НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

Библиотека советских детских книг

Гуро И. «Взрыв». Иллюстрации - В. Юдин. - 1976 г.

Ирина Романовна Гуро
«Взрыв»
Иллюстрации - В. Юдин. - 1976 г.


DJVU


 

PEKЛAMA

Услада для слуха, пища для ума, радость для души. Надёжный запас в офф-лайне, который не помешает. Заказать 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD. Ознакомьтесь подробнее >>>>


Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

 

Скачать текст «Взрыв»
в формате .txt с буквой Ё - ZIP

      Повесть о замечательном большевике-ленинце, секретаре Московского комитета партии В. М. Загорском (1883 — 1919). В. М. Загорский погиб 25 сентября 1919 года во время взрыва бомбы, брошенной врагами Советского государства в помещение Московского комитета партии.
     
      ПЕРЕИЗДАНИЕ
     
      Ирина Гуро известна читателям по книгам «И мера в руке его...», «Невидимый всадник», «За окном буря» и другим произведениям.
      За роман «Дорога на Рюбецаль» о советских разведчиках писательница награждена литературной премией имени Николая Островского.
      В повести «Взрыв» рассказывается о подлинных событиях первых лет революции, о прекрасной жизни и трагической гибели замечательного человека, секретаря Московского комитета партии Владимира Михайловича Загорского, об отважных чекистах и их борьбе с контрреволюцией.
     
      Революцьонный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!
      Александр Блок
     
      Читатель! Если ты от площади Свердлова пойдёшь вверх по левой стороне широкой московской улицы, улицы Горького, то достигнешь нарядного красного здания Московского Совета.
      Минуя узорные ворота, пройди ещё немного и, очутившись на углу улицы, которая теперь носит имя знаменитого русского артиста Станиславского, не торопись дальше.
      Сверни налево в эту улицу. Она неширока. Тебе нетрудно будет представить себе, какой она выглядела ТОГДА...
      Слева ты увидишь в глубине небольшого сада особняк. По выложенной камнем дорожке пройди до входной его двери. И взгляни направо. Прочти надпись на гранитном обелиске...
      Эта книга рассказывает о событиях, происшедших здесь более полувека назад. Позже, перелистав её страницы, ты узнаешь, почему автор назвал её так:
      ВЗРЫВ.
     
      Ко всему населению Петрограда!
      ГРАЖДАНЕ! ТОВАРИЩИ!
      Тёмные силы нас подстерегают! Они вызвали мятежи генералов Каледина, Корнилова и других, чтобы затопить в крови народную революцию. Одновременно эти тёмные силы пытаются создать анархию и беспорядки в стране и особенно в красном Петрограде...
      Единодушно выступите на борьбу с злыми силами... Поддержите Совет рабочих и солдатских депутатов в его работе по охране Революционного Петрограда.
      «Известия ЦИКа»,
      6 декабря 1917 года
     
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
     
      1
     
      Какие-то полтора года назад Василий Сажин был ещё совсем тёмным насчёт политика семнадцатилетним парнем. Ростом вымахал он не по летам, и рабочая окраина признала его взрослым. Друзья отца уже здоровались с ним за руку, а при случае и чарку ему подносили на равных. Разумеется, он гордился этим. Но ещё более Василий был горд тем, что его взял к себе подручным отцовский товарищ, паровозный машинист, как и отец, — Семён Лукич. Хлебом Василия не корми, дай постоять на правом крыле; кто на правом крыле, тот хозяин на паровозе!
      В ту пору густо повалили с фронта обожжённые, обглоданные войной солдаты. С любопытством и даже робостью смотрел Василий на их тёмные лица в резких морщинах, на особую, казалось ему, фронтовую повадку. Все они в глазах Василия выглядели героями, хотя, в общем-то, вовсе на героев не походили.
      Однажды поезд остановился на узловой станции. Был тёплый вечер, ещё закат не догорел, горбатая водокачка выделялась на его красной полосе. Веяло с полей то ли мятой, то ли чабрецом, луговым чем-то, перешибающим даже запах мокрого угля с тендера.
      Хорошо было стоять на ветру, подставив ему лицо, праздно глядеть на людей, бегущих с чайниками от ва-
      гонов, слушать разноголосый гомон и соображать про себя, как бы уговорить батю Лукича до срока принять у него, Василия, «пробу».
      Неужто ему век так и ездить в помощниках? Василию казалось, что уже давным-давно ездит он с Семёном Лукичом, подминая вёрсты резвыми колёсами локомотива...
      Солдат в гимнастёрке без пояса, с горлом, перевязанным грязным бинтом, подошёл, попросил прикурить.
      — Не курящий я, — почему-то виноватым тоном ответил Василий, — а спички — нате!
      Солдат закурил, затянулся сладко, поблагодарил Василия кивком головы и повернул было назад, но вдруг что-то остановило его... Василий увидел: невысокий, плотный, с ёжиком тёмных волос над бледным лицом офицер шёл по перрону; шпоры чуть звенели, а слышно было даже в шуме станции. И голос звучал негромко, слов не разобрать, а была в нём начальственная небрежность, бархатистость, ещё что-то — гори он огнём! Только среди других, кто шёл хоть и рядом, но вместе с тем и чуть позади, выделялся он, словно печать на нём была. Печать барства, породы, не скажешь сразу чего...
      И будто не видел этот с ёжиком, вельможный и наверняка уж не тронутый ни штыком, ни пулей, ничего вокруг: ни расхристанных солдат, ни запущенной
      станции. «Такого с места не стронешь!» — зло подумал Василий. И тут спохватился, что солдат с перевязанным горлом всё ещё стоит у паровоза. Стоит, во все глаза смотрит на офицера, а в глазах такая ненависть...
      — Вы что? — даже оторопев слегка, спросил Василий. — Знаком вам, что ли?
      Солдат уже пришёл в себя, задымил цигаркой, потом аккуратно притушил окурок, послюнявив пальцы, и спрятал его в карман.
      — Знаком ли мне, спрашиваешь? Так знаком, что чудом через него под полевой суд не угодил. А скольких он под пулю подвёл, и не сосчитать! Самый что ни на есть палач, вот он кто!
      Солдат пошёл от паровоза, ветер раздул на его тощей спине широкую, не по нем, гимнастёрку, и стало Василию не по себе от мысли, какую великую обиду унёс в душе человек. Как же резанул его по самому больному месту этот с тёмным ёжиком, с вельможной усмешкой!
      Прошло много месяцев, и Василий забыл и случайную встречу, и незнакомца-солдата. Но зимою того же 1917 года ему пришлось вспомнить давнишний разговор.
      Поздней ночью Василий вернулся из поездки, сдал дежурство, подхватил свой железный сундучок — носил его с гордостью: такие сундучки были у всех «самостоятельных» железнодорожников — и направился домой. Завтрашний, свободный от поездок день радовал его.
      Шёл Василий мимо пакгаузов и снятых со скатов вагонов, по запасным, неосвещённым путям, которыми давно не пользовались. Там, в конце тупика, был спуск с насыпи в посёлок, к дому.
      Внезапно что-то в окружающем показалось ему странным — он и не сразу сообразил, что это: на секунду мелькнул слабый свет, словно бы свечи, в окне старого товарного вагона. Краска на нём облупилась, колёса заржавели. А собственно, что тут странного? Какой-нибудь бедолага забрался туда переспать ночь. Нет, пожалуй, он не запалит свечку... Так, может, цен-
      ное имущество охраняется? Опять же не подходит: вагон был бы запломбирован, охрана стояла бы снаружи... И место больно глухое — ни души!
      Окно высоко. Василий подтянулся, заглянул внутрь — и обмер!..
      В вагоне в кружок стояло человек двенадцать, и хоть все одеты кто в чём — кто в солдатской шинелиш-ке, кто в чёртовой коже, кто в потёртом пальто, — но сразу понял Василий: офицерьё! И посреди кружка — тот, со станции, с ёжиком... Только не то что шпор — и сапог на нём порядочных не было, а какие-то опорки... На плечах — пальтецо, на голове — кепочка. Маскарад по всей форме!
      Тихим голосом говорил он что-то важное, и все слушали так, что даже было слышно, как потрескивает фитиль свечки, прилепленный на ящике. А слов не разобрать...
      Василий спрыгнул бесшумно, как кошка, балласт даже не скрипнул под ногой. Услышав шаги, он вмиг подполз под вагон. Увидел ноги в шевровых нечищеных сапогах.
      Человек подошёл, уселся на ступеньке тормовной площадки, вынул пистолет, положил рядом. «Часовой! Он, на моё счастье, отлучался, — догадался Василий, — а то пришил бы на месте!»
      Он отполз от вагона и немедля, быстрым ходом направился назад, к вокзалу, к коменданту-матросу: ловко придумало офицерьё — под самым носом у большевиков развести контру!
      У входа в комендатуру праздно стоял кузнечик Штыкач. Кузнечиками издавна звали на железной дороге телеграфистов; наверное, за то, что вроде сверчали они на своих аппаратах. До революции Штыкач носил чёрную пелерину с застёжками в виде львиных го-
      лов, а теперь и форменную фуражку, видать, забросил. Оделся во френч и брюки галифе, будто в самом деле военный.
      Василий не обратил на кузнечика внимания: тяго-вики, путейцы, работяги, презирали ихнюю братию. Сунулся в дверь — Штыкач отодвинул его плечом:
      — Ты куда?
      — А тебе что? — огрызнулся Василий и прошёл.
      Комендант спал на деревянном диване с гербом Николаевской железной дороги, подложив под голову растрёпанную книгу расписания поездов.
      На табуретке под телефоном дремал рыжий парень. Вроде бы ровесник, но куда Василию до него! Грудь парня перекрещивали пулемётные ленты, сбоку на ремне висел «шпалер», на глаза надвинута бескозырка с надписью: «Беспощадный». Парень приоткрыл в дремоте губы, посвистывал.
      Василий завистливо оглядел «Беспощадного»: кто такой? Что-то знакомое почудилось ему в пухлом лице со вздёрнутым носом, в рыжем хохолке на затылке.
      Раздумывать было некогда. Так домой к утру не попадёшь! Василий негромко позвал парня, сообразив, что дремать тому не след, раз под телефоном посажен.
      Тот вскочил, перебросил бескозырку на затылок, очумелыми глазами обвёл помещение, заморгал рыжими ресницами.
      — Тебе чего?
      — Буди начальство. Дело есть, — сказал Василий небрежно. Небрежно по отношению к рыжему, уважительно — к делу.
      Но матрос, почёсывая грудь, уже уставил в Василия тёмный, буравчиком, глаз. Другой был закрыт чёрной повязкой.
      — Об чем речь? — Матрос сбросил с себя бушлат,
      которым накрывался, спустил на пол босые ноги в широченных клешах. — Тебе что, малец?
      Василия такое обращение уязвило до самого нутра. Однако не подал виду: «Сейчас увидишь, какой я малец!»
      Рассказал.
      Матроса словно пружиной подбросило:
      — Женька! Вызывай наряд! Подай гранаты! Обойму захвати... Да не там, вон, на шкафу...
      Рыжий проворно задвигался: оказалось — заводной парень! Вдруг Василий узнал его: аккурат у водонапорной башни хибарка тётки его, вдовы. Только этот Женька Сорокин сам не окраинный: в городе где-то учился. Не в церковноприходском, нет. Вроде в гимназии...
      Василий надежду имел — возьмут с собой, но матрос мигом его наладил:
      — А ты ступай! У тебя свои дела: даёшь уголёк!
      Ясное дело, матрос по виду принял его за грузчика.
      Василий поглядел на Женьку, проговорил солидно:
      — С паровоза я...
      И пошёл восвояси.
      На следующий день, только собрался Василий прошвырнуться с дружками по улице, пришёл за ним боец из комендатуры: немедля явиться!
      «Поездка выпадает срочная или что? — размышлял Василий, шагая по шпалам. — Может, какое особо важное задание». И лететь на паровозе ему, Василию...
      Комендант при всём параде — в новеньком бушлате, застёгнутом на золотые, с якорями пуговицы, — сидел у телеграфного аппарата. Тёмные усы его довольно топорщились.
      — Ты, браток, в самую точку попал; накрыл целую шайку — заговор офицерский. Одного оружия ящик
      набрали. И поскольку имеется в тебе эта самая пролетарская бдительность, пойдёшь работать в ЧК, — сказал он.
      Так началась новая жизнь Василия Сажина.
     
      2
     
      Вадим Альфредович Нольде перестал существовать. Сбрит привычный тёмный ёжик над высоким, белым лбом. Уже одно это — голый череп, блестящий, как бильярдный шар, — меняет внешность. К тому же — усики. Тёмные усики, отращённые за дни домашнего ареста, наложенного им самим на себя... Штатский костюм, не слишком новый, не элегантный. Немыслимый для Вадима Нольде, но вполне приемлемый для того, кого он теперь должен изображать — специалиста по финансовому делу. Не саботажника, отнюдь нет. Принявшего Советскую власть», — есть теперь и такие!
      А главное: документы. В камине — воинский билет поручика Кексгольмского гвардейского полка Вадима Нольде! В боковом кармане — удостоверение на имя служащего казначейства Александра Тикунова. Александр Тикунов! Подумать только, что в своём родном городе он, коренной петербуржец, должен скрываться под именем какого-то Тикунова!
      Но документ железный». Выдержит любые проверки! И это сейчас самое важное. Сейчас, когда он чудом спасся от ареста в том проклятом вагоне, где он инструктировал своих единомышленников... Да, все они попали в руки ЧК. А он? Он не попал только потому, что всего лишь за десять минут до разгрома покинул вагон... Ему повезло. И об аресте своих людей он узнал в ту же ночь. Просто прибежал с вокзала свой человек: длинноносый телеграфист Штыкач. Свой до последней жилочки... Потому что куплен весь, с потрохами. Куплен ещё тогда, когда Штыкач сбежал из окопов там, на позициях... Да не убежал далеко. И ему, Вадиму Нольде, отдать бы мерзавца под суд, но он рассудил иначе. Уже шла заваруха, уже колебалась земля под ногами, и надёжный человек, что верой и правдой тебе послужит, ох как был бы нужен! И Вадим отпустил длинноносого связиста.
      Теперь вот он и пригодился. Прибежал и рассказал, что какой-то мальчишка — ну времена! — выследил их в вагоне. И ЧК схватила всех... Хорошо, что теперь он предупреждён. И в этом тоже ему, Нольде, повезло. Жаль, конечно, людей: среди них — личные друзья поручика.
      Но на то война. И та самая рискованная деятельность, которой занимается теперь поручик Нольде.
      Следует изменить и походку: гвардейская осанка, офицерская выправка ни к чему. Ни к чему бравый разворот груди, откинутые назад плечи, поднятый подбородок! Всё это совершенно не требуется глубоко штатскому Александру Тикунову!
      Вадим прошёлся по комнате этой своей новой походкой, походкой Тикунова. Той походкой, которой он сможет теперь более или менее спокойно фланировать по Невскому, на виду у «братишек» — матросов и тех, опасных, в кожаных куртках... Он привык играть. Собственно, он играл всю свою жизнь.
      Храбрецом не был. Всегда боялся. Боялся отца, крутого нравом, беспощадного к слабостям. Но Вадим умело прятал боязнь под маской послушания и сыновней любви. И сумел стать любимчиком отца, не переставая бояться его суровых бровей, повелительного голоса, тяжёлой руки со стеком.
      Потом, в военном училище, боялся преподавателей, классного наставника, наказания, карцера.
      Но сумел своевременными сообщениями о проступках товарищей зарекомендовать себя в глазах учителей с лучшей стороны.
      Потом пришёл главный страх: война, позиции, — ради этого он ведь учился. Война была его профессией. Стрелять, рубить на скаку, окапываться, делать перебежки — этому его отлично научили. Командовать людьми? Этому учили тоже. Но тут наука мало чего стоила: она была рассчитана на «серую скотинку», на «малых сих», кто в слепой вере пойдёт на смерть за царя-батюшку. А уж его, офицера, приказание для той «скотинки» — что свист пастушьего бича над стадом.
      Да, боялся, боялся, а теперь вот пришёл час — и напялил на себя чужую личину... Чтобы снова бояться, а всё же делать дело.
      Почему выбор пал именно на него? Господи, да это так понятно! Полковник Залесский всю семью Нольде знает, как свою собственную. Шёл за гробом отца. Выказал участие к вдове. А к нему, Вадиму, всегда благоволил.
      Пожалуй, не столько даже от отца, сколько от Георгия Николаевича Залесского перенял Вадим осанку, повелительные интонации, барственную небрежность в разговоре с низшими, аккуратно-внимательную, но с достоинством манеру — с высшими...
      В дверь тихонько поскреблись: так скребётся только тётка. Адель сгодилась ему необыкновенно! Всю жизнь была личностью в высшей степени незаметной. Жила одиноко, на пенсию рано умершего мужа, никого не принимала, вообще «не вращалась»... И её дом сейчас не на виду: даже от реквизиций свободен! Ну кому в голову придёт идти с обыском к незаметной личности,
      никогда нигде не вращавшейся! Вот не вращалась — и не боится! А он вращался...
      Тётка не вошла — вскользнула в комнату, маленькая, серая, как мышка, с мелкими тёмными глазками, поблёскивающими из-под наколки. На худеньком теле наверчено бог знает что: серый бархатный капот, шаль с помпонами...
      — Подам тебе кофе. Твоих любимых «бретхен» нынче не выпекают, так принесу с «язычками».
      — Благодарю, ма тант, спешу!
      Тётка махнула горестно сухонькой ручкой:
      — Как знаешь, мон шер.
      Чем ценна тётка? Не докучает и ничего не спрашивает. И даже жалоб никаких! «Бретхен» не выпекают — переживём! Все родные сбежали от большевиков — тоже перетерпим! Сама тронуться с места не захотела. Почему? Потому что ничего не боится. Он, Вадим Нольде, боится, а старая тётка — нет! Потому что дура! Дураки никогда не боятся: не понимают опасности. А если подумать: урождённая Нольде, по мужу Редигер, не ко двору в наше время! Лицо нежелательное, персона нон грата.
      И если пока более видные персоны привлекают к себе внимание, то чуть позже и тётка окажется на виду, как клоп на лысине... Но пока, пока — нет. И в доме у неё спокойно, как на кладбище.
      Вадим поцеловал пахнущую лавандой тёткину ручку, машинально подождал в передней горничную. Потом, спохватившись, что прислуга разбежалась, снял сам с вешалки шляпу, надел тёмное, подходящее к ситуации пальто и вышел на улицу.
      Стоял зимний, чисто петербургский денёк. Снег с дождём то принимался мелко частить, пришёптывая по водосточным трубам, то утихал, словно затаившись
      за низкими тучами, изредка мокрыми хлопьями напоминал: зима... Городская, нешумная, неброская, вкрадчивая зима.
      Нольде ускорил шаг. Калоши стесняли его с непривычки, полы штатского пальто хлопали по ногам, шляпа, казалось, неустойчиво сидит на бритой голове.
      Он прошёл мимо Адмиралтейства, мельком отметил, что у дверей стоят «братишки» с пистолетами на поясе. Стоят браво. Ишь ты, как стараются!
      Замызганная извозчичья пролётка обдала Нольде брызгами. Из-под поднятого кожуха мелькнула физиономия: блин блином, вместо носа — непристойная пуговица с двумя дырочками, из тех, что пришиваются к кальсонам. И на удивление, непонятно как, на ней держится дымчатое пенсне. На голове — мятая шляпа. Остальное не заметил Нольде. Но и это немногое кого-то напоминало. Кого? Мало ли! Тоже, может быть, замаскированный. А встречался где-нибудь в офицерском собрании вовсе в другом обличии...
      Нольде с досадой отряхнул пальто. Пользоваться трамваем, втискиваться в толпу, облепившую его, — это претило. Да и идти было недалеко. Он миновал тихую теперь улицу со скучными серыми домами с солидными вывесками: «Торгово-Промышленный банк», «Санкт-Петербургское акционерное товарищество на вере»... Какая уж тут вера!
      На углу под навесом крыльца стоял небритый тип с лотком и предлагал:
      — Папиросы собственной набивки! Табак «Кеп-стан» для любителей!
      Неудачно. Стоит на малолюдном перекрёстке, каждому в глаза бросается. Нольде спросил спички, закурил, выжидающе глядя на типа.
      — Пожалуйте, ждут! — просипел тот.
      Нольде толкнул незапертую дверь и поднялся по широкой лестнице, уставленной цветочными кадками. Никто не вышел к нему, словно вымерли. Налёт запустения лежал на всём: ковровые дорожки давно не выбивались, на витраже окна зияли трещины.
      Никем не встреченный, Нольде прошёл через анфиладу комнат к кабинету хозяина и постучал согнутым пальцем в дубовую дверь.
      — Антре! — послышался басовитый голос.
      Георгий Николаевич сидел за массивным письменным столом столь незыблемо и в такой наилучшей своей форме, словно ничего не произошло. Словно не было ни революции, ни автомобилей с «братишками» на Невском, ни грозных приказов, расклеенных на стенах: «Зарегистрироваться... в 24 часа... под страхом...» — ничего. На полном холёном лице так и написано: «Вы там что хотите расклеивайте, а я вот он, как был, так и есть. А то, что портрет государя-батюшки со стенки сняли и в чулан вынесли, — так это явление временное. И что свежая как бы заплата на обоях стыдливо прикрыта другим портретом, семейным, — так это тоже до поры до времени».
      Нольде был встречен одобрительным возгласом. Одобрение относилось не столько к нему самому, сколько к его виду.
      — Ну, батенька, неузнаваемы! Совершенный шпак, неоспоримо штатская личность. И на плечах, ей-богу, легче крылышки серафима себе представить, чем погоны!.. — гулко захохотал полковник.
      Залесский позвонил. Извечный Никифор с извечным отсутствующим видом получил распоряжение насчёт коньяку и закуски, а тем временем Залесский достал из ящика длинный конверт, вынул узкие, мелко исписанные листы тонкой бумаги.
      Положение было сложное. Из-за границы требовали активных действий, сулили могучую поддержку, как дважды два четыре, ясно доказывали шаткость большевистского правления. Между тем в Петрограде шли аресты, «товарищи» рубили сплеча, забирали всех, кто не только действовал, но и мог бы... Закидывали частую сеть, потом разбирались: мелюзгу выбрасывали, крупнорыбицу оставляли. И скажите на милость, всё случайности, всё случайности... Тогда, в вагоне, мальчишка подвернулся, а то женщина какая-то — представьте себе, простая баба! — заметила на базаре, как человек выронил пистолет, — и прямо в ЧК. Так гибнут лучшие люди!
      Но основное заключалось не в этом даже. Совсем в другом. Хотя это и держалось в тайне, удалось узнать, что большевистская столица обоснуется в Москве. Что из этого воспоследует? А то, что их деятельность должна перекинуться в Белокаменную... Естественно, туда посылается самая боевая часть, фигурально выражаясь, выдвигается московский аванпост...
      Значит, Москва! Москва, где уже ни тётки, ни привычной среды...
      Залесский словно угадал мысли собеседника:
      — Не думайте, что в Москве нам не на кого опереться. Обстановка, естественно, там несколько иная... Но учтите: верхушка нашего достопочтенного промышленного класса за средствами не постоит. И в другой помощи не откажет. Свалить большевиков! Да это им во сне снится! Что касаемо конкретной диспозиции сил, то вот взгляните...
      Нольде вышел несколько успокоенный: всё это продлится недолго. Мыслимо ли, чтобы «товарищи» удержали в руках руль такой махины — российской державы! Да и кто позволит хоть на обочине Европы, а всё же у её порога существование — о господи! — «Рабоче-крестьянского государства»! Было это когда-нибудь на земле? Нет! И не будет.
      Приободрившись, Вадим Альфредович заметил, что и погода переменилась: в прогалинах туч показалось солнце, оно заиграло в лужах, и они радужно заблестели. Прохожие опускали воротники. «К удаче!» — мельком подумал Нольде.
     
