюбленных, номера их телефонов, место работы, занятие родителей и другие исходные данные. Над кроватью будущий ветврач вместо коврика повесил раскрашенный цветными карандашами лист ватмана — «Расписание свиданий».
      Кроме того, у нового жильца было ещё много других предметов, резко отличавших его от соблазнителей обыкновенных: бинокль, шейный платок с изображением Собора Парижской богоматери, книга абонентов городской телефонной станции и план города. Это был донжуан, вооружённый последними достижениями науки и техники.
      Но самое удивительное то, что Кобзиков совсем не походил на легкомысленного волокиту, который донжуанствует, так сказать, во имя любви к искусству. Нет, это был вполне серьёзный донжуан, считавший любовь не развлечением, а тяжёлой, но необходимой работой. Для чего он это делал? Тут была какая-то тайна. Много раз мы с Кимом пытались её разгадать, но Кобзиков неизменно отделывался одной и той же фразой:
      — Может, вам ещё рассказать, где лежит мумия египетского фараона?
      …Красная точка, висевшая над кроватью, описала дугу, и папироса шлёпнулась в окно. Послышался голос Вацлава:
      — Пренепреятнейшая сегодня, брат, история по лучилась. Полковник в отставке с заржавленной саблей до самого трамвая гнался. Спасибо, успел на полном ходу вскочить, а то бы крышка. Только вот туфлю, чёрт лысый, сдёрнул. Как думаешь, сможет найти по туфле?
      — В истории известен подобный случай: Золушку отыскали по башмачку. С тех пор криминалистика сделала большие успехи.
      Вацлав вздохнул:
      А всё из-за проклятого гуся! Ты не представляешь, как может пахнуть гусь, только что извлечённый из духовки. Это что-то ужасное. Я чуть не повесился в шкафу на галстуке.
      В каком шкафу?
      Платяном, разумеется. Сижу я там, значит, а они косточками гусиными похрустывают и обсуждают мировые проблемы.
      — Кто они? И зачем ты забрался в шкаф?
      — Не торопи! Да, сижу, а запах в щёлку так и валит. У меня, разумеется, в животе началось: «У-р-р-р!.. Ур-р-р!» Я уж и мял его, и к стенке прислонял, и что только не делал! Урчит, сволочь, как из пушки, хоть уши затыкай. Слышу, полковник говорит: «Опять Мурзик в шкафу мышь поймал. Вы пусти его, негодяя, мамочка». Дальше — скрип стула, как будто с него увесистый мешок сняли. Ну, я, разумеется, не стал ждать, когда с полковницей об морок случится при виде моей физии, взял и выскочил из шкафа.
      Кобзиков замолчал, очевидно переживая снова подробности приключения, потом подытожил:
      — А всё из-за проклятого гуся, чтоб ему на том свете не перевариться! Эх, всё бы, кажись, отдал сейчас за одну только лапку — знаешь, вся в жёлтом жиру, а на боку срез, к которому укроп прилип. Постой, когда я в последний раз битую птицу ел? На свадьбе какой-то, года два назад.
      Вацлав .задумался. Я тоже стал припоминать, когда ел гусей, и в желудке у меня засосало.
      — Послушай, а ты любишь вареники в сметане? Но только чтобы из тонкого теста и со сливочным маслом. И чтобы сметана густая. Шлёпнешь его, гада, в миску, перевернёшь — и в рот. Такое блаженство!
      — Я бы их съел без сметаны, — проворчал Вацлав.
      — А ещё я знаешь что люблю? Беляши!
      — Какие ещё беляши?
      — Как? — изумился я. — Ты не слыхал про беляши? Несчастный! Это же мечта! Колодец в пусты не! Благоухание роз! Защищённый диплом!
      Я принялся описывать достоинства неизвестного Вацлаву лакомства. Под конец я увлёкся и попытался воспроизвести шипение беляшей на сковородке.
      Кобзиков застонал:
      — Не могу! Разбужу Ивана-да-Марью.
      Иван, девятнадцатилетний юнец со смазливой физиономией и чёрными пижонскими усиками, работал на заводе после окончания ремесленного училища. Из наших соседей он единственный был женат и на этом основании нас презирал. Особенно Иван возгордился после того, как у него родилась дочка. Новоиспечённый отец без конца таскал её с места на место. При встрече с кем-нибудь из нас Иван обычно хватался за пуговицу и начинал разглагольствовать о счастье отцовства, преимуществах семейной жизни над холостяцкой и о супружеской верности, употребляя при этом такие сильные выражения, как: «жена — друг», «ты не представляешь, какое это великое счастье — иметь ребёнка», «семья — это большая ответственность».
      В общем Иван был человеком конченым, и только в одном мы завидовали ему: он ел три раза в день. Он ел всё: украинские борщи с бараниной и котлеты с разваренной картошкой, все существующие супы, начиная от примитивного картофельного и кончая царём супов — харчо, жареную рыбу, сибирские пельмени, блинчики с мясом и ещё многое такое, о чём мы никогда не слышали. У его жены Марьи был просто талант в этом отношении. Когда она, толстая, краснощёкая, металась по двору, гремя кастрюлями, то можно было подумать, что приготовление пищи для Ивана — дело её жизни или смерти.
      Прошлёпав к дверям молодожёнов, Кобзиков зашипел в замочную скважину:
      — Иван… Ивашек… проснись… Иван! Дело есть! Прошло минут пятнадцать, прежде чем раздался недовольный басок:
      Ну, чего там приключилось, ядрёна палка?
      Ивашек, выбрось сожрать чего-нибудь, — зашептал Кобзиков. — С утра ни буханочки во рту не было.
      За дверью послышались сонные голоса: «Где?..», «Под столом… хлеб в шкафу»; потом, очевидно, Вацлаву что-то сунули в руки, потому что в желудке у ветврача заурчало совсем громко.
      — Щи. Пахнут, как из пушки. Будешь?
      Я встал с кровати, и мы принялись уписывать вкуснейший борщ. Когда ложки стали доставать дно, заворочался Ким.
      — Или мне это снится, или тут действительно что-то едят, — сказал он хриплым спросонья голосом.
      — Тебе снится, — уверил Кобзиков.
      — Это нечестно. Люди спят, а они объедаются.
      Подумаешь, несчастного гусишку слопали, — буркнул Вацлав.
      Ким приподнялся на локте:
      — Какого гусишку?
      — Обыкновенного. С лапками и печёнкой.
      — Врёшь.
      — Фарш только неважный оказался: каша пшённая, а я люблю рисовую.
      — Но это же чёрт знает что! — расстроился Ким.
      — Перестань, — сказал я Вацлаву. — Дался тебе этот гусь.
      — Ничего с собой не могу поделать, — вздохнул Кобзиков. — Стоит перед глазами, сволочь, и всё. Сбоку румяная корочка, а на спине петрушка.
      — Ну, хватит! — разозлился я, чувствуя, как рот стал наполняться слюной. — Это уже начинает надоедать.
      — Гусь никогда не надоест, особенно если его приготовить умело. Положить лаврового листика, перчика…
      — Кончай, — прохрипел я, — иначе за последствия не отвечаю!
      Мы разошлись по своим кроватям. В комнате было тихо, только в углу заливался сверчок да под потолком звенели комары. Мы лежали и думали о гусе. Неожиданно Вацлав стал одеваться.
      — Идиоты, — пробормотал он. — Сидим и дразним друг друга, а под боком петух.
      — Где? — спросили мы с Кимом в один голос.
      — Петух Егорыча! Чем он хуже гуся?
      — Но это нехорошо, — заколебался я, хотя искушение было велико, — и потом он же не жареный.
      — Зажарим. Сделаем доброе дело. Вчера он мне ногу проклевал до кости. Этот хищник скоро нас со света сживёт.
      Пока мы пересекали двор, меня мучили угрызения совести. С одной стороны, это очень смахивало на воровство, с другой — данный случай можно было рассматривать как уничтожение хищника, опасного для общества.
      Петух Егора Егорыча действительно причинял жильцам «Ноева ковчега» много неприятностей. Он горланил свои песни круглые сутки, собирал в наш двор со всей улицы кур; будучи спущен своим хозяином на прогулку, срывал и пачкал бельё и, что самое главное, не упускал удобного случая клюнуть в ляжку зазевавшегося. Весь дом единодушно ненавидел петуха. Несколько раз неизвестные злоумышленники пытались его отравить; дважды на него спускали соседского волкодава. Все эти враждебные действия озлобили птицу, и она превратилась в человеконенавистника.
      Съев петуха, мы сделали бы доброе дело.
      Президент же души не чаял в этом звере и называл свою любимую птицу «вооружёнными силами республики».
      — Главное, схватить его за голову, — говорил Кобзиков, подкрадываясь с топором в руках к небольшой постройке, в которой петух коротал ночи. — Да потише ты топай, он чувствительнее любой овчарки!
      Мы не проделали и полпути, как в конуре послышалось бормотание и затем раздалось мощное:
      — Куда-куда!.. Кобэиков выругался:
      — Услышал, гад! Цып-цып-цып! Кура-кура-кура! Я тебе пшена принёс!
      Но «вооружённые силы республики», не обращая внимания на подхалимские речи, заорали во второй раз.
      — За мной! — крикнул Вацлав, бросаясь вперёд.
      Мы ворвались в постройку и стали хватать направо и налево. Петух словно сквозь землю провалился.
      — Дёргай за цепь, — посоветовал ветврач.
      Я дёрнул. Послышалось хлопанье крыльев, потом меня больно долбануло в затылок.
      — Здесь он! — закричал Кобзиков. — Держу! Ой! Кусается, сволочь! Хватай за голову! Да куда же ты мне в рыло лезешь? Ой!
      Что-то большое заслонило звёзды в двери.
      — Сорвался! Лови его!
      Мы выскочили из курятника.
      В разгар ловли раскрылось чердачное окно и наружу высунулся по пояс голый человек.
      — Что за шум? — спросил бас. — Эй! Братва! Вы не воры?
      — Воры!
      — Тогда не мешайте спать! Это нахальство!
      — Иди помогай, Аналапнех! Егорычева петуха хотим зажарить! — крикнул Кобзиков.
      Человек, которого назвали Аналапнехом, помолчал, размышляя.
      — А хлеб есть? — спросил он.
      — Есть. Соли только нет.
      — Соль у меня найдётся!
      Через минуту во дворе появился чемпион города по классической борьбе Борис Дрыкин, известный более как Аналапнех. Длинное и загадочное имя расшифровывалось просто: «А на лопатки не хочешь?» — по любимому выражению Бориса. Чемпион был в пижаме и мягких туфлях. Он принял стойку, согнул бычью шею и полюбопытствовал:
      — Егорыч дома?
      — В командировке по личным делам. Вернётся только к обеду.
      — Тогда гоните на меня!
      Ободрённые поддержкой знаменитости, мы с гиканьем кинулись за петухом,, стараясь направить его в засаду. Петух, не подозревая о грозящей опасности и, очевидно, думая, что Аналапнех обычный смертный, не заставил себя долго ждать и помчался прямо на чемпиона. Когда между замершим в стойке Борисом Дрыкиным и «вооружёнными силами республики» оставалось не больше метра, чемпион молниеносным броском кинул своё тело на бедную птицу. Заорав не своим голосом, «вооружённые силы» взмыли к звёздам и очутились на крыше. Борис Дрыкин поднялся весь в пыли, держа в каждой руке по горсти перьев.
      — Подожди же! — проворчал он, выбрасывая перья. — Всё равно уложу на лопатки!
      Чемпион сплюнул и полез на крышу. Мы последовали за ним, и погоня возобновилась.
      — Вода вскипела! — крикнул снизу Ким.
      — Посоли! Соль под кроватью в пачке! — ответил Аналапнех.
      Мы удвоили усилия. Вацлав, как имеющий некоторый опыт лазания ночью по крышам, мчался впереди. Возле печной трубы ему удалось вырвать из петуха полхвоста. Следующий успех выпал на долю Дрыкина. Он повредил злодею кирпичом ногу, хотя и ободрал при этом собственный нос.
      Может, в конце концов мы бы и провели в нашей республике разоружение, если б не проснулись обитатели «Ноева ковчега». Заспанные, недоумевающие, они толпились во дворе.
      — Идите спать, граждане, — убеждал их Ким, — ничего интересного нет. Это лунатики.
      Но жильцы бранились и негодовали.
      Мы спустились с крыши исцарапанные и злые. Далеко за садами протирал глаза рассвет.
      — В следующий раз заикнёшься о гусе на ночь глядя — обижайся на себя! — сказал я Вацлаву, укладываясь в кровать. Но аристократ только зло засопел.
     
      Морская болезнь
     
      Первыми в республике обычно просыпались «вооружённые силы». Ещё глубокой ночью со двора неслись залихватские крики и квохтанье. Непосвящённому человеку показалось бы, что в нашем дворе расположилась делая птицеферма.
      Петух будил Марью. В её комнате начинали двигаться стулья, шаркал веник, гремели кастрюли. Сквозь полуоткрытую дверь доносилось бормотанье: «О господи боже мой, опять проспала!» Вскоре нашу комнату заполнял запах тушёного мяса. Ивану готовили завтрак.
      Затем на полке принималась дрожать, словно в ознобе, посуда. К ней подключались стёкла окон, мыльницы, кружки — всё, что могло издавать звук. Это зубной врач, который жил в подвальных комнатах и держал нелегально бормашину, начинал приём посетителей.
      В семь часов просыпались будильники. Адский грохот волнами перекатывался из комнаты в комнату на протяжении полутора часов. Дом наполнялся звуками, как жестяная коробка, в которую посадили пригоршню жуков.
      В половине восьмого те счастливчики, кто ещё ухитрялся спать, испуганно вскакивали с кроватей: начиналась канонада. На потолок откуда-то методически падали фугаски. Потолок прогибался и сыпал штукатуркой, будто надувал напудренные щёки. Это просыпался Аналапнех и делал утреннюю зарядку с двухпудовыми гирями.
      С полвосьмого до полдевятого в доме торопливо хлопали двери, потом наступала тишина. Но мы с Кимом не могли уже больше заснуть. Позавтракав в столовой, мы отправлялись в институтский парк, выбирали место потенистей и там досыпали.
      Недели две уже я и Ким жили, как летучие мыши: спали днём, работали ночью. Рабочий день обычно начинался у нас после того, как выпадала вечерняя роса и дороги, впитав в себя влагу, становились плотными. Но самое главное — кругом делалось безлюдно.
      В этот вечер роса выпала рано, и мы очутились за городом, когда раскалённый от прокатившегося по нему солнца край неба ещё не успел остыть и лишь кое-где покрылся окалиной. На его фоне прямые свечки тополей были как чёрные трещины. Ким остановил мерина и дал ему овса.
      — Пойди разведай местность, — сказал он мне. — Вон там какое-то подозрительное пятно.
      — Мне надоело разведывать местность, — буркнул я.
      — Тогда подготовь агрегат.
      — Мне надоело подготовлять агрегат. Ким положил руку на моё плечо.
      — Не хандри, — сказал он. — Сейчас нам дорога каждая минута.
      Скользя по траве, я спустился вниз по склону. Луна ещё не взошла. Звёздный шатёр нёба светился неясно, словно сквозь— марлю, но на востоке земля уже тонула во мраке; только далеко, в том месте, где должен быть город, тлел горизонт. Слабый, как дыхание спящего, ветер дул поочерёдно то с одной, то с другой стороны. Когда он прилетал с запада, я слышал трамвайные звонки, гудки тепловозов и какой-то неясный шум, как будто там укладывался на ночь громадный рой. С востока же, с полей, ветер приносил запах полыни, липового мёда и короткие одинокие трели соловья. Я знал, где его гнездо: чуть подальше, в ложбине, заросшей шиповником, которую Ким принял за подозрительное пятно. Белая от меловой пыли дорога лентой убегала в поля и терялась во мраке. Она была безлюдна. «Сюда хорошо приходить на свидания, — подумал я, — слушать соловья. У неё должны быть большие чёрные глаза, чтобы отражались звёзды».
      — Ну, что? — нетерпеливо спросил Ким, когда я вернулся. — Можно начинать?
      — Ни единой живой души, если не считать, конечно, влюблённых, но их обнаружить нелегко,
      — Откуда тут влюблённые? — проворчал Ким. — Они всё в кино да на танцах.
      — Несчастный! Он не представляет себе любовь вне кино и танцев. Тина, вы никогда не бываете на лоне природы?
      Тина повернулась ко мне. В темноте её лицо смутно белело.
      Нет.
      — Может, вы даже не целуетесь?
      — Мы считаем это предрассудком.
      — Хватит болтать! — сказал Ким. — Поехали! Он щёлкнул выключателем. Зажглась лампочка, и жёлтый круг света упал на землю. Тина подготовила секундомер. Помянув чёрта, я взобрался на мерина.
      — Есть? — спросил Ким.
      — Есть.
      — Трогай.
      Я ткнул мерина в бок. Мерин вздохнул и сделал шаг. Я ткнул его ещё раз. Мерин опять шагнул.
      — Пошёл! Пошёл! — закричал сзади Ким, размахивая хворостиной. Я подпрыгнул и дёрнул мерина за ухо, но он только мотнул головой. Оставался последний способ.
      — Шумел камыш, деревья гнулись!.. — затянул я фальшивым голосом.
      — А ночка тёмная была! — рявкнул Ким сзади.
      — …тёмная была… — подхватила Тина.
      Мерин недоверчиво оглянулся и затрусил по дороге. «Летучий Голландец», громыхая, тронулся.
      — Одна возлюбленная пара!.. — вопил я, постепенно воодушевляясь.
      — Всю ночь гуляла до утра! — вразнобой донеслось сзади под усиливающийся грохот.
      Когда мы кончили петь, мерин, прижав уши, мчался во весь опор. Странное действие знаменитой песни на наш двигатель мы обнаружили случайно во время свадьбы соседей. Тогда мерин, как безумный, заметался по двору, едва услышав нестройный хор. Очевидно, с шумевшим камышом у него были связаны какие-то тягостные воспоминания. С тех пор мы использовали эти воспоминания в корыстных целях. Это, конечно, было не совсем честно, но на что не пойдёшь ради науки: нам нужна была скорость двадцать километров в час.
      — Заяц! Заяц! Пали! Улю-лю-лю! — крикнул Ким диким голосом.
      При этих словах мерин совсем ошалел. Выгибая спину, он понёсся вскачь. Меня трясло и швыряло, как в шторм на жалком судёнышке. Перед глазами плясали красные интегралы, к горлу подступала тошнота.
      Наверно, со стороны это было дикое зрелище. Среди мирно спавших полей со страшным лязгом, грохотом, криками неслось что-то бесформенное, озарённое слабым светом. Не то ведьмы ехали на шабаш, не то купцы веселились.
      Сзади клубами вздымалась пыль. В самом центре циклона, стуча ключом, метался Ким. Рядом с ним виднелась тонкая женская фигура.
      Я чувствовал себя уже совсем скверно, когда послышался голос Кима:
      — Стой! Хорош!
      Остановив тяжело дышавшего мерина, я почти свалился в траву. Меня тошнило.
      — Сейчас мы развили приличную скорость, — сказал Ким, залезая под колёса агрегата, — но, индюк ощипанный, где-то заедает.
      Я скорее удивился бы, если б заедать перестало.
      Рядом запахло духами. Это неслышно подошла Тина. Она всегда ходит неслышно, и от неё всегда чуть-чуть пахнет хорошими духами. Её рыжие волосы в темноте казались пепельными.
      — Твой жених фанатик, — сказал я с раздражением.
      Тина села, тонкая, стройная.
      — Ким умный.
      — Это он тебе сказал?
      Я лёг на спину и со злобой стал смотреть на звёзды. Проклятая сеялка! Будь трижды неладен тот день, когда я с нею связался!
      Всё началось на собрании, на котором распределялись темы дипломных проектов. Я взял себе «Комплексную механизацию возделывания кукурузы в колхозе „Синие Лепяги“. Ким — „Комплексную механизацию возделывания подсолнечника в колхозе „Синие Лепяги“. Тина — возделывание свёклы в этом же колхозе. Всё шло чинно и мирно. «Синие Лепяги“ были удобны и студентам и преподавателям, так как располагались под боком у института и являлись темой проверенной: не одно поколение выпускников защитило дипломы на его чернозёмных полях.
      И вдруг, когда «Синие Лепяги» брал себе тринадцатый студент, «завёлся» декан нашего факультета Наум Захарович Глыбка. Он выскочил из-за стола и стал кричать, что мы лодыри и дармоеды. Что мы не хотим двигать вперёд сельскохозяйственный процесс. Что нам плевать на честь института. И так далее в том же плане.
      Наш декан был угрюмым и неразговорчивым человеком. Целыми днями он сидел у себя в кабинете и думал. В этом состоянии Глыбке можно было подсунуть заявление о его собственном увольнении, и Наум Захарович подписал бы его не глядя.
      Однако периодически Глыбка «заводился» и тогда делался совершенно другим человеком. Глаза его начинали блестеть, ум работал чётко, остро, энергия так и излучалась с каждого квадратного сантиметра тела. В такие дни декан заражал лихорадкой весь институт. Да что институт! Вся область начинала говорить о Науме Захаровиче.
      Два таких «завода» случились на моей памяти. Несколько лет назад Глыбка выдал идею «самовспахивающегося поля», которую недоброжелатели Наума Захаровича окрестили «пахотой на кротах». Суть её была в следующем. Глыбка предлагал на полях разводить кротов, которые, роя норы, вспахивали бы поле. Оставалось разровнять кочки бороной — и пожалуйста, сей себе на здоровье!
      У Глыбки нашлись последователи. В срочном пси рядке были отменены летние каникулы у студентов нашего курса, а у преподавателей — отпуска. Все отправились ловить кротов. Опытное поле обнесли сеткой. Грызунов запускали в землю квадратно-гнездовым способом.
      Идея дала блестящие результаты. Через несколько дней опытный участок напоминал плацдарм после атомного удара. По кочкам, спотыкаясь, бродили фотокорреспонденты и местное начальство. Глыбка дневал и ночевал на поле. Он зарос и похудел.
      Вскоре кроты подохли, так как впопыхах экспериментаторы забыли, что их надо кормить, и причём довольно основательно. И вообще, оказывается, держать трактор дешевле, чем крота.
      Глыбка опять замкнулся в себе. С утра до вечера сидел он в кабинете и смотрел в окно. А потом опять поставил институт с ног на голову. Наум Захарович открыл, что если расставить по всему полю мощные вентиляторы и распылить с самолёта специальный самосклеивающийся синтетический порошок, то над полем образуется прозрачная плёнка на воздушных столбах. Сей, паши, убирай хлеба в любую погоду!
      Имя Глыбки снова появилось в газетах. Весь наш курс торчал сутками на опытном поле (том самом, многострадальном) и глазел на небо, где должна была появиться плёнка. Наконец крыша была готова, но убедиться, существует она или нет, мы не могли, так как плёнку не видно, а лето, как назло, стояло сухое. Глыбке поверили на слово и несли его на руках три километра, до самого института. На поле до начала сельхозработ разбили студенческий беспалаточный спортивно-оздоровительный лагерь.
      Через неделю пошли дожди, и весь оздоровительный лагерь подцепил простуду, так как никакой плёнки не оказалось.
      Третий раз декан «завёлся», как уже упоминалось выше, на собрании выпускников.
      — Ни один человек не выйдет из стен моего вуза, — заявил он, — пока не изобретёт что-нибудь. Хоть велосипед! Но — собственный! Неповторимый! Оригинальный!
      Спорить было бесполезно. Мы втроём: Ким, я и Тина — взялись изобрести оригинальную сеялку.
      Битых три дня бродили мы вокруг стоящей во дворе зерновой сеялки и не находили в ней никаких недостатков. Всё было на своём месте.
      — Может, поставить её на гусеничный ход? — мучился Ким. — Или сделать колёса вверху?
      Смех смехом, а ничего удачного в голову не приходило. Все наши уже трудились в поте лица, и один успел изобрести пугало для птиц. Оно кричало человеческим голосом: «Кыш, гады!»
      Все великие открытия начинались с пустяков. Однажды Ким опаздывал на лекцию и сказал кондуктору автобуса: «Плетётесь, как черепаха». — «Не нравится — садитесь на скорый поезд», — отпарировал кондуктор. «Скорый поезд, — додумал Ким. — Если, есть скорый поезд, то. почему не быть скоростной сеялке?»
      Нам с Тиной идея не понравилась. Во-первых, Глыбка может обвинить нас в ординарности;. во-вторых, стыдно перед товарищами. Какая-то, всего-навсего скоростная сеялка… Я настаивал на продолжении поисков идеи. Чем плох, например, трёхэтажный коровник? Экономия земляной, площади, не говоря уже о том, что на крыше можно устроить лекционный зал или летнюю танцплощадку.
      Но Ким был упрямым человеком. Он решил работать над сеялкой самостоятельно. Вскоре уже мой друг с увлечением таскал по коридорам общежития модель, основной составляющей частью которой было старое колесо от телеги. Изобретение произвело страшный шум и пользовалось всеобщей ненавистью,
      Я присоединился к Киму из сострадания. Дело в том, что постепенно модель усложнялась.: к колесу вскоре были приделаны самоварная труба, ящик от посылки и радиатор. Когда Ким тащил эту адскую машину, то извивался всем телом, как пойманный уж. С лица его катился пот и оставлял на полу дорожку.
      Предоставить Киму возможность и дальше одному изобретать сеялку — значило обречь его на верную гибель. Я добровольно впрягся в эту колесницу и быстро похудел на три кило. Дальше сработал инстинкт самосохранения. Я понял, что если я не облегчу чудовище, то ни меня, ни Кима родители больше не увидят.
      Первым делом я освободился от колеса и самоварной трубы, заменив их более лёгкими частями. У меня был третий разряд токаря, и это здорово пригодилось. Конечно, Ким в штыки принял моё вмешательство. Право менять что-либо в конструкции сеялки он оставлял только за собой. У нас началась борьба. Ким усложнял — и упрощал. Ким делал так — я этак. Разумеется, наше детище от этого только выигрывало.
      Постепенно адская машина стала приобретать черты настоящей сеялки.
      Не знаю, что было бы дальше, но сеялку увидел новый заведующий кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка Дмитрий Алексеевич Кретов, или просто Ляксеич.
      Дмитрий Алексеевич Кретов был человеком совершенно не типичным для нашего института. Кандидатом сельскохозяйственных наук и заведующим кафедрой Кретов стал в силу роковым образом сложившихся (обстоятельств. Говоря точнее, даже в силу одного обстоятельства. А если ещё точнее, то Дмитрий Алексеевич пал жертвой собственного любопытства.
      Это случилось года два назад. Дмитрий Алексеевич, в то время безвестный колхозный механик, прибыл в Сельхозтехнику «выбивать» подшипники для жаток. Разумеется, он такой прибыл туда не один, и, разумеется, подшипников не было. Злые механики толпой наседали на главного инженера. Он отбивался: «Рожу я их вам, да? Из глины сделаю, да?»
      На эти его слова никто, кроме Кретова, внимания не обратил, а Дмитрий Алексеевич обратил на свою погибель. «Гм, — подумал он, — а что, если в самом деле попробовать, того, из глины, да прибавить туда соломки? Обжечь в печи. Пару часиков небось проработали бы».
      Не подозревая, к каким это приведёт последствиям, Дмитрий Алексеевич принялся за изготовление саманных подшипников. К изумлению всех, подшипники проработали два дня, пока не пришли настоящие из Сельхозтехники.
      Может быть, всё дело и осталось бы без осложнений, не окажись в колхозе селькора-пенсионера. Но селькор-пенсионер был, и он немедленно настрочил в областную газету корреспонденцию под названием «Народный умелец». В редакции корреспонденцию печатать не решились и направили в сельскохозяйственный институт для проверки. Она попала к Глыбке.
      Говоря словами избитого сравнения, корреспонденция «Народный умелец» произвела на Наума Захаровича впечатление разорвавшейся бомбы.
      Шутка сказать — подшипники из глины и соломы проработали два дня! А если туда добавить металлических опилок? А если подержать под давлением в разреженном пространстве? А если пропитать растительным маслом?
      Мысль декана заработала, и пока ничего не подозревавший Дмитрий Алексеевич в поте лица трудился над изготовлением самана, кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка под председательством заведующего Наума Захаровича Глыбки села за расчёты. В три дня при помощи сложнейших формул и диаграмм было доказано, что:
      а) прессованный саман — наилучший материал для изготовления подшипников скольжения. Он прочен, лёгок, дешёв. Прост в изготовлении и надёжен в обращении;
      б) первую попытку применить прессованный саман в качестве подшипников скольжения сделал русский изобретатель-самоучка Иван Силин в 1676 году;
      в) прессованный саман найдёт широкое применение в нашем машиностроении и самолётостроении;
      г) прессованный саман даст стране экономию в сумме 1 234 567 891,23 рубля;
      д) кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка Н-ского СХИ берётся в двухлетний срок разработать технологию изготовления саманных подшипников, провести их испытания и внедрить в производство;
      е) кафедра не сомневается в успехе дела, так как во главе её стоит известный в стране учёный, кандидат сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбка.
      Последний пункт Н. 3. Глыбка вычеркнул, так как был человеком скромным.
      Копии этого документа направили в Академию наук, Совет Министров, в редакции всех центральных газет и журналов, первому исследователю космического пространства Гагарину и ещё в 378 других мест.
      После этого в колхоз, где работал Кретов, выехала целая делегация под руководством кандидата сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбки. Комиссия полностью подтвердила заключение кафедры. На специальном заседании учёного совета института Кретову была присвоена учёная степень кандидата сельскохозяйственных наук, а сам он назначен заведующим кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка (Н. 3. Глыбка был избран деканом факультета механизации сельского хозяйства). Кроме того, изобретателя поставили на общественных началах руководить научно-исследовательской лабораторией прессованного самана, на общественных началах избрали ректором института местных ресурсов и утвердили заведовать корреспондентским пунктом по саману журнала «Резервы — на-гора!».
      В первое время у Кретова была пропасть работы. Целыми днями он подписывал какие-то хитроумные графики, сложнейшие планы работы, ведомости на зарплату, утверждал сметы, подписывал наряды на глину, солому, известь, медь, растительное масло, мел и сосиски. В перерывах он давал интервью корреспондентам газет и журналов о том, что такое саман.
      Затем работы поубавилось. Корреспонденты исчезли, поток графиков и планов иссяк, из кучи нарядов шли только наряды на сосиски, да ещё продолжали аккуратно поступать ведомости на зарплату.
      Кретов заволновался. Ему было стыдно получать много денег и ничего не делать. Изобретатель самана стал бегать к декану, смущённо показывать планы и извиняться, так как планы не выполнялись. Наконец Н. 3. Глыбке он надоел (декан как раз обдумывал очередную идею).
      — Саман! Саман! — сказал Глыбка. — Что вы с ним носитесь? Саман — пройденный этап. Надо мыслить перспективно. Слышали, торчане из навоза смазочное масло получили? А вы «саман»…
      Дмитрий Алексеевич затосковал. Он привык вставать в пять часов, бегать, ругаться, доказывать, ликвидировать ЧП, а тут… Кафедра открывалась в десять часов, да и скука там была. Ну, придёт задолжник клянчить стипендию; хорошо, если лаборант перепутает аудитории — тогда прибегут студенты выяснять. Целыми днями пропадал Ляксеич в гараже, где стояли тракторы, помогал лаборантам ремонтировать. Вылезал он оттуда грязный, в масле и, ничуть не смущаясь, бежал на кафедру. За глаза преподаватели над ним посмеивались.
      Наша сеялка оказалась для Дмитрия Алексеевича живой водой. Он словно заново родился.
      — Ребята! — закричал Кретов, едва увидев наше изобретение. — Да вы же молодцы! Ей-право, молодцы! Вы же большое дело делаете!
      Завкафедрой проводил с нами почти всё свободное время. Здесь он был в своей стихии, советовал, давал указания, и мы подчинялись ему беспрекословно, так как механиком, надо отдать должное, он был замечательным.
      Кретов выделил немного денег и упросил проректора по хозяйственной части дать нам мерина. Вскоре в мастерских был готов первый экземпляр нашей сеялки. Экземпляр страшно гремел и обладал дурацкой привычкой рассыпаться при малейшем толчке. Обычно посмотреть на испытание сеялки собиралась толпа. Когда мы трогались в путь, следом, крича и улюлюкая, бежали мальчишки. Чтобы отвязаться от любопытных, мы начали работать по ночам, и сеялку в институте прозвали «Летучим Голландцем».
      Работа ночью была удобна и тем, что избавляла нас от многочисленных корреспондентов.
      Дело в том, что третий «завод» («заскок» — по-студенчески) Глыбки вызвал ещё больший резонанс, нежели прежние. Одно дело, когда идеи выдаёт один человек, и другое — когда этим занимаются сто семьдесят пять, притом студенты. В областной газете появилась большая статья «Сто семьдесят пять народных умельцев». Молодёжная газета завела специальную рубрику «Люди бурлящей мысли».
      Материалы под эту рубрику давал инструктор горкома комсомола Иван Иванович Березкин. В моей жизни этот человек сыграл значительную роль и заслуживает того, чтобы о нём сказали особо.
     