      3
     
      Нет, ни в какое сравнение с Петроградом Москва не шла, ни в какое! И не в том даже дело, что глаз, привычный к простору широких перспектив, к прямолинейности проспектов, упирался здесь в путаницу горбатых переулков, узких улочек, то свитых в узел маленькой булыжной площаденкой, то теряющихся в зелёном выгоне пригорода. И не в том, что народ был тут не то что питерский: и голосистее, и размашистее, и попестрее... Всё это Василию было нипочём. А вот чувствовал он себя здесь как-то неуверенно, неприкаянно. И как привык быть настороже, а тут вовсе... В общем, сброду много, и по всему видать — контры.
      В Питере она, контра, по особнякам ютилась, и на улице намётанный глаз её сразу припечатывал: офицерская выправочка, лицо холёное, а главное — взгляд. Взгляд выдавал, в нём как по писаному читалось: «Скоро вам, большевикам, крышка. «Страждущих братьев» — всех за решётку! А «златой кумир» как был кумир, так и будет».
      В Москве всё было по-другому. Куда нацелиться сторожким глазом? Народу — великое множество. И не идёт он в порядке по улицам, на виду, как в Питере, а роится вокруг рынков, церквей, часовен. Вдруг закипает толпа, вдруг рассыпается — водоворот...
      И — ах ты! — что же творится у Сухаревой башни! Столпотворение. Тут словно вывернуто всё нутро Москвы. Не рынок, а сам по себе город! И чего только не продают! Старый мир пошёл в продажу оптом и в розницу!
      Иностранцы покупают иконы. «Преподобный Сергий Радонежский из иконостаса патриарха — чтоб я так жил!» — уговаривает гладкий не по времени тип в клетчатых брюках.
      Торгуют накладными на вагоны с сахаром, мануфактурой, крупой.
      «Специалисты» высокого полёта скупают ценности, утаённые от реквизиций.
      В Охотном ряду громоздятся неуклюжие ларьки, где продают битую птицу, пух и перо и почему-то — мочалки.
      У Иверской часовни гундосят нищие, как при царе Горохе.
      Всё это странным показалось Василию.
      Вечером в казарме Василий поделился своими впечатлениями с Петром Царёвым. Пётр Царёв, тоже из питерских рабочих, нёс охрану Кремля, был постарше Василия: в царской армии уже послужил.
      Пётр сказал коротко:
      — Ты ещё настоящую Москву не видел. Рабочую.
      Пришло время, и другая Москва открылась Василию.
      Он полюбил простую и торжественную процедуру развода караулов в Кремле, строгость, подтянутость, несмотря даже на старое, разномастное обмундирование колонны, втягивающейся в ворота Кремля, тишину ночных дежурств, когда за зубчатыми стенами
      умолкает Москва и чётче, острее рисуются купола множества церквей на холодном просторном небе.
      В Питере Василий ни разу не видел Ленина. Это случилось уже в Москве, вскоре после переезда сюда правительства. День запомнился Василию необыкновенной яркостью весеннего солнца и какой-то особой прозрачностью воздуха, удивительной для питерца.
      Строгая красота кремлёвских площадей; свежая зелень елей на рыхлом, уже совсем весеннем снегу; внизу, под стенами Кремля, — перспектива бойкого людного Замоскворечья... Даже мартовские лужи, широко разлившиеся на излучинах аллей, не портили вида; в них отражались бегущие весенние облака и лёгкий ветер гнал весёлую весеннюю рябь.
      Владимир Ильич шёл по аллее с Бонч-Бруевичем. Похоже было, что они осматривают Кремль, в котором совсем недавно поселилось правительство, и прикидывают, что тут надо ещё сделать.
      Василию не было слышно, о чём они говорят, а только видно: Бонч-Бруевич что-то объясняет, а Ленин внимательно слушает, слегка склонив голову к плечу. Василию показался вот именно наклон головы, выражающий интерес к собеседнику, характерным для Ильича. Наверное, речь шла об устройстве в Кремле, и на лице Ленина наряду со вниманием было ещё выражение какого-то удовлетворения. Так выглядит человек, который устраивает свою жизнь не на час, а на долгие годы и ему интересно всё, что касается места, где он будет жить и работать. Отсюда Ленину будет видна вся страна с её заботами, с её счастливой и необыкновенной долей, с её великой бедностью и великими надеждами.
      И был ещё один вечер — накануне 1 мая 1918 года. Первый Первомай свободной страны готовились праздновать широко и радостно. Кремль уже был украшен плакатами, свежей зеленью, красными полотнищами с лозунгами. Необычайное это было зрелище: древние стены и слова, начертанные на кумаче: «Да здравствует всемирная Советская Республика!», «Выше знамя свободного труда!»...
      Слова были ударные, смелые, исторические.
      Вечер под Первое мая выдался тихий, пасмурный: повисли в безветрии красные флаги, двумя рядами вознесённые над Троицким мостом. Кремлёвские здания в обрамлении кумача тихо и торжественно погружались в сиреневые сумерки. Свет уже не дневной, но ещё не ночной, неверный, рассеянный, окроплял верхушки кремлёвских елей и крыши дворцов, а подымавшийся снизу сумрак постепенно заволакивал всё, и кумач, вверху ещё весело-огненный, здесь стал почти чёрным.
      Василий стоял на посту неподалёку от Благовещенского собора, там, где старую, почерневшую икону в стене закрыло панно, изображающее красного витязя. Витязь смахивал на Георгия Победоносца.
      Неожиданно совсем близко от Василия появился Ленин. Вероятно, Владимир Ильич осматривал украшенный к Первомаю Кремль. Он шёл медленно, время от времени останавливаясь, словно хотел охватить взглядом всю картину седого Кремля, готового встретить первый Первомай. Впервые. Впервые в истории.
      Лицо Владимира Ильича было задумчиво и светло. Он шёл лёгкой, чуть пружинящей походкой, и потому, что он шёл так медленно, а Василий привык видеть его энергично и быстро шагающим, Ленин показался ему совсем незнакомым.
      Когда Владимир Ильич поравнялся с ним, Василий вытянулся и отдал честь винтовкой. Ленин ответил, поднеся ладонь к кепке, и, улыбнувшись, снова посмотрел вокруг, как бы приглашая смотреть вместе. Ленин прошёл, а Василий поглядел вслед, как он идёт этой своей необычной, медленной, раздумчивой походкой.
      «О чём думает Владимир Ильич? Наверное, о мировой революции, о том, что скоро во всём мире будут так встречать праздник трудящихся», — решил Василий.
      Потом, когда прошли месяцы и так много было пережито — злодейский выстрел Каплан, ранение Ленина, — Василий подумал, что, наверное, Владимир Ильич в тот вечер был так задумчив потому, что видел впереди не только праздничное, но и трудное.
      Иногда Василий наблюдал, как Ленин проходит Кремлёвскую площадь с Яковом Михайловичем Свердловым. Бывал с ними ещё один человек, которого Василий хорошо заприметил. Был он как-то заразительно улыбчив, и почти всегда те, кто шли с ним, улыбались на какую-то его очень весёлую и оживлённую речь.
      Если бы не это особое свойство, может быть, и не запомнил бы его так Василий: роста он был небольшого, но уж очень пряменько, стройно держался, будто молодой. Тёмно-русые волосы закинуты назад, — это сразу было видно: кепку он чаще всего носил в руке.
      Однажды Василий, стоя на посту, увидел, как «Весёлый» (он так его про себя называл) лёгкой походкой — только что через лужи не перепрыгивал — спешит в бывшее здание Судебных установлений, где поместился ЦИК.
      Как раз в это время Пётр Царёв, который был разводящим, привёл Василию смену. Когда Василий сделал уставной шаг назад и вбок и пристроился за разводящим, тот тихо сказал ему, указав на «Весёлого»:
      — Это знаешь кто? Загорский, первый друг Якова Михайловича Свердлова.
      Впервые тогда Василий услышал фамилию: Загорский. Он и не предполагал, как тесно свяжет их судьба.
      Митинг-концерт должен был состояться в помещении клуба на углу Большой Лубянки и Варсонофьевского переулка. Там обычно происходили все собрания и оперативные совещания сотрудников Всероссийской Чрезвычайной комиссии.
      Ничем не приметный дом стоял на самом ходу, в кипении бойкой улицы. Он не был обозначен ни красивым подъездом, ни внушительными фонарями, как многие старые московские здания. Невзрачный вход с узкими ступеньками, скрипучая дверь на блоке... Внутри всё выглядело так же скромно, буднично, просто.
      И когда стало известно, что на митинге выступит Владимир Ильич, то многим и не поверилось: с этим местом связывались самые обычные повседневные дела, беспокойные, тревожные, но всё же — будни!
      Однако точно: Ленин приедет на митинг чекистов 7 Ноября. В первую годовщину Октябрьской революции.
      Это сообщение как бы приподняло людей...
      Они делали трудную работу. Другие, не они, работали на свету: строили новую жизнь, воздвигали здание Революции. Народ видел их успехи. Работа же чекистов была незаметной, невидной. Чекисты стояли на посту, как часовые революции. Им приходилось действовать в сумраке подполья, в котором копились чёрные силы, готовые задушить революцию; во тьме, откуда не сломленный, иногда ещё и не выявленный враг грозил маузером закордонного агента, бомбой белоэмигранта, злобой затаившегося изменника.
      И в эту изнанку жизни врубались, не зная ни страха, ни отдыха, соратники и ученики Дзержинского.
      Да, все они не были заняты тем, что называлось созидательным трудом, но они охраняли созидательный ТРУД других. Значила ли их работа от этого меньше? Была ли она легче других на весах истории?
      В небольшом помещении было тесновато. По сравнению с залом сцена освещалась сильно и ровно, и в этом свете лицо председателя казалось особенно усталым и серым.
      Присутствующие хорошо знали это характерное широкое, с выдающимися скулами, лицо Петерса, заместителя Дзержинского. Сейчас оно выражало напряжённое внимание.
      Наконец в зал был дан полный свет, и почти тотчас на сцену вышел Владимир Ильич...
      Шум от того, что все одновременно поднялись с мест, был слитным, как прибой, а затем раздались аплодисменты, долго не смолкавшие, несмотря на то что Ленин уже нетерпеливо поднял руку, требуя тишины.
      Среди сотрудников ЧК, находившихся в зале, многие видели и слышали Ленина раньше. Но то, что он выступал именно здесь, в их доме, в их клубе, приближало его к ним. Они сильнее и яснее почувствовали себя частью своего народа. И это было очень важно, потому что часто даже люди, понимавшие необходимость работы ЧК, относились к ней как бы со знаком минус.
      Но в ту минуту, когда вспыхнул полный свет в зале и на сцене они увидели Ленина, они ещё не знали, что он скажет и об этом...
      — Мне хочется остановиться на тяжёлой деятельности Чрезвычайных комиссий, — начал Ленин.
      «Тяжёлая деятельность»! Эти слова упали в зал, где сидели и стояли в проходах люди в кожаных куртках, в солдатских шинелях, с оружием на поясе или в кармане, с глазами, запавшими от бессонницы и недоедания.
      «Тяжёлая деятельность»... Слова, услышанные из уст Владимира Ильича, озарили этих людей, заставили их как-то по-новому поглядеть друг на друга.
      В круговороте повседневной работы, в которой не различались день и ночь, которая не оставляла места ничему иному, вытесняя какие-либо другие интересы, они не всегда даже чувствовали, какую тяжесть взвалили на свои плечи. И теперь признание этой тяжести было для них наградой.
      Василию с его места в середине зала хорошо была видна вся фигура Владимира Ильича, лицо его, мгновенно изменявшееся, словно оно то освещалось, то набегала на него тень.
      Василию казалось, что он видит Ленина впервые.
      Может быть, так казалось потому, что лицо Владимира Ильича было переменчиво. И слова были горячие, словно бы накалённые.
      Вот он произнёс эту фразу о тяжёлой деятельности ЧК, а за словами оказывалось нечто большее: тревожные ночи, засады, выстрелы в тёмных улицах и лица товарищей, сражённых офицерской пулей, бомбой пришельца с той стороны, бандитской финкой.
      То, что было сказано Лениным дальше, отвечало самым сокровенным, самым важным раздумьям каждого из собравшихся здесь. Раздумья касались основного: их места в мире Революции, в этом новом, только что отвоёванном мире, в котором предстояло им жить и завещать его грядущим поколениям.
      И в том, как говорил, как смотрел в зал Ленин, как он делал этот свой жест — протягивая вперёд руку, зовуще, решительно, — во всём, не только в самих его словах, и заключался ответ на этот вопрос. Да, повседневные, малые дела были ступеньками в большом доме Революции, который они все строили.
      Ленин говорил свободно, но казалось, что именно этими словами, а не какими-либо другими может и должна быть выражена его мысль.
      В наклоне головы Владимира Ильича и во всей фигуре была стремительность, и в речи тоже. Произнеся что-то, Ленин тотчас развивал мысль дальше, не возвращаясь к сказанному, не повторяясь. И в этом ощущалось доверие к слушателям, они становились сопричастными к мысли Ленина и следовали за ней. В этом, видимо, была для Владимира Ильича радость, удовлетворение.
      Да, Ленин положительно был доволен тем, что зал ни на секунду не отключался, что он и все в зале были одним целым.
      Вероятно, Владимир Ильич коснулся самого больного в душе каждого из присутствующих, когда сказал, что не только от врага, но часто и от друзей приходится слышать нападки на ЧК.
      То, что Ленин не только признал это, но и прямо об этом сказал, было необыкновенно важно. Почему же? Почему — даже друзья? Естественна ненависть классового врага, и ею можно только гордиться, но какую горечь вызывает непонимание и даже нападки друга!
      И опять Ленин, словно отвечая на безмолвный вопрос, сказал, что ошибки ЧК, в общем-то естественные, больше всего бросаются в глаза. И то, что он назвал «воплями об ошибках ЧК», иронически сопровождая это слово резким жестом, как бы отсекающим эти «вопли», как бы призывающим пренебречь ими, вызвало лёгкий, почти неуловимый отклик, словно люди в зале перевели дыхание.
      И дальше — ещё резче: уже полные сарказма, прозвучали слова: «У нас выхватывают отдельные ошибки ЧК, плачут и носятся с ними».
      Каждый знал за собой такие ошибки и мучился ими. Ошибки ЧК бросались в глаза потому, что речь шла о свободе или даже о жизни человека, ошибки эти всегда были роковыми, но они были: ведь всё в молодом государстве происходило в первый раз, опыт истории ничего или почти ничего не подсказывал. И дело было не в том, чтобы ошибки эти «списать» или забыть, а чтобы их не повторять и идти дальше, неся на себе груз тяжёлого урока.
      Как ни молод был Василий Сажин, как ни мало было его участие в деле, о котором говорил сейчас Владимир Ильич, он принимал сказанное всем сердцем и с гордостью.
      Да, никто из них не сетовал на тяжесть ноши, которую нёс. Никто не огорчался. Все гордились. И Василий Сажин был горд, что принадлежал к братству первых, самых первых чекистов...
      Вспоминая и раздумывая, Василий в то же время не пропускал ни одного слова Ленина. Напротив: именно эти слова и рождали воспоминания и раздумья, нисколько не мешая слушать.
      Теперь Владимир Ильич говорил о характере деятельности ЧК, где «требуется решительность, быстрота, а главное — верность». Самое главное для чекистов, для тех, кто «непосредственно осуществляет диктатуру пролетариата». Для «рыцарей революции», вдруг вспомнил Василий слова, услышанные им впервые давно, когда он только начал работать в ЧК.
      Он стал примерять к себе и своим товарищам это «звание» — «рыцари революции». По плечу ли им? Выходило, что по плечу. И теперь, когда Ленин сказал о характере работы чекистов, слова о решительности, быстроте, а главное — верности, то Василий сразу вспомнил и выражение: рыцари... верные знамени революции. Да, такими они все были. И несмотря на ошибки, о которых говорил Ленин.
      Василий слушал жадно, думал о себе. Ведь он допущен уже к оперативной работе ЧК. Значит, и к нему относятся слова «рыцари революции»...
      Как только кончился перерыв после митинга и в зале уже послышались звуки настройки оркестра, предваряющие концерт, раздался зычный голос дежурного:
      — Царёв, Сажин — на выход!
      Это было обычно, и каждый из сидящих в зале был наготове.
      В комнате оперативного дежурного стоял крепкий запах махорки, мокрого шинельного сукна и сырых дровишек, сунутых в открытую дверцу «буржуйки».
      Комиссар Антипов уже дожидался. На нём была неизменная кожаная куртка, пересечённая ремнями, и чёрная кубанка, надвинутая на самые брови. При том, что и ростом он не вышел, и в плечах не широк, и даже не верилось, что он десяток лет проработал молотобойцем на заводе, было в Антипове что-то внушительное. «Комиссарское», — подумал Василий. Может быть, суровая жизнь оставила на лице Сергея Сергеевича свою неизгладимую печать: врезала морщины, подчеркнула тенями усталые глаза.
      Долгие годы борьбы за рабочее дело придали всему облику Антипова достоинство и решительность, а победа революции как бы вернула ему молодость. Удивительно ловки и точны были его движения, решения принимал он быстро, беря на себя самое важное.
      Василий знал, что руководители ЧК ценят Антипова и часто держат с ним совет. К молодым Сергей Сергеевич относился требовательно, но вроде бы с уважением. И однажды сказал Василию:
      — Мы, старшие, только камни закладываем. Первые камни здания Революции. А строить — это вам. Готовьтесь.
      Такие слова часто произносились на митингах. Но у Антипова звучали они по-особому: уважительно и чуть печально, словно он хотел заглянуть в будущее своих учеников, далёкое будущее, которое он уже не увидит.
      Сейчас Сергей Сергеевич бегло оглядел обоих друзей, бросил:
      — Царёв, Сажин, поступаете в моё распоряжение! Проверьте оружие.
      Значит, на операцию. Это Василию уже знакомо. Брали и анархистов и беляков. Без стрельбы редко когда обходились. Такое время! Враги рассчитывали более всего на силу оружия. Оружия не жалели капиталисты: получай всякий, кто применит его против большевиков!
      Вместе с Антиповым их трое. Значит, дело предстоит не пустячное: а то и вдвоём бы справились.
      — Будем брать белогвардейского заговорщика, — сказал Антипов, пряча в карман тужурки ордер.
      По внутренней лестнице они спустились во двор. И здесь привычный и каждый раз всё же будоражащий дух как бы исходных позиций боя охватил их. Стояли наготове грузовые машины, из дверей выходили во двор оперативные сотрудники, проверяли оружие, подзывали приданных им бойцов.
      Василий перешагнул через борт полуторки. Народу тут было плотно напихано, как семечек в подсолнухе. Однако стояла тишина, только фырчали машины да вполголоса разбирались по районам: кому куда.
      Сжимая винтовки, стояли в кузове плечом к плечу, хватаясь друг за друга, когда машина делала крутой
      поворот. И хотя здесь собралось много молодых и дружных людей, никто не нарушал молчания: не было ни шуток, ни разговоров.
      Ночь, пустынные московские улицы, повисшая над пустырём луна, ветер знойкий, пробирающий до костей. Всё это было и будет ещё много раз.
      Полуторка остановилась. Антипов сделал знак своим: они спрыгнули. Машина двинулась, а маленькая группа углубилась в переулок, уходящий от магистрали хитрым крючком. Фонари не горели, в скудном лунном свете тянулись ограды каких-то обширных садов.
      Ни в одном доме не светился огонёк, но почему-то казалось, что в домах не спят, а сидят в темноте и прислушиваются...
      — Здесь! — сказал Антипов и толкнул незапертую садовую калитку.
      Она тихо и жалобно проскулила, и они вошли в сад. Здесь тоже было тихо, но тишина эта показалась обманчивой, вроде бы притаился кто-то за деревьями или в траве. И ждёт, пока пройдут эти с оружием, чтобы сомкнуться, не пропустить обратно. И калитка проскулила, словно предупредила: западня, ловушка...
      Антипов решительно шагал впереди, и они — следом за ним, придерживая за ремень винтовки, чтобы не гремели.
      Они уже видели перед собой белеющий среди густых елей одноэтажный приземистый дом с тёмными окнами.
      Да, Василий готов был поручиться, что все окна были темны... И вдруг так неожиданно, как если бы среди ночи зажглось солнце, во всех окнах фасада вспыхнул свет.
      Тени замелькали за стёклами: там, в комнате, были люди, сколько — не угадаешь. Дом стоял в глубине
      Антипов решительно шагал впереди, и они — следом за ним...
      сада, не видный с улицы, и они считали себя в безопасности...
      И собирались так открыто, при свете ламп, с неза-вешёнными окнами, чтобы обсуждать свои чёрные дела? А может быть, это вовсе не сборище, а просто гости? Но почему же они явились поздней ночью? И как теперь поступит Антипов, при этих непредвиденных обстоятельствах? Ведь они должны были взять одного человека, а тут их много...
      Василий знал наизусть «Памятку сотрудникам ЧК», в которой указывалось, «что должен помнить каждый комиссар, следователь, разведчик». И там было сказано: «На обысках быть предусмотрительным, умело предостерегать несчастья, быть вежливым, точным до пунктуальности»...
      Как предостеречь от несчастья? Сейчас, когда их только трое, а там, в доме, кто знает сколько?
      Василий так мало ещё знал о работе ЧК, и совсем немного в ней участвовал. Но уже не раз стоял в почётном карауле у гроба товарищей, убитых белогвардейскими агентами, кулаками, бандитами...
      Чего же медлит Антипов? Он всё ещё стоял в аллее с немного отведённой назад рукой, подавал знак, чтобы и они, позади, остановились.
      Потом махнул Василию, чтобы тот приблизился.
      — Подойди скрытно к окнам. Погляди, сколько их. Винтовку оставь, — тихо произнёс он.
      Василий бесшумно поднялся на узкий карниз и заглянул внутрь...
      В ярком электрическом свете за большим столом, накрытым как для праздника, сидело человек десять мужчин. Похоже, они собрались для какого-то торжества. Графины и бокалы на столе сверкали, словно драгоценности...
      И внезапно каким-то шестым чувством Василий ухватил смысл этого торжества и точно определил центр происходящего: к кому обращены были лица и, видимо, относились речи, которых не было слышно. Василий рассмотрел только крупную фигуру того, кто, привстав, наклонял темноволосую голову, как бы благодаря за приветствия.
      — Ну что ж, схватим и залётную птицу! — тихо сказал Антипов, выслушав Василия.
      Видно, первоначальный план Антипова изменился: то, что здесь происходило, не было предусмотрено, и обстановка осложнилась.
      Антипов приказал Василию остаться у окна и поддержать огнём, если завяжется перестрелка, а сам с Царёвым двинулся к двери.
      В зале услышали стук, за столом возникло некоторое смятение, которое тотчас потушил успокоительным жестом полный человек, по-видимому хозяин.
      В дверях появился Антипов. Василий не слышал поданной им команды, но понял её: все стали медленно, очень медленно подымать руки. Василий зорко следил за их нерешительными, вялыми движениями и вдруг увидел: низко пригнувшись, укрываясь за спинами сидящих за столом, подымающих руки, отвлекающих внимание на себя, ловко и быстро, как ящерица, — удивительно при его дородности! — отходил к окну «гость». Вот он уже около самого окна...
      «Сейчас я его схвачу!» Василий изготовился... Но в эту минуту человек вспрыгнул на подоконник, обернулся, имея перед собой свободный обзор всей комнаты с фигурой Антипова у дверей, и потащил что-то из кармана...
      Василий выбил прикладом стекло и ударил по руке с пистолетом...
      ...Ему удалось поспать часа три тут же, в дежурке, на клеёнчатой кушетке. Казалось, что он проспал долго и проснулся сям. Но всё ещё была ночь, и, услышав голос дежурного, Василий понял, что он-то и разбудил его.
      — Сажин, к Антипову! — повторял дежурный. — Ну здоров спать, не докричишься!
      Василий провёл ладонями по лицу, пригладил волосы, передвинул маузер на бок и вышел в коридор. Бессонная Лубянка была полна движения и звуков. Слышно было, как во дворе заводятся машины, где-то хлопали дверями, мимо Василия пробегали комиссары в галифе с кожаными кавалерийскими леями, фельдъегеря тащили свои холщовые мешки, опечатанные сургучом, из-за дверей доносился стук машинки, короткие телефонные реплики. Это была обычная ночь на её исходе, с её обычными тревогами и напряжением. И ощущение своей причастности к тому важному, что происходило в стране, и к тому ещё более значительному, что произойдёт завтра, прогнало остатки сна.
      Он вошёл к Антипову, понимая, что тот ещё не ложился, и испытывая лёгкое смущение оттого, что сам так здорово выспался. Но сразу же позабыл обо всём, отметив, каким жестом Антипов предложил ему сесть сбоку и слушать. На стуле перед комиссаром сидел тот самый «гость».
      Надо отдать ему справедливость, если бы не синеватая бледность лица и лёгкая хрипота в голосе, можно было бы посчитать, что он проявляет завидное хладнокровие в своём нелёгком положении.
      Перед Антиповым на столе лежали бумаги, из которых он вычитывал то одну, то другую фразу, требуя объяснений. Василий понял, что кто-то из арестованных был уже допрошен. Запинаясь, человек поначалу
      пытался уйти от прямого ответа, но тотчас его прижимали к стене новым вопросом.
      Из допроса хозяина дома, в котором происходило собрание, следовало, что «гость» — полковник Пархо-мов, прибыл из Петрограда в качестве эмиссара повстанческого центра для связи и инструктажа. Пархомов должен был привезти как^е-то новые указания членам группы «Освобождение», представители которой собрались в эту ночь для встречи с ним. Какие именно указания — это Антипов хотел узнать от Пархомова.
      — С какой целью вы приехали в Москву? — спрашивал Антипов.
      Пархомов не отрицал, что прибыл для связи с группой «Освобождение», что конспиративная встреча с верхушкой группы была назначена на сегодняшнюю ночь. Пархомов категорически отрицал, что привёз какие-то новые инструкции.
      Состав группы был пёстрый, но костяк её составляли бывшие офицеры царской армии и несколько крупных царских чиновников.
      — Какие задачи ставила себе группа «Освобождение» ?
      Пархомов облизнул сухие губы и ответил:
      — Организация саботажа.
      — Где?
      — Повсюду. В учреждениях, в армии, в промышленности.
      — И это всё?
      — Да.
      На лице Пархомова было написано твёрдое намерение стоять на своём. Однако в его позиции было слабое место: он не знал, что уже стало известно ЧК.
      Своим глуховатым голосом Антипов читал показания хозяина дома, принимавшего Пархомова. Из них
      следовало, что задачей группы «Освобождение» была организация восстания против Советской власти, что шла активная подготовка к нему. Оружие должно было решить дело.
      — Вы и это называете «саботажем»? — спросил Антипов.
      Пархомов ответил нетвёрдо:
      — Лично я призывал только к саботажу.
      — Да? — Антипов тут же прочитал строки из показаний: — «Приехавший для связи из Петрограда полковник царской армии Пархомов поставил вопрос о вооружении повстанческих групп, считая это самой важной задачей». Что вы скажете на это?
      Пархомов молчал. Он сидел набычившись, смотря в пол.
      «Да, его голыми руками не возьмёшь!» — подумал Василий. Ему казалось, что нет силы, которая может заставить говорить этого человека. Но вот же хозяин дома, так быстро сдавшийся, стал на другой путь. А тоже, верно, из ихней братии...
      — Подумайте, Пархомов. Запирательство не облегчит вашей участи, да оно и бесполезно. Отведите его, — обратился Антипов к Василию.
      Когда Василий вернулся, Антипов дремал в кресле. Уже свет дня стоял за окном, и лицо Антипова казалось особенно усталым, почти изнеможённым. Василий хотел уйти, но Антипов открыл глаза и подозвал его:
      — Ты, верно, думаешь, этот не сломается?
      Василий не знал, что ответить. С одной стороны,
      Пархомов казался непоколебимым. С другой — видно было, что показания, зачитанные ему, оглушили его.
      Василий высказал свои недоумения. Что понудило несомненного врага дать эти показания? Ведь хозяин квартиры мог так же, как этот, от всего отпираться?
      — Видишь ли, — сказал Антипов, и остатки дрёмы смыло с него вновь нахлынувшим оживлением, — наши враги, конечно, надеются нас уничтожить. Но вместе с тем они чувствуют нашу силу. А они привыкли подчиняться силе. Там, у себя в подполье, где они копошатся, как тараканы, они утешают себя тем, что наша власть висит на ниточке. Сталкиваясь с нами лицом к лицу, они теряют это убеждение. Кроме того, в их стане слишком много противоречий, и, когда один из них попадает в наши руки, ему кажется, что всё их дело рушится. И он хочет спасти себя... Ну, иди. Я отдохну тоже.
      — Товарищ Антипов! Я хочу спросить...
      — Давай спрашивай. — Антипов вытянул ноги, как-то расслабился.
      — Я хотел спросить вас: это в самом деле значительная боевая группа — «Освобождение»?
      — Как тебе сказать... таких групп и группочек сколько угодно. Опасность в другом... — Антипов сделал резкий жест рукой, лицо его снова стало жёстким. — Опасность в том, что смыкаются все враги наши. Понимаешь, белогвардейцы ищут связей с эсерами, с анархистами. Ну и те тоже тянутся. В одну кучу, в один клубок змеиный свиваются... И этот, — Антипов кивнул на стул, на котором только что сидел Пархомов, — этот с тем и прибыл... Внушить офицерью, что всякий союзник хорош в борьбе с большевиками. А эсеры, анархисты — у них уже опыт, они уже показывали нам свои зубы... Вот в этом-то и состоит ихний новый курс. Ихние новые инструкции...
      Василий пошёл по коридору, закурил, постоял минуту, прислонившись к стене, успокаиваясь, а слова Антипова всё ещё звучали у него в ушах: «В один змеиный клубок»...
      Каким морем ненависти мы окружены! Да, это верно! Но ведь есть ещё другой мир: народа... Нет, народов! По всей земле, где только ни трудится человек, есть у нас друзья!
      И этого нельзя было сбросить со счетов в решающих битвах времени.
     
      5
     
      Вскоре после этой памятной ночи вышел Василию новый поворот в жизни. Его направили на работу в Московский комитет РКП(б). Василий растерялся, он привык к своей строгой, но понятной ему службе. Что ждёт его там?
      Антипов сказал:
      — Будешь прикомандирован лично к секретарю Московского комитета товарищу Загорскому. Порученцем. Это человек замечательный. Около него ума наберёшься. Так что, Вася, я считаю — это для тебя большой шанс в жизни!
      Антипов был необычно мягок, и Василию показалось даже, что комиссару не хотелось его отпускать.
      — У меня же образование самое низкое. Смогу ли?
      — Образованных, Василий, не наберёшься! Сами образоваться должны. Ты парень сообразительный. Школу хорошую прошёл. А там тебя многому научат...
      Слова Антипова не убедили Василия, но заронили в нём интерес к человеку, с которым теперь предстояло ему работать.
      Что значит «порученец»? Какие поручения будет ему давать Загорский? Справится ли Василий с ними? И в первый раз засомневался Василий: хорошо ли поступил, что ушёл с железной дороги, где всё ему было знакомое и родное? Вспомнил, как вспылил отец: «Ты
      что это, Васька, комиссарить захотел? Я тебе покажу комиссарство!»
      Страсть хотелось отцу снять ремень да всыпать Ваське, как бывало. Но сообразил, что не то время, и перешёл на другое. Уговаривал: «Ну что тебе надо? Ещё в лета не вошёл, а уже на правом крыле ездишь. Сдашь пробу — и ты человек! Шутка ли: паровозный машинист! «Плечо» тебе дадут — и сам себе хозяин!» И уже совсем беспомощным, непривычно стариковским голосом: «Оставайся, Васек! Я тебе свои часы подарю!»
      Отцовские часы! Предмет вечной гордости отца и зависти Василия: часы, даренные Дистанцией «За беспорочную службу»...
      Чуть-чуть усмехнулся тогда Василий, только самую чуточку, но и эта самая маленькая усмешка его, верно, открыла старику, как уже далёк от него сын.
      Отец поджал губы в обиде, стукнул кулаком по столу: «Ты что ж, рабочего звания стыдиться стал? Ручки белые заиметь хочешь?» Но Василий сказал просто: «Я, отец, служить иду не барам, а своему рабочему званию. Только сейчас время такое: послужу с винтовкой, а там видно будет».
      И вот сейчас... Всё неясно впереди, не будет рядом с ним ни его товарищей, ни Антипова. Опасности сближали всех, они скрепляли их товарищество. Теперь Василий чувствовал себя птенцом, выпавшим из гнезда.
      С такими мыслями он шёл к зданию Московского комитета и поднялся по ступенькам особняка.
      В приёмной было битком набито народу. Девушка в красном платочке на кудрявых волосах, сидевшая за столом у телефонного аппарата, сказала Василию, что Владимира Михайловича сейчас в МК нет, но ожидается.
      — А вы по какому делу? — спросила она, с любопытством оглядывая Василия, его новенькую кожаную куртку, только что полученную им на складе, маузер в деревянной кобуре.
      Василий показал бумагу ЧК об откомандировании его в Московский комитет.
      — Ну, раз так, ждите! — сказала девушка.
      У неё было худое, нервное лицо с милой и какой-то тихой полуулыбкой. Когда эта полуулыбка соскальзывала с её губ, девушка становилась совсем другой: что-то в ней было очень не по летам серьёзное.
      Василий сидел в небольшой комнате у окна, выходившего в сад. Стесняясь своей неуместности — здесь все друг друга знали, о чём-то шёл общий разговор, — Василий отвернулся к окну. За ним лежал блистающий под солнцем первый снег. Первый снег — первый день зимы. Деревья в саду, старые, узловатые, переплетались вершинами. Нетронутый снег под ними лежал так трогательно и сиял так радостно. Василию вдруг показалось даже, что это к лучшему: узнать новых людей — вон их сколько тут! И среди них много молодёжи, его ровесников, пожалуй...
      Время от времени он поглядывал на девушку за столом. Не то чтобы она ему так уж с первого взгляда понравилась, но чем-то была интересна.
      Она совсем не походила на девушек, работавших с Василием в ЧК, в их кожаных куртках, с маузером на боку, с папиросой во рту, с решительными движениями и коротко, по-мужски подрезанными волосами. Это были хорошие и смелые девчата, но стремление походить на мужчин не красило их.
      Сидевшая за столом девушка нисколько не была похожа на тех «барышень», которых Василию довелось повидать. В ней не было ни беспомощности, ни
      глуповатой наивности, ни тех уловок, которые Василий называл «ломаньем».
      А что же в ней было?
      Серьёзность? Да. Девушка делала своё дело, отвечала людям на разнообразные вопросы, что-то писала. Перебирая бумаги на столе, отвечала на телефонные звонки, — всё это серьёзно, но вместе с тем легко и естественно. В её обращении с людьми не было тех уже делавшихся стереотипными «казённых» оборотов, которые стали у многих, именно секретарей, обязательными, как бы присущими их должности. Она казалась заинтересованной каждым, кто обращался к ней.
      Казалась оживлённой, иногда даже весёлой: кто-то насмешил её чем-то в телефонном разговоре, и она рассмеялась так, что все даже подняли головы и невольно улыбнулись.
      А Василию тотчас захотелось тоже чем-то вызвать у неё даже не смех, а вот эту улыбчивость.
      И вдруг лицо её стало печальным, но словно бы не от услышанного сейчас, а от чего-то, что всегда было при ней.
      Может быть, всё это Василий нафантазировал, пока сидел бездельно в приёмной, исподтишка наблюдая за девушкой?
      Вдруг в комнату вбежал молодой человек, высокий, почти с Василия ростом, но тонкий в талии, туго затянутой кавказским наборным ремешком.
      — Здравствуй, Вера! — бросил он с порога.
      — Здравствуй, Донской, — ответила девушка.
      Улыбаясь, так что видны были его мелкие, редковатые зубы, он что-то говорил Вере почти на ухо, по-свойски облокотившись на её стол. И она тоже с улыбкой, но как-то мельком ему что-то ответила, от чего он засмеялся и, не прощаясь, вышел из комнаты. Видно
      было, что он работает где-то здесь, рядом, И Василию захотелось так же свободно, по-свойски обратиться к Вере, в то время как он чувствовал стеснение от того даже, что вынужден сидеть здесь без всякого дела, на виду у неё...
      Потом этот же молодой человек, быстро войдя в комнату, громко сказал: «Приехал!» После чего всё пришло в движение — кто вскочил, кто просто повернул голову к двери... В ней тотчас появился Загорский. Василий видел его всего несколько месяцев назад и удивился перемене в его наружности. Высокий лоб Загорского казался ещё более высоким от начинающихся залысин, в больших тёмных глазах угадывалась усталость. Да, это были нелёгкие месяцы! Но первое впечатление тотчас сняла улыбка Загорского. С ней как будто выявлялось что-то главное в этом человеке. Может быть, эта способность топить постоянные заботы в общении с людьми, в деле...
      К Загорскому сразу кинулись все, и он, шутливо отбиваясь, что-то на ходу говоря, поворачиваясь то к одному, то к другому, отправился не в свой кабинет, а к окну этой же маленькой комнаты. Мельком, как бы вопросительно, он поглядел на Василия, уселся на подоконнике и, вынув из кармана блокнот, стал слушать одного за другим, делая пометки.
      Так как Василий и не помышлял обратиться к секретарю МК, опередив других, ему оставалось только отойти в сторону и наблюдать за происходящим, слушая отрывочные фразы, долетавшие до него. Взгляд Василия был прикован к Загорскому.
      Владимиру Михайловичу исполнилось в ту пору тридцать пять лет. Но легко можно было представить его себе совсем молодым.
      Его характерная, окающая речь то и дело переби-
      валаеь смехом. Смеялся Загорский часто и, видимо, любил смеяться.
      «Вот он как весело работает!» — подумал Василий. И ему тоже сделалось весело от мысли, что он будет теперь всегда где-то тут, неподалёку от этого человека.
      В разгар всей этой суматохи и разноголосицы в комнату вошёл немолодой человек, по виду явно иностранец. Об этом можно было догадаться по его одежде: клетчатое пальто, пёстрый шарф и шляпа, которую он вежливо снял при входе и держал в руке. Обут он был в жёлтые остроносые ботинки. Но руки у незнакомца были тяжёлые, рабочие.
      Незнакомец подошёл к Вере и по-русски, но с большим акцентом спросил, может ли он видеть товарища Загорского. И когда Вера указала ему: «Вот он стоит, у окна», то гость вдруг ужасно заволновался. И самое удивительное, что и Загорский, завидев его, тотчас выбрался из окружавшей его группы и бросился к незнакомцу. Они обнялись, потом посмотрели друг на друга, словно определяли перемены в каждом, и снова обнялись.
      А потом, оживлённо и сбивчиво говоря не по-русски, пошли в кабинет. Загорский позвал с собой Донского.
      Через несколько минут Донской, однако, вышел. Довольно громко, ясное дело, чтобы покрасоваться перед находящимися в приёмной, сказал Вере:
      — Знаешь, кто это?
      — Откуда же? Это ты у нас всегда всё знаешь, — ответила Вера чуть насмешливо.
      Но Донской не обратил на это внимания. Он крутил ручку телефона, кому-то передавал распоряжение устроить на ночлег немецкого товарища и объяснил так же громогласно:
      — Владимир Михайлович ведь был в эмиграции. И застрял в Германии во время войны. Он там вёл большую работу. И вот этот немецкий товарищ — он коммунист — помогал ему...
      Вера с интересом слушала и спросила:
      — Наверное, поэтому Владимир Михайлович так хорошо знает немецкий, что был в эмиграции?
      — Ещё бы! Он же долго жил там. А после революции был первым секретарём нашего посольства в Берлине, — добавил Донской.
      Похоже, он действительно знал всё на свете.
      Он бы ещё что-нибудь объяснил, но в это время Загорский вместе с немцем вышел из кабинета, и Владимир Михайлович, провожая гостя до дверей, напомнил, чтобы он обязательно нынче же приехал к нему домой.
      К Загорскому опять кинулось несколько человек.
      О чём же творили все эти люди с секретарём Московского комитета?
      До Василия доходили только обрывки разговора: речь шла о новой отправке коммунистов на фронт. Кто-то ломким юношеским голосом обиженно доказывал, что неправильно отведён из группы добровольцев:
      — Ну что ж, что нет восемнадцати, — я же коммунист уже пять месяцев!
      — Пойдёшь в ЧОН! — ответил Загорский.
      — Это что такое? — раздалось несколько голосов.
      Загорский принялся разъяснять: части особого назначения формировались во многих городах и также при МК, — их задачей было выступать против банди тов, диверсантов, шпионов, охранять важные объекты от вражеских покушений.
      Василий уже слышал о ЧОНах: видно, они были де тищем Загорского. Он говорил увлечённо:
      — Это задача не менее важная, чем на фронте...
      Несколько женщин в красных платочках подступили к Владимиру Михайловичу, требуя докладчиков.
      — Нам про империализм, про международное положение надо! — кричала одна, помоложе, с тёмной косой, лежащей на спине. — Насчёт внутреннего — это мы сами...
      — Ну вот, докладчиков в партийных школах будут готовить. На то мы и создали их, — сказал Загорский.
      Сзади напирал здоровенный детина, требуя оружие для военных занятий при райкоме:
      — Это что ж такое, на десять человек — одна винтовка, а граната-лимонка — за редкость!
      Загорский тут же, примостив на колене блокнот, писал записки, отвечал на вопросы...
      — Владимир Михайлович, у телефона Владимир Ильич! — позвала от стола Вера.
      Все притихли. Загорский спрыгнул с подоконника и прошёл в кабинет. Получившие нужную записку или разъяснение не уходили, а, подхватив брошенные Загорским слова о партийных школах, принялись горячо обсуждать их. Это было новостью, которая всех касалась: тут толпились всё люди молодые и желание учиться было у них велико.
      Та же молодая женщина с тёмной косой говорила:
      — С меня спрашивают как с агитатора. Что ж, насчёт текущей политики — это я могу! А вот чему Маркс учил, как оно, общество наше, будет дальше развиваться, я объяснить не сумею. Пусть нас учат, да чтоб понятно, по-рабочему объясняли...
      — А то вот у нас, — подхватил бородач в куртке из чёртовой кожи, — прислали одного лектора из интеллигентов, так он такие слова завернул, вроде и не по-русски. Так никто ничего и не понял!
      Не попавший на фронт паренёк вмешался в разговор и заявил, что «первым долгом политэкономию изучать надо».
      — Это про чего? — простодушно спросила та, что с косой.
      — Это значит наука про капитализм. Как он нашего брата за жабры берёт и даже дыхать не даёт, — объяснил паренёк.
      Вышел Загорский и предложил всем заходить к нему в кабинет. Василий постеснялся и остался в приёмной, тоскливо поглядывая на Веру, углубившуюся в свои бумаги. Вдруг она подняла глаза на него:
      — Ты всё ещё тут? Представился Владимиру Михайловичу?
      — Да нет, — замялся Василий.
      — Эх, ты! — Вера поднялась и нырнула в кабинет.
      Вместе с ней оттуда вышел Загорский. Он был уже без пальто, в тёмном костюме и тёмной рубашке. И что Василия удивило — при галстуке. Как при старом режиме.
      — Здравствуйте, товарищ, — быстро сказал Загорский, протягивая Василию небольшую горячую руку. — Это хорошо, что вас прислали, а то видите, сколько с нас разного требуют. Это инструктор МК Донской, — показал он на знакомого уже Василию молодого человека.
      Василий, ответно улыбнувшись, подумал, что, наверное, работать с Загорским будет хорошо... Столько обаяния было в улыбке, в окающем говоре, во всём облике секретаря!
      — Ас Верой вы уже познакомились? — продолжал он, со смешинкой поглядывая на неё. — Вы подождите немного, мы с вами поедем в типографию Кушнерёва. Сегодня пятница, я там выступаю.
      Василий знал, что по пятницам в районах на предприятиях выступают ответственные партийные работники, и сам слышал не раз их лекции и доклады. Загорского ему слышать не приходилось. Теперь он был доволен, что знакомство их начнётся сразу с дела.
      Тогда, в первый раз отправляясь с Владимиром Михайловичем на «Кушнеревку», Василий, конечно, вовсе не догадывался о том, какие воспоминания связаны у Загорского с этим районом, почему так светлеет его лицо в ничем не примечательных, сплошь по-старому зовущихся местах! Пименовская улица, Косой переулок...
      На углу — каменное трёхэтажное здание типографии. И не совсем понятно Василию, почему Загорский с такой радостью и словно ожиданием чего-то спешит к проходной в Щемиловском переулке.
      Удивило Василия и то, что все здесь знают Загорского, обращаются к нему запросто, словно к доброму знакомому.
      Загорский заговорил, будто продолжая разговор о чём-то уже знакомом всем и всех касающемся. Выражение его лица опережало мысль: становилось то задумчивым, то лукавым. И от этой игры чувств, от быстрой их смены как будто смывалась усталость, на лице Загорского проступало что-то другое, незнакомое Василию, но, вероятно, знакомое им всем, тут собравшимся.
      И Василию представилось очень точно: «Да они же все знали его совсем молодым!»
      И теперь, когда Василий уже попривык к неожиданной и привлекательной манере Загорского, он стал вслушиваться в его слова.
      Говорилось-то, в общем, о делах известных. Армии контрреволюции рвались к Москве. На фронт уходили сотни московских большевиков. Те, кто сегодня ещё были здесь, завтра могли вступить в ряды сражающихся. И слово Загорского было призывным и напутственным для них.
      Но враг действовал не только в открытом бою. Агентура иностранных разведок и центров белой эмиграции проникла в глубокий тыл. И здесь находила питательную среду, приют и убежище у всяких «бывших», «осколков разбитого класса»...
      Владимир Михайлович рассказывал о том, что недавно ЧК удалось арестовать эмиссара иностранной разведки, прибывшего в Москву с важным поручением; что благодаря энергии и находчивости чекистов было уничтожено гнездо самых заклятых врагов Советской власти.
      Эти слова заставили Василия встрепенуться; ему даже показалось, что некоторые взглянули в его сторону, словно догадываясь, что сказанное имеет к нему, Василию, непосредственное отношение...
      Какие же планы вынашивали эти враги? Свержение Советов, установление капиталистического строя, возвращение буржуазии её «законной» собственности... Оратор прочитал несколько строк из расшифрованного в ЧК письма одному из участников заговора из-за границы. Рядом с ссылкой на «божью помощь» в нём рекомендовалось «беспощадно расправляться с большевиками, не оставлять корешков при истреблении красных посевов».
      Странно! Василию ведь приходилось читать такие документы, но сейчас, когда они зачитывались на народе и было слышно и видно негодование людей — возгласы и вопросы посыпались из зала, — и на Василия слова письма произвели по-новому сильное впечатление.
      Ярой ненавистью сочились эти строки, казалось, она перелилась в зал, и он отозвался гневными репликами.
      Отвечая на вопросы, Загорский говорил о тех прак тических мерах, которые должны возвести непроходимую стену для диверсантов и разведчиков всех мастей. Звонкое слово «ЧОН» снова зазвучало в его речи.
      Обращение секретаря МК к слушателям указывало выход справедливому гневу. Потом вдруг, словно вспомнив что-то, Загорский встряхнул головой и со своей молодой беглой усмешкой бросил:
      — Ну, мы с вами, друзья, знаем времена и более трудные. Помните баррикаду в Косом?
      Выкрики из зала, смех, и Владимир Михайлович напоминает о каких-то стычках с городовыми, которые были обращены в бегство дружинниками, о «розыгрыше» местного пристава, подписавшего подсунутую ему бумагу об отмене его собственного распоряжения...
      Василий видит, как оживились в зале те, кто постарше, как заинтересованно смотрит на них молодёжь.
      «Как весело он работает!» — снова подумалось Василию. И теперь ему уже остро, настоятельно нужно было всё знать об этом человеке. Ему хотелось увидеть его в юности и в тех захватывающе интересных приключениях, которые наверняка были в его жизни.
      Но прошло много времени, пока из редких душевных разговоров с самим Владимиром Михайловичем, из бесед его с друзьями, которые довелось слышать, и всего больше из рассказов Веры понемногу сложился у Василия тот образ, который уже навсегда остался с ним, который хранил потом Василий всю свою жизнь как самое дорогое, подаренное ему судьбой.
      Дружной толпой с пением гимна революции пройдём мы по улицам. Пусть нашим девизом будет «ВСЕ КАК ОДИН», будем все стоять за каждого, не позволим полиции расстроить наши ряды...
      Нижегородская социал-демократическая партия.
      Из прокламации 1 мая 1902 года
     
     
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ
     
      1
     
      Владимир Михайлович Загорский был действительно замечательным человеком. И жизнь у него сложилась удивительная, богатая значительными событиями, сильными чувствами, близостью с лучшими людьми времени.
      Да можно ли сказать о такой жизни — «сложилась»? Люди того славного племени, к которому принадлежал Загорский, сами складывают свою жизнь, сами её строят. Не в погоне за жар-птицей успеха, за личной удачей, нет, совсем в другом видят они смысл жизни...
      Этим смыслом был освещён путь Володи Лубоцкого с самой юности. А партийный псевдоним «Загорский» он изберёт себе много позже.
      Отец мальчика, скромный, многодетный служащий из Нижнего Новгорода, вероятно, по-своему представлял себе будущее своего младшего сына.
      «Благосостояние» — это слово привычно окрашивало будущее надеждой. «Благосостояние» — о чём ещё может мечтать вечно нуждающийся отец, с великим трудом поднявший на ноги своих детей? Младший, Володя, был самый яркий, самый одарённый из них. И самый беспокойный. И самый разбросанный, И самый отчаянный. И самый непонятный...
      «Вы видели, как он рисует? Нет, вы посмотрите только! Конечно, я мало в этом смыслю, но, слава богу, в нашем городе есть настоящие художники! И что же они говорят? Что мой сын будет художником! Хорошо, пусть это будет не Айвазовский. Но, уж во всяком случае, учитель рисования из него бы получился. Это тоже верный кусок хлеба. Так сиди, рисуй!.. Нет!.. Вдруг он с Яковом Свердловым — это же друзья! — садятся в лодку — да разве это лодка? Дырявый рыбацкий чёлн! — и уплывают бог знает куда. Вот так они делают, чтобы их матери тут с ума сходили!.. А посмотрите на них, когда они оба играют в шахматы! Можно подумать, что это молодые мудрецы! Спинозы!.. У обоих лоб философа и серьёзность совсем как у взрослых людей!
      Но вот один одержал победу, и оба, в одну минуту забыв о шахматах, возятся на траве, как два щенка. И что это за дело: кидаться с дерева в реку, нырять, заплывать, куда и взрослые не заплывают! Разве шутят с такой рекой?.. Это ещё ничего! Так это же опасные мальчики! Зачем, скажите, им понадобился пистолет? Старый-престарый... Где они его нашли? Зачем очищали песком от ржавчины и прятали на чердаке? Нет, я не говорю, что мой младший сын плохой сын! Боже сохрани. Он ласковый и уважительный. Но насчёт послушания — нет, послушания ни на грош! И ничего тут не попишешь!»
      Отец отчаялся воздействовать на Володю. И чем дальше, тем меньше его понимал.
      Да, в ту пору Володя и сам себя ещё не понимал. Разве знал он, отчего так замирает сердце, когда стоишь на волжском берегу в серый, бессолнечный денёк и смотришь в серую даль с рыбачьими лодками на горизонте, со стадами облаков, пасущимися на серой степной глади неба? Почему так необходимо перенести на холст ветхий забор, кусты боярышника за ним, ничем не примечательную сторожку на крутом берегу, в который бьёт волжская волна. Голопузого мальчонку на кладке, уставившегося на поплавок...
      И случилось так, что глаза раскрылись на обычное, как на чудо. Берег со старой деревянной лестницей, каждая ступенька которой знакома со всеми своими трещинками, с травкой, проклюнувшейся в них; закатное солнце, обуглившее домишки на том берегу, и деревья, вставшие силуэтами на немыслимо переменчивом небе; женщины, звонко шлёпающие вальками по мокрому белью, стоя на мостках, цветные пятна их подоткнутых юбок, и голоса, раздающиеся здесь, на волне, сильно и звучно, с глухим, коротким эхом где-то за рекой. Волга у Нижнего разливается широко, вольно, бежит волна, качает рыбацкую лодку, скрипят уключины, неуклюжий руль медленно поворачивает её наперерез волне, и теперь можно представить себе, что ты в морском плавании, у чуждых берегов, незнакомая синяя даль неизвестно что таит в своих просторах и, может быть, только несколько весельных взмахов отделяют от чуда...
      Всё просится на холст, на бумагу. Володя Лубоцкий набрасывает углём очертания избы у плёса, одинокое дерево. А как передать ощущение воздуха, простора, свободы? Как написать перспективу, в которую уходит последний луч?
      Его жизнь полна разнообразными впечатлениями, мальчишескими пристрастиями, приключениями. В сущности, он добился для себя свободы, а попробуй родители её ограничить, — он просто сбежит!
      В одном Володя постоянен — в дружбе! Что ему открылось в Якове Свердлове, в невысоком, худощавом подростке? Общая тяга к странствиям? Или к шахматам? Или книгам? Или цельность характера, надёжность, умение радоваться и печалиться за друга в его радостях и печалях? И постоять за него.
      Да, всё это вместе. И всё же ещё нечто большее. Большие ожидания! Ожидания чего? Этого они ещё не знали. Но они были полны ими, неясными ожиданиями большой судьбы. Они шли ей навстречу, ещё не видя её в лицо. Только иногда отблеск стоящего впереди смутно, как тень крыла чайки на воде, падал на раскрытую страницу книги, над которой склонились две мальчишеские головы.
      Да, они были ещё мальчишками, ещё до синевы состязались в нырянии, ещё азартно резались в городки или до хрипоты спорили, кому принадлежит первенство на турнике, — когда в их жизнь вошли книги. Не те, которые были спутниками их детства: о приключениях на море и на суше, о сражениях с индейцами, о чудесах таинственной пещеры и кладах в глубине вод... Появились книги другие: растрёпанные, но бережно подклеенные, хранимые на чердаке в старом чемодане.
      Что это за книги? В общем, те самые, на которых воспиталось их поколение, — книги, учившие жить: Добролюбов, Писарев, Белинский, Чернышевский...
      Двое мальчишек, лёжа на чердаке у слухового окошка, вели за собой восставших рабов вместе со Спартаком. Конь о конь с Оводом мчались по горной тропе... Потому что они были мальчишками? Вряд ли. Скорее потому, что уже становились взрослыми.
      Они стеснялись произносить слово «подвиг», хотя жили предчувствием его. Они не давали друг другу клятвы бороться за свободу, хотя мечтали об этой борьбе. Идя ей навстречу, они совершали поступки, приводившие в ужас родителей...
      Оставить гимназию? Бросить мысль об образовании, ибо где же ещё можно получить «приличное» образование, если не в классической гимназии? Если не путём зубрёжки неправильных латинских глаголов и истории русских самодержцев? Где, спрашивается? В трактире, где они сидят с простыми рабочими с мельницы или сукновальни? В канавинской аптеке, куда устроился Яков Свердлов? Или, может быть, на этом чердаке, где они пропадают ночами, — того и гляди, сожгут дом, — разве они следят за стеариновыми огарками?!
      Отец хмурился, мать плакала. А Володя? Что Володя?
      Канавино — пригород Нижнего. Аптека здесь центр культуры и цивилизации! В её зеркальных окнах — два больших стеклянных шара, наполненных один синей, другой красной жидкостью — опознавательный знак аптеки: народ тут неграмотный, не каждый прочтёт вывеску. Кроме лекарств, здесь ещё торгуют сельтерской водой с фруктовым сиропом.
      Володя сидит на высоком стульчике, болтает ногами и смотрит, как Яков, облачённый в белый халат, сосредоточенно взвешивает на аптекарских весах какие-то снадобья.
      — Слушай, ты похож на алхимика. Я не удивлюсь, если узнаю, что ты здесь ночами тайно изготовляешь из ничего золотые слитки.
      — Чихал я на золотые слитки, — меланхолично бросает Яков, вынюхивая длинноватым, острым носом что-то в белой фаянсовой чашке.
      — Ну, тогда эликсир жизни!
      — Чихал я на эликсир жизни! — Яков взбалтывает пробирку и смотрит на свет.
      — Ты похож на Фауста! Нет, на деревенского колдуна! — сообщает радостно Володя.
      — Слушай, когда дойдёшь до Вия, я тебя отсюда выгоню, и тем всё кончится, — мрачно объявляет Яков.
      Звонок, оглушительный, как пожарный колокол: рассчитан на уснувшего ночного дежурного... Открывается входная дверь.
      — Что вам угодно? — Яков оглядывает через пенсне вошедшего, тот мнётся на пороге.
      Это молодой здоровенный парень в штанах и рубахе из неотбеленной холстины и в лаптях.
      — Мне бы господина аптекаря...
      — Я аптекарский ученик, — объявляет Яков.
      С этим пенсне на хрящеватом носу он, ей-богу, имеет необыкновенно значительный вид.
      — Животом маюсь, — смущённо, шёпотом сообщает парень, словно бог весть какую тайну.
      — А что ел?
      — Чего съешь? Пища наша, она не того...
      — Знаю, — отрезает Яков, — на пристани работаешь? У Дьякова?
      — Точно, — изумляется парень.
      — Харч артельный, стряпуха — от подрядчика?..
      — Точно, — ещё больше изумляется посетитель.
      — На ваших харчах, посчитай, сколько народу кормится...
      Яков достаёт микстуру, приклеивает к бутылочке ярлык.
      — Будешь пить три раза в день по ложке. Есть ложка?
      — А как же? С ложкой всегда к котлу пристроишься, а без ложки — чего? Голодом просидишь. — Он достаёт из-за оборки лаптя деревянную ложку...
      — Ну, если этой, то половину... Сейчас и выпей. Ну, а теперь сосчитаем, сколько на тебе народу кормится: артельщик — раз! — Яков щёлкает на счётах. —
      Десятник — два!.. Пока дойдём до тебя — сколько ртов... У!.. Теперь давай в деньгах. Сколько получаешь? Небось сдельно работаешь?
      — Ага...
      Яков считает на счётах, парень как заворожённый смотрит ему в рот. «Животная маета» не то прошла, не то забыта под наплывом новых и дерзких слов очкастого умника, — скажи ты, ведь по летам-то навряд ли его старше!
      — Тебя как зовут? — спрашивает Яков.
      — Пётр Савельич Дрынов. Из деревни мы. За Волгой...
      — А меня — Яков Михайлович. Это мой друг — Владимир. Заходи, будем знакомы.
      — Спаси бочки! — Пётр Дрынов срывает с головы шапку, низко кланяется. Идёт к двери. Но поворачивается: — А плата как же? За бутылку-то...
      — Ладно уж. Аптека не разорится. Будь здоров.
      Володя всё так же болтает ногами, окидывает критическим взглядом друга и говорит:
      — Насколько я понимаю в фармакологии, господин ученик аптекаря занимается антиправительственной агитацией.
      — Пошёл к чёрту! — спокойно отвечает Яков.
      — Нельзя сказать, чтобы вы были вежливы с клиентами!
      — Это ты-то клиент?
      Звонок... На этот раз две девицы. Наверное, местные, канавинские, модницы. На них газовые косынки, светлые блузки с высоким воротником заправлены в корсаж длинной, по моде, юбки, обшитой по подолу узенькой лентой-щёточкой.
      Девицы здороваются немного принуждённо, но Яков преображается в одно мгновение:
      — Знакомьтесь! Мой друг Володя Лубоцкий. А это сестрички Маша и Таня Скворцовы. Девицы читающие, думающие... Да, забыл — ещё смеющиеся...
      Подтверждая эту характеристику, девушки сдержанно улыбаются:
      — С вами, Яков Михайлович, не соскучишься!
      — О, вы ещё вот его не знаете!
      Девушки смотрят на Володю вполглаза, по-провин-циальному.
      Но Таня спрашивает смело:
      — Он тоже... сознательный?
      — А как же! С другими не вожусь.
      Тогда Таня, не таясь, вынимает из ридикюля тоненькую книлску-брошюрку. Она хорошо знакома Володе. «Кто чем живёт». Азбука политической грамоты. Девицы, видно, недалеко ушли в своём политическом образовании.
      С удивлением он слышит, как Яков говорит девушкам, перегнувшись через прилавок:
      — В воскресенье приходите на выгон за лабазом Дьякова. Чуть пониже, в ивняке, соберёмся.
      Звонок... Молодой приказчик в соломенной шляпе-канотье, похожей на опрокинутую солонку, и с тросточкой. Зашёл освелситься — выпить воды с сиропом...
      — Момент! — Яков с видом завзятого ухажёра посылает вслед девицам: — До скорейшего свиданьица! Ждём в воскресенье.
      Когда они прощаются с Володей, он ощущает, какие у них шершавые, с мозолями ладони. Девицы-то работящие!
      Приказчик впопыхах выпивает воду и устремляется за девицами.
      — Господин! Сдачу! — взывает строго Яков и мучительно долго отсчитывает копейки.
      — Господин ученик аптекаря! — загробным голосом вещает Володя. — Если я не ошибаюсь, вы превратили приличное аптекарское заведение в место явок противоправительственных элементов?
      — Ты полагаешь, что Таня и Маша «элементы»? — серьёзно спрашивает Яков.
      — Если ещё нет, то при твоём содействии...
      Звонок... На этот раз вваливаются сразу четверо.
      Ясно: с перепоя. Предводительствует румяный купчик в вышитой петухами рубахе, как с картины. Помещение наполняется сивушным перегаром.
      — Аптекарь! Содовой!
      — Для меня это уже слишком: я пьянею «ретуром» — от одного дыха! — говорит Владимир. — Приду в воскресенье. На выгон!
      Итак, к дьяволу гимназию с латинскими глаголами и законом божьим! С карцером для ослушников, «крайними мерами» — для дерзких, для думающих, для чувствующих... С медалями для безгласных, для зубрил, для тупиц, для барских сынков! С уроками, на которых от тоски мухи падают замертво, с переменами, на которых драки — единственное, во что выливается энергия, пружиной сжатая долгим сидением за партой! С высокими сапогами монарха — на портрете в актовом зале. В первом классе они, ученики, не достигали и голенищ, упираясь затылком лишь в золочёную раму, в третьем — переросли сапоги. В четвёртом — достигли августейшей талии. Что же, расти дальше под сенью венценосца? Нет! Побоку гимназию!..
      Перед ними открылся мир рабочего пригорода — Канавина.
      Неказист его внешний вид: серые домишки, белые, с облупленной штукатуркой бараки. У колодца женщины, изглоданные вечной бедой: своей, чужой.
      У кабака дерутся пьяные. Заунывная песня вылетает из его окон вместе с руганью и звоном разбитой посуды.
      То, что туманилось в воображении, слетало со страниц уже прочитанных нелегальных изданий, слышалось в речах, горьких и гневных, приблизилось, приняло форму, цвет, характер...
      Ранняя осень бушует в садах города. Скрипят стволы деревьев, и метель листопада кружит между ними, вырывается за ограды, вздымает смерчи пыли на немощёных улицах. Тихая ночь изредка оглашается колотушкой ночного сторожа или бессвязной песней загулявшего обывателя на окраине.
      Тихая ночь. Осенняя ночь. Она полна значения для двух юношей, что расходятся быстрым шагом в разные стороны по дощатым тротуарам. Для них — это ночь тревоги, гордая ночь, незабываемая ночь.
      Наверное, каждый, кому в шестнадцать-семна-дцать лет довелось тайно, ночной порой, расклеивать тонкие листки, носящие колючее название «прокламации», запомнит такую ночь с её шорохами, скрипами, звуком шагов невдалеке, заставляющим прижаться к стене, замереть... Со счастливым чувством успеха, удачи, когда последний листок наклеен на двери какого-нибудь «казённого» дома, как вызов, как знак: «Мы были здесь. Мы оставили здесь эту бумагу, в которой — наши взгляды, наша уверенность, наша угроза»...
      И был такой день, когда они вышли из подполья, из своей безвестности и показали всему городу, что в нём есть люди, не покорившиеся жестокому строю, не побоявшиеся выйти на улицу с протестом.
      Демонстрация! Первая демонстрация... Это — идти с товарищами плечом к плечу и петь «Марсельезу» и кричать: «Долой самодержавие!», «Да здравствует свобода!». Это древко красного флага на плече. Это запрещённая песня на губах. Это листовки, передаваемые из рук в руки.
      Володя вовсе не думает сейчас о том, что будет после: арест, тюрьма, ссылка в Сибирь. Пожизненная. И ему, Владимиру, хоть и несовершеннолетнему, тоже... И будет захудалое сельцо, где долго-долго тянутся зимние ночи под брёх собак. И неудачные побеги... Это ещё будет. Потом.
      А тогда, в Сормове, были тайные встречи в каморке на окраине. Шелестели тонкие листки «Искры». Впервые дошло к молодым революционерам бескомпромиссное слово Ленина. Впервые они ощутили себя частицей большого целого. Пусть они — только песчинка. Таких песчинок множество. Когда подует ветер, он подымет их в воздух, и родится ураган...
      Статьи из «Искры» переписывались от руки. Они становились «листками».
      Позже появились «летучие листки» уже печатные: из нелегальной типографии Нижегородского комитета РСДРП. Их жадно хватали молодые руки участников кружка. Это была действенная литература. Небольшой кружок юношей и девушек, в котором верховодили Володя Лубоцкий и Яков Свердлов, уже тесен для них.
      Раннее утро. Дымы из труб отвесно подымаются над шиферными крышами. Только что отгудели последние гудки, и народ повалил на заводской двор, растекаясь по цехам.
      Как сделать, чтобы каждый — каждый! — прочёл тонкий листок со словами правды?
      И как сделать эти слова близкими, понятными многим? Как раскрыть взрывчатую силу этих слов?
      Тут давалась воля догадке, воображению, изобретательности. Листки проносили в корзине с пирогами,
      которыми торговала на заводском дворе бойкая молодайка. Их ввозили на территорию завода на телеге, под грузом технического сырья. Попросту проносили на себе под рубашкой. Когда листки разбросали по цехам под видом афиши заезжего цирка, отпечатанной на оборотной стороне, о дерзости «политиков» заговорили в городе.
      Ученик аптекаря канавинской аптеки, социал-демократ, снимает комнату у вдовы акцизного чиновника. Хозяйка в восторге: такой тихий, приличный молодой человек! Если к нему приходят знакомые, такие же молодые люди, — ни попоек, ни шума. Заводят граммофон: это новинка! Из раструба огромной трубы звучат душещипательные романсы. И, естественно, все притихли.
      Ещё бы! В чулане, примыкающем к комнате, молодые люди сидят над толстой книгой — это «Капитал»...
      Как в условиях России применить теорию Маркса? Но ведь Россия тоже катится по рельсам капитализма. Законы развития общества, открытые Марксом, действительны и для России.
      Они знали слова запрещённых песен о тяжкой доле трудового народа, они читали нелегальные книжки, но и песни и книжки существуют сами по себе, а жизнь народа течёт вдали от них, по своему руслу. Как соединить теорию и практику рабочего движения? План и стихию?
      Молодые люди, задумываясь над этим, понимают, что не одиночкам дано это сделать, а сильной организации. Они становятся членами подпольной организации РСДРП.
      Девятнадцать лет. Только девятнадцать. Такая сила бушевала в нём! Он ещё так мало сделал! Кто знает, сколько бы он ещё смог?..
      Какое страшное слово «ссыльнопоселенец»! Поселенец — на всю жизнь. Так сказано в приговоре: «Пожизненная ссылка в отдалённые места Сибири». Он, конечно, начисто отметал в мыслях это слово: «пожизненно». Революция освободит! Но он и не собирался ожидать её сложа руки. Каждый день, каждый час он провожал с тяжким чувством проходящей мимо него жизни.
      А время шло, и вступала в свои права сибирская весна. Он и не полагал, что она может быть так красива со своими солнечными, прозрачными днями, с туманными утрами, когда солнце всходит неяркое, лёгкое, опоясанное хвостатым облачком. И даже невзрачнее село Рождественское оправдывает своё праздничное название, когда оно укрыто пышными пуховиками снега, искрящегося на солнце.
      Однажды он проснулся на заре, откинул полушубок, которым накрывался, прислушался... Что-то изменилось за окном, что-то произошло там, в синем редеющем сумраке, что-то, доносившее сюда свой сигнал. Зто была вода. Первый весенний ручеёк, пробившийся из-подо льда и журчащий так нежно и настоятельно. Может быть, он вырвался на свободу из своих ледяных цепей ещё вчера, под солнцем, которое грело уже ощутительно, но в шумах дня не слышен был его голос. А теперь он звучал для Владимира призывно...
      Но прошло много времени, пока ссыльный освоился настолько, что мог осуществить задуманное.
      В охотничьем азарте, в долгих скитаниях по окрестностям Владимир не забывал главной своей цели: изучить местность, чтобы при первой возможности бежать.
      Это случилось в конце августа 1903 года. Уже осень полновластной хозяйкой входила в леса, золотила осины и чуть трогала багрянцем лиственницу. Но ещё не редели леса, ещё не раскрылись тёмно-зелёные укрытия чащобы, не выдавал чёткий след на размягшей лесной дороге. Ночуя то под кустом, то на телеге случайного попутчика, пробирался «вечнопоселенец» к железной дороге.
      Однажды на исходе дня оборванный, исхудавший человек вышел на опушку леса. Далеко впереди он увидел полотно железной дороги, поворот колеи, крутой и заманчивый, как излучина реки, станцию, кажущуюся игрушечной отсюда со своими маленькими бревенчатыми домиками там, в синей дымке. Вечером он рискнул приблизиться. На станции -орудовал усиленный жандармский наряд, в поездах шёл повальный обыск. Машина розыска работала на полный ход.
      Беглец вернулся в своё неверное, ненадёжное убежище: тайгу. Снова сделал вылазку к железной дороге — и снова вынужден был отступить...
      Так, наконец отчаявшись, не видя выхода, метался он в тайге, пока не принял решение: вернуться в село. В наказание за самовольную отлучку ему переменили место ссылки на Якутию! «Места отдалённые»... Ледяная тюрьма без окон и дверей! Побег оттуда практически невозможен. И слово «пожизненно» получает уже совершенно реальный и страшный смысл.
      Перед лицом такой перемены в своей судьбе он решается на побег дерзкий, отчаянный, то, что называется «или пан, или пропал».
      Да, ему показалось, что он пропал, когда в избу вошли два жандарма и сели пить брагу с хозяином из-
      бы, тоже бывшим стражником. И конечно, пеняли на хлопоты из-за сбежавшего «политика». А тот сидел в подполье этой самой избы между бочками с квашеной капустой и засолённой медвежатиной. И больше всего боялся расчихаться от острого запаха черемши и укропа.
      Он ещё думал, что пропал, когда этот же хозяин — не сразу, нет, через недели отсидки в подполье! — вёз его спрятанным в розвальнях, закиданным всяким скарбом, и вдруг их остановил неизвестно откуда взявшийся патруль. Но оказалось, что казаки просто хотели разжиться щепоткой махорки.
      Но даже тогда, в подвале и в санях, в каком-то уголочке сознания у него теплилось чувство удовлетворения: и бывший стражник, и другие мужики укрывали его с каким-то даже злорадным чувством по адресу сбившихся с ног жандармов. И это было маленьким итогом... Итогом его общения с этими людьми. Может быть, что-то из переговорённого у охотничьих костров, или в долгий перекур на лавочке у ворот, или ещё где-то? Может быть, запали какие-то слова в их жадные на правду души?
      Как ни странно, впервые то, что он «пан», а не пропал, пришло в голову беглецу, казалось бы, в самый неподходящий для этого момент! Он не мог взять билет на поезд ни на одной из ближайших станций, поэтому ехал «зайцем», скрываясь от контролёров путём рискованных «перебежек». Кроме того, из предосторожности он двинулся не на запад, где его безусловно будут искать, а на восток.
      И всё же он чувствовал себя почти в безопасности. Густой воздух вагона для «чёрного люда», смешанный запах махорки, дёгтя, сивухи и калёных кедровых орешков — это запахи свободы.
      Суровые пространства за окном, то степь, то лес, то пойма речная, — это дорога свободы. И, уж конечно, свобода — множество людей, раскрывающихся в крошечном вагонном мирке с откровенностью случайных попутчиков.
      Россия на колёсах! Деревенский, устоявшийся веками быт порушен. Вытесненный нуждой из родных мест, ощипанный поборами, прижатый богатеем мужик отправляется искать лучшей доли в город. И здесь частая сеть предпринимательства вылавливает его и тысячи других таких же и пускает в оборот сложной машины современного капиталистического производства.
      Но есть ещё другое движение: из центра России на её окраины, в поисках лучшей земли и меньшей зависимости, но здесь уже свои трудности, свои разочарования...
      Наблюдения сами собой нанизывались на стержень одной мысли: старый жизненный уклад трещит по всем швам!
      Пёстрая вагонная жизнь с её опасениями уступила место оседлому, но опять же нелегальному существованию. Когда ему удаётся наконец добраться до Москвы, обосноваться в ней оказывается куда труднее, чем проделать безбилетный вояж по великому сибирскому пути.
      Впервые он получает «липовый» паспорт, явки для заграницы. И деньги. Ему открывается дорога в политическую эмиграцию со всеми её ухабами.
      Ненастной ночью в грязной корчме пограничного местечка он встречается с контрабандистами. Они промышляют переправой за границу людей, вошедших в конфликт с властями.
      Подкупленная пограничная стража смотрит сквозь пальцы на эти нарушения, как на необходимую принадлежность пограничной зоны. Всё это, конечно, зыбко, ненадёжно... Но всё годится для беглеца, которому грозит якутская ссылка.
      Ночью переходили границу. Не без юмора Владимир подумал: возможно, мастера своего дела, переносящие туда-сюда запрещённые к ввозу товары, а заодно переводящие людей, нагнетают таинственность, — все эти крадущиеся шаги, зловещий шёпот и прочие детали... А действительность проще: пограничная стража получает свою долю, и всё! И сами «деятели» имели отнюдь не оперный вид: так, торгаши пограничного местечка, набившие руку на переваливании тюков с контрабандой через безымянную речушку с пограничным знаком на болотистом берегу. И всё же... Всё же сердце билось учащённо, и все эти самоуговоры ничего не стоили при столкновении с мыслью: вот сейчас всё решится! Либо свобода, либо... Ах, господи, да ведь сотни благополучно переходят... А ему всегда везло!
      — Теперь прямо, вон на тот лесок. Оттуда версты две — и станция... — почти в полный голос, со спокойнейшей интонацией объявил провожатый.
      Всё обыденно, просто, по-деловому.
      Маленькая станция, чистенький вокзал. За ним — красные черепичные крыши, выбегающие из купы уже обнажённых лип, крупные булыжники мостовой, аккуратные вывески с острой готикой немецких букв. Всё ярко, чисто, аккуратно.
      Так выглядит свобода. Да, свобода — этот туманный день в чужом городе, в чужой стране... Незнакомое чувство вдруг стеснило сердце: чужбина!
      Пройдёт много лет, а горький вкус этого слова всё ещё будет у него на губах.
      ...Сначала Берлин с его стандартными четырёхэтажными серыми домами: узкие русла улиц между ними похожи на каналы, несущие свои воды в гранитных берегах. Чужестранец дивится всему: пышности Тиргартена с нелепыми статуями германских монархов и полководцев; веренице велосипедистов обочь тротуара; пёстрой и шумной жизни маленьких пивных, где с глиняными трубками в зубах сидят мужчины без пиджаков, играют в карты или лото и толкуют о политике; сиянию вечерних улиц с чередой блестящих экипажей, с толпой гуляющих, нарядной, беспечной, праздной; нищете, скрываемой из последних сил...
      Он долго разыскивал данный ему в Москве адрес. Жёлтенький трамвайный вагончик, дребезжа, протащил его по чистенькому Панкову. На остановках кондуктор помогал прилично одетым мужчинам подняться на площадку и получал несколько пфеннигов за эту услугу.
      Владимир спрыгнул на брусчатку мостовой в конце длинной улицы. Воспользовавшись калиткой-вертушкой, он оказался на бульваре. Здесь никого не было. Только очень старая женщина в большой чёрной шляпе и вязаном платке на плечах, стянутом сзади узлом, неверными шагами бродила по аллеям. Она опустошала проволочные корзины, симметрично расставленные у скамеек, вываливая их содержимое на ручную тележку.
      Владимир говорил по-немецки, но, к его удивлению, никто не понимал его. Да и сам он с трудом разбирал беглую, слитную речь берлинцев с неопределёнными окончаниями слов. После многих его усилий женщина указала рукой направление.
      На нужной улице не было ни солидных дубовых дверей с эмалированными пластинками «Вход только
      для господ», означавшими, что молочница, дворник, трубочист и слесарь должны заходить с чёрного хода, ни собак на поводках, зацепленных за начищенные медные крючки у магазинов, ни указателей для экипажей: «Частная дорога — проезд закрыт».
      Он запросто вошёл в чистый дворик, в котором две девочки, играющие в серсо, указали ему нужную квартиру.
      Владимир очутился в крошечной передней. За одной стеной звучали гаммы, разыгрываемые на пианино, за другой — громко разговаривали по-русски, горячась и перебивая друг друга. Владимир облегчённо вздохнул.
      — Вам сюда! — сразу поняла хозяйка, открывшая дверь. Вероятно, она не была в восторге от громкого спора, заполнившего всю квартирку, и тотчас скрылась.
      Владимиру пришлось постучать дважды, пока наконец его услышали. В комнате за столом со стаканами остывшего чая сидело несколько человек. Можно было без труда узнать в них русских студентов. Появление Владимира, письмо, которое он вручил хозяину комнаты, и сам тот факт, что он только что из России, вызвали новый взрыв шума. И не успел он ответить на вопросы, которыми закидали его, как снова разгорелся спор.
      Он шёл по нескольким линиям сразу, но в конце концов сводился к одному: кто же главное действующее лицо в русской революции, которая мыслилась присутствующими как событие недалёкого будущего, — рабочий класс или либеральная буржуазия, выступающая против феодализма?
      Владимир уловил в споре эти две ясно наметившиеся позиции. Стороны сыпали именами, щедро приправ-
      ляя свои доводы цитатами. Он чувствовал себя стеснённо: ему не приходилось участвовать в теоретических дискуссиях.
      Он сказал, как умел, как понимал: пролетариат поведёт на бой против самодержавия... И стал рассказывать о сормовских рабочих, о том, что знал так хорошо. Вдруг ему стало очень понятно, как эти люди истосковались по России. Эмиграция — это, наверное, нелегко. И хотя всё время он радостно и удивлённо отмечал, как без оглядки произносятся здесь запретные слова, какая видимость свободы их окружает, было другое, что сковывало: расстояние... Оторванность от земли, на которой им предстояло бороться, строить, жить.
      Вскоре Владимир Михайлович переехал в Женеву. В Женеве — центр русской эмиграции. В Женеве — люди, имена которых для молодого революционера полны значения и притягательности. Швейцария!
      Здесь всё зелено и свежо. Что тут главное? Снежные шапки гор, окружающих город? Возможно. Потому что, куда ни глянешь, они парят над тобой. Крошечные, если смотреть снизу, словно картонные, стада на зелёных склонах? Чистенькие кафе под полосатыми тентами? Женева — город зелёной, влажной тишины. Иногда прохожие — они так чинно движутся под сенью платанов — кажутся рыбами, плавающими в аквариуме. Безмолвно, еле шевеля плавниками — короткими толстыми ручками, проплывает за угол усатый старик с кипой газет под мышкой. Владимир Михайлович встречает его каждый день и уже здоровается с ним... С круглыми глазами-окулярами, играя хвостиком, плещется рыбка-девочка, такая же тихая, как старичок!
      Небольшой круг русских болыневиков-эмигрантов имел свой центр, своё средоточие, свой компас, по которому каждый выверял себя. Никто из них ещё не знал и не догадывался даже, что будет для них значить Ленин потом, в будущем. Но предчувствие этого было. Наверное, оно рождалось в каждодневном общении с Владимиром Ильичем. Да, в нём они находили превосходство воли, знаний, опыта. И уже тогда, на заре — те годы были заревыми для Владимира и его товарищей, — в Ленине виделся им и нравственный идеал.
      В разногласиях и спорах среди социал-демократов, как через увеличительное стекло, высматривались характеры. Это были не те споры, которые ведутся между друзьями, обогащают чем-то обе стороны и заканчиваются к обоюдному удовольствию. Не те разногласия, которые можно смягчить или сгладить путём уступок и обходя острые углы. Это были разногласия и споры, которые решались только разрывом. Вот здесь и перевешивала уверенность Ленина в правоте своей и своих единомышленников, его дар убеждения, его принципиальность.
      Между вчерашними соратниками пролегла трещина, всё углубляющаяся. Но уже тогда можно было предвидеть, что она сделается пропастью.
      Владимир без колебаний стал большевиком. И эта его прямая, безоговорочная линия в политике расположила к нему женевскую группу. А кроме того, он был ещё и милым человеком, хорошим другом, весёлым и интересным собеседником. И очень молодым, а по внешности, пожалуй, юным... Так что даже не захотелось звать его по имени-отчеству. И вскоре он стал для многих просто Володей.
      Для людей, уже давно оторванных от родины, он был каким-то живым её кусочком; как лист, сорванный и подхваченный ветром, приносит аромат далёких мест, так и этот по-волжски окающий, чуточку стесняющийся и всё же очень естественный и свободный в обращении молодой человек пришёлся по душе женевским большевикам.
      Были они людьми незаурядными. И не только потому, что политическая борьба стала их уделом и в ней заключался высокий смысл их жизни, — им был дарован талапт жить! Жить полно, интересно, наслаждаясь искусством, природой, мечтая, веселясь...
      При том, что положение эмигрантов было особое, тот круг людей, в который вошёл Владимир Михайлович, удивил его широтой интересов и упрямым стремлением не терять даром времени: готовиться к будущему, которое было уже не за горами.
      Владимир Михайлович стал одним из учеников этой своеобразной школы, где учились теории марксизма и искусству агитации, тактике уличных боёв и основам материалистической философии. В общем — учились «делать революцию».
      Центром школы был Владимир Ильич. Тогда впервые юноша оценил богатство его душевного мира, который раскрывался так щедро и увлекательно перед друзьями.
      Серьёзные занятия часто заканчивались вечерами в квартире Ульяновых или Лепешинских, где звучала песня, скрипка, рояль. Это скрашивало дни изгнания.
      И ещё полюбил Владимир Михайлович загородные прогулки, то близкие — в живописной долине реки Арве, то дальние. Это уже были не те «вылеты», как образно, на немецкий манер, называли здесь обязательные воскресные прогулки жителей города, а настоящие «туры», восхождения на горы, к снежным вершинам. Ночёвки в крестьянских домах или пастушеских хижинах, короткие привалы у горного ручья, бегущего по камням; острый вкус местного сыра, тишина, ещё бо-
      лее ощутимая от мелодичного звона колокольчиков, которым был пронизан здешний воздух, — это стада, пасущиеся на склонах.,. Всё это запомнилось, улеглось, отложилось в памяти и вспоминалось Владимиром много позже, совсем в другую пору его жизни.
      Началась русско-японская война. Война углубила разногласия большевиков и меньшевиков, обнажила их непримиримость.
      Большевики стали издавать свою газету — «Вперёд».
      Название газеты выражало направление её. Вперёд звала она пролетариев России: вперёд, на штурм самодержавия. К этому призывали глубокие теоретические прогнозы Ленина, статьи Воровского и Луначарского.
      Владимир Михайлович ведал самой живой и подвижной частью в этой газете: организацией её доставки. Ему был по душе боевой дух газеты, призыв к действию, к оружию!
      1905 год стоял на пороге. Пришло время, когда оружие решало судьбу революции.
     