      Когда Ивану Ивановичу было шесть лет, его поймала на улице цыганка и пробормотала, схватив за шиворот:
      — Большим начальником будешь. В шёлковых рубашках ходить станешь. До самой Москвы дойдёшь. Позолоти ручку яблочком, хороший человек!
      Этот ничтожный эпизод оказал огромное влияние на судьбу Березкина. Его родители (отец — сторож на пруду, мать — доярка) неожиданно уверовали в гадание. При каждом удобном случае они говорили:
      — Ванюша у нас такой умник, такой умник, в школу ещё не ходит, а всю цифирь знает. Цыганка нагадала — большим начальником будет.
      Детство Ивана оказалось безрадостным. Чуть забалуется — сразу:
      — А ещё начальник!
      В девять лет родители, а за ними и всё село стали звать Березкина Иваном Ивановичем.
      В третьем классе его избрали ответственным за санитарное состояние класса (всё равно быть начальником — пусть привыкает!).
      Когда Иван Иванович подрос, его наперебой ста ли выбирать на руководящие должности в классе и в школе. Иногда у Березкина скапливалось сразу до пяти «нагрузок».
      — Тяжело в учении — легко в бою, — утешали Ивана Ивановича и подкидывали ещё что-нибудь.
      Постепенно Начальник смирился со своей участью. Стоило ему только услышать: «А теперь, товарищи, нам надо избрать. Какие будут предложения?», — как Березкин вставал со своего места, не дожидаясь, пока назовут его фамилию.
      Иван Иванович, и раньше не блиставший здоровьем, совсем спал с лица. Щёки его утратили традиционный детский румянец, голос стал раздражи-" тельным. Березкин научился покрикивать.
      Незадолго до окончания десятого класса произошёл случай, который показал, что предсказание цыганки не пустая болтовня. Ведь вся школьная «карьера» Березкина пока ничего не значила. Многие все десять лет ходят в «начальстве», а потом с аттестатом вкалывают на тракторе.
      А случилось вот что: у Ивана Ивановича заболела мать, и он вынужден был заменить её на ферме. В первый же день Начальник надоил от каждой коровы в полтора раза больше, чем надаивала мамаша.
      Естественно, Ивану не поверили. Учётчик долго крутил головой и совал в бидоны сложные приборы. Однако когда на следующий день Иван удвоил надой, удивление переросло в изумление. Из района приехал корреспондент и битый час выпытывал у дояра «секрет», на что тот отвечал односложно: «Чёрт его знает… Просто они меня любят». Корреспондент отбыл недовольный, однако всё же опубликовал за подписью Березкина большую статью: «Правильный режим, хорошие корма — много молока».
      Мать всё болела, и Начальник вынужден был заниматься бурёнками. Надои катастрофически росли. Об Иване Ивановиче заговорили. Его портрет появился на Доске почёта, а самого Начальника на колхозном собрании премировали будильником.
      За короткое время Березкин окреп. На его впалых щеках заиграл румянец, из голоса исчезла раздражительность: ведь за два месяца он не устроил ни одной «накачки», не провёл ни одного «разноса». Кого будешь критиковать — коров, что ли?
      После окончания десятого класса Иван Иванович решил пойти работать На ферму дояром. Мать день и ночь плакала, отец не разговаривал с сыном. О том ли они мечтали?!
      Но цыганка своё дело знала туго, и от судьбы, как говорят, не уйдёшь.
      Не прошло и недели, как Ивана Ивановича избрали секретарём комсомольской организации колхоза, редактором боевого листка, председателем двух каких-то комиссий и лектором-пропагандистом.
      Доить коров теперь было некогда. Окончательно покорившийся своей участи, Иван Иванович заседал, распекал, внушал, ездил по совещаниям в район и область. На одном из таких совещаний к Начальнику подошёл Большой Начальник, похлопал его по плечу и сказал:
      — Нам нужны крепкие сельскохозяйственные головы. Пойдёшь инструктором в горком комсомола?
      На радостях, отец сбегал в сельмаг и купил сыну чёрный портфель, который пылился там с незапамятных времён, и отдал ему свои выходные трофейные хромовые сапоги.
      В горкоме Ивана Ивановича встретили хорошо, хотя и с некоторой долей зависти: человек сам доил коров! Поэтому над хромовыми сапогами и шевиотовым костюмом смеяться не стали. А когда увидели, что Березкин не лезет с ходу в начальники отдела, посвятили его в горкомовские тайны.
      — Генсек у нас — баба, — сказали ему, — палец в рот не клади. Засекёт, что сачка давишь, — сгоришь со страшной силой, костей не останется. Девка она с большим горизонтом, любит масштабы, поэтому тебе надо откопать какую-нибудь идею и раскрутить на полную катушку. Лучше поезжай в сельскохозяйственный институт, дело это тебе знакомое, найдёшь что-нибудь. Да, вот ещё что. Никогда ей не ври, потому что она всегда всему верит. Метод у ней такой. Понял? Поверит так, что пиву холодному рад не будешь.
      Так Иван Иванович Березкин появился у нас в институте.
      Рабочий день его начинался в буфете. Иван Иванович заказывал три вторых и мрачно съедал. После этого, сгибаясь под тяжестью портфеля, в поисках идей он хмуро бродил до вечера по институтским коридорам, разглядывал плакаты и схемы внутренностей животных.
      Институт действовал на Березкина угнетающе. Сотни комнат, запутанность коридоров, толпы галдящих студентов растворили в себе тощую фигуру Начальника. Он никак не мог освоиться в бесчисленных лабиринтах, путался в курсах, группах, подгруппах и не узнавал людей.
      Встречая меня, Иван Иванович жаловался:
      — Уж больно вас тут много, Пряхин (он путал меня с каким-то Пряхиным). Целый день — голова-ноги, голова-ноги. Тыщи…
      — Восемь тысяч, — сказал я ему. Березкин хмурился:
      — А зачем? В промышленности или ещё где, может, и нужно. А на селе… Коров доить и я могу научить. Сколько на эти деньги ферм можно было построить?..
      — Ну, это вы напрасно, Иван Иванович…
      — Что напрасно? Всё зубрите, зубрите, а жизни не знаете, корову даже выдоить не умеете. Вот ты, например, сможешь?
      — Нет.
      — Ну вот! Я бы тебя к себе на ферму ни за что не взял.
      Наверно, в результате этих разговоров у Ивана Ивановича появилась мысль превратить наш институт в колхоз. Ректор — председатель, деканы — бригадиры, студенты — колхозники. Сев, уборка, дойка и всё такое прочее. Студенты-колхозники участвуют во всех сельскохозяйственных работах и, кроме того, слушают лекции.
      Даже Глыбка от такой идеи пришёл в замешательство. Но Ивана Ивановича неожиданно поддержала «генсек».
      — Надо подумать, — сказала она. — Здесь есть рациональное зерно. Привязать институт к земле. Посоветуйся" с учёными и студентами, Березкин.
      И Иван Иванович принялся советоваться. В мгновение ока он создал восемь комиссий и подкомиссий, три бюро и несколько комитетов. Через неделю эти органы размножились методом простого клеточного деления. Наш институт затрясло. Без конца подъезжали и отъезжали чёрные «Волги», толпились толстяки в соломенных шляпах. Наскакивая на людей, носились курьеры. Больше всех доставалось, конечно, Березкину. До сих пор для меня остаётся тайной, как он ухитрялся присутствовать одновременно на десятке совещаний и заседаний.
      В остальные институтские дела Иван Иванович не вмешивался. Даже материалы для своих репортажей о дипломниках он брал в кабинете Глыбки. Они с ходу понравились друг другу. А поскольку Маленький Ломоносов плохо относился к нашей сеялке, она занимала на страницах газет весьма скромное место.
      Без помощи Кретова нам пришлось бы очень туго. Он здорово привязался к «Голландцу». Завкафедрой даже сделал нам заманчивое предложение поступать к нему в аспирантуру, с тем чтобы продолжать работать над сеялкой.
      Не знаю, как Ким, но я тут немножко возгордился. Это был первый случай, когда в аспирантуру брали троечника. Обычно же после окончания оставляют круглых отличников, крупных общественных деятелей. У нас на курсе был один такой — Косаревский, председатель профкома. С ним даже ректор здоровался за руку. Судьба Косаревского была решена ещё на четвёртом курсе, и в последнее время он работал лаборантом в гараже.
      Косаревский зазнался. Он ещё год назад перестал здороваться с нами, только еле-еле кивал или снисходительно, подражая Глыбке, похлопывал по плечу. До такой степени зазнаваться я бы, конечно, не стал, но всё-таки Косаревского понять можно. Остаться в аспирантуре сразу после окончания института — это не фунт изюма!
      Я тоже стал ловить себя на том, что начинаю разговаривать сквозь зубы, а рука моя так и тянется похлопать кого-нибудь по плечу.
      Весть о том, что меня оставляют в аспирантуре, произвела в нашем колхозе сильное впечатление. Надо сказать, что репутация моя в родном селе была неважная. В школе я учился так себе, дважды имел крупные неприятности со сторожем колхозной бахчи. Кроме того, я первый из класса купил в сельмаге пиджак в красную клетку. Потом все накупили себе таких пиджаков, но слово «стиляга» приклеилось только ко мне.
      Теперь я с торжеством рассказывал всем об изобретённой сеялке, о новой квартире, которую мне, несомненно, дадут в городе. Старики почтительно снимали картузы.
      Но самое главное — аспирантура освобождала меня от унизительного положения. Ещё на четвёртом курсе мы с матерью решили, что я возьму направление в наш колхоз. Председатель, хороший знакомый матери, не возражал. Но в этом году председателем вдруг избрали Димку. Дмитрия Фёдоровича, моего бывшего друга и соперника. Ходить у Димки в подчинении, доставить ему такое удовольствие?! Чтобы она чувствовала ко мне покровительственную жалость?! Никогда! Никогда не быть этому, Ледяная принцесса! Ты ещё пожалеешь, что променяла меня на Димку. Вот запустят сеялку в серийное производство, приеду в колхоз на «Волге»…
     
      Она сидела впереди нас, гордая, холодная, словно высеченная из глыбы льда. Было стыдно колоть её сзади булавкой или дёргать за косу, но в девятом классе любовь не знает других проявлений. Что только не делали мы с Димкой, чтобы обратить на себя внимание!
      Мы подкладывали ей в парту живых лягушек, пускали за шиворот Ледяной принцессе жуков, сажали в безукоризненную тетрадь отличницы кляксы, бросали песком в открытые окна её дома, топили зазнавшуюся девчонку в пруду.
      Всё было напрасно. Она не обращала на нас никакого внимания. Она даже не жаловалась. Она просто не замечала нас, и мы её понимали. На месте Катьки мы гордились бы точно так же. Её отец был завхоз — наш бог и властелин. Все мальчишки нашей школы находились у него в руках. Он казнил нас и миловал, он определял степень наказания за разбитые стёкла и испорченные парты. Директор был лишь слепым орудием в руках завхоза. Он поступал так, как подсказывал ему хитрый интриган.
      И надо же было нам влюбиться в дочь этого страшного человека. Завхоз, наверно, сразу почувствовал это своим длинным носом, потому что стал преследовать нас больше других. В четверти мне вывели благодаря его стараниям по поведению «четыре», Димка не слезал с «Крокодила».
      Но ревнивый папаша репрессиями ничего не добился. Процесс был медленный и неизбежный. Он двигался вперёд, словно ледник, сокрушая всё на своём пути, и тут никто и ничего поделать не мог. Мы никогда не делились с Димкой своим сокровенным, мы даже отзывались о Ледяной принцессе пренебрежительно, но ревниво следили один за другим. Наша дружба, спаянная неразделённой любовью, стала крепкой, как гранит. Мы сделались неразлучными. Мы похудели. Мы скатились с «хорошистов» в болото троечников. Мы стали грубы с родителями, раздражительны и даже принялись тайком друг от друга писать стихи.
      Но всё на свете имеет конец. Разрубился и наш узел. Семья завхоза решила переменить место жительства. Катя уезжала! О, как мы вдруг полюбили завхоза! Как мы страстно желали, чтобы он опять продолжал издеваться над нами! Только бы не уезжал! Я даже стал по нескольку раз в день заискивающе здороваться со своим мучителем, как будто это что-то могло изменить.
      На вокзал мы пришли задолго до отхода поезда. С независимым видом, заложив руки в карманы, принялись мы прохаживаться по перрону. Чёртова девчонка не обращала на нас внимания… Прозвучал гонг. Наши сердца остановились. И вдруг Катя направилась к нам. «До свиданья, мальчишки, — сказала она небрежно. — Гена, ты можешь написать мне».
      Мы с Димкой вытащили карандаши и записали её адрес. А дотом случилось невероятное. Ледяная принцесса прикоснулась губами к моей щеке. Димка машинально подставил свою щёку. Но Катя повернулась и ушла.
      Я так и не понял, почему это произошло. Не понимаю и до сих пор.
      Недавно я был у них. У Димки с Катей. Они живут на самом краю села в маленьком домике, который совсем не видно из-за тополей.
      Я пришёл поздравить Димку с выборами в председатели. Димка принёс бутылку водки. Как ни странно, он остался прежним. Только превратился из бычка-крепыша в настоящего богатыря.
      Да и Катя тоже осталась сама собой, Ледяной принцессой. Она только пополнела чуть-чуть, медленнее стали движения, мягче голос, спокойнее взгляд.
      Откровенного разговора не получилось. Нам что-то мешало. Может быть, тот детский поцелуй или то обстоятельство, что я ещё студент, а Димка уже не Димка, а Дмитрий Фёдорович. А может, виной всему был мой модный костюм. Среди простой деревенской обстановки я, наверно, выглядел вычурно.
      Прощаясь, Димка крепко сжал мне пальцы. Я невольно поморщился. Он смущённо выпустил мою руку из своей лапищи. Она была у него широкая, словно лопата, грубая, мозолистая, с задубевшей шероховатой кожей.
      — Извините, — усмехнулся он, — забыл, что вы городской. Мы тут привыкли жить во всю ивановскую.
      Бывший друг упорно называл меня всё время на «вы».
      — Ничего, — пробормотал я.
      — Просим прощения, — усмехнулся он ещё раз. — Заходите.
      — Заходи, сказала Катя и опустила длинные ресницы.
     
      * * *
     
      — Всё в порядке, — сказал, подходя к нам, Ким. — Два семяпровода оказались забитыми.А я думал, шестерня сломалась.
      Я взобрался в седло. Всё-таки «Летучий Голландец молодчина! Вместо того чтобы сломать шестерню, он всего-навсего забил семяпроводы.
      Мы кончили поздно вечером. Когда я вылез из седла, сделанного из старого одеяла, всё поплыло у меня перед глазами. Изнутри к горлу подкатился скользкий противный ком.
      Это был приступ самой настоящей морской болезни.
      — Сегодня высеяли пять кило! — крикнул Ким. Целых пять кило? Нет, жизнь всё-таки прекрасна
     
      Вацлав Кобзиков исповедуется
     
      Дома нас ожидало фантастическое зрелище.
      Вацлав Кобзиков лежал полуголый на кровати и сосал из бутылки пиво. Стол был уставлен яствами: консервами «Печень трески натуральная в масле», «Зелёный горошек», «Солянка овощная» и пивными бутылками. Повсюду валялись кожура от колбасы и огрызки сыра. Если учесть, что ещё утром у ветврача не имелось ни копейки, а до стипендии было так же далеко, как в сказке о сестрице Алёнушке до колодца, то наше изумление можно было понять.
      — У тебя умерла бабушка?
      Кобзиков посмотрел на меня сонными, слипающимися глазами и ничего не ответил. Он сильно напоминал хорошо закусившего удава, и мне даже показалось, что в его кругло торчащем животе что-то слабо шевелится.
      — Ты нашёл мумию египетского фараона?
      — Нет.., ик… сдал курятник.
      — Я тебя серьёзно спрашиваю.
      — Не видишь, — сказал Ким, — человек объелся? У него бред.
      Но Кобзиков не мог сердиться.
      — Нет, серьёзно, ребята… ик… я передислоцировал «вооружённые силы» на чердак.
      — Расскажи подробней, — попросил я.
      — Извольте. Сижу я, значит, на крыльце и думаю: не утянуть ли Егорычевы кальсоны, которые прямо сами свешиваются мне в руки с верёвки? Продать — пирожков накупить можно. Вдруг появляются двое. Он и она. Юнцы. «Не вы хозяин дома будете?» — спрашивают. «Допустим», — отвечаю я уклончиво. Тогда они безнадёжными голосами говорят:«Не найдётся у вас комнатки? Молодожёны мы, студенты». Окинул я с крыльца «Ноев ковчег» взглядом и отвечаю: «Нет. Всё занято». Они повернулись и пошли, печальные такие. Жалко мне их стало. Зыркнул я на Егорычеву халупу второй раз, и вдруг меня осенила гениальная идея. «Стойте! — кричу. — Хотите пока занять вот этот сарайчик? Петушка мы куда-нибудь переселим». Если бы вы видели, как они обрадовались! Я тоже за них обрадовался и не заметил, как мне задаток сунули.
      Кобзиков тяжело перевёл дух и потянулся к бутылке с пивом.
      — Живодёры вы с хозяином, — проворчал Ким. Он съел кусок плавленого сыра и пошёл провожать Тину. Я попытался было углубиться в расчёты, но запах яств раздражал меня. Машинально я отщипнул булку.
      — Ешь, ешь, — вкрадчиво сказал Кобзиков. Я не заставил себя долго упрашивать.
      — Можешь и консервы съесть.
      Несколько удивлённый, я открыл «Печень трески натуральную в масле» и принялся опустошать банку.
      — Может, ты пива хочешь? Не стесняйся.
      Тут я с подозрением оглядел Кобзикова. Чересчур уж хлебосольная была у него физиономия.
      — Признайся, что тебе от меня надо? — спросил я.
      Ветврач замахал руками.
      — Что ты! Что ты! Вижу — голодный, почему не угостить? Сегодня — я тебя, завтра — ты меня. Услуга за услугу. На том и свет держится. Допустим, надо сходить за обувью…
      Я перестал есть и насторожился:
      — Что ещё за обувь?
      — Да так, ерунда. Забыл в гостях туфлю. Я тебе рассказывал. Самому, понимаешь, неудобно.
      — Значит, мне надо идти за туфлей?
      — Ну да. Пришёл, взял и ушёл. Что здесь такого?
      — Я отодвинул от себя еду.
      — Спасибо. Мне пока ещё жить хочется.
      — Чудак, — вскочил Кобзиков с кровати. — Абсолютно никакого риска! Я всё разведал. Полковник сегодня трудится во вторую смену, полковница на даче. Дома одна моя Дульцинея. Скажешь ей: «Здравствуй, Диночка. Вацлав просил тебя вернуть ему обувь». Вот и вое. Она тебе вернёт, и ты сразу ходу.
      — А почему сам не хочешь?
      — Я вижу, ты совсем профан в любовных делах. Мне же придётся тогда остаться!
      — Ну и оставайся. Разве она тебе не нравится?
      — Нравится. Но есть одно обстоятельство. Так называемый критерий времени.
      — Что это за чертовщина?
      — Ну, понимаешь… сегодня у меня ещё два свидания. А как я пойду, если туфли одной нет? Ну как, Ген?..
      — Нет.
      Кобзиков возбуждённо забегал по комнате.
      — Слушай.! Я отдам тебе всё, что на столе!
      — Нет!
      — И ещё бутылку сверх того, — соблазнял Вацлав.
      — Нет.
      Тогда Кобзиков остановился:
      — Слушай. Я тебя поведу в ресторан, Понял? Заказывать будешь ты, что хочешь.
      — Что хочу? — переспросил я..
      — Что хочешь!
      — И гуся?
      — И гуся.
      — И коньяк?
      — И коньяк.
      — Только ещё одно условие, — сказал я. — Ты расскажешь мне свою биографию. Ты мне будешь исповедоваться: почему ты такой страшный потаскун. И всё остальное.
      — Идёт! — согласился Кобзиков.
      Ресторан был уже закрыт.
      — Не напирай, — сказал швейцар, угрожающе выпячивая грудь и шевеля усами.
      Вацлав сунул ему рубль, и усы опустились. За столиками было почти пусто. Мы сели у окна. Подошла официантка с усталым лицом.
      — Что угодно, мальчики?
      — Жареного гуся, бутылку KB, шампанского во льду, остальное по своему усмотрению, — сказал я, небрежно развалясь на стуле.
      — Из горячего ничего нет.
      — В таком случае вместо жареного гуся запишите жалобную книгу.
      — Через полчаса мы ели гуся.
      Гусь был нежен, как велосипедная шина, но Кобзиков урчал от наслаждения: он опять был голоден.
      — Итак, — сказал я. — Родился ты в тысяча девятьсот…
      — Ты говоришь, у неё были грустные глаза? — перебил Кобзиков, обсасывая кость.
      — Да… В тысяча девятьсот…
      — И она была в цветастом халатике?
      — Да, она была в цветастом халатике, мерзкий донжуан! И у неё были грустные заплаканные глаза, безжалостный ты человек! И ещё у неё были прекрасные золотые волосы и маленькие ножки!
      — Помню, помню, — вздохнул Вацлав.
      — Не понимаю, чего тебе ещё надо? Не девушка, а ангел.
      — Эх, Гена, Гена, — покачал головой Вацлав, — ничего ты не знаешь! У меня самого сердце так и рвётся на части, когда её вспоминаю. Но не повернёшь реку вспять, не заставишь мумию египетского фараона пробежать стометровку. Ладно, слушай…Родился я в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в семье мелкого бездарного музыканта. Детство было самое обыкновенное, если не считать одного скверного обстоятельства: надо мной всю жизнь тяготеет рок. Но рок не простой. С этим можно было ещё смириться. Многих людей преследует простой рок, и они ничего, живут себе помаленьку. Ко мне же привязался какой-то придурковатый рок, чокнутый. На первый взгляд вроде и смешно, а выходит самая настоящая трагедия. Например, ещё младенцем я вывалился из коляски и проломил себе нос. Ну, проломил и проломил. Многие проламывают себе носы. Разумеется, я вырос горбоносым. Опять же это не ахти какое несчастье. Многие вырастают горбоносыми. Но дело в том, что мне только на том основании, что я горбоносый, начальник паспортного стола, который был очень зол на меня за одно дело, написал в паспорте против графы «национальность» — «грек». Идиотская история. Другой бы её за два дня уладил: начальника бы наказали, передо мной извинились. А я вот до сих пор хожу греком.
      — Врать ты здоров. Кобзиков тяжело вздохнул:
      — Мне никто не верит, и ты не исключение. Или вот ещё другая история. Сочинил я кантату. Чего скалишься? В детстве я был вундеркиндом. Все в восторге. Дескать, ах, ох, талант! Исполнил её раз, другой. Слышу — собираются меня в музыкальную школу для особо одарённых детей помещать. Ну, думаю, карьера налицо. И отец так думал, и все так думали. А потом какой-то дурак из отцовской филармонии возьми да ляпни: «Что-то эта кантата мне сильно напоминает Скаланчелли». Тут, разумеется, все забегали, засуетились. Начали проверять, не спёр ли, значит, я кантату у этого самого Скаланчелли. На меня косятся. Дескать, нехорошо, молодой человек. И что же оказалось? Никогда этого Скаланчелли и не существовало. Все успокоились, но в школу меня всё-таки не послали, и потом все мои произведения тщательно проверяли. История глупая, но музыкант во мне погиб.
      Я сочувственно вздохнул. Вацлав Кобзиков грустно нанизал колбасу на вилку.
      — Да-а. Теперь дальше. Ты знаешь, как я очутился в зооветеринарном институте?
      — Догадываюсь. В детстве ты очень любил животных.
      — Насчёт животных это правильно. Очень я их люблю. Только в жареном виде. Поступить в пищевой институт было мечтой всей моей жизни. Жарить колбаски там разные и прочее. Еле дождался дня, когда выдали нам аттестаты. Хватаю я, значит, своё свидетельство о зрелости и рву когти прямо сюда. Вышел из вагона, осмотрелся, вижу, девушка сидит на скамейке, мороженое ест, ножкой фокстрот танцует,«Где тут, красавица, — спрашиваю, — свиносъедобный институт?» — «Пойдёте, — говорит, — прямо, потом налево, потом опять прямо». Ещё улыбнулась, сволочь, чтоб ей старой девой остаться. Ну, пошёл я прямо, налево и прямо. Вижу, громадное здание стоит и красными буквами таблица: «Приёмная комиссия». Сдал документы, экзамены как по маслу прошли. Начались занятия, лекции. Быков, значит, баранов приводят в аудиторию — дескать, смотрите, вот эта часть рогами называется, а эта хвостом… Сижу помалкиваю, записываю, хвосты зарисовываю, а сам думаю: скорей бы научили жарить и варить их. Однако проходит месяц, другой, по-прежнему изучаем желудки да мочевые пузыри. Пошёл я в деканат и спрашиваю: «Скоро котлеты жарить будем?»Там отвечают: «Котлеты жарит рядом институт пищевой промышленности. А мы их только выращиваем».
      Выскочил я на улицу, глянул на фасад и обомлел. Громаднейшими буквами написано «Зооветеринарный институт». Потемнело у меня в глазах, хотел бежать к ректору, да разве он поверит? Анекдот ведь. Куда денешься? Приём везде закончен. Так и остался.
      — Вот тебе и свиносъедобный. Острить не будешь.
      — Тебе хорошо смеяться, — сказал Кобзиков мрачно. — А я всю жизнь ветврачом буду!
      — Ничего, вашему брату тоже приходится котлеты жарить. Куда взял направление? Бери в мясомолочный совхоз.
      Кобзиков положил на стол вилку, подозрительно огляделся и шёпотом сказал:
      — Решил я перехитрить свой чокнутый рок.
      — Как? — тоже почему-то шёпотом спросил я.
      — Хочу жениться. Я уже два года ищу себе невесту. Но пока никаких результатов.
      Я недоверчиво оглядел грека. Передо мной сидел бычок средней упитанности — хоть сейчас пускай на котлеты. Не может быть, чтобы им не интересовался слабый пол.
      Кобзиков перехватил мой взгляд.
      — Конечно, простых девушек навалом. Хоть сейчас под венец.
      — Тебе нужна не простая? Девушка-загадка? Девушка-сфинкс? Мумия египетского фараона.
      — Мне нужна дочь министра.
      — Кто? Дочь министра? — захохотал я, но, взглянув на ветврача, осёкся. Он сидел серьёзный и мрачный.
      — А внучка пенсионера республиканского значения тебя не устроит? — язвительно спросил я.
      — На худой конец, — ответил грек совершенно серьёзно, — можно даже дочку председателя райисполкома. Пройдёт с натяжкой сестра директора завода или племянница ректора института. Но мой идеал всё-таки — дочь министра. Я ищу её уже два года. Я даже представляю её во всех деталях. Этакая худенькая, чёрненькая, с длинным утиным носиком, ужасно несимпатичная. Мы знакомимся, и я её спрашиваю: «Где работает ваш отец?» — «Мой папа — министр», — отвечает она. «Ах, министр, — говорю я равнодушно. — Ужасно не люблю министров. Они страшные зазнайки». — «Мой папа не такой, мы завтра пойдём к нему на работу, вот увидите, он очень хороший».
      Кобзиков представлял эту сцену во всех подробностях. Глаза его стали разгораться, как угли, когда на них подуешь; с худощавого горбоносого лица исчезла печаль. Оно стало жёстким.
      — Вот тогда бы вы узнали, что такое Вацлав Кобзиков! Я бы схватил своего идиота-рока за горло. Потряс бы его как следует и сказал…
      — Тише! — осадил я размечтавшегося грека. — А то услышит.
      — ..и сказал, — закончил Вацлав шёпотом: — «Оставляй меня в городе и устраивай начальником управления, а то дух вон». И ещё бы я вырвал у него трёхкомнатную секцию и автомобиль «Волга».
      — Для начала неплохо, — заметил я. — Но всё-таки два года… Два года донжуанства, и неизвестно, чем всё дело кончится. На правильном ли ты пути?
      — На правильном, — убеждённо сказал Кобзиков. — Это я знаю так же твёрдо, как то, что земля вертится. А вот ты на неправильном. Ты думаешь, если создашь сеялку, так станешь великим? Чёрта с два! Тебя оставят при кафедре, дадут небольшую премию, и ты будешь всю жизнь влачить жалкое существование, а кто-то на твоей сеялке сделает карьеру.
      — Кто же?
      — Кто имеет связи. Может быть, даже дурак. Я за это не ручаюсь. Но кто-нибудь непременно сделает. Разумеется, кроме тебя, ибо у тебя слишком честное рыло. Нет, ты идёшь не туда. Ты зря теряешь время.
      Я покачал головой:
      — На правильном ли ты пути, Кобзиков?
      — На правильном! Только бы скорее дочь министра появилась на моём горизонте. Вообще, должен сказать, — в городе у нас начальство почему-то мало дочерей имеет. Мне всё больше попадаются девушки, у которых отцы парикмахеры. Наваждение какое-то! Опять, наверно, рок гадости устраивает.
      — А у официантки ты спрашивал, кто её родители? Может быть, её отец директор треста ресторанов? Он бы устроил тебя шеф-поваром. В твоём положении нельзя пренебрегать ни одной возможностью.
      — Уверен, что парикмахер.
      — Мальчики, с вас двадцать пять рублей. Заканчивайте, — девушка с усталым лицом подошла неслышно, положила на стол блокнотик и стала смотреть куда-то поверх наших голов.
      — Простите, — сказал я, — ваш отец не в тресте ресторанов работает?
      Официантка быстро посмотрела на меня и отвернулась.
      — Я серьёзно, девушка. Вы очень похожи. Официантка ещё раз оглядела нас и, подкупленная выражением наших физиономий, сказала:
      — Нет. Он в парикмахерской.
      По щеке грека скатилась слеза. Он машинально поймал её в кулак, словно муху, растёр о брюки и пробормотал:
      — Парик… махеры… Всюду парик-махеры… Два года одни парик-махеры…
      — Будете хамить — вызову милицию, — усталой скороговоркой сказала официантка.
      — Парикмахеры! — заорал вдруг Кобзиков. — Куда ни глянь — одни парикмахеры! Где же министры? Где министры, я спрашиваю?
      Подошёл швейцар и молча взял вечного жениха за рукав. Официанты гремели посудой. За соседним столом, уткнувшись носом в пепельницу, что-то бубнил пьяный.
      — А ну, мотайте, щенки! — сказал неблагодарный усатый страж.
      Когда мы вышли, на проспекте было совсем пусто. В листьях тополей спали воробьи. Кобзиков плакал.
      — Гена, Геночка, — бормотал он, — пожалей меня. Два года одни парикмахеры! Обедняла земля русская…
      Я посадил Вацлава в трамвай и взял ему билет.
      — В двенадцать тридцать у меня свидание. Гоголя, сорок девять, — вдруг совершенно трезвым голосом сказал он.
      Я пошёл к противоположной остановке. Кружилась голова. В деревьях глухо шумел ветер.
      Меня всегда волнуют ветреные ночи, когда всё вокруг наполнено странными звуками, когда тёплый воздух ласкает лицо, шею, руки, словно неведомое живое существо. Тогда мне кажется, что живые и деревья, и облака, и мерцающие звёзды, и тёмные флаги над крышами. В такие ночи я не могу заснуть — словно кто-то зовёт меня. Словно далеко-далеко стоит тоненькая девушка с большими чёрными глазами и, подставив бледное лицо ветру, шепчет моё имя.
      Иногда этот зов прилетает откуда-то со льдов океана, иногда из жарких песков Каракумов.
      В такие ночи я еду в Сосновку.
      Трамвай мчался, визжа на поворотах, бросая в ночь гроздья голубых искр. Я сидел, касаясь спиной холодного сиденья.
      Кондукторша дремала, положив под голову сумку. От толчка она очнулась, сердито посмотрела на меня и сказала:
      — Конечная.
      Прямо у остановки начиналась рожь. Мне предстояло пройти три километра полем. Навстречу со слабым шорохом катились серые тяжёлые волны. На каждом колосе сидело по чёрному комару. Они раскачивались взад-вперёд, как наездники.
      Вскоре поле кончилось, и тропинка спустилась к реке. Собственно говоря, никакой реки не было. До самого горизонта тянулись камыши. Только едва заметная полоска чистой воды жалась к берегу. Когда-то, очевидно, это была большая река, но время и люди сделали своё дело. Сейчас здесь простиралось царство камышей и лягушек.
      Показались силуэты домов. Я посмотрел на часы. Было два. В нашем доме, конечно, давно спят, но всё же я обошёл его стороной. Как бы не проснулась Каштанка и не разбудила мать.
      Маленький домик Ледяной принцессы затерялся среди Тополей, как в лесу. Во дворе пахло навозом и молоком. Корова под навесом повернулась ко мне и вздохнула. Я открыл проволочную калитку и вошёл в большой сад. Старые груши-великаны, растопырив ветви, преградили мне путь. Но я знал, где можно пройти.
      …Она спала на деревянной кровати посреди зарослей чёрных роз. Аромат этих странных цветов приставал к рукам и одежде, словно запах дорогих духов. Чёрные розы были семейной реликвией. Семена привёз дед Ледяной принцессы, цыган, откуда-то из-за моря. С чёрными цветами было связано что-то наподобие предания. Считалось, что тому, кто сорвёт цветущую розу, не будет счастья. Я никогда не видел, чтобы рвали чёрные розы. Они цвели и умирали, не тронутые человеческой рукой.
      Сквозь просветы в деревьях было видно, как со дна трясины поднимался туман. Ветер колебал его, словно гигантскую простыню. Где-то у самого горизонта мерцал костёр.
      Под одеялом едва был заметён комочек её тела. Я осторожно приблизился к кровати и опустился на колени. По её лицу бродили тени от листьев груш. Длинные ресницы слегка шевелились под ветром., Медленно, очень медленно я наклонился и прикоснулся губами к её щеке. И вдруг я замер. Мне показалось, что она сейчас проснётся. Но она не проснулась…
      Когда я возвращался пешком домой, рожь уже была мокрой от утренней росы. В воздухе не чувствовалось ни малейшего движения, и стебли стояли неподвижно, поникнув тяжёлыми колосьями. В усинках, словно слёзы, запутались прозрачные капли. Небо было светло-серым, без единой звёздочки. Только по-прежнему на краю света мерцал костёр.
     