      3
     
      Владимир Михайлович совершил бросок от тихой, зелёной Женевы до вздыбленной восстанием Москвы в каком-то отрешённом состоянии.
      Шёл лёгкий мелкий снежок, слегка косящий от несильного ветра. На поднятых кожухах пролёток лежали уже маленькие сугробы.
      — Вторые сутки сыплет, а на санях не выедешь: то мороз, то тает, — меланхолично сообщил Владимиру извозчик, не без искусства лавируя по узкой Мясницкой.
      Действительно, снегу на мостовой почти не было, мороз не набрал силу, но Владимиру Михайловичу в его европейском пальтеце «на рыбьем меху» стало совсем неуютно.
      «Обязательно надо позаботиться насчёт тёплых перчаток. И валенок...» — подумал он мельком и тотчас забыл об этом. Потом, много времени спустя, он уже не без юмора напоминал себе об этих перчатках и валенках, но так и не удосужился их заполучить.
      Он вошёл в жизнь революционной Москвы с ходу, в самый разгар. Его подхватило ветром, весело и вольно гулявшим над городом, и уж так хорошо дышалось ему в этой долгожданной, ярко воображавшейся и всё же вовсе новой атмосфере!
      Так вот что означают газетные строчки! «В России революция!» — кричали газетчики на улицах Женевы. Большие листы заграничных газет порхали в толпе... «В России революция!..» — передавали друг другу изгнанники... До чего же действительность богаче, чем самые возвышенные мечты о ней!
      Та конкретная практическая работа, в которую Владимир сразу погрузился, вся эта работа была возможна только вот сейчас, в разбуженной фабричными гудками и шумом митингов стачечной, праздничной, небывалой Москве.
      Владимира Михайловича звали теперь «товарищ Денис». «Городской район», ему порученный, был важным участком: здесь находились предприятия,
      обеспечивающие жизнь города. Хлеб насущный выдавали хлебопекарни. Но не менее важен хлеб духовный: в районе — крупнейшие типографии.
      Каждая из них имеет своё лицо, свой характер, свою историю. Но самая бойкая и «модная» да, пожалуй, и самая прижимистая для рабочего — знаменитая «Кушнеревка».
      Если пройти от Сущёвского вала по Селезневке и свернуть в узкий проулок, упрёшься прямо в паперть Пименовской церкви. Покосившиеся заборы, из-за которых свешиваются окованные морозом ветки, покосившиеся домишки. А если повернуть немного налево, — перед тобой длинная Пименовская улица.
      Местность эта называется неблагозвучно: «Антроповы Ямы». Наверное, это от болота, что неподалёку и посылает сюда своё зловонное дыхание.
      По Пименовской улице прогромыхает телега водовоза, промчатся резвые кони пожарной части, расположенной тут же, протрусят извозчичьи клячи, запряжённые в потрёпанные пролётки. К вечеру из ворот выбегают к разборной колонке девушки и молодайки с вёдрами на коромыслах.
      Иногда щегольской экипаж, запряжённый серыми в яблоках холёными конями, подлетает к красному кирпичному дому, типичному зданию торгово-промышленного типа конца XIX века. Вывеска на нём объяснит, что здесь «Типография-литография И. Н. Кушне-рёва, переплётно-футлярное заведение»...
      Статский советник Кушнерёв — из тех предприимчивых «деловых людей» Москвы, которые полностью усвоили «стиль эпохи». Быстро богатеющие московские купцы вступали в сложные торговые отношения друг с другом, с другими городами, да и за пределы Российской империи протягивалась мощная рука бойкого московского воротилы... Кушнерёв в купеческом мире Москвы считался «аристократом».
      Поставил Кушнерёв скоропечатню — и сразу по уши заказов! Торговое дело требует много печатной бумаги. Реклама — двигатель торговли, а какая же реклама без бумаги! От конфетной обёртки до проспекта сложных машин, от банковского реестра и квитанцион-
      ной книжки до папиросных этикеток. Узкие конторские книги, альбомного формата каталоги, тонкие листы накладных и красочные наклейки для парфюмерных изделий...
      А с ними наравне — «изящный товар»: визитные карточки с коронами, с завитушками, с золотым обрезом, поздравительные открытки с днём святого рождества или пасхи, с целующимися голубками, с дедом-морозом, с бракосочетанием, она — в фате с флёрдоранжем, он — с модными усиками в стрелку...
      Океан бумажной продукции. А выливался он из красного кирпичного здания на Пименовской улице, где в духоте и вони от кипящего клея уже сотни типографов, литографов, печатников, переплётчиков и других специальностей пролетариев работали на крупного московского дельца Ивана Николаевича Кушнерёва.
      Прошло немного времени, и здесь наладился выпуск книг, журналов. Кушнеревское «Товарищество на вере» богатело, уже немало весило оно на весах московского торгового мира.
      Расширяется дело, растут капитальные вложения, и вот на весь квартал вольготно раскидывается мир «Кушнеревки».
      «Типо-литография высочайше утверждённого Товарищества И. Н. Кушнерёва и К°» выходит в свет: на международные выставки, привлекает внимание торговых людей за границей.
      В начале века типография насчитывала более шестидесяти рабочих. Они-то и дали внушительному предприятию неуважительное название: «Кушнеревка».
      Заключалось в нём и презрение, и досада, и угроза!
      Большевикам типографии предстояло важное и опасное дело: создать нелегальную технику, набирать и печатать прокламации большевиков.
      Как это сделать? Как «тиснуть» запрещённый материал на глазах у мастера, табельщика, добровольного или платного соглядатая?
      Товарищ Денис держал совет с большевиками типографии. Это были не только смелые, но и очень опытные люди. Знали не только каждый уголок в типографии, все щёлочки её, но и повадки и привычки каждого маленького администратора. Было известно, что в обеденный перерыв табельщик имеет обыкновение, закрыв наборный цех, удаляться в трактир неподалёку. И это время можно было использовать для печатания «своего»... А где укрыться так, чтобы и духу твоего не учуяли, — вот тут и проявляли свой опыт и смётку кушнерёвские друзья товарища Дениса.
      Только щёлкнет снаружи замок, калачом свернувшись на двери, затихнет говор на лестнице, — в пустом помещении начинается новая жизнь. Попрятавшиеся кто где наборщики принимаются за дело. Доставленная товарищем Денисом листовка заранее разрезана на части: каждый набирает свою часть. Быстро, оперативно кушнеревцы изготовляли и тайно выносили за ворота типографии печатное слово Московского комитета социал-демократической партии.
      Товарищ Денис в ватной куртке, сменившей его «европейское» пальто, в картузе, сдвинутом на ухо, ничем не выделялся среди кушнеревцев в рабочей столовой или в толпе у доски с объявлениями администрации. Здесь, у этой доски, вспархивали меткие словца, едкие шутки по адресу начальства.
      Потом товарищ Денис стал вести рабочий кружок на «Кушнеревке». Было молодое, горячее время.
      Владимир Михайлович встретил Ольгу Пилацкую в самую кипучую пору подготовки вооружённого восстания.
      Он пришёл за литературой для «Кушнеревки». Товарищи в Московском комитете сказали ему: брошюры, листовки получишь на нашем складе печати. Владимир зашёл туда в конце зимнего дня. Это было полуподвальное помещение, окна под самым потолком пропустили косой солнечный луч, и русые волосы девушки, склонившейся над кипой книг, показались запорошёнными золотистой пылью.
      Девушка выпрямилась...
      «Ох, какая!» — явственно произнёс у него внутри какой-то голос. А какая именно, — нет, этого он не мог бы определить. Красивая — да! Но в своевольных летучих прядях русых волос, во взгляде, в движениях привлекало ещё что-то... И тянуло смотреть на неё, как тянет смотреть на огонь.
      — Вы за литературой для «Кушнеревки»? — спросила девушка, потому что он не произнёс ещё ни слова, а молча глядел на неё.
      — Да. А вы как догадались?
      Девушка засмеялась:
      — Неужели вы думаете, что я, не зная вас в лицо, выдам нелегальную литературу? Притом, что вы молчите...
      — Нет, почему же! У меня вот записка к вам: «Товарищу Ольге»... Значит, вы и есть товарищ Ольга? А по-настоящему как — от папы и мамы?
      — От папы и мамы тоже Ольга. — Девушка опять сдержанно засмеялась.
      Была в ней какая-то строгость. В рисунке бровей, почти сомкнувшихся на переносице, может быть?
      — Меня знаете, что насмешило? — объяснила она, собирая пачки уже подобранной литературы. — Сегодня вы третий приходите ко мне, и все спрашивают, как меня зовут «по-настоящему».
      Владимир сидел на столе, болтал ногами, вёл себя несолидно. Судьба послала ему этот беззаботный, ласковый час: солнце в подвальном окне, солнечный блик в густых девичьих волосах, запах свежей печати, предчувствие чего-то хорошего, что ещё будет.
      — Ольга... а как дальше?
      — Ольга Владимировна Пилацкая.
      — Курсистка, конечно?
      — Конечно. — Она иронически подчеркнула свой ответ. — Вот вам литература. Привет кушнеревцам.
      — Вы у них бывали?
      — Ещё бы! Я же не только тут, в складе, копаюсь, — с гордостью произнесла она.
      «Всё же она больше чем красивая», — не очень ясно определил он. Впечатление о ней не собиралось. Но вот так принял её: «Больше чем красивая»...
      Вдруг Владимир вспомнил: ему говорили кушне-ревцы о молодой большевичке, которая получала шрифт для нелегальных партийных типографий. Рискованные эти операции проводила смело, шрифт уносила в модной большой муфте.
      — А где муфта? — спросил он, скользнув взглядом по вешалке, на которой висели пальто и меховая шапочка.
      — Какая муфта? — удивилась девушка.
      — С которой навещали моего друга Александра на « Ку шнеревке ».
      — А... Вы и это знаете?
      Литература была собрана: они увязали её в солидный тюк.
      — Как же будете брать его? — спросила девушка.
      — Обыкновенно! — Он вытащил из кармана холщовый мешок казённого образца с царским чёрным орлом и бросающимся в глаза жирным клеймом: «Московский городской почтамт». — Вот так. На плечо! И прошу не задерживать казённую корреспонденцию!
      — Я не задерживаю, — шутливо сказала Ольга и посмотрела на него светлыми смеющимися глазами.
      Но Владимир скинул мешок и снова уселся на стол:
      — Значит, Ольга, будем вместе драться?
      — Да, это уж точно, — ответила она спокойно, — я ведь с кушнеревцами буду. И вы тоже?
      — Обязательно, — рассеянно подтвердил он.
      Он на короткий миг отвлёкся от реальных обстоятельств, от того, что предстоит им обоим, а думал об их будущей встрече, смутно представляя себе, при каких обстоятельствах она произойдёт.
      И всё время, пока он добирался до Божедомки, где на квартире одного из товарищей должен был опустошить свой «казённый» мешок, ощущал он запах свежей печати и видел золотую паутину волос в тонком солнечном лучике.
      Вечером 5 декабря товарищ Денис пришёл на общегородскую конференцию большевиков в здании училища Фидлера. Здесь собралось более восьмисот человек. «А ведь это и есть начало новой жизни. Вот оно и настаёт, то самое желанное время, когда рабочие будут свободно собираться вот так всегда и обсуждать без помех свои дела. И такое вот многолюдство, и оживление, и раскованность... И твёрдая рука вожаков, которая направляет в широкое русло энергию и решимость всех этих людей...» — думал он, приятно ощущая себя причастным к этим первым шагам свободы...
      Заслушивали короткие деловые сообщения делегатов: что сделано на местах для подготовки восстания, для вооружения рабочих.
      Уже глубокой ночью приняли резолюцию: предло-
      жить Московскому Совету рабочих депутатов объявить с 7 декабря всеобщую стачку, которая должна перейти в вооружённое восстание.
      6 декабря вечером Владимир Михайлович оказался на историческом заседании Пленума Московского Совета, которое открыло первую страницу первой русской революции. Заседание проводилось в доме 20 по Мясницкой улице, в помещении Варваринского акционерного общества.
      Когда он вошёл в зал, говорил представитель железнодорожных мастерских. Владимир Михайлович узнал его, потому что слышал его выступление накануне, на конференции. Это был человек большого роста, с атлетической фигурой и внешностью трибуна. Своим гулким басом он произнёс:
      — Мы всю ночь ковали оружие! Рабочий класс готов к решающим битвам.
      От этих слов становилось жарко и весело.
      «Ковали оружие»! Как-то по-особому слова эти отдались в его ушах, и он оглянулся на соседа, чтобы в чьих-то ещё глазах поймать эту искру, этот кусочек зарева, что засветил ему в словах богатыря... И увидел Ольгу. Она стояла позади него в проходе, зажатая со всех сторон людьми. На ней было то самое пальто и маленькая шапочка, которые тогда висели в подвале. Лицо Ольги было обращено к говорящему, и он увидел на нём выражение готовности к чему-то высокому и прекрасному. Он подумал, что это выражение ей, вероятно, свойственно.
      Он не знал, как дать ей знак, что он здесь и видит её. И вдруг она повернула голову, но не увидела его. Он продолжал слушать, чувствуя Ольгу за собой и радуясь, что теперь они слушают вместе эти слова: о том, что начнётся уже завтра. Потому что речь шла об очень
      конкретных вещах: о том, насколько подготовлены предприятия Москвы для решающих выступлений. Не готовятся, а подготовлены. Именно — подготовлены!
      — Мы выставляем триста человек дружинников, вооружённых смит-вессонами...
      Было принято решение: на следующий день начинаются активные действия.
      Владимир Михайлович догнал Ольгу у выхода. Она вздрогнула от неожиданности, когда он взял её под руку. Они вышли на улицу, тускло освещённую газовыми фонарями. Голубые сугробы стояли по обочинам мостовой.
      — Завтра... — шепнул он в Ольгино ухо.
      — Завтра, — ответила девушка и посмотрела на него своим характерным прямым взглядом, в котором заключалась и радость, и уверенность, и ещё что-то, от чего ему захотелось кувыркнуться головой в сугроб, своротить фонарный столб.
      — Вы откуда, собственно, такой взялись? — вдруг спрашивает Ольга и даже останавливается, ожидая ответа.
      — Гм!.. Действительно, откуда же я взялся?.. — Он комически морщит лоб. Ему понятно, что она, член московской организации большевиков, недоумевает, почему ничего о нём не слышала, не встречала его раньше. — Видите ли, я взялся, собственно говоря, из Женевы...
      — А... Женева...
      — Женева расположена в красивейшей части страны, именуемой Швейцарией, — тоном гида сообщает он.
      — Я уже догадалась об этом. Вы-то как туда залетели?
      — По милости горячо любимого нашего монарха и иже с ним...
      — А если серьёзно?
      ...Он не знает, почему именно в ту канунную ночь он так разговорился! Наверное, потому, что оба они были взволнованы, оба понимали, что стоят у высокого порога, ещё не зная точно, что за ним, но ожидали, что — исполнение желаний...
      — А ведь верно, такое чувство... нет, даже уверенность, что завтра — исполнение всех наших желаний? — спросил он.
      — «Исполнение желаний» — так говорят гадалки. Это не очень подходит к тому, чего мы ожидаем от завтрашнего дня. Но вы же хотели про Женеву?
      — А, да... Понимаете, когда я выбрался из пасти дракона — я имею в виду его жандармский вариант, — первое время чувствовал себя на крыльях! Лети куда хочешь! Приговор, осудивший тебя на пожизненную «нежизнь», кажется разорванным в клочки и пущенным по ветру...
      — А почему же только «кажется»? Разве это не так в действительности?
      — Скорблю: не всегда так! Случается: та же всемогущая рука схватит за шиворот и за чертой. Свобода в Европе — понятие относительное!
      Он вспоминает то утро в Женеве, когда жирные заголовки газет бросились ему навстречу: «Революция в России!» Первые сведения о январских событиях! Среди других русских эмигрантов Владимир Михайлович участвовал в многолюдном митинге протеста против кровавой расправы с русскими рабочими 9 января. После горячих речей народ не хотел расходиться. Организованно вышли, с пением «Марсельезы» двинулись по улицам... Народу шло много, голоса звучали мощно, обыватели в беспокойстве открывали окна, прислушивались...
      — Ну, это даже для Женевы оказалось слишком, — говорит Владимир. — Полицейские сначала равнодушно взирали на то, как стихийная демонстрация растекается по городу. Но когда и после полуночи публика не рассыпалась, а по улицам гремело «Отречёмся от старого мира», тут уже обстановка переменилась. Налетела конная полиция — и давай разгонять! Мы не подчинились. Один конный меня хватил резиновой палкой по спине — совсем не по-европейски! Я развернулся, стащил его с коня... Кругом потасовка... Кончилось арестом и предписанием: «В двадцать четыре часа покинуть Женевский кантон»...
      — Покинули? — интересуется Ольга.
      — Не покинул. Никак нельзя было. Дела не пустили. Перешёл на нелегальное положение.
      Ольга задумчиво смотрит на Владимира. Наверное, соображает, что вовсе не так молод, как выглядит. Может быть, она даже не представляет себе, что у него за плечами... Как расскажешь об этом?
      — Как вы, видимо, поняли, я оказался в эмиграции уже с кое-каким опытом. Я был один из тех, которые поворачиваются к революции стихийно. Как подсолнечник к солнцу. Ну конечно, я читал литературу, знал «азы». Но этого мало. И для мыслящего, передового пролетария мало, а для нашего брата, интеллигента, тем более. Вот эти годы...
      — Годы? — воскликнула она.
      — Да, годы. И я их, не хвалясь скажу, не потерял даром. Одолевал марксистскую теорию — этот хлеб наш, партийных людей. Без неё наша работа не поднимается выше борьбы за копейку...
      Они говорили серьёзно, но минутами серьёзное вдруг отступало, и они полушутя рассказывали друг Другу о себе торопливо и сбивчиво, как будто
      Боевая дружина кушнеревцев обороняла баррикаду в Косом
      переулке.
      завтрашний день грозил им разлукой и они хотели оставить о себе зарубку поглубже, как будто чем больше они узнают друг о друге, тем сделаются понятнее и ближе.
      Боевая дружина кушнеревцев обороняла баррикаду в Косом переулке. Ожидался налёт полиции. Защитники баррикады расположились на своих местах, проверяя оружие.
      Всё пошло в ход: смит-вессоны, двустволки, старые берданки, самодельные бомбы. Мешки, набитые бумажной стружкой, снятые с петель двери, заваленный набок извозчичий экипаж, уличный фонарь, — баррикада была сбита по всем правилам уличного боя. Она получилась высокая, со множеством амбразур, на разном уровне. Пошёл снег, мелкий, лёгкий. Церковный звон, долетавший из Пименовской церкви, и этот летучий снег, и фигуры жителей, по-воскресному одетых, — всё входило в противоречие с миром этой баррикады, с вооружёнными людьми за её укрытием, с напряжёнными лицами их, с короткими приказаниями командиров.
      Товарищ Денис ещё раз проверил расстановку бойцов. В отряде кушнеревцев были бывшие солдаты, но уличный бой — особая статья.
      — Резервный пост на случай, если выбьют отсюда, знаешь? — спросил он пожилого рабочего, прилаживавшего на пояс подсумок.
      — Так точно. Знаю.
      — А где санитары?
      — Где надлежит.
      Ему указали на глубокую подворотню. Там разместились со своим хозяйством дружинницы. Он сразу увидел Ольгу. Она раскладывала по сумкам свёртки
      бинтов и марли. Повязка с красным крестом на рукаве и тёмный платок делали её строже и словно бы старше.
      И разумом понимая, как неуместны такие слова его сейчас, всё-таки какой-то частицей души чувствуя, что именно это и нужно, он сказал ей эти слова. Слова любви и надежды. Он хотел твёрдо знать, что они будут вместе всегда. И хотя она ничего не ответила, он уже твёрдо знал, что так будет. Уверенность в этом была с ним всё время, во все последующие дни.
      Боевые дружины «Кушнеревки* и обойной фабрики укрепились на баррикаде, готовые к сопротивлению.
      С этой баррикады и начались для Владимира и Ольги боевые дни. И как для каждого солдата победа или поражение на его участке кажутся решающими для всей войны, так и для них часы торжества сменялись опасениями, и снова надежда окрыляла их, и казалось, что рабочая Москва берёт верх... Захватили полицейский участок, обезоружили городовых, напали на конных, меткими выстрелами сняли дозорных...
      Так получилось, что первая их баррикада в Косом переулке открыла новую полосу их жизни. Всё было в ней новым: всё, что копилось в подполье, с револьверным треском, с грохотом гранат вырвалось на улицу.
      Потом «Кушнеревка» пала. Уцелевшие защитники её ушли на Пресню. Но, бросив в дело тяжёлую артиллерию, царское правительство разгромило и эту последнюю цитадель революции...
      Глубокое подполье в условиях жестокой слежки, случайные ночёвки на квартире сочувствующего интеллигента, из тех, кто не пошатнулся в лихую пору, пропаганда в рабочих кружках, агитация в заводских цехах, где говорилось свободно, пока оставленные на подходах сторожевые не подавали сигнал тревоги...
      И тогда уже надо было уходить, и кто знает, как удастся ускользнуть и сколько усилий употребить, чтобы замести свои следы и снова вынырнуть в другом месте...
      Встречи с Ольгой стали случайными, короткими. После провала одного из конспиративных собраний товарищу Денису организовали бегство за границу. Ольга уехала с ним.
      Их семейная жизнь началась в изгнании. Вдали от родины. И поэтому их счастье не могло быть полным. Каждый день приносил им вести из России, печальные вести о жестокой расправе царизма с революционерами, о трагической судьбе друзей.
      Владимир и Ольга стали строить планы возвращения в Россию. Для Владимира это было просто невозможно, и они решили, что сначала в Москву вернётся Ольга. Она раздобудет для мужа паспорт, с которым он сможет выехать на родину и вернуться к боевой работе.
      Наступила пора ожиданий.
      Ольга в Москве... Ольга работает на нелегальном положении. Искусно избегает провала... И всё же арестована! Выслана в Саратов...
      Пренебрегая опасностью, по чужому паспорту Владимир выезжает в Саратов и связывается с подпольной организацией.
      Но охранка уже напала на его след. Только благодаря бдительности друзей он избегает ареста. И снова эмиграция... Теперь уже надолго.
      Лейпциг — город крупных фирм, торгующих пушниной. В одной из них и устроился на службу русский эмигрант Загорский. С таким паспортом приехал Владимир Михайлович на этот раз в Германию. Сначала образ жизни не отличал его от других скромных слу-
      жащих. Он снял комнату по объявлению, поселился в ней вместе со своей молодой женой. Вечера проводил дома и свёл короткое знакомство с семьёй хозяина квартиры.
      Общительный характер квартиранта располагал к себе: хозяева сами были люди молодые. Им нравились и гости Загорских, их шумные споры, протяжные песни и скромное, но весёлое застолье.
      За этой внешней стороной жизни текла другая, тоже разделявшаяся как бы на два рукава: легальная работа в кружках, чтение рефератов, сбор средств для помощи политическим заключённым. И другая, глубоко законспирированная, — отправка нелегальных изданий в Россию. Это дело было связано с работой курьеров, снабжённых чужими паспортами, с нелегальным печатанием материалов в типографиях Лейпцига при помощи немецких социал-демократов.
      В эти годы Загорский снова встретился с Лениным. Это были встречи не только деловые, но и дружеские, личные, оставившие глубокий след в памяти Загорского. Он был уже не тем молоденьким пареньком, новичком в политике, каким его когда-то в Женеве привели товарищи к Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне. Уже раскрылся в нём тот талант политического деятеля, который выдвинет его в вожаки московских коммунистов, потом, много позже, в трудные годы рождения Советского государства.
      Из встреч с Лениным была одна особо значительная, определившая многое. Владимир Ильич приехал прочесть реферат по приглашению лейпцигской русской колонии и несколько дней прожил на квартире Владимира Михайловича.
      Загорский организовал собрание в одном из скромных ресторанов, как это принято было в Германии. Народу собралось много: вся русская эмигрантская ко-лония.
      Тема реферата была едва ли не самая важная в ту пору — национальный вопрос. И мысли Ленина о равноправии наций прозвучали так пророчески ещё и потому, что они были высказаны в самый канун войны. Войны, которая без утайки выявила, кто чего стоит. Кто — до конца пролетарский интернационалист, кто — подпевала буржуазии.
      Первая мировая война надолго разлучила Загорского с женой: Ольга с сыном Дениской была в России, а Владимир Михайлович оказался в немецком плену, в маленьком городке Гримме, неподалёку от Лейпцига.
      Потянулась монотонная череда серых дней в глухом углу, в котором негде было даже заработать себе на жизнь. В эти ссыльные годы для Загорского и той маленькой группы гриммовских большевиков, которые признали в нём своего руководителя, была особенно важна переписка с Лениным, его статьи, которые доходили до них, его ободряющие письма. Это заочное общение с Владимиром Ильичем учило правильно оценивать настоящее и готовиться к будущему.
      Известия о победе большевиков в России, об Октябрьской революции ворвались в тусклое существование пленников. Большевистская группа в Гримме стала строить различные планы побега: выносить бездействие было невозможно. Всё, чем они жили это время, — занятия теорией, пропаганда среди военнопленных в Гримме — отошло на второй план перед лицом событий в России.
      Но выезд из Гримма был невозможен до тех пор, пока между Советской Россией и Германией не установились дипломатические отношения. Нарком иностранных дел Советской России Чичерин сообщил герман-
      скому министерству о назначении гражданского пленного в Гримме Загорского секретарём советского посольства в Германии.
      Однажды к старинному особняку на одной из красивейших берлинских улиц подъехал автомобиль министерства иностранных дел Германии. Невысокий, с виду совсем молодой человек поднялся по внушительной лестнице здания бывшего посольства царской России. С любопытством и по-хозяйски оглядываясь, он прошёл по анфиладе комнат. На минуту остановился перед широким зеркальным окном: • был май месяц, на бульваре бушевала молодая зелень старых лип.
      — Будут какие-нибудь распоряжения? — спросил сотрудник, раскрывая блокнот.
      — Да. Пусть принесут красный флаг.
      Это было первое распоряжение первого секретаря первого представительства РСФСР в Германии Владимира Михайловича Загорского.
      Пожилой швейцар, немец, внёс красный флаг на длинном отполированном древке.
      — Прикажете укрепить на крыше? — спросил швейцар.
      Первый секретарь ответил задумчиво:
      — Пожалуй, я сделаю это сам.
      ...Из материалов следствия выяснилось, что главари белогвардейцев втягивают в организации массу лиц, даже не подозревающих о них, причём белогвардейцы пе останавливаются пи перед каким обманом. Всероссийская Чрезвычайная комиссия обращается ко всем тем, кто втянут по неосмотрительности или излишней доверчивости в белогвардейские организации. Всероссийская Чрезвычайная комиссия гарантирует явившимся и раскаявшимся безнаказанность.
      «Правда», 12 июля 1919 года
     
     
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ
     
      1
     
      Нольде брезгливо огляделся. Трактир «Полтава» у Яузского моста избрал для встречи, конечно, не он. Шум, громкий говор, пьяные выкрики. Полно каких-то странных личностей. Кто они? «Бывшие»? Как всё-таки метко большевики припечатали этим словом всех, кому, по их понятиям, не место в новом мире! Какая же у них уверенность в будущем, если они заклеймили этим безоговорочным «бывшие» всех, всех, на ком когда-то зиждилось русское общество!
      Или эти шутовские фигуры — порождение уже нового мира, его отбросы, его накипь? Те, кого большевики честят «примазавшимися», «присосавшимися», — тоже, честно говоря, довольно точно!
      Наблюдая и раздумывая, Нольце как будто и позабыл о предстоящем свидании, хотя где-то внутри крошечным острым кусочком льда вонзилось ожидание.
      Если бы Вадиму Нольде ещё год назад сказали, что он, убеждённый монархист, безоговорочный сторонник «просвещённого абсолютизма», будет якшаться с какими-то эсерами и анархистами, он бы просто засмеялся. Но всё переменилось. Всё. В борьбе с большевиками все способы хороши. И все союзники ценны. Лишь бы шли до конца в своих планах. Шли на всё. В том числе на физическое уничтожение большевистских главарей. Внести разброд и панику в их ряды! Заявить о себе выстрелом, разрывом бомбы, ударом ножа!
      И для таких целей как нельзя лучше подходят все эти анархисты, эсеры, эти политиканы, которые любят прикрываться пышными словами о благе народа, о прогрессе... Эти проходимцы смотрят в рот Александру Ти-кунову, чувствуя, что за ним стоит сила. А какая сила — может быть, они и не хотят в это углубляться. Да, за ним стояла сила, сила всего мира, твёрдо решившего задавить большевиков.
      Готова ли группа Черепанова к активным действиям? Нольде стал трезво и придирчиво перебирать все «за» и «против».
      Ну, насчёт материальной части — тут всё в порядке. Оружия — чуть ли не арсенал! Взрывчатки хватит всю Москву подорвать. За это можно быть спокойным. Значит — люди? А что люди? Люди подходящие. Этот Ковалевич, анархист, — так он себя называет, — в другие времена Нольде иначе чем «бандитом» его бы и не числил!.. Ковалевич удивительно целеустремлён. И необыкновенный проныра! Совсем недавно прибыл с юга «на укрепление»... Всё твердил о «перевороте». Теперь несколько приутих. Целиком захвачен планом физического устранения советских главарей. Ненависть Ко-валевича стойкая, густая... Нольде видел его лишь раз, но запомнил. На Ковалевича можно положиться. Соболев — другой. Скорее исполнитель, чем идеолог. Что-то в нём есть низкое, уклончивое, даже обманное. Могущее вызвать недоверие. Могущее бы... Потому что Соболев свой, как никто другой. Если будет стрельба, Соболев выстрелит первый. Если бомба... метать будет Соболев. Это — по всем планам! Барановский... Этого Нольде знает только понаслышке, но с лучшей сторо-
      ны. Участвовал в ограблении Народного банка в Москве на Большой Дмитровке. А Тула? Налёт на Тульский патронный завод — предприятие не шуточное. И «политики-налётчики» оказались на высоте. Не чурались и ограблений частных лиц...
      Да, времена... Когда-то Вадим Нольде и близко бы не подошёл к подобным тёмным личностям, а сейчас надо с ними «сотрудничать»! И это именно «сотрудничество» всячески поощряется «вверху». Чего же ему особенно раздумывать! Он выполняет свой долг, и, если его попросят отчитаться, он готов.
      Действительно, как обстоит дело? То дело, ради которого он здесь сидит?.. После того как Пархомов, самоуверенный, холёный Пархомов, который даже с ним, Нольде, разговаривал свысока, попался в когти чекистов и более того — предал дело, некоторое время там, в Петрограде, царила растерянность. Неизвестно было, что теперь открылось чекистам, какие явки провалены, какими можно пользоваться. И самое главное — не занесён ли меч, тот самый, что в эмблеме ЧК, над ударными группами. Нольде получил задание осторожно проверить адреса.
      На первый взгляд, завалено было всё. Нольде, естественно, сам не вступил в опасную зону, подлежащую проверке. Но условной открыткой вызвал Петрикоса.
      Петрикосом звали Петра Ивановича Косичкина. Настоящим именем его мало кто называл. Чёрт его знает, когда и почему Петрикос вдруг всплыл из неизвестности и стал даже какой-то фигурой. В его отталкивающей внешности крылось что-то положительное. Вероятно, ход мыслей в этом случае был такой: именно с этим его носом-пуговицей, дурашливым видом и хилым телом Петрикос уж никак не вызовет подозрений. Ни осанки, ни породы, одна мелкость и ничтожество!
      Петрикосу было велено проверить.по адресам, целы ли люди. Какими адресами можно ещё пользоваться, какие навсегда закрыты.
      Петрикос втянул воздух своим незначительным носом, словно принюхивался, сказал, что сделает. Как — это уж его дело: у него свои люди. Нольде в это не вникал.
      Через какое-то время удалось выяснить, что группа Черепанова уцелела и сидит без связи, без денег. Сообщив об этом, Петрикос снова исчез из поля зрения. И хотя не напоминал о себе, Нольде всё время испытывал удивительно неприятное чувство оттого, что именно уродец с пуговицей вместо носа и с дурацкой кличкой «Петрикос» где-то существует и, главное, знает, знает об этом самом остром, самом опасном звене цепочки «Тикунов — Черепок»...
      И если бы карлик с носом-пуговицей где-то в подворотне нашёл свой конец, воздух стал бы чище!
      Кто-то как-то шепнул Нольде, что он, Петрикос, — «последний из могикан», чудом уцелевший сотрудник царской охранки. Ухитрился юркнуть в какую-то норку и остаться неразоблачённым. Этот разговор был давно, Нольде даже не запомнил, когда, при каких обстоятельствах. Только твёрдо знал, что судьба уже сталкивала его с Петрикосом. Когда-то, раньше... Но сейчас не это было важно. Сейчас, когда обстоятельства топили одних и выносили на поверхность других волею нелепого случая, когда ни начала, ни конца не найдёшь в этом хаосе! Да, хаос! Иногда казалось, что ему не выбраться из него. Но он умел обуздывать свои нервы...
      Черепанов появился с опозданием. И не удосужился приодеться, как ему советовали. Нет, указывали! Принимая деньги, группа должна была принимать и указания. Кто платит, тот диктует.
      Но на Черепанове были старые брюки с мешками на коленях и бахромой внизу. Вместо пиджака какая-то куртка, словно снятая с лошадиного барышника!
      Нольде сделал вид, что не замечает всего этого. Предложил водки. В этом кабаке коньяка или чего-нибудь приличного, разумеется, нет. Черепанов выпил с жадностью, поискал глазами закуску. Нольде распорядился...
      Донат Черепанов есть не стал, поднял было вилку с кусочком ветчины к губам, но тут же опустил её на тарелку.
      — Как поживаете? — спросил Нольде учтиво.
      Черепанов посмотрел пустыми глазами, процедил сквозь зубы:
      — Сами понимаете, после выстрела Каплан они настороже. Мои люди готовы к действиям. Но трудно...
      Нольде насупился: старая песня! Сказал напыщенно:
      — Мои доверители хотели бы знать конкретно, во что они вкладывают деньги, каковы ваши планы. Обратите внимание, господин Черепанов, от вас ждут действий, а на сегодня — хотя бы плана этих действий.
      — Есть бомба. Она есть. Разрушительная сила её такова, что вот этот зал, к примеру... в щепки, в золу!.. Применить её надо лишь наверняка, лишь наверняка...
      В косо разрезанных глазах Черепанова, только что мёртвых, зажёгся огонёк оживления, даже более — страсти...
      «Фанатик! — подумал Нольде. — Ну и что? И хорошо. Это дело — для фанатиков, для безумцев!»
      Черепанов продолжал. Видно было, что ему надо выго вориться.
      — Мои люди готовы. Но с такими вещами всякое вынужденное безделье опасно. Люди размагничиваются. Между тем подходящий случай не подворачивается. Такой случай, чтобы наверняка... И этот снаряд... Самый факт, что он существует, давит на всех. Психологически давит! — Донат выпил ещё и снова не закусил.
      — Не надо ожидать, что случай сам придёт к вам в руки. Ищите его, активно ищите! — назидательно проговорил Нольде.
      Черепанов вызывал у него сложное чувство надежды и брезгливости. Ведь ещё недавно он, Черепанов, орал: «Отречёмся от старого мира!..» Переметнулся, перекрасился, испугался, когда дошло до дела!
      — Да, да, конечно, — пробормотал Донат.
      Он уже остыл. Мёртвые глаза его ощупали Нольде, отчего тому стало неприятно, словно холодной рукой провели по спине.
      Они обменялись несколькими фразами о политической обстановке. Дела большевиков незавидные: Деникин рвётся к Москве. Голод и разруха — его самые сильные союзники. Ещё один бросок — и Советам крышка! Удар изнутри — как это важно!
      — Кстати, — словно бы вдруг вспомнил Нольде, — пересмотрите своё окружение. Чтобы никого лишнего. Никого, кроме людей, занятых в деле. И вот этот... Петрикос. Так ли уж он необходим? Согласитесь, что его прошлое может только скомпрометировать святую идею. Не так ли?
      — Он просто уже нам не нужен, — ответил Донат не задумываясь, и снова холодок пробежал по спине Нольде от того, как это было сказано.
      Донат ушёл первым. Нольде видел в окно, как он шёл, чуть ссутулившись, шаткой походкой. За Черепановым — вроде никого. Только подвыпивший мастеровой неверными шагами следовал за ним несколько минут, пока не свалился у забора...
      Нольде расплатился и вышел. Шёл по направлению к «Метрополю». Летний день был не жарок, солнце, уже на исходе, медленно остывало за кущами бульваров. У Иверской часовни молилась, стоя на коленях, старуха в чёрном, часто поклёвывая себя перстами, сложенными для крёстного знамения, шевелила губами.
      Нольде и не обратил бы внимания, если бы не одно обстоятельство... В нескольких шагах от женщины стоял Черепанов. Он смотрел на неё остановившимся взглядом своих тёмных, странного разреза глаз. Под этим взглядом женщина поклонилась иконе и пошла от часовни, молодым движением подобрав чёрную длинную юбку.
      Нольде не видел, как они встретились, толпа закрыла их. Только заметил уже поодаль, как они шли, не под руку, но близко друг к другу. «И не старуха она вовсе!» — с уверенностью заключил Нольде, так легко и плавно двигалась женщина.
      Они шли, как идут люди, привыкшие ходить рядом, Черепанов заслонял женщину от толпы.
      «Да ведь это и есть та анархистка, Белла или Элла, его возлюбленная», — вспомнил Нольде. А впрочем, ему было это безразлично. Вряд ли Донат посвятил её в свои планы. «А если даже посвятил, то не попадёт ли теперь и она в «ненужные» со всеми вытекающими от-.сюда последствиями?» Эта мысль показалась Нольде забавной.
      Что ж! У этих фанатиков нет ничего, кроме их идеи. В чём идея Черепанова? Откуда его ненависть к большевикам? Он не связан со старым миром ни происхождением, ни расчётами на будущее. Рано или поздно — разлетится мелкими осколками, не оставив по себе даже памяти.
      Что же всё-таки двигает ими?
      Одно только честолюбие? Чувство мести? Да, пожалуй. Они все — неудавшиеся наполеончики.
      Он опять вернулся мыслями к женщине в чёрном, этой Элле или как её... Вот такие, как Черепок, умеют подчинять себе слабых. Им даже нужны слабые. Они прикрываются слабыми, когда начинают свистеть пули. Это не очень благородно, но безусловно выгодно. Вот ведь есть у них решение какой-то их «пятёрки»: метать бомбу — Соболеву, Барановский — «на подхвате», а Черепанову — первому уходить! У порядочных капитан покидает тонущее судно последним, а у этих...
      Нольде медленно шёл по аллее Александровского сада, мимолётным взглядом отмечая необычный порядок: дорожки подметены, кое-где стоят свежевыкрашенные скамейки. Приходится признать, что Москва всё-таки борется с разрухой...
      Нольде заставил себя оторваться от деловых мыслей, огляделся. Он стоял на Каменном мосту, в одной из тех неглубоких ниш, откуда живописно выбегали каменные ступени вниз, к суровой свинцовой воде, по которой медленно двигалась одинокая баржа-самоходка, оставляя пенпый след, похожий на растрёпанную девичью косу. Справа стены Кремля отчётливо рисовались своими зубцами на серой парусине неба.
      Сбоку кто-то сказал, вздохнув от полноты чувств:
      — Эх, хорошо как!..
      Нольде обнаружил, что он не один любуется панорамой, развёртывающейся с моста. Рядом с ним стояли двое — молодой человек в кожаной куртке, но не похож на комиссара: лицо тихое, приятное. И девушка... Эта уж совсем хороша! Даже красная косынка не портит её. Простая кофточка, чёрная юбка и грубые башмаки не лишали эту Золушку прелести.
      — Вы, наверное, не москвичи, товарищи? — Под-
      чинившись вдруг охватившему его любопытству, Нольде обратился к молодой паре.
      — Самые что ни на есть москвичи! — весело ответила девушка. — Просто нам редко удаётся погулять по улицам...
      — Чем же вы заняты? — спросил Нольде. Он был заинтересован этой парой. — Верно, учитесь?
      — Да, учимся тоже. И работаем. — Девушка посмотрела на своего спутника. Они оба улыбнулись.
      Удивительно! В это ужасное время, в этом ужасном городе есть же счастливые люди! Да, они счастливы, по-настоящему счастливы!
      А ведь и он — не Александр Тикунов, конечно, а Вадим Нольде — ещё молод, и у него могло быть счастье! Ему захотелось чем-то омрачить безоблачный мир этих детей, этих бабочек-однодневок, не понимающих, что они скоро сгорят в огне, который охватит всё кажущееся им вечным...
      Притворно вздохнув, он уронил:
      — Да, здесь правда чудесно! Но сейчас не время любоваться видами. Не правда ли?
      На этот раз ему ответил молодой человек:
      — Почему же? Мы любим Москву и готовы любоваться ею во всякое время...
      — Видите ли, я тоже люблю Москву... — начал Нольде и вдруг подумал: «А ведь это правда. Но какую Москву я люблю!» — Да, я люблю её, — продолжал он, — но, когда я думал о том, какие опасности ей сейчас грозят, о том, что враг стоит у её ворот, я не могу спокойно любоваться её красотами...
      Девушка посмотрела на Нольде с любопытством: неужели он плохо сыграл свою роль?
      Молодой человек ответил ему вразумляюще, как отвечают ребёнку:
      — Как бы трудно нам ни было, мы знаем, что победим.
      Слова были ходульные, «плакатные», как сразу определил Нольде. И, конечно, они не могли произвести на него впечатление. Но произвёл впечатление тон, каким они были сказаны. Тон величайшей убеждённости. Вот этим они и берут!.. Ему стало неинтересно продолжать разговор. Он кивнул собеседникам и пошёл обратно, чувствуя потребность вернуться в свой номер с его непрочным, гостиничным уютом и с тяжёлыми портьерами на окнах, отгораживающими от этого страшного мира...
      — Какой нелепый человек, правда? — спросила Вера.
      — Таких паникёров немало. Дай им только волю...
      Они помолчали. И молча идти так, рядом, было хорошо.
      У храма Христа-спасителя с его обширной папертью, разбитой на четыре правильные площадки, выходящие на все четыре стороны, они избрали ту, которая открывала широкий обзор на Москву-реку. Река текла в зелёных по-летнему берегах, отчётливо видны были на той стороне фабричные корпуса «Красных текстильщиков», мелкие домишки Замоскворечья, дощатые будки базара.
      Дальше по берегам реки тянулись пустыри, сбегающие к самой воде зарослями лопухов и дикого мака, кое-где стояли по колено в воде мальчишки с засученными штанами, далеко впереди себя кинув лески самодельных удочек. Изредка слышалось издали шлёпанье плиц, проплывал колёсный буксир, тянулась баржа с лесом, и всё... Река казалась мёртвой. Москва выглядела здесь неказисто, архаично.
      А на этой стороне высился, доминируя над всем
      окружающим, храм Христа-спасителя, блистая мраморной облицовкой, благородными линиями, вздымаясь надо всем, — торжественно, победительно.
      Было немного обидно, что громада храма, выставляющая напоказ своё великолепие, высилась именно здесь, рядом с жалкими домишками, скучными фабричными строениями, грязными переулками.
      Думалось, что когда-нибудь эти берега будут другими: стройные современные здания, парки, ажурные мосты... Воображению рисовался новый город...
      Молодые люди поднялись по Воздвиженке, свернули на Большую Никитскую, пересекли её и вошли в тихий Чернышевский переулок. Пройдя садом, они увидели, что с фасадной стороны МК стоит машина Загорского: Василий едва не опоздал.
      Загорский быстро сбежал по лестнице к машине, где уже сидел Донской. Лицо секретаря МК было необычно хмурым. Некоторое время он молчал, потом с той открытостью, которая была ему присуща, сказал:
      — Плохо там. Рабочие волнуются. Хлеба нет. — Он горько махнул рукой. — Столица без хлеба. Это же так...
      — Владимир Михайлович! Разве сознательные рабочие будут бунтовать против Советской власти? Разве они не понимают тяжёлого положения страны? — возразил Донской.
      Донской разгорячился, мысли его всегда текли прямолинейно, иногда Загорский улыбался этому, иногда охлаждал Донского мягко, чуть иронично...
      Так как Загорский молчал, Донской продолжил:
      — Это всё вражеская агитация, белогвардейские агенты нашёптывают рабочим, понуждают их к протесту. И кто на это соглашается, тот сам соучастник...
      — Нет, — решительно произнёс Загорский, — мы не можем огульно всех недовольных считать соучастниками белогвардейцев. Надо разъяснить положение рабочим, советоваться, вместе искать выхода. Так нас Владимир Ильич учит.
      Загорский говорил словно сам с собой. Василий молчал. На душе у него было неспокойно. Загорский мчался в самую заваруху. Не мудрено, если там найдутся открыто враждебные люди. Кто его знает, как обернётся дело. Что может там сделать секретарь МК? Один перед сотнями спровоцированных врагами людей.
     
      2
     
      На заводском дворе было черным-черно от народа. Это казалось даже не собранием, а просто стихийно вылившимся из цехов человеческим потоком, готовым всплеснуться резким выкриком, злобным обвинением, истерикой... Это была толпа, и от того, как поведёт себя приехавший, зависело, удастся ли её превратить в собрание, в организованное целое.
      Загорского узнали. Толпа раздалась, пропуская его к самодельной трибуне, сложенной из ящиков.
      Владимир Михайлович поднялся на неё. Недоброжелательное молчание было таким напряжённым, что на какую-то минуту Василию пришло в голову: «Да, ему не дадут говорить. Просто не дадут говорить... Нет, этого быть не может. Но почему он молчит? Разве можно молчать в такую минуту?»
      Василий перебегал глазами от одного к другому. Это всё были обыкновенные рабочие лица, но Василию чудилось на них выражение протеста, тупого и злорадного: «Что-то ты скажешь?»
      «Ну скорее же, скорее!» — мысленно торопил Василий. Он знал убедительность выступлений Загорского, но на этот раз не был уверен в результате.
      Но вот Владимир Михайлович сорвал с головы кепку, небрежным жестом сунул её в карман, провёл рукой по тёмно-русой голове... Голос его прозвучал негромко, но была такая тишина, что каждое слово будто стрелой летело до самых дальних углов. Задние притиснулись ближе. Толпа стала теснее.
      — Смотрю на вас и читаю в глазах ваших, товарищи, один вопрос: «Что-то ты нам скажешь, секретарь Московского комитета большевиков? С чем приехал? Что будешь сулить? Чем утешишь?» Верно я говорю, товарищи? — Загорский обвёл глазами двор. Взгляд его, казалось, так же, как голос, проник в каждого...
      Василий заметил, что широкоплечий немолодой человек в кожаном фартуке, всё время отводивший глаза от оратора, в первый раз открыто посмотрел на него. Рядом с ним вертлявый, чёрный, жукастый парень с шапчонкой на затылке задёргал плечами, подмигнул, поддел его локтем, но тот отмахнулся...
      — Да, пожалуй, что так, — сказал один за всех могучий детина в чёрной косоворотке.
      На его реплику отозвались рядом стоящие:
      — Что ж, Никифор, скажи...
      — Чего хоронишься за других? Режь правду-матку!
      — А я не хоронюсь! — ответил Никифор спокойно и выдвинулся, как бы готовый принять на себя всё, что сейчас услышит с трибуны, взвесить и, может быть, отбить...
      Загорский смотрел уже только на этого могучего, в чёрной косоворотке и словно бы только ему негромко и доверительно говорил:
      — Не могу я посулить вам, что завтра покончим с голодом. Не могу утешить вас тем, что послезавтра одержим победу над врагом... Рад бы, но не могу.
      И с такой болью сказал он это, с такой открытостью, что в толпе что-то дрогнуло, как будто в глубине билось у неё одно большое сердце и оно сжалось от тяжести общей беды.
      — Зачем же ты сюда приехал, секретарь? — вдруг раздался из задних рядов молодой, звенящий голос. Выкрикнул и скрылся за спинами кто-то цепкий, такой ещё вынырнет, ещё выкрикнет...
      — А куда же нам, большевикам, ехать со своей бедой, своими мыслями, своими надеждами? — ответил Загорский быстро. — Куда, если не к вам, к рабочему классу? Никогда наша партия не обманывала рабочих. Никогда не скрывала от них тяжести положения. Никто не может обвинить нас в том, что мы отдаляемся от рабочего класса, не живём с ним одной жизнью, одним стремлением... Разве не так, товарищи?
      — Твоя правда, секретарь, — опять сказал Никифор так, словно к нему одному обращался Загорский.
      И тут с напором, с привизгом даже, тот же молодой голос ввинтился в паузу, нагнетая нервное напряжение:
      — Чего ж нам дожидаться, чуда какого, что ли?
      — Нет, не дожидаться, а самим творить это чудо, — подхватил оратор. — Разве не чудо то, что мы в такую трудную пору скалой стоим среди враждебного мира, что мы удержали власть и строим свой мир? Кладём кирпич к кирпичу... Разве не чудо — наше молодое государство, где у власти не буржуй-толстосум, не помещик, не болтуны-соглашатели, а рабочий класс и трудовое крестьянство?.. И мог ли наш путь быть лёгким? Нет, не мог. И никто не обещал лёгкого...
      Постепенно, с трудом говоривший начинал овладевать толпой. Тот смутно угадываемый протест, что словно душным облаком витал над ней, погасал. И всё яснее становилось настроение этой массы, в которой были, конечно, разные люди, но теперь всех заинтересовала речь докладчика, и она сплотила их.
      А Владимир Михайлович говорил теперь о потерях, которые несёт сейчас Красная Армия. На всех рубежах страны ндет величайшее в истории сражение. Это война не отдельных государств, это война миров. И Республика Советов представляет целый мир. Мир будущего.
      — И вот, если вы меня спросите, чем же кончится эта схватка миров, на что рассчитывать, то тут уж я отвечу без тени сомнения: наш последний и решительный бой закончится победой первого в мире Советского государства! Вот на это и надо рассчитывать, на это и надо положить все свои силы!
      Голос Загорского звучал сейчас сильно, молодо, Василий даже подумал — с какой-то удалью, размахом, и волжское оканье было как нельзя более тут подходяще... Загорский закончил речь резким жестом, взмахом кулака с зажатой в ней кепкой, выхваченной из кармана.
      Он перевёл дыхание и с ходу хотел продолжать, но вдруг — да, это было так внезапно, как будто сами слушатели не ожидали этого, — раздались аплодисменты. Правда, хлопки были единичными, нерешительными, словно раздумчивыми. Но не успел Загорский произнести следующую фразу, как захлопали уже многие. А может быть, так казалось, потому что те, кто воздержался, старались не быть на виду... Так подумал Василий. «Во всяком случае, большинство хлопало...» — успокоенно заключил он.
      Донской придвинулся к нему и шепнул со своей забавной мальчишеской усмешкой, обнажавшей мелкие, острые зубы:
      — Рабочий класс — он за нас всегда будет...
      «А ты что сейчас только, в машине, твердил?» — хотел ответить Василий, но промолчал, прислушиваясь к тому, что говорил Загорский далее.
      Теперь Владимир Михайлович рассказывал о Ленине. Да, все они, кто непосредственно работает с Владимиром Ильичем, учатся у него широкому взгляду на происходящее сегодня, отыскивая в зтом сегодняшнем черты будущего. Учатся организованности и самоотверженности. Да, да, только самоотверженно, без оглядки, без компромиссов можем мы двигаться вперёд. И это требуется от каждого... Да что говорить! Разве здесь вот, на этом собрании, — не самоотверженные люди, разве они не приносят жертвы во имя будущей победы?
      И, напоминая людям о величии дела, которое они всё сообща делали, Загорский снова, отталкиваясь от больших государственных вопросов, переходил к нуждам рабочих, объяснял, как в Московском комитете думают облегчить продовольственное положение в столице, какие меры принимаются, чтобы пережить это действительно тяжёлое, невероятно тяжёлое лето. К такому деловому разговору и стремился оратор, как бы спрашивая совета и поворачивая свои предположения то одной, то другой стороной, открывая возможности обсуждения...
      А где же крикуны, где же тот, кто молодым визгливым голосом ввинчивался в тишину? И почему этот голос показался знакомым? Где он слышал его? Слышал не раз... И будто вовсе не на собраниях, спрашивал себя Василий, обегая глазами обширный двор, словно он мог найти обладателя этого голоса, не зная его в лицо.
      Вопросы раздавались из передних рядов и из глубинки. Иногда их было плохо слышно, и Загорский, приложив ладонь к уху, просил подойти поближе. С разных сторон к трибуне протискивались люди. И вдруг перед Василием мелькнуло знакомое лицо. Да нет, не только лицо! Вся фигура на мгновение открылась взгляду Василия... Он узнал Женьку, «Беспощадного». И с такой же ясностью, с какой признал его щуплую фигуру и круглое пухлое лицо, как-то не соответствующее остальному, с той же отчётливостью понял, почему визгливый голос показался ему знакомым. Да, это был рыжий Женька, только без своей вечной бескозырки, повзрослевший, но с тем же выражением самодовольства на лице, за которое его когда-то дразнили индюком.
      Что делает здесь Женька? И какую роль играет на этом собрании? Василий понял, что должен это выяснить. Сразу после Февральской революции Женька записался в партию эсеров, потом переметнулся к большевикам. Кто знает, с кем он сейчас. И что — тут, на заводе, он свой или прислан? Кем?
      Загорский сошёл с трибуны, окружённый рабочими, и, переходя от одной группы к другой, отвечал на вопросы, что-то разъяснял, то улыбаясь, то хмурясь. Донской вместе с Владимиром Михайловичем включился в беседу, которая как будто «подбирала» какие-то оставшиеся неясными вопросы.
      Василий стал медленно пробираться через толпу.
      «Странно, я его мог и не заметить, но он-то меня видел наверняка, — думал он о Женьке, — раз я стоял позади оратора, однако не подошёл...»
      Вдруг он нос к носу столкнулся с Женькой. Тот как будто этого и ждал: улыбнулся немного снисходительной улыбкой, хлопнул Василия по спине.
      — При начальстве состоишь? — благодушно спросил он.
      — А ты как здесь?
      Женька передёрнул плечами. Удивительно, что он нисколько не изменился, разве только чуть повзрослел.
      — Я, брат, на производстве. Знаешь, рабочая закалка и всё такое...
      — Так ты вроде учился?
      — Ну и что ж, нынче рабочий класс овладевает высотами науки...
      Женька сыпал прописными истинами с лёгкой иронией.
      — И ты что же, опять с эсерами? — спросил Василий.
      — Не угадал, — ответил Женька. — С анархистами. Нам все эти разговоры про будущее — вот! — Он залихватски сплюнул. — Нам подавай всё немедленно: и хлеб и свободу! Какая же свобода без хлеба?
      К их разговору стали прислушиваться окружающие.
      — Эх, ты, был бузотёр и остался! — с досадой сказал Василий и поспешил к выходу, увидев, что Загорский уже пожимает множество рук, протянутых ему, прощаясь.
      На обратном пути Василий рассказал Владимиру Михайловичу о своей встрече с Женькой.
      Загорский заинтересовался:
      — Слушай, разыщи его, это ведь нетрудно, раз он здесь работает. Приведи ко мне. Интересно, что анархисты вкладывают в уста вот такому зелёному... Чем их приманивают?
      Василий обещал, удивляясь тому, что погружённый выше головы в важные государственные дела Загорский находит время для таких, как Женька.
      А впрочем, Владимир Михайлович всегда заинтересованно относился к настроениям молодёжи и никогда не упускал случая поспорить с человеком, особенно молодым, которого, как он говорил, «ветер не в ту сторону гнёт»...
     
      3
     
      Василий обедал в столовой МК, как и все сотрудники, и Владимир Михайлович тоже. И кормили всех одинаково: кашей-ядрицей, которую называли «шрапнелью», жидким супом, иногда с солониной. Ломоть хлеба обычно уносили с собой, чтобы съесть его вечером, запивая кипятком.
      Окна столовой выходили на Леонтьевский переулок. Василий видел тротуар противоположной стороны, порушенный деревянный забор, торопящихся прохожих.
      И вдруг он опять увидел ту девушку... Да, это она! То же не новое синее пальтецо с бархатным воротником и какая-то смешная шапочка с резинкой под подбородком.
      При своей миниатюрности, в скромной одежде девушка не бросилась бы в глаза Василию. Вернее всего, он бы просто её не заметил. Если бы не одно обстоятельство... Трижды за эту неделю он встречал её, в общем, на одном и том же месте. И теперь, когда он наблюдал за ней без риска быть замеченным, он убедился, что девушка кружит вокруг МК. То, как она медленно продвигалась по улице, невольно вызывало мысль, что она кого-то выслеживает или ждёт. В любом случае выбор места был неподходящим. К тому же девушка выглядела какой-то беспомощной, испуганной, что ли.
      «Третий раз за неделю!» — подумал Василий. Тут что-то крылось... Он решился. Девушка как раз дошла
      до угла и повернула назад, когда Василий устремился ей навстречу. Он увидел ещё издали светлые пряди волос, в беспорядке выбивавшиеся из-под её нелепой шапочки, широко раскрытые серо-голубые глаза и какое-то странное подобие улыбки на губах, нервной улыбки, похожей па гримасу.
      Василий шёл, не уклоняясь. Кажется, не собиралась уклониться от встречи и она, только выражение робости в её лице перешло в настоящий страх, а губы дрожали, как будто она шла навстречу чему-то страшному, неотвратимому. И теперь Василий припомнил, что и в прошлые разы, встречая эту девушку, он мельком подумал, что она хочет попасться на глаза именно ему. Мысль эта была такой вздорной, что он тотчас отогнал её.
      Но сейчас было уже неоспоримо, что она ищет встречи с ним и идёт прямо к нему, хотя по какой-то причине боится этой встречи.
      Василию захотелось подбодрить её. Он сделал несколько шагов и спросил незнакомку:
      — Простите, вы кого-то ищете? Я встречаю вас уже третий раз.
      Девушку, видимо, несколько успокоил его тон. Она ответила, что хочет поговорить с ним.
      — Да, именно с вами. Вы ведь раньше работали на Лубянке... — сказала она.
      — А вы откуда это знаете? — спросил Василий.
      Невольно в его голосе прозвучала насторожённость,
      и девушка, как-то сжавшись, зашептала:
      — У вас был под арестом юнкер Олег Суржанцев. Я ходила к нему на свидания и видела вас дважды.
      Василий припомнил: да, был действительно Суржанцев. Он припомнил и суть дела: белогвардейская организация, Суржанцев выполнял роль связного меж-
      ду московской группой и Петроградом. Окопался на службе в Центропленбеже и под видом командировок курсировал между Москвой и Петроградом. Да, вспомнил Василий, тогда шла речь о его невесте, гимназистке, но никаких данных о том, что она причастна к организации, не было.
      — Чего же вы хотите? — недоумевающе спросил Василий, испытывая неловкость от того, что к нему обращаются на улице с какой-то просьбой, связанной с его прежней работой.
      Невольно он пошёл рядом с девушкой, приноравливаясь к её мелким шажкам и не переставая вспоминать обстоятельства дела.
      Она заговорила порывисто, волнуясь:
      — Я хочу рассказать вам кое-что. Вам это должно быть интересно... Дело в том, что незадолго до ареста Олега он принёс ко мне на квартиру какие-то бумаги и сказал, что он, возможно, опять уедет, пусть эти бумаги побудут у меня. А если он сам почему-либо не придёт за ними, то ко мне явится другой человек, от его имени. И я должна передать всё этому человеку...
      — Почему вы только сейчас вспомнили об этих бумагах? — спросил Василий почти грубо.
      Но девушка не была задета его тоном. Подняв на него глаза, она ответила просто:
      — Потому что я не знала, что в них.
      Она помолчала, губы её снова задрожали, и Василий испугался, что она сейчас заплачет — с неё станется! При этой дурацкой шапочке и со своим детским голоском она может зареветь так, что у них там, наверху, в МК, услышат.
      Он не нашёлся что сказать.
      — Я же верила, что Олег ни в чём не виновен! — горько воскликнула она.
      — А откуда вы узнали о его вине? Из этих бумаг? — спросил Василий, начиная вспоминать, что там конкретно было в деле с этим Олегом...
      — Я бы их не стала читать, если бы...
      Она опять чего-то испугалась, но Василий уже ощутил тот жгучий интерес, который предвещал что-то новое в этом знакомом деле.
      — Если бы что?..
      — Если бы за этими бумагами не пришли...
      — Кто?
      — Я не знаю этого человека.
      - Это было давно?
      — В этот вторник.
      — И вы поэтому крутились здесь? Чтобы мне об этом сказать?
      — Да.
      — Но почему вы явились ко мне, а не обратились в ЧК?
      Девушка ответила тихо:
      — Я никого там не знаю. А вы тогда отнеслись ко мне так по-человечески...
      Василий слегка смутился. Он понимал, что следует немедленно принять меры, но не мог решить этого сам.
      — Подождите меня несколько минут, — сказал он, — я предупрежу на работе, что отлучусь, и поговорю с вами подробнее.
      Когда он снова вышел, девушка облегчённо вздохнула. «Наверное, решила, что я пошёл за кем-то ещё, чтобы тут же её арестовать... Как будто бы я один с ней не справился бы!» — подумал Василий.
      Похоже, что дело обстояло именно так, потому что девушка сразу успокоилась.
      Он повёл её переулком, а затем через проходной двор, и они оказались на бульваре, чуть тронутом ран-
      ней осенью. Между поредевшей листвой виднелся памятник Пушкину. Было тихо и очень мирно вокруг. На бульваре в этот час не ощущался лихорадочный темп жизни города и та особая напряжённость, которая вызывалась общим положением страны.
      А он тратит время на странную девушку в детской шапочке! Однако вопрос этот несомненно не решался поверхностно: Москва кишела агентами контрреволюции, а девушка была знакома с одним из них.
      Василий приготовился слушать. Они сидели на скамейке в боковой аллее. Изредка мимо них, за оградой бульвара, проносился, громыхая, трамвай или проплывал извозчик, с высоты козел окидывая взглядом улицу в напрасной надежде на седока.
      Девушка рассказывала не очень связно, вперемежку со вздохами и сетованиями: «Я-то всему верила... Мне и в голову не приходило...»
      Василий терпеливо продирался сквозь эти излияния к сути дела. Суть, в общем-то, оказалась несложной и характерной для времени.
      Сима Кемарская была невестой юнкера Олега Сур-жанцева. В последний месяц перед его арестом Суржан-цев стал беспокоен. Беспокойство его связывалось, как ей казалось, с его командировками в Петроград от учреждения, в котором он служил. Но Олег ничего невесте не рассказывал, и она могла только догадываться, что он занят чем-то, помимо службы. *
      — Поверьте, — сказала Сима, — мне в голову не приходило, что Олег занимается какими-то такими, — она неопределённо покрутила пальцами в воздухе, — делами. Я ведь его знала как революционера. Он в самом начале ещё записался в партию эсеров.
      Василий улыбнулся её наивности, а она приняла его улыбку за поощрение и стала говорить живее:
      — Олег не был у меня недели две, и вдруг он вызывает меня на улицу поздно вечером...
      — А как он вас вызвал?
      — Ну, просто бросал камешки в окно, у нас было так условлено... — немного замявшись, ответила Сима, и Василию показалось, что она до сих пор любит этого юнкера, несмотря на то, что ей открылось. — Я вышла, думая, что, как всегда, мы погуляем с ним и поговорим. Но Олег был чем-то расстроен и сказал только, что уезжает, возможно надолго. Я видела, что он от меня скрывает правду. Но и тут мне не пришло в голову подозревать... политику. Я подумала, что здесь замешана женщина.
      «Да, ты умом не блещешь!» — подумал Василий и нетерпеливо спросил:
      — Что же выяснилось?
      — Он сказал, что, может быть, задержится в командировке, а эти бумаги он не хочет оставлять у чужих людей. И он добавил, что, возможно, за ними ко мне придут от его имени.
      Она замолчала. Василий спросил:
      — Когда это было?
      — За несколько дней до ареста Олега.
      — Когда вы были на свидании, он ничего вам об этих бумагах не говорил?
      — Нет. Он не мог. Ведь при свидании всегда присутствовал кто-нибудь из ЧК.
      Василий вздохнул с облегчением.
      — Что же дальше?
      — Дальше? Во вторник утром я шла на работу. На углу нашей улицы меня остановил человек... Не знаю, как он узнал меня. Может быть, по описанию Олега. Но он назвал меня по имени и сказал, что по поручению Олега Суржанцева хочет забрать у меня бумаги,
      оставленные им. Я ответила: «Пожалуйста, возьмите. Только сейчас я тороплюсь. Зайдите в другой раз». Он подумал немного и сказал: «Хорошо, я зайду в конце недели. Раз вы работаете, то — вечером». Вернувшись с работы, я прочла эти бумаги...
      — Почему же только тогда?
      Девушка долго молчала. Ответ её был так же наивен, как и другие её соображения:
      — Этот человек мне не понравился.
      — Вот как? Чем же?
      — Не могу вам объяснить. Липучий какой-то...
      — Что же оказалось в бумагах?
      — Письма...
      — Какие? Личные?
      — Н-нет. Оттуда... Из-за границы. И в них указывалось, что надо здесь делать...
      — Что же именно?
      — Можно так понять, что готовилось что-то... военное, — потерянным голосом ответила невеста юнкера.
      — Так. — Василий быстро оценил положение. — Никому ничего не говорите. Дайте мне ваш адрес. Ступайте домой и ждите.
      Василий доложил обо всём Владимиру Михайловичу, а тот позвонил Дзержинскому.
      — Поезжайте на Лубянку, товарищ Сажин, — распорядился Загорский, — там всё расскажете.
      Когда Василий пришёл в ЧК, выяснилось, что дело поручено Антипову. Василий рассказал о встрече с Симой Кемарской и полагал, что на этом его роль кончается. Но Антипов рассудил иначе: раз Василий уже вызвал к себе доверие этой девушки, то хорошо было бы, если бы он и дальше участвовал в деле.
      Испросили разрешения у Загорского, он не возражал.
      Наметили план операции. Но прежде всего надо было познакомиться с документами; Симе трудно было доверять их оценку. Может быть, в них и не было ничего значительного.
      Сима жила в небольшом деревянном доме. Кругом были соседи. 1C ней никто не ходил, и любой посетитель бросился бы в глаза. Поэтому Василий встретил девушку па улице около её дома и попросил принести документы на квартиру сотрудницы ЧК, жившей неподалёку. К ней пришли Антипов и Василий. По их совету Сима принесла бумаги в сумке, с которой обычно ходила на работу.
      На первый взгляд в документах трудно было что-нибудь разобрать: сокращённые названия московских улиц, какие-то цифры, схема Садового кольца с отходящими от него переулками... Но при сопоставлении с директивным письмом, лишь поверхностно зашифрованным, можно было уяснить себе, что речь идёт о подготовке военного выступления и что в данном случае кому-то, надо полагать — юнкеру Суржанцеву, поручается расстановка вооружённых групп по линии Садового кольца. Этот план был уже знаком ЧК, он фигурировал в деле Суржанцева и его соучастников. Но то, что за этими бумагами охотились, заставляло предполагать, что кто-то из группы Суржанцева уцелел.
      Было решено устроить у Симы засаду.
      Место оказалось подходящее: старый деревянный домишко стоял во дворе. Прямо напротив входа — сарайчик, из которого подходы к дому как на ладони! Поздно ночью Василий и Царёв засели в этом сарайчике. Сколько им придётся здесь пробыть, было трудно угадать, но следовало надеяться, что незнакомец сдержит своё обещание. И сейчас большое значение имели приметы незнакомца. Сима могла сказать
      Вдруг Василий сделал неожиданное открытие: он не один следит
      за карликом!
      только, что он низенького роста, с мелким, неприятным лицом, носит дымчатое пенсне.
      План был прост: когда человек выйдет от Симы с бумагами, Василий последует за ним, чтобы проследить, куда он направится. А Пётр, несколько поотстав, будет подстраховывать на тот случай, если понадобится помощь.
      Прошли сутки. Василий и Пётр не покидали своего убежища, но никто, кроме уже известных Симиных соседей, в дом не входил. Прошли ещё сутки, наступил последний день недели.
      — А если его спугнуло что-нибудь? — предположил Василий.
      — Значит, двое суток — псу под хвост, и всё.
      — Похоже на это.
      — Увидим.
      Поздно вечером к крыльцу, отчётливо видный с места засады, подошёл низенький человек, почти карлик. Если бы не рост, он ничем не отличался бы в толпе. Он постучал в Симино окно, как было уговорено. Сима открыла дверь. Человек пробыл в доме всего несколько минут. Видно, никаких подозрений Сима у него не вызвала, потому что, даже не оглядываясь, он пошёл обратно.
      Василий выскользнул из сарайчика и двинулся следом. Вечер был тёмный, переулок — безлюден. Вести наблюдение оказалось трудно. Василий то отступал в тень деревьев, то прижимался к заборам, проклиная пустынный переулок, в котором не видно было ни одного прохожего. При таком положении ему, естественно, пришлось держаться довольно далеко от карлика, уносящего документы, и мириться с риском потерять его из виду.
      Вдруг Василий сделал неожиданное открытие: он не один следит за карликом! От стены дома отделился мужчина, почти не хоронясь, спешит за ним.
      Василий оказался в хвосте обоих, полагая, что это задуманная заранее встреча, и ожидая, что сейчас они сойдутся... Но мужчина, ускорив шаг, внезапно оказался за самой спиной карлика. Василий видел, как он занёс руку с ножом... Карлик упал. «Сейчас будет брать документы!» — понял Василий и кинулся наперерез убийце.
      Но тот ни на секунду не замешкался, с удивительной лёгкостью шмыгнув в какую-то калитку... Василий устремился за ним!
      Когда он влетел во двор, ему показалось, что впереди него в лопухах, растущих под кирпичной стенкой, кто-то затаился. С маузером в руке Василий ринулся туда, но это была только кошка, прошуршавшая сухими стеблями. Двор оказался проходным. Василий вбежал в параллельный переулок — он был пуст Человек как сквозь землю провалился.
      Когда Василий вернулся к месту происшествия, Царёв вынимал бумаги из портфеля карлика.
      — Убит?
      — Наповал. Классический бандитский удар — между лопаток, — ответил Царёв.
      Загадочное убийство это так и осталось нераскрытым. Выяснили только личность убитого. Он оказался старым агентом царской охранки Косичкиным. Можно было только предположить, что он убит своими сообщниками.
      Василий вскоре забыл обо всей этой истории, никак не предполагая, что когда-либо ещё услышит о Косичкине.
      РАБОЧИЕ!
      Посмотрите на этих людей! Кто собрался вас продать и предать?..
      ТОВАРИЩИ!
      Будьте начеку! Стойте на страже Республики днём и ночью... Знайте, что всякий, кто посягнёт на Республику пролетариата, будет истреблён без всякой пощады.
      «Известия ВЦИК», 23 сентября 1919 года
     