      Летающая борона
     
      Когда президент вошёл, мы с Кимом пили чай, оставшийся от завтрака Ивана-да-Марьи.
      — Привет алхимикам! — сказал Егор Егорыч. — Скоро золото научитесь делать?
      — Пока только умеем от него избавляться.
      — И то дело…
      Президент мялся. Мне сразу стало ясно, что он пришёл просить взаймы.
      — Не пособите, хлопцы? Конуру перестраиваю. К молодожёнам ещё двое просятся. Хорошие ребята, из лесотехнического…
      Если бы Егор Егорыч требовал квартирную плату нахально, я бы, конечно, не дал, так как у нас с Кимом оставалось всего двадцать рублей. Но президент краснел, что-то мямлил; видно, ему было очень стыдно просить. А я не выношу, когда люди стесняются.
      — Ким, — сказал я, — дай десятку.
      — Зачем? — спросил капитан, не поднимая головы от книги.
      — Егор Егорыч расширяется.
      — Ну и пусть расширяется, — ответил Ким спокойно.
      — Да вы не беспокойтесь, ребята! — замахал руками хозяин. — На нет и спроса нет! В другой раз как-нибудь. — Егор Егорыч, пятясь, открыл задом дверь и вышел. Минут пять мы сидели молча.
      — Свинья ты, Ким!
      — Это почему же? — удивился капитан.
      — Умеешь унизить человека.
      — Этот вымогатель-то — человек?
      — Как тебе не стыдно! Таких хозяев, как Егор Егорыч, поискать! За квартиру почти не платим, свет жжём сколько влезет!
      По длинному лицу Кима скользнуло подобие улыбки.
      — Индюк ты ощипанный! «За квартиру не платим»… — Капитан «Летучего Голландца» взял ручку. — Сколько он у тебя в этом месяце занял?
      — Ну, пять.
      — У меня семь с полтиной. У Кобзикова шесть. Что получается? Восемнадцать и пять десятых? Теперь, ты ему два дня помогал рыть? Помогал. Работник из тебя плёвый, но, допустим, два с полтиной в день ты заработал. На мерине брёвна три раза привозил? Любой дурак взял бы с него по трояку. Я ему электропроводку делал и воду подводил. За коммунальные услуги не менее десятки. Приплюсуй ещё десятку, которую ты ему чуть было не отдал.
      — Сминусуй стоимость петуха, которого мы чуть было не съели.
      Но Ким всегда был неуязвим для иронии.
      — Для нашей клетки это неплохо?! Если помножить эту сумму на число квартир, то получится около четырёхсот рублей. Заработок профессора! Таких хозяев действительно поискать.
      — Если возвысить эту сумму в квадрат, то можно достигнуть ещё более поразительных результатов.
      — А ты смог бы?
      — Получше тебя.
      — По-моему, это для тебя непосильная задача.
      — А сам-то? Двух слов связать не можешь. Ванек!
      — А по харе не хочешь?
      — Хочу.
      — Ну, иди, я тебе дам.
      — Иди ты. Уж это у меня лучше получится.
      — Индюк ощипанный! Ему пёрышки выдёргивают, а он ещё и благодарит.
      — А ты свинья неблагодарная!
      — А ты пёс-подхалим. Сенбернар!
      — Повтори!
      — Сенбернар!
      Я швырнул ботинок, но промахнулся. Ким запустил в меня подушкой. Полетел пух. Мы кинулись друг на друга.
      — Болваны! — заревел Вацлав Кобзиков, бросаясь грудью на только что вычищенный и отутюженный костюм. — С ума посходили? Два часа чистил, и опять чисть? Мумии египетского фараона!
      На днях греку его рок опять подстроил гадость. Видно, он всё же подслушал наш разговор в ресторане. В самый разгар поисков дочери министра рок напустил на Кобзикова вирусный грипп. Врач под страхом вечной глухоты и менингита запретил Вацлаву появляться на улице в течение недели.
     
      Два дня Вацлав метался по комнате, как тигр, пойманный в ловушку в тот самый момент, когда он уже настигал трепетную лань. Потом грек смирился. Он попросил у меня стопку бумаги, химический карандаш, копирку и уединился в уголке. Я, грешным делом, подумал, что Кобзиков засел за диплом, но через два часа Вацлав попросил меня расклеить на остановках городского транспорта объявление следующего содержания:
      При этом ветврач сказал:
      — Если Магомет не может прийти к горе по причине вирусного гриппа, то гора придёт к нему сама.
      — Чепуха, — сказал я, прочитав это объявление. — Ничего не ясно: где потерял, что потерял и кто потерял. И потом, может быть уже год никто ничего не терял.
      — Ты не знаешь женщин, — усмехнулся грек. — Они страшные растеряхи. А психология? Ты не знаешь психологии женщин. Даже если женщина ни чего не потеряла, она всё равно придёт посмотреть.
      Сейчас Вацлав готовился к приёму первой посетительницы. Он проспал и теперь в одних трусах метался по комнате, одновременно бреясь, выдавливая прыщи и гладя костюм. С минуты на минуту могла войти девушка с остреньким носиком и сказать: «Я потеряла сумочку. Мой папа — министр».
      Раздался стук в дверь.
      — Это ко мне! Не пускайте! — пискнул грек и юркнул за шкаф.
      Вошла Тина. Она с удивлением осмотрела комнату.
      — Мальчишки! Что случилось? Вы похожи на петухов.
      — Подсчитываем чужие доходы, — пробурчал я,
      — Чьи?
      — Егор Егорыча. Тина улыбнулась:
      — Ну, какие у него доходы…
      — Четыреста рублей в месяц, вот какие, — ответил капитан, косясь на меня.
      — Четыреста? — Тина заинтересовалась. — Откуда же? Он ведь бедно живёт. — Мне его иногда жалко становится.
      — Вот-вот. Жалость — его основной капитал. Не удивлюсь, если у этого кровопийцы на книжке тысчонок пять окажется.
      Тина вздохнула.
      — Нам бы с тобой, Кимочка, эти деньги, мы бы купили сервант. Я сегодня видела в комиссионном. Чешский. Прелесть!
      — Только серванта и не хватало, — пробурчал капитан. — Ну, хватит болтать! За работу!
      — Работа… Работа… Работа… Мы когда-нибудь пойдём в театр? Сейчас как раз приехал московский. А, капитан?
      Восемьсот на тридцать пять и плюс восемнадцать, — пробормотал Ким в ответ.
      От Тины шёл едва уловимый запах не то сирени, не то ландышей, и я никак не мог сосредоточиться. Сегодня Тина выглядела особенно элегантно. На ней был отлично выглаженный, без единой складки кремовый костюм, облегавший её фигуру, и белые босоножки на каблучках-иголочках. Мне редко приходилось видеть такую красивую фигуру, как у Тины. Маленькие покатые плечи, тонкая талия, стройные длинные ноги в золотом пушке и стянутые на затылке в тугой узел огненные волосы. Издали в Кимову невесту можно было влюбиться с первого взгляда, но вблизи поражало её лицо. Оно имело своеобразное выражение и в первый момент действовало странно — отталкивая и притягивая одновременно. Это было плоское, величественное, изъеденное временем лицо языческой богини, простоявшей на степном кургане тысячи лет. Первое время я не мог смотреть на неё без содрогания, но потом привык и даже стал находить не лишённым своеобразной красоты, красоты, которой поражают нас неожиданно встречающиеся посреди цветущей степи голые одинокие утёсы. Может быть, поэтому мы стали с Тиной друзьями.
      Дело в том, что у меня была целая теория, по которой считалось, что наружность накладывает на духовный мир человека отпечаток. Поэтому я и надеялся найти в своей сокурснице с лицом древней богини редкий оригинальный ум и не ошибся. Мы беседовали с Тиной, не стесняясь, на самые различные темы, и наши мнения редко совпадали, что, однако, не раздражало нас, а, наоборот, доставляло удовольствие.
      Когда появился Ким, наши с ней отношения поохладели, что, конечно, было вполне естественно.
      Ким, я думаю, избрал объектом своей любви именно Тину потому, что она просто оказалась в данный момент под рукой (ибо мой друг твёрдо решил ехать на место назначения вместе с женой), а искать кого-либо у него не было времени.
      Ухаживания Кима Тина приняла благосклонно, и, я думаю, правильно сделала. Конечно, мой друг не ахти какой красавец. У него грубое лицо с крупными чертами и нескладная фигура, но это с лихвой компенсируется полнейшим отсутствием склонности к спиртным напиткам и детски нетронутой чистотой души. Кроме того, учитывая его трудолюбие и настойчивость, можно смело сказать, что Ким добьётся кое-чего в жизни.
      Сегодня завхоз поехал на нашем мерине за дровами, и мы решили посвятить весь день расчётам. Я достал со шкафа кипу чертежей и папок. Заметив на наших лицах каменную решимость, Вацлав Кобзиков заволновался.
      — Опять расселись, мумии египетских фараонов! Сегодня комната нужна мне! Понятно? Я тоже плачу десятку! Проваливайте в читальный зал!
      Ким ответил на нервные выкрики презрительным молчанием. У них с Кобзиковым с самого начала установилось что-то наподобие взаимной любви с минусом. Вацлав никогда не упускал случая поиздеваться над капитаном.
      — Хотя бы рубашки надели, фараоны! — кричал ветврач. — Будут девушки приходить, а они устроили здесь физкультурный парад! У Кима пятно сзади масляное на майке!
      — Что ты говоришь? — елейным голосом спросил Ким Придётся снять. Неудобно перед дочерью министра.
      Он стащил майку и бросил её на кровать.
      — Ну хорошо же! Я вас всё равно выкурю! — пообещал грек. — Я вам создам условия!
      И началось. Вацлав стал свистать, пытался петь, двигал мебель с места на место и вообще вёл себя безобразно.
      — Это мы ещё посмотрим: кто — кого! — сказал Ким. — Как, ребята?
      Мы с Тиной выразили согласие. В самом деле безобразие: люди изобретают сеялку, а тут будут девицы шляться.
      Мы стали выкрикивать вслух расчёты, бить рейсшиной мух, подражать петуху.
      Сражение было в полном разгаре, когда раздался стук в дверь. Грек погрозил нам кулаком, сдунул с рукава пушинку и на цыпочках подкрался к двери. Стук повторился. Похоже, стучала женщина.
      Кобзиков отскочил к кровати.
      — Войдите, пожалуйста, — пропел он голосом змия-искусителя.
      Мы невольно затаили дыхание. Даже Ким перестал щёлкать рейсшиной и уставился на дверь.
      — Разрешите? — прозвучал голосок, и на пороге возникло нечто кисейное. Этакая игрушечная фея (только не производства Центрально-Чернозёмного совнархоза).
      Первым встретился взглядом с феей я — по Причине своей экстравагантной внешности (у меня в волосах после стычки с Кимом торчал пух, а на носу сочилась крупная царапина).
      — Простите. Вацлав Кобзиков здесь живёт?
      В глазах девушки я не заметил иронии, но это, наверное, было делом чертовски трудным: Смотреть без иронии на мою рожу.
      — Здесь.
      Фея улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. Потом она улыбнулась Киму, и я стал свидетелем, как у капитана полезли вверх уши. Такого никогда ещё я не видел. Затем девушка повернулась к Тине, отпустила ей не менее обворожительную улыбку, на что древняя богиня ответила такой гримасой, какая бывает разве только у человека, укусившего зелёный лимон. Увы, при всех своих достоинствах Тина всего-навсего женщина, а женщина не любит, когда другим что-то удаётся больше, чем ей. Улыбка у этой девчушки, безусловно, получалась лучше.
      Следующая улыбка предназначалась Вацлаву Кобзикову. Но грека в комнате не оказалось. Чрезвычайно удивлённый, я принялся вертеть головой и, наконец, обнаружил ветврача за шкафом.
      — Вацлав, — сказал я, — к тебе пришли. Хмурый Кобзиков нехотя появился.
      — Здрасте! — буркнул он.
      Мы были удивлены. Только что грек сиял, как кастрюля из нержавеющей стали. Сейчас он смахивал на председателя профкома, озабоченного отчётным докладом.
      — Увидев Кобзикова, девушка обрадовалась.
      — Я вас не узнала! Вы сегодня такой…
      «Ага, вот оно что! Любовный конфликтик! Сейчас будет сентиментальная сцена с уклоном в трагедию».
      — Как поживаете?
      — Ничего.
      «Поигрался, негодяй, а теперь „ничего“?! Такую симпатичную девчушку бросил!»
      — А я иду, смотрю — объявление: «Обращаться к Кобзикову». Дай, думаю, проведаю… Вылечились от лунатизма?
      «Что?!»
      Гладко выбритые щёки Кобзикова стали вишнёвыми.
      — Встречаю недавно Ивана Ивановича и спрашиваю о вас. Оказывается, у вас редкая форма. Он долго расписывал. Что-то там связано с боязнью высоты. Лунатики обычно ведь не боятся высоты?
      Кобзиков уже пылал, как настольная лампа, и старался на нас не смотреть. Мы слушали, разинув рты. Неужели в довершение ко всему вечный жених ещё и лунатик? О боги!
      Мне никогда ещё не приходилось наблюдать Вацлава Кобзикова смущённым. И Киму, разумеется. Я видел, что капитан колеблется. Подложить греку свинью или нет? Соблазн был слишком велик. Наверно, перед глазами Кима в это время проходили вереницей все обиды, насмешки, издевательства, на которые Вацлав Кобзиков отнюдь не был скуп. В то же время месть была слишком жестокой. Капитан заёрзал на стуле. Капитана одолевали мучительные раздумья. Жажда крови, наконец, победила.
      — Вы не знаете, лунатикам разрешают жениться? — выпалил он.
      — Жениться? Право, не знаю… А что, разве Кобзиков до сих пор…
      — Да.
      Мы уставились на девчушку. Как она воспримет этот удар?
      — Глаза у феи заблестели. Но увы, в них было лишь одно любопытство. Или это игра?
      Лицо капитана стало жёстким. Наступила минута, которой мой начальник ожидал долго. Стало ясно, что Ким расскажет всё, ибо он уже догадался: сегодняшняя гостья играет в жизни Кобзикова какую-то немалую роль. Может, это одна из «невест»? Тем лучше!
      Ким был простым малым, и мысли легко читались на его высоком челе. Кобзиков, видно, тоже всё прочитал, потому что, забыв про самолюбие, пискнул:
      — Не надо!..
      — Конкретной невесты пока нет, — медленно и обстоятельно, как и всё, «то он делал, сказал капитан. — Есть цель абстрактная — дочь министра.
      — Вот как!
      — Да. Во имя этого приносятся жертвы, одна из которых — вы. Найденный предмет дамского туалета не был потерян.
      — Это правда, Кобзиков? — спросила голубоглазая фея.
      — Кобзиков встал и вытянул руки по швам.
      — Нет, — соврал он нагло. — Они треплются. Они изобретают сеялку и немного того…
      — А то смотрите, у меня есть подружка. Правда, не дочь, а племянница министра. Могу познакомить.
      — Нет, нет! — испугался грек. — У меня и в мыслях не было…
      Вид у Вацлава был пришибленный и жалкий. Фея взяла его под руку.
      — До свидания. Вацлав меня немного проводит. Они ушли.
      — Наглая особа! — сказала Тина, когда захлопнулась дверь. — Туда же, в любовь играет!
      — Ах, Тиночка, Тиночка, никак не можешь простить улыбки!
      — Натворил, наверно, что-нибудь, а теперь…И чего они в нём находят? Как можно преуспевать с такими вульгарными манерами?!
      — Эрудиция, талия, интеллект.
      — У меня тоже всё это есть, — обиделся Ким. — Однако меня никто не любит!
      Мы с Тиной переглянулись. Нашего капитана потянуло на лирику! Вот так, не мсти другим.
      — А я, Кимочка?
      — И ты. Я же вижу. Bсe с Рыковым да с Рыковым.
      — Ах ты, дурачок лысый! Начались нежности.
      — Пусти! — ворчал Ким, отбиваясь от Тины. — Я не ревную, я предупреждаю!..
      Распахнулась дверь. В комнату быстро вошёл Вацлав. Я ожидал скандала, но грек, остановившись у окна, принялся барабанить пальцами по стеклу.
      — Ты-ры-ры-ры! — запел он мерзким голосом, задумчиво вертя банку с суриком.
      Бывают такие моменты, когда к человеку вдруг приходит прозрение.
      — Берегись! — крикнул я Киму, бросаясь грудью на чертёж.
      В ту же секунду мимо моего уха просвистела банка, распространяя противный запах краски…
      Вацлав рыскал по комнате.
      Это уже был не Кобзиков, а вождь племени краснокожих, вступивший на тропу войны. В нас летели щётки, помидоры, хлеб, книги. Сначала мы, ошарашенные бурным и непонятным натиском, лишь подставляли бока и спины предметам, защищая чертежи, а потом сами перешли в наступление. Через десять минут отчаянной борьбы жених был запеленат в одеяло, связан бельевой верёвкой и уложен на кровать.
      — Гады! Крокодилы! Паразиты! — изрыгал обезвреженный ветврач. — Остригу ночью, как овец!
      Лишь после того как Ким пообещал заткнуть ему рот тряпкой, грек замолчал. С полчаса он зло сопел и бубнил себе под нос, но скоро отошёл: Кобзиков был не злопамятным человеком.
      — Ладно, — сказал он. — Развязывай. Не буду рвать вашу кретиническую сеялку.
      Мы распутали вечного жениха и сели за расчёты. Наступила тишина. Только Вацлав нервно расхаживал из угла в угол. Всем было немного неловко. Я не выдержал первый.
      — Слышь, брось мотаться! Расскажи лучше, кто была она?
      — Секретарь горкома комсомола, вот кто!
      — Кончай!.. Кобзиков взвился.
      — «Кончай», «кончай»! Раньше вам, харям, кончать надо было. Натрепались! Я сгореть могу за милую душу. Ты знаешь этого человека? Нет? А я знаю! Бантики, чёлочки, ямочка, кисочка!.. Под маменькину дочку работает. А у самой рука, как у тигра. Цапнет — не пикнешь!
      Я невольно рассмеялся. У этой-то девчурки — рука тигра?1
      — Во-во, смейся! Все сначала смеются. И я смеялся. Рассказать, как она меня от лунатизма вылечила?
      — Валяй!
      Грек присел на кровать.
     
      — Откуда она взялась, эта болезнь, не знаю. Может, заразил кто. В общем обнаружил я её ещё на третьем курсе. Выпили мы один раз бутылочку с приятелем, бутербродиками закусили, культурненько этак, по-хорошему. Проводил я его, потом лёг спать. Просыпаюсь от холода. Стою я в майке и трусах (дело зимой было) на крыше общежития и держусь за печную трубу. Ветер воет, звёзды мерцают, псы от стужи за рекой вопят, Жутко мне стало, начал пробираться к чердачному окну — глядь, вся крыша босыми ногами истоптана, а некоторые аж по самому краю… Да… А дом, учти, шестиэтажный. Оборвалось у меня сердце. Ну, думаю, Ваца, пропал ты вконец. Лунатик! Пить вроде бросать надо, а разве удержишься? То экзамен сдал, то стипендию получил, то дружок хороший пришёл. Сделал себе ремни специальные к кровати привязываться: как упаду на койку — они сами меня запутывают…
      Да… А один раз не сработала эта самая штука: больно сильно мы выпили. Просыпаюсь на крыше дома научных сотрудников (уж как я туда попал — чёрт его знает, от нашего общежития метров пятьсот, если идти напрямик, по крышам). Светло ещё было. Народищу внизу собралось — пропасть. Стоят, дураки, на меня глазеют. В том числе наш декан. А я — в одних трусах, кирпичи от трубы отковыриваю и кидаю вниз… Как увидел я это, рухнул с ног и покатился. Спасибо, жёлоб задержал. Дальше — дело известное. Сняли со стипендии, выгнали из общежития, стали исключать из комсомола.
      «Ребята, — говорю я на комитете, — горкома побойтесь! Кто же человека за то, что он лунатик, из комсомола гонит?»
      «У тебя не первый случай», — отвечают.
      «У какого лунатика, — спрашиваю, — дело одним разом обходилось?»
      В дискуссию со мной вступать не стали. Завели персоналку и направили в горком.
      Вхожу. Длинный зелёный стол. Сидят молодые ребята, хмурые, как утопленники. На меня косятся. Можно подумать, что и не выпивали сами никогда. Во главе стола — секретарь. Глянул я и обомлел. Сидит из какого-нибудь там восьмого «А». Глазки голубенькие, носик малюсенький, щёчки яблочками, в волосах розовый бантик, на шейке родинка. Возле — букетик сирени и конфетка «Чио-Чио-Сан». Платье кисейное, беленькое… Уважительно с ней здороваюсь и всё такое прочее. Улыбается в ответ, на стул кивает. Прямо пионерлагерь, а не бюро горкома.
      «Рассказывайте, Кобзиков, как было дело. Только честно. Я люблю честность».
      А я тоже люблю. Рассказал всё тютелька в тютельку. Слышу, по ребятам смешок загулял. «Вот трепач!» — шепчутся. Раз смех — значит, дело не так уж плохо. Один высказался, другой. В гипноз, конечно, не верят. «Влепить ему строгача за пьянку и моральное разложение», — предлагают. «Пронесло», — думаю.
      Вдруг эта кисочка с родинкой стучит карандашиком по графинчику и говорит примерно следующее: «Ай-ай-ай, товарищи, а ещё члены бюро! Как же вы можете не верить человеку?» И закатила получасовую речь о честности, долге, доверии — в общем весь моральный кодекс популярно изложила. А в заключение говорит: «Я верю товарищу Кобзикову. Раз он говорит, что он лунатик, значит так это и есть. Предлагаю не накладывать на него никакого взыскания, а помочь человеку вылечиться».
      Я прямо возликовал. Вот это секретарь, думаю. Дурак я, три года в своём комитете шишки собирал! Надо было сразу сюда. Стою, улыбаюсь… Да… А она пальчиком телефончик — круть! «Иван Иванович, — говорит, — вы лунатиками по-прежнему интересуетесь? Да? А то вот тут у меня один сидит. Да, да, очень интересный случай. С отклонениями… Пожалуйста, пожалуйста! Не сомневаюсь, что вылечите. Сейчас я вам его пришлю».
      Похолодел я тут весь. Понял, в какую ловушку это дитё меня заманило. Вот тебе и святая простота!
      Но отступать уже поздно. На следующий день иду к этому Ивану Ивановичу. А там у него лунатиков — целая группа. Развесили губы, слушают, что им седенький старикашка заправляет. Обосновал научно лунатизм, стал пичкать какой-то дрянью. Я глотаю, как все.
      Потом наступила ночь. Притворился я спящим, а сам гляжу в оба: что будут настоящие лунатики делать — себе бы не прозевать! Как пробило двенадцать, так и полезли лунатики на крышу. Я — за ними. Бедлам! Крыша дрожит, коты в стороны шарахаются. Старикашка тут же, среди нас, крутится, наблюдает, что-то в блокнот строчит, фонариком посвечивает.
      Чувствую, всё время поглядывает на меня и хмыкает. Недоволен, значит, старый чёрт, что я далеко от края крыши держусь. И всё плечиком, плечиком, значит, притирает меня, притирает, а у меня и так уже колени мелкой рябью. Поседел даже. Ей-богу, не вру! На следующий день три седых волоса выдернул! Поседеешь: дом — пять этажей!
      Одну крышу облазили — взялись за другую. К утру четыре штуки дали. А план на нормального здорового лунатика — одна. Да… А старикашка всё равно мною недоволен. Может, думал, что сачкую или ещё что… В общем на третий день не вынес я такой жизни, дал стрекача.
      Ты и сейчас лунатик? — с беспокойством спросил я.
      Кой чёрт! Моментально как рукой сняло; шутишь, что ли, четыре крыши! Да я теперь как гляну на крышу, так скулы сводит. Противная это штука, всё равно что керосина нахлебаться. Вот так… А вы, паршивые морды, меня продали. Может, конечно, итак сойдёт… Я её на улице постарался убедить, что вы самые известные брехуны в институте. А то может знаешь как раскрутить!..
      В дверь опять постучали. Кобзиков метнулся за шкаф. Но и на этот раз дочь министра не пришла. Это был посыльный из института. Нас вызывал Кретов,
      …В институтском парке было сыро и прохладно. В кустах, громко пища, возились птицы. Около бассейна мальчишки играли в войну. Они гонялись друг за другом верхом на хворостинках, оставляя по дорожкам глубокие борозды, и деловито сражались палками. Мальчишки были счастливы, хотя и не подозревали об этом. Зловещая тень интегрального уравнения ещё не простёрла над ними своих крыльев. Я набрал букетик жасмина и подал его Тине:
      — Это тебе от Кима.
      — Спасибо, Кимочка.
      — Пожалуйста, — буркнул мой друг. Он был погружён в свои мысли и даже не понял, за что его благодарят.
      Кретова мы застали за починкой водопровода в лаборатории. С гаечным ключом в руках Дмитрий Алексеевич стоял на двух табуретках и, пыхтя, завинчивал какую-то гайку. Табуретки держал слесарь.
      — Привет, ребята.
      Кретов легко спрыгнул на пол, отряхнул брюки. Слесарь сейчас больше походил на заведующего кафедрой, чем он сам.
      — Как дела?
      — Помаленьку, — сдержанно сказал Ким. — Вчера три килограмма высеяли.
      — Это всё хорошо, ребята. Только над вашей головой тучи сгущаются. Было у нас вчера совещание руководителей дипломных проектов. И вот мой отчёт не понравился Науму Захаровичу. Сказал, что мыв бирюльки играемся. Повышение скорости сеялки на десять километров в час — это, мол, несущественно. Дескать, не изобретение и не нужно колхозному делу.
      Ляксеич неожиданно подмигнул:
      — Селу, конечно, нужны самоходные кабинеты. В общем так, ребята. Он вас требует к себе. Наверно, будет агитировать заняться перегонкой воды на бензин. Топайте, не робьте. Потом забегите, расскажете.
      Перед дверью кабинета декана факультета механизации сельского хозяйства мы остановились. Дверь была ослепительно белая, с массивной золочёной ручкой и табличкой хирургической чистоты: «Декан факультета механизации сельского хозяйства, кандидат сельскохозяйственных наук Наум Захарович Глыбка».
      Ни один декан не имел у нас собственного кабинета, а Наум Захарович имел. Даже проректоры, чтобы взять папиросы в буфете, становились в очередь, а Науму Захаровичу папиросы давали так. Ибо велик и могуч был наш декан.
      — Открывай! — сказал Ким.
      Белые двери с золочёными ручками почему-то всегда внушают мне благоговейный трепет.
      — Открывай сам, — ответил я Киму. Капитан заупрямился:
      — Почему я всё должен делать первым?
      Оказывается, эта дверь действовала и на неустрашимого капитана.
      — Эх, вы! — презрительно сказала Тина и дёрнула на себя золочёную ручку.
      Даже в ресторане первого класса «Дон» я не видел такого великолепия, какое было в кабинете Глыбки. Алый диван, пальмы в кадках. Паркет натёрт до коричневого свечения. Тина первая бесстрашно вступила в холодный огонь.
      — Вы нас звали, Наум Захарович?
      Мы с Кимом топтались сзади, как аисты, поднимая и опуская ноги, пытаясь установить, оставляют ли наши грешные ноги следы на этом нереальном полу.
      — Звал! Да! Звал! — Голос был такой густой и низкий, что у меня защекотало в ушах.
      Самого Наума Захаровича мы не видели. Его закрывала почти метровая статуэтка девушки с корзиной на плече. В корзине был настоящий жасмин, а на пьедестале — «Нашему дорогому лауреату от коллег по сельхознауке».
      Из-за цветов высунулась бледная, тонкая, с рыжими веснушками рука и отодвинула девушку на край стола. Наум Захарович предстал перед нами.
      Узкое худое лицо, лысый череп, плоский широкий нос и огромные пылающие глаза. В институте мало кто выдерживал взгляд декана факультета механизации. Казалось, его глаза жили своей особой жизнью, отличной от тела. Они набрасывались на человека, начинали выкручивать ему руки, воротить набок голову, что-то в нём переставлять, передвигать, усовершенствовать, механизировать, автоматизировать. Несовершенство человеческого организма, видно, страшно их возбуждало. Не могу сказать точно, но, по-моему, то же самое испытывали и предметы, когда Н. 3. Глыбка на них смотрел.
      В институте его звали Маленьким Ломоносовым.
      — Ага, — сказал декан, пристально глядя на мою руку. — Вы изобретатели скоростной сеялки?
      Я поспешно спрятал руку за спину. Мне вдруг стало стыдно, что на ней всего пять пальцев, а не шесть или семь.
      — Ну, какие мы изобретатели…
      Декан отвернулся и стал смотреть в окно. Так прошло с полчаса. Ноги у меня затекли, так как стоять на коричневом льду неподвижно было тяжело; мои подошвы неожиданно разъехались, и я плюхнулся на диван. Тина хихикнула.
      Глыбка, наконец, повернулся к нам. Взгляд у него был отсутствующий.
      — Сачкуем? — спросил он скучным голосом. — Устраняемся от трудностей? Клопов давим? Мух ловим? Сельхозпрогресс на самотёк пускаем? Честь института оплёвываем? Народными тыщами на ветер сорим?
      Мы молчали.
      — Очки втираем? — продолжал Наум Захарович так же без всякого выражения, только глаза его пылали. — Кому пытаетесь втереть? Мне? Чёрта с два вам это удастся. Ишь какие умные — взяли типовую сеялку, поставили на ней две шестерёнки и пытаетесь защищать диплом. Не выйдет.
      — Но Кретов сказал…
      — Кретов, Кретов, — вздохнул Глыбка и опять стал смотреть в окно. — Что он смыслит в сельском хозяйстве?
      — Но ведь двадцать километров! — пытался настаивать Ким. — Это значительно больше, чем восемь — скорость посевного агрегата сейчас…
      Глыбка резко обернулся.
      — Ну и что? Кого это удивит? Что перевернёт? Кого разоблачит, что развенчает? А? Я вас спрашиваю! Настоящий учёный не должен копаться в мелочах. Пусть это делают ремесленники. Настоящий учёный должен переворачивать, низвергать, будоражить! Только тогда он двинет вперёд прогресс! Вот если бы вы мне сказали, что сможете сеять со скоростью триста, пятьсот километров, — это да!
      — Тогда это будет не сеялка, а самолёт, — сказал я.
      Потом я много раз ругал себя за эту фразу. Мне не надо было её говорить. Может, тогда всё пошло бы по-иному, вся моя жизнь…
      Глаза Наума Захаровича вспыхнули так, что в них больно стало смотреть. Даже гипсовая девушка испугалась и выронила из корзины цветок. Глыбка схватил его, быстро повыдергал лепестки, поднёс к глазам и бросил.
      — Летающая сеялка, — пробормотал он, — да…по бокам крылья…
      Декан заметался по комнате, сокрушая всё на своём пути. Развевающаяся пола его пиджака зацепила скульптуру, и девушка с корзиной упала на пол. Но Глыбка этого даже не заметил.
      — Летающий культиватор… — говорил он всё громче и громче. — Летающий плуг!.. Мы перевернём сельхознауку! Мы создадим эскадрильи сельхозмашин! — Декан уже вдохновенно кричал: — Эскадрилья культиваторов! Пахота на бреющем полёте! А? Звучит? Завтра же приступим! Нет, зачем завтра? Сейчас! Где Кретов?
      Наум Захарович бросился к телефону. Руки его дрожали, и уши, длинные, как у тушканчика, подёргивались.
      — Надо бы сначала сеялку закончить, — робко подал голос Ким. — А то к защите не успеем.
      — К чёрту вашу сеялку! Немедленно приступайте к проектированию летающих сельхозмашин! Начнём с летающей бороны — и диплом я вам гарантирую. Алло! Алло! Кретов? Косаревский? Косаревский, срочно найдите Кретова! Поняли? И ко мне! Оба!
      — А вы чего стоите? Марш за ватманом и карандашами!
      Декан стал теснить нас грудью. Взъерошенный, возбуждённый, он напоминал рассерженного воробья.
      Ошеломлённые, мы поплелись к Дмитрию Алексеевичу. Институт уже лихорадило. Трещали звонки. Бежали курьеры. Косаревский тащил куда-то кусок пропеллера.
      Я так и думал, что он из вашей сеялки мыльный пузырь сделает, — сказал завкафедрой. — Что же нам предпринять? Бросать работу никак нельзя. Эх, нам бы дня на три трактор, и сеялка вчерне готова! Тогда можно было бы и наступать.
      — Может, к ректору сходим? — подал мысль Ким.
      — К ректору, конечно, сходить можно, да Глыбка наверняка успел позвонить ему и затуманить мозги. У него это здорово получается. Ну ладно, хлопцы и девчата, идите домой, отдыхайте. А завтра мы чего-нибудь придумаем.
     