     
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
     
      1
     
      Положение дел не очень устраивало Нольде. Черепанов не явился на условленное свидание. Между тем его группа — это единственное, на кого можно было опереться. Теперь, после того как ЧК разгромила с таким трудом сколоченные организации кадровых офицеров, приходилось признать, что анархисты, эсеры и прочая шушера более приспособлены к подрывной деятельности против Советов, более гибки, что ли? Во всяком случае, то, что «хозяева» стали их использовать, — умнейший манёвр!
      За себя Нольде не тревожился: в качестве «финансового работника Александра Тикунова» он оброс уже множеством связей, укреплявших его положение. Да, можно сказать, он стал почти что неуязвим. Теперь между ним и Черепановым не существовало никаких промежуточных звеньев.
      Прибывший от Залесского курьер привёз зашитый в подкладку пиджака лоскуток белого шёлка, исписанный симпатическими чернилами. Это была директива заполучить своих людей в учреждениях Советской власти с расчётом на длительную, глубоко законспирированную деятельность такой агентуры. И это слово «длительная» смущало Нольде... Неужели там, в центре, допускают длительность власти большевиков? Неужели они полагают, что разруха, голод и холод могут быть побеждены лозунгами?
      Что касается сути «Директивы», то здесь центр, напротив, преуменьшает трудности. Непостижимым образом большевики сумели, несмотря на то явление, которое они клеймят словом «саботаж», наладить работу своих учреждений. Конечно, есть где-то «слабинка», некая прослойка, куда можно закинуть крючок, но это не так просто. И, пожалуй, тут подойдёт другой манёвр: своего человека, до конца своего, чтобы уже был по уши в преданности — личной, непременно и личной, помимо всего! — пропихнуть хоть на маленькую должность... Зацепиться за какую-нибудь там регистрацию бумаг входящих-исходящих, за какие-нибудь счёты-расчёты. И если человек с головой, — то пойдёт и пойдёт... Вот и «длительная деятельность».
      Нольде давно миновал «Метрополь», мельком вскинув глаза вверх, к врубелевской мозаике, и вздохнув при мысли, что гостиница превращена в общежитие для «комиссаров». Сделал крюк мимо «Лоскутной» и поднялся вверх по Тверской, к бывшему дому генерал-губернатора.
      Он ценил такие часы одиночества среди толпы — его обтекал спешащий изо всех сил деловой люд — и свои наблюдения, как он думал, строго объективные, тем и ценные.
      Перед ним расстилалась площадь, на которой происходило нечто, с точки зрения Нольде, фантастическое. Кожаные куртки и солдатские шинели составляли главную, определяющую часть толпы. Изредка вспыхивающие в ней цветные пятна женских пальто тотчас погашались этим серым потоком. Но что самое удивительное: в этой центральной части города — подумать только, какого города, Москвы! — почти отсутствовали дамские шляпки! Дамские шляпки были изъяты из обращения столь безоговорочно, словно в них-то и заключалась сущность эксплуататорского строя...
      Что движет этой толпой? Где та пружина, завод которой приводит в движение массу людей, до сих времён и не помышлявших о «деятельности» ?
      Вот, например, бежит не помня себя девица... Недурна собой. Хотя красный платочек и кожаная куртка, а тем более сапоги отнюдь её не украшают. Но что её «довело до жизни такой»? Девица явно не пролетарского происхождения. Не из аристократок, конечно, но наверняка имеет интеллигентного папу, какого-нибудь адвокатишку или врачишку...
      Но вот же сманили её большевики! Облачили же в куртку. Сунули в руки портфель и завели на энный срок — каким ключом?..
      Он, Нольде, знал каким: подбросили ей дурацкую идею о женском равноправии! С умом подбросили, не так, как те, что называли себя феминистками и призывали к войне с мужчинами.
      «Нет! Не надо воевать с мужчинами! Надо идти с ними в ногу!» Вот эта пигалица и бежит с портфелем.
      А вон тот с чахоточным румянцем, задумчивый, в солдатской шинели без пуговиц... Что ему светит в этой кромешной жизни? О, ему надобно другое... Моральное, духовное... Пагубная идея о том, что богатство — зло, соблазнительна для миллионов. И Нольде голову готов дать в заклад, что такие вот чахоточные таят в себе великую силу разрушителей.
      Мимо булочной Филиппова с запылившимися кренделями из папье-маше в витринах, мимо магазина Елисеева, от которого за версту несло селёдочным духом, он прошёл на Страстной бульвар и здесь уселся на скамейке.
      Взгляд отдыхал на строгой красоте куполов монастыря, высящихся перед ним. Слева, по ту сторону площади, уже зажглись газовые фонари вокруг памятника Пушкину. Трамваи Малого Садового кольца звенели в этот тихий час не назойливо, как-то приглушённо, и Нольде умиротворённо подумал, что наверное же среди тысяч соблазнённых большевиками есть хоть десяток таких, что готовы одуматься, скажи им кто-нибудь правильное слово...
      В эту минуту рядом с ним на скамейке оказался молодой человек. Нет, Вадим Нольде положительно не мог замкнуться в своей скорлупе! И разве наблюдения, выводы, обобщения не входят в его задачу? А для этого нужны знакомства, пусть даже случайные... Ведь именно случай не раз сводил его с ценнейшими людьми.
      Сосед расстегнул пальто, достал портсигар. Совместно выкурить папиросу, сидя рядом, — прекрасная, так сказать, прелюдия к разговору... Нольде не успел придумать вопрос, как сосед, пошарив по карманам, сам обратился к нему:
      — Не соблаговолите ли? Спички...
      Форма обращения понравилась Нольде...
      Этот совсем молодой человек, по виду судя, из порядочной семьи. И одет вполне прилично: на нём модное пальто в талию и даже шляпа. Обдуманно выбранная: зелёный велюр к рыжеватым волосам.
      Нольде предложил спичку и собрался продолжить разговор с этим хорошо одетым, воспитанным... Но молодой человек хоть и скромно, но решительно произнёс:
      — Простите великодушно, но я вас знаю...
      — Не имел чести, — поспешно ответил Нольде, лихорадочно соображая, где они могли встретиться. Профессионально цепкая память ничего не подсказала.
      — Вполне возможно, вы запамятовали. Видел вас с моим знакомым, Косичкиным Петром Ивановичем...
      У Нольде перехватило дыхание: неужели ещё не всё покончено с гнусным карликом? Пока обдумывал свой ответ, молодой человек продолжал, бесхитростно глядя большими голубыми глазами.
      — Пётр Иванович, как вы, верно, знали, промышлял старинными вещичками.
      — Ах, да! Теперь вспомнил! — с облегчением воскликнул Нольде. — Именно по этому делу я свёл знакомство с... как вы его назвали?
      — Косичкиным, — подсказал молодой человек.
      — Да-да, именно. И где же он теперь пребывает?
      — Не имею понятия... Давно не встречаю.
      — А вы кто сами будете? Студент?
      — К сожалению, нет. Так уж случилось!
      Нольде благодушно принялся расспрашивать собеседника о его семье, прошлом. Учился в гимназии? Не окончил — помешали большевики... Ну конечно. Отец, акцизный чиновник, убит под Перемышлем. Мать умерла от тифа. Ах, обычная биография интеллигентного юноши в это смутное, в это ужасное время... И вот у него нет другого выхода, как «записываться на фронт».
      Этот молодой человек, как он отрекомендовался — Евгений, да, Евгений Сорокин, понравился Нольде. И можно вполне поверить, что с Петрикосом его связывала только «коммерция». С какой стати такой старый воробей, как Петрикос, будет посвящать желторотого птенца в другие дела...
      И всё-таки как-то боязно отпускать этого юношу в большой мир, полный неожиданных встреч — вот же угораздило его сейчас — и опасных совпадений. Лучше бы как-то пристроить этого Евгения.
      Стал мысленно перебирать: через кого бы? Уж конечно, через человека, «склонного», но не слишком близкого: в конечном счёте он этого Евгения не знает! Но кто-нибудь из добрых друзей мог бы взять на себя устройство интеллигентного юноши — с расчётом на дальнейшее, более квалифицированное использование.
      Нольде даже вспомнил, кто именно мог бы...
      — Послушайтесь моего совета, идите служить. Учиться сейчас негде и незачем. Поработайте, найдёте себе место под солнцем. Могу помочь запиской. Черкну своему другу, он вас устроит. А?
      Евгений горячо поблагодарил. Так горячо и искренне, что Нольде уже без колебаний пригласил его к- себе в номера. Назвал себя: Александр Тикунов, советский служащий, по финансовому ведомству.
      Нольде считал себя работником «новой формации»: смело завязывал знакомства, не строил из себя «буку»... «Буки» всегда подозрительны. Общительный, весёлый господин Тикунов со знакомыми, друзьями, дамами, обожаемый гостиничной прислугой, глубоко «свой», не вызывает подозрения. Каждый новый день укреплял Нольде в его положении. И он это ценил.
     
      2
     
      Старинные часы в дубовом футляре пробили два. В этот поздний час в здании МК было тихо. Изредка слышалось только лёгкое потрескивание рассыхающейся мебели да шелест деревьев за открытым окном.
      Собиралась гроза. Позднее лето шумело ливнями, посверкивало дальними сполохами.
      Владимир Михайлович всё ещё работал. Дверь в кабинет была открыта, и в приёмной, где ожидал Василий, было слышно, как скрипит перо, которым Загорский торопливо набрасывает мелкие летучие строчки на страницы блокнота. Потом прозвучал звонок, и голос Загорского произнёс:
      — Доброй ночи, Феликс Эдмундович!
      Наступило молчание, затем короткое:
      — Хорошо. Да. Еду.
      Услышав это, Василий поспешно спустился к выходу. Машина секретаря МК, старенький «рено», который Владимир Михайлович называл «драндулетом», стоял у подъезда. Василий разбудил дремавшего водителя:
      — Владимир Михайлович сейчас поедет.
      — Домой?
      — Нет, на Лубянку.
      Василий посторонился, пропустил Загорского. Тот сел рядом с шофёром, Василий — на заднем сиденье. Машина уверенно двигалась знакомой дорогой, несмотря на полную темноту улицы, не освещённой сейчас, в позднее время, из окон домов.
      Но на Лубянке светились все окна. Загорский поднялся по лестнице, на ходу попросив Василия позвонить к нему домой и передать, что приедет поздно.
      — А то я уж расстарался, сказал, что скоро приеду... Будут беспокоиться, — улыбаясь, объяснил он.
      Пока Василий выполнял это поручение в комнате дежурного, через неё в кабинет Дзержинского проходили члены коллегии Всероссийской и Московской чрезвычайных комиссий. Василий узнал Петерса, Аванесова, Манцева... Красивый статный человек с раздвоенной бородкой был ему незнаком.
      — Это Лацис, председатель украинской ЧК, — сказал Пётр Царёв, дежуривший в эту ночь.
      — Значит, Большая коллегия?
      — Бери выше: с представителями МК и НКВД...
      Беспрерывно звонил телефон на столе. Дежурный брал трубку, отвечал коротко:
      — У товарища Дзержинского совещание.
      — Такое, брат, время, — сказал Василию Царёв, — чуть какие неудачи у нас на фронте — контра в тылу сразу голову подымает... И сколько её! Правда, что гидра. Одну голову срубим — вторая вырастет... Вам там, в МК, небось не так заметно?
      — Чего же незаметно? Коммунисты тоже вылавливают врагов. Не одни вы. И на заводах держат ушки на макушке. Вон в трамвайном парке левые эсеры к забастовке призывали, так рабочие сами с ними быстро справились.
      В это время дверь кабинета распахнулась. Царёв, полагая, что это от ветра, хотел её захлопнуть, но послышался голос Дзержинского:
      — Пусть проветрится.
      Действительно, за тот небольшой промежуток времени, что шло совещание, кабинет уже наполнился дымом.
      В дежурной комнате никого, кроме Царёва и Василия, не было. Теперь они сидели тихо, и им были слышны отдельные фразы ораторов. Можно было понять, что речь идёт о создании единого центра, который объединял бы все организации, занимающиеся борьбой с контрреволюцией. Дзержинский настаивал на том, чтобы все коммунисты оказывали помощь ЧК в этом деле.
      Загорский заметил, что это возможно, если члены партии будут иметь какие-то права, хотя бы задерживать лиц, ведущих контрреволюционную агитацию в общественных местах и на улице.
      Дзержинский ответил, что такого рода мандаты можно будет выдавать.
      Загорский добавил:
      — Притом, что мандаты эти будут выдаваться с большой осторожностью, через районные комитеты и МК, такая мера, конечно, себя оправдает.
      Дальше пошёл разговор об общем положении в столице, вызывающем серьёзные опасения. Уж куда серьёзнее, если антисоветские элементы нагло агитируют на улицах!
      Совещание затянулось. Когда Загорский вышел из кабинета Дзержинского, начинало уже сереть. Владимир Михайлович, садясь рядом с водителем, весело спросил:
      — Замаялись, ребята? Поехали до хаты...
      Машина двинулась от Лубянки на спуск, и в ту минуту, когда она шла с малой скоростью вдоль тротуара, с правой стороны спуска на Театральную площадь, из глубокой ниши Лубянского пассажа, соединявшего спуск с Пушечной улицей, быстро выбежала женщина в длинном чёрном платье. В первую секунду Василию показалось, что это старуха — по платью и чёрному платку на голове, — но движение, с которым она бросилась к машине, было по-молодому стремительно.
      Не раздумывая, чисто механически, Василий выпрыгнул, рывком распахнув дверцу машины, и сбил женщину с ног... Водитель затормозил. Василий поднял женщину с тротуара, она оказалась странно лёгкой, из-под платка сверкнули чёрные, дикие глаза. Оружия в руках у неё не было. Если бы оно было, она не успела бы его спрятать в то мгновение, когда Василий спрыгнул на тротуар.
      — В чём дело? — спросил Загорский спокойно.
      — Отвечайте! — повторил Василий, не выпуская руки женщины.
      Она молчала.
      — Почему вы бросились к машине? — спросил Загорский. — Вам что-нибудь нужно от меня?
      — Я обозналась, — ответила женщина тихо.
      — При вас есть какие-нибудь документы? — спросил Загорский. — Отпустите её! — приказал он Василию.
      Женщина достала бумагу: водитель посветил фонариком, и Загорский прочёл удостоверение на имя машинистки Беллы Синицкой.
      Он вернул женщине бумагу и велел Василию сесть в машину.
      — Поехали! — сказал он.
      Машина тронулась. Женщина стояла неподвижно, глядя ей вслед.
      — Подозрительная, Владимир Михайлович! Обыскать бы... — сказал Василий. — Ведь как кинулась!..
      — Вы не имеете права обыскивать женщину. Тем более, что она не совершила ничего незаконного.
      — У неё могло быть оружие...
      — Да, но ведь в руках у неё ничего не было. Значит, она не собиралась его применять, если даже оно и было. А вернее всего, это ваши домыслы.
      В рассуждениях Загорского была логика. Василий промолчал.
      Это был один из тех случаев, которые не имели ни продолжения, ни объяснения. В бурную пору они проходили незамеченными.
     
      3
     
      Осень выдалась капризная: то вёдро, то ненастье. И всё же даже в дождливые дни случались минуты, когда уже слабеющее солнце освещало город, и тогда он становился особенно привлекательным.
      — При вас есть какие-нибудь документы? — спросил Загорский.
      Удивительны были причудливые контрасты Москвы, в которой, казалось, совмещалось несовместимое. Красные флаги революции реяли над древними стенами Кремля. Красноармейцы с пятиконечной звездой на фуражках стояли на часах у древних ворот. Отряды ЧОНа, уже подтянутые по-военному, проходили по улицам.
      Ещё жили своей лихорадочной жизнью старые рынки города — средоточие всех осколков буржуазии и спекулянтов.
      Ещё в кадильном дыму множество церквей возносили к небесам молитвы о погибели большевиков. А в кривых арбатских переулках, за плотно завешенными окнами, готовили новые подрывные планы тайные враги Советов.
      Ещё утаивали спекулянты хлеб первых советских урожаев, и рука голода всё ещё сжимала горло красной столицы. И всё же Москва стояла твёрдо.
      «Бдительность! Революционная бдительность! — призывали обращения Советской власти к народу. — Враг не добит, он коварен и жесток!»
      Московские большевики послали в ЧК своих лучших людей. Московский комитет партии участвовал в работе ЧК, и то, что все коммунисты ощущали себя призванными на борьбу с контрреволюцией, придавало этой работе размах и действенность.
      В этот день коммунисты Москвы собрались на общегородскую конференцию.
      Василий высматривал Веру в потоке, медленно вливающемся в зал. Среди тёмных пальто и кожаных курток мелькали красные платочки активисток, но Веры не было видно.
      Прозвучал звонок, и гул собрания постепенно затих.
      Василий следил за Владимиром Михайловичем. Загорский сидел за столом президиума, бегло окидывая взглядом зал, оценивая его плотные, без пробелов ряды, выжидательную тишину и то настроение приподнятости, которое было присуще таким собраниям.
      — Чуть не опоздала! — бросила Вера шёпотом.
      Василий быстро пересел на откидное место, и Вера села рядом.
      Загорский уже стоял на трибуне. И Василий и Вера, встречаясь с ним каждый день и подолгу бывая вместе с ним, казалось, прекрасно знали его. Несмотря на это, каждое его выступление перед людьми было по-новому интересным и значительным.
      Василий нагнулся к девушке и сказал:
      — Всё-таки нам повезло, что мы работаем с таким человеком!
      Она кивнула, улыбнувшись Василию тёмными оживлёнными глазами, и стала слушать.
      Загорский делал первый доклад как представитель Комитета обороны. Сначала он рассказал, как и зачем был создан этот комитет. Владимир Михайлович говорил кратко и деловито, но Василий и Вера представляли себе, что кроется за немногословием оратора.
      Комитет обороны принимал на себя первые удары всех вражеских выступлений, всех волнений в столице. В него входили только пять человек, но он действовал быстро и успешно, потому что живой и каждодневной была его связь с районами.
      Доклад секретаря МК слушали с особым вниманием, потому что речь шла о самых насущных задачах московских большевиков.
      Республике Советов снова угрожают извне и внутри чёрные силы реакции. Загорский докладывал, какие меры приняты в связи с этим. Накануне Василий объезжал с ним предприятия Москвы. Владимир Михайлович предложил создать на них «Партизанские отряды», и это увлекло, особенно молодёжь. Отряды перешли на казарменное положение. Наряду с воинскими частями вес они были на строгом учёте.
      ...После Загорского выступал Дзержинский. Василий предполагал, о чём будет говорить Феликс Эдмундович: только что был раскрыт контрреволюционный заговор и ликвидировали организацию, руководимую «Национальным центром», которая намеревалась захватить власть в Москве.
      Председателя «Национального центра» Щепкина чекисты захватили в то время, как он принимал донесение от послапца Деникина. Был раскрыт и ликвидирован ещё один военный заговор. Среди заговорщиков оказались кадеты, черносотенцы и эсеры, которых объединяла ненависть к Советской власти.
      Конференция одобрила работу Комитета обороны и ВЧК. Говорили, что раскрыт самый крупный вражеский заговор в Москве. Как обычно, конференция закончилась пением «Интернационала».
      Делегаты расходились группами. Василий подошёл к Загорскому, но тот сказал, что освобождает его до утра: он едет сейчас вместе с Дзержинским.
      Василий бросился отыскивать Веру. Он нашёл её уже на улице.
      Как всегда, когда случалась свободная минута, они отправились бродить по Москве. Стоял уже вечер. Редкие газовые фонари светили тускло. Дождь перестал, по деревья ещё стряхивали крупные капли на непокрытые головы молодых людей, медленно идущих вверх по Тверской.
      На Страстной площади, возле стеклянного павильона, откуда лучами расходились трамвайные линии,
      толпился народ. Мальчишки — продавцы вечерних газет — кричали нараспев:
      — Раскрыт заговор, новый буржуйский заговор! Конец контрреволюции! Конец шпионского гнезда!
      — Если бы последний! — вздохнул Василий.
      — Ты думаешь, что в Москве не всё с ними покончено?
      — С контрой? Наверное, нет. Конечно, сейчас разгромлена огромная сила, но какие-то корешки остались. Всё очень трудно, сложно.
      Они свернули на Большое Садовое кольцо и пошли в сторону Садово-Кудринской. Свет редких фонарей падал на листья старых лип, отчего они казались металлическими.
      Василий сбросил свою тужурку на сырую скамью. Они сели тесно друг к другу, как-то особенно ощущая, что их только двое на этом безлюдном вечернем бульваре, полном шелеста деревьев и смутных отголосков городского шума. И оттого, что они только что были среди множества людей, — это их уединение чувствовалось особенно сильно. Василий обнял плечи девушки.
      Он знал теперь, почему в ней нет беззаботности, беспечности её сверстниц. И её беды — отец отравлен газами на войне, брат убит на колчаковском фронте, мать умерла от тифа — он принимал на себя, как свои беды.
      «Я буду заботиться о ней всегда», — сказал он про себя, не решаясь произнести эти слова вслух. Но ему показалось, что он произнёс их и что эти слова навсегда связали его с Верой.
      «Да ведь у нас ещё так много впереди. Всё будет хорошо». Эта простая мысль пришла к нему вместе с ощущением тёплого Вериного плеча, запахом мокрого палого листа, дуновением сырого ветра.
      Был поздний вечер 24 сентября 1919 года.
      В Москве обнаружен белогвардейский заговор, имевший целью свержение Советской власти. Заговорщики арестованы и расстреляны. Последовавшее затем покушение белогвардейских. террористов на жизнь ответственных работников-коммуниетов указывает на существование в Москве ещё не раскрытой контрреволюционной организации, имеющей, по-видимому, свои отделения и в Московской губернии...
      «Правда», 27 сентября 1919 года
     
     
      ГЛАВА ПЯТАЯ
     
      1
     
      Донат Черепанов, по кличке «Черепок», прочёл объявление о предстоящем собрании московского актива в тот день, когда это объявление было напечатано в газете. Ещё не дочитав до конца, он понял, что это единственный и последний шанс.
      Все его прежние попытки наталкивались на стену. Стену бдительности. Стал опасным каждый шаг. Глаз соглядатая мерещился Черепанову в каждом окне, мимо которого он проходил. Ему чудились шаги за спиной, лёгкий щелчок взводимого курка на ночной улице. Кто-то тихо называл его по имени — и исчезал за поворотом. Он сходил с ума. Он почитал себя человеком храбрым, стойким, не поддающимся панике. И он терял себя.
      Когда это случилось? Когда началось у него это странное состояние словно бы беспрерывной лихорадки?
      Может быть, в тот вечер, когда ушла Белла? Странно, что в его теперешнем положении, при полной ясности предстоящего уже вавтра, он всё ещё думает о ней. Но ведь тогда, когда она была с ним, не было ясных перспектив.
      Впрочем, нет, всё было ясно. Что именно? Планы были ясны. Только дата не назначена. Случай не подворачивался. А дата, дата — это страшная вещь. Это — уже ни шагу в сторону или назад. А только вперёд, к цели. К долгожданной цели. Но почему всё-таки ушла Белла?
      Донат снова переживал тот вечер, когда он пришёл в хорошо знакомый ему дом Беллы на Ордынке. Флигель стоял во дворе, как-то неприютно, на отшибе. И хотя там были какие-то соседи, ему никогда не случалось их видеть. Может быть, потому, что он приходил поздно вечером. А если оставался ночевать, то уходил, когда все уже были на работе.
      В тот вечер всё шло как обычно. А что в окне у Беллы не было света, то ведь он знал её привычку лежать на тахте, не зажигая огня, без сна...
      Он не искал её. Она сама нашла его. Как она догадалась о его планах, о его роли? Он ведь ни слова пе говорил, но она обладала каким-то чутьём на эти вещи. Её ненависть была такой же сильной, как и его. Но у неё это было от истерики, от неуравновешенности душевной... Как странно он думает! Как будто они все не были истеричными и неуравновешенными! Как будто Барановский не злоупотреблял наркотиками, а здоровенный с виду Николаев не закатывал нервные припадки, словно институтка!
      Да, в тот вечер всё шло как обычно. И дверь во флигель была не на замке. Тоже как всегда. Почему-то у них никогда не запиралась дверь. А впрочем, чего им было запираться? Здесь жили нищие люди. Ха! Они ведь ждали, что из хижин их переселят во дворцы. Что ж! Многих действительно переселили. Это ничего не значило: агитационный ход.
      Он прошёл тёмным коридором, который был ему так знаком, что он знал, какая половица скрипнет под его ботинком. И, не постучавшись — он никогда не стучал, — нажал на ручку двери. Она поддалась с лёгким скрипом, который тоже был ему знаком. И он вошёл, ничего ещё не видя после улицы...
      Но глаза постепенно привыкали к темноте, и он различал уже всё, на что падал очень слабый свет из окна. Углы всё ещё были в темноте. Тахта стояла в углу. И хотя её совсем не было видно, но он уже понял, что там никого нет. В этом не было ничего удивительного. Но когда Белла не ночевала дома, она оставляла ему записку.
      Они не должны были рвать связь друг с другом. Ведь он, в конце концов, втянул её в дело. Конечно, не в «боевую группу», но в «литературную». Листовки, связь с типографией... В этом Белла была сильна и делала всё с какой-то даже страстью. Он не мог потерять Беллу...
      Они были связаны цепью очень крепкой. То, что держало их на коротком расстоянии друг от друга, совсем коротком, было прочнее уз любви, дружбы или долга. То, что было задумано ими, не позволяло никому отдалиться... Что же, они не верили друг другу? Если по правде, то доверие было здесь ни при чём. Когда речь шла о подобном деле, в измене мог быть заподозрен каждый. Они верили друг другу. Но уклониться чуть в сторону — значило вызвать подозрение.
      Черепанов задвинул занавеску и зажёг свет. Комната показалась ему чужой, незнакомой. Тревога охватила его. Нет, в ту минуту он уже не думал о Бёлле, он думал только о предстоящей операции. Он не хотел думать ни о чём постороннем... На столе лежал лист бумаги, исписанный мелким, неровным почерком Беллы. Случалось и раньше: она писала ему сумасбродные, отчаянные письма. Он стал читать, почему-то немного волнуясь. Ну конечно, не за Беллу он волновался.
      И даже прочитав и сразу поняв, что это уже действительно конец, он воспринял всё как-то тупо. «Крысы бегут с тонущего корабля», — подумалось ему. Нет, его корабль ещё был на плаву! И Белла... Она же ничего не знала конкретно. Она не могла знать, что сроки придвинулись так близко... На расстояние вытянутой руки.
      «Догадалась?» — вдруг подумалось Черепанову, и на мгновение ему стало страшно. У неё же всегда была склонность к предчувствиям. Откуда же у него этот страх? Он не верит ей? Теперь, когда она ушла, отдалилась, — не верит! Что она пишет здесь?
      «Я была готова на решительный поступок, но выяснилось, что он мне не под силу. Я больше не могу...»
      «Истерика. Сумасбродство. Она ничего не знает конкретно». Эта мысль немного успокоила его.
      Черепанов взял газету с извещением. Он не положил её на стол перед собой, словно для этого требовалось огромное усилие.
      И вдруг Черепанов увидел себя как бы со стороны, таким чужим показалось ему собственное лицо. Там, в зеркале, был кто-то чужой: молодое худое лицо с толстыми, словно бы подпухшими губами. Под волосами, гладко зачёсанными набок, — широкий лоб. Но главное — глаза. Глаза были безумные, страх заливал их, они словно бы не видели ничего, обращённые вовнутрь...
      Холодом пробрало Черепанова. «Да что же это я? Разве я боюсь?» И нисколько он не боялся. А чтобы окончательно себя укрепить, вызвал, как вызывают доброго духа, то единственное, но такое сильное воспоминание. Короткое. Совсем недолго оно длилось, то мгновение. Но было победительным, триумфальным.
      Да, был, был такой момент, короткая минута торжества, минута, которая готовилась долго и тщательно.
      В июле девятьсот восемнадцатого, казалось, удалось обмануть бдительность большевиков, за их спиной подготовить мятеж, который должен был привести эсеров к власти. Какие силы были тогда у них! Какими непобедимыми они себе казались! Черепанов, закрыв глаза, чувствовал горячий воздух того июля.
      Удалось самое большее: убийство германского посла в Москве, прямой повод немцам для выступления против Советов! Среди бела дня левый эсер Блюмкин с ловко подделанными документами проник в германское посольство и, бросив бомбу, убил посла Мирбаха. Это была удача. И она казалась решающей!
      Другой левый эсер, Попов, склонил особый отряд, подчинённый ВЧК, к выступлению против Советской власти.
      Война с Германией — вот чего они все добивались и что казалось вполне реальным. Война с Германией означала крах большевистской России, а для них, эсеров, открывала возможности договориться с Англией, Францией, возможность стать у власти, повести страну по тому пути, который они, эсеры, указывали народу: не пролетариат, не рабочие должны стоять у власти. Рачительный хозяин, земледелец, зажиточный крестьянин.
      Но это потом, потом, когда падут большевики. А в тот горячий июль надо было их свалить...
      Черепанов запомнил тот день. В особняке Морозова в Трехсвятительском переулке располагался отряд Попова.
      Ну конечно, воинство это уже мало походило на какую-либо воинскую часть! Половина была пьяна, орали песни, громко похвалялись «срубить голову Советской власти». Ну что ж! Зато оружия было много: и бомб, и патронов, даже пушки были.
      Всё улыбалось им тогда, удалось захватить телеграф и похозяйничать там: сообщить на широкую периферию о том, что эсеры пришли к власти и предлагают повсеместно изгонять большевиков.
      И самые драматические и неожиданные события развернулись именно в Трехсвятительском переулке. В их эсеровском гнезде, в их «ставке»...
      Бурно встретили в особняке Морозова известие об убийстве Мирбаха. Тут уж пошло такое ликование, что дом заходил ходуном.
      Надо было обладать мужеством большевиков, чтобы именно в этот момент явиться в логово эсеров! Но Дзержинский явился...
      Черепанов видел это своими глазами. Он видел, как четверо чекистов спокойно вошли в штаб Попова. Дзержинский шёл впереди. Он был очень спокоен, хотя, конечно, прекрасно понимал, куда он явился и что может здесь встретить. Он был бледен — его тёмная мушкетёрская бородка подчёркивала эту бледность, — но спокоен. И самый факт, что он сюда явился, показывал, как он верит в себя и как презирает их всех...
      И был такой момент, когда чаша весов с этим великолепным презрением, с этими гордыми словами о предательстве революции стала перевешивать. И окружение мятежников, в кольце которого стоял Дзержинский со спутниками, дрогнуло. Но тут явился Попов со своей «гвардией», поднялся шум, послышались угрозы. Голос Дзержинского потонул в них. Это была минута их торжества, торжества эсеров, их реванш за сделанные уступки, за личину, которую они носили так долго!
      Но каким коротким оказалось их торжество! Жалкие людишки! Как только там, в Кремле, собрались с силами и открыли артиллерийский огонь по штабу, руководители эсеровского штаба стали разбегаться.
      А Дзержинскому удалось привлечь на свою сторону матросов из отряда Попова. Если бы не это обстоятельство, если бы «поповцы» не изменили, несдобровать бы тогда Дзержинскому и Лацису!
      Воспоминание об этом поражении причинило Черепанову почти физическую боль. Впрочем, это воспоминание было и мощным стимулом к возмездию.
      Да, они обвели тогда большевиков вокруг пальца! В их руках оказался сам Дзержинский! Надо признать: в этом человеке кроется огромная сила. И только этим можно объяснить, что ему и его товарищам удалось вырваться. Но всё же был, был такой момент, когда он, Черепанов, мог крикнуть в лицо Дзержинскому, схваченному, обезоруженному: «У вас был октябрь,
      у нас — июль!»
      Правда, «Железный Феликс» не выказал никакого смятения, но всё равно это была удача! Это был час торжества эсеров, час возмездия за те дни, когда им пришлось играть роль союзников большевиков, их попутчиков! А потом начался постыдный отход: «поповцы» складывали оружие, сдавались на милость большевиков. И если ему, Черепанову, удалось скрыться при арестах его сподвижников, то это сама судьба сохранила его для мести!
      «Июль! Но что из того? Тот июль погас, как звезда в ночи. А октябрь... Погасить его пламя дано нам. Только нам».
      Много месяцев Донат Черепанов кружил, как волк, вокруг своей жертвы. Особняк графини Уваровой, избранный большевиками для помещения Московского комитета, как магнитом, притягивал к себе Черепанова.
      Этот особняк был ему хорошо знаком: раньше в нём помещался ЦК эсеров. Фасадом на Леонтьевский, тыльной частью на Чернышёвский переулок, дом этот стоял поодаль от шумных улиц. Сад со стороны Чернышёвского переулка облегчал подходы к дому и, что не менее важно, уход от него. Правда, сад огораживался высоким забором и калитка его запиралась на замок, но однажды ночью всё было обследовано. Замок не мог послужить серьёзным препятствием — сбивали и более крепкие запоры. При нападении на банк. И ещё — при экспроприации инкассаторских сумм...
      Черепанов ждал. И когда прочёл в газете сообщение о созыве партийного актива в помещении МК, понял: вот оно, то самое, из-за чего стоит наконец выступить! Не лицом к лицу с врагом, а из-за угла ударить в спину смертельным ударом. Если не сейчас, то никогда! И то, чего не смогли сделать другие, совершит он, Черепанов! Потому что Ленин, без сомнения, будет присутствовать на собрании.
     
      2
     
      С той минуты, как он прочёл извещение о готовящемся собрании московского актива, он вовсе не спал. Черепанов помнил не только каждое слово извещения, но с закрытыми глазами видел каждую его букву. Десятки раз за ночь он в воображении своём проделывал путь до особняка Уваровой, этот последний их путь до самого акта. Видел и самый акт: бросок бомбы, слышал страшный грохот взрыва. Одного только не мог себе представить: того, что произойдёт потом, после. Как они будут уходить...
      Хотя всё было продумано до мельчайших деталей, исход, отступление почему-то не воображалось. Это
      был плохой знак. Но Черепанов старался не думать о том, что произойдёт после взрыва.
      А Соболев спал. У него одного, пожалуй, завидные нервы. В неудобной позе, по-обезьяньи скорчившись на узкой кушетке, единственном ложе этого жалкого чердака, он спал. В нём вообще было что-то обезьянье: тело вёрткое, длинные руки, всё время словно что-то нащупывающие... Но спал Соболев как-то истово: ни один мускул на его лице не двигался. Примитивная натура. Весь целиком — под его, Черепанова, влиянием, покорный ему, как пёс. Именно он, Соболев, бросит бомбу. И потому — пусть спит!
      Они вышли, как только спустились сумерки. Бомба была тяжёлая — полтора пуда, они шли пешком: извозчик — дело рискованное. Городской транспорт не подходил. Но их было шестеро: бомбу в ящике несли поочерёдно. Динамит и нитроглицерин: бомба сработана аккуратно.
      В Чернышёвском переулке было темно. Только из окон домов пробивался скудный свет, бросавший на тротуар жёлтые неровные блики, словно следы лап какого-то большого зверя.
      Шестеро мужчин с грузом на вечерней улице — ничего необычного! Такого, что могло бы вызвать подозрение. И всё же... Они вступили в решающий этап. Отступление невозможно. А разве он думал об отступлении?
      Но всё же как быстро, как удивительно быстро они преодолели пространство, отделявшее их от особняка! Он вырос перед ними совсем неожиданно со своими ярко освещёнными окнами во втором этаже. В этих окнах, не защищённых даже занавесками, было что-то праздничное, откровенно торжествующее. За ними угадывалось множество людей в каком-то ликовании, в упоении своей победой. И на мгновение Черепанову почудилось, что именно там, за этими освещёнными окнами, — настоящая жизнь, которая будет там и после...
      После всего.
      Как будто он не знал, что сейчас, через несколько минут, всё будет кончено для большинства тех, за окнами. Пет, не для большинства, — для всех, для всех!
      Но показалось ему — их шестёрка, они все, здесь в темноте, уже сейчас мертвы...
      Они подошли ближе, и впечатление это ушло. Черепанова поглотили лихорадочно скачущие мысли: хотя всё было рассчитано, всё до мельчайших деталей, всё время возникали новые опасения. С фасада здание охраняется, а что, если посты выставлены и со стороны сада? Десятки раз разведывались подходы — с этой стороны никогда не было часовых. Но вдруг куст у самой ограды показался Донату Черепанову человеком, пригнувшимся и внимательно вглядывающимся в сумрак...
      Соболев шёл рядом, вихляясь по-обезьяньи. Черепанов освободил его: бомбу несли другие, Соболеву нужны силы для главного — ему бросать!
      Вдруг Барановский споткнулся, вполголоса выругался от неожиданности. Черепанов хотел сказать: «Тише!» Но и это короткое слово не мог из себя вытолкнуть: язык словно распух, лежал во рту колодой.
      Остановились перед калиткой. Соболев поддел зубилом дужку замка. Осторожно вдоль забора придвинулись к зданию. Теперь задняя стена дома была прямо перед ними. Сильный свет из окон освещал балкон второго этажа — балкон был их целью, их исходной позицией. Отсюда!
      И сейчас было видно, что ни патруля, ни часового с этой стороны нет.
      Черепанов указал рукой: сюда! За ограду вошли двое: Соболев и Барановский, как было условлено. И Соболев первый проворно полез на балкон. В эту минуту в нём как-то особенно отчётливо выявилось то обезьянье, нечеловеческое, что и раньше замечалось.
      «С чего это я? — остановил себя Черепанов. — В такую минуту...» Барановский следовал за Соболёвым, бомба была уже у них там, наверху. Черепанов сделал знак спутникам: они все залегли, земля была холодна, это ощущалось руками, лицом... «Холод не успеет добраться до тела!» — странно, не к месту подумал Черепанов, как будто самое главное заключалось в том, чтобы они не простудились, лёжа на земле.
      Были хорошо видны силуэты двух фигур там, на балконе, что-то делающих с чем-то тяжёлым... Сейчас бомба воспринималась как «что-то», реальная сущность её как-то исчезла в этом мраке, в этой картине: стена, ярко освещённые окна и стеклянная дверь балкона... И хотя ничего не слышно из зала и отсюда не видно, — ясное ощущение множества людей там, за стеной. Нет, за стеклом, за хрупкой преградой стекла.
      Она была такой хрупкой, и он твёрдо знал, что сейчас за ней произойдёт. И, несмотря на это, вопреки всему, снова почудилось: там, в зале, живые, а они здесь — трупы...
      «Да скоро ли!» — почти отчаянно мысленно воскликнул Черепанов, и в ту же минуту увидел, что Соболев изогнулся, отвёл руку и швырнул это чёрное, огромное в дверь балкона.
      «Спускайтесь же! Скорее!» — хотел крикнуть Черепанов, но не смог. И увидел, что те двое уже кидаются в бурьян впереди него.
      Черепанов вскочил и бросился прочь. Ему показалось, что прошло слишком много времени... Эти минуты показались такими долгими, что в мозгу засверлило: «Не взорвалась! Всё напрасно!»
      Он успел додумать, но не успел ужаснуться этой мысли. Раздался страшный взрыв, словно мощный залп множества орудий. Через короткий промежуток — ещё один, ещё сильнее...
      Он обернулся и с ужасом и радостью одновременно уЕидел в странном, неестественном, как бы театральном свете, что стена дома вместе с балконом медленно отделилась, пошаталась немного и рухнула в сад. Клубы сине-чёрного дыма повалили из пролома, закрыли всё.
      Он отбежал совсем недалеко. Ему почудилось — он видит, как те пятеро вскочили и разбежались в разные стороны. Их никто не преследовал: только едкий запах гари и густой, отвратительный смрад как бы проник в нутро Черепанова, переполнил его. Вдруг он заметил остановившегося у забора Соболева, его рвало. И тотчас Черепанов почувствовал подступившую тошноту.
      «Всё кончено!» — подумал он, но не ощутил облегчения от этой мысли.
     
      3
     
      В помещении МК уже шло собрание московского партийного актива, и Загорский должен был выступать там, но его что-то задержало в кабинете секретаря райкома.
      Василий сидел в приёмной и начал беспокоиться: «Напомнить, что ли? Так ведь Владимир Михайлович отлично держит в своей голове всё, что за день надо сделать!»
      Между тем время шло.
      «Ну что же это он? — думал Василий. — Ведь ко второму вопросу обязательно надо ему поспеть. Это же его кровное...»
      Но Владимир Михайлович всё не выходил. Из кабинета секретаря райкома доносились голоса, и Василий привычно различал окающую, энергичную речь Загорского. «Я его среди тысячи узнаю!» — подумал Василий с какой-то нежностью, которой он тут же застеснялся. Действительно, в голосе Загорского было нечто своё, лишь ему свойственное. Может быть, какая-то энергичная мягкость, напористость, соединённая с уважительной оглядкой на собеседника.
      И сейчас, слушая Загорского, Василий представил себе его лицо и заулыбался.
      Но всё же пора бы ему закругляться! Владимир Михайлович сказал, что ко второму вопросу должен обязательно поспеть на собрание в МК! Да и секретарь райкома должен там быть.
      Василий сидел, томился. В окно было видно, как тихий вечер позднего сентября заливает сумраком улицу, вдалеке заблестела над старой часовней тусклая звезда. Сиреневая полоска заката размывалась серыми мазками мглы. Ветер пробегал по тонким осинкам, высаженным вдоль тротуара, и они отзывались мелкой дрожью, не склоняясь, а как бы приподымаясь на цыпочки, стремясь улететь вслед за ветром. Всё выглядело таким мирным, устойчивым, незыблемым.
      Но на стене тревожным белым пятном выделялось воззвание Комитета обороны к советским гражданам о повышении революционной бдительности. Позавчера, 23 сентября, стало известно о том, что ВЧК раскрыла новый заговор против молодой Советской Республики: организацию «Национальный центр». Именно сейчас, когда белые армии угрожали Советам с фронтов, подымали змеиные головы затаившиеся в тылу враги.
      «На бой, пролетарий! — призывало обращение к московским рабочим. — Мы разгромили шпионов и белогвардейцев в Москве, истребим их на фронте!»
      Это обращение писал Загорский. Василий видел, как он характерным жестом подымал руку с карандашом, раздумывал минуту... И начинал быстро наносить на бумагу летучие тонкие строчки. Слова воззвания были точные, ударные, призывные.
      Наконец до Василия донёсся шум отодвигаемых стульев, возгласы, смех. Прощаясь с товарищами, Загорский появился на пороге вполоборота к Василию. Уходящее солнце вдруг плеснуло в окно, и лицо Владимира Михайловича так осветилось, что казалось совсем молодым, словно луч солнца снял с него усталость. «Очень похож на него сынишка Денис!» — подумал Василий.
      Василий их видел вместе на фотографии, которая лежала у Загорского под стеклом на письменном столе. Сколько раз потом Василий вспоминал всё это: оживлённое лицо Загорского в мимолётном луче, тотчас потухшем, и звук знакомого голоса, произносящего слова прощания!
      Когда они подъехали к зданию МК, было уже совсем темно. Дежурный боец-чоновец отдал честь винтовкой с преувеличенной чёткостью. Загорский быстро пробежал по лестнице один марш и остановился: сверху спускался Донской. Загорский остановил его:
      — Что там? Какой вопрос?
      — Как раз кончается первый.
      Первым вопросом стоял инструктивный доклад о раскрытии заговора «Национального центра». Делал его заместитель народного комиссара просвещения
      Покровский. Был четверг, и здесь собрались агитаторы, пропагандисты, московский актив. Все, кто завтра, в традиционный пятничный день, будет докладывать на районных собраниях.
      Зал был полон.
      Начиналось обсуждение второго вопроса: о партийных школах. Организация их была делом Загорского, и все ожидали его выступления. Когда он проходил в президиум, по залу прошелестел ветерок оживления. На ходу здороваясь, он шёл по проходу, ответно улыбаясь товарищам за столом президиума, которые ждали, пока он усядется рядом с ними.
      Василий остался в заднем ряду зала. Рядом с ним двое: один пожилой, сухощавый, одетый, как одеваются рабочие в воскресенье, другой помоложе, с маленькими светлыми усиками. Увидев Загорского, пробирающегося к столу президиума, пожилой сказал:
      — Вон, смотри, это, чтоб ты знал, Загорский Владимир Михайлович. Слышал?
      — Где, где? — засуетился молодой, но Загорский уже прошёл в президиум.
      Василий видел, как Владимир Михайлович сел, провёл рукой по своим гладко зачёсанным назад волосам и тотчас, упёршись подбородком на сложенные руки, стал слушать оратора. Василию знакомо было это выражение внимания и удовольствия, когда говорилось что-то, совпадавшее с его мыслями.
      Вдруг на какое-то мгновение Василий перестал видеть Загорского. Кто-то впереди вскочил и замер на месте... И в эту же минуту довольно далеко от Василия, между ним и столом президиума, возникло что-то... Оно возникло в звоне стекла, в той стороне, где окна. Звон был множественный, словно огромное стекло не вылетело, а раздробилось от сильного удара.
      и в том месте, где разбилось стекло, почти сразу послышалось шипение...
      Василий сидел в противоположном от окна месте и тотчас, наступая па ноги рядом сидевших и теперь тоже вскочивших людей, устремился к окну.
      У окна образовалось пустое место, где что-то чёрное и большое дымилось и шипело... И Василий вдруг ясно понял, что это. А когда услышал крик: «Товарищи! Бросили бомбу!» — он уже знал, что должен сделать. И всем своим существом устремился к этому шипящему в дыму, твёрдо зная, что сейчас он, именно он, схватит и выбросит в окно бомбу, — он точно знал, что бомбу... И знал, что надо выбросить её.
      И почти достигнув — так ему казалось — места, где продолжала дымиться бомба, услышал голос Загорского: «Спокойно, товарищи! Сейчас всё выясним». Василий ужаснулся тому, что голос Загорского раздавался не из президиума, а совсем рядом — и впереди! Да, впереди Василия!.. Ближе к разбитому окну, чем он, Василий... Ближе — потому что Загорский бежал по пустому проходу, а Василию пришлось пробираться по ряду...
      Но всё равно Василий должен был опередить его! В какие-то доли секунды он увидел вытянутые руки Загорского, вытянутые для того, чтобы схватить бомбу. Сделать то, что должен сделать он, Василий... То, что он сейчас сделает!
      И тут раздался страшный грохот, и Василий упал. Он упал, сражённый взрывом, но ему показалось, что он упал на Загорского, мешая тому схватить бомбу... Что он спас Загорского! Это было последнее, что он успел подумать!
      Василий должен был опередить ezol
      Прощайте, наши милые товарищи, наши верные борцы, наши смелые братья!
      Живые! С песней проводим мы ушедших, с песней о мщении, о борьбе, о победе.
      Да здравствует великое дело, за которое умерли наши друзья!
      ДА ЗДРАВСТВУЕТ
      ТОРЖЕСТВУЮЩИЙ,
      НЕПОБЕДИМЫЙ
      ОСВОБОДИТЕЛЬНЫЙ
      КОММУНИЗМ!
      «Правда», 28 сентября 1919 года
     
     
     
      ГЛАВА ШЕСТАЯ
     
      1
     
      Василий вышел из беспамятства, как выходят из тумана: непонятно, что там было, что окружало его в густом облаке бессознания. Он ничего не видел и не слышал. Что он видит и слышит сейчас?.. Ночь. В окно, ничем не закрытое, он видит ночь. Он узнаёт её по редким звёздам вверху, по млечной струйке, бегущей среди тёмных полей небес. Где он?
      Ему никак не удаётся сообразить это. Такой шум в голове. Тысячи молоточков выстукивают в черепе. Они-то и мешают ему услышать что-нибудь... Что-нибудь, что подсказало бы, где он.
      Одно несомненно: он никогда раньше здесь не был. Узкая комната с белыми стенами совершенно незнакома ему.
      Звуки всё ещё не доходят до него, но постепенно он начинает различать запахи: пахнет лекарствами, кажется йодом. То, что он видит и обоняет, соединяется и приводит к догадке: он в госпитале. Но почему? Он не чувствует никакой боли. Если бы не шум в голове...
      В памяти какой-то провал. В ней застряли слова: «Это Владимир Михайлович Загорский»... «Где, где?»
      Он повторяет эти слова про себя несколько раз. И они вызывают в памяти звук: шипение, тихое, как бы вкрадчивое, но чудится за ним ещё что-то... И вдруг Василий видит руки Владимира Михайловича, его протянутые руки, которые Василий видел, казалось, очень долго.
      Василий поднялся на постели: теперь он уже не мог ни минуты терпеть неизвестность. Что произошло после тех слов: «Где? Где?», после того, как он бросился на это шипение и увидел протянутые руки Загорского?
      Василий встал на ноги, и его сразу закачало. Но он преодолел это. И дошёл до двери. Она оказалась открытой настежь. Василий увидел длинный зал, едва угадываемая в полутьме его перспектива напомнила ему тот, другой зал... Но как бы при выключенном свете. И, падая, он видел перед собой именно его.
      Когда Василий снова очнулся, было уже утро. Узкую комнату с одним окном щедро заливало солнце. На его кровати сидела Вера. При ярком солнечном свете он видел её лицо отчётливо и вместе с тем как-то со стороны. Может быть, потому, что никогда раньше не видел её в белом. Ах да, просто она в больничном халате. Но рука у неё тоже белая. Вера прижимает к груди белую, гипсовую руку.
      Что это? Он с ужасом вспоминает, что и она ведь была там, в зале... В зале, где случилось что-то ужасное. И он всё ещё не знает что.
      — Ты ранена, Вера?
      — Меня выбросило взрывной волной. Это только перелом.
      — Владимир Михайлович?
      — Он погиб. Он схватил бомбу, хотел выбросить её обратно в окно. Чтобы спасти людей... Бомба разорвалась у него в руках.
      Вера склоняется над ним, и Василий чувствует, как её слёзы текут по его лицу. И становятся его слезами,
      которые он не может сдержать и весь отдаётся им, ослабевший и беспомощный, как ребёнок.
      Он сам не знал, зачем идёт сюда Что влечёт его к печальному этому месту. Как будто он мог лучше уяснить происшедшее, и, может быть, найти себе оправдание, блуждая в развалинах дома, где были погребены дорогие ему люди. Оправдание? Да, чувство вины не оставляло Василия. И хоть разумом он понимал, что не мог ничего предотвратить, в глубине души ему верилось: что-то мог он сделать. Если бы поспеть минутой раньше...
      И всё начиналось сначала: если бы поспеть... если бы он поспел...
      Сколько раз он вместе с Владимиром Михайловичем проходил этим переулком или проезжал на машине! Василию показалось, что он слышит весёлый, окающий голос Владимира Михайловича, что тень его небольшой, крепкой фигуры скользнула рядом. Но это была не тень, а огромное пороховое пятно на белой стене дома.
      Василий перешагнул через верёвку, огораживающую развалины, остановился перед фасадом особняка и замер: такая страшная картина разрушения ему открылась. Горький запах пожара ударил Василию в нос, голова закружилась. Он хотел прислониться к стене и увидел, что она безобразно вспучена и вышибленная оконная рама нависла над ней углом.
      Всё, всё здесь было необратимо порушено.
      Но картина разрушения выглядела ещё страшнее со стороны сада. Даже толстые опорные балки были переломлены и вся задняя часть дома обрушилась в сад вместе с железными листами крыши. Среди развалин глаз выхватил обломки мебели, осколки зеркала,
      клочки портьер. И вдруг в стороне Василий увидел откатившийся сюда совершенно невредимый цветочный горшок.
      Василий узнал его. Это был тот самый горшок с отростком «декабриста», который принесла и поставила в кабинете Загорского Вера. Растение, расцветающее раз в год, в декабре...
      Василий нагнулся над ним — сочные зелёные стебли его ещё были живы. Он один уцелел на этом кладбище.
      Всё здесь, беспощадно разъятое взрывом, весь этот вещный мир как бы подчёркивал человеческую трагедию, разыгравшуюся здесь. И от горького чувства непоправимости у Василия защемило сердце.
      Он бродил один среди обугленных развалин, повторяя имена людей, которых знал, которые окружали Загорского, — его друзья, его соратники... Вместе с ними оп ушёл из жизни.
      Он не мог оторваться от зловещего места.
      В бессмысленной жестокости этого акта чувствовалась обречённость фанатиков. Василий жаждал встречи с этими людьми, возмездие которым будет высшей справедливостью. Он знал теперь, что привело его сюда. И теперь ему хотелось скорее очутиться среди товарищей. Как хорошо, что он снова среди своих друзей, на Лубянке! Он надеялся, что именно его пуля найдёт убийцу. А что розыски убийц идут и кольцо вокруг них всё сжимается, — это он знал, и это укрепляло его надежду.
      Обогнув дом, он снова вышел на Леонтьевский. Так как уцелевшая часть стены угрожала обвалом, ограждение было выдвинуто далеко на середину мостовой, движение по переулку шло впритирку к противоположному тротуару.
      С удивлением Василий увидел мужскую фигуру, притулившуюся у самой стены с повисшей оконной рамой. Фигура была обращена к Василию спиной, и первым его побуждением было крикнуть, чтобы прохожий поостерёгся. Но что-то удержало его. Это не был случайный прохожий, нет, ни в коем случае! Этот человек стоял здесь уже давно, и, может быть, не раз...
      Нелепая мысль мелькнула у Василия: говорят, что преступника всегда тянет на место преступления, совершённого им... Глупость! Может быть, когда-то и существовали такие совестливые преступники.
      Всё же, насторожённый, Василий подошёл ближе: человек стоял так же, крепко опершись, чуть не навалившись на опасно вспученную стену. «Пьяный какой-нибудь», — подумал Василий, но рука с папиросой, небрежно откинутая, не дрожала, во всей фигуре была какая-то нарочитость, как будто человек не случайно оказался тут.
      Василий подошёл вплотную, но и тогда незнакомец не очнулся от задумчивости.
      — Эй, приятель, так тебя и задавить может, — негромко сказал Василий над самым его ухом.
      Человек неторопливо обернулся, и Василий застыл на месте от удивления, узнав рыжего Женьку.
      Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Василий — с какими-то смутными подозрениями, Женька — с несвойственным ему выражением, словно бы сожалея о чём-то и как бы говоря: «Да, это я, вот так, и ничего тут не поделаешь!»
      — Почему ты здесь? — спросил Василий, наконец обретя дар речи.
      — Долго рассказывать. А если по-честному, я тут и околачиваюсь, чтоб найти кого-нибудь... кому можно рассказать.
      Это прозвучало странно, нелепо.
      Василий понял только одно: в судьбе Женьки что-то резко изменилось. В нём не было прежней самоуверенности, былого нахальства. Наоборот, в нём высматривалась усталость, разочарование, даже безнадёжность. И если в чём-то проявлялся прежний Женька, так это в решительности, с которой он предложил:
      — Вот что, Вася! Хочешь потратить на меня час времени — не раскаешься. Не хочешь — не обижусь.
      — Пойдём! — ответил Василий не раздумывая. Мысль о том, что Женька не случайно здесь, что есть связь между ним и этим скорбным местом, что эта связь может выявиться сейчас же, вынуждала его торопиться.
      — А куда поведёшь? В ЧК? — спросил Женька. Смысл его слов был вроде вызывающий, но голос звучал устало, насмешкой над самим собой.
      — В пивную зайдём. Тут недалеко, на Дмитровке.
      — Лады! — Женька с готовностью шагнул на тротуар.
      Они молча пересекли Тверскую с аптекой на углу, мимо старенькой церкви на спуске, вздымающей невысокие древние купола над белой оградой, прошагали по Большой Дмитровке и повернули налево.
      Здесь, против массивного мрачного здания ломбарда, сохранилась маленькая пивная, в которой сейчас они оказались единственными посетителями.
      Василий заказал пива.
      — А если беленькой из-под прилавка? — спросил Женька, но, когда Василий отрицательно покачал головой, сказал: — Ily, тогда и я — нет.
      В этом определённо проявлялось что-то новое, делавшее его не то чтобы совсем другим человеком, но как бы вышибленным из своей обычной роли горлопа-
      на, циника, бахвала. И, выйдя из роли, он оказался неприкрытым, голым и ранимым, как улитка, высунувшаяся из панциря. И это располагало Василия к нему. С болью он вспомнил, что так и не выполнил просьбу Владимира Михайловича разыскать Женьку «Беспощадного».
      — «Ты слушать исповедь мою сюда пришёл. Благодарю»... Помнишь у Лермонтова? — Женька усмехнулся, облизнул пивную пену с губ.
      — Да. Но ты хотел рассказать...
      — Не бойся. Я не раздумал, — усмехнулся Женька. — Помнишь, в Питере я около матросика в комендатуре ошивался? Я тогда по молодости о подвигах мечтал, о геройстве. А подвигов, понимаешь, не видно было. А что было? Душить контру! Ловить бандитов! Трясти спекулянтов! А мне этого, чёрт возьми, было мало... И тут вот подчалил ко мне один длинноносый. Телеграфист. Фамилия неблагозвучная: Штыкач. Может, знал?
      — Знал, — подтвердил Василий.
      — Вот взялся он меня обрабатывать. «В тебе, Женька, бунтарь сидит. Вот и иди в партию бунтарей — у нас и лозунг подходящий: «В борьбе обретёшь ты право своё». В борьбе, а не в прыганье по вагонам за несчастным мужичонкой, что мешок отрубей принёс. Не мелочись, ты на крупное дело способен»... Ну, и всё такое. Послушал я, послушал и подался в эсеры. Был в Питере такой — лохматый, в пенсне, по прозвищу «Диоген». Он объяснял так, что жил некогда мудрец с таким именем, жил в бочке, поносил сограждан, искал настоящего человека. Вот и мой Диоген таким человеком оказался...
      Женька, задумался, помолчал.
      — А может, он действительно был настоящим человеком. Но уж очень, понимаешь, не от мира сего. А другие, совсем другие, вокруг него так и крутились. И, прикрывшись его высокими рассуждениями, делали свои дела.
      Всё это показалось Василию весьма туманным и далёким от того, что он хотел от Женьки услышать. И он спросил.
      — А как же ты попал в Москву?
      — В Москву вот так. Мой Диоген — надо тебе сказать, что я при нём был вроде бы адъютантом, — переругался со своими единомышленниками и стал откалываться от левых эсеров. И послал он меня со своим длиншощим, как он сказал, «программным» заявлением в Москву, в ихний центр. Уж не знаю, почему он решил из меня гонца сделать, всё равно как «Ваську стремянного» — помнишь, стихи учили, про князя Курбского?.. Ну, я отправился. Явился по адресу в Трёхсвятительский переулок, передал письмо. Велели мне обождать. Жду. Паёк дают, деньги платят, — чего мне? Тут начались события: как раз во время мятежа я при штабе находился, а потом, когда они все поразбежались, остался я как на льду... Насмотрелся я, как «в борьбе право своё обретают», — сыт по горло! Но и к другому чему не пристал... Брожу по Сухаревке, тому-другому подсобляю, — голодный не ходил. Но, скажу тебе, тоска меня заела. И не до кого притулиться. Как раз в эту пору встречаю я такого типа, Петрикоса. Ну, это его так звали. А по-настоящему он Пётр Иванович Косичкин. Эсер ли он, анархист ли, не знаю, но на Трехсвятительском он, можно сказать, своим человеком был. Личность, скажу тебе, интереснейшая! Наружностью — гнида! Абсолютное ничтожество с наклонностью укусить, подколоть, ножку подставить. Но что-то в нём было такое... В общем, он больше их всех, моих волосатых, понимал и в конспирации, и в приспособлении к обстановке. Ещё когда я при штабе был и всё вроде шло по восходящей — наши гоголем ходили! — а Петрикос уже на сторону глядел. Вроде, знаешь, собаки, которая загодя землетрясение чует и убегает из дому. И вот, когда я шатался по Сухаревке, наскочил на меня Петрикос. Я так понял, что хотя это получилось случайно, но был я ему нужен. Не для политики, мне теперь так сдаётся, что политика ему теперь до печки была, а для его собственных дел. Дела же у него были такие: скупка-продажа антикварных вещей. Ну, знаешь, барахла всякого старинного и камушков. И картинки тоже шли. Подлинники. Дело это, я тебе скажу, в самом деле стоящее. Почему? Объясню, если ты не знаешь...
      — Понятия не имею, — пожал плечами Василий.
      Кажется, Женька всё-таки доберётся, хотя и окольными путями, до того, что единственно интересует Василия. А что-то ему подсказывало, что будет, будет в рассказе Женьки такой момент, такая точка... Ведь неспроста подхватил его на Сухаревке такой, видно, не простой тип — Петрикос!
      И потому Василий заказал ещё пива и продолжал слушать складный, несбивчивый рассказ Женьки.
      — С антиквариатом этим, значит, такое дело. Когда скинули царя и аристократия подалась за границу, те, кто оставались, челядь всякая, ну, и та шушера, что вокруг царского двора вилась, порастаскала всякий шурум-бурум из дворцов. Что не успели реквизировать или уничтожить. И в голодное время они пустили это всё в оборот. Ну, кто покупал? Известно — иностранцы. Мой Петрикос и был посредником, плавал в мутной водичке между этими, как говорится, осколками чуждых классов и иностранными ценителями. И на этом
      неплохо зарабатывал. Честно скажу, и я при нём нажил. Подлатался. Стал пижоном ходить. А делов всех мне было только что снеси туда-сюда чего. И в случае задержания твердить: попросил на базаре какой-то человек передать по такому-то адресу. Конечно, адресок липовый. И па том стоять... Надо тебе сказать: Петрикос обставлял свои дела отлично, — я ж тебе говорил, чп насчёт конспирации был мастак. Случалось мне: носил я в потёртом портфелишке завёрнутые в старую газету бриллианты чистой воды. Мне это дело нравилось. Политика, я уже тебе сказал, мне осточертела.
      А насчёт «бывших», конечно, я был в полном курсе, поскольку выполнял поручения Петрикоса: снести что куда, взять, передать на словах... Было ещё такое. Встречался Петрикос с каким-то типом в ресторане при бегах, сидели, обговаривали какие-то, видать, секретные дела. Почему я думаю, что секретные? Потому что всякий раз Петрикос мне велел следом за ними идти, проверять, не нацеплен ли им хвост...
      — Что ж, тут тоже дело было в камушках или в этих... антикварных? — спросил Василий.
      — Ну нет. Насчёт «продукции», так этим тут и не пахло.
      — Значит, что? Политика?
      — Вернее всего.
      — А почему ты так полагаешь?
      — Да просто потому, что ничего от него Петрикос не получал и ему не передавал. А только были у них разговоры. Тип этот жил в номерах «Центральные». Хоть, по одежде судя, маскировался, но морду куда спрячешь? Самая офицерская морда. Ну, и опять же: Петрикос особые меры предосторожности принимал. По желанию Петрикоса я снял себе угол в одном домишке в Сокольниках, рядом с ним. И каждое утро ходил к нему, как на службу: чего надо, какие, мол, будут распоряжения. Однажды пришёл — дверь на замке. Ну, это и раньше бывало. Прогулялся, пришёл снова — замок! Уже к ночи зашёл — никого! А когда и на следующий день то же самое, тут мне стало беспокойно. Думаю, схватили Петрикоса. По правде сказать, не пожалел я — страшненький был человечек. И даже как-то спокойнее и свободнее себя почувствовал. Года мне вышли, документы в порядке, думаю, запишусь на фронт... Тебя, может, это удивляет? И напрасно. Я ведь не за старый режим. Так всё получилось: жизнь меня в сторону уводила...
      Надумал я это насчёт фронта и вроде старую жизнь — к чёрту! И вдруг всё опять повернулось... Вечером ходил я бесцельно по бульвару. Присел на скамейку. Поискал закурить по карманам, спичек нет. Смотрю — рядом сидит какой-то... Спросил у него спичку. И вдруг узнаю того самого типа, который с Петри-косом в ресторане... Любопытно мне стало. «Я, говорю, вас помню, вы с моим знакомым встречались, с Косичкиным, я вас вместе с ним видел. Не знаете ли, где он сейчас?» — «Понятия не имею. Я его и знал-то так... случаем». А глаза бегают. Чувствую, неспроста и наверняка про Петрикоса больше моего знает... Но я виду не подаю. «Да, говорю, сгинул куда-то. Это уже немало времени прошло». — «Ай-яй-яй! — говорит он. — Очень жаль». И опять повторяет, что мало его знал... «А вы что поделываете?» — спрашивает. Я и ляпнул ему: «На фронт собираюсь!» Он вроде бы испугался. «Не советую, говорит, дела сейчас там неважные. А вы человек молодой, перед вами вся жизнь». Разговорились мы. Я сумел ему доверие к себе внушить. Он говорит: «Я могу вас устроить на хорошее место». Я согласился. Просто так, без интересу. Такая, знаешь, апатия у меня. И всё на свете безразлично. Куда волной повернёт, туда и плыву: как щепка в половодье. «Зайдите ко мне, в гостиницу. Я вам записку дам. Я сам финансовый работник, у меня связи...» И правда, написал он одному, тоже, видать, из офицеров, только теперь на службу к большевикам подался: в губпродком. И взяли меня туда делопроизводителем. Стал служить, понемногу забывать прошлое... И тут и произошло это самое: взрыв в Леонтьевском... Понимаешь, это ведь во мне самом взрыв этот случился! Когда я прочёл в газете, что это дело рук эсеров да анархистов, я этому сразу поверил! И прямо тебе скажу, жить не захотелось...
      Женька замолчал. Не глядя на Василия, допил пиво и, так и не подымая глаз, закончил:
      — Давно хотел кому-то всё это вывернуть. А кому? В ЧК идти? С чем? В пустой след... Теперь уже ничего не вернёшь!
      — Погоди, Женька! А почему ты там, на пожарище, оказался?
      Женька поднял голову, посмотрел на Василия: глаза Женькины были полны тоски. Василия даже передёрнуло — так пошла вся жизнь парня наперекос!
      — Не могу я этого объяснить, Вася, — сказал Женька печально, — не могу... Что меня тянуло туда, сам не знаю. — Женька махнул рукой и вдруг добавил горячо: — Мучительно мне было это, и всё же приходил. И всякий раз жизнь свою пересматривал, думал: неужели я человек конченый? Хорошо, что тебя встретил. Вот всё выложил — и на душе легче!
      Василий напряжённо раздумывал: профессиональное чутьё подсказывало ему, что в рассказе Женьки вьётся конец какой-то питочки. Кто этот офицер, почему-то принявший участие в Женьке? Не потому ли, что он хотел держать его на виду у себя или своих людей?
      — Что же ты мне можешь насоветовать? — горько заметил Женька.
      Женька ничего не знал о конце Петрикоса. Да и зачем ему знать?
      — Слушай, Женя! Раз уж так случилось, что мы встретились и что ты мне всё откровенно...
      — Это так. Как на духу, — кивнул Женька.
      — Я понял. Но раз так, послушай моего совета.
      — Что же ты мне можешь насоветовать? — горько заметил Женька. — Дело мне припаять это, конечно, можно. С эсерами снюхался? Было. Со всякой шушерой? Тоже было. Что ж, теперь со мной разговор короткий!
      Василий нахмурился:
      — Не так. Вовсе не так. ЧК уничтожает только непримиримых врагов революции. А таких, как ты...
      — Что? Заблудшая овца? — криво усмехнулся Женька.
      — Если честно говорить, ты, конечно, не одну версту прошёл вместе с нашими врагами...
      — Не отрицаю, — Женькин голос прозвучал искренне, — но сейчас мне с ними не по пути. Независимо от того, как со мной обойдутся!
      — Ты меня послушай. Я поговорю со своими о тебе. Я же понимаю: ты неспроста мне душу открыл. Хочешь повернуть свою жизнь.
      Женька пожал плечами:
      — Поздно уже, наверное. Впрочем, делай как знаешь.
     