      Гибель «Летучего Голландца»
     
      Косаревский явно задавался. Он разгуливал по гаражу в синем халате и, помахивая связкой ключей, отдавал распоряжения первокурсникам:
      — Двое — промыть фильтр! Ты, рыжий, почисть колесо!
      Увидев меня, лаборант стал ещё важнее. Вперевалку он подошёл ко мне и похлопал по плечу.
      — Как дела, Рыков?
      — Ничего. А у тебя? — Я встал на цыпочки и тоже похлопал Косаревского.
      — Отлично.
      — Ну и прекрасно.
      — Мы опять похлопали друг друга.
      — Работаешь, значит? — спросил я.
      — Работаю. Вчера старшим лаборантом назначили. — Косаревский стал надуваться.
      — Старшим лаборантом?! — я сделал изумлённое лицо.
      — Да. И одновременно буду учиться в аспирантуре.
      — Здорово! Везёт же людям!
      — Да… Оклад — сто.
      От важности Косаревский совсем превратился в статую.
      — Но и работы здесь много, — покачал я головой.
      — Конечно, много, — процедил старший лаборант.
      — Почистить, помыть, заправить тракторы… Не успеваешь, наверно. Вот этот «Беларусь», мне кажется, совсем неисправен.
      — «Неисправен»! — презрительно фыркнул Косаревский. — Да на нём хоть сейчас в поле.
      Я с сомнением обошёл вокруг новенького трактора.
      — Смазан? Заправлен?
      — Конечно.
      — Инструмент на месте?
      — Конечно.
      — И пусковой шнур?
      — Разумеется.
      — Нет, ты всё-таки молодец, Косаревский! — воскликнул я. — Кто же сторожит всю эту красоту?
      Старший лаборант скромно пожал плечами.
      — Я.
      — И ночью?
      Косаревский неопределённо промолчал. За углом меня с нетерпением ожидал Ким.
      — Ну как? — спросил он, едва я подошёл.
      Трактор в полном порядке. Замок едва держится. Сторожа нет, — отрапортовал я.
      Ким потёр руки:
      — Прекрасно. У тебя талант разведчика. Не будем терять время.
      План, выработанный нами совместно с Кретовым, был дерзок и прост: увести ночью из гаража трактор и испытать сеялку. Под утро трактор можно незаметно поставить на место.
      — А когда у нас будет конечный убедительный результат, — сказал Дмитрий Алексеевич, — летучая борона нам не страшна.
      Ещё задолго до наступления темноты мы стали готовиться к ночной операции, которую условно назвали операцией «СЛБ», что означало: «Смерть летучей бороне». Сеялку смазали и тщательно отрегулировали. Семёна откалибровали. Мерина накормили. Для двигателя «Летучего Голландца» был сделан намордник — на тот случай, если ему вздумается заржать, а также приготовлены обмотки для копыт. Я ещё предлагал надеть всем чёрные маски, но Ким был против излишней экзотики.
      Операция началась ровно в двенадцать часов (тоже по моему настоянию, ибо все более-менее порядочные операции начинаются только в полночь). Во главе ударного отряда двигался я с зубилом и молотком, за мной Ким вёл недоумевающего мерина: тот никак не мог понять, зачем ему закрутили верёвкой челюсти. Замыкала шествие Тина. В её обязанности входило слушать и смотреть.
      Всё дело заняло несколько минут. Я быстро вынул из двери скобу, Ким завёл в гараж мерина и набросил на буксирный крюк постромки. Тина села за руль, а я принялся толкать трактор. Потом мы опять закрыли двери и пристроили замок.
      Выехав за территорию института, мы развязали мерину челюсти и пустили его пастись на лугу, а сами завели трактор и поехали в условленное место, где нас ожидал Кретов с сеялкой и семенами.
      — Порядок? — спросил он весело.
      — Полный.
      — Тогда поехали.
      Я уселся за руль «Беларуси». Тина поместилась рядом. От быстрой езды её рыжие волосы растрепались и в свете фар походили на пламя. Сидеть было тесно, и я чувствовал теплоту Тининого колена. Сзади, как лакеи на запятках кареты, стояли Ким и Дмитрий Алексеевич. Чтобы Ким не ревновал, я отодвинулся от Тины, но она сказала:
      — Генка, не дёргайся. Мне холодно.
      — Не смею возражать. Сегодня ты симпатичнее, чем всегда.
      — Ты, наверно, никогда не научишься говорить комплиментов толщиной хотя бы в корабельный канат.
      — Нет, серьёзно. Я даже слегка завидую Киму. Он хоть целоваться-то умеет? Что вы делаете на свиданиях?
      — Рассуждаем о проблемах скоростного сева.
      — Не умно с Кимовой стороны. В двадцать три года девушке этого мало.
      — Не хами!
      — Нас трясло и швыряло, пожалуй, не меньше, чем на мерине.
      — Гена, — сказала Тина, — ты веришь в эту затею?
      — Какую затею?
      — Ну, сеялку…
      Я с удивлением посмотрел на невесту Кима. Что за сомнение накануне победы?
      — Главное, в неё верит Кретов.
      — А ты не думал о том, что мы можем остаться без дипломов?
      — Не думал и не собираюсь думать. За нашей спиной Дмитрий Алексеич.
      — А я думала. Глыбка, если мы пойдём против него, раздавит нас, как букашек. И Кретова тоже. Он здесь ничего не значит.
      — Если у нас будет конечный результат…
      — Конечный результат ничего не изменит.
      — Рыков! Увеличь скорость! — крикнул сзади Ким.
      Я прибавил газ. Затрясло сильнее. На одном из ухабов Тину бросило на меня. Её лицо оказалось совсем рядом.
      — Гена, давай делать борону…
      — Брось дурить!
      — Я боюсь, Гена…
      — Не бойся! — крикнул я сквозь грохот и свист ветра. — Впереди слава и успех! Впереди прекрасное будущее! Да здравствует «Летучий Голландец»!
      — Стой! — Донеслось сзади. — Стой, говорю! Семяпровод потеряли!
      Я остановил трактор. Ким и Кретов пошли искать семяпровод. Тина, бледная, соскочила на землю.
      — Извини, я больше не могу. Езжайте одни.
      — Посиди здесь. На обратном пути мы тебя заберём.
      Испытание сеялки шло отлично. За какие-то десять минут мы высеяли двадцать килограммов. Семена ложились строго по два-три в гнездо, пропусков не было. На втором круге голос трактора как-то ослаб, а в картере появились подозрительные стуки и ёканье. Вскоре стуки стали настолько явственными, что их услышал даже Ким и закричал:
      — Эй! Останови! Что-то с трактором неладно!
      Я сбросил газ. В картере уже скрежетало. Стрелка масляного манометра билась на нуле, как муха.
      — Да глуши же мотор, индюк ощипанный! — заорал Ким.
      Трактор напоминал остывающий труп. Из его брюха тоненькой струйкой, как чёрная кровь, бежало масло. Раной зияла дыра.
      — Подшипники поплавились… — Ким неумело выругался. Стоишь — руки в брюки! Угробил трактор, и…
      — Придержи язык, — сказал я.
      — Да, да! Теперь конец всему!..
      Ким сел на траву и обхватил голову руками. После вспышки у него всегда наступала обратная реакция. Подошла Тина и погладила Кима по пыльным волосам:
      — Ну, успокойся. Может, они ещё не поплавились.
      — Отстань.
      — Не сердись, Кимочка. Кто же виноват…
      Из всех нас один Кретов оставался спокойным. Он осмотрел трактор со всех сторон, потом аккуратно заткнул дырку тряпкой и запустил мотор на малых оборотах. Внутри гремело и стучало.
      — Да, — вздохнул Дмитрий Алексеевич. — Нужен капитальный ремонт.
      — Это я виноват! — воскликнул Ким. — Я не проверил пробку. Эх, дурак, дурак!
      — С кем не бывает, — сказал Кретов.
      Возвращение наше напоминало похоронную процессию. Мерин тащил трактор, как катафалк. Возле гаража мы расстались. На глазах Кима были слёзы.
      — Идите по домам, ребята, — посоветовал Кретов. — Надо отдохнуть. Предстоит тяжёлый день.
      — Мы вас не выдадим, Дмитрий Алексеевич, — заверил я. — Скажем, что сами взяли. Ведь оно таки было.
      Ким тронул Кретова за плечо.
      — Простите нас, Дмитрий Алексеевич, что так получилось. Но мы действительно не скажем никому. Я даю слово.
      Кретов усмехнулся:
      — Идите, идите, ребята. Это уже не вашего ума дело. Я и не в таких переплётах бывал.
      Когда мы утром явились в институт, он был полон слухов. По коридорам метался бледный, с остановившимися глазами Косаревский, хватал каждого за рукав и доказывал, что он не виноват. От важности у старшего лаборанта и следа не осталось.
      Говорили всякое, но большинство склонялось к мнению, что тут налицо свинья. Кто-то из врагов или завистников Косаревского подложил ему свинью. Косаревский составил список своих врагов и бегал с ним, постоянно вписывая и вычёркивая фамилии. Он собирался передавать его в уголовный розыск. Глыбка ещё не пришёл. Кретов тоже.
      Чёткого плана, как жить дальше, у нас не было. До прихода декана мы решили провести совещание и с этой целью удалились в столовую.
      В большом зале было почти пусто. На полу пыльными львиными шкурами лежали квадраты солнца. На люстре сидел воробей, чирикал и вертел во все стороны головой. Он выглядел очень довольным — наверно, потому, что питался бесплатно.
      — Пусть первым говорит Ким, — предложил я. Ким откинулся на спинку стула. Я вдруг заметил, что он сильно похудел. Лицо его, и так длинное, ещё больше вытянулось, скулы выперли наружу, и только одни глаза, большие и влажные, как у больного, лихорадочно блестели.
      — Во-первых, надо опередить Кретова. Пойти самим к Глыбке и всё рассказать.
      — Принимается, — сказал я.
      — Принимается, — сказала Тина.
      — Во-вторых, не впутывать Косаревского. У парня может полететь аспирантура.
      — Принимается.
      — Принимается.
      — В-третьих, сказать Глыбке, что мы, конечно, виноваты и готовы понести наказание, но он тоже виноват. Почему он упорно не давал нам трактор. Мы же не для себя стараемся. У нас тема государственной важности!
      — Ну что ж, — сказал я. — Можно рискнуть подискутировать с Глыбкой.
      — Я не согласна, — сказала Тина. — Это лишне. И ничего не даст.
      — И в-четвёртых, — невозмутимо продолжал капитан, — сказать ему, что над сеялкой мы работать не бросим, несмотря ни на что. Пока есть возможность, надо использовать мерина. Если подкормить его, километров двадцать пять он даст. Я жертвую стипендию.
      — Вопрос можно? — спросил я.
      — Давай.
      — А если Глыбка не допустит нас до защиты?
      — Ну и пусть! Поедем работать со справками!
      — А на следующий год защитим экстерном. Зато закончим сеялку.
      — А как же с аспирантурой?
      — Это сделать никогда не поздно.
      — У тебя всё?
      — Всё.
      — Тина, говори.
      — Ким сошёл с ума.
      — Твои предложения?
      — Пойти к Глыбке и пасть на колени. Я почесал затылок.
      — Два противоположных мнения. У меня есть компромиссное решение. Так сказать, стратегический ход. Согласиться работать над этой самой летучей бороной. Это даст нам и диплом и аспирантуру. А потихоньку можно испытывать и «Голландца».
      — Чепуха! — воскликнул Ким. — Чепуха! «Голландцу» тогда амба.
      Я вдруг разозлился. До чего же упрямый человек! Заладил: «Голландец», «Голландец»!
      — В конце концов и пусть амба. На нашем пути этих «голландцев» будут сотни, лишь бы поступить в аспирантуру. Что, на нём свет клином сошёлся?
      Ким открыл рот — наверное, хотел сказать что-нибудь вроде своего «ощипанного индюка», но к нам подошёл Кретов.
      — Ага! Им и горя мало! Уплетают треску за обе щеки, а я за них кашу расхлёбывай!
      Да вот, ищем выход из тупика, Дмитрий Алексеевич, — сказал я.
      — Выход есть, ребята, — завкафедрой был подозрительно весел. — Всё сложилось как нельзя лучше. Я уезжаю в свой колхоз и беру вас с собой вместе с «Голландцем». Поработаете годик трактористами, доведёте до нормы сеялку и тогда — на все четыре стороны. Условия я вам создам, как в научно-исследовательском институте. Да и приоденетесь. У меня трактористы зарабатывают — будь здоров!
      — Вы были у декана? — догадался я.
      — Был.
      — Представляю, что там делалось!
      — Ничего особенного. Просто поговорили откровенно. Высказали, что друг о друге думаем. Он, конечно, прав: здесь я не на своём месте.
      — Что вы, Дмитрий Алексеевич!..
      — Да, ребята. Нечего было лезть из механиков в учёные.
      — А Глыбка на месте? — спросил Ким. — Из-за этого «изобретателя» мне иногда учиться не хочется. Руки опускаются.
      — Что он решил с нами делать? — спросила Тина.
      — Не допускает к защите и лишает стипендии.
      — Вот индюк ощипанный! — выругался Ким. Мы сидели подавленные. Хорошенькие новости!
      — Ну как, ребята? Поедете со мной?
      — С вами я хоть куда, — не задумываясь, ответил Ким.
      Мы с Тиной переглянулись.
      — Надо подумать…
      В коридоре на нас налетел Иван Иванович Березкин и схватил меня за рукав:
      — Пряхин, почему не на заседании? Тебе что, особое приглашение? У нас кворуму нет! Бегом в триста семнадцатую! За каждым гоняйся!..
      — Я не Пряхин, — сказал я.
      Иван Иванович озадаченно опустил на пол свой огромный портфель.
      — Извини… Совсем замотался… Правильно, вспомнил, ты не Пряхин… Ты Беленький. Да… Председатель восьмого подсовета шестого совета. Постой…У вас же должно сейчас быть совместное заседание с двенадцатой комиссией! Какого же ты чёрта разгуливаешь?! Срываешь работу? Выговор захотел?
      — Я не Беленький, — сказал я.
      Длинная хлипкая фигура Ивана Ивановича дрожала, как натянутая струна. По лбу скользил пот, глаза смотрели сквозь меня. Березкин был похож на мышь, которая неожиданно родила гору и теперь с ужасом чувствует, что та может её раздавить.
      Иван Иванович неожиданно взорвался.
      — Пряхин, Беленький — какая разница? Я знаю, что ты в каком-то совете! Сачкуешь? Вот возьму сейчас и отведу к Глыбке!..
      Инструктор слишком сильно взмахнул портфелем, и его унесло в противоположный конец коридора.
      Я проснулся сразу, словно от толчка. На песке, отбрасываемые неровностями, лежали причудливые тени. Пляж был пуст. Только неподалёку сидел старик с удочкой. Стуча зубами от холода, я стал одеваться.
      Над утонувшим в зелени городом доисторической птицей кружил самолёт. Высоко в небе неподвижно висели освещённые заходящим солнцем белые облака. Казалось, боги, воспользовавшись хорошей погодой, вывесили сушить бельё.
      Одевшись, я побрёл через мост в город. На страшной скорости, похожие на чудовищ с горящими глазами, проносились мимо автомобили.
      «Как же теперь быть? — думал я. — Что делать? Всё рухнуло сразу, как карточный домик. Ни славы, ни успеха, ни аспирантуры, ни диплома. Да, даже нет диплома. Хорошо, что ещё не платить за угробленный трактор. Не стоило идти к Глыбке унижаться. Два часа унижался! Два часа демагогической болтовни!
      Да, но как же теперь быть? Ехать с Кретовым? Или идти работать в колхоз к матери… трактористом? Нет, только не туда! Предстать перед Ледяной принцессой трактористом? Выслушивать Димкины приказания?»
      К памятнику поэта я опоздал на двадцать три минуты, но Тина ждала меня. На ней была короткая чёрная юбка с бантом и белая кофточка. В полумраке сквера невеста Кима была как девочка-восьмиклассница на первом свидании.
      — А ваша милость опытный донжуан, заставляете себя ждать, — сказала Тина, беря меня под руку. — Пойдём на танцы.
      Я посмотрел на свои мятые брюки.
      — Лучше погуляем.
      Мы молча шли среди праздничной толпы. Франты в чёрных костюмах с галстуками-шнурками недоуменно поглядывали на меня. Сцепившиеся в ряды семиклассницы хихикали вслед. Кто-то сказал: «Это битник».
      Мне было непонятно, почему я назначил свидание Тине, и тем более — почему она пришла.
      Из кафе-кондитерской тянуло запахом жареных пирожков. Я вдруг почувствовал, что сильно голоден.
      — Зайдём?
      — Как ты хочешь, — покорно ответила Тина. Кафе было расписано под дно моря. По стенам плыли розовые рыбы с выпученными глазами. Из-за батареи парового отопления выглядывал морской ёж. Рыба-меч с любопытством разглядывала табличку «Распитие спиртных напитков категорически воспрещается». Под табличкой двое разливали водку в стаканы из-под сметаны. Было шумно и дымно. Официант, похожий на водоросль, колебался над столиками с блокнотом в руках. Мы выбрали себе место в углу под картиной, изображавшей не то девятый вал, не то половинку арбуза.
      — А ты не боишься, что на тебя донесут? — спросила Тина.
      — О чём и кому?
      — Твоей девушке. Скажут — видели с какой-то крашеной блондинкой. Меня все считают крашеной. В наш век бесполезно быть натурально рыжей.
      — У меня нет девушки.
      — А я слышала — есть. Замужняя.
      — Болтовня. Тина рассмеялась.
      — Правильно. Ты ведёшь себя как рыцарь.
      — Официант! — крикнул я. — Пару кофе!
      — Ты счастливчик. Любовь замужних надёжней и долговечней.
      — Вот расскажу Киму, какие у тебя добродетельные взгляды, он и не женится на тебе.
      — Он и так не женится.
      — Поругались?
      — Да так… У нас это давно уже тянется. Несходство характеров, а главное — взглядов. Он считает правильным только то, что делает сам. Убеждения других для него не существуют. Потребовал в категорической форме, чтобы я следовала за ним в колхоз к Кретову. Когда я отказалась — устроил сцену.
      — А почему ты отказалась?
      — Думаешь, я боюсь колхоза? Нет, я могу поехать на край света за тем, в кого верю. А в Кима я не верю. Он неудачник. Мир всегда жесток к неудачникам, и я не исключение.
      — Вот тебе раз! — удивился я. — Человек изобрёл скоростную сеялку — и он неудачник!
      Тина поморщилась:
      — «Сеялка»! «Сеялка»! Она у меня в зубах навязла. Изобрести сеялку мало, Гена. Главное, чтобы люди сказали: «Он может изобретать сеялки». А Ким всю жизнь будет изобретать сеялки, но о нём так никогда не скажут. Он принадлежит к тем людям, которые таскают на гору санки, а катаются на них другие.
      — Слишком сложно на голодный желудок. Официант, обслужите наконец!
      — Если бы он был похож на тебя! Вот за тебя бы я с удовольствием вышла. И была бы верной женой.
      Тина катала по столу крошки, не поднимая на меня глаз.
      — Это чертовски смахивает на объяснение в любви, — сказал я.
      — Тебе неприятно?
      — Нет, почему же… Лестно.
      — А вообще всё это ерунда. Просто на меня вдруг что-то нашло. И поругались мы с Кимом совсем не из-за этого. Из-за вафель. Он очень любит вафли, а я их ненавижу. Но лучше разойтись из-за вафель, чем из-за сеялки, правда? Слушай, Гена, мне жарко. Пойдём отсюда.
      Около дверей я поймал за фалду официанта-водоросль.
      — Как ваша фамилия?
      — А что? — напыжился официант.
      — Мы прождали целых двадцать минут.
      — А кто вы такие будете?
      — Мы из ВКИРЧАСНИССА. «Водоросль» вытаращил глаза.
      Пожалуйста, проходите, — засуетился он. — Вот свободный столик. Одну секунду…
      — Мы ещё увидимся, — пообещал я.
      Прошёл дождь, и тротуары блестели, отражая огни фонарей. Пахло прелыми листьями и грибами. Этот запах принёс из леса дождь. Я взял Тину под руку и закрыл глаза. Сразу запахло сильнее, шум мокрой листвы тополей стал явственнее, и было совсем похоже, что мы в лесу. «Как с Тиной спокойно и хорошо! — подумал я. — Она действительно…»
      Мы шли и шли по мокрым улицам, а сверху моросил дождь, и было очень тепло. Из-под асфальта пробивался робкий запах земли. Окна домов светились в темноте, как иллюминаторы кораблей, разными цветами, но преобладал розовый цвет уюта и счастья.
      Мы остановились где-то в тёмном переулке. Здесь не было асфальта, и земля разъезжалась под ногами. Тускло поблёскивали скользкие дорожки. Над высокими заборами свисали, как чубы, ветки деревьев.
      Сразу стало тихо и спокойно, словно мы попали в другой мир или в другой век.
      — Я промокла насквозь, — сказала Тина, — но ничуть не замёрзла — дождь тёплый.
      Кофточка облепила её спину и грудь. Мокрая, она сделалась совсем прозрачной.
      — Зачем мы пришли сюда? — спросила Тина.
      — Не знаю.
      — Ты можешь поцеловать меня, я теперь не невеста. Если тебе, конечно, не противно.
      — Я дотронулся до её холодных губ своей щекой.
      — Зачем, Тина?
      — Да… зачем…
      За оградой гремела цепью собака.
      Дом Егора Егорыча спал. Большеголовый, дряхлый, он накренился набок и, полузакрыв подслеповатые глаза-оконца, кажется, слегка похрапывал. На крыльце курил Вацлав Кобзиков. Я удивился: было всего одиннадцать часов, а ветврач уже дома.
      — Пришёл? — осведомился грек, попыхивая папиросой.
      — Ага. А ты?
      — Только иду. К тебе тут одна краля приезжала. Слушай, а ты всё-таки нехороший. Дружишь, паршивая морда, с такими женщинами и молчишь. Не женщина, а роза, как любили говаривать наши сентиментальные предки. Муж, случайно, у ней не начальник?
      — Начальник.
      — Начальник? — оживился Вацлав. — Слушай, а он меня не смог бы устроить на работу?
      — Смог бы. Заведующим МТФ.
      — Тьфу! Никогда бы не подумал, что у такой женщины сельскохозяйственный муж.
      — Как у тебя дела? Напал на след дочери министра?
      — Пока нет. Зато в совнархозовском доме засёк одну. Социальное положение папаши ещё не выяснено, но доподлинно установлено, что он владеет«Москвичом» и дачей.
      — Наверно, крупная шишка.
      — Во всяком случае, не парикмахер. Всё дело осложняется тем, что у дочки уже есть…
      — Тогда мёртвое дело.
      — Дело-то, допустим, не мёртвое. Надо только чем-то поразить её воображение. На женщин это действует. Есть у меня одна идея. Просто гениальная идея, но для её выполнения нужен помощник. Ты не согласишься? Всего на два-три часа в воскресенье. Помоги в беде!
      — У меня своих бед хватает. Не допустили к защите.
      Кобзиков присвистнул:
      — Врёшь!
      — Вот тебе и «врёшь»!
      — Что же ты будешь делать?
      — Придётся ехать в колхоз трактористом.
      — Слушай, твоё счастье, что с тобою рядом я! Хочешь работать в совнархозе?
      — Отстань с чепухой.
      — Через месяц будешь в совнархозе, чучело ты фараона! Понял? Слово Кобзикова! Только помоги мне в воскресенье. Поможешь?
      — Там будет видно.
      — Ты говори сразу! Мне же надо готовиться! Будут шпроты и пиво «Сенатор».
      — Поклянись!
      — Клянусь дочерью министра!
      — Но, надеюсь, твоя гениальная идея ничего общего не имеет с предметами дамского туалета?
      — Heт! Нет! — заверил ветврач.
      — И уголовным кодексом не карается?
      — Будь спокоен.
      — Ну ладно… Мне сейчас всё равно делать нечего.
      Вацлав погасил папироску и с серьёзным выражением лица исполнил что-то наподобие лезгинки.
      — Мы посрамим тебя, фрайер! — крикнул он.
      — Кр-р-р-р! — ответил из будки петух.Я пошёл в комнату.
      Ким лежал, уткнувшись в подушку. Я сдёрнул одеяло со своей кровати. Зашуршал какой-то листок. В колеблющемся свете спички запрыгали неровные строчки. Казалось, что они шевелятся, дышат, словно живые.
      «Была в городе. Заезжала к тебе, но не застала. Очень жалею. Сегодня видела тебя во сне. Так явственно… Почему ты не приезжаешь в С?»
      Я лёг, накрылся простынёй и пролежал до рассвета с открытыми глазами.
     
      Потомок Чингисхана
     
      С утра шёл дождь. Ким с Кретовым уехали в городскую библиотеку, а я сидел в застеклённых сенях, которые мы, сильно греша против истины, называли верандой, и, усыпив свою совесть чистым листком бумаги, ничего не делал. В двух шагах бесновался дождь. Он топал по крыльцу тоненькими голыми ножками, дразнился на разные голоса. На пыльных стёклах веранды неподвижно блестели залетевшие брызги, и мне казалось, что со дворе прильнуло к окну и смотрит чьё-то заплаканное лицо.
      Почему-то было грустно… Хотелось, как в детстве, забраться на широкую печь, улечься на спину и смотреть на закопчённый, весь в трещинах потолок, по которому, сонно гудя, ползают чёрные мухи. Лежать и думать, что в полях сейчас сумрачно, свежо и слышно, как истомлённая зноем земля, жадно вдыхая, пьёт влагу, словно голодный телёнок. А потом с работы приходит мать. Она вся мокрая, усталая, из-под платка выбилась прядь волос. Комната сразу наполняется запахом дождя и мокрой коровьей шерсти. В избе становится зябко и уютно. Я сворачиваюсь в клубок, накрываюсь пушистым платком. А за окном всё идёт и идёт мелкий по-осеннему дождь. Кажется, что он зарядил надолго, но я знаю, что завтра утром побегу по влажной, блестящей на солнце траве в ближний лесок собирать только что вылезшие из земли скользкие подберёзовики…
      Сколько я уже не писал домой?
      Я потянулся к листу бумаги, но в это время дверь с визгом распахнулась, и шум ливня ворвался на веранду. На пороге стояла Катя. По её лицу и рукам текли струйки воды.
      — Здравствуй, — сказала она. — Не ждал?
      — Здравствуй.
      — Один, что ли?
      — Один…
      — А меня в город за партами послали. Дай, думаю, зайду. Вчера меня Алексеевна встретила, жалуется, что не приезжаешь и не пишешь.
      — Работаю. Да ты садись…
      Катя сняла прозрачный плащ с капюшоном, бросила его на спинку стула, потом разулась и подошла ко мне, маленькая, босая.
      — Направление получил уже?
      — Да. Оставляют в аспирантуре.
      — Значит, к нам не хочешь? Я пожал плечами.
      — Ну, конечно, ты теперь заважничал…
      Больше всего я боялся, что сейчас появится кто-нибудь из ребят. Тогда не оберёшься разговоров.
      — Ты надолго?
      — Выгоняешь? — усмехнулась Катя.
      — Нет… Скоро защита. Чертовски много работы.
      — Тогда я пойду.
      Катя надела плащ и туфли, но не уходила. Глаза её пристально смотрели на меня.
      — Недавно сон видела, — сказала она, — когда спала в саду. Про тебя. Как будто ты стоял возле моей кровати, а потом наклонился и поцеловал в лоб…
      — Странный сон.
      — Очень… И знаешь, я его уже третий раз вижу.
      — Что ты говоришь!
      — Да… И так явственно… Как будто ты действительно приезжал.
      Я чувствовал, что Катины глаза ищут мои, но продолжал разглядывать чистый листок.
      — Очень странно, — повторил я.
      — Да, — согласилась Катя. — Ну, до свидания. — Катя взялась за ручку двери. — Гена… Тебе нечего сказать мне?
      — А что… можно сказать?
      — Ну, что-нибудь…
      — Что-нибудь могу. На горе стоит мочало. Хлопнула дверь, потом за окном захлюпала грязь.
      Ушла. Я опять придвинул к себе чистый листок и написал: «Здравствуй, мама!» Приникшее к стеклу лицо теперь уже плакало. Капельки слились в маленькие ручейки и медленно текли вниз, извиваясь, словно по морщинам. В трамвае сейчас слякотно и холодно. Катя будет всю дорогу смотреть в забрызганное окно, а потом два часа идти по дождю. Конечно, она приезжала не за партами.
      Я поспешно надел плащ и галоши. Проклятый слабый характер! Ведь решил же… решил. И чем всё это кончится?
      На улице дождь хлестал вовсю. Лужи рябило.
      Катя стояла на остановке одна. С капюшона текли светлые тоненькие струйки, завесив её лицо хрустальными колеблющимися сосульками.
      — Забыл, — сказал я. — Передай маме, что в воскресенье приеду утром. Пусть напечёт пирогов с грибами.
      — Гена…
      — Что?
      Она смотрела на меня сквозь качающиеся подвески, похожая на Ледяную принцессу.
      — Я не могу больше…
      Подошёл трамвай. За стёклами были видны нахохлившиеся как воробьи люди.
      — До свидания.
      — До свидания.
      Катя дотронулась до моей щеки.
      — Простудишься. Фуражку хотя бы надел. Рука была горячая и сухая.
      Трамвай ушёл, а я побрёл домой по скользкому булыжнику. Струи воды разбивались о камень, и было похоже, что по дороге прыгают маленькие человечки. Я шёл и думал об этой глупой до идиотизма истории, которая никак не может окончиться, о пухлой пачке писем, которую надо было сжечь и которая никак не сжигается. Почему эта история приключилась именно со мной?
     
      * * *
     
      Его принесли под вечер. Почтальон дядя Костя, высокий и седой, словно профессор, вытащил из сумки голубой конверт и сказал:
      — Геннадию Яковлевичу Рыкову.
      Мать вытерла руки о фартук.
      — Кому? Кому? — удивилась она и протянула ладонь.
      — Э-э, нет, — сказал дядя Костя. — Тут написано «лично». — И он отдал мне голубой конверт.
      Я никогда в жизни не получал писем, тем более с пометкой «лично». Я знал, от кого было это письмо, Я густо покраснел и сказал:
      — А, это, наверно, Борька прислал. Они недавно уехали в Якутию.
      Письмо было прочитано на сеновале при свете спичек. Я читал его всю ночь. Я метался по сену, бегал домой за спичками, краснел, бледнел, разговаривал вслух сам с собой и читал снова и снова.
      Это было объяснение в любви на десяти страницах ученической тетради. Это было очень подробное объяснение. В нём описывалось всё с самого начала: и как Катя увидела меня впервые, и как ей хотелось уехать со мной на край света, и как ей даже было приятно, когда я колол её в спину булавкой. Далее подробно излагалось, за что я достоин любви.
      Под утро я выучил объяснение наизусть. Это было тем более удивительно, что я обладал скверной памятью, а письмо изобиловало сложными причастными и деепричастными оборотами и было пересыпано знаками препинания.
      И вот, когда я в последний раз, словно молитву, повторял Катино послание, перед тем как отойти ко сну, мне вдруг не понравилась одна фраза: «Когда ты вперивал в меня свои водянистые безбровые глазищи, сердце у меня сладко замирало, а по спине пробегали мурашки и мне хотелось…» Пусть даже это была шутка, но так презрительно отзываться о глазах и бровях любимого человека! Тем более что своими глазами я всегда гордился. Мне говорили, что у меня пристальный, волевой взгляд. Поэтому, когда я на следующее утро писал ответное объяснение (двадцать листов ученической тетради убористым почерком, с бесчисленным количеством причастных и деепричастных оборотов), я сделал такую приписку:
      «P. S. Что касается моих глаз, то ты глубоко ошибаешься, миледи, девушкам очень нравятся мои глаза. Это у тебя кривые ноги. (Шучу.) Целую. Гена».
      Неделя прошла в кошмаре. Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься. Я ходил и всё повторял, повторял про себя Катино объяснение.
      Через неделю пришёл ответ. Катя почти целиком цитировала «Ромео и Джульетту» и только в самом конце приписала от себя:
      «P. S. По поводу моих ног можешь справиться у своего друга Димы, он не один раз делал мне комплименты. И вообще, оказывается, ты злой. Мне всегда не нравилось, когда ты злишься, — становишься похожим на павлина. (Шучу.) Целую, Катя».
      Это было уж слишком — справляться у соперника о ногах своей любимой девушки! Да ещё «павлин»! Ну хорошо же! Я быстро переписал троечку цитат из «Отелло», вырезал из журнала стих «Тебе, любимая!» и уселся за составление постскриптума. Я написал Кате, что напрасно она задаётся. Если я её полюбил, то это ещё не значит, что она была самая лучшая в школе. Неправильное телосложение, лысеющий волос, безвкусица в одежде — вот далеко не полный перечень недостатков Ледяной принцессы.
      Ответ пришёл авиапочтой. В нём было всего одно какое-то формалистическое стихотворение о ночных мотыльках, а остальные семь страниц ученической тетради занимал постскриптум. Этот постскриптум вполне можно было назвать учебником по анатомии человека-урода — злого, грубого, кровожадного и тупого. Этим уродом был я. В конце стояло: «Целую. Катя. Ответ пиши авиапочтой».
      Разумеется, я ответил авиапочтой. Ответил в полную меру своих сил и возможностей.
      Далее наша переписка пошла очень оживлённо. Постскриптумы совсем вытеснили первую часть, состоящую из цитат Шекспира и формалистических стихотворений. С удивлением мы убедились, что совсем не знаем друг друга. Оказывается, мы уродливы, глупы, некрасивы, жестоки, несправедливы. Наши письма становились всё резче и короче. И наконец ночью почтальон дядя Костя принёс мне телеграмму (первую в жизни). В телеграмме было только одно слово: «Ненавижу».
      Утром я отпросился с урока и отправил ответную телеграмму: «Ненавижу квадрате», на что вечером получил ответ: «Ненавижу кубе».
      Четвёртая степень ненависти показалась мне недостаточно выражающей мои чувства. Я думал целый день и, наконец, сочинил: «Ненавижу до космоса». Телеграмма, видно, произвела нужное впечатление, так как после этого наступило молчание. Значит, всё-таки последнее слово осталось за мной.
      Сдавать экзамены в институт я поехал несколько удовлетворённым. Димка в институт решил поступать заочно. Он вдруг быстро пошёл в гору. Сначала моего соперника назначили помощником бригадира тракторной бригады, затем бригадиром. Конечно, он решил не ломать себе карьеру. А может быть, Димка уже тогда что-то предчувствовал? В общем так или иначе, но Димка остался, а я уехал. А когда приехал, то было уже поздно. Димка женился на Кате.
      Это было дико, нелепо, я не мог привыкнуть к этому целый год, а потом, конечно, привык. И чувствую себя сейчас вполне нормально. Вот только в ветреные ночи чудится мне странный зов. Словно зовёт меня кто-то издалёка-издалёка, а кто — никак не пойму. Тогда меня захлёстывает радость, тоска, хочется плакать и смеяться, бежать, ползти, пока хватит сил. И ещё — вдруг я стал обладать странным свойством понимать природу, чувствовать всем своим существом трепет листка, движение сока под корой, взгляд пролетевшей мимо птицы. Может быть, это фокусы Ледяной принцессы? Говорят, её дед, цыган, обладал гипнозом. Только к чему всё это?
      В воскресенье я проснулся от толчков.
      — Вставай! Пора! — прошептал Кобзиков.
      Было ещё совсем рано.
      Из окна тянуло мокрой травой, гремела кастрюлями Марья.
      — Давай ещё поспим…
      Кобзиков испуганно замахал руками:
      — И так проспали! Ты не понимаешь всей важности момента! Свидание — это тебе не сеялку изобретать!
      Вслед за этим ветврач развил бурную деятельность. Он наглаживался, брился, мазался какими-то мазями и каждые пятнадцать минут бегал в магазин доказывать продавцам, что коньяк — не водка и его можно продавать круглосуточно.
      Вскоре стали заметны результаты. Из заспанного, взлохмаченного парня ветврач превратился в сына фабриканта, собирающегося предпринять загородную прогулку. Моей же внешностью молодой денди остался недоволен.
      — Ты похож на мумию египетского фараона, — сказал он. — Что за идиотский вихор? А рубашка? Мятая, как из пушки. А побрился! Бог ты мой! Как он побрился! Раз, два, три. Да тут у тебя целый лес остался! Иди-ка, брат, сюда.
      Через полчаса я таращил глаза в зеркало и не узнавал себя. Какой прилизанный, благовоспитанный тип! Хоть сейчас снимай для обложки журнала «Здоровье» или «Работница»!
      Кобзикову я тоже понравился.
      — Ничего, — сказал он, вертя меня во все стороны. — Сойдёшь. Вот только нос бы тебе надо подлинней.
      — Я своим носом доволен. Пошли, что ли?
      — Подожди. Ещё кое-что надо…
      Вацлав полез в чемодан и достал оттуда кусок белого атласа.
      — Ты умеешь сворачивать чалму?
      — Чалму? — удивился я. — На черта она тебе нужна?
      — Каждый нормальный человек должен уметь сворачивать чалму.
      — Хватит валять дурака! Пошли!
      Но Кобзиков принялся наворачивать себе на голову материю.
      — Ну, как?
      — Мы пойдём или нет?
      — Подожди, Теперь дай на тебя примерю.
      Не успел я и рта раскрыть, как ветврач напялил мне чалму на голову.
      — Здорово! Ну прямо араб! Бедуин княжеских кровей!
      Тут в меня впервые закралось подозрение.
      — Уж не должен ли я стать арабом?
      — А что здесь такого? — пробормотал ветврач, пряча глаза. — Кто догадается?
      — Мне не нравится эта затея. Кобзиков заволновался:
      — Мумия ты фараона! Это же гениально придумано. Ты будешь приманкой. Какая девушка устоит перед человеком, у которого друг араб? Покатаешься на лодке и исчезнешь. А уж остальное — дело моё. Всего какой-то час.
      — Мне эта затея не нравится. Могут быть разные осложнения.
      — Абсолютно никаких! Арабов в нашем городе нет — это я уже точно выяснил. Языка их тоже никто не знает. Чем ты рискуешь? Наоборот, даже приятно: будешь центром всеобщего внимания. И потом ты дал слово. Геннадий Рыков всегда держал слово. Только вот нос… Слушай, может, тебе картонный приделать? Что это за араб с курносым носом? Да, вот ещё что… Ты потомок Чингисхана.
      — Послушай, Кобзиков, — сказал я раздражённо. — Хватит. Хватит! Сыт по горло твоими выдумками. Хоть бы уж знал историю! Любому пятикласснику известно, что Чингисхан был монголом.
      — Тогда ты будешь монголом.
      — Монголы не носят чалму, — сказал я торжествующе. — Они носят лохматые шапки.
      Кобзиков почесал затылок.
      — Не-е… лохматая шапка не пойдёт. В чалме вся сила. Знаешь что? Ты будешь обарабившимся монголом! Таким образом, ты и потомок Чингисханаи в чалме! Одним выстрелом два зайца.
      — Ты глуп… — начал я и вдруг увидел, что Ким давно проснулся и смотрит на нас широко раскрытыми глазами. На его лице было написано такое изумление, будто он увидел свою умершую бабушку.
      — Идём на маскарад… — пробормотал я, сорвал чалму и выскочил на крыльцо. Кобзиков последовал за мной.
      День обещал быть жарким. Было всего девять часов, а солнце пекло так, что земля жгла через сандалеты. Даже «вооружённые силы» чувствовали себя неважно. Они забрались по горло в песок и раскрыли клюв.
      Вацлав подошёл к куче и стал задумчиво разглядывать петушиную голову.
      — Суп из курятины на лоне природы, — сказал он. — Что может быть прекраснее на свете?
      Быстро нагнувшись, ветврач выхватил из песка петуха, сунул ему под крыло голову и запихал в рюкзак.
      — Пошли быстрей!
      — Низкий поступок, — сказал я. — Поступок, не достойный друга потомка Чингисхана.
      — Ладно! Потом на эту тему порассуждаем. Встреча с совнархозовской дочкой произошла на берегу реки.
      — Уф, — сказал Вацлав, вытирая пот. — Пришла всё-таки, а ты говоришь, я не знаю женщин!
      Девушка была высокая, сильная, в лёгком ситцевом платье, с белыми клипсами почти до плеч. Она так и впилась в меня глазами.
      — Знакомьтесь, — сказал торжествующим голосом Кобзиков. — Моя хорошая знакомая Адель. Мой хороший знакомый…
      — Мох… Моххамед, — пробормотал я и покраснел.
      — И ещё как-то. С продолжением, — сказал грек.
      — Эль-Джунди…
      — Вы знаете русский язык? — спросила Адель.
      — Нет, нет, — поспешно заверил Вацлав. — Но он догадывается по движению губ.
      — Какой смешной… — Адель бесцеремонно принялась меня разглядывать с ног до головы. — Чалма…
      — Все арабы чалмы носят.
      — Откуда он взялся?
      — Приехал на «Сельмаш» перенимать опыт. Мы сели в лодку и двинулись вверх по течению.
      Адель тотчас же сняла платье, демонстрируя обтянутую купальником фигуру. У неё оказалась безукоризненная фигура. Совнархозовская дочка по-прежнему не спускала с меня глаз. Я чувствовал себя отвратительно.
      Всю дорогу разговор вертелся вокруг моей особы, перебирались детали одежды, обсуждалось со всех сторон моё телосложение. Особенно волновал Адель мой курносый нос. Разве у арабов бывают такие носы? Вацлав выкручивался, как факир.
      — Я без словаря читаю все ихние газеты, — нагло врал Кобзиков. — Я единственный человек в городе, который насквозь знает арабские обычаи. Секретарь горкома ко мне лично домой приходила, просила, чтобы я его сопровождал. Пришлось согласиться, хоть и времени у меня в обрез. Он парень ничего. Между прочим — потомок Чингисхана.
      — Чингисхана?!
      — Да… по прямой линии. Его предки переехали из Монголии в Аравию по семейным обстоятельствам и там обарабились.
      — Чингисхана… — взгляд у Адели стал заворожённым, как у ребёнка, слушающего сказку. — Интересно, какой у него характер? Наверно, воинственный, как у прадеда?
      — Не-е, он малый тихий.
      Адель слушала, раскрыв рот. Мне было чертовски жарко в чалме. Капли пота скатывались по лбу и падали на колени совнархозовской дочки.
      — Пардон, мадам, — бормотал я.
      Кобзиков болтал, грёб, но не спускал с меня испепеляющего взгляда: он боялся, как бы я не заговорил по-русски. Пахло сосновыми досками, горячим женским телом и тиной. Река против солнца блестела, как бок гигантской рыбы. С пролетавших мимо моторок на нас таращили глаза. Один так засмотрелся, что врезался в берег, и пассажиры попадали в воду.
      Наконец я почувствовал, что, если мы сейчас не пристанем куда-нибудь, я начну дымиться. Сделав вид, что мне хочется пить, я полез на корму и шепнул Вацлаву:
      — Не могу… давай кончай…
      — Надо увезти её подальше, мумия ты! — прошипел Вацлав.
      — Сейчас сброшу чалму.
      — Только попробуй! Утоплю!
      — Я вернулся на своё место.
      — Этот Момехад, — сказал Кобзиков, — страшно привязался ко, мне. Куда я — туда и он. Обещал подарить настоящего арабского скакуна.
      — О! — сказала Адель.
      — Да. Приглашает следующим летом к себе в Аравию с женой.
      — Вы разве женаты?
      — Собираюсь. Да вот никак не найду подходящей девушки.
      — Что вы! У нас столько хороших девушек!
      — Хорошие, да почти все женихов имеют.
      — Жених — это ещё не муж.
      Я с ненавистью вслушивался в болтовню донжуана, проклиная ту минуту, когда согласился на эту идиотскую затею.
      На правом берегу показался одинокий развесистый дуб. Под его кроной лежала густая чёрная тень. Лёгкий сквозняк колыхал метёлки ковыля. Под дубом паслась коза. Даже издали было видно, что она блаженствует.
      Мои нервы не выдержали.
      — Быр-быр-быр, — сказал я, показывая на дуб. Кобзиков сделал вид, что не слышит.
      — Быр-быр-быр, — повторил я настойчиво.
      — Что он говорит? — спросила Адель.
      — Да так, восхищается русской природой.
      — Быр-быр-быр — дуб, — сказал я угрожающе и ухватился за весло.
      — Он, кажется, хочет пристать к дубу. Я начинаю понимать арабский язык.
      — Нет. Он просит дать ему погрести. Пожалуйста, Мамыхед.
      Тогда, ни слова не говоря, я выпрыгнул из лодки и поплыл к берегу.
      — Эй, Махмутин! Ты куда? — испугался Вацлав. — Вернись!
      На берегу я отвёл Кобэикова за дерево и сказал:
      — Закругляйся! Понял? Иначе я тебя разоблачу! Донжуан захныкал:
      — Прошу тебя! Ещё немного! Ещё чуточку! Может сорваться всё дело. Ну посиди! Что тебе стоит? Сейчас петуха есть будем.
      Я посмотрел на часы.
      — Хорошо. Сорок минут,
      — Ты настоящий друг!
      Мы вышли из-за дерева. Адель расстелила на траве пёструю накидку и листала журнал.
      — Мой друг Моххамед, — сказал Кобзиков развязно, — очень любит битую птицу. Сейчас он приготовит нам петуха по-арабски.
      — Быр-быр-быр, — забормотал я недовольно.
      — Лучше по-русски? Прекрасно! Тогда я мигом! А вы разжигайте костёр! Зажарим петуха на вертеле.
      Кобзиков побежал к лодке, где лежали наши вещи.
      Адель полыхала в упор своими голубыми глазами. Я боялся, что она чего доброго ещё влюбится в меня. Кобзиков тогда убьёт.
      — Вы ни одного слова по-русски не знаете? — спросила Адель.
      — Нет, — сказал я.
      — К счастью, появился Кобзиков, очень взволнованный.
      — Петуха украли!
      — Что ты плетёшь!
      — Ей-богу. Рюкзак пустой. Обшарил всю лодку — никаких следов.
      — Наверно, лиса.
      Это было самое правдоподобное объяснение.
      Под дубом расстелили одеяло, в центре расставили запасы.
      Коньяк был холодный — недаром Кобзиков волочил его на верёвке за лодкой.
      Адель пила молча, не морщась. «Красивая самка, — думал я, неприязненно косясь на загорелые плечи своей соседки, — гипсовая статуя из городского парка. Всё-таки Кобзиков отчаянный парень, если не боится на ней жениться».
      Когда всё было выпито и съедено, Вацлав и Адель ушли любоваться окрестностями. У меня всё сильно плыло перед глазами. Река, лес, небо сделались какими-то смутными, почти нереальными и в то же время близкими, понятными. Я разделся до плавок и лёг ничком на песок.
      «Чёрт с ней, пусть думает что хочет, — решил я, почему-то считая себя обиженным. — В конце концов они будут целоваться, а я обязан сидеть в этой дурацкой чалме, как истукан».
      Теперь, когда я вспоминаю этот день, мне кажется, что его никогда не было, что я прочитал про него давным-давно в какой-то книге и почти всё успел забыть. Он остался в моей памяти большим солнечным пятном на жёлтом песке. Очевидно, я выпил слишком много, потому что, кроме ощущения горячего песка и прохладной воды, ничего не осталось. Кажется, приходил Кобзиков, что-то кричал, ругался, потом он приходил опять, тряс меня, поздравлял и громко смеялся.
      — Ты теперь старший инженер совнархоза! — орал он мне в ухо…
      Очнулся я от чьего-то прикосновения. Был уже вечер. Из леса выползли длинные тени и пили из реки. У моих ног горел костёр. Дым от него уходил в лес, и казалось, что деревья стоят по колено в воде.
      Возле меня сидела Катя и гладила мои волосы.
      Она не видела, что я проснулся. Ледяная принцесса была в купальном костюме. Волосы, собранные в пушистый жгут, лежали на смуглой спине.
      Катя смотрела куда-то поверх деревьев. Там на огромной высоте шёл самолёт. Он шёл среди чёрного неба и россыпи звёзд, освещённый солнцем, сияющий, как кусочек расплавленного золота. Сзади него хвостом кометы тянулась багровая полоса. Тьма гналась за самолётом, пожирая светящийся след, а он, смеясь, уходил всё выше и выше, неся солнце на крыльях.
      Лицо у Ледяной принцессы было печальное и умное. Я никогда не видел у женщин таких лиц… Они всегда играют.
      — Ты откуда взялась?
      Катя вздрогнула и обернулась ко мне.
      — Помнишь, как у Гомера? Одиссея выбросили на берег волны, и его нашла Навсикая…
      — Неправда. Он уехал к своей жене.
      — Да, — сказала грустно Катя. — У тебя всегда по истории было «отлично».
      Я потянулся к своему белью.
      — Уходишь?
      — Да.
      — А может, покупаемся немного?..
      — Нет.
      Я молча оделся. Бельё было влажным и мятым. Катя сидела ко мне спиной.
      — До свидания! — сказал я,
      — Подожди, Гена…
      Она встала рядом и попыталась заглянуть мне в глаза. Она была слишком маленькой для этого. Её лоб едва доставал до моего подбородка.
      — Послушай, Гена… Давай завтра уедем с тобой… с утра. На целый день… далеко-далеко… Чтобы одни мы… понимаешь, одни мы. Солнце, песок, вода и мы… и чайки…
      — В наших местах нет чаек.
      — Я тебе напеку картошки… Знаешь, как я умею вкусно печь картошку!.. Мы будем купаться, и ты мне прочтёшь какую-нибудь книжку. Ведь за целый день можно прочесть книжку? А потом мы пойдём босиком по полям, по росе… под луной. Завтра должна быть очень красивая луна…
      — Да-да… Всё это хорошо. Но что скажет твой муж?
      У неё задрожали губы. Она быстро схватила платье и туфли и пошла по тропинке вдоль реки. Вскоре она растворилась в дыму.
      Обиделась. А чего обижаться? Разве я сказал неправду? У неё действительно есть муж.
     
      Девушка ошибается один раз
     
      — Ку-ка-ре-ку!
      Я вскочил с кровати и выглянул в окно. На крыше своей будки сидели «вооружённые силы» и горланили во всю глотку.
      — Что за чёрт? — подал голос с кровати Вацлав. — Егорыч купил другого петуха?
      — Да нет, вроде тот самый.
      Кобзиков высунулся в окно и стал торопливо одеваться.
      — Ну, уж нет, — сказал я. — Теперь ты его не тронешь! Понял? Это редкая птица.
      — И наверно, чертовски вкусная. Пусти!
      Но я скрутил локти куролова полотенцем.
      — Мы даруем ему жизнь! Понял? Поклянись, что ты не тронешь его пальцем!
      — Клянусь… — торопливо сказал планомерный донжуан, — не тронуть его пальцем, а тронуть топором.
      Весь день у меня было хорошее настроение: слова Кобзикова «Теперь ты старший инженер совнархоза» не приснились мне. На этот раз ветврачу здорово повезло. Адель оказалась дочкой начальника отдела кадров совнархоза. Вчера вечером Кобзиков сделал ей предложение и получил неопределённый ответ: «Не знаю… Как посмотрит на это папа…» По мнению поднаторевшего в таких делах ветврача, папа должен посмотреть одобрительно.
      Вацлав выклянчил у меня на представительство десятку и уехал продолжать натиск на сердце Адели.
      — Сроки жмут, — так объяснил мне Вацлав свою торопливость.
      После отъезда Кобзикова к нам явился Егор Егорыч с бутылкой «Рошу де десерт» и кругляком колбасы.
      — Поговорить с тобой надо, — сказал он. — Закрой дверь.
      Я набросил крючок. Егор Егорыч налил в стакан вина и пододвинул колбасу.
      — Получил назначение? — спросил он.
      — Ага.
      — Куда?
      — Далеко.
      — Слушай, посоветоваться с тобой хотел… Ты по сельскому хозяйству учился… Прочитал я в газете: взаправду овощи на воде разводить можно?
      — Чего ж, — ответил я, расправляясь с колбасой. — Есть такой способ. Гидропонным называется. Вода и железные ящики. И уплетай себе помидоры за обе щёки круглый год. А чего это ты вдруг сельским хозяйством заинтересовался?
      — Удумал я себе такую штуку сделать. Потолков в моём доме на сто двадцать метров квадратных. Накуплю цинковых корыт, воду подведу, свет дневной сделаю, отопление. Жильцов жалко, у некоторых малые ребятишки, овощ-то нынче пойди на базаре укупи. А тут цельный год будут помидорчики да огурчики. Похрустывай себе мальцы на здоровье.
      — Задумано, конечно, крепко, но без инженерных и агрономических знаний тебе, Егорыч, не потянуть. Гидропонный способ — дело тонкое.
      — Так вот и я насчёт этого. Берись.
      — Ха-ха-ха! Инженер по механизации потолка?
      — А ты не смейся. Обижен не будешь. Оклад хороший положу, и живи бесплатно… Опять же овощи круглый год. Опять же городская прописка.
      — Нет уж, Егорыч, уволь. Благодарю за угощение, скорблю, что разорил тебя на бутылку, но уволь.
      Президент забрал недопитое вино и сказал от порога:
      — Жаль. Парень ты серьёзный, положительный, не то что этот баламут Кобзиков. Мы бы с тобой сработались.
      — Кончай, Егорыч, закругляйся. Живот от смеха болит.
      — Президент неожиданно обиделся.
      — Думаешь, я для себя стараюсь? Да я за них и деньги брать не буду!
      — Не сомневаюсь, Егорыч, но перестань, пожалуйста.
      — Работаешь, работаешь для них, а всё плох, — сплюнул Егор Егорыч и хлопнул дверью.
      Я еле дождался из института Кима, который улаживал перед отъездом последние дела, чтобы сообщить ему про овощи.
      Но капитан выслушал меня невнимательно.
      — Выживший из ума индюк ощипанный, — выругался он беззлобно. — Тунеядец! Времени нет, а то бы я занялся его выселением из города. Ты знаешь, какую я новость принёс?
      — Какую?
      — Догадайся.
      — Нас допускают до защиты и оставляют э аспирантуре.
      Ким удивился:
      — Откуда ты узнал? Правда, в аспирантуре не оставляют, но дипломы защищать разрешили.
      — Что?! — теперь пришла моя очередь изумиться.
      — Да. Да. Всё Кретов. Это он настоял. Звонили«сверху». Декан, скрежеща зубами, согласился, но, Кажется, решил нас с треском провалить. Кретов сказал — готовиться во все лопатки, чтобы в расчётах ни единой ошибочки не было. Езжай за Тиной, будем сидеть день и ночь.
      В этот день мы занимались до одурения. И только когда я, помножив два на два, получил шесть, Ким сказал:
      — Отбой. Завтра начнём пораньше.
      — Вы что, опять чокнулись? — спросил Кобзиков, входя в комнату. — Никак не можете расстаться со своей дурацкой сеялкой.
      — Не твоё дело, — пробурчал Ким.
      — Неужели нельзя заниматься в читальном зале? Я теперь жених, и мне нужен полный покой и усиленное питание. Понятно?
      — Ты настоящий жених? — спросил я. Вацлав пожал плечами:
      — Какой может быть разговор? Ген, выйди на минутку.
      Мы вышли в сени.
      — Подали заявление сегодня, — прошептал ветврач
      — Ну? — удивился я. — Так быстро?
      — Да, был у тестя. Договорился насчёт работы. Он говорит, их сильно ругают за сельскохозяйственное образование, но ради нас он сделает исключение. Меня берёт каким-то консультантом по крупному рогатому скоту, а тебя инспектором.
      — Ты же говорил — старшим инженером!
      — Это пока. Понял? Мумия ты! Ещё недоволен! Как же он тебя возьмёт инженером, если ты без диплома?
      — Диплом должен быть. Нас допускают к защите.
      — Ну, а если будет, то и место будет. Понял? Вот так надо действовать. Ким куда едет?
      — Трактористом к Кретову.
      — Жаль. Тракторист с вышестоящими никакого дела не имеет. А вот если бы он поехал механиком, ты бы ему каждый месяц циркуляры присылал за своей подписью и раскрутку давал. Вот так, брат, оно в жизни бывает. Окончили вместе, один лямку тянет, а другой циркуляры ему строчит… Так что считай — Вацлав Кобзиков тебя в люди вывел, и помни…
      Мы защищались последними. В окна глядел фиолетовый вечер. Жасмин в стеклянной банке из-под консервов «Частик мелкий в томате» завял. Члены комиссии украдкой посматривали на часы. Только один Глыбка всё никак не мог успокоиться. Он кружил возле нас, как жужжащий шмель, и всё придирался, всё придирался. У Кима по лицу катились крупные капли пота, глаза покраснели, как у алкоголика.
      Наконец, видимо, сам Глыбка устал. Он замолк на полуслове и плюхнулся в своё председательское кресло. По комнате прошуршал вздох облегчения.
      — Записывать их, Наум Захарович? — спросил Косаревский, он вёл ведомость.
      «Записывать»! «Записывать»! А где же выводы изобретателей, с позволения сказать, «скоростной»сеялки?
      — Если бы вы дали нам трактор, они были бы, — дерзко ответил Ким.
      — Ах, трактор! — Декан задохнулся. — Вы мне угробили лучший трактор и ещё смеете упрекать! Да вас надо было отдать под суд!
      — Разрешите мне? — поднялся с места Кретов. — Как-никак я был у этих ребят руководителем дипломного проектирования… Я скажу по-простому, безо всяких формул. Летающая борона работать не будет. Кричащие пугала нам тоже не нужны. И кроты селу без надобности. А скоростная сеялка нужна. Ох, как нужна! Вы были когда-нибудь на весеннем севе, Наум Захарович?
      — Попрошу вас говорить по существу вопроса!
      — Так вот, по существу… Не учёный вы, Наум Захарович!
      Кретов зачем-то боком поклонился и сёл. В комнате стало очень тихо. Я затаил дыхание, ожидая, что будет. Из-за воротника рубашки декана стала выползать густая краснота, а щёки были белые-белые.
      — Прошу студенчество выйти! — прохрипел Глыбка.
      В коридоре было темно. Мы с Кимом уселись на подоконник. Тина повернулась лицом к окну и стала смотреть во двор. За полчаса мы не произнесли ни слова.
      Наконец дверь открылась, и мимо нас пробежал Глыбка, волоча пухлый портфель. Следом повалили члены комиссии. Подошёл Кретов.
      — Поздравляю. Инженеры, — сказал он.
      И только тут я заметил, что дрожу противной мелкой дрожью, от которой чуть не щёлкали зубы.
      — Ну, пойдёмте, чего стоять, — сказал Кретов. Коридоры института были пусты и гулки. Впереди с горящими глазами промчался кот. У входа, склонив голову на стол, спала дежурная. У неё на плечах лежала шаль, сотканная из лунного света. Небо было рябым от звёзд.
      — Какая чудная ночь, — сказал я, — а дежурная спит.
      — На перекрёстке дорожек мы остановились,
      — Ты куда? — спросил я Кима.
      — Помогу Дмитрию Алексеевичу уложить вещи. Завтра мы уезжаем.
      Я заметил, что Ким не спускает глаз с Тины.
      — Ты проводишь меня? — спросил он её.
      — Нет… у меня заболела тётка.
      — Тогда… всего хорошего.
      — До свидания!
      — Мы пожали друг другу руки.
      — Пишите, как у вас сложатся дела, — сказал Кретов.
      — Хорошо, Дмитрий Алексеевич…Они с Кимом ушли.
      Мы с Тиной спустились к реке.
      Тёплый ветер забирался под пиджак, трепал волосы. Опять ветреная ночь… В Сосновке шумят сады и порывами, как отдалённая канонада, разносится кваканье лягушек.
      Тина шла рядом. Узкое чёрное платье делало её стройнее и выше. Рыжие волосы были собраны в тугой узел, словно сноп пшеницы.
      В ларьке я купил бутылку вина и твёрдых, засахарившихся конфет.
      — Егор Егорыч сделал мне предложение, — сказал я. — Выращивать на потолках овощи. Оклад приличный.
      Тина молчала.
      — Чего же ты не смеёшься?
      — Не смешно.
      Дальше мы шли молча. С грохотом, преградив дорогу, промчался пассажирский поезд.
      Мы прошли немного против течения и поднялись на десятиметровую вышку по шатким ступенькам. Сооружение напоминало забредшего по колено в воду и озябшего великана. Оно раскачивалось и жалобно скрипело. Отсюда открывался великолепный вид на ночной город. Миллионы огней сплелись в фантастические узоры. Огни шевелились, переползали, тухли, загорались, меняли окраску, жили своей особой жизнью, о которой даже не подозревали люди там, внизу, и о которой знали только мы с Тиной. А дальше, за этим скопищем огней, было темно и загадочно. Там что-то шевелилось призрачно-белое, бесформенное. Там начиналось неведомое. Неведомое, откуда прилетал зов.
      Мы выпили вино прямо из горлышка, а бутылку бросили вниз. Река проглотила её с жадным всхлипом.
      — За твоё будущее, — сказала Тина. — Может, через несколько лет ты будешь пить из золочёных кубков. Ты добьёшься всего, чего захочешь. Вы, мужчины, можете себе это позволить. Вас готовят для подвигов с детства.
      — А вас?
      — Нас — замуж. Это наш единственный козырь в игре, называемой жизнью. Ты даже не представляешь, какое это трудное искусство — искать мужа. Вы видите на танцах смеющихся, весёлых существ, которые порхают, строят глазки, говорят милые глупости, но не знаете, как тяжело делать всё это сотни раз. Один-единственный просчёт, и пропала вся жизнь. За те десять минут, когда ты танцуешь с ним, нужно понять его всего, увидеть насквозь… Говорят, минёр ошибается один раз. Девушка…
      Мне была почему-то неприятна Тинина откровенность.
      — Перестань, — сказал я.
      Но выпитое вино оказало на Тину действие.
      — Да. Подцепит тебя какая-нибудь выдра, которая и мизинца твоего не стоит, а ты будешь считать её божеством. Я жалею, что упустила тебя. А то бы сейчас… Слышишь, женись — или я брошусь с вышки!
      Тина подошла к краю и заглянула вниз. Ветер обрисовывал её фигуру. Скрипели и раскачивались деревянные стропила.
      — Не бросишься, — усмехнулся я.
      — Ты так думаешь?
      Тина наклонилась ещё ниже над чёрной пропастью.
      — Ты так думаешь? — повторила она шёпотом, заглядывая всё дальше и дальше, точно река притягивала её.
      — Я схватил её за руку.
      — Не дури! Ты пьяная.
      — Пусти!
      Тина сделала шаг и вдруг вскрикнула. Тело её мелькнуло у меня перед глазами. Снизу донёсся глухой плеск.
      Скрипела жалобно вышка. Над ухом пищал комар. Река молчала. И вдруг, почувствовав какую-то жалость к себе и в то же время восторг, я оттолкнулся и прыгнул вниз головой в бездну.
      Через пятнадцать минут, насквозь мокрые, мы стояли на берегу. Тина плакала и смеялась одновременно.
      — Я просто оступилась. Я просто оступилась, — повторяла она.
      Потом ей стало плохо.
      Я снял брюки и стал их выкручивать. Дул тёплый ветер, ветер, который всегда приносит зов. Мерцали огни города, смешиваясь со звёздами. Рядом беспокойно шевелилась река.
      И вдруг я вздрогнул. Кто-то тихо-тихо позвал меня. «Ге-н-н-а… Ге-н-н-а…» — шептал ветер, лаская моё тело. Неожиданная радость охватила всё моё существо, пронизала его тысячами шипучих иголок. Я свободен! Я защитил диплом! Завтра я иду искать тебя. Кто ты, зовущая меня в ветреные ночи?
      Когда я оделся, подошла Тина и положила мне руки на плечи.
      — А как же теперь? — спросила она, стараясь во тьме заглянуть мне в глаза.
      — Ничего не изменилось, Тинок, — сказал я, — ты ведь… оступилась.
      Тина убрала руки с моих плеч.
      — Пойдём, — сказала она вдруг резким и хриплым голосом. — Мне холодно.
      Мы простились у первого фонаря. Я знал, что больше никогда не увижу невесту своего друга.
      — Прощай, Тинок, — сказал я с облегчением. — Мне очень жаль, что так всё вышло…
      — Прощай, Гена. Желаю тебе удачи. — Тина поднялась на цыпочки и осторожно поцеловала меняв лоб. — Пожелай и ты мне.
      — Желаю большой, большой удачи, до неба…Ты куда поедешь?
      — Не знаю… Ещё не решила. А пока буду выращивать у Егорыча овощи…
      Горькая ирония, показалось мне, скользнула в её словах.
      Я привлёк её к себе за мокрые плечи, и мы так постояли немного под фонарём. Потом я ушёл не оглядываясь. На душе было грустно, но на самом дне, как неразгоревшийся уголёк, тлела радость.
      Когда я вернулся домой, ночь уже была на исходе. Кровать ветврача пустовала — три дня назад он как защитил диплом, так с тех пор и не появлялся. Вся наша комната была пропитана странным запахом, сильным и резким. Я зажёг лампочку и увидел на тумбочке, у своего изголовья, букет чёрных роз.
     
      ОГГ
     
      Голос из-под земли
     
      Поезд пришёл вечером. Я взял чемодан и вышел на перрон. Чемодан был тяжёлый: мама ухитрилась каждый уголок его заполнить баночками, мешочками, свёртками. К крышке были привязаны большой фотографический портрет отца и ковёр. Это для новой квартиры — не может же старший инженер совнархоза жить долго в общежитии! Интересно, как дела у Кобзикова? За два месяца, наверно, он окончательно освоился на новом месте. Консультирует вовсю. Когда я уезжал к матери, дела у ветврача шли блестяще. С будущим тестем они, кажется, нашли общий язык. Надо зайти глянуть на строительство. Сильно ли продвинулся дом, в котором мне должны дать квартиру? Или сначала к Кобзикову? Он говорил, что временно поселится у тестя…
      Нет, в первую очередь надо посмотреть дом.
      Дождь начинался совсем близко: где-то в трёх метрах над головой. Мелкий, как пыль водопада, он стлался туманом над тротуарами, обволакивал кисеёй рано зажёгшиеся фонари. Иногда с крыш многоэтажных домов срывался ветер, и тогда белый вихрь мчался по улице вслед за убегающим трамваем.
      Было безлюдно и сумрачно. Над тележками с надписью «Горячие пирожки» висели пузатые, полные воды тенты. Милиционер в непромокаемом плаще читал расползшуюся на клочья газету. На противоположной стороне, прогибая ветки деревьев, сидели галки, похожие на комья грязи от проехавшей машины.
      В ботинках у меня сразу стало сыро. Вода стекала по волосам за шиворот. Где-то очень далеко на камне сидела девушка в белой панаме и, жмурясь от слепящего солнца, смотрела в даль океана. Солёный, пахнущий йодом ветер брызгал ей в лицо и на ноги пеной, ласкал стройное загорелое тело. На горизонте висел едва заметный дымок парохода. «В сберкассе денег накопила…» Девушка ждала меня.
      Скоро. Скоро. Потерпи. Я обязательно тебя найду!.. Улыбаясь, я шлёпал по лужам.
      Из открытого люка канализации высунулась голова. Чумазый парень жадно глотнул дождливый воздух.
      — Эй, человек! Закурить нет?
      — Некурящий.
      Вдруг парень весело вскричал:
      — Постой, да это никак Рыков!
      Я растерянно взглянул в перемазанную физиономию.
      — Не признаешь? Однако, быстро ты, брат, за знался! Колхозным механиком стал? Или даже председателем колхоза?
      Я узнавал его и не узнавал. Неужели Кобзиков? Ну, разумеется, он! В грязном комбинезоне, с гаечным ключом в руках, ветврач весело скалился из канализационного люка.
      — Что ты здесь делаешь? — спросил я, когда оправился от изумления.
      — Разве не видишь? Канализацию ремонтирую. Труба лопнула.
      — Хватит трепаться. Зачем ты сюда залез? По чему не на работе?
      — Сейчас всё расскажу. — Кобзиков наклонился над люком и крикнул: — Пахомыч! Кончай сам! Друга встретил! Тридцать лет не виделись!
      — Рассказывай! Что случилось? — Я тревожно посмотрел на зоотехника.
      Дома. Дома. Рассказ будет длинный.
      — А ты где сейчас живёшь?
      — У Егорыча.
      — А как же…
      — Потерпи. Всё узнаешь.
      На нашей улице по-прежнему стояла непролазная грязь. Журча, к реке неслись потоки жёлтой глины. Возле того места, где должна быть хижина Егора Егорыча, я с изумлением остановился. Её не было. В трёх шагах от меня возвышался громадный двухметровый забор из нового, ещё не окрашенного тёса. Доски вверху были заострены, как зубцы ограды какого-нибудь замка; поверху вилась колючая проволока.
      Я удивился. Или президент совсем сошёл с ума, или на месте «Ноева ковчега» воздвигнут военный объект.
      Кобзиков заколотил ногами в новые ворота. Прошло довольно много времени, прежде чем послышались шаги. Ворота со скрипом приоткрылись.
      — Кто тут?
      — Принимай гостей, король!
      — Кого я вижу! — засуетился Егор Егорыч.
      Из конуры, из резиденции петуха, высунулся щенок и визгливо тявкнул. Егорыч, значит, обзавёлся собакой.
      Крыльцо тоже было из новых досок. Что-то произошло.
      Но ещё большее ожидало меня в «нашей» комнате. Я так и застыл на месте. Я стоял в будуаре графини. Стены были выкрашены в голубой цвет с золотыми разводами, на окнах висели тюлевые занавески, пол блестел как зеркало. На одеяле, отороченном кружевами, в ботинках лежал Иван-да-Марья и читал пожелтевшую газету.
      — Какими судьбами, ёлка-палка!
      Через пятнадцать минут мы вчетвером сидели за бутылкой «Кубанской любительской». Вацлав рассказывал свою печальную историю.
      — Купили они мне костюм. И шляпу фетровую купили. Ах, Гена, какая это была шляпа: мягкая, горячая! Ласковая, как кошка! Бывало, надену и иду, а она так и ластится, так и ластится и словно мурлычет. И ещё купили они мне нейлоновую рубашку. Ты, Гена, никогда не носил нейлоновых рубашек? А я вот носил целых четыре дня. И ещё они купили мне шарф шерстяной. Страстный, как южанка, и толстый, как портфель. И ещё, Гена, купили они мне шкары на манер ковбойских и корты на толстой каучуковой подошве. Английские корты. Идёшь, а они «учь-учь-учу-учу» лопочут, значит, по— своему, по-английски. И ещё, братцы, сморкался я в японские батистовые платочки. Да… Разве всё перечтёшь, что они купили!
      Кобзиков подпёр голову ладонью и задумался.
      Мы молчали. В комнате слышались только чавкающие звуки.
      — Ближе к делу, — сказал я.
      — Звали они меня на «вы», Вацлавом Тимофеевичем, — ветврач поднял голову. В глазах его стояли слёзы. — Поили рябиной на коньяке. Ел я, Гена, гусей каждый день, курил ростовский «Казбек», а вечером прошвыривался по проспекту на «Москвиче». И вся эта жизнь-малина была с понедельника по четверг включительно. А в пятницу, Гена, отняли у меня и шляпу и нейлоновую рубашку. И стал я опять гол как сокол и свободен как ветер.
      От нехорошего предчувствия у меня замерло на мгновение сердце.
      — Значит, ты не женился? — спросил я упавшим голосом.
      — Нет.
      — И не работаешь в совнархозе?
      — Нет.
      — Но почему, почему? Что ты натворил? — за кричал я.
      — Так сложились обстоятельства, Гена. Ты не кричи, пожалуйста, на меня, я и так расстроен.
      — Плевать на твоё расстройство!
      — Ну… тогда слушай…
     
      По мнению Вацлава Кобзикова, дело не обошлось без вмешательства его ненормального рока. Потому что вся история опять получилась глупой до идиотизма.
      Ссора произошла накануне регистрации в загсе. В пятницу утром Вацлав и Адель должны были расписаться, а в четверг вечером поссорились.
      Поссорились из-за чепухи. Накануне мать Адели, Розалия Иосифовна, закончила оборудование спальни новобрачных. Спальню обставили в стиле модерн. Что это за стиль, Вацлав Кобзиков до сих пор твёрдо себе не уяснил.
      Например, подстригли коту хвост, привесили на шею какую-то медаль — и кот стал в стиле модерн. Отныне его нельзя
      было брать на руки, кормить объедками со стола и заставлять ловить мышей.
      Или вот такой пример. Чтобы обед прошёл в стиле модерн, надо вести себя за столом как можно развязнее, громко чавкать, рассказывать анекдоты, а слова выговаривать сквозь зубы.
      Хотя Кобзикова одели шикарно, в дорогие заграничные вещи, он не был в стиле модерн, так как держал неправильно мизинец на левой руке. Его надо было держать согнутым под углом 30 — 35 градусов, а Вацлав давал угол градусов на 10 — 15.
      Вся семья Исаенко была помешана на стиле модерн. Главным законодателем являлась Розалия Иосифовна. Она пропадала целыми днями по магазинам, выискивая «модерные» вещи. По её собственным словам, эти вещи ей весь век не нужны, а делает она всё ради Льва Борисовича и его дочери, чтобы им «не стыдно было людям в глаза смотреть».
      Лев Борисович тоже увлекался этим самым стилем. Оказывается, модерн распространялся не только на вещи, но и на методы руководства, на производственные дела. Лев Борисович с приходившими к нему на квартиру людьми держался грубовато-просто, угощал водкой и говорил: «Братец ты мой» и «Кровь из носа, а сделай».
      Оборудование спальни отняло у семьи Исаенко массу сил. Без конца вносились и выносились вещи, снимались и вешались картины. В комнате не только спать, но и сидеть было негде. Кобзиков уже наловчился путешествовать по ней на манер Тарзана, но тут все вещи были вынесены, картины сняты. Остались кровать, два стула и стол. Розалия Иосифовна объявила, что это и есть спальня в стиле модерн, хотя в ней чего-то не хватает.
      — Что-нибудь, знаете… этакое… — Розалия Иосифовна делала неопределённый жест. — Законченное, необычное, чувственное.
      Вацлав Кобзиков считал, что в спальне многого не хватает, но благоразумно помалкивал, так как боялся попасть впросак с этим стилем модерн. А ветврач решил вынести всё ради места консультанта по крупному рогатому скоту.
      Семья Исаенко принялась деятельно искать это «что-то». Розалия Иосифовна даже похудела на двести тридцать граммов. В квартире теперь без конца толпились какие-то люди. Они разглядывали спальню, невесту и жениха и сыпали советами. Лев Борисович тоже приводил знатоков, но загадочное «что-то» по-прежнему не находилось.
      Наконец в четверг за ужином Розалия Иосифовна с таинственным видом объявила, что оборудование спальни завершено. Сегодня она совершенно случайно купила у одной знакомой по страшно дорогой цене заграничные мухоморы-липучки. Разбросанные в живописном беспорядке по столу, они очень эффектны и придают спальне модерн законченный вид.
      Все, конечно, заохали, заахали, повскакивали из-за стола и повалили в спальню смотреть мухоморы-липучки. Один Вацлав Кобзиков остался сидеть, прикованный ужасом к стулу. Дело в том, что пять минут назад он съел эти самые мухоморы-липучки. Придя вечером домой, ветврач увидел на столе красивые цветные плиточки. Так как Кобзиков свободно владел английским языком в объёме пяти классов, то он, естественно, надпись не разобрал, решил, что это Адель купила ему заграничных конфет, и съел мухоморы.
      Розалия Иосифовна возвратилась в столовую взъерошенная, как наседка,
      Это вы, Вацлав Тимофеевич? — спросила она дрожащим голосом.
      Они не гармонировали, — пробормотал Вацлав, — и я их съел.
      Съел?! — ужаснулась Розалия Иосифовна. — Мухоморы?!
      Они были ни к селу ни к городу, — оправдывался Кобзиков. — Они вносили в комнату дисгармонию
      Мухоморы — дисгармонию! — закричала Розалия Иосифовна. — Вы ничего не понимаете! Лева! Твой зять…
      Из спальни вышел Лев Борисович и уставился на Кобзикова, как на дикобраза.
      В самом деле, ты, братец, тово… нехорошо… — сказал он.
      Вы уж много понимаете, — перебил его Кобзиков. — Придумали какую-то чепуху и носитесь с ней, как с мумией египетского фараона!
      Вацлаву не надо было этого говорить. Матовая бледность покрыла щёки Розалии Иосифовны. Когда дело доходило до ущемления её вкусов, сердце матери семейства делалось каменным.
      — Оказывается, вы ещё и невоспитанный груби ян, — сделала она вывод.
      Но Вацлав уже закусил удила.
      А разве бывают воспитанные грубияны?
      Вы ещё и пошлый остряк!
      А вы безжалостная модернистка. Меня надо срочно в «Скорую помощь» отправить, а вы тут при вязались с чепухой!
      Лева! Лева! Твой зять просто-напросто хам!
      Гм… ты братец того… действительно чересчур нахальный…
      А вы тряпка!
      С Розалией Иосифовной сделалась истерика. С Адель тоже. Вацлав испугался. Он начал просить извинения, даже сделал попытку встать на колени, но всё было тщетным. У него отняли все вещи и указали на дверь.
      — В сущности говоря, — сказал Кобзиков, покидая дом Исаенко, — ваше семейство мне не понравилось сразу. Модернисты чёртовы. Мне просто надо было устроиться на работу.
      О последних словах сейчас Вацлав жалел. Может быть, всё-таки удалось бы помириться? Купить где-нибудь эти дурацкие липучки…
      — Старый обжора, — сказал я, когда ветврач закончил свой рассказ. — Чёрт тебя дёрнул сожрать мухоморы! Что теперь мне делать? Проломить тебе голову? Куда я денусь? Ты мне испортил жизнь!
      — Что делать? Продолжай держаться за Вацлава Кобзикова. Не пройдёт и нескольких дней, как ты будешь работать на станкостроительном заводе. Теперь всё дело провернёт Иван-да-Марья, то есть Иван-да-Глория. Он на днях женится на дочке директора за вода.
      — Ты что, совсем окосел? А Марья где же?
      — Марья тю-тю. Выгнали мы её. Зачем ему нужна Марья, если за ним ухлёстывает Глория? Карьера будет сногсшибательная. Уже сейчас Ванюша мастер. Понял?
      — Это всё твои штучки? — догадался я.
      — Она мне изменяла, — сказал Иван-да-Глория.
      Кобзиков незаметно подмигнул мне.
      — Ясное дело — изменяла. Курсы кройки и шитья. Га-га-га!
      — Выпьем ещё! — сказал хмуро новоиспечённый мастер.
      — Гена… — Кобзиков посмотрел на меня доверчивыми голубыми глазами.
      Моя рука потянулась в карман и бросила на стол десятку. Кобзиков небрежно сунул её президенту.
      — На всю, Егорыч.
      Хозяин заспешил к дверям. Только тут я обратил внимание на перемены в его внешности. Егорыч был одет по последней моде. Узкие брюки, красная рубашка, чёрные туфли с узкими носами. Волосы подстрижены под «канадку».
      — Что это значит? — спросил я Кобзикова. — Забор, собака, омоднение Егор Егорыча? Вы тут С ума все посходили, что ли?
      — Ци-ви-ли-за-ци-я! — сказал ветврач загадочно. — Веяние времени. Миссионеры идут в народ.
      — Он ещё не знает? — встрепенулся Иван-да-Глория.
      — Нет. Не говори. Мы устроим ему сюрприз. Боюсь только, заикой станет.
      Я внимательно посмотрел на своих собеседников. Физиономии у них были красные и таинственные.
      — Ну ладно, чёрт с вами! Сюрприз так сюрприз. Расскажи, где работаешь, как живёшь.
      — Работаю учеником слесаря по ремонту канализации.
      — Кем, кем? — захохотал я.
      — Учеником слесаря, — несколько обиделся Кобзиков. — А что здесь такого?
      — Брось дурака валять, — сказал я. — А как же диплом?
      Ветврач уставился на меня:
      — Ты что, с Нептуна упал? У меня нет никакого диплома. Не веришь? Пойди поинтересуйся в отделе кадров. Шесть классов начальной школы. Комсорг каждый день агитирует учиться дальше. Сейчас я усиленно занимаюсь — хочу сдать на разряд. Вот так-то, брат!
      — Я был сражён.
      — Хорошо. Но почему ты пошёл именно учеником слесаря, да ещё канализации? Ты что, ушибленный? Разве нет других работ?
      Кобзиков покачал головой:
      — Эх, Гена, Гена. Я вижу, ты совсем не в курсе дела. С нашими дипломами ты же никуда не сунешься. Везде один ответ: «Мы вас приняли бы, но ваш долг — поднимать сельское хозяйство». Горком комсомола проводит рейды под лозунгом: «Работай по специальности». Кто попадётся — проработка. Не уедет — опять проработка.
      На совесть бьют. Глядишь, и раскаялся, распустил нюни… Я лучше всех устроился. Под землёй. Не так-то просто обнаружить. В городе такого брата, как я, порядочно оказалось. Поустраивались — кто официантом, «то кондуктором, кто привратником. Всего тридцать два человека из нашего выпуска.
      — Откуда у тебя такте точные сведения?
      — Понимаешь.,. Только никому! Поклянись!
      — Ну ладно, ладно!
      Впрочем, тебе можно. Организовали мы общество. «Общество грибов-городовиков» называется. Сокращённо ОГГ. Был тут в газете фельетонишко «Грибы-городовики», про тех, кто в городе остался. Сильный фельетон. Представляешь, чистый асфальт, а на нём семейство грибов-городовиков. Растут, черти, на асфальте, значит, вместо того, чтобы селиться на унавоженном чернозёме. Так здорово было написано, что я действительно грибом каким-то себя почувствовал. А вообще-то худо нам было. Денег ни шиша, отовсюду гонят. Подтянешь, бывало, пояс потуже, выпьешь стаканов пять чистой газировки, чтобы живот не урчал, и ложишься дремать на лавочку в парке. Глядишь — дня и нету. Один гриб не вынес голодухи, побираться пошёл.
      А потом нам повезло. Один из грибов женился на городской. Богатая попалась, продавцом в магазине работала. Вот когда для нас малина наступила! Заляжем, бывало, утречком у него в огороде и гложем капусту, как зайцы. Как только жена на работу — он с кошёлкой к нам бежит, угощает всякими остатками. Бывало, вкусные вещи, приносил. Один раз, помню, кость от окорока досталась. Хорошее время было…
      Вот этот женатый гриб и навёл меня на мысль организовать общество женихов. Все ищут жену одному, но потом он в течение некоторого времени должен платить в общество налог. Пристроили таким образом мы несколько человек, видим — дело можно солиднее поставить, если жениться только на дочерях начальства. Ведь начальник зятя обязательно куда-нибудь на работу пристроит, а тот уже других за собой потянет. Здорово придумано?
      — Недурно.
      — Ну вот. Сейчас ближе всех к удаче Иван. Он у нас заведующий промышленным отделом.
      — У вас и отделы есть?
      — А как же! И отделы. И членские взносы, И правление.
      — Кто же председатель правления? Кобзиков скромно потупился.
      — Поздравляю, — сказал я. — Ты сделал головокружительную карьеру.
      Но ветврач не уловил иронии.
      Избран единогласно, — сказал он самодовольно. — Оклад двадцать рублей в месяц.
      — Даже оклады есть?!
      — Тем, кто в аппарате правления.
      — Солидно поставлено.
      — Если хочешь, я возьму тебя в отдел коммунального хозяйства. Нам там как раз инструктор требуется. Устроим на работу. Будешь вместе со мной канализацию ремонтировать. Обязанности инструктора несложные: собирай информацию о семьях руководящих работников коммунхоза и ещё некоторые поручения. Соглашайся. Оклад — пятёрка.
      — Нет, спасибо.
      — Хочешь в одиночку работать? Не членов нашей организации мы безжалостно убираем с пути. — В голосе ветврача зазвучали металлические нотки.
      — Не угрожай, пожалуйста. Завтра я уезжаю. Кобзиков понял, что он зарвался.
      — Я тебя никуда не отпущу! — сказал он. — Мы же с тобой друзья!
      Появился Егор Егорыч. Из карманов его модного костюма торчали горлышки бутылок.
      — Уже закрылся. Еле упросил.
      — Президент, вы очень изменились, — сделал я комплимент своему бывшему хозяину.
      — Тссс! — зашипел Кобзиков, озираясь. — Не называй его президентом! У нас монархия. Про изошёл государственный переворот. К власти пришла королева.
      — Что ты плетёшь?
      — Егор Егорыч низвергнут. Издан уже целый ряд законов, как-то: установлена твёрдая квартирная плата — пятнадцать рублей с носа; воспрещается пользоваться после двенадцати электрическим светом; воспрещается приводить к себе в комнату женщин, рвать самовольно огурцы, устраивать на территории государства коллективные выпивки; нельзя выражать свои чувства нецензурными словами и так далее. Всего не упомнишь. Верно, господин король?
      — Так точно, — подтвердил Егорыч. Губы его расплылись в широченную улыбку. Глаза совсем скрылись в морщинках.
      В смежной комнате, где раньше жил Иван-да-Марья, послышалось движение.
      — На колени! — завопил Кобзиков. — Её величество!
      В дверях, щурясь от яркого света, стояла Тина.
      — Матушка! — заголосил ветврач, бухаясь на колени. — Не вели казнить, а вели миловать! Токмо по случаю приезда друга!
      — Не юродствуй, — начала Тина и вдруг увидела меня.
      Она не вскрикнула, не сделала ни одного движения, только её жёлтые глаза стали мёртвыми, как опавшие на снег листья. Широкое выщербленное временем лицо древней богини застыло маской.
      Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Я не выдержал первым. Я глупо заухмылялся и ткнул вилкой в огурец. Когда я снова поднял глаза на Тину, её уже не было. Сразу протрезвевший Егорыч поспешно прятал бутылки под стол. Вацлав беззвучно смеялся.
      — Ты врёшь, — сказал я. — Ты врёшь, гад! Кобзиков обиженно поднял плечи:
      — Глупо.
      Она не могла этого сделать! Иван-да-Глория налил полный стакан водки.
      — Выпей, — вздохнул он. — Женщины лживы.
      — А я Тину понимаю, — сказал Вацлав. — Ей хуже нашего приходилось. Девке копейка во как нужна! Больше, чем парню! Бровки подкрасить надо? Надо. Коготки полирнуть, пёрышки почистить, то-сё. А Егорыч её на одних харчах держал, жмот. За тарелку борща все чертежи и расчёты теплиц ему сд лала. Верно, Егорыч?
      Хозяин заухмылялся.
      — А где я деньги возьму? Эта проклятая установка всю книжку сожрала. Да… Вот она и мыкалась, бедная. Всё жениха себе искала. Выпросит у меня тридцать копеек, бежит на танцплощадку, возвращается в полночь. Да, видно, ничего путного не попадалось. Тина-то с лица не ахти какая красавица. Чтобы понравилась — с ней походить надо, а молодёжь сегодня такая, что ходить ей некогда, торопливая молодёжь. Тут и подсунулся Егорыч. Шутка сказать — дармовой работник наклёвывается. Да ещё с высшим образованием! Этому жучку малограмотному никогда бы инженера не подцепить. Верно, Егорыч?
      — Всё правильно.
      Самолюбие в ней сыграло. Надоело ей себя на танцах в жёны предлагать. Ну, а тут рядом Егорыч крутится, добренький, застенчивый, суконное рыло. Утешает, советует… Ну и расписались, значит… Расписались потихоньку, Егорыч даже на бутылку не раскололся, жмотина. Так ведь было?
      — Всё правильно, Тимофеич.
      — Понял? Я уже Вацлавом Тимофеевичем стал. Знает, жучок, что со мной полезно дело иметь. Я сей час у него на полуобщественных началах зоотехником работаю.
      — Каким ещё зоотехником?
      — Обыкновенным. Вот прислушайся.
      Мы перестали жевать. Скрипел, хныкал, жаловался на жизнь старый дом, журчала в стенах подаваемая на чердак вода. И вдруг под своими ногами я услыхал странный хруст и возню. Кобзиков подошёл к Ивановой кровати, открыл у её изголовья небольшой люк и поманил меня пальцем. Я заглянул в Дыру. Там было темно. Зоотехник ухмыльнулся и нажал кнопку в стене — раздался пронзительный электрический звонок. И сразу заходил ходуном пол. Вацлав нажал вторую кнопку, под полом вспыхнула лампочка, и я остолбенел. Снизу смотрели десятки любопытных кроличьих глаз.
      — Со звонком — моя идея, — с гордостью сказал Кобзиков. — Да и вообще… Егорыч только мысль подал. Он, профан, хотел железные клетки под полом устанавливать. Представляешь, сколько возни! Я же предложил просто пустить кроликов под пол. Они сами себе норы понароют. Так сказать, перевести их на самообслуживание. Кормёжка — по звонку. Надёжно, выгодно, удобно. Зелёный корм круглый год даёт потолок. У нас их сейчас около пятисот под полом живёт. Уже до госбанка норы дотянули, а госбанк в полкилометре от нас. Представляешь, какая там поднялась паника, когда охрана под землёй шорохи услышала? Говорят, всю милицию на ноги поставили… И всё это за одно кроличье мясо я делаю. Правда, жрём до отвала. Егорыч у себя столовую для жильцов открыл.
      Пьяный «король» заулыбался:
      — А что, плохо? Овощи и мясо круглый год по дешёвке!
      — Капиталист чёртов! На него сейчас семь наших грибов работают. Все с высшим образованием: агрономы, зоотехники, даже один архитектор есть, проект подземной гостиницы составляет для этого живодёра.
      Проснулся я с сильной головной болью. Было воскресенье. На стене, прямо над моей головой, горел квадрат солнца. Стол был прибран и накрыт белой скатертью. Посреди его возвышалась большая бутылка вина. За столом сидел Иван-да-Глория и читал газету.
      Вошёл Кобзиков, неся на вытянутых руках сковородку с шипящей яичницей.
      — Вставай! Будем опохмеляться, — весело приветствовал он меня. — Трещит голова?
      «Что-то вчера произошло, — подумал я. — Да, Тина…»
      Я оделся, умылся и сел за стол.
      В комнате было светло и торжественно. Снаружи по подоконнику прыгали озябшие воробьи. Ветер стучал в окно голыми ветками вишен. Под полом скреблись кролики.
      «Гадко, как гадко, — думал я, глядя в стакан с чёрным вином. — А впрочем… жизнь прожить — не поле перейти. На все случаи есть пословицы, почти на все случаи есть рецепты. Люди живут слишком долго. Всё, что с ними случается, уже было с кем-то другим. Девушка вышла замуж по расчёту. Так ли уж это редко? Стоит расстраиваться? Мало ли чего ещё не делают люди! Девушка с лицом древней богини… Глупо и смешно расстраиваться из-за этого. Нужно на всё смотреть просто. Сейчас пойду к ней, и будем долго говорить, как прежде…»
      Я обхватил голову руками. Вацлав сочувственно посмотрел на меня.
      — Одним огнетушителем три таких лба, конечно, не вылечишь, — сказал он. — У тебя есть ещё деньги?
      Я вынул последнюю десятку — всё, что осталось от суммы, которую дала мне мать до первой получки.
      Голова у меня сильно кружилась. Уже давно я не пил столько вина. Девушка с лицом древней богини нашла свой идеал. Старый дом. Во дворе собака тявкала…
      — А где же петух? — спросил я. Кобзиков рассмеялся.
      — Кх… — показал он себе на горло. — На свадьбе… Егорычу досталась гузка… А Киму пёрышки — не изобретай сеялку! Эх, какой был петух!
      По мере того как пустел второй «огнетушитель», ветврач становился всё более сентиментальным.
      — Гена, держись меня! Понял? И ты, Иван. Держитесь меня, ребята! Я вас в люди выведу! Кем был Иван? Никем! Сопляком. А сейчас он заведующий отделом… ик… Ещё нет и двадцати, а уже зав… ик… Захочу, Гена, и тебя завом сделаю… понял? Походишь месячишко в инструкторах… — Сегодня я уезжаю.
      — Куда?
      — Может быть, в Африку сорвусь. Говорят, сей час туда направляют молодых специалистов.
      — А вообще это идея! — оживился Кобзиков. — Я еду с тобой, чёрт побери! В Африке можно неплохо устроиться! Там можно жениться на какой-нибудь… ик… завалящей королеве… принцессе… Надо собираться!
      Ветврач полез под кровать за чемоданом, а я, ничуть не удивляясь обретению попутчика, вышел из комнаты.
      В сенях я столкнулся с Тиной. Она несла кастрюлю горячей воды, обмотав её тряпкой.
      — Посторонись!
      Весёлый голос, раскрасневшиеся щёки.
      Почему-то я представлял нашу встречу не так, — медленно произнёс я.
      — Да посторонись же, медведь косолапый! По том поговорим.
      Смеющаяся, повязанная по-бабьи белым платком Тина наступала на меня. У неё, видно, было сегодня хорошее настроение.
      Я попятился к стене и, когда она поравнялась со мной, ударил по розовой щеке. Кастрюля покатилась по полу. Сени наполнились паром.
      — Дрянь! Дрянь!!
      Тина не сопротивлялась, только закрыла лицо ладонями. Пальцы у меня ныли от удара.
      На шум прибежал Вацлав и утащил меня в комнату.
      — Успокойся, — твердил он. — Береги нервы! Мы же едем в Африку, а там крокодилы…
      Потом мы прощались с кобзиковыми друзьями. Члены общества ОГГ жали нам руки, лезли целоваться, кричали «ура», совали адреса.
      — Через год я вас всех заберу в своё королевство! — кричал Вацлав.
      Мы пили, ели, куда-то ехали, опять пили, ели, и было нам очень себя жаль.
      — Съедят нас крокодилы, — хрюкал ветврач, утирая слёзы. — С матерью старушкой бы попрощаться…
      Последнее, что я запомнил в тот день, — вокзал. Вацлав, взъерошенный, бледный, совал в кассу разорванный рубль и требовал билет до Элизабетвиля.
      А потом мы на ватных ногах убегали от милиционера.
     
      Сейчас вылетит птичка
     
      — Получу зарплату — и уедешь, — сказал на следующее утро Кобзиков.
      В ожидании зарплаты я целыми днями слонялся по городу или, если удавалось подзанять у Ивана-да-Глории, пил пиво в пустынном парке, где прямо на столиках лежали жёлтые тяжёлые листья. Кроме меня, пить пиво приходили ещё двое: уборщица тётя Клава, толстая женщина с добрым морщинистым лицом, и худой парень в очках.
      Тётя Клава мела в парке аллеи. Вернее, одну аллею. Взмахнёт метлой и задумается, глядя в землю; опять взмахнёт и опять застынет. Пока тётя Клава доходила до конца аллеи, дорожку снова засыпало листьями, и тётя Клава начинала сначала. Свою кружку она выпивала торопливо, вытирала губы цветистым фартуком и пугалась — не идёт ли заведующий. Заведующего я не видел ни разу, но, наверно, это был строгий человек, так как тётя Клава его очень боялась.
      Худой парень в очках был, по всей видимости, поэтом. Он приходил раньше всех, смахивал рукавом со столика листья, густо посоленные крупной белой росой, клал записную книжку в клеёнчатом переплёте и начинал шевелить губами. Он не записывал ни строки, а всё бормотал или смотрел вдаль.
      Столики стояли на бугре, почти на самом краю парка, там, где он переходил в Средне-Русский массив. Даль очень походила на вытканный цветными пятнами ковёр. Поэт, наверно, об этом сочинял стихи.
      Буфетчик был угрюмый пожилой человек с жиденьким чубчиком и вкрадчивым голосом. Но, несмотря на свою наружность, это был очень порядочный буфетчик. За всё время он не обсчитал меня ни на копейку, а кружки наливал даже выше ободка. Может, буфетчик боялся потерять нас как клиентов. За весь день его посещало всего несколько человек, в том числе милиционер. Он приходил ровно в пол-двенадцатого, быстро выпивал кружку пива и уходил. Наверно, на посту пить пиво не полагалось, так как милиционер нас явно стеснялся: он не смотрел в глаза и двигался по проходу между столиками боком.
      Поэт со своей клеёнчатой книжкой навёл меня на мысль написать здесь, в парке, рассказ. Это была очень удачная мысль. В случае удачи я получил бы приличный гонорар. Но потом одного гонорара мне показалось мало, и я решил написать два рассказа.
      Первый рассказ назывался «Четверо в осеннем парке». Ежедневно в парк приходят четверо, пьют пиво и глядят вдаль, подёрнутую осенней дымкой. С шорохом падает на дорожки листва, и уборщица тётя Клава метёт её метлой. Взмахнёт раз — и задумается, взмахнёт другой — и опять застынет. Тихо-тихо в парке и никого нет. Разве только иногда забежит выпить кружку пива милиционер (пиво пить на посту не разрешается, и милиционер всегда конфузится) да, утопая ногами в листве, пройдёт в сторону Средне-Русского массива парочка влюблённых.
      Четверо пьют пиво и молчат. Молчит буфетчик с жиденьким чубчиком (очень честный буфетчик), молчит, опершись на метлу, уборщица тётя Клава, молчит лес, озабоченный грядущей зимой, молчит бледное высокое небо в белых шрамах реактивных следов. Вот и всё. Потом их осталось трое, потом не пришёл ещё один. И наконец, одна лишь уборщица тётя Клава пьёт пиво у честного буфетчика с жиденьким чубчиком. И никто никогда не узнает, зачем приходили и сидели на самом краю Средне-Русского массива эти четверо.
      Второй рассказ я назвал «Солнечные черепашки». Содержание его было таково. На каникулы в родное село приезжает студент-художник. Этот студент несколько оторвался от земли, природы. И вот он встречает молодую женщину, в которую был влюблён в детстве. Эта молодая женщина замужем за его бывшим другом. Студент не очень огорчён, ему совершенно безразлично это обстоятельство, но когда на следующий день он пошёл на прогулку, то случилось невероятное: впервые со времён детства он заплакал. Далеко в поле стоял одинокий дуб на пригорке. Студент заворачивал к нему каждый раз, когда ходил на прогулку. Ветер шелестел в сухой граве, и по земле возле дуба маленькими черепашками ползали солнечные пятна, а над опустевшими полями в синей дымке кружил коршун. Студент нагнулся, чтобы поднять лист, и вдруг почувствовал горький-горький запах осенней листвы, родной-родной, как пахла в детстве материнская шаль. И он уткнулся лицом в листву и зарыдал.
      Рассказы я решил отнести в журнал «Борьба». Помещение редакции сильно напоминало улей, только покинутый пчёлами. Побродив по многочисленным пустым комнатам целых полчаса, я, наконец, нашёл секретаря-машинистку. Она сидела над раскрытой хозяйственной сумкой и ела помидор.
      — Кому тут можно показать рассказ? — спросил я.
      Секретарь доела помидор и мило улыбнулась.
      — Редактору прозы.
      — А где он?
      — В командировке.
      — А главного редактора можно видеть? Машинистка достала зеркальце и опять мило улыбнулась.
      — Конечно, но они сейчас на совещании в Москве.
      — А ответственного секретаря?
      — Они сегодня весь день в типографии.
      — Тогда я зайду через парочку дней. Кто-нибудь вернётся?
      — Конечно, конечно! Заходите, пожалуйста.
      — Большое спасибо, — сказал я, приятно удивленный столь вежливым обращением с начинающими.
      Через два дня я опять явился в «Борьбу». Секретарша сидела в той же позе над раскрытой сумкой и ела, но теперь уже яблоко.
      — Редактора прозы можно видеть? — спросил я.
      — Зайдите денёчка через три, — улыбнулась молодая женщина. — Они сейчас на совещании в Москве.
      — А главный редактор, наверно, в командировке?
      — Да, в командировке.
      — А секретарь в типографии?
      — Да, женщина посмотрела на меня несколько удивлённо.
      — Тогда я зайду через три дня.
      — Будьте любезны.
      Через три дня главный редактор уехал на совещание, редактор прозы был в командировке, а ответственный секретарь по-прежнему не вылезал из типографии. Ещё через три дня редакторы поменялись местами; один только секретарь покидать типографию не хотел.
      Из этого заколдованного круга мне помог вырваться случай. Проходя однажды мимо невзрачной двери с непонятной надписью «Метранпажи. Вход посторонним воспрещён», я вдруг услышал такой разговор:
      — А мы редактора прозы за горло возьмём…
      — Попробуй… Где сядешь, там и слезешь! Шума борьбы вроде слышно не было. Я преодолел робость перед загадочной надписью и открыл дверь.
      Взорам моим предстала маленькая комната, до отказа забитая людьми. «Метранпажи» сидели на подоконниках, столах, даже на полу и играли в домино. В комнате плавали густые клубы папиросного дыма.
      Так я открыл местопребывание редакции журнала «Борьба». Редактором прозы оказался весёлый вежливый молодой человек в свитере. Мои рассказы ему понравились. Он сделал кое-какие замечания и сказал:
      — Поработай над ними как следует и приноси. Даю тебе срок три месяца. Ты уловил мою мысль?
      — Уловил, — сказал я.
      Домой я бежал вприпрыжку. Ура! Я могу писать рассказы! Недостатки были устранены за два дня. Переписав рассказы начисто, я понёс их в редакцию.
      Увидев меня, редактор прозы был неприятно удивлён.
      — Устранил? — спросил он.
      — Устранил.
      — А ну-ка, давай сюда.
      На это раз недостатков оказалось в два раза больше.
      — Даю тебе сроку полгода, — улыбнулся редактор, — не отчаивайся. Работай. Уловил мысль?
      Полугодовые недостатки я устранил за день. Моя работоспособность привела в уныние молодого человека в свитере. Когда я третий раз оторвал его от домино, редактор завёл меня в какую-то пустую комнату и сказал:
      — Давай поговорим откровенно.
      — Давай, — сказал я упавшим голосом. Из книг и кино я знал, чем кончаются такие вот откровенные разговоры с начинающими.
      Парень ты, несомненно, способный, рассказы пишешь неплохие, но ты их лучше того… не приноси. Их у нас лежит около пятисот — которые уже одобрены и приняты. Представляешь? Даже если мы будем печатать в каждом номере по пять рассказов, их нам на девять лет хватит. Но мы по пять, конечно, печатать не будем. Уловил, почему?
      — Да, — сказал я. — Романы.
      — Вот именно! Романов у нас на пятнадцать лет. Повестей — на семнадцать. Это если мы в каждых двух номерах будем печатать по полторы повести и по половине романа. Но сам понимаешь, не всегда удаётся. Ты уловил мою мысль?
      — Да, — сказал я. Редактор понизил голос:
      Если сказать тебе по секрету, наша «Борьба» на два года вперёд уже набрана, свёрстана и отпечатана. Корки приделал — и в свет. Уловил?
      — Да.
      — Конечно, мы можем поставить тебя на очередь. Но сам понимаешь…
      — Понятно, — сказал я. Редактор крепко пожал мне руку.
      — Но ты не отчаивайся, работай. Способности у тебя есть. Насчёт застенчивого милиционера — это здорово. И тётя Клава хороша. Ты понял меня?
      Идя домой, я думал о том, что если вдруг с редакцией «Борьбы» что-нибудь случится, то журнал всё равно будет выходить в течение пятнадцати лет без её участия, как доходит до нас свет давно несуществующих звёзд.
      Не удалось мне пристроить рассказы и в редакцию областной газеты. Там, правда, пришли от них в восторг, но взять у меня рукопись почему-то забыли.
      В конце концов я отдал свои творения редактору стенгазеты «За культурное обслуживание покупателей в магазинах горпромторга», который был буквально ошеломлён свалившимся с неба счастьем. С небольшими перерывами мои рассказы печатались в этой стенгазете в течение двух лет.
      Кобзиков, наконец, получил зарплату. Кроме того, ему дали за что-то десять рублей премиальных.
      — Если уж работать, то работать по-ударному, — сказал ветврач по этому поводу. — Лодырничать я не люблю. На той неделе меня должны повесить на Доску почёта.
      «Обмывать» премию нас с Иваном Кобзиков потащил в ресторан.
      — Ты обещал дать мне на дорогу, — напомнил я.
      — Мумия ты! — обиделся председатель ОГГ. — Думаешь, я своим словам не хозяин? Пить мы не будем. Поняли? Разве что по бутылочке пива. Музыку послушаем, поболтаем о том, о сём. У вас одно толь ко на уме. Пора бросать засорять кровь всякой гадостью. Видели, какая печень у алкоголика? Если начну зарываться, толкните меня под столом ногой. .
      Скрепя сердце я согласился.
      В ресторане стоял лёгкий гул. Дымная теплота мягко обволокла нас, едва только мы переступили порог. Кобзиков потёр красные от мороза руки и сказал подошедшему официанту:
      — Три пива, три бутерброда… и три по сто. Я толкнул его под столом ногой.
      — По сколько? — переспросил официант.
      — Три по сто пятьдесят, — сказал Вацлав и по смотрел на меня умоляющими глазами.
      Я усиленно задвигал ногами. Иван-да-Глория тоже.
      — И два портвейна! — крикнул Кобзиков вдогонку официанту.
      Лицо его выражало страдание.
      Вскоре нам с Иваном надоело лягаться под столом, и мы навалились на яства, которые беспрерывно заказывал ветврач. Не пропадать же им, в самом деле!
      — Я ваш благодетель! — кричал Вацлав, тараща на нас слипающиеся глаза. — Я хозяин города, если хотите знать Скоро в моей организации будет сто человек! Двести! Пятьсот! Захочу — каждый день буду по сто граммов пить и яичницей закусывать!
      Из ресторана мы шли пешком, так как даже на трамвай у нас не было денег. «Хозяин города» норовил уснуть на каждой встречной скамейке.
      Ждать, пока Вацлав опять достанет денег, не имело смысла, тем более что всё равно это событие пришлось бы отмечать в ресторане. Я решил временно устроиться куда-нибудь, чтобы заработать на билет. Ветврач выслушал меня восторженно.
      — Правильное решение, — хлопнул он меня по плечу. — Будем трудиться вместе. Мы тебя тут уст роим так, что никто никогда не докопается. Хочешь к нам в канализацию?
      Я замялся. Кобзиков обиделся.
      — В нашем обществе любой труд не позорен. Не место красит человека, а человек — место. Граждане СССР имеют право на любой труд. Не имей сто рублей, а имей сто друзей. Работа не волк — в лес не убежит. Впрочем, это уже не туда.
      — Ладно, — сказал я. — Месяца три поработать можно. Как только соберу денег, так и уеду.
      — Ну, там видно будет.
     
      * * *
      В коридоре отдела кадров была сутолока. Кобзиков отвёл меня в угол.
      — Самое главное, — сказал он, — держись понахальней. Начальник это любит. И потом не влипни с образованием. Про диплом забудь. Чем меньше классов, тем лучше. Труд здесь считается неквалифицированным. Ну, что ещё? Говори соответственно своему образованию. Садись прямо в кресло без приглашения. Он это тоже любит. Ну, всего. Одеться, конечно, тебе попроще надо было, но пройдёт и так. Вот возьми мою кепку.
      Вацлав напялил на меня свой замызганный головной убор и подтолкнул к дверям с табличкой «Начальник отдела кадров».
      Я волновался больше, чем при защите диплома.
      — Ну, иди же, иди! — сказал ветврач и стукнул кулаком в дверь.
      — Войдите, — сказал бас изнутри.
      Я вошёл, и дверь за моей спиной захлопнулась, как дверца мышеловки.
      Начальник отдела кадров, массивный, лысый, восседал в плюшевом кресле. За его спиной висело громадное, во всю стену, зеркало. В зеркале мелькнула моя нахальная физиономия в кепке с огромным козырьком.
      — Кем? Откуда? Документы.
      Я молча проследовал через всю комнату и развалился в кресле.
      — Учеником слесаря. Тутошний. Вот бумаги.
      — Женатый?
      — Сосед женат.
      Начальник удовлетворённо хмыкнул: начало, видно, ему понравилось.
      — Где раньше работал? — спросил он, просматривая мои документы.
      — В ракетах делал санузлы. Канализация — моё призвание.
      — Трудовая книжка?
      — Сгорела в сопле.
      — Да? Ну ладно. Образование?
      — Один класс, — сказал я.
      — Сколько, сколько? — удивился лысый начальник.
      — Один класс, — повторил я гордо.
      — Однако ты, братец, порядочный невежда. Я скромно потупился.
      — Ну, а таблицу умножения знаешь? — Знаю.
      — Сколько будет шестью семь?
      Я поднял глаза в потолок и зашевелил губами:
      — Шестью один — один…
      — Достаточно, — сказал начальник с видимым сожалением, — Нет, братец, ты нам не подходишь. Это тебя целых шесть лет учить надо даже до семилетки. Ты, братец, нам процент по образованию срежешь. Он у нас и так не ахти… Возьми свои бумажки.
      — Мумия, — прошипел Вацлав, когда я уныло рассказал ему всё, — нужно же и меру знать! «Один класс»! Кто теперь его имеет? Эх ты, недоучка! Что вот я теперь делать с тобой буду? Какое тёпленькое местечко упустил! Главное — под землёй, ни слуху ни духу!
      Я виновато молчал.
      — Ну ладно, — смягчился Кобзиков. — В следующий раз умнее будешь. Хромать сумеешь?
      — Как хромать? — не понял я.
      — «Как», «как»… Обыкновенно! Допустим, одна нога у тебя не гнётся. А ну, попробуй.
      Я сморщился и проковылял перед ним по коридору.
      — Неплохо. Только морду кривить не надо. Ты хромой от рождения. Понял?
      — Понял, — сказал я, ничего не понимая.
      — Попробуем устроить тебя в артель инвалидов фотографом. О фотоаппарате представление имеешь?
      — Нет.
      — Ну, это неважно. Научишься. Да заруби у себя на носу: классов у тебя четыре, хромой ох рождения, фотографией увлекаешься с детства. Главное, запомни их профессиональное выражение: «Внимание! Сейчас вылетит птичка!»
      — «Сейчас вылетит птичка», — повторил я уныло.
      — Молодец! Сразу видно, что у тебя склонность к этому делу.
      Устраиваться на работу мы пошли втроём: я, Кобзиков и заведующий отделом парикмахерских и фотохудожественных работ ОГГ, угрюмый прыщеватый субъект со странной фамилией Умойся. В случае удачи всего предприятия я должен стать его инструктором. По имевшимся в ОГГ сведениям, секретаршей в этой фотографии работала дочка директора комбината бытового обслуживания. Мой заведующий отделом собирался на ней жениться. Так как девушка была «зелёной», а будущий зять директора комбината бытового обслуживания не отличался сногсшибательной внешностью и галантным обхождением, я должен был сыграть роль подсадной утки. То есть денно и нощно, елико возможно, превозносить добродетели своего зава.
      Фотография № 39 артели инвалидов помещалась на базаре в дощатом здании, напоминавшем ларёк для продажи газированной воды. На дверях трепыхался листок: «Требуется опытный фотограф-инвалид».
      Мы внимательно прочитали объявление, вытерли ноги о проволочный коврик и вошли. За столом сидела молоденькая курносая девушка и что-то писала. «Клиенты в нетрезвом состоянии не обслуживаются» — висело объявление у неё над головой.
      — Хромай, — прошептал Кобзиков.
      Я захромал и споткнулся о стул. Девушка подняла на нас глаза.
      — Визитка? Портрет? — спросила она.
      — Заведующего, — галантно улыбнулся Вацлав Девушка скрылась за чёрным занавесом.
      — Счастливчик, — шепнул ветврач. — Не девушка, а розовая мечта!
      — Тощая слишком, — изрёк Умойся.
      — Кормить будешь — поправится. Заведующий вышел — с чёрной повязкой на глазу, небольшого роста, поджарый.
      — В чём дело, молодёжь? — осведомился он, вытирая руки ватой.
      — Вот этот парень хочет устроиться к вам, — сказал Вацлав.
      — Инвалид?
      — Хромой от рождения.
      — Где раньше работал?
      Кобзиков обиделся.
      — Разве настоящий фотограф где-нибудь работает? Настоящий любитель экспериментирует у себя дома. Мой друг занимается фотографией с детства. В 1957 году его снимок «Воробей на заборе» даже был отмечен премией. Не видели в «Советском фото»?
      — Нет, — сказал заведующий. — Давайте трудовую книжку.
      Я замялся.
      — Понимаете… — начал Вацлав.
      — …настоящий любитель не имеет трудовой книжки, — докончил мужчина с повязкой. — Ладно, пусть ваш друг пройдёт сюда.
      Я последовал за странным заведующим. В комнате, куда он привёл меня, горел красный свет. Я ровным счётом ничего не различал. Потом мои глаза привыкли, и я увидел, что мой будущий начальник стоит совсем рядом. Его горбоносое лицо с повязкой хищно приглядывалось ко мне. Я уже начал жалеть, что послушался Вацлава. Ещё этот тип возьмёт да вызовет милицию.
      Мы продолжали молча разглядывать друг друга при красном свете.
      — Для чего служит в фотоаппарате затвор? — неожиданно спросил заведующий.
      — Для затворения.
      — Так…
      Мужчина резко присел и быстрым движением согнул мне ногу. Мои уши стали горячими. Мне захотелось скорее уйти из этой мрачной комнаты.
      — Что кончал?
      — Четыре класса, — пробормотал я.
      — Синус разделить на косинус — что будет? Быстро!
      — Тангенс, — машинально ответил я.
      — Тригонометрию в четвёртом классе не изучают. Учитель?
      — Нет…
      — Ты не дрейфь. Я не выдам. У меня вашего брата много перебывало! Все довольны оставались. Агроном?
      — Инженер…
      Заведующий оживился.
      — Это хорошо. Гуманитарникам всегда плохо фотоаппарат давался. За месяц троих уволил: нет никакого художественного вкуса. Но ты особо нос не дери. Тебя я тоже возьму с испытательным сроком. Если всё пойдёт хорошо, тогда официально зачислю в штат и выдам трудовую книжку. Завтра можешь выходить на работу. Условий у меня два: я для тебя бог, и половину зарплаты будешь отдавать на творческие исследования.
      — Какие исследования?
      — «Какие», «какие»… Не твоего ума дело. Я кандидат фотохудожественных наук, и наша артель тесно связана с Космической лабораторией. Ясно? Только держи язык за зубами.
      По дороге я уныло передал наш разговор Вацлаву.
      — Ползарплаты — это, конечно, не зарплата, — сказал председатель ОГГ. — Это даже не три четверти зарплаты. Но что сделаешь, если ты гриб? Другие вон у Егорыча за одну похлёбку вкалывают. Вообще тебе, можно сказать, повезло: без трудовой книжки сейчас почти невозможно устроиться. И потом в фотографии есть что-то от искусства, это не то что я в г… копаюсь.
      Через неделю я, уже уверенно прихрамывая, суетился вокруг одноглазого, похожего на спрута ящика. Правда, сначала было много недоразумения. То я забывал вставить светочувствительную пластинку, то открыть объектив, то навести на резкость. Дважды фотоаппарат вместе со штативом падал на голову клиенту в тот самый момент, когда я произносил: «Сидите спокойно. Сейчас вылетит птичка».
      Один из пострадавших клиентов настрочил на меня жалобу:
      «25 ноября с. г., будучи в фотографии № 39 на предмет изображения личности в паспорт, я получил ушиб верхней части темени в результате неловкости фотографа тов. Рыкова, сбившего ногой на меня штатив. Интересно, проводился ли инструктаж по технике безопасности с тов. Рыковым?»
      Второй ушибленный клиент ограничился ироническим замечанием:
      — Вы не лишены юмора, молодой человек.
      Он имел в виду мои слова о вылетевшей птичке. Но потом всё наладилось. Заведующий был доволен.
      — Если дело пойдёт так и дальше, — говорил он, — то мы скоро не станем писать на обороте карточек фамилии владельцев.
      Звали заведующего Иваном Христофоровичем. У него были сухое тренированное тело и резкие неожиданные движения. Обычно Иван Христофорович передвигался по комнате со всякими вывертами: скакал вприсядку на одной ноге, мимоходом делал стойку на стульях, цеплялся, как орангутанг, за приделанные в потолке специальные кольца. Разговаривая со мной, он проводил лёгкую разминку. Даже во время печатания снимков он делал круговые упражнения для шеи. Я ещё никогда не видел у людей такой страстной любви к физкультуре.
      Другой слабостью Ивана Христофоровича было обличать молодых специалистов, оставшихся в городе. Когда заведующий был в хорошем настроении, он назидательным голосом читал мне длиннющие морали о том, что нехорошо обманывать государство, которое затратило на тебя много средств.
      — Каждый должен приносить народу максимальную пользу на своём месте, — поучал он меня.
      В качестве примера Иван Христофорович всегда приводил себя — дескать, мне нет ещё и тридцати пяти лет, а я уже кандидат фотохудожественных наук и сотрудничаю с Космической лабораторией. Это сотрудничество, видно, отнимало у Ивана Христофоровича много времени, так как он в фотографии бывал крайне редко.
      Заведующий отделом парикмахерских и фотохудожественных работ приходил ко мне почти каждый день. При его появлении я должен был изображать на лице величайшую радость. Обняв за плечи, я вёл Умойся к креслу, усаживал и принимался фотографировать. Но самое неприятное было расхваливать его толстую прыщеватую физиономию.
      — Чуть-чуть в профиль, Алик, — говорил я. — У тебя очень красивый профиль. Подбородок повыше, вот так, побольше надменности, она тебе идёт. Тоня, подойди сюда. Правда, он похож на Наполеона?
      Тоня приходила и останавливалась в дверях.
      — Вы опять его фотографируете, Геннадий Яковлевич? Вам не надоело?
      — Я делаю снимок для выставки «Семилетка в действии». Это лучший учитель ботаники…
      — Кгм… кгм… — сказал Наполеон.
      — То есть что это я!.. Лучший парикмахер комбината парикмахерских и фотохудожественных работ.
      Конечно, я «фотографировал» Умойся без пластинки. Ещё не хватало переводить на эту рожу государственное добро.
      — Не понимаю, почему вы с ним дружите? — говорила Тоня, когда мой начальник уходил. — Какой неприятный тип!
      — У него доброе сердце, — бормотал я. Тоня искренне огорчалась:
      — Я, наверно, очень плохая, Геннадий Яковлевич! Нельзя судить о человеке по его внешнему виду, ведь правда? Я постараюсь больше не говорить о нём так, ведь он ваш друг, правда?
      Тоня в этом году окончила десять классов. Она худенькая, курносая и весёлая. Всё её восхищает, всё удивляет. Ко мне юная секретарша относится с заботливостью девочки, увидевшей на улице птичку с перебитым крылом. Когда по радио начинали передавать песни о любви, она выключала приёмник, так как почему-то решила, что мне тяжело их слушать.
      По вечерам нам часто приходилось оставаться вдвоём в холодной пустой фотографии. Из приёмной до меня долетали странные звуки, словно там осторожно стирали батистовый носовой платочек. Это плакала Тоня. Тогда я выходил и забирал её к себе в лабораторию — единственное тёплое место в нашей конуре. Здесь она быстро успокаивалась и принималась тихо смеяться, рассматривая лица на фотографиях.
      Плакала Тоня по самым неожиданным поводам.
      То обо мне («Хроменький вы, Геннадий Яковлевич, никто вас не полюбит»), то вдруг ей приходила мысль, что она может попасть под трамвай и погибнуть.
      Через две недели я получил первую в своей жизни зарплату. На улице валил мокрый снег. Я зашёл на почту и отправил маме десять рублей. Потом стал бесцельно бродить по городу: домой идти не хотелось. Если Вацлав там, придётся «обмывать» получку.
      Дома надели белые береты. Было тепло и пасмурно, словно весной. По водосточным трубам бежала, громко журча, вода. Ноги тонули в пушистом снегу.
      Я думал, как мне отдать Тине деньги за квартиру. Подбросить их потихоньку или передать из рук в руки? Интересно, какие у неё станут глаза?
      В комнате у нас никого не было. Я постучался к Егорычу.
      — Да, — ответил женский голос.
      «Королева» что-то писала в толстую бухгалтерскую книгу. Она была одна. В жёлтом электрическом свете её медные волосы тускло поблёскивали.
      — Вот, — сказал я, вынимая из кармана горсть мелочи. — Для этого случая я специально наменял медяков.
      — Что это? — подняла она глаза,
      — Квартплата.
      — Положи на комод.
      — Считать будем? — как можно язвительнее спросил я.
      — Нет.
      — Я потоптался. Нужного эффекта не получилось.
      — Спокойной ночи, хозяйка! Не буду мешать подсчитывать доходы.
      — Гена, — тихо позвала она. Я обернулся.
      — Давай поговорим, Гена… Я присел на край стула.
      — Гена, ты должен понять меня, ты же умный. Чтo мне оставалось? И потом, что плохого я сделала? Я хочу уюта и собственный угол. К этому стремится каждая женщина. Я просто женщина! Егор Егорыч неплохой человек. Он воевал, у него есть награды…
      Тина говорила тихо, смотря на меня грустно, без вызова жёлтыми глазами раненой птицы.
      Я хотел сказать что-нибудь злое, оскорбительное, но не нашёл нужных слов.
      Я поднялся и ушёл спать.
      За окном валил белый снег.
     
      Абстрактная определённость
     
      Наша организация росла, словно маслята после дождя. Назрела необходимость создать новые отделы и провести некоторые организационные мероприятия.
      Вацлав решил создать второй съезд грибов-городовиков.
      Съезд приступил к работе в один из декабрьских вечеров в «Ноевом ковчеге».
      Вначале все под оркестр из трёх балалаек (других музыкальных инструментов в нашем доме не было) исполнили сочинённый мною гимн ОГГ. Гимн начинался так:
      Гимн всем понравился, но с припевом я малость просчитался. В исполнении участников съезда он звучал как призывный клич двух десятков племенных жеребцов.
      Затем на трибуну, встреченный аплодисментами, поднялся организатор и председатель ОГГ Вацлав Кобзиков. Он помахал нам рукой и сказал:
      — Товарищи! Прежде всего почтим вставанием память нашего товарища, безвременно уехавшего в колхоз. Я говорю об инструкторе отдела коммунального хозяйства Андрее Величко.
      Все встали.
      — Прошу садиться, — махнул рукой Вацлав. — Но этот случай не— должен ввергнуть вас в уныние. Величко пал жертвой собственной неосторожности. Ему, видите ли, захотелось получить значок вуза, в ко тором он учился. Величко по глупости и помчался за ним в отдел кадров. А там горком комсомола вру чает их в торжественной обстановке. Начались рас спросы. Кто, откуда, почему? Величко с перепугу проболтался. Ну, его и сгребли, как миленького. Так что, товарищи, предупреждаю — никаких значков. Ни под каким предлогом не появляться в своих институтах!
      — Товарищи! На повестке дня у нас сегодня два вопроса: мой доклад «Задачи ОГГ» и выборы нового состава правления в связи с расширением организации. Будут возражения против повестки?
      Возражений не было, и Вацлав Кобзиков приступил к чтению доклада.
      — Наши ряды растут, — сказал он. — Финансовые дела тоже неплохи. Пять членов ОГГ удачно зажгли свой семейный очаг и в течение года будут отчислять в нашу кассу, по уставу, третью часть своей зарплаты. Десяток человек вот-вот должны жениться. Кроме того, вступительные и членские взносы.
      — Товарищи! — повысил голос Вацлав. — Назрела необходимость иметь освобождённого председателя. С приличным кабинетом, секретарём-машинисткой и телефоном. Пора кончать с кустарщиной! (Аплодисменты.) В дальнейшем, я думаю, мы переведём всех членов правления на профессиональное положение, купим автомобиль и снимем отдельное помещение. (Аплодисменты.)
      — Надо послать своих людей в другие города, пусть они проведут соответствующую работу. Мы организуем всесоюзное ОГГ! Не оставим в Советском Союзе ни одной незамужней дочери даже самого маленького начальника! (Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Возгласы: «Да здравствует Вацлав Кобзиков! Слава ОГП») Вот такие наши задачи. А теперь перейдём к прениям.
      Прения вылились в чествование Вацлава Кобзикова. Все единодушно признавали в ветвраче большой организаторский талант, преданность делу, бескорыстие. Только он должен быть освобождённым председателем ОГГ.
      Лишь один Умойся выступил не в унисон со всеми. Он влез на трибуну и заскрипел:
      — Никому нет дела до других! Только о себе каждый думает… Инструкторы обленились, забыли о своих обязанностях… Три месяца жениться не могу… Инструктор Рыков совсем не слушается… Крутит моему объекту голову… Думаешь, я не замечаю? Я всё замечаю. Кто вчера с ней, запершись в лаборатории, сидел? А? Ответь.
      — В чём дело, Рыков? — Кобзиков строго посту чал карандашом по графину.
      Я пожал плечами:
      — Разве я виноват, что он ей не нравится?
      — Кто сказал, что я не нравлюсь? — заныл Умойся. — Рыков сказал… А Рыков заинтересован… Он хочет наиграться и бросить… А мне жениться надо!
      — Не надо было надуваться как сыч. Девушки любят, когда им улыбаются, — подал я с места реп лику.
      — Ну, вот что, Умойся, — сказал Вацлав. — Мы в твоём деле разберёмся в рабочем порядке. Ты что— то действительно в женихах засиделся. Если виноват Рыков, накажем Рыкова. Первая заповедь каждого члена ОГГ — женить товарища, а потом уже думать о себе. Будут ещё выступающие?
      — Хочу речь сказать, — поднялся Егор Егорыч. — Разве я ништо? Кролика там когда или овощ — всегда пожалуйста. Опять же не для себя стараюсь. Опять же государство в вас деньги вкладывало, учило шесть годов, специальность давало. Зачем же так, а? Вчерась движок мой анжинер смазать забыл, и что получилось? Вода на шестой чердак не пошла — весь овощ завял. Какой же это анжинер, если про смазку забывает? И ещё я что скажу. К вам обращаюсь, Вацлав Тимофеев, как к главному грибу. Тину Алексеевну твои грибы не слухаются, дерзят. Кроликов нынче не покормили, а те пол в горнице прогрызли.
      — Хватит, Егорыч, — отмахнулся Кобзиков. — Здесь съезд, а не производственное совещание. В рабочем порядке поговорим. А вообще-то ты обнаглел, эксплуататор. Сколько людей на тебя работает! Профсоюз, что ли, на твоём предприятии создать?..
      — Ты что! — испугался «король». — Это они сплошь заседать будут. Одно отчётно-перевыборное — дня два. Знаю я, сам в профсоюзе был.
      — Кто ещё хочет высказаться? Только соблюдать регламент. Будут выступающие? Или вопрос ясен?
      — Будут, — сказал Аналапнех, присутствовавший на съезде в качестве почётного гостя.
      — Прошу, — Вацлав сделал рукой приглашающий жест. — Это, братцы, чемпион города по классической борьбе Борис Дрыкин. Сейчас он в цирке работает. Оказывает нам значительные услуги.
      — Оказывал! Хватит! — Аналапнех взъерошил свой чубчик. — Из-за вас я в тюрьму идти не намерен. Вчера опять двое себе рёбра поломали, а третье го чуть медведь не задрал. Зачем его в клетку по несло к хищнику — не знаю. Директор уже мне выговор сделал. «Где, — говорит, — Дрыкин, вы этих тюфяков берёте?» Надо было сказать ему, что эти тюфяки все с высшим образованием. Вообще валяете вы дурака, хлопцы, как я посмотрю. Не пойму я вас. Неужели лучше вычищать дерьмо за мартышками, чем работать по специальности? Больше я ни одного огэгэговца к себе в цирк не возьму. Устраивайтесь, где хотите.
      Выступление Аналапнеха произвело на участников съезда неприятное впечатление. Чтобы сгладить его, Кобзиков сделал знак музыкантам, и они грянули:
      — Ого-го! Ог-э-г-э! Ого-го! Ог-э-г-э! — заржали по-лошадиному участники съезда.
      Раскрылись двери соседней комнаты, и три дюжих молодца внесли на подносах жареных кроликов и свежие овощи — подарок «короля» съезду.
      Съезд единогласно постановил: избрать Вацлава Кобзикова освобождённым председателем, положить ему жалованье сто двадцать рублей и оборудовать кабинет с мягким диваном, телефоном и секретарём-машинисткой.
      Едва я, придя с работы, успел помыть руки, как в дверь постучали. Вошла беленькая, кудрявая, как барашек, девушка и проблеяла:
      — Вы будете Рыков?
      — Я.
      — Вас вызывает Кобзиков.
      — Как вызывает? Если надо — пусть сам придёт.
      — Он принимает у себя в кабинете. — Барашек осуждающе посмотрела на меня.
      Умывшись, я пошёл искать кабинет председателя ОГГ. Им оказались две смежные комнаты в новой пристройке Егорыча. В первой комнате стояли трюмо, шкаф и висела схема кровообращения лошади. За пишущей машинкой сидела барашек.
      — Вацлав Тимофеевич занят, — проблеяла она.
      Я не обратил внимания на слова секретарши и направился к двери. Барашек бросилась мне наперерез.
      — У него посетитель!
      Завязалась борьба. Секретарша наскакивала на меня, стремительная и упругая, как волейбольный мяч. На шум из кабинета выглянул председатель ОГГ.
      — Пропустите его, Варя. Проходи, Рыков. Я сей час кончу.
      Со стула при моём появлении поднялся зубной врач, нелегально державший бормашину.
      — Значит, договорились?
      — Договорились.
      Кабинет председателя ОГГ был обставлен шикарно. Фикус, гардины, репродукции картин. На столе массивный чернильный прибор и колокольчик, в углу диван.
      Вацлав в ослепительно белой рубашке и наутюженном чёрном костюме самодовольно огляделся:
      — Ну как? А?
      — Ничего. В стиле модерн.
      — Знаешь, чего ещё здесь не хватает?
      — Мухомора-липучки.
      — Хватит острить. Я заметил, ты стал много острить. Мне давно на тебя жалуются. Здесь не хватает бормашины.
      — Бормашины? — опешил я.
      — Да. Я договорился с зубным врачом. Он про даст её нашей организации почти за бесценок. Поста вим её вот здесь, рядом с моим креслом.
      — Прекрасная получится диван-кровать. Только надо отодрать все зубные приспособления.
      — Ну, хватит! — оборвал меня Кобзиков. — Я вызвал тебя вот для чего. Ты почему не явился сразу? Вступил в нашу организацию — будь добр, соблюдай дисциплину.
      — Ты прихворнул, что ли? Кобзиков нахмурился.
      — Полегче на поворотах, Рыков. Как-никак я твой начальник. Почему ты не женил до сих пор Умойся?
      — Тоне он не нравится, и, откровенно говоря, этот рохля ей не пара.
      Мои слова совсем не понравились председателю. Заложив руки за спину, он стал прохаживаться по кабинету.
      — Пара, не пара — не твоё дело. Не забывай, Рыков, что ты всего-навсего инструктор. Правильно говорит Умойся — разбаловались вы. Пора мне заняться дисциплиной. Пока от тебя толку для ОГГ, что от козла молока. Женитьбу Умойся провалил, сам до сих пор не нашёл себе объекта. Я вынужден дать тебе последнее испытательное поручение.
      — Ваца, да что с тобой?
      — Ты думаешь, мы собрались в бирюльки играть? Тебе не приходилось кости от окорока глодать? А мне приходилось. Если мы будем лодырничать — все с голоду подохнем. Надо каждую минуту держать ушки на макушке. Надо быть в курсе горкомовских дел.
      — Ишь куда хватанул!
      — Да… Надо заиметь там своего человека. Ты, кажется, знаком с этим… как его., инструктором… к вам все с разной чепухой приставал.
      — С Иваном, что ли?
      — По-моему, парень подходящий для этой цели. Простоватый. Его можно запутать в сети.
      — Я с ним едва знаком, да и вообще…
      — Опять рассуждаешь? Я тебя не спрашиваю: пойдёт — не пойдёт. Даю тебе идею, а ты воплощай её в жизнь.
      — Какую это идею?
      — Его надо женить на Манке. И тогда он наш.
      — На Манке? Ха-ха!
      — Опять смеёшься? Твоё дело — выполнять мой приказ. И вообще, что здесь смешного? Если человеку систематически вдалбливать что-нибудь, он обязательно в это поверит.
      — Маша Солоухина — грибиха — была курносая полная девушка. В ОГГ её никто не принимал всерьёз, так как Маша все свои чувства выражала хихиканьем. И кроме того, она писала стихи. Стихи были по преимуществу военного содержания, но это не мешало Маше во время их декламации заливаться жаворонком. Иван и Маша… Только Кобзиков мог придумать эту комбинацию.
      Председатель ОГГ нажал кнопку и сказал вошедшей секретарше:
      — Оформить приказ. Возлагаю на Рыкова брачный акт Ивана Березкина и Марьи Солоухиной, в скобках — Манки. Всё. Срок — десять дней, включая сегодняшний. И помни: в твоих руках судьба организации!
      Назавтра я поплёлся к горкому комсомола ловить Ивана Березкина. Было пыльно и ветрено. На окнах кухни ресторана «Дон» отчаянно трепыхались, как пойманные рыбины, марлевые занавески и гнали на улицу убийственный запах жареного мяса.
      Иван Иванович появился на горкомовском крыльце ровно в пять. Он глубоко втянул своими большими, похожими на телефонные мембраны ноздрями мясной запах и коротко о чём-то задумался. Но тут налетел вихрь, подхватил тщедушного Березкина и помчал его вдоль улицы. Инструктор лишь правил огромным портфелем, словно рулём.
      Я догнал Березкина через два квартала. Иван не удивился, увидев меня.
      — Привет, Пряхин! — крикнул он сквозь свист коричневого ветра. — Как жизнь?
      — В норме. Приехал в командировку. А как у тебя? Выселил институт в колхоз?
      Иван Иванович безнадёжно махнул портфелем, и его рвануло от меня ветром. Я схватил инструктора за рукав.
      — Может, посидим за стаканчиком?
      Березкин поколебался, но желание излить душу взяло верх.
      Мы понеслись по улице. Возле забегаловки с напыщенным названием «Восточная заря» я сделал Березкину знак. Он поставил свой портфель поперёк ветра, и нас внесло в зал, длинный и низкий, как пенал, уставленный высокими мраморно-бетонными столиками, напоминающими по форме макеты атомных взрывов.
      В кафе стоял гул, какой обычно бывает в подвыпившей компании. Однако на столах возвышались лишь бутылки с ситро. Мы нашли себе укромное местечко за фикусом. Я взял по бифштексу и бутылку крем-соды для маскировки. «Перцовка» была припасена заранее.
      — Бюрократы у вас в институте, — сказал Иван Иванович, грустно глядя на бифштекс. — Всё обговорили бы вроде, утрясли, доказал я им целесообразность… Да… А потом на объединённом заседании всех комитетов один возьми да и ляпни: «А где же мы в этом колхозе столы будем ставить? Ведь у нас их тысяча тридцать штук». Я засмеялся, а они замахали на меня руками и пошли всерьёз обсуждать эту проблему. Ну, так всё и разбилось об эти столы. Вялые все какие-то стали, не соберёшь, не раскачаешь.
      — Ты не отчаивайся, — сочувственно сказал я, пододвигая Березкину бифштекс. — Ешь. На мертвеца похож стал.
      — Ладно, чёрт с ними! Сейчас мне другое поручение дали. Насчёт тех, кто по специальности не работает.
      Я сделал незаинтересованное лицо.
      — Ну и как?
      — Нудное это дело! За каждым бегай, каждого упрашивай, уговаривай-… А он ломается, слёзы льёт, как будто его на каторгу посылают. С утра до ночи по городу мотатось. Играем в кошки-мышки. Припутаю одного в— парикмахерской — смотришь, завтра он в кинотеатре разнорабочим. Совсем замотался!
      Иван Иванович взмахнул вилкой так сильно, что кусок бифштекса сорвался с неё и шлёпнулся прямо на тарелку пьяницы за соседним столиком. Тот съел его с полнейшим равнодушием.
      — Пора кончать! Подниму архивы в институтах за пять лет, составлю списки, соберу фотокарточки и пойду по всем учреждениям подряд. Да… Один не справлюсь. Придётся внештатную комиссию создать.
      На слове «комиссия» Березкин увял. Он схватил стакан, хлебнул «перцовки», поперхнулся и грустно свесил голову.
      Мне стадо жаль Березкина. В этот момент я даже не думал, что такая активная деятельность может выйти для грибов боком.
      — Может, не будешь создавать? Иван Иванович мотнул головой.
      — Надо, Пряхин… Без комиссий нельзя.
      — С каких учреждений думаешь начать? — спросил я, вспомнив об ОГГ.
      Я не слышал, что ответил Березкин. Я увидел Катю.
      Ледяная принцесса шла по кафе в сопровождении двух мужчин. Она была в белой шапочке и в чёрном пальто в талию.
      Вот хорошее место. Я отступил за фикус.
      — Вы что будете есть, Катерина Денисовна?
      — Салат, бифштекс и блинчики. Я ужасно проголодалась!
      Они с деловитостью солидных денежных людей стали загромождать столик тарелками. Один из спутников Кати, толстый, краснощёкий, вынул из чёрного портфеля бутылку «Столичной» и стал разливать её содержимое по стаканам. Как я понял из разговора, они «обмывали» утверждение сметы на строительство новой школы в Сосновке. Толстяк, по всей видимости, был областным товарищем. Второй, худощавый, высокий, седой, напоминающий артиста, — директор школы. Он почему-то сразу не понравился мне.
      Все трое скоро захмелели и наперебой стали вспоминать смешные эпизоды из истории «выбивания» сметы. Катя хохотала громче всех. Щёки её раскраснелись, волосы постоянно выбивались из-под шапочки, и она поправляла их лениво, красивым движением.
      Я заметил, что директор школы не спускает с неё глаз.
      — А Самсон-то Фроймович как топнет ногой, да как закричит на него, а вместо баса — петух! — смеялась Катя, сияя глазами.
      — Ха-ха-ха! Я ему: «Подпиши!» А он: «Не подпишу!» — вторил ей громовым басом толстяк.
      Директор школы сдержанно улыбался и всё гладил, всё гладил взглядом Катино лицо.
      — Я ему: «Подпиши!» А он мне: «Не подпишу!» Га-га-га-га! Тогда я ему говорю: «Пойду к самому Безручко!»
      Очевидно, это был самый смешной эпизод, потому что все трое так и покатились со смеху. Катя даже поперхнулась. Седой протянул стакан с ситро и на секунду задержал её руку.
      И тут мы встретились глазами. Я постарался усмехнуться как можно многозначительнее. Ледяная принцесса холодно отвела взгляд, как будто она меня не узнала. Седой заговорил весело о чём-то, заглядывая ей в лицо.
      — Вань, — сказал я, — видишь женщину вон за тем столом? Хочешь, познакомлю? Интересный чело век. Известный в области географ. Излазила все Карпаты, Казбеки и Гималаи.
      — Гималаи, — повторил Березкин заплетающимся языком. — Организовать бы там трудовой оздорови тельный семинар…
      Катина компания собиралась уходить. (Седой то и дело поглядывал на часы.) Катя так ни разу и не посмотрела на меня. Когда они проходили мимо, я сказал:
      — Екатерина Денисовна, можно вас на минутку?
      — Что такое? Взгляд поверх головы.
      — С вами хочет познакомиться товарищ из горкома комсомола.
      — Здравствуйте! Катя.
      — Иван Иванович.
      Березкин поспешно принял начальственный вид. Он. стряхнул с костюма крошки, посуровел лицом, правая рука его потянулась под стол и ухватилась за портфель.
      — Ну, мы пошли, Екатерина Денисовна. А то опоздаем, — сказал седой.
      — Идите, идите… Послезавтра увидимся.
      — До встречи!
      Они попрощались тепло. Очень тепло. Я бы сказал, даже чересчур тепло.
      — Как живёте, Екатерина Денисовна? — спросил я.
      — Спасибо.
      — Не за что.
      — Школу будете строить?
      — Да.
      — Новый директор?
      — Ага.
      — Хороший?
      — Мне нравится.
      — Очень?
      — Почти.
      — Туманная формулировка.
      — Ты такие любишь.
      — Угадала.
      — Знаю точно. Тебе нравится всякая неопределённость.
      — Конкретная неопределённость лучше абстрактной определённости.
      — Разговор всё глубже заходил в «подтекст».
      Ивану Ивановичу Березкину стало скучно. Он прокашлялся и изрёк:
      — Шесть комиссий лучше, чем пять.
      Катя вздрогнула.
      — Ну, я пошла.
      — Всего хорошего. Проводить?
      — Не надо.
      Я усмехнулся. Я умею усмехаться. Всё-таки хорошо, что она не успела отвести взгляд. Я отомстил себе за фразу о провожании.
      Я поставил чемодан на запорошённую только что выпавшим снегом траву. На остановке был лишь один пассажир — пожилой мужчин» с незапоминающимися чертами лица, в фуфайке и в новых калошах.
      — Ну, выпил, — сказал он мне — А что, нельзя?
      За парком, на правом крутом берегу белел город. Мне больше нечего делать в этом городе-. Я еду на целину. Судя по газетам, целина — хороший край, весёлый… А может, я уеду на Кавказ. Буду работать в винограднике. Или в Архангельск — ловить рыбу. Всё равно. Какой поезд первый — туда и поеду. Я вольный казак. Что бы там ни говорили, а когда ты никому не нужен — здорово.
      — Нет, ты скажи! Нельзя?.. Нельзя за свои трудовые гроши? — загорячился мужчина с незапоминающимися чертами, налезая на меня.
      Я отвернулся от него и вздохнул. Прислонившись к телефонному столбу, стояла ОНА и в упор смотрела на меня. Та, которая звала меня в ветреные ночи.
      — Нельзя, так забирай! На, бери! Вот он я! Вы пил — так забирай! Веди в дружину!
      …Она была в серой шубке и стояла, прижавшись к столбу, поэтому я не сразу её заметил. Подошёл трамвай. Она вошла в него.
      — Не поведёшь, так я сам тебя отведу! — заявил мужчина в новых калошах и ухватил меня за рукав.
      Я с трудом оторвался от него и вскочил на подножку.
      — Поднимитесь в вагон, — сказала кондукторша сердито, гремя мелочью в сумке.
      Я поднялся и очутился прямо перед ней — Снегурочкой из сказки. На её плечах, как пушистый воротник, лежал снег. Серая шубка, белые ботинка, красные варежки. На горячем румяном личике таяли снежинки. Прядь волос, выбившаяся из-под шапочки, словно мелким бисером усеяна капельками воды. Чёрные глаза с любопытством уставились на меня.
      — Гражданин, пройдите в трамвай. Вы мешаете обилечивать пассажиров! — выкрикнула кондукторша.
      Почему-то меня не любят трамвайные кондукторы. Они всегда подозревают мою особу во всех грехах, какие только могут быть у пассажира. Почему я лезу на голову людям (хотя люди лезут на голову мне)? Почему я еду без билета (хотя я взял билет, едва только успел войти)? Почему я ввалился в трамвай пьяным (хотя я трезв, как рыба)?!
      В ответ на все оскорбления я обычно отмалчиваюсь, ибо каждое моё слово приводит кондукторов в ярость.
      Но на этот раз я не выдержал. Уйти — значит потерять её, ибо в трамвай набилось много народу.
      — Мне и здесь хорошо, — сказал я.
      Это была роковая фраза. У кондукторши, как у старого боевого коня при звуке трубы, стали раздуваться ноздри. Вагон оживился, предчувствуя скандал.
      — А ну, пройди, кому говорю! — деланно спокойным голосом прошипела кондукторша.
      — Занимайтесь своим делом. Я сам знаю, что мне…
      Кондукторше этого только и надо было. Подбоченившись, она закричала пронзительным голосом:
      — А ещё в шляпе! Залил глазищи бесстыжие! Хоть бы людей постеснялся!
      — А ещё в платке, — сказал я ей в тон. . — Не распускайте свои нервы по трамваю!
      — Хам! Шпана безбилетная! Выходи, или сейчас трамвай остановлю!
      Она подскочила ко мне и схватила за рукав, как будто я собрался убегать.
      — Товарищ милиционер! Товарищ милиционер!
      — В чём дело? — осведомился случайно оказавшийся в вагоне старшина милиции, похожий на артиста Филиппова.
      — Напился, хулиганит, обилечивать мешает, билета не берёт! — перечисляла кондукторша торжествующим голосом.
      — Остановите трамвай! — приказал милиционер.
      Девушка в серой шубке смотрела на меня сочувственно. Проходя мимо, я уловил запах апельсина. Девушка, пахнущая апельсином!
      — Я не виноват! — рванулся я назад. — Спросите у людей!
      На улице шёл снег, и кругом было пусто, как в поле. Сквозь колышущийся белый занавес смутно проступали очертания деревьев и каких-то редких построек.
      — Сядешь на ходу — заберу, — сказал милиционер, прикуривая в ладонях.
      Потом он вскочил на подножку.
      Из-за стекла я поймал её взгляд. Взгляд был чуть-чуть сожалеющий. И поэтому, а может, потому, что мне нечего было терять, я крикнул:
      — Приходите в субботу в восемь к «Спартаку»!
      — Обязательно приду, — обернулся милиционер.
      Этак, наверно, никто ещё свиданий не назначал, но я был почему-то уверен, что она придёт. Разве может она не прийти, если я искал её всю жизнь?
      Откуда-то взялся мужчина с незапоминающимися чертами лица и полез ко мне:
      — Ну, выпил. А что, нельзя?
      Но теперь почему-то он был в длинном пальто и без калош.
      — Наконец-то я тебя нашёл… — сказал я вслух.
      — Вот и я говорю! — обрадовался мужчина.
     
      Есть ли жизнь на электроне?
     
      Наступила суббота. К кинотеатру «Спартак» я приехал за час до назначенного срока. Дул резкий ветер, и полотна афиш трепетали, как будто изображённых на них людей била дрожь. Перед закрытыми дверьми ёжились какие-то фигуры, изучая надпись: «Все билеты проданы».
      Я впал в отчаяние. Куда денемся, если она придёт? На таком ветру долго не продержишься, даже если у тебя сердце пылает любовью.
      Оставалась ещё надежда на танцы. Я зашёл в ближайший автомат и обзвонил все клубы и дворцы культуры. Нигде ни танцев, ни концертов.
      В унынии я бродил взад-вперёд перед кинотеатром, надеясь на чудо. До свидания ещё оставалось тридцать пять минут — для чуда вполне достаточный срок. На асфальте лужи морщили лбы. Напротив горбился памятник поэту. Деревья охали и скрипели, как вышедшие на прогулку древние старухи.
      Мимо прошли две сильно пахнущие духами девушки в клетчатых косынках. Под мышкам.» у них были свёртки. У меня забилось сердце танцы всё-таки где-то есть! Я двинулся вслед за девушками. Лишь бы это оказалось недалеко, чтобы успеть к восьми.
      У подруг были одинаковые зелёные пальто с пушистыми воротниками. Весело болтая, они, к моему изумлению, исчезли в дверях столовой № 14. Асфальт у входа был густо истоптан.
      Поколебавшись, я вошёл в вестибюль. Там стояла целая толпа ребят и молча переминалась с ноги на ногу, прислушиваясь к доносившимся сверху упоительным звукам танго и шарканью подошв. В дверях, ведущих в рай, маячили два рослых парня с красными повязками на рукавах.
      — Вечер работников питания? — спросил я у шкета в огромной папахе.
      — Комсомольская свадьба, — буркнул тот. — Не кто повар Коля женится на некто поваре Маше. Ты не пытался через кухню?
      — Нет. А ты?
      — Только что с чердака сняли.
      — А-а… — сказал я.
      Пальто моего собеседника было в мелу и паутине.
      Я вышел на улицу. Стало как будто ещё холоднее. До свидания оставалось ровно десять минут. Неужели не придёт?
      Я попросил у прошедшего мимо мужчины папиросу и закурил. Дым немного согрел. С непривычки в голове слегка зашумело. Курить или не курить в её присутствии? Шутить или напустить на себя задумчивость? А может, лучше всего быть самим собой? Хотя нет, это слишком трудно. И вообще, что она из себя представляет — моя будущая жена?
      Она пришла ровно в восемь. Я даже растерялся, потому что в глубине души всё-таки не верил, что встреча состоится. На ней была та самая шубка и пуховый платок.
      — Здравствуйте. Я не опоздала?
      Голос чистый, звонкий, без тени смущения.
      — Вы точны.
      Я бросил папироску в урну, но не попал, и она покатилась по ветру, пуская искры.
      — У вас сегодня день рождения?
      — Откуда вы взяли? — удивился я.
      — Обычно ребята любят начинать знакомство подобным образом. Устраивают вечеринку и дарят «имениннику» в складчину его же часы.
      — К сожалению, вы ошиблись.
      — К счастью. Давайте, чтобы у нас было не так, как у всех. Романтично. Давайте? Что мы сейчас будем делать?
      — Гулять.
      Девушка согласно кивнула головой. Она сунула руки в карманы шубки и широко, по-мужски зашагала. Я пошёл рядом, не решаясь взять её под руку, ибо не был уверен, что это романтично.
      Лужи покрывались корочкой льда. Редкие прохожие почти бежали, выставив плечо против ветра и пряча носы в воротники.
      «Характер у моей жены, кажется, неважный, — думал я, стараясь как можно сильнее ставить ноги на тротуар, чтобы они не замёрзли. — Впрочем, в молодости очень хочется быть непохожим на всех. Нужно побольше острить. На женщин это действует неотразимо».
      — Вы студент? — спросила девушка, не оборачиваясь.
      — Нет, работаю.
      — Где?
      — Лётчиком-испытателем.
      Это было не остроумно, но эффектно. Моя спутница остановилась и посмотрела на меня пристально, как будто увидела впервые. Потом высвободила из перчатки руку.
      — Лиля. А вас?
      — Гена… Геннадий Яковлевич.
      — А вы видели Землю?
      — Как вас.
      — Какая же она?
      — Плоская.
      — Я серьёзно.
      — Я тоже. Плоская, как блин. А сбоку уши.
      — Какие уши?
      — Слонов, которые её держат.
      — С вами серьёзно…
      Лиля надулась. Минут пять мы шли молча.
      — Только это пока тайна, — продолжал я. — Учёные так поражены открытием истины, что не могут её осмыслить. А лётчики всё знают. Да вот теперь ещё вы.
      — Нет, правда?
      В голосе Лили было колебание.
      — Вполне. Это ужасно, да?
      — Наоборот… замечательно. Только вы всё врёте. Откуда-то сверху, точно срываясь со звёзд, падал редкий снег. Он щекотал лицо и был виден только у матовых стёкол фонарей. Он бестолково вился, налетая на них грудью.
      — Постойте, — сказала вдруг Лиля, — вы слышите музыку?
      Мы остановились. Тихая и нежная мелодия вальса неслась сверху вместе со снегом.
      — Слышу. Это играет Аэлита.
      — А по-моему, вон в том доме.
      Мы стояли возле столовой № 14. Весь второй этаж её был освещён, в окнах скользили тени. У меня сразу заныли окоченевшие ноги.
      — Знаете, — сказал я, — там сейчас свадьба мо его друга. Вы не хотите пойти?
      — И вы действительно только что вспомнили об этом?
      — Нет. Просто я боялся оказаться в ваших глазах банальным.
      Лиля испытующе посмотрела на меня. Я стойко выдержал её взгляд.
      — Но у нас нет подарка, — сказала она неуверенно.
      — Ерунда! Сейчас что-нибудь купим! — воскликнул я, мысленно подсчитывая, сколько у меня денег.
      В «Гастрономе» я взял две коробки пастилы и бутылку шампанского. «В крайнем случае, если ничего не выйдет, уничтожим всё с Кобзиковым», — подумал я, входя вместе с Лилей в вестибюль.
      Здесь по-прежнему было много народу. Расталкивая толпу, я храбро двинулся на стражей с повязками. Те стояли, переминаясь с ноги на ногу, явно скучая.
      — Здорово, ребята, — сказал я. — Мы не опоздали?
      — Опоздали, — пробурчал один из дружинников, подозрительно косясь на мой свёрток. Другой тоже посмотрел на бумажный пакет.
      — Кирпичи? — равнодушно спросил он.
      — Ну да, — сказал я, выставляя серебристое горлышко. — К такому кирпичу приложишься — и хорош будешь. Ну, как там Николай? Держится ещё на ногах? Или Маша пригубить не дала?
      Стражи заулыбались:
      — Извините, товарищи… пожалуйста, проходите. Приходится принимать меры. Лезут тут всякие. Только что одного мудреца раскололи. Кирпичи за вернул в бумагу — вроде с подарком…
      В зале было душно и пьяняще тепло. Нестройно гудели, шаркали подошвами, шипела радиола, звякали тарелки. Лиля подошла к зеркалу. Я остановился рядом, искоса разглядывая её. В зеркале отражалась совсем юная черноволосая девочка со строгими глазами. Бледное лицо, обрамлённое короной волос, худые руки. Платье из красной шерсти сидело свободно — очевидно, его шили «на вырост». Сильно декольтированное и короткое, оно открывало почти до колен стройные, слегка худые ноги и почти всю спину, покрытую «гусиной кожей». Две толстые косы сбегали по маленькой груди почти до пояса.
      — Вы, наверно, будете стесняться моих кос, — сказала Лиля, когда мы встретились в зеркале глазами, — они ведь не модны.
      — Что вы! — запротестовал я. — В косах есть своеобразная прелесть. Что-то от пушкинской Люд милы.
      — Спасибо за комплимент. Мне все говорят, что я не современна.
      — Вы не так меня поняли. Наоборот…
      — Вы имеете в виду платье? Так оно — моей сестры.
      — Пойдёмте танцевать? С вами в обычной обстановке разговаривать трудно.
      — Я не танцую.
      — Почему? — удивился я.
      — Потому что считаю пошлым. От танцев дав но осталось одно название. Сейчас танцуют только потому, что можно на глазах у всех обниматься. А мне это совсем не нужно.
      — Тогда пойдёмте за стол.
      — Я не пью.
      — И не едите?
      — Иногда.
      Мы неловко стояли посреди зала.
      — Эй, парочка! Как там вас? Идите сюда! — за кричали из-за стола.
      Некто в чёрном костюме с галстуком-бабочкой подскочил к нам и с пьяной любезностью стал усаживать за стол. Я пошёл поздравить жениха. Он сидел во главе стола, красный, довольный, и боролся со своим чубом при помощи железной расчёски. Он боролся яростно, ожесточённо, но безуспешно: едва расчёска сходила с головы, как чуб моментально рассыпался и лез в глаза,
      — Сколько лет, сколько зим, дружище! — сказал я, ставя возле жениха бутылку шампанского и де лая растроганное лицо.
      — Ему хватит уже! — запротестовала кругленькая, как колобок, невеста. — Мама, его опять хотят напоить!
      Жених поднял с глаз чуб и неожиданно закричал:
      — Сашка!!! Ты???
      — Ну да!
      — Друг! Какими судьбами? Давай бокалы сюда! Мы выпили при явном недовольстве родственников невесты.
      — Ну, ты как тут, женился, значит?
      — Да вроде. А ты?
      — Нет ещё.
      — Женись, брат. Интересно погулять на свадьбе, на собственной. Эй, давай станцуем русскую? Рус скую! Помнишь, как когда-то?.. Мишка, тащи баян!
      Чуб опять упал на глаза жениху, и он зло затряс головой.
      Я воспользовался этим и потихоньку ретировался на своё место. Лиля ковыряла вилкой в винегрете.
      — Он тоже лётчик?
      — Нет, повар.
      Как странно — один чуть ли не достаёт рукой звёзды, а другой готовит пересоленные винегреты.
      — А может, это жена готовила?
      Вы сейчас, наверно, скажете, что все профессии нужны людям. Я с этим согласна. Но всё-таки есть профессии сильных. Вот, например, ваша. Зачем кривить душой, скажу прямо: я горда, что случай свёл меня с вами.
      Она сказала это так искренне что мне вдруг стало страшно за своё будущее. А что, если всё раскроется?
      — Да… конечно. Но знаете, вы слишком много требуете от людей. Не всем же быть— смелыми и от важными. В основном человечество мягкотела, добро, любит покушать и повеселиться.
      Лиля живо повернулась ко мне:
      — Вот-вот. Если бы вы знали, как я презираю ваше «человечество»! Этого пресловутого «среднего гражданина», который пьёт вино, ест борщи, приволакивается за женой соседа, а в оставшееся время «возводит светлое здание будущего». Ну, какой это герой? Герой — это кто делает что-то необычное, весь отдаётся своему делу. Но и герой — чепуха. Он герой потому, что все вокруг овцы. Знаете, есть такая пословица: «Молодец — среди овец, а против молодца — сам овца». Если уж жить на земле, то лишь гением.
      — Ого! — сказал я, — Сколько честолюбия! По чему же вы живёте? Или, может быть, вы гений?
      — А почему вы смеётесь? Вы же ничего не знаете обо мне. Вдруг я сделала открытие, о котором человечество и думать никогда не думало?
      — Какое же это открытие? — заинтересовался я.
      — Пока тайна.
      — Ну, пожалуйста, скажите. Я никому ни слова. Лиля заколебалась:
      — Поклянитесь.
      — Клянусь.
      — Нет, не так. Смотрите мне в глаза и повторяй те: «Клянусь, если я скажу лишь слово…»
      Я повернулся и уставился в её чёрные глаза, которые вдруг стали серьёзными и страшно глубокими.
      — Клянусь, если я скажу хоть слово…
      — …пусть тогда мой самолёт разобьётся, а тело моё не опознает даже мать.
      Я покорно повторил за ней клятву. Мой самолёт никогда не разобьётся.
      — Ну вот. Вы первый человек, который это узнает. Мы живём на электроне.
      — Где? — поразился я.
      — На электроне. А солнце — проток.
      Я невольно рассмеялся. Лиля спокойно взяла яблоко и откусила его.
      — Смейтесь, смейтесь. На вашем месте каждый поступил бы так же.
      — Но как вы пришли к такому выводу? — спросил я, вволю насмеявшись, благо на это мне было дано разрешение.
      — Это уже частности. Не исключена возможность, что наша солнечная система — это атом, который входит в состав пепельницы, стоящей на столе какого-нибудь великана. А этот великан сидит в мягком кресле, читает газету, тычет окурки в пепельницу и даже не подозревает, что в ней копошатся миллиарды солнц и планет, на одной из которых находимся мы с вами. И мы никогда не увидим ни этого великана, ни даже его пепельницы — потому что человеческий глаз не замечает ни маленького, ни большого. Впрочем, «большое» и «маленькое» — понятия относительные, которые осознаются только в сравнении. Так же точно, может быть, есть жизнь и на нейтронах, которые мы разгоняем. А почему и не допустить такой возможности? Вы уверены, что все мыслящие существа должны иметь рост полтора метра и температуру тридцать семь градусов? Вы уверены, что микробы не мыслят?
      — После беседы с вами — нет.
      — Не нужно иронизировать. Я этого не люблю.
      — Я и не думал. Этого открытия хватит и на десяток гениев.
      — Опять? Идёмте домой.
      На лестнице был переполох: трое дружинников с торжеством тащили упирающегося шкета в папахе на улицу. Физиономия была у него чёрная, как у негра. Он пытался прорваться в рай через котельную.
      Лиля жила далеко, и я возвращался последним трамваем. Всю дорогу, я смотрел в окно невидящими глазами и улыбался. Таких девушек мне ещё не приходилось встречать. Открыть жизнь на электроне! Смешно… И руки цепкие, как у гимнастки. В тёмном подъезде я всё-таки поцеловал её. Получилось быстро и грубо, так как я думал, что Лиля будет сопротивляться. Но она только сказала:
      — Ничего приятного не нахожу. Пошло.
      — Но гении тоже целовались, — возразил я.
      — К сожалению.
      За окном гнулись деревья из синих искр. Кондукторша в ватнике и плаще, похожая на кочан капусты, подозрительно смотрела на меня, очевидно принимая за пьяного. А мне хотелось сделать ей что-нибудь приятное, доброе. Купить билет, что ли?
      — Значит, глаза голубые, как пламя денатурата?
      — Да.
      — И лицо, как у «Неизвестной» Крамского?
      — Да.
      — Гм… — Кобзиков задумался. — А социальное положение её ты выяснил?
      — Нет.
      — Без социального положения не могу,
      — У неё была дорогая шубка и платок рублей за пятьдесят.
      — Многие имеют одну мать уборщицу, а носят дорогие шубки.
      — Живёт в новом доме. На дверях табличка.
      — Многие живут в новых домах и имеют таблички. Нет, Рыков, денег я тебе дать не могу. Что скажет ревизионная комиссия? Выясни социальное положение, тогда будем, смотреть.
      — Как же я стану выяснять социальное положение, если у меня нет ни копейки? Ведь её в кино надо водить.
      — Разумеется.
      — Мороженое, пирожные там всякие. Пушкин будет платить?
      — Мумия! Хоть бы фамилию на табличке запомнил! На семинарах мух, что ли, ловишь? Чему учит устав ОГГ? Устав ОГГ учит, что социальное положение надо выяснить в первый же вечер. Только тогда я имею право подписать заявление на аванс. Понял?
      — Фамилию-то я запомнил. Семёнова. Но Семёновых тысячи…
      — Давай посмотрим, — Вацлав достал специальный экземпляр телефонного справочника, где у него против домашних телефонов были записаны должность, место работы, семейное положение абонента. — Если он большой начальник, то телефон непременно есть. С… С… Сепельников… Семочкин… Семёнов. Инициалы его как?
      — Кажется, И. В.
      — Как? Как? — Кобзиков изменился в лице.
      — И. В. Теперь я вспомнил точно.
      — А дочь как. зовут?
      — Лиля.
      — Так слушай же, — сказал дрожащим голосом Вацлав. — Семёнов Иван Васильевич, 1915 года рождения, имеет сына Игоря 1936 года рождения и дочь Лилю 1945 года рождения. Работает директорам атомной электростанции. Понял?
      — Понял.
      — Чудесно! Колоссально! Грандиозно! Мумиозно! Фараозно! — забегал по комнате Вацлав.
      Я быстренько взял чистый листок и написал:
     
      Председателю правления ОГГ В. Т. КОБЗИКОВУ
      от инструктора отдела
      парикмахерских и фотохудожественных работ
     
      Г. Я. РЫКОВА Заявление
      Прошу выделить мне на ухаживание за дочерью директора атомной электростанции Л. И. Семёновой двадцать рублей
     
      Вацлав выхватил листок у меня из рук:
      — Какой инструктор? Какой, к чёрту, инструктор? Ты теперь заведующий отделом атомных электростанций! Понял?
     
      Царица Тамара
     
      Только к началу декабря установилась настоящая зима. Холодные ветры с севера нанесли много снега, и он залёг белыми медведями в парках и дворах, искрясь голубоватыми шкурами на солнце. Стояли ясные дни. Студенты форсили на улицах без шапок. Краснощёкие ядрёные девки вывозили снег за город. Тротуары стали полосатыми от следов деревянных лопат. Днём с крыш капало, а ночью между домами, как голодная собака, рыскала позёмка и лизала тротуары шершавым языком.
      Несмотря на суровые климатические условия, число грибов продолжало расти. Иван Иванович Березкин со своим громоздким бюрократическим аппаратом оказался абсолютно безвредным для ОГГ человеком.
      На третий же день знакомства (я всё же выполнил задание Кобзикова) Манке удалось сфотографировать График движения комиссий по укомплектованию колхозов и совхозов кадрами молодых специалистов из числа выпускников вузов, не поехавших по назначению в сельскохозяйственные районы.
      Надо отдать должное Березкину: комиссии строго придерживались графика. И это было нам на руку. В определённый день и час в определённом учреждении грибы срочно выезжали в командировки или просто на время исчезали.
      Березкин ходил совсем убитый. Два месяца титанической работы — и ни одного сорванного гриба. Встречая меня, он бормотал невнятно:
      — Комиссий мало, Пряхин… не успеваем… Иногда, наоборот, Иван Иванович бывал весьма возбуждён.
      — Дела идут! — кричал он ещё издали. — Пришла гениальная идея! Создаём Координациональный Совет!
      Манка, всегдашняя хохотушка, со слезами на глазах жаловалась Кобзикову:
      — Не могу больше! Брошу. Тяжело. Свидания на заседаниях. До часу ночи торчу!
      — И не поцеловались ни разу? — хмурился председатель ОГГ.
      — Не…
      — А ты сама целуй, не жди!
      — Девушке первой нельзя.
      — Предрассудки! Помню, когда я ещё студентом был, пошёл к одной содрать схему свиных кишок. Ничего такого и в мыслях не было. Доверился ей, как дурак, никаких мер предосторожности не принял, а она как поцелует!
      — Боюсь я…
      — Поможем! Рыков, разработай план операции! Это твоя недоработка. Девку до сих пор не поцеловали.
      Мне тяжело досталась операция «Поцелуй». Три дня я уговаривал Березкина выехать за город (потренироваться, полазать по обрывам перед «морально-оздоровительным» мероприятием). Наконец Березкин согласился скрепя сердце. Манка надела своё лучшее платье, надушилась самыми дорогими духами. Председатель ОГГ лично провёл с ней инструктаж. В этот; день была безоблачная погода, и всё предвещало успех. С нетерпением мы ждали Манку. Она пришла вечером, вся в слезах.
      — Поцеловались? — строго спросил Вацлав Кобзиков.
      — Не…
      — Почему?
      — Зашли мы на ферму молочка попить. А он как увидел коров, как увидел…
      — Струсил, что ли?
      — Доить их стал. До самого вечера доил. Плачет и доит. Доит и плачет. И я реву. Жалко мне Ванечку стало. Несчастный он в жизни. Все его ругают. Рас сказывал, скоро на бюро обсуждать будут. За нас. Что ни одного не поймал. А он такой хороший, такой хороший! Коров любит… И худенький, всё заседает, всё заседает… Снять его могут… Жалко! Может…
      — Что?! Да я!.. Да я тебе… — задохнулся председатель ОГГ.
      Кобзиков допустил ошибку. Ему нужно было прислушаться к лепету Манки. Через день Березкина действительно сняли. Мы вполне могли пожертвовать парочкой-троечкой грибов, чтобы сохранить ценного для нас человека.
      Ивана Ивановича сняли за развал работы и перегибы. «Перегибы» заключались в том, что отчаявшийся Березкин устроил засаду в отделе кадров одного института, где выдавались «ромбики» бывшим выпускникам, и грёб всех подряд. Честные специалисты (грибы в ромбиках не нуждались) устроили, конечна, скандал.
      Перед самым бюро Манка пожертвовала собой, открылась Березкину. Результат оказался неожиданным: Иван поцеловал Манку. Воистину — никогда не понять женщин и руководящих работников…
      Вечером они пришли к нам. Ещё издали я услышал смех. Это было странно, так как в «Ноевом ковчеге» жили люди серьёзные и озабоченные. Я выглянул в окно и не поверил своим глазам. Рядом с хохотушкой Манкой шёл человек, очень похожий на Березкина, стройный парень в спортивном костюме, стрижка под «бобра», на щеках румянец. Это был Иван — и в то же время не верилось, что это он. Березкина словно подменили. Но самое удивительное — он смеялся. Я ещё ни разу не видел, как смеётся Березкин.
      — Привет! — ещё издали закричал он. — Мы пришли попрощаться! Уезжаем!
      — Куда?
      — Домой.
      — Сегодня заявление подали, — сказала Манка.
      Чужое счастье всегда завидно. Грибы выглядывали изо всех окон. Председатель ОГГ грозил Манке кулаком в дверях своего кабинета. Кобзиков боялся, что счастлива» невеста выдаст организацию. Но Манке было не до того. Я думаю, она вообще забыла и нас и председателя.
      — Сильно ругали на бюро? — спросил я Березкина.
      — Не-е… Ребята у нас хорошие. Раз не умею руководить — значит не умею, что тут сделаешь! Я у них даже, знаешь, что выбил?
      Иван извлёк из кармана листок бумаги. Я прочитал:
     
      СПРАВКА
      Дана настоящая Березкину Ивану Ивановичу в том, что он в силу специфики своего характера не может быть на руководящей работе.
      Секретарь горкома комсомола Т. ТЫЧИНА
     
      — Здорово! Правда? — смеялся Иван. — Станут избирать меня в какую-нибудь комиссию, а я им эту справку. Вот! Читайте, завидуйте! Буду я, парень, коров доить. Люблю это дело!
      Всё это было хорошо. Но как теперь станут развиваться события? Кто будет вместо Березкина ведать грибами? По приказу Кобзикова два гриба каждый день околачивались в горкоме — вынюхивали.
      Но узнать о том, кто стал «грибником», по иронии судьбы, нам довелось на дне рождения Кобзикова.
      Десятого декабря Кобзикову стукнуло двадцать пять. Этот день был объявлен праздником всего ОГГ. Девчонки понатащили кукол, зажимов для галстуков, одеколона, портсигаров, расчёсок и прочей дребедени — «именинник» стал владельцем целого галантерейного магазина.
      Ребята нажимали больше на «KB», «KВK», «KBВК» и т. д.
      Но превзошёл всех стиляга Тихий ужас. Он приволок откуда-то настоящий человеческий скелет. Появление скелета произвело переполох. Девчата подняли визг.