      2
     
      Теперь, когда всё совершилось, Нольде и не помышлял о встрече с Черепановым. Впрочем, всё равно пришла пора убираться отсюда. Миссия его закончена. В Питере он не задержится: ему обещан иностранный
      паспорт и — отъезд... Европа, к твоим камням припадёт многострадальный изгнанник! Всё прошло удачно, всё позади!
      Нольде потребовал счёт за номер, а сам спустился в ресторан. Вечер только начинался, маленький оркестр занимал свои места на возвышении. Дирижёр поклонился Нольде, как знакомому. Пожалуй, он слишком зажился в этих номерах. Слава богу, это конец...
      Через два дня он будет в море. На пути к Ревелю. От этой мысли Нольде и вовсе развеселился. Не торопясь, со вкусом прикладывался губами к бокалу. Вино неплохое: из-под полы. Он не прочь был бы разделить с кем-нибудь этот вечер.
      Последний вечер. И вдруг заметил того приятного молодого человека, кажется, его зовут Евгений, которого он устроил на советскую службу... Из каких побуждений? Конечно, не альтруистических. Молодой человек был связан с Петрикосом. Всё же спокойнее, если этот Евгений будет ему чем-то обязан. И ещё лучше то, что он будет под рукой, у своих людей. Глядишь, и пригодится...
      Евгений заметил его, вежливо поклонился. Кажется, не решается подойти. Нольде поманил его пальцем, предложил сесть за свой столик... Вполне благовоспитанный молодой человек этот Евгений. Он начинает с благодарности за своё устройство на службу, даже собирался специально зайти к нему, но постеснялся. Надеется, что будет полезен в дальнейшем. Что ж, не исключено.
      За ужином Нольде расспрашивает Евгения о его семье, работе. Евгений ещё раз благодарит: такое место, в затишке... В этих словах имеется подспудный смысл: сейчас самое главное — переждать в затишке!
      Разговор шёл легко, непринуждённо. Этот рыженький Евгений весьма неглуп. Уважителен, скромен. Что удивительного? Мальчик не из аристократической, но из чиновной семьи... Нольде даже подосадовал, что роль Александра Тикунова ограничивает его, не позволяет развернуться. Он мог бы поделиться со своим молодым другом, так внимательно слушающим его, многим. В конце концов, это же его смена, им продолжать святое дело освобождения России. А впрочем, он, Вадим Нольде, сам ещё надеется... Совсем скоро он опять станет самим собой. А выполненное задание обеспечит ему всё, о чём он мечтал.
      «Злоумышленники скрылись!» — пело что-то внутри него. «Скрылись!» — означало, что он, Нольде, в безопасности. Если они скрылись, то, очевидно, сейчас отсиживаются на своей базе. За городом. Ему вовсе ни к чему было знать об этой их тайной базе, и если он знал о ней, то виною тому был тот же Черепанов.
      Стремясь доказать, что деньги не вылетают в трубу, а, напротив, приложены к делу, Черепок повёз Нольде в Красково. Дача была запущенная, мрачная, но расположение отличное: без проводника не найдёшь! И Нольде даже с интересом знакомился... Тут динамиту — всю Москву хватит подорвать!
      Нольде не входил в рассуждения, откуда столько взрывчатки: слышал про ограбления — это у них называлось «экспроприация». На Тульском патронном заводе удалось... Нольде слышал, что между эсерами и анархистами даже был сговор: награбленное — пополам... Как во всякой уголовной банде!
      Но, презирая их всех, Нольде отдавал им должное, как всякой силе. Она была нужна и использовалась его хозяевами. И он помогал её использовать...
      Итак, сегодня последний его вечер в Москве! И то, что этот Евгений составит ему компанию, неплохо.
      По правде сказать, мало хорошего сейчас в Москве: всеобщая настороженность проникает даже сюда, в плохонький ресторан. Ему кажется, что официанты имеют перепуганный вид и даже оркестр играет как-то нервно. Вероятно, кажется. У него самого пошаливают нервы...
      — Скажите, Александр Николаевич, как вы полагаете далее развернуть вашу финансовую деятельность?
      Нольде погладил усики, скосил светлый глаз:
      — Видите ли, наше акционерное общество объявлено распущенным, мы стали «государственными служащими». — Он иронически выделил эти слова. — Как таковые, мы числимся за Наркоматом финансов... Ну, а дела... Дела никакого нет.
      — Саботаж? — улыбнулся Евгений понимающе.
      — Да, если хотите. Если употребить это заграничное слово.
      — И так собираетесь протянуть до лучших времён?
      По лицу Нольде пробежала усмешка. Он ответил,
      словно в раздумье:
      — Да ведь мы с вами, дорогой, не знаем, что нас ждёт через час, а не то что загадывать...
      Но про себя Нольде подумал: «Это ты не знаешь, что с тобой будет через час, поскольку остаёшься здесь. А я знаю, что завтра меня здесь уже не будет. А там — Европа...»
      Он не стал продолжать разговор. Ему вдруг стало скучно. Действительно, за каким чёртом спустился он в ресторан в этот последний вечер! Вот и музыканты играют как-то нервно, и у официантов наглые рожи...
      Неожиданное предложение молодого человека ему понравилось: в самом деле, прокатиться на лихаче по ночной Москве в этот последний вечер чудесно!
      Евгений высказал своё предложение так робко, почти смущённо. Почему же? Он согласен. Он с удовольствием его принимает... Нет уж, разрешите мне заплатить...
      Да, пожалуй, самое подходящее сейчас — бросить последний взгляд на большевистскую столицу, которая хороша именно тогда, когда её покидаешь!
      Нольде расплатился, они вышли на улицу. Стоял холодноватый, ясный осенний вечер. Они прошли по Петровке к Неглинной. Здесь обычно стоял хвост извозчичьих пролёток. Сейчас была только одна. Ну что ж! Этого достаточно: вороной «орловец» под синей сеткой с помпонами, лакированный экипаж... На козлах — извозчик, здоровенный детина в синей поддёвке и шляпе с твёрдыми полями, — всё как надо!
      Евгений пропустил Нольде:
      — Усаживайтесь, бросим прощальный взгляд на Москву!
      Нольде утвердился на пружинящем сиденье и вдруг спохватился: а откуда, собственно, Евгению известно, что взгляд будет «прощальный»? Он ведь этим с ним не делился. Не делился, нет!
      — Почему же «прощальный»? — спросил Нольде.
      — Да как же, — попросту ответил Евгений, — я ведь в Питер собираюсь. По служебным делам. Я уже вам докладывал...
      «Какие же такие у тебя дела? И всего-то ты делопроизводитель, — подумал Нольде. — Впрочем, нынче у всех есть «другие дела»!»
      Вороной взял с места, они вылетели на Кузнецкий мост и поехали вверх.
      — Я полагал, мы в Петровский парк, — несколько недоумённо проговорил Нольде.
      — Успеется, — как-то странно ответил Евгений.
      Они почему-то свернули налево, и, вдруг вильнув, пролётка влетела в широко раскрытые ворота на Лубянке...
      — Ч-что это? — поднявшись с места, закричал Нольде.
      Но Евгений холодно ответил:
      — Не делайте шуму, господин Тикунов!
      В голове у Нольде помутилось, потому что он ясно увидел, как двое вооружённых людей задвигали массивный засов на воротах... А Евгений? Евгения не было, как ветром сдуло.
      — Вылезайте. Приехали. — Человек в кожаной тужурке держал Нольде за руки железными пальцами.
      ...В МЧК имелись определённые указания, что к Октябрь-! ской годовщине анархисты под-I готовляли ряд покушений и для этого свозили в Москву динамит и ир...
      И вот за день до годовщины МЧК установила, что анархистами подполья была... снята дача... в Краскове...
      Немедленно туда был послан отряд...
      Из отчёта МЧК 28 октября 1919 года
     
     
     
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ
     
      1
     
      В ту ночь, когда Белла выбежала из Лубянского пассажа навстречу машине Загорского, у неё не было никакого оружия. Да и к чему бы оно ей? В ту ночь она металась по улицам, рискуя нарваться на патруль. Впрочем, у неё осталось удостоверение. Хотя она давно уже бросила службу, жила кое-как, случайной работой, но удостоверение не сдала. На всякий случай.
      Та ночь словно жирной чертой подытожила всё прожитое. Итог получался жалкий: бездарная мелодрама, нелепое кривлянье плясуна на верёвочке — вот чем была её жизнь. Мать ханжа была страшная: генеральская вдова, богомолка. Затаскала по монастырям и Беллу. Всё было нелепо, начиная с имени: хотя бы лермонтовская Бэла! Так нет же, именно Белла — через два «л». В пансионе — скопище дёрганых, ничтожных созданий, общающихся между собой на каком-то птичьем языке — одни уменьшительные слова и восклицания!
      Белла жила в мечтах: то видела себя Орлеанской девой, то Софьей Перовской. Потом — революция. Мать быстренько собралась в Париж: там родня, там «свой круг». Почему Белла не поехала? Почему сбежала от матери? Как раз в это время она воображала себя героиней революции... В общем, осталась. Вот здесь её и подхватили под «чёрные знамёна» длинноволосые анархисты.
      В «Союзе анархистской молодёжи» по крайней мере было весело. Белла участвовала в налётах на кассы советских учреждений: таким путём добывались средства. Это, конечно, было некоторое отклонение от идеалов её юности, но — не та эпоха, не те идеалы!
      Впрочем, Белла не очень прочно утвердилась на новых позициях: то бросалась «замаливать грехи», то соблазнялась славой гулявшей в лесах Украины «атаманши» Маруси. Всё у неё было путаное, дёрганое, никчёмное...
      Когда на её горизонте появился Черепок, он сумел ей внушить, что «надо умножать силы», что эсеры будут бороться вместе с «анархистами подполья» против Советской власти. Он не посвящал её в свои конкретные планы, но Бёлле почуялось дело, настоящее дело, которое пахло порохом и кровью. Разве она не мечтала о таком именно деле? Не готова была к жертве?
      И вдруг всё круто переменилось. Она стала видеть то, что не замечала раньше. Настойчиво и жестоко кто-то словно показывал ей изнанку того «дела», которому она готова была отдать жизнь. Люди, говорившие о своём «высоком предначертании», охотно «делили портфели» своего будущего «правительства»; втайне каждый мечтал о собственной карьере. Их ненависть к Советской власти была ненавистью несостоявшихся наполеончиков. Белла сама пугалась того, что ей открылось, пугалась своего нового свойства: проникать в глубину замыслов людишек, казавшихся ей ещё недавно героями. Это было похоже на ощипывание перьев жар-птицы, после чего она представала постыдно голой и жалкой курицей.
      Порвав с Черепком, Белла почувствовала себя опустошённой. Она не жалела о разрыве, но пустота, в которой она оказалась, испугала её. В эти дни она много бродила по улицам, и взгляд её пэдмечал то, что раньше она отбрасывала.
      Нет, перестав поклоняться старым богам, Белла не обрела новых. Но однажды в каком-то переулке, в полном одиночестве, она остановилась перед газетным листом, наклеенным на заборе. Она давно не читала газет, не веря им. Но были в том, что она сейчас читала, напрягая зрение в полутьме сумерек, слова не только простые и убедительные, но и грозные. Угроза была обращена к ней... Значит, она просто испугалась? Испугалась не только пустоты, но и кары?..
      Страх гнал её по улицам, она боялась вернуться к себе домой, ей чудилась засада, арест. Незаметно для себя уже поздней ночью она очутилась на Лубянке. Все окна были освещены. Безумная мысль войти, рассказать всё, покончить раз навсегда с нелепой, неза-давшейся жизнью...
      Нет, она не могла решиться! Ноги её стали ватными, как только она сделала несколько шагов к подъезду... Да и кто станет слушать её!
      Белла спустилась с Лубянской площади вниз. Стал накрапывать дождь, и она укрылась под крышей пассажа, соединявшего Театральный спуск с Пушечной улицей. Здесь было тихо и темно. Дождь прекратился, но ей не хотелось выходить отсюда. Она села на порог какой-то лавки и почувствовала, что ноги её дрожат от усталости. Кажется, она задремала, и вдруг сильный свет ослепил её на минуту. Это были фары машины, тормозившей на спуске...
      Она тотчас подумала: возвращаются те машины, что стояли у здания ЧК. Вот сейчас кинуться к одной из них, остановить, сказать... Она не знала, что именно
      скажет. Это было равносильно самоубийству, и пусть! Так, вероятно, бросаются с парапета в реку!
      Она выбежала из пассажа в тот миг, когда вторая машина достигла его входа, бросилась к ней... Высокий молодой человек на ходу выскочил из машины. Его движение было таким резким, что он сбил её с ног. Вероятно, неумышленно. Он стал поднимать её. Водитель остановил машину. Сидевший рядом с ним что-то сказал. Кажется, спрашивал, что ей нужно. Она точно не разобрала слов, но поняла по интонации. И с ужасом поняла и то, что ни за что, ни за что не сможет ничего сказать этому спокойному, даже как будто участливому, какому-то очень достойному человеку.
      «Я обозналась», — слышала она свои собственные слова и ещё несколько минут смотрела вслед отъезжающей машине. Она заметила, что у неё сзади не было света, машина словно растворилась в темноте улицы, не оставив ей даже малого огонька.
      Когда, уже на рассвете, она добралась до дому, очутилась в своей комнате, ночные страхи показались ей напрасными. Она порвала с Черепком, с анархистами, вообще с политикой... Чего ей бояться? Она хочет просто жить. Все последующие дни Белла налаживала эту «просто жизнь»: служить, получать паёк, читать книги — быть как все. Она как будто выздоравливала после тяжкой болезни, как будто встречала утро после ночи, полной кошмарных видений.
      Ей открывалось нечто, что она постигала медленно и недоверчиво: страна трудно, ценою подлинных
      жертв, строила новую жизнь.
      В тот день Белла задержалась на службе. Когда она возвращалась, был уже вечер. Поравнявшись с памятником Пушкину, она услышала взрыв. Взрыв был такой силы, что под ней заколебалась земля. Ей показа-
      лось, что где-то очень близко произошёл обвал. Она подумала об этом прежде всего потому, что старые, давно не ремонтировавшиеся дома, случалось, рушились. Но тут же она отбросила эту мысль: это был именно взрыв... Пока она в замешательстве стояла на углу Тверской и бульвара, вокруг неё закипело движение: люди бежали вниз но Тверской, случайные возгласы долетали до неё: «Где? Где?», «Взрыв?». Люди задавали вопросы на бегу и исчезали во тьме. Она побежала вместе со всеми.
      На её глазах в Леонтьевский переулок свернула пожарная машина. Следом за ней — два чёрных автомобиля. Белла, подхваченная толпой, достигла середины переулка, здесь преграждала путь цепь курсантов. Не отвечая на вопросы, выставив вперёд штыки, курсанты не пропускали никого. Но все уже увидели: на левой стороне Леонтьевского переулка дымилось здание, вскоре сквозь дым стали пробиваться языки пламени...
      Толпа волновалась, в ней возникали догадки, опасения... «Это смерть!» — услышала Белла тихий голос за своей спиной.
      Она обернулась и увидела страшно бледное лицо какой-то девушки. В эту минуту девушка рванулась вперёд и бросилась к охранению. Белла слышала её отчаянный голос: «У меня там отец. На собрании в МК...»
      Белла стала выбираться из толпы: ещё только
      услышав взрыв, она уже знала, что это... Но только теперь осознала ясно. В её мыслях что-то переместилось с грохотом этого взрыва. И сейчас всё было ясно — что надо делать и даже очерёдность этих действий: сначала домой... Зачем? Взять необходимые вещи — вряд ли ей позволят вернуться за ними. Потом — на Лубян ку, к тому самому подъезду, приблизиться к которому она не решилась той ночью. А то, что взрыв имел отношение к человеку, которого она знала и больше не хотела знать, ей тоже стало ясно с первого мгновения, как только она услышала взрыв... Она заторопилась домой.
      Дверь, как всегда, была не заперта. В тёмном коридоре она хотела нащупать ключ, который — ей ясно помнилось — она повернула, уходя. Но ключа в двери не было. Она нажала ручку, и дверь открылась. С тахты поднялся кто-то... Она хотела включить свет...
      — Не надо! Здравствуйте, Белла! — произнёс незнакомый голос.
      «Здравствуйте, Белла!» — сказало ей незнакомым голосом то, что она хотела оставить навсегда, отбросить, может быть, даже вместе с жизнью. Но оно было живуче и не выпускало её.
      — Я от Черепка — за вами, — сказал незнакомец.
      Он мог и не говорить этого, она всё поняла.
      — Лучше, если сейчас вы будете в безопасном месте, — ласково сказал незнакомец.
      «Мне ничто не угрожает!» — хотела возразить Белла, но промолчала: это было бы бесполезно.
      Дача стояла на лесном участке дороги Красково — Малаховка. Просторный деревянный дом был хорошо укрыт густым лесом. Дом имел застеклённый мезонин. За домом, в некотором отдалении, находились службы и погреба.
      Место это как нельзя более соответствовало своему назначению: тайная фабрика бомб, хранилище взрывчатки.
      Именно здесь укрылись те, кто, опасаясь возмездия, имели план переждать, пока утихнут активные поиски, а затем пустить в ход немалые деньги, полученные от тайного центра: податься на юг...
      Здесь, на даче Горина, «анархисты подполья» полагали, что это их убежище ни в коем случае не может стать известным ЧК.
      Кроме лидеров, здесь были и «пособники»! Белла поняла, что их, как и её, принудили таким образом к молчанию.
      Но не только они, фактические пленники, с ненавистью смотрели па «лидеров» — и сами «лидеры» грызлись между собой, и трудно было понять, как опасность не заставила их сплотиться.
      С той же ясностью, которую как будто раз навсегда обрела Белла, она подумала: «Идеи нет. Цели нет. Все — вразброд. Каждый — сам по себе».
      И то, что она оказалась прикованной к их колеснице, Белла приняла как должную кару. Когда-то она ступила ногой в трясину, теперь трясина засосала её.
      Она много думала о Донате. Чаще всего — с уверенностью: «Выплывет, вывернется»... Ей и в голову прийти не могло, что через год Черепанов будет держать ответ перед советским правосудием!..
      А дни шли. Осень делала своё дело. Вокруг зловещей дачи опасно оголялись деревья, водой наполнялись колдобины глинистой дороги, на которой явственно впечатывался человеческий след,
      Но на даче Горина по-прежнему твердили о «недоступности» их убежища, о возможности выхода из него, о неминуемой гибели Советской власти.
      И опять с этой обретённой ею способностью Белла слышала сквозь затверженные слова — смятение, страх, презрение друг к другу.
      Как-то в террариуме она видела под стеклом клетки бой змей: отвратительное зрелище, от которого хотелось поскорее отдалиться. Дача Горина была такой
      клеткой. Но покинуть её было невозможно. Это было одно из условий её недоступности.
      Чем дальше во времени отодвигался взрыв в Леон-тьевском, тем более упрочивалась версия «недоступности».
      Но однажды на рассвете наблюдатель скатился со своего поста в мезонине с криком: «Окружают!»
      То, что в отряде чекистов, по всему было видно, отлично знали местность и расположение дачи, говорило о том, что «недоступная» дача давно на примете. Умело используя особенности места, нападавшие открыли огонь. Поднятые по тревоге обитатели дачи ответили залпами и стрельбой из револьверов. Чекисты перебежками приближались, не прекращая вести огонь, хоронясь за деревьями...
      Бой шёл уже около трёх часов. Когда Белла подтаскивала патронный ящик к естественным амбразурам в проёме окон, она услышала чьи-то слова: «Последние»... На даче было полно взрывчатки, но мало патронов.
      «Пустим в ход машину!» — сказал тот же голос, и Белла поняла, что дачу будут взрывать. Странно: она знала, что это её последние часы, но полное безразличие сковывало её. Белла продолжала механически подавать патроны. С любопытством она взглянула в щель окна: чекисты наступали, защищённые частым хвойным лесом, — достоинства дачи обернулись против её обитателей.
      Потом Белла перешла к другой стене и увидела внутренность двора с большой собачьей будкой. Двор был пуст, даже собаки попрятались, вероятно, под крыльцо.
      На дворе всё ещё было серо, но в этом сумраке человеческая фигура поползла от дома к будке...
      Белла не одна заметила её.
      — У-У, гадина!.. — ругнулся кто-то рядом и, переложив револьвер с оконного переплёта на подоконник, выстрелил понизу.
      Первая же пуля догнала беглеца: он затих у самой собачьей будки, не успев втянуться в неё. Хотя Черепанова не было на даче, Бёлле показалось, что это он, что это Донат неподвижно лежит там, у собачьей будки. Она подумала, что это не может быть он, хотела сообразить, а кто же, но не успела: страшный грохот потряс воздух. Это взорвали дачу её защитники.
     
      2
     
      Первый зимний день сделал город белым, лёгким, словно парящим в воздухе. Свежее веяние только что выпавшего снега перешибало запах мокрого угля и махорки и ощущалось даже здесь, на путях.
      Эшелон стоял на запасном пути. «На фронт!» — было выведено наискось на двери теплушки, около которой взад-вперёд ходил Василий, не отзываясь на зов товарищей.
      — Ну и торчи там, топчись, как петух на заборе! — беззлобно кинул кто-то и задвинул дверь.
      Василий упрямо шагал туда-сюда, снег скрипел под его сапогами, лёгкий морозец пробирал через тонкую шинель.
      «Кажется, толком объяснил ей, где стоит эшелон. Пропуск у неё есть...» — беспокойно думал он.
      Между тем знакомые звуки — рожок составителя, гудок маневрового паровоза «овечки», свисток кондуктора — вызывали у него воспоминания...
      Какими далёкими казались ему те дни, когда судь-
      ба его повернулась круто и бесповоротно. Он мысленно обегал взглядом пережитые годы — сколько событий, радостных и горестных, уместилось в них! В короткие сроки довелось ему узнать так много о жизни и смерти, о дружбе и предательстве, о чёрных делах врагов и беззаветной отваге лучших людей, какие были в мире Революции.
      И теперь он уезжал с таким чувством, что ещё одна полоса его жизни отходила в прошлое, отступала, оставляя в нём и боль больших потерь, и надежды, с которыми он сейчас уезжал на фронт. Последний, думал он, фронт гражданской войны...
      В его памяти ещё неотвязно стояла совсем недавно пережитая ночь, ночь, которую он так долго ждал: ночь расплаты.
      Длительной и умелой работой чекистам удалось нащупать дорогу в тайное гнездо террористов. Никому не доверяя, обрубая многие связи, теперь уже ненужные или ненадёжные, террористы укрылись здесь, всё ещё надеясь на безнаказанность, на удачу, на помощь «хозяев».
      В поздний ночной час законспирированная под санитарную, с красным крестом над ветровым стеклом, машина с недозволенной скоростью мчалась по направлению к Краскову.
      Василий оглядывал своих товарищей, как будто впервые их видел. И в самом деле, за то время, что он нёс службу в МК, многое изменилось. Лица иных были ему незнакомы: в ЧК пришло новое пополнение из московских рабочих. Люди были лучше одеты и вооружены. Впрочем, последнее могло быть объяснено и значительностью сегодняшней операции.
      Все, кто находился сейчас в машине, были подробно инструктированы и хорошо знали, с каким против-
      ником им предстоит встретиться. «Анархисты подполья» — так называла себя та группа, которая стала на путь террора, убийств и ограблений.
      Здесь уж не считались с разницей в «платформах», под чёрные знамёна анархии охотно приняли эсеров, не чуждались и профессиональных уголовников.
      Поэтому в последнем их убежище, на даче Горина в Краснове, в двадцати пяти километрах от Москвы, собралось разношёрстное сборище наиболее опасных и готовых на всё врагов.
      ЧК было известно, что «анархисты подполья» свозят в Москву динамит, подготовляя новые «акции» в годовщину Октябрьской революции. Те, кто мчались сейчас в «санитарной» машине, должны были предотвратить новую катастрофу.
      И потому, наверное, сознавая значение сегодняшней операции, все так сосредоточенно молчали в зашторенной коробке «санитарной» машины.
      Собранным здесь оперативным работникам было известно и то, что командовать операцией будут помощники Дзержинского Манцев и Мессинг. Отряд состоял из тридцати человек. Анархисты имели преимущество если не в численности, то в положении: они оборонялись в своём логове.
      На рассвете дача Горина была оцеплена. Тотчас анархисты открыли огонь из револьверов и стали бросать ручные гранаты.
      Около трёх часов шёл жаркий бой. Наконец, видя свою обречённость, осаждаемые пустили в ход адскую машину и взорвали себя вместе с дачей. Силою взрыва всё помещение было поднято на воздух, и много часов ещё следовали новые взрывы, по которым можно было судить, какие запасы взрывчатки имелись в этом центре заговорщиков. Ещё много времени спустя в разных
      местах Подмосковья обнаруживались всё новые склады бомб и динамита, но это были уже действительно последние следы самой активной и самой опасной организации «анархистов подполья».
      Василий так погрузился в свои мысли, что перестал чувствовать холод, позабыл, почему он меряет тут крупными шагами запасный путь. И заметил Веру, когда она уже очутилась рядом с ним.
      Она показалась ему какой-то новой в чёрном полушубке, слишком просторном для неё, а серый пуховый платок, заменивший привычную красную косынку, делал её старше и словно бы выше ростом. Она всегда казалась ему такой маленькой, такой хрупкой! Он узнал её силу в тяжёлые дни. Она здорово поддерживала его тогда, в больнице! В его тоске, в бесполезных укорах самому себе! Он узнал тогда Веру совсем другой. Мог ли он предположить, что она поддержит его?
      Он хотел всё сказать ей, переполненный смешанным чувством благодарности, грусти расставания и безотчётной радости, оттого что вот они вместе и, что бы ни случилось, будут снова вместе... Только потом, после победы!
      Он не посмел сказать ей всё, что думал. А она смотрела на него взрослым, женским взглядом, который он подметил у неё ещё тогда, в больнице, и улыбалась тоже взрослой, понимающей улыбкой.
      — Пойдём туда. Ещё можно? — спросила она, указывая куда-то вдаль, где рельсы уходили в засыпанный снегом березнячок.
      — Да, конечно, — поспешно ответил он, — эшелон ещё на запасном.
      Они сбежали с насыпи и вошли в редкую рощицу, рассыпавшуюся на пологом холме. Василий засунул Верину руку в карман своей шинели и, сжимая её пальцы, ощущал их тепло, как тепло своей собственной ладони.
      А Вера, как будто разгадав недавние его мысли, сказала не грустно, а легко и как-то уверенно:
      — Вот, Вася, как много мы с тобой пережили... А ведь это и есть настоящая жизнь! И мы уже прожили с тобой целый её кусок!
      Она заглянула ему в глаза с милой своей привычкой, словно спрашивая взглядом: «Так ли?» И тотчас сама себе отвечая опять же только взглядом: «Да, так! И если мы сейчас расстаёмся, то ведь обязательно, обязательно встретимся!»
      — Да, — ответил Василий, — да...
      Он вложил в это коротенькое слово все свои надежды в будущем и всю свою благодарность ей за прошлое.
      Почему-то здесь, в глубине жиденькой рощи с обнажёнными, трогательно белыми стволами тонких берёзок, совсем не удержался снег, и они шли по ковру палого листа.
      На каблучках Вериных сапожек налипли веера жёлто-красных, как бы мотыльковых крылышек. Василий нагнулся и смахнул их своей варежкой.
      — Смотри, ты как на птичьих лапках! — сказал он, и она в самом деле показалась ему такой маленькой и летучей, словно первый порыв ветра мог унести её. Это как-то странно сочеталось со взрослым, спокойным её взглядом. — Жди меня, Вера. Жди меня обязательно! — вырвалось у него.
      Эти слова как будто долго пробыли под спудом, будто нагнеталось в них всё больше и больше чувства, больше необходимости, — и поэтому они теперь вырвались с такой силой.
      — Буду ждать! — Она рассмеялась и тряхнула головой. От этого движения платок упал ей на плечи, и чёрные, крупно вьющиеся волосы, которые были такой её особой метой, очень для неё характерной, закрутились вокруг её лица.
      Теперь она была такой, какой он знал её раньше, до того, как несчастье ещё больше сблизило их.
      И он слушал её голос, воспринимая не только слова, но и то, как двигаются её губы и отражается на лице то удовольствие, то огорчение. И всё казалось ему необыкновенно важным и единственно нужным сейчас, когда он оставлял её.
      А между тем это были обычные слова, торопливые и не очень связные, которые говорятся любимым перед разлукой.
      И так они бродили между белых стволов берёз в виду станции, пока хриплый гудок паровоза не вернул их к действительности... И они, взявшись за руки, побежали обратно, к эшелону, к теплушкам с косой надписью: «На фронт!»

|||||||||||||||||||||||||||||||||
Распознавание текста книги с изображений (OCR),
форматирование и ёфикация — творческая студия БК-МТГК.

 

НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru