Сделал и прислал Кайдалов Анатолий. _____________________
Полный текст книги
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть I
Глава 1. На башне 3
Глава 2. Водяные ворота 9
Глава 3. У гончара 14
Глава 4. Состязание 18
Глава 5. В кузнице 24
Глава 6. Беглец 32
Глава 7. У господина Глеба 38
Глава 8. Без имени 44
Глава 9. Милонег 50
Глава 10. Златокузнец 56
Глава 11. Книга 62
Глава 12. Голосники 69
Часть II
Глава 1. Торг на площади 78
Глава 2. Бегство 86
Глава 3. Гости богатые 92
Глава 4. Завидкино ученье 98
Глава 5. ...и приключения 102
Глава 6. На болоте 109
Глава 7. Лесная избушка 116
Часть III
Глава 1. Стрела 123
Глава 2. Мост 127
Глава 3. Приступ 133
Глава 4. Водяные ворота 138
Глава 5. Нож 144
Глава 6. Смерды 150
Глава 7. Огонь 155
Глава 8 Слава 160
Ольга Гурьян и её книги. Лев Рубинштейн 166
Часть первая
Глава I
НА БАШНЕ
Сторожевой воин ходил на верху башни. Вдоль северной стороны, вдоль западной и вновь сначала. Иногда он останавливался и, прислонившись грудью к ограде, смотрел вдаль. Потом снова шагал вперед и обратно.
Крепость была невелика, окружена земляным валом с оградой из заостренных дубовых бревен. Башня стояла против ворот, чуть отступя внутрь крепости, так что каждый, кто входил в ворота, должен был пробираться между стеной и башней, проходом столь узким, что двум всадникам едва можно было в нем разминуться. Сразу за валом был выкопан крутой ров. Против ворот через него был перекинут мост, но можно было спуститься на дно рва косой, мощенной камнем дорожкой. За рвом насыпан был второй, наружный вал. Прилепившись к нему, наполовину уйдя в землю, теснился там посад. Здесь жили ремесленные люди. Жалкие их землянки сверху похожи были на неровно раскиданные кучи бурой соломы. За посадом начинались поля, и среди них то там, то здесь виднелись небольшие присёлки, где жили пахари-смерды. А дальше расстилалась степь.
Много лет под дождем, под снегом, под палящим солнцем, то днем, то ночью, сменяясь с другими воинами, смотрел Микула Бермятич на степь. Лежала она, безмерно раскинувшись, сливаясь с небом, чуть волнистая, слегка холмистая, и за каждой складкой почвы скрываться могли кочевники-враги. Для того чтобы вовремя увидеть этих кочевников, чтобы успеть отразить их коварный удар, великий князь киевский Ярослав Владимирович построил среди других и эту крепость на границе степи. Для того посадил в ней воеводой своего дружинника господина Глеба. Для того господин Глеб набрал свою дружину и в числе прочих привел молодого Микулу из северных лесов. Для того он дал Микуле землю и пригнал смердов, чтобы пахали землю и кормили Микулу Бермятича. А его дело было смотреть на степь, от врагов сторожить русскую землю.
Крепость строилась у Микулы на глазах. Господин Глеб призвал огородников — мастеров, ставящих ограды, — и договорился с их старшиной. Из кожаного мешка, скупо пересчитывая серебряные гривны, дал задаток, на двадцать человек гривну в день. И обещал давать семь хлебов на неделю каждому мастеру.
Мастера, взмахнув топорами, принялись валить вековой бор, и огромные дубы тяжело падали, будто богатыри в неравной битве. Птица ворон, взлетев из поверженного гнезда, долго кружила над зеленым побоищем.
В то время всюду кругом был бор, и на безымянной речке без числа водились бобры. Микула с товарищами клал тупую стрелу на тетиву лука — тупую стрелу, чтобы не испортить пушистый мех. Бобров повывели, бор повырубили, стала речка зваться Рублянка. Там, где Рублянка впадала в Пятку Великую, на широком холме выросла крепость — детинец.
Из мощных дубовых бревен сбили мастера клети, поставили их непрерывной стеной вокруг всей вершины холма и доверху насыпали землей. Потом сбили второй ряд клетей, изнутри вплотную пристроили их к стене, так что стала стена вдвое шире. В эти клети не стали насыпать землю, а прорубили в них в каждой по окну и по двери, чтобы было где жить дружинникам. По перекрытию обмазали глиной, а затем стали рыть ров и землей из рва засыпали сверху двойной ряд клетей. Стал вал и высок, и широк, и крепок. А сверху еще изгородью обгородили, чтобы за той изгородью, как за щитом, могли схорониться воины и, невидимые из-за той изгороди, могли стрелять во врагов.
Когда рыли рвы, нашли человечьи и конские кости, золотые монеты, цветные бусы и меч. Это был добрый знак. Видно, издавна селились люди на широком холме меж двух рек. Пригожее это было место для жизни, привольное, райское. Детинец назвали Райки.
С тех пор прошло двадцать лет. Далеко к северу отступил бор, и за бобрами теперь было час на лошади скакать. У господина Глеба белая борода выросла по пояс, у Микулы Бермятича брови нависли от взгляда пристального, а ни разу за двадцать лет не видел он кочевников, ни разу не вынул меч из ножен, чтобы с врагом сразиться.
Изредка являлись в детинец купцы (в те времена называли их гостями), жаловались, что кочевники-половцы меж Днепром и Доном балуют, торговать не дают, дочиста грабят. Каждый раз после такой жалобы господин Глеб посылал разведчиков далеко в степь разведать места, где половцы кочуют, где поставили свои шатры. Но разведчики возвращались, так и не набредя на половецкие селения — по эту-де сторону Днепра половцев не видать. И господин Глеб думал: кто их разберет — гостей да половцев! То грабят друг друга, то мирно торгуют. Ведь и так случалось, что везли гости в степь богатые товары, кольчуги и мечи, а половецким женам — медные зеркала, круглые, чтобы подвешивать их к поясу, а обратно из степи пригоняли табуны быстрых коней. И у всех воинов в Райках были половецкие скакуны, а половцев никто так и не видел за двадцать лет ни разу.
Умер за эти годы великий князь Ярослав Мудрый, и четырнадцатый год сидел на киевском престоле сын его, Изяслав Ярославович. И у господина Глеба с госпожой Любашей народился сын Георгий. И Микуле Бермятичу родила жена сына Василька. По десятому году растет бездельник, белый да румяный на пирогах матушкиных, а толку от него не видать. Давно уж пора отцу обед принести, солнце стоит почти над самой головой, а Василька все нет и нет.
Но вот застучали по лестнице каблуки сапог, из отверстия в полу показалась белокурая копна волос, короткий нос, толстые щеки. Вот по пояс высунулся Василько, прямо на пол поставил блюдо с жареным лебедем и кружку с пивом. Вот и весь Василько встал, короткий и коренастый; глаза почтительно опущены книзу, а дерзкий нос весь в веснушках вздернут, будто смеется над отцом. Поклонился, подал блюдо.
— Отчего лебедь об одной ноге? — глянув на сына, спросил Микула.
— Так и было, — ответил Василько и отвел глаза в сторону.
— Врешь, не было. Это журавль об одной ноге стоит, а полетит — обе вытянет. А у лебедя всегда две ноги.
— Может, ему одну ногу стрелой отстрелило, — сказал Василько. Губы у него дрожали — не то плакать собрался, не то смеется исподтишка. — Напрасно, батюшка, гневаешься. Что мне матушка велела, то я и принес. Мне нога не надобна, я по горло сыт.
— Тебе не надобна — дружкам своим снес на посад иль на присёлок. С кем дружбу водишь? С низкими людишками, с ремесленниками, со смердами. Мне с башни все видать. Зачем ты вчерашний день к гончару бегал?
— Меня матушка за пряслицем… за глиняным посылала…
— Врешь, не посылала. У ней пряслица красного камня, шиферные. Когда ты в разум войдешь? Ты воинов сын, сам воином будешь. У господина Глеба Георгий сынок, с ним дружи. А лебедя сам я сбил стрелою в грудь наповал. По ногам не бью, не увечу.
— С Гюргой дружить не стану, гордится он передо мной. Я-де воеводе сын, а ты простому воину. Я-де знатного боярского роду, а ты-де знай свое место. Велит колчан со стрелами за ним носить. Другие пусть носят, а я ему не слуга.
— А гончару кушанье носить, потайно от матери взятое, не брезгаешь? Смерду служить тебе не зазорно? Я воеводе кланяюсь — ты сыну его поклониться должен. От поклона голова не отвалится.
— Поклоны бить — шишки на лбу набьешь.
— Врешь, не набьешь. Вот ужо вернусь домой, будут тебе тогда и шишки и колотушки. Узнаешь, как отцу перечить. Иди.
Василько поклонился и застучал вниз по лестнице. Микула Бермятич несколько минут смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на ворота. Вздумай Василько пойти на посад, не миновать бы ему отцовских глаз. Но никто в ворота не вошел и не вышел. Время за полдень перевалило, все, небось, обедали. Оторвав у лебедя вторую ногу, Микула Бермятич тоже принялся за еду. Глаза его по привычке вглядывались в степь.
Глава II
ВОДЯНЫЕ ВОРОТА
А Василько меж тем, прикрыв над собой откидную дверь, ведущую на верх башни, задержался в верхней пустой клети и лишь потом спустился в нижнюю клеть башни, где было жилище его родителей.
Мать сидела в высоком кресле у окна, тонкую льняную нить пряла. Веретено плясало у ее ног, стуча розовым пряслицем — грузиком, надетым на тупой конец веретена, чтобы ровнее крутилось. Спрятав руки за спиной, не отводя глаз от лица матери, Василько медленно стал пятиться вдоль стены к выходу.
— Что долго ходил, дитятко? — спросила мать. — Я уж думала, не подвернулась ли ноженька на крутой ступеньке, не вздумал ли отец опять бранить тебя.
— Я недолго ходил, — все так же продвигаясь к двери, ответил Василько.
— Кушать не хочешь ли, голубчик мой? — снова спросила мать. — Огурчиков с медом не отведаешь ли? Свежий мед принесли бортники, душистый мед в лесу добыли…
— Не надобно мне, — ответил Василько.
— Да куда же ты опять бежишь? — в отчаянии воскликнула она. — Один ты у меня, желанный. Посидел бы со мною, я бы тебе сказку рассказала. Да постой…
— Надоели твои сказки! Все те же! Я тебе сам получше придумаю, расскажу. А иду я к господину Глебу, к его сынку, к Гюрге белоглазому. Батюшка приказал.
С теми словами, ни разу не повернувшись к матери спиной, он очутился за дверью.
Тут на мгновение он остановился, раздумывая. Идти налево мимо окна — мать увидит, что у него за спиной. А за спиной был у него в руках узелок. Идти направо, чтобы потом обогнуть крепостную стену, — того хуже: отец с башни все замечает, расспросов не оберешься. Да и не хотелось ему идти мимо башни воротами, как все люди ходят, когда со вчерашнего вечера было у него средство незаметно и тайно выйти из детинца. Так раздумывая, он недолго постоял за дверью, как вдруг веселая мысль мелькнула в его голове. Он положил узелок на пороге и подошел к окну, где мать уже поджидала, надеясь еще раз взглянуть на него.
— Матушка, пироги горят на поварне! — закричал он страшным голосом. — Аж на улице чад!
Мать испуганно метнулась от окна, а он, подхватив узелок, благополучно пробежал мимо.
— Куда торопишься, Василько? — окликнула его соседка.
— Некогда мне! Отец послал в кузницу шлем починить, — ответил он, для убедительности махнув у нее перед носом своим узелком, и побежал дальше.
— Куда бежишь? — снова окликнули его.
— Некогда мне! Матушка послала к Петровне горшок отнести. Петровна вчера матушке горшок со сметаной принесла, так теперь отнести надо.
— Какая Петровна?
— Известно какая — такая. Некогда мне! — И замедлил шаги, чтобы не привлекать к себе внимания.
У восточной стены детинца меж двух клетей был небольшой проход, такой узкий, что только было пройти одной девке с коромыслом на плечах, и то боком, а двум никак не пройти. Это были «водяные» ворота, прорубленные на случай осады, чтобы можно было незаметно для врага за водой ходить. Низкая неприметная дверь заперта была висячим замком с таким хитрым устройством, что в Райках такой некому было сделать, и привозили эти трубчатые замки из Киева. Подобрать к ним ключ было невозможно, а хранился ключ от этого замка у Микулы Бермятича в потайном месте. Водяные же ворота всегда были на запоре на случай, если найдется в детинце изменник, чтобы не мог он в эти ворота впустить врагов.
Но у Василько со вчерашнего вечера был второй ключ. Ночью он просыпался от мысли, что у него этот ключ есть. Утром смазал его маслом, чтобы легче двигался. Теперь он с замиранием сердца собирался попробовать, подойдет ли ключ.
Мальчик скользнул в узкую щель меж двух жилищ и оглянулся. Теперь его мог бы увидеть только тот, кто стоял бы прямо против прохода. Никого не было. Тогда Василько смело подошел к двери и вставил ключ в отверстие внизу замка.
Ключ вошел и не скрипнул, и Василько легонько повел его кверху. Ключ поднялся, сдавил пружины, и тяжелый трубчатый корпус замка отделился от дужки. Вынув дужку из скобы, Василько откинул запор и снова навесил замок на скобу. Издали никто бы не заметил, что замок теперь висит по-пустому, ничего не запирая. Еще раз оглянувшись, Василько приоткрыл дверь, проскользнул в отверстие и, вцепившись ногтями в дерево, потянул дверь к себе. Та тяжко захлопнулась. Наступила тьма, и пахнуло такой древней сыростью, что ему жутко стало.
Сразу у входа начинались вырезанные в грунте ступени. Придерживаясь рукой за мокрые дубовые бревна, облицовывающие стены, нащупывая ногой скользкий путь, Василько начал спускаться вниз. Вдруг ступени кончились, и он чуть не упал. Было все так же темно, но, едва передвигая ноги, он почувствовал, что идет уже по ровному месту. Воздух был спертый, казалось конца не будет этому ходу.
Василько подумал, не зря ли он все это затеял и не умней ли будет вернуться. Но возвращаться ему очень не хотелось. Внезапно рука, протянутая вперед, уткнулась в тупик. Скользнув вниз, она ударилась о засов. Это был выход. Засов заржавел и подаваться не хотел. Василько ругнулся, рванул, и дверь распахнулась. Мальчик очутился среди густых ореховых кустов у подножия наружного вала.
Только высунул Василько нос из ветвей, как тотчас и отпрял. По усеянной цветами луговой траве ступал тонконогий конь, гордо нес в седле молодого всадника. На всаднике была алая рубаха, сапожки на высоком изогнутом каблучке, с загнутыми вверх носками. Он ехал, подняв к солнцу красивое лицо с очень светлыми глазами.
«Эх, Гюргя белоглазый! — подумал Василько. — Повадится по нашему лугу кататься — и поиграть-то негде будет». И, засунув в рот два пальца, свистнул отчаянным, разбойничьим посвистом.
Георгий, испугавшись, рванул удила, а резвый конь поднялся на дыбы и сбросил всадника наземь. Тут из кустов вышел Василько и участливо спросил:
— Ай, больно ушибся? А какое место? Конь у тебя страх пужливый! Не в хозяина ли?
Георгий сочувствию не поверил, на намек обиделся, вскочил и кинулся на Василька. А тот ловко подставил ему подножку, и Георгий снова растянулся. Василько, отбежав на приличное расстояние, ласково спросил:
— Что тебя все наземь тянет? Видно, слабы ножки, что пустую-то головушку снести не в силах.
Георгий, не стерпев, выхватил из-за сапога нож и снова бросился на Василька. Тот увернулся, крикнул:
— Руками маши, а нож не трожь! — и запустил в коня камешком.
Конь взбрыкнул и ускакал, и Георгию поневоле пришлось поспешить за ним вдогонку. А Василько, гордый своей победой, улюлюкнул вслед бежавшему врагу и тихо направился к берегу речки.
Глава III
У ГОНЧАРА
Скачет богатырь Давидка Тимофеевич на буйном коне. Грива у коня ниже колен, хвост у коня по травам стелется. На Давидке рубаха шелковая, лицом он, Давидка, бел и румян, держит в левой руке тугой лук. Лук-то весь позолоченный, на концах у лука турьи рога. Высоко в небе гуси-лебеди летят, курлыкают, перекликаются. Натянул Давидка лук за ухо — завыли у лука турьи рога, запела тетива, полетела стрела в поднебесье. Тут все люди Давидке поклонились, говорят Давидке…
— Эй, Завидка, опять горшок скособочил! Верти круг! Круг-то верти! Оттого у тебя горшки набок и клонятся. Да спишь ты или не слушаешь?
— Я не сплю, — покорно ответил Завидка и толкнул рукой круг.
Круг заскрипел, завертелся.
— Опять зеваешь! Зачем круг-от сделан? Круг-от вертится, горшок то один бочок тебе подставит, то другой, а ты его обглаживай, обминай. Эх, не быть из тебя доброму гончару!
Ах, то не на коне скачет богатырь Давидка — сидит Завидка, гончаров сын, верхом, будто на деревянной лошади, на низкой скамье, на толстой доске, на две плахи положенной. Где у коня крутая шея — в скамье сквозь прорезь проходит ось. Где у коня бы голова — на конце оси надет деревянный круг, а на нем другой кружок, поменьше. И не лук у него в левой руке, не стрела в правой, а подталкивает он левой рукой круг гончарный, а правой держит щепочку, заглаживает, обминает швы меж полос на глиняном горшке.
Тут гончар не выдержал, занес ногу, слез со скамьи и подошел к сыну:
— Разве это горшок? Людям на посмешище! И чтоб на таком горшке мой знак был! Люди мой знак знают. Повернут горшок кверху дном — увидят на дне круг, а в нем двойной крест вроде колеса, скажут: «Этот горшок Тимошка-гончар лепил. Этот горшок и в огне не треснет и в воде не размокнет. Этому горшку веку не будет. В этом горшке и щи будто наваристей и каша рассыпчатей!» Эх, Завидка, совести у тебя нет! Знак тот мне от отца, от деда достался — все были гончары. Дед крестом метил свои изделия, отец двойной крест ставил, я кругом его обвел, чтоб всем ведомо было — это Тимошкина работа, сына Авдеева, внука Буславова. Не дам я знаку моему на горшке твоем позориться…
С каждым словом тыкал он незадачливый горшок кулаком, пока на кругу не осталась бесформенная кучка глины. Тогда он снял ее, бросил наземь и крикнул:
— Начинай сызнова!
Завидка нагнулся, взял ком глины и начал валять из него длинный валик. Осторожно поднял и спиралью стал укладывать на круге.
— Ровней клади! Не видишь, что ли? Подтолкни круг!.. Опять у тебя один бок выпер. Такой горшок и стоять не будет, а сразу повалится.
Медленно, ровно ложится валик витком на виток, все выше стенки будущего горшка.
— Стой, хватит! Ты что, хочешь его в два локтя вытянуть? Не корчагу лепишь, а горшок. Уже клади, к горлышку подводишь. А теперь виток пошире пусти, чтобы лег венчиком.
Гончар подтолкнул круг рукой и отошел к своей скамье. Круг качнулся, заскрипел, медленно начал вертеться. Завидка щепкой разглаживал, разравнивал полосы, чтобы не видно было, где нижний виток к верхнему прилегал.
Круг с горшком вертелся, вертелся, вертелся…
Богатырь Давидка Тимофеевич натянул тугой лук за ухо — полетела стрела в поднебесье, через леса, через реки, к стольному городу Киеву. Тут пала стрела на княжеское крыльцо. И спросил князь Давидку Тимофеевича: «А какого ты роду-племени?…»
— Смотри, вовсе две полосы у тебя разошлись. Пальцем поправь.
Гончар снова соскочил со своей скамьи и, схватив лоскут овчины, лежавший в миске с водой, принялся протирать им горшок. Потом осторожно снял готовый горшок с круга и отставил в сторону сохнуть.
— Нет моего терпения! — сказал он.
И Завидка увидел, что в самом деле терпение у отца кончилось. На худых щеках горели красные пятна, руки дрожали. Завидка виновато опустил голову, а над его головой высокий голос отца уже не мерно бубнил, будто, вертясь, гудит круг, а то взвизгивал, то прерывался.
— С тобой вожусь — свой горшок никак не доделаю. Все утро бьюсь с тобой. Какой из тебя гончар! Ремесло позоришь. Только и годишься козу пасти… Сын! Руки-крюки! Быть тебе подпаском, скоморохом, каликой перехожим… Уходи с моих глаз, совсем уходи и не попадайся мне. Скорей беги, пока я тебя до смерти не прибил!
Завидка слез со скамьи и уныло спросил:
— Куда ж ты меня гонишь?
Гончар схватил мокрый лоскут овчины, которым перед тем протирал горшок, и провел им по влажному лбу. Потом посмотрел мутными глазами на сына и сказал:
— Что ж, иди козу пасти, ни на что не годишься больше. Придется Тишку с Митькой за круг сажать. Может, понятливей тебя будут.
Завидка поднялся по ступенькам, ведущим из землянки на улицу, и начал отвязывать козу, которая успела уже сжевать и вытоптать скудную травку, росшую у жилища гончара.
Из сарая выглянула сестра Милуша и крикнула:
— Козу идешь пасти? Ты гусей тоже забери, пусть по речке поплавают.
Глава IV
СОСТЯЗАНИЕ
Там, где речка Рублянка впадала в Пятку Великую, на остром мысу, заросшем луговыми травами, спал мальчик, раскинув сильные руки и подставив солнцу широкую грудь. По-видимому, он спал уже давно, когда вдоль бережка к нему приблизился другой мальчик, гнавший хворостиной гуся с гусыней и тянувший за собой козу на веревке. Это был Завидка.
Увидев спящего, он захлестнул козью веревку за ствол ивы и к этому же стволу привязал за лапку гусыню. Гуся он оставил на свободе, потому что знал — гусь от гусыни никуда не уйдет, а будет ходить вокруг да около, приседая и кланяясь, не желает ли-де госпожа гусыня вдоль да по речке поплавать. Привязав гусыню, Завидка тоже лег на траву, спрятал голову в руки и подставил солнышку спину. Солнце ласково грело ребят, а речки в два голоса их баюкали. Рублянка тихо ворковала, будто сизый голубь, а Пятка, словно гусли, рокотала и всплескивала.
Долго ли, коротко ли они спали, когда на лугу показался Василько. Добравшись до мысика, он увидел спящих, остановился, достал из-за пазухи свой узелок и положил его под куст. Потом разулся, распоясался, расстегнул рубаху, сорвал длинную травку и начал дразнить гуся. Гусь выгнул извилистую шею и зашипел. Василько кинул в него комком земли и пощекотал травинкой Завидкину пятку. Тот мигом перевернулся и сел.
— А Куземка-то спит, — сказал он. — Будить его иль не надо?
— Ты, Завидка, осторожно буди, — посоветовал Василько. — Куземка наш спросонья грозен бывает. Как бы не ушиб невзначай.
— Не привыкать стать мне к ушибам, — встряхнув волосами, ответил Завидка и, нагнувшись к Куземке, зашептал: — Кузя, Кузенька, просыпайся. Просыпайся потихоньку. Чего спать?
— У-у, — пробормотал Куземка, открыл ярко-синие глаза, улыбнулся солнцу и, увидев Василька, спросил: — Годится?
— И не скрипнул, — ответил Василько.
— Вот он я какой! — сказал Куземка. — У меня не скрипнет. Не таковский. — Он широко потянулся. — Вот он я, кузнецкий сын. А что вы так долго не шли?
— Мы давно здесь, — ответил Завидка. — Это Василько не шел.
— И я давно. Я гуся дразнил, а вы спали.
— Эх, проспали! — огорченно сказал Куземка. — Мне давно домой пора. Отец, небось, проснулся после обеда, а меня нет. И мехи раздувать некому.
— Успеешь, — сказал Василько.
— И то, успею. Без меня раздуют. Ой, жарко! Искупаться, что ли? — И, вскочив, как был, в штанах и рубахе, кинулся в речку и поплыл на другую сторону.
— Промокнешь! — вслед ему закричал Василько.
— Ништо! — ответил Куземка и сильней забил ногами по воде. — Ой, вода хороша — парное молоко!
Василько, скинув штаны с рубахой, побежал в воду и поплыл за Куземкой. И Завидка, проверив, крепко ли привязана его скотина, тоже разделся и поспешил догнать друзей.
Они уже успели выбраться на высокий камень у крутого берега Пятки и теперь с визгом и воплями прыгали с него в воду то вниз головой, то вперед ногами, вытянувшись струной или перевертываясь в воздухе. Завидка, взобравшись на камень, присел, обхватил руками колени и громко крикнул:
— Ух!..
И когда оба приятеля взглянули на него, клубком слетел в воду.
— Дурная голова! — прикрикнул на него Куземка. — Чего прыгаешь не глядя? Глубоко тут, верно, да на дне камни есть. Прыгай, как все люди.
— Треснется головой о камень — расколется, как пустой горшок, — сказал Василько и рассмеялся. — Ему жизнь надоела.
— Ага, надоела, — ответил Завидка и встряхнул волосами. — Авось впереди лучше будет. Давайте вперегонки!
И, нырнув, он поплыл под водой. Когда вынырнул, чтобы набрать воздуху, то увидел, что Василько его догоняет, а Куземка далеко впереди и вокруг него радугой взлетают и падают брызги.
Завидка снова нырнул, а когда высунул голову, то Василько накрыл ему лицо мягкой ладонью и, заливаясь смехом, начал топить. Завидка вывернулся, схватил его за ногу и потащил вглубь. Василько завизжал. Тогда Куземка повернул обратно и под водой боднул Завидку головой, а вынырнувшего Василька огрел по спине ладонью. Шлепок получился такой звонкий, что Василько от смеха опять чуть не потонул. Тогда Куземка сказал:
— Хватит!
И все трое выбрались на мысок. Василько и Завидка, покатавшись по траве, оделись. Куземка стащил с себя мокрую рубаху и штаны, выкрутил так, что треснуло, и повесил сушиться на куст.
— Что будем делать? — спросил он. — Детинец городить, как вчерашний день? Ров рыть, что ли?
— Я с этим детинцем вовсе обезручу, — сказал Василько, — все ладони в мозолях. Давайте босиком по траве бегать и ржать, будто мы дикие кони, и копытами лягаться.
— Эка невидаль босиком! — сказал Завидка. — Давайте лучше из лука стрелять — кто дальше.
И все согласились.
Луки и стрелы были у них самодельные и хранились в кустах. Завидка потрогал пальцем заостренную палочку и сказал:
— Эх, были б у нас настоящие стрелы!
— Вот я откую стрелу, — пообещал Куземка. — Я такую откую, чтоб свистела при полете. У самой бородки дырочки пробью в острие. Она полетит и засвистит, как соловей.
— Ты бы простую отковал, чем свистящую-то обещать, — сказал Василько и первым взял лук.
Привычно, почти не целясь, спустил он тетиву, и стрела, перелетев через Пятку, скрылась с глаз.
— Это не считается! — крикнул Завидка. — Мы еще не уговаривались.
— Ну и уговаривайся, мне что! — ответил Василько и пустил стрелу прямо в синее небо.
— Надо уговориться, на что стрелять будем, — сказал Завидка. — Что тому будет, кто дальше всех попадет?
— Почет будет. На пиру будет князем, возьмет себе лучший кус, — сказал Василько. — У меня, братцы, в узелке лебединая нога есть.
— Только через реку не стрелять, а то не видно, куда стрела упала, — сказал Куземка. — Стрелять на лугу и по жребию, кому первому выпадет.
Первому ему и выпало стрелять.
— А во что целиться-то? — спросил он, натягивая лук сильными руками. — Вон в тот камушек. Идет, что ли?
И, не дождавшись ответа, спустил тетиву. Стрела полетела и, задрожав, вонзилась в землю у самого камня.
— Хорошо! — воскликнул Василько. — Лучше не бывает!
— И лучше можно! — крикнул Завидка. — Стрела камень-то и не тронула, в землю впилась. В камень целься, а не в землю.
— Я и не целя попаду, — небрежно ответил Василько. — И не глядя попаду. Меня ночью разбуди — я в темноте попаду. Не первый год из лука стреляю!
И спустил тетиву с такими ужимками, что стрела полетела в сторону и попала в густой куст.
— Никак, вскрикнул кто-то? — испуганно спросил Куземка.
— Послышалось тебе, — ответил Василько. — Это тетива взвизгнула. — И протянул лук Завидке.
Завидка принял лук и медленно поднял на уровень груди. Еще поднял и немного опустил. Сердце билось так, что во рту было солоно. Вот он богатырь, Давидка Тимофеевич. Василько ему кланяется. Куземка ему кланяется. Ото всех почет. И подносят ему лебединую ногу.
— Что тянешь? Стреляй! — крикнул Василько. Завидка даже не посмотрел на него. Он вдруг почувствовал, что его рука, стрела, взгляд отсюда и до камня как бы слились воедино, одной длинной чертой. Чуть заметная трещина в камне выросла и приблизилась. Завидка спустил тетиву.
— В сам камень! — в восторге крикнул Куземка. — Как она в камень-то воткнулась, не отскочила от него?
— Там трещинка, — слабым, счастливым голосом ответил Завидка. — Она в трещине торчит.
Куземка не поленился сбегать за стрелой, чтобы вытащить ее, но стрела так глубоко впилась в камень, что вынуть ее не удалось.
— Ай да Завидка, ай да стрелец! — восхищались оба друга. — Быть тебе на пиру князем!
— А я не обедал сегодня, — тем же счастливым голосом проговорил Завидка. — Отец меня до обеда выгнал. Так вдруг есть захотелось, братцы мои дорогие!
— Сейчас я стол накрою! — крикнул Василько и повернулся к своему узелку.
Но узелка и след простыл. Вместе с ним исчезли и Васильковы сапоги и подпояска. И Куземкиных штанов и рубахи тоже нигде не было видно.
Все трое мгновение смотрели друг на друга, и вдруг Василько рассмеялся:
— Сапожки мои, зеленые, сафьянные, остроносые, недолго ж я в вас щеголял! Вот жаловался, что ногам в сапогах смутно, босиком побегать хотелось. Теперь набегаюсь!
— Недолго побегаешь, — хмуро сказал Завидка. Он был бледен, и глаза у него влажно блестели. — Тебе отец другие подарит.
— Братцы, а я?… — в ужасе спросил Куземка. — Как же я нагишом по детинцу пойду? Ведь засмеют меня!
— Засмеют! — застонал Василько и повалился с хохотом в траву. — За… за… ой, засмеют! На… на… ой, нагишом!
— А я как? — вдруг крикнул Завидка. — Я в камень попал, не каждому бы богатырю так попасть. И пиру теперь не будет… — Он зарыдал.
— Хватит! — решительно приказал Куземка. — Не плачь, Завидка! Василько, не гогочи! Надо искать вора. Когда я из лука стрелял, рубаха еще белела на кусту. Значит, и вор недалеко.
— И не ушел он никуда, — сказал Василько: — и река не плеснулась, и трава не колыхнулась.
— Ищи, ребята! — крикнул Куземка. — Ищи, не оставил ли он какой след. Ищи от куста, где рубаха висела.
Глава V
В КУЗНИЦЕ
Одной рукой кузнец придерживал клещами на наковальне неровный, губчатый ком железа — крицу, а другой он маленьким молотком постукивал то по крице, то по краю наковальни. И как бы в ответ на удары его молотка большой каменный молот, который обеими руками держал подручный, с грохотом опускался на то самое место, которое указал маленький молоток. Так они стучали, как бы перекликаясь, — легонькое, завлекательное постукиванье и громовый удар, от которого сыпались искры.
— Пустите, пустите! — кричали кожемякины ребята, пробиваясь сквозь толпу мальчишек, густой стеной теснившихся у дверей кузницы. — Пустите! Это наш топор куют. Может, мы еще успеем посмотреть, пока не доковали…
— А чего вы раньше не шли? — ворчали мальчишки, неохотно отодвигаясь в сторону.
— А мы кожи в чану мочили, нас отец не отпускал. Пустите, это нам куют, а не вам.
— А зачем вам топор, когда вы кожемяки? Вам ножи да скребки нужны, а топоры ни к чему.
— Без топора в хозяйстве — как без рук, — важно сказал гончаров Тишка, но, хитрющий, места не уступил, не подвинулся.
— Мужику топор — что бабе прялка, — поддерживая брата, пропищал гончаров Митька и лягнул напиравших кожемяк.
Те, обрадовавшись, что гончары им сочувствуют, притихли было. Но вскоре поняли обман, завопили отчаянными голосами:
— Да пустите же!.. — и выбились в первый ряд.
Кузнец клещами поворачивал крицу, подставляя ее то одной, то другой стороной под большой молот, и под грохот ударов бесформенная крица, уплотняясь, превращалась в длинный и плоский кусок железа.
Когда железо темнело и из желтого становилось вишнево-красным, кузнец совал его в горн, прямо в горящие угли, пока оно вновь раскалялось. А чтобы угли жарко горели, кузнечиха раздувала пламя мехами.
Мехи — две сердцевидные планки, соединенные собранной в складки кожей. Когда их раздвигают, воздух проходит внутрь мехов сквозь отверстия в верхней планке. Когда их сжимают, воздух выходит сквозь сопло — глиняную трубку на узком конце планок.
Кузнечиха усердно сдвигала и раздвигала мехи. На ее худых руках жилы потемнели и надулись. Но дело было ей непривычное, и воздух неровно поступал в горн. Кузнечиха видела, что муж гневен, и с тоской думала:
«Куда же девался Куземка? Отпросился после обеда на недолгое время, а уж небо посинело и ночь близка, а его нет. Не утонул ли в реке? Что с ним?»
Небо потемнело. Над восточной башней взошла звезда, и вторая загорелась прямо над площадью. Вдоль всего ряда жилищ замерцали сквозь окна лучины и светильники. Из открытых дверей матери звали своих детей:
— Иванушка, голубчик мой, иди ужинать!
— Аленка, где тебя носит? Каша остынет!
— Петруша, Петруша, беги скорей!
Толпа ребят в дверях кузницы поредела, остались лишь посадские. Матерям их было не докликаться — далеко, не слышно.
Кузнечиха раздувала пламя в горне. Холщовая рубаха на ее спине потемнела от пота. Отблески пламени сверкали на медных кольцах, спускавшихся с висков, искрились на стеклянных браслетах — черном витом с красной и желтой эмалью, гладком синем и прозрачно-голубом с желтой полосой.
— Ровней дуй! Не огонь варит железо, а дутье мешное!
Кузнечиха раздувала пламя, кузнец ковал топор. Когда железная полоса стала длинной и узкой, он присыпал ее песком, снова сунул в огонь, крикнул:
— Сильней дуй! — и вытащил сверкающую белым, нестерпимым жаром полосу.
Сбив приставший песок, кузнец согнул полосу пополам, вложил в сгиб железный вкладыш и крикнул подручному:
— Бей!
Каменный молот высоко взвился и ударил громово.
— Бей! Остынет железо, не сварится!
Под градом ударов оба конца железной полосы соединялись нераздельно.
Огромные тени кузнецов метались по потолку и стенам. Кузнечиха изнемогала, когда вдруг сильные ребячьи руки взяли из ее рук мехи.
— Куземка!
Огонь в горне сразу вспыхнул ярче. Непрерывно и ровно поступал в него воздух из сопла. Кузнечиха, шатаясь, отошла в сторону. Кто-то схватил ее за локоть жаркими влажными руками. Кузнечиха оглянулась. Около нее стояла Гончарова жена, запыхавшаяся, заплаканная, под низко надвинутым на лоб платком.
— Завидки моего здесь нету?
— Нету. Куземка только что вернулся.
— Ой, беда, горе мое! Последняя моя надежда была — не здесь ли он. Обыскалась я! Нигде нет. Выгнал его отец-то — иди, говорит, козу пасти, больше ни на что-де не годен. А он ушел, и по сию пору нету его. Гончар бранится: коза-де больно хороша, пропала-де коза. А у меня по парнишке сердце болит. Лядащенький он, а все свой, рожоный. Ох, куда же мне теперь бежать?
— Да подожди ты, сейчас кончат ковать. Может, Куземка и знает, куда они подевались.
— Голодного-то выгнал. С самого утра.
— Подожди.
Наступал самый решающий момент. Разведя узкой щелью конец топора, кузнец вставил в него полосу стали — жало, и подручный несколькими ударами наварил ее накрепко.
Тогда, выхватив из-за кожаного нагрудника коровий рог, кузнец, шепотом произнося непонятное заклинание, принялся тереть рогом еще не остывшее лезвие.
Все смотрели не дыша: подручный — у наковальни, опершись о каменный молот; Куземка — у горна, еще держа в руках мехи; кузнечиха с гончарихой — у стены; а в дверях кузницы — счастливые Кожемякины ребята и другие посадские мальчишки. Рог зачадил, затрещал, стал плавиться. Все замерли. Если потереть горячее железо коровьим рогом, не будет крепче этого топора, вовек не сломается.
Захватив клещами топор, кузнец опустил его в котел с кислыми щами. Щи забурлили, от них повалил пар.
Кузнец перевел дыхание и уже спокойно сказал:
— Давай ужинать, — и толкнул рукой висячий рукомойник.
— Завидка мой с утра не евши, — прошептала гончариха. — Выгнал его отец. И с козой, с гусями…
— Цел твой Завидка, и коза цела, — также шепотом ответил ей Куземка. — Цел и по горло сыт. Ты иди домой, он скоро придет. А сейчас ему некогда. Иди, не бойся, он придет.
И гончариха, всхлипывая, ушла, уводя с собой Тишку и Митьку.
Рукомойник — глиняная птица — закачался, закланялся, из клюва потекла вода. Кузнец подставил под свежую струю голову и руки. Утерся подолом рубахи и повторил:
— Ужинать давай!
Кузница одновременно была и кухней. Вокруг кузнечного горна на обмазанных глиной деревянных стенах висели клещи большие и малые, молотки, зубило, пробойник. Большой молот отдыхал, прислонившись к наковальне. На противоположной стене у кухонной печи расставлены были на полках глиняные горшки, миски и сковородки; в углу установлены были на стержне жерновки для помола зерна; тут же стояли деревянные, окованные железными обручами ведра и кадки. Здесь же был и обеденный стол и две лавки углом вдоль стен.
Кузнечиха вытаскивала ухватом из печи горшок пшенной каши, когда Куземка, нагнувшись к ее уху, шепнул:
— Выйди в горницу, я тебе словечко молвлю.
— Поешь сперва, — возразила она, но, взглянув ему в лицо, вдруг забеспокоилась, быстро поставила на стол кашу и кувшин с топленым молоком и вышла в соседнюю с кухней горницу.
Куземка вошел вслед за матерью и прикрыл за собой дверь. Кузнечиха повернулась, обеими руками схватила его за плечи, потрясла и быстро спросила:
— Ну, говори: какая беда стряслась?
— Какая беда? — ответил Куземка. — С чего ты?
— Испугал ты меня. Сама не пойму, чего испугалась. Как взглянула тебе в лицо — вижу, не то оно, что утром было. У меня сердце оборвалось. Говори, чего тебе?
— Дай мне рубаху чистую, и штаны и сапоги дай, что к празднику стачали.
Тут она рассердилась и крикнула:
— Что выдумал! Среди недели рубаху менять? На тебе одежда еще чистая. До субботней бани походишь в ней…
— Дай, не спорь. На один только час дай мне рубаху самую лучшую. Дай рубаху вышитую, пояс с подвесками. Через час все верну. Дай, чтоб мне перед людьми не краснеть, что я в простой одежде…
— Перед какими людьми?
— Дай, не спрашивай.
— Перед какими людьми?
— Не дашь, так уйду босой да грязный. Скорей давай! Сейчас отец поест и придет сюда.
Перепуганная, ничего не понимающая кузнечиха протянула ему праздничную одежду и подобрала сброшенные на пол рубаху и штаны. Внизу на одной штанине были бурые пятна.
— Что это?
— Кровь, — ответил Куземка и выбежал из горницы.
Глава VI
БЕГЛЕЦ
Когда Завидка первым смело бросился на кусты, словно отчаянная собачонка на медвежью берлогу, в кустах затрещало, а Завидка взлетел и шлепнулся на четвереньки.
— Э, да куст-то живой! — воскликнул Василько и кинулся раздвигать ветви.
Но ветви упрямо сжимались, пригибаясь к земле. Тогда все втроем навалились они на куст, и Куземка, запыхтев, сквозь зубы шепнул:
— Держу!
Ветви задергались, сопротивляясь, и вдруг затихли. Куземка понатужился, вытащил из кустов неизвестного подростка и с силой усадил его на землю. Подросток так и остался сидеть, дико озираясь. Но и трое дружков смотрели на него, открыв рты и выпучив глаза.
Подросток был высок и так худ, что можно было пересчитать ребра и позвонки на обнаженном до пояса теле. Волосы у него были черные и всклокоченные и закрывали горящие жаром глазища. Нос длиннющий, прямой. Всей одежды на нем было только потертые кожаные штаны непривычного для глаз покроя, узкие в щиколотках. Он был бос, и одна нога в крови.
— Эй ты, вор, отдавай мои сапожки, — сказал Василько.
Подросток молчал.
— Куда одежу девал? — спросил Куземка.
— Узелок? — шепнул Завидка. Подросток молчал.
— Ребята, а он, видно, не наш, по-русски не понимает, — сказал Василько.
Подросток открыл рот, силясь заговорить, но что-то мешало ему. Вдруг хриплым, странным голосом он, ткнув себя в грудь, сказал:
— Русски!
— Что? — спросил Куземка. — Ты русский? Что же так чудно говоришь?
— А ты его спроси, куда он сапожки подевал, — сказал Василько.
— Узелок! — шепнул Завидка.
— Одежа где? Сапоги? — спросил Куземка. — Узелок, еда? — и показал на свой рот.
— Еда, — повторил подросток и вдруг улыбнулся, пожевал, глотнул и тронул свой тощий, втянутый живот.
— Съел? — горестно спросил Завидка.
— Съел! — ответил подросток.
— Братцы, да он просто повторяет и не понял ничего! — сказал Василько. — Посмотрите-ка в кустах — может, что и осталось.
И Завидка, нырнув в кусты, с торжеством вытащил все похищенное.
Одежда была цела, но смята и скомкана, и одна штанина запачкана кровью. Узелок развязан, хлеб надкусан, пироги и лебединая нога еще не тронуты, а от платка оторван был длинный лоскут.
— Ты зачем же платок изорвал? — строго спросил Василько и сунул лоскут ему в лицо.
Подросток закивал и, притронувшись к своей щиколотке, сказал:
— Нога.
— Он понимает! Вишь, не повторил, а свое лопочет. Тогда, по очереди ткнув себя в грудь, они назвали свои имена. Подросток, внимательно оглядев их, тоже ткнул себя в грудь и сказал:
— Русски. Кащей.
— Что это — кащей? — спросил Завидка. Куземка пожал плечами, а Василько обрадовался и закричал:
— Все понятно, ребята! Кащей — так в степи называют раба, пленника. Это значит: он русский, а его половцы взяли в плен и сделали рабом. Так, что ли?
Но тот только повторял:
— Русски, русски, — и показывал на степь и на себя.
— Бежал, что ли? — спросил Василько и, встав, пробежал несколько шагов. — Это бегать называется. Бегать, бежал, понимаешь?
— Нога-то у него в крови, — прервал Куземка. — Вишь, моими штанами кровь утирал, только размазал. Смочи, Завидка, платок в речке обмыть ногу-то.
Рану обмыли — она оказалась простой царапиной.
— Эх да я! — крикнул Василько. — Это, значит, я в него и попал, когда у меня стрела в кусты залетела! — И он рассмеялся.
— Хорошо, что в ногу попал, а не в глаз, — сказал Куземка. — Глаз-то вытек бы. Другой раз гляди, куда стреляешь!
— Велика важность — вора подстрелил. Вор! Вор ты! Но подросток отрицательно закачал головой:
— Не вор, нет!
— Вор не вор, а что с ним делать? — задумчиво сказал Куземка. — Отпустить, что ли?
— Куда же ты отпустишь? — возразил Василько. — А зачем он здесь шатается? Ничего мы о нем не знаем. Связать его, что ли, и в детинец отвести?
Но пленник, вдруг взволновавшись, заговорил:
— Киев!
Он замолчал, облизал губы и повторил:
— Киев. Русь. Степь идет Киев. — Он опять показал на себя: — Русски пришел сказал — степь идет… кони… — Он пошевелил пальцами.
— Скачут, — подсказал Завидка.
— Кони скачут Киев. Русь, Киев, добыча, много…
— Что он говорит? — в ужасе закричал Василько. — Степь это значит половцы на Киев скачут. Тащи его скорей в детинец рассказать!
— Да постой ты! Что мы его такого дикого потащим, ничего толком не разобрав! Зря всех людей перепугаем. А может, он врет все, чтоб мы его пожалели, подарили ему штаны и бить не стали.
— Если половцы на Киев пойдут, то нас не минуют, мы Киеву застава. Ты, Куземка, дурак!
— Ты умен!
— Степь идет, — повторил подросток. — Много, большая сила. Кони. Люди…
Видно было, как он вспоминает слова, и уже язык шевелится послушнее.
Тогда, то подсказывая, то показывая жестом, ребята принялись расспрашивать его и наконец, разузнав все, что удалось, в ужасе посмотрели друг на друга:
— Как быть?
— До вечера ждать в кустах, а как стемнеет, отведем его к господину Глебу. Уж тот разберет, что правда, что ложь, и решит, что дальше делать.
— Когда стемнеет, ворота запрут.
— А на что нам ворота, у нас свой ход есть.
— А какой он, Киев? — вдруг спросил Завидка.
— Лучше на всем свете нет! — ответил Василько. — Я там маленьким был раз, вовек не забуду. Народу там многие тысячи, со всех краев понаехали. Храмы высокие, такие высокие — до самых небес. Главы золотые сияют, одна над другой вздымаются, будто там, вверху, одно над другим сразу столько солнц взошло. А сам город на горах. Горы зеленые. А река широкая, на ту сторону стрела не долетит. Река Днепр…
— Днепр-батюшка! — вдруг сказал пленник и протянул руки к северу.
Все замолчали.
— Вырасту — уеду в Киев, — заговорил Завидка. — Пойду к великому князю. Он меня в слуги возьмет, в младшие дружинники. Я человек свободный, не нанятой, не купленный. Он меня возьмет.
— «Возьмет»! — насмешливо сказал Василько. — И не такие, как ты, в дружинники выходили.
— Понятно, не такие! Илья Муромец крестьянский был сын, смерд…
— А ты гончаров сын. Нашелся богатырь! Тебя щелчком перешибешь.
— Ну-ка перешиби, попробуй! — Завидка вскочил, размахивая кулаками.
— Да будет вам! — сказал Куземка. — Пленника-то держите ли? Как бы он не убежал.
— Держим, — ответил Василько. — Надоело держать-то. Долго ль еще ждать?
— Как солнце сядет… А я из Райков никуда не уеду. По мне, и здесь хорошо. На отцовом месте буду кузнечить.
— А я уеду, — повторил Завидка. — Избу себе там выстрою, надоело в землянке жить. Поставлю избу пятистенку, будут у меня два покоя, как у господина Глеба. На кровати буду спать, не на нарах земляных…
— Знаешь, какую избу себе выстрой, — сказал Василько: — выстрой себе избу выше облака ходячего. Взойдет молодой месяц, острым рогом за оконце в светлице зацепится — всю ночь светильником светить станет. Будет в светлице светло как днем. В соломе на крыше не птицы гнезда совьют, а звезды своих деток — малых звездочек выведут.
— Дырки прожгут в соломе твои звезды-то, всю избу спалят, — сказал Куземка. — Выдумаешь! Звезда не воробей!
— Отстань, не мешай… Такая высокая будет изба — воробьям туда не долететь. А изба-то вся цветная, резная, цветами расписанная. Сени на высоких точеных столбах…
— Темнеет, — прервал Куземка. — Пора! А куда мы его денем? В сарай к нам, что ли? Не убежал бы.
— Я его сторожить буду, а вы идите, — сказал Завидка.
— Убежит он от тебя. Вишь, ты ему по плечо.
— Не убежит!
— И впрямь не убежит. Наш Завидка ростом не вышел, а настойчивый. Как на меня-то налетел! Видал, Куземка, как собачонка медведю в горло вцепляется? Он головой трясет, а скинуть не может — так впилась. И Завидка наш такой.
— А все же лучше связать, а то убежит.
— Я не убежит. Не надо связать. Русски.
Глава VII
У ГОСПОДИНА ГЛЕБА
Жилище господина Глеба находилось на высоком месте у западной стены и было самое обширное во всех Райках. У каждого из воинов и у тех немногих мастеров, которые жили внутри детинца, было по горнице, по кухне и по сараю с хлевом. У господина Глеба, кроме хозяйственных построек, было еще две горницы. В той, что поменьше, стояли тесовые кровати, покрытые богатыми одеялами, и там же в сундуках боярин хранил свое добро. А в большой горнице он пировал со своими дружинниками и там же с ними совет держал. Пол в обеих горницах был выложен поливными киевскими плитками, желтыми разводами по зеленому полю. В солнечные дни эти плитки отливали медным блеском, и ни у кого во всем детинце такой роскоши не было.
И стены были не из круглых бревен, как в других жилищах, а изнутри обтесаны и тоже до половины выложены цветными плитками. В большой горнице над плитками висели ковры, на которых госпожа Любаша выткала едущих длинным рядом всадников на конях. Кони изгибали лебединые шеи и ступали, согнув высоко в коленях тонкие ноги с маленькими копытцами. Всадники были все в шлемах и в кольчугах, так что видно было, что ехали они не на охоту, а на битву, и поднятые копья вздымались лесом над их головами.
В этот вечер господин Глеб учил сына своего Георгия благородной игре в шахматы, а госпожа Любаша, стоя за спиной сына, помогала ему советами. Несмотря на будний день, все трое были в нарядных одеждах. У боярина плащ был заколот на правом плече пряжкой с красным камнем. На шее госпожи Любаши блестела серебряная гривна — ожерелье из свитой жгутом проволоки. Из-под головного платка спускались с висков подвески — широкие полулуния-колты. На одном колте был изображен павлин с распущенным хвостом, на другом — два голубка, обратившиеся друг к другу клювами.
Георгий проигрывал. Моргая белыми ресницами, подолгу думал он над каждым ходом, протягивал острые пальцы к фигуре и не решался ее коснуться. Господин Глеб, откинувшись на спинку кресла, хмуро следил за ним, не мешая думать. Наконец Георгий передвинул пешку. Тогда господин Глеб, подавшись вперед, перескочил конем через свободное поле и сказал:
— Что ж ты не видишь? Мат королю!
Госпожа Любаша нагнулась над доской, огорчилась, взмахнула руками, и длинные рукава, задев доску, смешали фигуры.
— В этой игре мудрость сокрыта, — заговорил господин Глеб, искоса взглянув на жену. — Когда покойный князь Ярослав Владимирович подарил мне ее, он изрек: «Это игра военачальников и правителей. Все военные хитрости и воинские доблести содержатся в ней».
Георгий почтительно слушал, сжимая в ладони нанесшего ему поражение белого коня.
— Учись этой премудрости. Исподволь нападать, отвлекая внимание противника, чтобы главный удар пал, как молния, внезапный и разящий. Задолго угадывая замысел врага, готовить защиту…
— Он очень дорог, этот княжеский подарок? — спросил Георгий. — Это царьградская работа? Нашим мужикам так не выточить. Какая цена этой игре?
— Это работа псковского мастера, а в Царьграде таких ввек не выточат, — возразил господин Глеб. — Когда я в молодости был в Царьграде с посольством, посол среди прочих даров поднес императору ларец из рыбьей кости, а тот в восторге всплеснул руками и воскликнул: «Первая среди стран Россия в резьбе по кости!» Посмотри, как дивно вырезана конская голова. Она раздувает ноздри, будто пламенем пышет.
— Я тоже хотел бы поехать с посольством в страны заморские, — сказал Георгий.
А госпожа Любаша воскликнула:
— Я давно говорю, хорошо бы отправить Георгия в Киев! Во дворце великого князя он сможет показать себя достойно.
— Достойно ли? — отмолвил господин Глеб и, вздохнув, вновь начал расставлять на доске резные фигуры.
— Господин, — доложил вошедший слуга, — там Микулы-воина сын и сын Яремы-кузнеца с тайным делом к тебе.
— Ты их знаешь? — спросил господин Глеб сына. — Какое у них может быть ко мне дело?
— Василько ленив и дерзок, — ответил Георгий, — с ним дружбы не вожу. А другого не знаю — ведь он сын кузнеца.
— Княжий кузнец младшему дружиннику ровня. Кузнецы куют оружие, мы им сражаемся. А чванство ведет к погибели. Что же, если ты их не знаешь, тебе их тайна не любопытна. Иди.
Госпожа Любаша шумно вышла вслед за сыном. Но Георгия в горнице уже не было. Обежав кругом, он успел прильнуть ухом к двери, подслушать, что скажут мальчики. Совесть у Георгия была нечиста, и он боялся, не с жалобой ли на него пришел Василько. А господин Глеб страх не любил, когда засапожные ножи без дела пускали в ход, оружием баловались. Сколько Георгий ни слушал, слова долетали глухо, ничего нельзя было понять. Он весь изогнулся, плотнее прижимаясь к двери. Вдруг за его спиной раздался голос:
— Пусти меня, Георгий Глебович, в дверь пройти.
Георгий отскочил как ужаленный, смутясь, что застали его за позорным делом, за подслушиванием. Оглянулся — и увидел знакомое лицо с высокими скулами и чуть поднятыми к вискам глазами — ковуя Овлура.
Ковуями звали на Руси кочевников, осевших на землю. Не на редкость были эти ковуи в Киевской земле. Многие из них поженились на русских девушках и сами обрусели. О дикой их молодости напоминали лишь черные войлочные клобуки, которые никак не хотели они сменить на киевский цветной колпак иль круглую шапку. И не раз случалось, что вместе с новыми своими свойственниками шли черные клобуки войной против прежних своих братьев. Но как под золой тлеют угли, так за тихим голосом и покорными движениями долгие годы не угасали вольная гордость и дикий нрав.
Мгновение Георгий смотрел на ковуя, потом отвел глаза и злобно спросил:
— Ты за мной доглядывать?
— Я за степью смотрю, — ответил Овлур. — То моя служба, с тем я и пришел к господину по делу неотложному. А в доме у дверей подслушивать, хоть я и не боярский сын, постыжусь.
Георгий, вспыхнув, ударил его по лицу. Косые глаза Овлура заморгали, он кинулся на обидчика, и Георгий с ужасом увидел у самого своего горла большие, темные, сведенные судорогой руки. Будто степной орел налетел, сейчас вцепится когтями, задушит, выклюет глаза. Но руки Овлура опустились. Он было тронулся к двери, но, внезапно передумав, повернулся и вышел.
«Тоже жаловаться хотел, да не решился, или впрямь было у него неотложное дело?» — подумал Георгий, но махнул рукой, тихо прошел в горницу и лег на лавку и на беспокойный вопрос матери ответил, что болит-де у него голова и выходил он на крыльцо свежим воздухом подышать.
А меж тем вот что происходило в большой горнице. Слуга ввел Василька с Куземкой, и боярин приветливо спросил:
— Какое у вас тайное дело до меня?
Василько выступил вперед и бойко рассказал, как они играли, как их обокрали, как они нашли вора, а вор этот бежал из половецкого плена, а половцы-де готовятся напасть на Русь.
— А где же теперь этот вор? — спросил господин Глеб.
— У нас в сарае, — ответил Куземка. — Мы, как стемнело, привели его в сарай. Днем-то боязно было его вести — такой дикий, весь детинец бы всполошил.
— Как же вы прошли в детинец, когда стемнело? Разве ворота не были заперты?
Куземка открыл было рот, но Василько прервал его:
— Ворота были отперты. Еще не совсем стемнело.
— Что же, — сказал господин Глеб, — ведите сюда вашего вора.
Глава VIII
БЕЗ ИМЕНИ
— Как тебя зовут? — спросил господин Глеб.
— Имя нету, — хриплым голосом, медленно и будто вспоминая русские звуки, ответил подросток. — Имя забыл.
— Собака и та свое имя знает, — сурово сказал господин Глеб. — Как же ты-то позабыл?
— Давно было. Семь лет. Или десять. Я тогда не умел считать. Украли меня. Именем не звали. Кликали: тце, тце… еще собака, киянин. Киев.
— Как же ты попал сюда?
— Я шел.
Василько не удержался, фыркнул. Господин Глеб строго глянул на него. Василько смутился и, едва удерживая смех, объяснил:
— Шел, говорит. Это птица летает, а человек, известно, идет.
— А ну-ка, помолчи, — сказал господин Глеб. — А ты говори. Не бойся. Говори, не торопись, вспоминай, а я слушать буду.
Подросток сжал руки, будто вспоминать было тяжкий труд, и заговорил:
— Я бежал… один раз… еще один раз. Маленький был, куда убежишь! Степь… Есть захотел… — Он замолчал, будто увидел себя малюткой, потерянным в высоких ковылях, а вдали — дым костров. — Нагайкой побили, за ногу веревкой привязали к колышку. Больше не бегал. Понимать стал. Куда побежишь? Степь… Весной вдруг говорят: «Идем Русь, Киев, добыча, много». Ох, хорошо! Киев буду, отца найду, отец Киев — киянин… — Глаза у него засверкали, рот приоткрылся, обнажив острые редкие зубы. И сразу лицо погасло, и он выкрикнул: — Нет, не хорошо! Приду Киев — отец скажет: «С кем пришел? Что ищешь? Убивать, грабить? С врагами пришел — сам враг, не сын мне, не русский, нет!» Нельзя с ними идти, одному надо. Я звезды смотрел — каждый вечер, какие звезды в небе, куда кони идут. Понял звезды, дорогу понял, путь, ночью ушел. Один, не с врагом, один. Вот пришел. Говорю тебе: степь на Русь идет, много, большая сила. Сколько травы — столько коней, сколько звезд — столько людей…
— Ты давно ушел от них?
— Пять дней и еще три. — Он показал пальцами.
— Зачем ты врешь? — крикнул господин Глеб. — Ты пеший, они верхами. Если бы вправду они шли сюда, раньше тебя здесь были бы.
— Шли сюда. Они шли Русь. Сюда, по звездам. А куда ушли, я не знаю. Они как… как саранча. Ветер подует — принесет саранчу, ветер подует — и нет ее. А все же придут, придут. Летом в степи кружат, кружат, дороги нет, туда скачут, сюда. А зима пришла, они пришли на стойбище, где прошлой зимой были. Я не знаю, где они кружат, но они сказали — идут сюда. Они идут.
Он замолчал, а господин Глеб смотрел на него и думал: «Лжет или говорит правду? Русская речь ему трудна, и лицо не русское. Но и подобные лица я встречал на Руси, и язык он мог позабыть в плену. Быть может, он говорит правду. Но возможно, что он лазутчик, подосланный врагами. Что высмотреть он успел и торопится донести своим хозяевам? Возможно, что он просто бродяга и вор, никогда не видевший половцев и придумавший эту сказку, чтобы легче было воровать. А если и в самом деле русский он, сын честного отца, пленник, ушедший из плена? Как быть?»
— Эту ночь запру тебя в сарае, — сказал он вслух.
— Отпусти меня! — сказал подросток, сжимая кулаки. Опять вздернулась губа, показав острые зубы.
— Не могу тебя отпустить, пока наверное не узнаю, зачем ты приходил. Через несколько дней все вызнаем. Пока придется тебе пожить здесь.
Он позвал слугу, чтобы приказать отвести паренька в сарай и запереть его там, но еще раз взглянул и увидел страшную худобу, пыль и грязь на темной коже, злой и жалкий оскал голодного рта и вдруг передумал.
— Иванко, — сказал он слуге, — этих двух огольцов проводи. А этого отведи на кухню. Дашь ему подстилку, на чем спать, и остатки ужина, что люди ели. И пошли кого-нибудь за Микулой Бермятичем и другими, с кем всегда совет держу. Скажи, чтобы шли скорей.
Полночи просидел господин Глеб с дружинниками своими, совет держал. Выслушав внимательно рассказ боярина, первый Микула Бермятич ударил кулаком по столу и сказал:
— Лазутчик он! И правду говорит, да не всю. Половцы идут, надо к тому готовиться, а когда здесь будут, неизвестно. Быть может, притаились за полдня пути, ждут, чтобы он вернулся, доложил, крепка ли охрана детинца, много ль воинов, сколько у нас припасу и сколько выходов. Надо выслать разведчиков, узнать, близко ли они. А мы будем ждать незваных гостей, приготовим им кровавый пир, угощеньице.
— Храбер Микула Бермятич, да некстати, — возразил киевлянин Ярополк. — Не затем мы здесь стоим, чтобы удаль свою показывать, мериться с врагом силами — чей меч острей да булава тяжелей. А затем мы здесь поставлены, чтобы Киеву заслоном быть, удержать врага, сколько хватит сил и терпенья наших. Разведчиков слать надо, а самим готовиться к осаде. Ни одного человека без спросу из детинца не пускать. Припасы заготовить. На восточной башне дозор у нас не ходит. Не высока башня, далеко с нее не видать, а оттуда хорошо следить за рекой, за переправами и за нашими водяными воротами. Как пойдем за водой на реку, засады бы не опасаться.
— А долго ли в осаде отсиживаться будем? — спросил Братила, новгородец. — Всех нас в детинце двадцать два воина, да дворни наберется столько ж. А половцев прискачут сотни, а то и тыщи. Долго ль мы их удержать сможем? Всех нас перебьют, а пользы Киеву не будет. Надо посылать гонцов за помощью в соседние детинцы. Недаром великий князь не одних нас здесь поставил, а будто цепью всю степь огородил, чтоб одно звено за другое держалось. Одно порвется — распадется вся цепь, и враг прорвется на Киев. Пусть во всех детинцах ждут половцев, готовятся к защите, а кому придет кровавая нужда, пусть разожжет огонь на башне. Другие увидят — на помощь поспешат.
— Надо выставить дозор на внешнем валу, — сказал Микула Бермятич. — С западной башни далеко видно, с внешнего вала ближе слышно.
— Людей у нас мало. Надо бы мечи достать из кладовых, раздать посадским на всякий случай… — сказал Ярополк Степанович.
— Этого нельзя, — перебил господин Глеб. — Посадским раздадим мечи — как бы они их против нас не оборотили. Братила в рост давал им деньги, и Микула тоже давал, и другие воины давали тоже. Посадские у нас в долгу как в шелку, почесть на нас одних и работают. Как бы они не обрадовались, что мечами, а не серебром рассчитаться смогут. Оружия посадским не дам.
— Да разве ж они не русские люди? — возразил Ярополк Степанович. — Разве не одна у нас родина, не один язык? Разве не в одной земле наши предки погребены? Не может того быть, чтобы своих предали.
— Может не может, а как бы не случилось, — сказал Братила. — Посадские и впрямь на нас зверем смотрят. Да и в присёлках смерды все закабалены. Земля наша, а за землю и труд их наш. По весне и лошадь им даем, плуг, и семена, а осенью весь урожай в наши закрома ссыпают. Нельзя им, голодным, оружие давать.
— А мечи бы наточить надобно, — сказал Микула Бермятич. — Не поела ли их ржа в ножнах? И кольчуги, в кладовых лежа, не порвались ли? Шеломы ли не потускнели? Стрелы-то у нас в колчанах охотничьи, а боевых и вовсе нет.
— Разведчиков в степь, гонцов к соседям послать тотчас, — решил господин Глеб. — Разъезды послать за два дня пути, а гонцы кто завтра днем, а кто к вечеру успеют вернуться домой. Стражу с нынешней ночи удвоить. Одного послать дозором на внешний вал. На восточную башню стража — с завтрашнего дня. Оружие проверить и наточить. Хотя бы часть урожая убрать раньше времени. С утра собрать сколько можно в детинце припасов. Всё ли?
— Будто и всё, — ответил Братило. — А главней всего — никому зря про то языком не болтать. А то как бы посадские с присёлковыми, не дожидаючись половцев, нам кровавое пированьице не учинили.
Глава IX
МИЛОНЕГ
Все утро господин Глеб с Микулой Бермятичем осматривали укрепления. Земляные валы, насыпанные на деревянных клетях, были крепки и прочны, но боярин, вздохнув, сказал:
— А помнишь, Микула, как отроками жили мы в Новгороде Великом? Там стены все из известняковых плит. Богат Новгород, каменным поясом опоясался.
— И Новгород богат, и известняк там дешев, — ответил Микула Бермятич. — Кабы у нас столько камня, и мы бы не хуже стены сложили. Да напрасно кручинишься, Глеб Ольгович: наши валы не худые, выдержат осаду. И в Киеве стены земляные, так же, как наши, строены: внутри клети, поверх земля.
— В Киеве ограда выше человечьего роста, а у нас — по плечи.
— Стрелять сподручней.
У водяных ворот господин Глеб остановился и спросил:
— Давно ты замок отпирал?
— И не помню когда.
— Отопри!
Они прошли до конца хода, и господин Глеб снова спросил:
— Давно ты засов поднимал?
— Не помню, — ответил Микула.
— А кто ж с запора и с засова ржавчину сбил и маслом их смазал?
— Некому, — побледнев, ответил Микула. — Ключ всегда при мне. С нательным крестом на шнуре ношу, в бане не снимаю. Чудо это!
— Чудо ли? — сказал господин Глеб. — Уж больно на людское дело похоже. Не измена ли? С тебя, с пьяного, ключ сняли и изготовили новый, а ты и не заметил. Пьешь не в меру.
— Господин, и ты пьешь. Руси есть веселие пити, — возразил Микула.
Боярин ничего не ответил, только метнул на него грозный взгляд. Когда они вновь вышли из подземного хода, он приказал:
— В ночь поставишь на восточной башне верного человека. Ничего, что башня низка, из нее водяные ворота хорошо видны. И чтобы никто о том не знал. Кого с ключом поймаю, голову велю отрубить.
— Кроме себя, теперь никому не верю, — сказал Микула. — Дозволь, я ночью на этой башне дозором стану. На западной без меня сторожей хватит.
— Быть по сему, — согласился господин Глеб. — А увидишь изменника — стреляй в него из лука, как бы не убежал. Через эти ворота нам за водой ходить, а враг сквозь них проберется в крепость. Кого бы у ворот ни застал — не щади.
У главных ворот в детинец господин Глеб сказал:
— Разве это ворота? Одна им защита — стрельцы с боков, со стены, и позади, из западной башни. В Киеве в Золотых воротах пролет высокий, а в нем помост над самыми створами. С этого помоста не только стрелой достанешь врага, но и прямо на голову можно ему камни кидать и кипяток лить. Топорами рубить сверху можно. Да и стрелять вниз сподручней — не то что сбоку. И ворота каменные и такой глубины, что целое войско в них сражаться может.
— Что же тужить, Глеб Ольгович, — ответил Микула. — У нас войска нету, нам такие большие ворота и не защитить. А что они из дерева срублены, так и в каменных воротах створы тоже деревянные и поджечь их и вырубить можно.
— Ноет мое сердце, — сказал господин Глеб. — В этих воротах моя погибель.
Но как только отошли от ворот, он встряхнул головой и сказал:
— Помнишь, Микула, на наших глазах детинец строили. Хорошо строили, на совесть. Нигде земля не осела, ни одно бревнышко не подгнило. А ведь всю жизнь в нем прожили.
— Хорошо строили, — сказал Микула. — Народ строил, свою землю оборонять… Эх, Глеб Ольгович, молоды мы были, молодцы!
— Я и сейчас молодец, — сказал господин Глеб и погладил свою белую по пояс бороду. — Я любого молодого поборю… Ну, прощай. Про ключ не забудь, помни!
Когда боярин вернулся домой, то застал госпожу Любашу в слезах, Георгия с завязанным глазом и всех домочадцев в волнении и скорби.
Ночью половецкий пленник спал спокойно на брошенной ему старой медвежьей шкуре, но утром отказался сесть за стол со слугами — он-де человек свободный и с холопами садиться ему зазорно. Они посмеялись, поели и встали от стола, а он после этого сел один и, сверкая глазищами, грыз сухие корки. Затем велела ему стряпуха ощипать птицу к обеду. Но он закричал, что не для того бежал из плена, чтобы быть рабом на поварне, что если он снова в плену, то снова убежит, а если он заложник, пусть обращаются с ним как должно. Стряпуха, женщина сильная и дородная, дала ему подзатыльник и сказала, что это и есть должное обращение. Тогда, разъярившись, схватил он гуся за длинную шею и стал махать им, как палицей. Георгия Глебовича, прибежавшего на шум, ударил он этим гусем по голове, а теперь лежит связанный на полу кухни и извивается, будто червь, стараясь разорвать свои путы.
Господин Глеб, выслушав эти рассказы, сам пошел на кухню и попытался было уговорить его, но дикий подросток плевался и бился так, что и подойти к нему было невозможно.
В это время пришел Макасим — златокузнец. За ним с утра еще было послано — не возьмется ли починить боярскую кольчугу. В Райках оружейника не было, а Макасим был опытен во всякой тонкой работе по меди, железу и серебру. Он долго осматривал кольчугу, близко поднося ее к красным глазам, будто нюхая похожим на сливу носом. Толстыми пальцами прощупал каждое кольцо. Господин Глеб нетерпеливо следил за ним, морщась от долетавших из кухни криков. Наконец Макасим взялся починить кольчугу. Тогда госпожа Любаша принесла пояс с нашитыми на нем бляшками. Одна бляшка отпоролась и затерялась.
— Не до поясов сейчас, — сказал господин Глеб.
— Почему? — спросила она.
— Ах, все едино! — сказал он и махнул рукой. Макасим взялся отлить новую бляшку, но попросил другую на образец. Служанка принесла железные ножницы отпороть бляшку и спросила Макасима, не возьмется ли он отлить ей запястья, чтобы могла она подхватить рукава у кисти. У ней-де нет, тесемками подвязывает. Господин Глеб отвернулся и застучал по столу пальцами. Но Макасим ответил, что запястья у него есть готовые, впрок работал. Есть и литые, есть из широкой пластины с давленым узором, есть и витые из проволоки, но те будут дороже. Служанка попросила подешевле, литой, но чтоб был совсем как из проволоки свитый. Макасим сказал, что и такие есть. Он уже свернул кольчугу, завязал бляшку в тряпицу, чтобы не потерять, обещал все принести завтра и совсем собрался уходить, когда спросил, кто это так кричит. Ему объяснили. Тогда он предложил взять с собой и дикого парня.
— Как же ты его возьмешь? — спросила госпожа Любаша. — Велеть, что ли, слугам отнести его к тебе?
— Не надо, — ответил Макасим, и один пошел на кухню.
Здесь он присел на пол около связанного пленника, подождал, пока тот прервал свой крик, и сказал:
— Хочешь пойти со мной? Я старик и одинокий, мне с тобой веселей будет. Пойдешь, что ли?
Подросток посмотрел на него и сказал:
— Хочу.
Макасим его развязал, и он пошел за ним, кроткий, как овечка.
Едва вышли они на площадь, как отовсюду набежали любопытные ребята. Кто посмелей — хватали руками, кто потрусливей — издалека издевались. Откуда-то полетел ком грязи и попал в Макасима. Какой-то бродячий щенок дерзко лаял.
— Эй, ребята, — крикнул Макасим, — у меня есть стружка железная и медная, всякие обрезки! Никому не надо?
— Надо! — послышались голоса. — Мне дай, деду!
— Вот подмету горницу, соберу все в кучу. Только на всех у меня не хватит, а одному полная горсть будет. Кому дать?
— Мне! Мне! Мне!
Ребята обступили Макасима. Щенок, подпрыгнув, лизнул ему руку.
— Да не хватит на всех, одному только! А вот послушайте: кто сейчас первый к себе добежит, тот к вечеру приходи. Полный карман насыплю.
Тотчас площадь опустела, и только один паренек с кудрявой головенкой и в рваной рубашке потянул Макасима за штаны и сказал:
— Дедушка, а мне далеко бежать, до самого посада. Не поспею я. Им-то всем близко. Они скоро поспеют.
— Ну, значит, ихнее счастье такое, — ответил Макасим и, порывшись в кармане, вытащил оттуда большой кованый гвоздь. — Бери, что ли.
Парнишка схватил гвоздь обеими руками и убежал.
— Как же мне звать тебя? — спросил Макасим. — Христианское имя свое ты, говоришь, позабыл, а в другой раз крестить не положено. Дам я тебе имя, как в старину давали, какое полюбится. Назову тебя Милонег. Хочешь ли?
— Зови, — ответил Милонег.
Глава X
ЗЛАТОКУЗНЕЦ
Придя домой, Макасим тотчас прошел на кухню, где была у него мастерская. Кольчугу он положил на стол и сказал Милонегу:
— Ты, Милонегушка, небось не ел еще? Достань в печке горшок со щами, с петухом щи, а меня уж прости, что с тобой не сяду. Я за работу примусь, не то к завтраму не поспеть.
Из-под стола он достал корзину с глиной, обрызнул водой, перемешал, все время вполголоса разговаривая сам с собой:
— Сперва бляшку заформуем, а то не высохнет форма вовремя. А глядишь, пока кольчугу будем чинить, она и высохнет, к вечеру ее зальем — и вся недолга. Щиток-то у меня где? Вот он, щиток…
Макасим положил деревянный щиток на стол, бляшку на щиток, огородил кругом деревянной рамкой, засыпал глиной и, чтобы плотней набилась, приминал глину деревянным пестом. Стучал пестом по глине и тихонько мурлыкал:
— Эх-да! Ух-да!
Прикрыл глину широкой ладонью, вместе со щитком перевернул в воздухе, снял щиток. На столе лежал кирпич с крепко вмятой в него бляшкой.
— Где же карасик мой? Вот он, карасик, за поясом. Плоской железной ложечкой, в самом деле похожей на рыбку карася, вырезал на ребре кирпича воронку, провел от нее бороздку до бляшки.
— Вот он и литник, металл в него заливать. Зальем серебро в литник — потечет ручейком по канавке, узор заполнит, бляшка отольется. — Он вынул бляшку из кирпича, узор отпечатался четко. — А теперь на бочок поставим у горна, пусть сохнет. От горна-то жаром пышет, на жару к вечеру высохнет.
Он бережно понес форму к печи, остановился около Милонега, посмотрел, как тот черпает щи из горшка деревянной ложкой, жалостно вздохнул:
— Ешь, ешь! Тощий-то какой, как обглоданный! Тут из горницы важной походкой вышла кошка-трехцветка и прыгнула на стол.
— Кошечка моя, красавица! — сказал Макасим. — Не простая кошурка — серебряная, серебро с чернью, с позолотою. — Нагнулся к ней и потерся лысым лбом о ее шерстку. — Мур, мур, мур!
Кошка потянулась передними лапами, задними и легла воротником на шею Макасиму. Милонег засмеялся.
— Куда же я проволоку положил? — забормотал Макасим. — Глаза мои, глаза… близко видят, а подальше нет. Проволока у меня была, целый свиток. Из нее хорошо делать заготовки для кольчужных колец — не ковать же каждый раз новую. Для того и держал. И потоньше проволока была, для заклепочек. Куда она подевалася? — И, задев рукой, рассыпал по полу целую связку медных перстней.
Кошка прыгнула за перстнем, а Милонег снял проволоку, висевшую на гвозде на видном месте. Макасим обрадовался.
— Вот, подожди, Милонегушка, отнесу работу — попрошу за то у госпожи Любаши целую трубку холста. А девка за запястья из того холста рубаху тебе сошьет и штаны. Ништо ей, запястья-то подороже будут ее шитья. А покамест дам я тебе свою одежду. — Он посмотрел на Милонега, как бы примеривая на нем свои штаны. — Широконько тебе будет. У меня-то брюхо как бочка, а у тебя как ладья. Ништо, денек-то походишь, а то в твоих русскому человеку ходить нехорошо. А не захочешь, так дома посидишь, мне поможешь.
— Я помогу, — сказал Милонег и снова сел.
— А вот сейчас и помоги. Разожги, милок, горн. Пока я проволоку порублю на куски, огонь, глядишь, разгорится. Холодную-то ее не согнешь кольцом, мы ее и нагреем. Вот спасибо тебе. Из каждого куска согнем мы с тобой по кольцу, а концы расплющим на бабке. Вот бабка… Чего ты смеешься? Наковаленка маленькая так зовется. А вот это пробойник. Мы им дырки пробьем на этих концах, чтобы было бы куда заклепочки вставить. А теперь, гляди, каждое кольцо сквозь четыре соседних проденем и заклепкой заклепаем. Теперь крепко будет. Не трудная работа, а кропотливая. Ведь в кольчуге колец тысяч десять, одно ослабеет — и пройдет смерть в узкое колечко, будто в широкие ворота. А мы ей путь закроем. Вот еще кольцо починки требует. Разогрей-ка, Милонегушка, еще проволоку. Щипцами держи, не обожгись…
Кто-то стукнул в окно. Макасим приподнял раму. За окном стояли двое парнишек.
— Дедушка, — заговорил один из них, — я его раньше прибежал домой, да он мне дружок, я с ним хочу поделиться. Давай стружку, дедушка, как обещал.
— Опоздал ты, голубчик мой, — вздыхая, ответил Макасим, — тут уже прибегал один. Я, говорит, раньше всех домой вернулся. Я с ним спорить не стал. Раз говорит — раньше всех, значит всех раньше. Я, как обещал, полны карманы стружки ему насыпал. И серебра обрезочек там был. Я уж не стал обратно брать. Мне для ребят ничего не жалко.
— Какой парнишка? Как его звать?
— Звать зовуткой, а кличут уткой. Не догадался я, красавец мой, спросить, как ему имечко. Говорит, раньше всех прибежал…
— Да какой он из себя?
— Обыкновенный, на тебя похож. И на дружка твоего тоже похож. Такой — рубаха холщовая, руки в цыпках…
— Руки у всех в цыпках, — хмуро заметил паренек. И оба дружка медленно пошли прочь. Макасим
опустил раму окна.
— Когда стружку давал? — спросил Милонег. — Я не видел.
— А я и не давал. Я стружку расплавлю, налью перстеньков. Я и не хотел давать, а обещал, чтобы нам с тобой без драки до дому дойти.
— Нехорошо, — сказал Милонег.
— Что же плохого? И мы с тобой целы, и стружка цела лежит. И ребята из-за нее не перессорятся. А вот что плохо: проволока у нас остыла последнее кольцо заклепать. Разогрей-ка ее, Милонегушка… Ну, теперь крепко. Хоть топором руби, выдержит. — Он отложил в сторону готовую кольчугу. — Теперь девке запястья.
И снова принялся искать во всех углах, рыться среди наваленных в беспорядке кусков меди и свинца, мотков разной проволоки, горшков и горшочков. По дороге попался ему небольшой кувшин, полный желтых и красных камешков.
— Я, Милонегушка, и бусы сверлю. Для того у меня и сверло есть, лучок. Я тетиву лучка обовью вокруг острой железки, начну лучком водить взад-вперед, будто смычком по гудку. Железка острием своим и просверлит в бусе дырочку. Морские это камушки — сердолики. И впрямь, как взглянешь, сердце ликует — уж так хороши. Глянь-ка вот, будто небо на зорьке, розовый. А этот туманный, будто облачко в закатных небесах. А этот темный, и белые полосы взлетят и спадут завитком, как осенняя волна морская… Да куда же запястья подевались? Не в этом ли горшке?
Однако горшок доверху был полон стеклянных браслетов.
— Я и браслеты делаю. Это товар самый дешевый, а ходко идет. Стекло-то хрупкое, бьется. Расколет баба браслет — тотчас за новым прибежит. Стекло мне привозят из Киева, я его расплавлю в тигельке и какой хочешь браслет вытяну — хочешь витой, хочешь гладкий. Почему мне стеклом не заниматься! Очаг есть, тигельки есть. Вот они, тигельки мои глиняные, для всего годятся. И медь плавить, и серебро, и стекло тоже можно. Вот тигелек плоский, будто чашка, вот горшочком. Вот кувшинчик с носиком, с ручкой. Из него хорошо разливать металл. Ручка-то подбитая. Кошка, негодница, хвостом задела, уронила. Я было хотел ее поучить — не прыгай, дура, куда не положено, да подумал: сам виноват, зачем на дороге поставил… Вот они, запястья, нашлись.
— Дедушка Макасим, здравствуй!
Василько вошел, быстрым взглядом мастерскую окинул, сел на скамье, заболтал ногами, затараторил:
— Дай, думаю, навещу дедушку — не надо ли ему по хозяйству помочь. Я бы раньше зашел, да отец не велел никуда отлучаться, едва вырвался. И Куземка сейчас придет… Да вот он, Куземка. Куземка, заходи.
— Здравствуй, дедушка Макасим. Дай, думаю, зайду — не надо ли помочь.
— Да откуда вы вдруг взялись, помощнички? — изумленно воскликнул Макасим. — До нынешнего вечера вас и пряником не заманишь, а тут вдруг сразу два набежало. А у меня уж свой помощник есть. Вот Милонег.
Мальчики искоса поглядели друг на друга.
— Ведь вы уже видались как будто? — спросил Макасим.
— Разве?… — протянул Василько и поднял брови. Но Куземка, улыбнувшись, ответил:
— Вчера весь день вместе в кустах просидели. Мы нарочно пришли посмотреть, как он тут живет.
— А раз так, садитесь, гости будете. А третий-то паренек с вами ходил? Паренек с ноготок, голова с горшок, руки-крюки, глазки-буравчики?
— Завидка? — сказал Василько и засмеялся хитрой дедушкиной присказке.
— Завидка? — спросил Макасим. — Имя-то какое хорошее… Песнопевец царь Давид в древние времена был. Где ж он, Завидка этот?
— Его отец из дому выгнал. Я его сам второй день нигде не найду.
— Найдется, — сказал Куземка неестественно равнодушным голосом. — Не иголка, не потеряется. Перестанет гончар гневаться, соскучится по сыну, он и найдется в недолгий срок.
— А раз в срок найдется, нечего его не вовремя вспоминать, — сказал Макасим, внимательно поглядев на Куземку. — А вы, милые, садитесь. Вот форма высохнет — заливать станем. А покамест поиграйте.
— Не маленькие мы играть, — сказал Василько. — Лучше, дедушка, расскажи нам что-нибудь.
Глава XI
КНИГА
— Про что же мне вам рассказать? — спросил Макасим, сощурив глаза, покрасневшие от печного жара и ночных трудов. — По всей русской земле я колобком прокатился, надивился на всякие людские дела, разных человеческих слов наслышался. Но самое диво дивное, самую красоту распрекрасную ни глазами не видал, ни слухом не слыхал, а в книгах читал, что мудрецы писали…
— Разве ты умеешь читать, дедушка? — спросил Куземка.
А Василько подхватил:
— У нас только господин Глеб, да отец, да еще человека два читать и писать умеют. А из женщин одна госпожа Любаша свое имя написать может. И книг ни у кого нету, и слыхал я, что они всего на свете дороже.
— Это правда, что книги дороги, все же их купить можно, а то и самому переписать. В городах многие умеют читать: и бояре, и купцы, и ремесленные люди. В Киеве две школы есть для знатных людей и детей поповских. В Новгороде девчонки и те грамоту знают. А книги и верно дороги. Но у меня книга есть…
— Покажи!
Макасим мгновение колебался, потом прошел в горницу. Слышно было, как щелкнул там замок и, откинувшись, ударилась о стену тяжелая крышка сундука. Макасим снова вошел, обеими руками неся завернутую в шелковый лоскут книгу, и остановился. Василько рукавом вытер столешницу. Макасим положил книгу на стол и развернул лоскут.
Листы пергамента были сшиты толстыми нитями на кожаных ремнях, и так прекрасно переплетались эти нити, то выступая над ремнями, то скрываясь под ними, что образовывали узор. С двух сторон ремни были пропущены в деревянные доски, обтянутые кожей и по углам украшенные серебряными пластинками с выбитыми на них крылатыми зверями-грифонами.
— Как же она тебе досталась? — спросил Василько, не смея притронуться к книге.
— Всю ее я сам сделал своими руками.
— О-о! — прошептал Милонег.
А Куземка схватил Макасима за рукав и, дергая его и жарко дыша, просил:
— Расскажи, расскажи нам про это!
— По двенадцатому году остался я сиротой. Подобрал меня печорский монах, и стал я ему за кусок хлеба служить. Воду и дрова носил в гору и что придется еще делал. А монах этот дни и ночи переписывал книги. Он пишет, а я нити пряду для переплета. Ночь длинная. В светильнике масло трещит. Сон разбирает. А мой монашек, чтобы не заснуть, вслух бормочет, что пишет. Много я тогда узнал и на всю жизнь запомнил. И про солнце со звездами, и про море-океан, и про Троянскую войну, и про разных животных. Только та беда, что монашек мой лишь под утро вслух читал, а остальное время писал молча. Оттого-то я ночное его писанье наизусть знал, а дневного не знал. А может, оно того важней было. Да и он частенько на полуслове останавливался. Пристал я к нему: обучи да обучи меня, я тебе отслужу. А когда я научился лучше его писать, а он от старости стал немощен, я за него пять лет книги переписывал. Он же меня и переплетать обучил. Захотелось мне в одну книгу всю мудрость переписать, чтоб всегда она была при мне, а пергамента не было. Мой старик мне перед смертью и пергамент подарил, а я еще три года в монастыре жил и свой изборник составил…
— А как же ты златокузнецом стал? — спросил Куземка.
— А уж после, голубчик мой. Кем я только не был — и швец, и жнец, и в дуду игрец. Это уж после было, когда я из монастыря убежал.
Он бережно открыл книгу, и мальчики увидели диво дивное, красоту неописанную.
Во всю страницу лазурью, киноварью и золотом был нарисован храм. Тринадцать глав вздымалось ступенями все выше и выше. Вокруг всего храма птицы летали, а внизу, в открытых вратах, стояли мудрецы. У них были узкие парчовые одежды и большие, не по росту, головы с длинными бородами. А вокруг стен храма и башен росли травы, закручивались завитками по своду над вратами, а в завитках — цветы и меж ними вьющиеся ветви.
— Это киевская София, — пояснил Макасим. — София — значит мудрость. А средь мудрецов я и моего монашка изобразил за то, что был он мой первый учитель.
— Он таков и есть, этот храм — киевская София? — спросил Куземка.
— Во сто крат он краше, да не сумел я в точности изобразить, а делал по своему слабому уменью.
Макасим перевернул страницу, и мальчики увидели в два столбца темно-бурые четырехугольные буквы. Макасим торжественно прочел:
— «Подобны суть книги глубине морской, ныряя в которую износят дорогой бисер».
Все вздохнули. Макасим снова прочел:
— «Се бо суть реки, напояющи вселенную».
И вдруг закрыл книгу и бережно стал завертывать в посекшийся по складкам шелковый лоскут.
Василько, будто очнувшись от сна, потер глаза и спросил:
— Что ты?
— Темнеет уж, — ответил Макасим. — Бляшку заливать время, а вам пора по домам.
— Макасим, мы тебе поможем — так-то скорей будет.
Мальчики раздули огонь в горне. Василько сдвигал и раздвигал мехи, чтобы жарче горело. Куземка плавил в тигельке серебро. Макасим прикрыл форму каменной плиткой, обвязал проволокой, чтоб не сдвинулось, поставил форму на попа и залил в воронку серебро.
— Своей тяжестью вниз опустится серебро, весь узор заполнит — хорошо будет, — сказал он.
Маленький кирпичик на полу у горна весь изнутри светился красным жаром. Над ним поднялось облачко пара. Потом стало темнеть и гаснуть.
— Вот и залили, — сказал Куземка. А Василько тихонько попросил:
— Дедушка, ни в одном глазку спать не хочется. Пока бляшка стынет, расскажи, что в твоей книге написано.
И Макасим, присев на скамью и свесив усталые руки меж колен, начал рассказывать о том, что в книге его говорилось о мироздании, что земля наша плоская и вокруг обтекает ее океан. А за океаном во все стороны тянется твердая земля, куда люди не могут добраться, хотя некогда там и жили. А на крайних пределах недостижимой земли со всех сторон стена вздымается и, закругляясь вверху, образует небосвод. И в этом твердом небе, в небесной тверди, как лампада, подвешено солнце, и оно в восемь раз меньше земли. А ниже и выше солнца в семи небесах хрустальные светильники звезд висят.
И еще в той книге говорилось о разных зверях — о слоне, льве, пеликане, пантере, обезьяне и черепахе. О том, как пеликан оживляет своих птенцов тем, что, расклевав себе грудь, орошает их своей кровью; как феникс, прожив пятьсот лет, сгорает на благовонном костре и из огня вновь выходит живым и юным; и как лев, когда спит, то очи его бодрствуют.
И еще говорилось о человеке: что тело его создано из земли, кости — от камня, кровь — от моря, очи — от солнца, мысль — от облака, дух — от ветра, тепло — от огня.
И тут Макасим замолчал, потянулся и сказал:
— Бляшка-то до утра не остынет. Рано ее из формы вынимать. Спать не пора ли?
И тогда Василько с Куземкой простились и пошли домой.
Было совсем уже темно. Вдруг мальчики увидели, что на западной башне вспыхнул свет, будто кто-то зажег фонарь. Потом этот свет спустился вниз, мелькнул в окнах верхней клети, вышел из двери Василькова жилища и двинулся к воротам. В воротах открылась калитка, вновь закрылась, и свет исчез.
— Что это? — шепнул Куземка.
— Не знаю. Что-то случилось. Что-то страшное. Скорей бежим домой!
И они поспешно расстались.
Глава XII
ГОЛОСНИКИ
Этой ночью юноша Иванко, ходивший дозором по наружному валу, устал и сел, прислонившись головой к земляной насыпи. Вдруг услышал он под собой глухой гул. Испуганный, он вскочил и оглянулся.
Полная луна заливала степь серебряным светом. Ни одно облачко не пробегало по небу, ни одна тень на земле не дрогнула. Свет был так ярок, что виден был каждый колос пшеницы в поле, каждый стебелек ковыля в степи. Ничто не шевелилось, не шумело.
Иванко снова нагнулся к валу и еще явственнее услышал гул. Казалось, земля, мерно вздрагивая, глухо дышала.
«Наваждение, — подумал Иванко, — нечистая сила играет».
Он достал из-за пазухи круглую иконку, где с изнанки были изображены четырнадцать змей с семью головами, свившимися узлом. Такая иконка называлась змеевиком и помогала во всякой беде. Однако гул становился громче, будто дальние раскаты грома над степью грохотали. Тогда Иванко схватил рог, висевший на перевязи на его груди, и поднес его к губам. Но снова опустил, не посмел в него затрубить.
Уже долгие годы никто не сторожил наружный вал, а Иванко в дозорных не бывал, он служил у господина Глеба конюхом. Но накануне вечером господин, на вал его посылая, дал ему рог и велел трубить, если услышит или увидит что-нибудь необычное, а чего опасаться, не объяснил. Иванко не знал, был ли гул по ночам необычен или всегдашен и не померещилось ли ему.
Он прошел несколько шагов и снова нагнулся к валу. Теперь ему показалось, что он слышит скрип, будто деревянные колеса тяжелые повозки везут по степи. Не то звенело у него в ушах, и кровь, приливая к опущенной голове, тяжело била в виски, не то в самом деле слышал он бряцанье железа, глухие мерные удары, будто хлеб молотили цепом. Там где-то — а где, не мог он понять — скакали всадники, тяжело груженный двигался обоз и топот ног колебал землю. Иванко затрубил в рог.
На башне сверкнули искры, кремень ударился об огниво — и загорелся смоляной факел. Это был тот свет, который снизу, с площади, увидели Василько с Куземкой. Через несколько минут распахнулась калитка в крепостных воротах, послышались шаги на мосту. Еще через мгновение Иванко увидел боярина и Микулу Бермятича. У обоих в руках были обнаженные мечи.
Испуганный Иванко поспешил рассказать, что ему померещилось:
— Приклоню голову — слышу. Подыму — ничего не слыхать.
Микула Бермятич, опершись ладонями о колени, нагнулся и долго слушал. Потом, выпрямившись, сказал:
— Гудит!
Господин Глеб, оттолкнув его, тоже послушал.
— Что же это? — сказал он. — И правда гудит.
— Глеб Ольгович, то половцы скачут! — воскликнул Микула. — Знаешь, в степи сойдешь с коня, приложишь ухо к земле — и если вдали кто скачет, то слышно, а с коня не слыхать.
— Это голосники, — сказал господин Глеб. — Помолчи, не мешай мне слушать.
— Что это — голосники?
— Замолчи. Это пустые кувшины.
Тут Иванко не выдержал, от страха лязгнул зубами. Если наваждение овладело боярином, неоткуда было ждать избавления. В отчаянии он взмолился:
— Господин, богом прошу, объясни мне, что это было?
— Это голосники, пустые кувшины. Строители закладывают их в своды храмов, чтобы звучней и звонче слышалось церковное пение. И в крепостные стены их замуровывают, чтобы усилить далекий звук. Столько лет прошло, я и позабыл, что и здесь они есть. Это голосники, больше нечему быть.
— Зачем это? — спросил Микула.
— Затем, что темной ночью или зимой, когда день короток и враг крадется подколодной змеей и глазами его не увидеть, стоит ему забряцать оружием, гикнуть на коня — голосники его выдадут. Глазом не видать, а слухом уж услышано: берегись!
— Это половцы! — повторил Микула. — Дикий парень о них предупреждал.
Он тоже приложил ухо к валу, и оба стали слушать. Иванко стоял рядом, дрожа от страха и любопытства.
— Значит, правда они идут на нас?
— Слышно слабо, они далеко.
— И не поймешь, куда движутся.
— Звук ровный — ни сильней, ни тише. Они не приближаются.
— Звук ровный, потому что их очень много. Они все проходят одним местом.
— Глеб Ольгович, а может быть, не так их много и они на одном месте толкутся, готовят ночлег? Не пойму я, никогда этих звуков не слыхивал…
— Смолкли. Мимо пронесло иль угомонились… Микула, ты останешься здесь. Если снова услышишь звук, тотчас мне донесешь. Если звук будет громче, труби в рог трижды, чтобы все услышали знак тревоги. Если будет тихо, значит минула нас беда.
Господин Глеб ушел. Микула остался, прильнув ухом к валу. Иванко тоже стал слушать в том месте, где земля еще была тепла от боярского уха. Небо предрассветно зазеленело, а звуки не повторялись. Легкий ветерок поднялся со степи. Микула вздрогнул и сказал:
— Днем припекает солнце, а утра уже зябкие.
— Я один послушаю. Чуть что — затрублю. Пойди погрейся, Микула Бермятич.
— И то пойду. На башне будто теплей, а тут место открытое. А ты слушай, Иванко, слушай здесь. Чуть что — труби… Ох, спина затекла…
Сколько Иванко ни слушал, звуки не повторились. Уже в присёлке запели жалейки и пастухи погнали стада на пастбище. Уже бабы прошли на поля с унылой песней и восходящее солнце заиграло на изогнутых серпах. Вот проснулся посад, и бабы, стуча ведрами, пошли за водой. Из открытых дверей землянок повалил черный дым от затопленных очагов. Застучали топоры, заскрипели, покачиваясь, тяжелые станки гончаров. В одной рубахе из землянки ложкаря вылетел его брат полоумный и запел нехорошую песню, пристукивая ложками, зажатыми в пальцах. Вслед за ним выскочил ложкарь, отнял ложки и увел брата вниз по ступенькам землянки. Вот на дороге показался коробейник. Он нес на спине большой короб и подпирался клюкой. Короб был так велик, что коробейника и не видно было, а казалось — короб сам идет о трех ногах. За ним следом выбежала из землянки женщина, что-то закричала и юркнула в соседнюю землянку. Коробейник взошел на мост и остановился у ворот детинца. Ворота открылись, и стайка женок, идущих по воду, высыпала оттуда. И над жилищами в детинце уже потянулись струйки дыма. А на гончарном конце посада, на склоне рва, гончары разжигали горны для обжига посуды и, словно муравьи, по двое тащили туда доски, уставленные сырыми горшками. Послышалось конское ржанье. По дороге ехал всадник, и на широких боках его лошади вздымались переметные, туго набитые сумы. Всадник проехал в ворота детинца. На посаде женщины забегали от соседки к соседке. Ребята заголосили. В детинце заплакал ребенок. По дороге один за другим проехало три воза с высокой поклажей. Деревянные колеса возов, вертясь, визжали. Сквозь рваную дерюгу покрышек сверкала белая соль. Волы ступили на мост и под крики возчиков двинулись к воротам детинца.
«Куда это они все едут? — подумал Иванко. — Со всех сторон едут. К чему бы это?» И вдруг вспомнил, что и прошлый год в это время в Райках был большой торг.
— Гости приехали! — закричал он.
На валу ему делать было нечего, голосники молчали. Ворота детинца были широко открыты. По дороге ручьем текли пешие и конные торговцы и покупатели. И Иванко тоже побежал к воротам.
— Гости приехали, как быть? — спросил Микула Бермятич. — Ворота настежь. Ломится в них жданный и незваный. Как быть, если нагрянут половцы?
— Все это ложь и напрасная тревога, — сердито ответил господин Глеб. — Налгал мальчишка, а мы, старые дурни, всполошились. Если б половцы готовили набег, давно бы здесь были. А нынешней ночью слушали мы, развесив уши, как мужики из Галича соль везут. Понапрасну тревожились.
— Глеб Ольгович, да откуда же ты знаешь, что понапрасну? Мужики из Галича, а половцы с Дону. Может статься, мы и тех и других слыхали?
— А может статься, ни тех, ни других. Шутишь, Микула? Разведчик вернулся, которого я в степь посылал, Овлур. Только что я спустился с вала, а он уже сидит у моей двери, дожидается.
— Что ж он разведал?
— А ты сам его расспроси.
Вошел Овлур, и господин Глеб, благожелательно взглянув на него, сказал:
— Повтори, что мне рассказывал.
Овлур нехотя, словно деревянный, повернулся к Микуле Бермятичу, заговорил:
— Я обшарил всю степь на день пути — нигде и следов-то половецких нету. Все тихо. Никто мне не повстречался, лишь гости с товарами из восточных земель. Я их расспросил, но и они с половцами не повстречались.
Однако же Микула Бермятич не был доволен рассказом.
— Ведь порешили на два дня пути высылать разведчика, а этот вернулся, когда и одни сутки еще не прошли.
— Господин, хоть бы неделю искал, ничего бы не нашел, — вяло возразил Овлур. — Ведь мне степь знакома. Следами да приметами, звуками да знаками все мне откроет. Издали чую я терпкий дым костров, крепкий запах коней, сладкий дух пара над кострами. Кабы шли на нас половцы, знал бы я про то еще в тот день, когда пришел сюда этот бродяга со лживыми вестями. А как почуял бы я половцев, тут же и пришел доложить о том господину и проник бы в горницу, кто бы у дверей ни стоял.
— Не пойму я, что ты говоришь. Кто стоял у двери?
Овлур вдруг поднял руку и приложил к своей щеке, будто все еще горела она от невыносимой обиды. Он медленно потирал щеку, будто пытаясь стереть пятно несмываемое, и щека все бледнела и бледнела, а глаза загорались ярой злобой. Опустив веки, Овлур сказал угрюмо:
— Никого у двери не было.
— Откуда ты знаешь? Значит, ты приходил? Значит, ты почуял половцев?
— Не приходил я. Нету половцев.
— Да что ты пристал к нему, Микула? — вмешался господин Глеб. — Не приходил он ко мне.
— А все же забирает меня сомнение, — сказал Микула. — Где же половцы?
— Где ж им быть! Где все эти годы были — за Доном.
— Так ли, господин?
— Микула, сам размысли. Кому больше веры — человеку, который вот уж двадцать лет мне предан, коего ни я, ни кто другой ни разу ничем не обидел, который всегда служил мне правдой и незачем и не за что ему меня обманывать, или бродяге, прибежавшему вчерашний день неизвестно откуда. Понапрасну мы тревожились. Лишнюю стражу снять. А мальчишку этого у Макасима отобрать и сечь на площади плетьми. Но помни, Микула, про водяные ворота. Какой это вор туда повадился? Ты все же доглядывай за ними хоть изредка.
Тут в горницу вбежала госпожа Любаша с головой непокрытой, закричала:
— Богатые гости на торг приехали!
Но, увидев Микулу и ковуя, от стыда прикрыла голову обеими руками и быстро вышла. Микула, поклонившись, тоже вышел.
На площади будто вихрь крутился. Пылища, волы мычат, молотки стучат. Пронзительными голосами ребятишки орут:
— Гости приехали! Гости приехали!
Часть вторая
Глава I
ТОРГ НА ПЛОЩАДИ
Никогда еще не было в Райках такого богатого торга. Не только местные купцы расторговаться рады были заготовленными изделиями и не одни окрестные смерды прибрели запастись нужным товаром. С разных сторон пришли коробейники — и не один, и не два, а много больше. И чего раньше ни разу не бывало — завернули богатые гости-купцы по дороге из Киева в иноземные края.
Не то чтобы гости боялись половцев. У каждого из них всегда рядом с весами был меч при бедре и нож на поясе. Многие и сами были не хуже разбойников: их грабили — и они при случае грабили. Но погоня за добычей — что игра в кости: сегодня по шею в золоте, а завтра гол, как сокол. Хорошо еще, если кости целы, а самого с веревкой на шее не угнали, чтобы продать в рабство на рынках Византии или Хорезма.
А в этот раз ехали гости богатые, люди пожилые, товары везли редкие, кони у них были тяжко гружены. Когда вечером на привале разложили они костер, прискакали на огонь купцы, ехавшие с юга. Были они на взмыленных конях, половина поклажи брошена, чтоб коням легче бежать. Купцы рассказали о том, как дорогой в степи натолкнулись они на погорелое место. Угли на пепелище еще тлели, и средь развалин лежали пронзённые стрелами тела немногих защитников этой отдаленной заставы. Еще подальше увидели они следы стойбища, заметались, забоялись кровавой встречи, вихрем унеслись от страшного места подалее. Ночевать купцы решили все вместе. На ночь выставили сторожей, а наутро расстались. Те, кто спешил в Киев, продолжали свой путь. Те, кто ехал из Киева, подумав да погадав, не решились на свое счастье надеяться, понадеялись на быстрые ноги. Не прямым путем пошли, а окольной дорогой. И завела их эта дорога прямо в Райки.
Словно грибы после дождичка, выросли на площади столы и палатки с товарами, и уже ходили среди них бойкие посадские женки, продавали в деревянных мисках хлебы, с медом и маком творенные, и жирные мясные пироги. Откуда ни возьмись, появились кувшины с медом и пивом, и уже кое-где слышались пьяные песни. Нищие и калеки собрались у ворот, и слепой гусляр, щипля пальцами струны, запел:
Вдруг послышалось мяуканье, и кукареканье, и вой, и визг. То скоморохи бежали по дороге, били в бубны, стучали в медные тарелки, гудели в трубы. И один из них вертелся колесом, звеня бубенцами, а на другом была скрывавшая лицо личина — птичья голова с предлинным клювом, едва добежав до площади, стали скоморохи плясать, махая цветными платками, а птичья голова билась длинными палками с другим, в медвежьей шкуре.
Кузнец разложил на своем пороге все, что надобно смердам: серпы, и косы, и топоры, и чапельники-сковородники, и кочедыки, чем лапти плетут, ручки и обручи для деревянных ведер и железные оковки для лопат. Тому, кто купил бы такую оковку, надо было только надеть ее на деревянную лопату и закрепить железными полосками, и лопата готова. Медлительные смерды долго стояли, не решаясь подойти, приценясь, вновь отходили, а кузнечиха со страхом и завистью поглядывала на торговца, разложившего неподалеку ножи с прямыми и кривыми клинками, с узорчатым лезвием, с рукоятками резными из кости или гладкими деревянными. Каждый раз, когда смерд, ничего не купив, поворачивался к ножам, она теребила его за рукав и протягивала ему свои косы и серпы. И смерд, пощупав пальцем острое лезвие, садился наземь и начинал разуваться. Скидывал лапоть, разматывал онучи, из-под пятки вытаскивал завернутый в тряпицу заветный кусочек серебра и, вздыхая, отдавал его кузнечихе. Иные расплачивались беличьими шкурками. Один смерд приволок на спине мешок капусты и выменял его на косу. Богатство кузнечихи все росло.
Гончариха, будто наседка над цыплятами, сидела над горшками и корчагами и, бранясь с покупателями, все время одним глазом косилась на разложенные рядом глиняные игрушки — уточки-свистульки, уточки-брызгалки, кони с всадниками и женщины с ребятами. Игрушки были ярко раскрашены, покрыты поливой, и ребята жадно расхватывали их.
«Завидка мой баранчиков ловко лепил, — думала гончариха. — Его бы к этому делу приспособить, и я бы к будущему торгу игрушек наготовила. Да нет, где ему! Одну-две слепит, а заставь его весь день работать — живо заскучает, перепортит товар. Где-то он, мой Завидушка? При живых-то родителях сиротинушка, голодный да бездомный. Где-то он бродит, отцом выгнанный? Взглянула бы на него единым глазком…»
И только успела она это подумать, как, откуда ни возьмись, очутился рядом с ней Завидка, такой тощий, оборванный да грязный, что материнское сердце слезами облилось.
— Завидушка! — крикнула гончариха и бросилась к нему.
В ту же минуту какой-то прохожий, ловко нанизав на все пять растопыренных пальцев по горшку, кинулся прочь. Гончариха вскрикнула и побежала за ним. Но вора и след простыл, а когда повернулась она, то и Завидка исчез. Так и не успела она сунуть ему ломоть хлеба, не успела сказать, чтобы приходил вечером к землянке, авось удастся его с отцом помирить.
Как ни хотела гончариха побежать искать сына, все же не решилась она доверить горшки соседней торговке, и хотя мысли ее все были о старшем сыне, но все же дома было еще семеро детей. Поэтому она до хрипоты торговалась с покупщиками, то вырывала у них горшки из рук, то совала свой товар в лицо какой-нибудь нерешительной бабе, клялась, кричала и уговаривала.
Наконец ей удалось расторговаться. Выручка, против ожидания, оказалась много больше, и, пересчитывая ее, гончариха подумала, что, пожалуй, могла бы она раз в жизни позволить себе небольшую радость. С давних лет мечтала она о розовом шиферном пряслице, а у самой весь век были лишь глиняные, и гончариха пошла меж рядов в поисках пряслица. Столько было кругом удивительных и желанных вещей, что все заботы из ее головы вылетели, и даже о Завидке позабыла она ненадолго.
На шесте висели сапоги. «Эх, гончару бы такие! Весь век в лаптях ходит». На столе стояли кубки из толстого стекла с налепленными на них стеклянными же жгутами и валиками. «Из такой бы скляницы меду пригубить, и вкус бы иной, да где мне! Это княгиням да боярыням из таких пить! А я из глиняного ковша напьюсь, ништо мне».
Но мимо коробейника, торговавшего гребнями, не сумела она пройти, остановилась как зачарованная. Тут были гребни с высокой спинкой, и на них были процарапаны глазки, простые и двойные, или чешуйки, а на самом верху стояли, поднявшись на задние лапы, два медведя и смотрели друг на друга. Тут были и складные гребни, которые убирались в костяные изукрашенные ножны, и гребни, у которых с одной стороны были зубья редкие, а с другой — частые.
А коробейник заливался соловьем, расхваливая свой товар:
— Эй, девицы-красавицы, расчешите русые косы моими гребешками! У кого по плечи были косы — до пояса вырастут. У кого по пояс — до самой земли протянутся…
Какая-то девушка, выступив вперед, сказала:
— А ты бы, гостебничек молодой, подарил нам по гребешку. Мы бы волосы чесали да тебя поминали.
— И без подарков вспомните да пожалеете, зачем вовремя не купили гребешки, а вторых таких вам вовек не купить.
Гончариха смотрела, как какой-то молодец купил гребень, украшенный конскими головами, и, усмехаясь, повесил его на пояс. Потом другой, почесав копну своих волос, тоже купил гребешок, попроще.
— А вот гребень! — кричал коробейник. — Какая работа! Искусники старались, пилой зубья пилили, зубья ровные да гладкие, не зацепят, не дернут волосок. Проведешь гребнем разок по волосам — посыплется золото, другой раз проведешь — покатятся дорогие каменья. Кому гребешок?
Тут гончариха выступила вперед, не удержалась и приценилась. Коробейник тотчас повернулся к ней:
— Матушка-княгинюшка, недорого возьму.
— Да не княгиня я, — робко ответила она, — а Гончарова жена.
— А пригожая такая да дородная — я подумал, не боярская ли ключница. — И назвал цену.
— Ах ты разбойник, лихой человек! — завопила гончариха. — Грабитель ты! Хуже грабителя! Да как ты посмел такую цену сказать! Как у тебя язык-то повернулся! Мне год работать — столько не нажить…
— Проходи, лапотница! Не про тебя мои гребни, — закричал, обозлившись, коробейник, и, отвернувшись, снова стал выкликать: — А кому пуговицы костяные! Круглые и гладкие, резные и точеные. Рукоятки для. ножей!..
Тут опять померещилось гончарихе, что вдали мелькнул Завидка. Тотчас перестала она браниться, бросилась к сыну, но ее снова оттерли, и снова он куда-то скрылся. Дюжий парень чуть не сбил ее с ног, и тут она носом к носу столкнулась с кузнечихой. Та держала в руке шиферное пряслице.
— Глянь-ка, и имя мое на нем начертано: Олены прясло, — похвасталась кузнечиха.
Но гончариха, отвернувшись, ответила:
— У меня дома сколько хочешь пряслиц. Я ищу, где бы соли достать. Чем пряслица покупать, я лучше мужу щи посолю. Соленые-то они слаще.
А сама думала: «Жила я без розовых пряслиц — и дальше проживу. А отведает гончар соленых щей — подобреет, сам с Завидкой мириться захочет».
Глава II
БЕГСТВО
Уже целый час, ничего вокруг себя не слыша и не замечая, почти не дыша, смотрел Куземка, не отрывая глаз, на удивительные мечи, разложенные на продажу оружейником из Киева. На сверкающих клинках витые темные и светлые узоры: на одном спирали, на втором завитки, на других плетенья и полосы.
«Железо со сталью сварено, — думал Куземка, — оттого и цвет разный. Такое я видал. Отец на топоры да на серпы стальную полосу наваривает для крепости. Да откуда же узор такой мелкий да ровный и каждый раз иной? Этому бы научиться — лучше меня кузнеца бы не было. Спросить, что ли? Спрос не беда. Скажет иль обругает, третьему не бывать».
И Куземка вежливо поклонился и заговорил:
— Дяденька, отец мой кузнец, и сам я кузнецом буду. Скажи мне, как эти узоры сделаны? Я таких не видал.
— А что, хороши? — спросил оружейник.
Был он мужик еще не старый и, видно, сам не устал любоваться своими изделиями. Все тер их тряпкой да перекладывал так, чтобы клинки на солнце играли.
— Хороши! — ответил Куземка. — Диво дивное!
— Не ты один дивишься, — сказал оружейник. — Восточные мастера по всему свету знамениты, а и те говорят, что нету лучше русских мечей.
— Научи меня, — попросил Куземка. — Я тебе заплачу, мне мать дала. — И на открытой ладони он протянул оружейнику все свое богатство.
Тот посмотрел и усмехнулся:
— Не много тут.
— Больше нет, — сказал Куземка. — Научи меня — я тебе отработаю.
— Не надо, — сказал оружейник. — И серебро свое спрячь. Наши тайны непродажные. Вижу, что ты любишь свое ремесло, и за твою любовь я тебе тайну открою. Три возьмешь полосы — железную, стальную и опять железную. Сваришь их в брусок. Вытянешь брусок и сложишь вдвое. Сваришь и опять вытянешь, и так трижды. Затем снова, нагрев до сварочного жара, скрутишь винтом и так обточишь. Вот тебе один узор. А то возьми несколько прутков стальных и железных, сплети их и перекрути и раскуй в полосу. Это тебе второй узор. Научишься этим — сам придумаешь другие, какие желаешь и намереваешься получить. Как протравишь сварное плетенье, удивительную и редкостную получишь вещь. А теперь отойди, потому что ты заслонил мой товар, никто к нему подойти не может.
— Спасибо тебе, — сказал Куземка и отошел. Тут, откуда ни возьмись, подбежал Завидка. Стал дергать за рукав, просить:
— Кузя, Кузенька, пойдем! Посмотри, каковы луки хорошие привезли!
— Да зачем нам луки! — возражал Куземка. — У нас свои есть, самодельные.
— Настоящие-то лучше. Пойдем, Кузя. Мне бы хоть разок такой в руках подержать!
— Да что ж его держать, когда с собой не унесешь! У меня серебра мало, а у тебя и вовсе нет.
— У Василька, наверно, полны карманы. Ему мать ничего не жалеет, она богатая.
Василька нашли они на самом краю торга. Раскрыв толстые губы, слушал он скомороха, игравшего на гудке. Скоморох, прижав гудок к груди, водил по нему смычком, и струны дивно рокотали и гудели.
— Василько! — крикнул Завидка. Но тот только рукой отмахнулся.
Пришлось ждать, пока скоморох, держа гудок за гриф, медленно опустил его. Опустил глаза, смотревшие вдаль, и увидел Василька. Оба улыбались, будто струны еще звучали. Потом Василько рванул завязки кошелька и бросил его скомороху.
— Ах! — закричал Завидка.
Но скоморох, сунув кошелек за пазуху, скрылся в толпе.
— Чего тебе? — спросил Василько. — Куземка, здравствуй! Ты слышал, как хорошо играет гудец? Будто ветры по всей земле носятся, в лесу горлицы стонут.
— Как — чего? — крикнул Завидка. — Мы лук хотели купить.
— Ну и покупайте! — ответил Василько. — Если хороший лук, почему не купили?
— У меня серебра мало, — сказал Куземка. — А Завидка пристал, как с ножом к горлу.
— Ладно, пойдем посмотрим лук. А чего не хватит, я у матери попрошу еще.
Но не успели они отойти и нескольких шагов, как им встретились Макасим с Милонегом. На подростке все еще была старикова одежда; и Василько, стукнув его по спине, спросил:
— Что медленно поправляешься? Гляди, штаны свалятся.
— А мы идем купить штаны, рубаху, — ответил Милонег, сияя темными глазами и скаля острые белые зубы.
— Коли так, пошли! — решил Василько. — А лук потом пойдем покупать.
Все согласились, и Завидке тоже пришлось пойти со всеми вместе к палатке, где торговали одеждой.
Макасим перебирал рубахи, щупал их, смотрел на свет. Все казались ему не довольно хороши. Наконец выбрал он рубаху из льняного полотна с расшитым передом.
— Что же, он так и будет все в одной ходить? — спросил Куземка. — Рубаха-то нарядная, в ней ни играть, ни работать нельзя.
И Макасим купил вторую рубаху, подешевле, и, свернув ее, сунул подмышку.
А как стали выбирать штаны, глаза разбежались. Были тут и гладкие, и полосатые, горохами и узорами, холщовые, шерстяные и бархатные. Макасим было хотел купить штаны алого цвета, но Куземка опять заспорил, и штаны купили попроще да попрочней. Милонег же не спорил, не выбирал и не просил, а только беспрестанно улыбался. А как оделся во все новое, так отставил руки в стороны, чтобы не измяться и не запачкаться.
Оставалось купить пояс и сапоги. Вдруг тяжелая рука схватила Милонега за шиворот.
— Вот ты, вор, и попался! — закричал грубый голос. — Велено тебя поймать и плетьми бить.
— Что это? Что такое? — воскликнул Макасим, обернувшись, и увидел двух слуг воеводиных; один держал Милонега, другой вытягивал веревку из-за пояса — вязать его.
— За воровство и лживые слова плетьми велел его бить господин Глеб…
Милонег рванулся, но ворот новой рубахи выдержал. Недаром была выбрана самая прочная. Тогда Милонег дернул застежку так, что медные, круглые, бубенчиками, пуговицы, звеня, отлетели и посыпались наземь. Потом, нырнув головой книзу, выскочил он из рубахи, оставив ее в руках слуги. Вырвал из рук коробейника высокий шест с висевшими на нем сапогами и, упершись им в землю, прыгнул вверх.
Мгновение его тело стлалось в воздухе, будто был это не человек, а птица. Вдруг шест упал обратно, стукнув по голове коробейника, а Милонег уже бежал по крыше сарая, по насыпи вала, добежал до изгороди, перемахнул через нее и исчез.
Куземка, вскрикнув, вскочил на ларь, на плечи слуги, державшего веревку; уцепившись руками, взобрался на крышу и, продолжая кричать, бросился вслед за Милонегом. Подтянувшись, перевалился через изгородь и скрылся из глаз.
— Бежим за ним! — шепнул Завидка. — Бежим скорей, Василько!
— Что ты, опомнись, куда бежать! Еще подумают, украл что-нибудь. Да постой ты, Завидка!
Но Завидка уже с размаху налетел на какую-то женщину, а та, обернувшись, обхватила его жаркими сильными руками. Ее слезы закапали ему на лицо. Он барахтался, стараясь вырваться, а ласковый гончарихин голос причитал над ним:
— Дурачок ты мой, чудачок ты, дитятко, куда же ты бежишь? Приходи, Завидка, сегодня вечером домой, помиришься с отцом. Он добрый, отец-то, а щей поест соленых — еще добрей станет. Приходи, Завидушка… А вот это на тебе покамест. Пирогов себе купи, иль холодец, покушай. Он сытный, холодец-то, с чесноком варенный. Да придешь, что ли?
— Приду, — ответил Завидка.
И гончариха ушла, успокоившись, по своим делам, а Завидка обернулся и увидел ужасное зрелище.
— Тот скрылся — этого к господину отведем! — кричал взбешенный слуга, потирая плечо, где холст был запачкан Куземкиным сапогом.
Макасиму накинули веревку на шею и потащили его к господину Глебу. Старик горько плакал и даже не упирался.
Господина Глеба дома не оказалось, и Макасима до времени заперли в сарай на замок.
Глава III
ГОСТИ БОГАТЫЕ
Богатые гости не захотели развязать свои тюки, разложить товары. Видно, не надеялись сбыть их на захолустном торгу. Но старшой их явился к господину Глебу с просьбой, нельзя ли им день или два побыть в детинце, пока выяснится, какая дорога безопасней от половцев. Господин Глеб ответил, что сам опасался набега, но слух оказался ложным и путь на запад открыт. Гость уже собрался уходить, когда вошла госпожа Любаша и стала просить, не покажут ли они ей свои товары — ей-де давно пора обновы купить, вся-де обносилась.
Гость острым взглядом окинул ее с ног до головы, увидел и длинное нижнее платье зеленого шелка, шитое по подолу золотом и каменьями, с узкими рукавами и золотыми поручнями, и верхнюю короткую, с широкими рукавами одежду багряного цвета, с узорной каймой, и головной платок из индийской кисеи, затканной золотыми цветочками.
Он низко поклонился ей, сказал, что не думал увидеть в глуши такую знатную женщину, не то давно бы поспешил показать ей свой товар, и обещал вскоре принести все, что есть у него лучшего, и привести с собой младших своих товарищей.
Гости заставили себя ждать, но наконец явились все трое, а за каждым из них вооруженный слуга нес небольшой тюк.
Первым разложил свой товар самый младший, и госпожа Любаша тихо ахнула.
— Цареградская паволока, — провозгласил гость и бережно развернул кусок ткани.
Малиновый шелк, испещренный многоцветными шашками, лег на столе пышными тяжелыми складками. Изменчивый узор каждый раз повторялся по-новому. В одной шашке зеленая лавровая ветвь, в другой — мелкие цветики, в третьей — огненно-желтый шар подсолнечника. Как гончариха перед коробейником, замерла госпожа Любаша перед богатым гостем.
А тот, чуть прищурив глаза, сложил ткань и снова завязал ее в тюк.
— Из Царьграда? — спросила она вдруг охрипшим голосом, лишь бы что-нибудь спросить, нарушить очарование.
— Это царьградская ткань, — ответил гость. — Чтобы добыть ее, я переплыл море и выменял на соболиные и бобровые меха. Теперь же везу ее в далекую Чехию и оттуда вернусь со слитками красной меди. Но если госпоже этот узор кажется бедным, у меня много еще есть паволок и аксамитов прекраснее и дороже этого.
— Нет, она хороша, — бледно улыбаясь, сказала госпожа Любаша. — Вот бы Георгию из этой паволоки плащ.
— Довольно у него плащей, — перебил господин Глеб. — Больше, чем надобно.
Госпожа Любаша не посмела возразить, опустила голову.
Тогда выступил второй гость. Взял из рук слуги тючок много меньше первого и долго его раскрывал. Один за другим падали шелковые разноцветные платки, и гость небрежно откидывал их в сторону. Наконец развернул он последний платок, темно-вишневый, и медленно отошел.
Нежнейший, прозрачный, ни с чем несравнимый, чуть желтоватый, слегка розоватый, гладкий и теплый на взгляд, как лепесток цветка в летний полдень, открылся удивленным глазам большой ларец. Посреди присели два чудища. Хвосты их срослись, образуя дерево. Среди многократно переплетенных древесных ветвей птицы радостные и птицы печальные. И одна птица разрывает свою грудь, питая птенчиков, а другая летит, изогнув шею, и через плечо смотрит, как охотник, скрываясь средь листьев, спускает с лука крылатую стрелу.
— Это тоже из Царьграда? — прошептала госпожа Любаша.
— Нет, то новгородская работа, из рыбьего зуба выточена, — гость ответил. — Давали мне за него семь кусков дорогих аксамитов, не захотел я за эту цену отдать. Теперь везу ее в город Прагу, не найдутся ли у тамошнего короля алые яхонты доверху ими ларец насыпать. За такую цену, так и быть, уступлю ларец.
— Нету у меня яхонтов, — грустно молвила госпожа Любаша.
— Хочешь, и без яхонтов добудем этот ларец? — шепнул ей на ухо Георгий.
— Молчи, — также шепотом ответила она, — отец услышит. — И, обернувшись к гостю торговому, сказала: — Где нам с пражским королем тягаться! Видно, не про нас твой ларец.
— Дорога трудна да опасна. Тебе, госпожа, дешевле уступлю, — предложил гость.
Но Георгий, засмеявшись, крикнул:
— Не надобно!
Тогда второй гость вновь завернул ларец и отошел в сторону, а вперед вышел третий гость.
Был он старый человек и одет в темную короткую одежду, но на бедре у него висел в простых кожаных ножнах большой меч, а рядом с мечом маленькие весы и разновесы в мешочке — взвешивать серебро, которым платят им за товар.
Гость кивнул слуге, и тот, развязав свой тюк, достал из него черную бархатную подушку, положил на нее ларец и отступил назад.
Гость расстегнул ворот рубахи и достал висящий у него на шее маленький ключ. Отпер ларчик, высоко подняв обеими руками, вынул оттуда золотой венец из семи островерхих щитков и торжественно положил его на подушку.
— Это финифть, — сказал сухим и размеренным голосом гость. — На золотую пластину напаивает златокузнец по узору изогнутые золотые проволоки. В каждую замкнутую ячейку насыпает он финифтяный порошок и ставит на жаровню. Велико уменье мастера вовремя вынуть изделие из огня, когда финифть от перегрева не потеряла нужный цвет. Велико терпение отшлифовать ее. Ни перегородки, ни финифть, ни золотая пластина наощупь не заметны — все гладко.
Он чуть отступил, а госпожа Любаша, схватившись руками за сердце, нагнулась над подушкой.
Темно-синий цвет такой прозрачный и темный, как июльское небо. И пронзительно зеленый, сочный, как первый весенний лист. И еще ярко-желтый и белый, голубой, красный. И каждый цвет в золотом обрамлении, и игра света на блистающей поверхности, сверкание финифти и блеск золота.
На среднем щитке — молодой гусляр в колпаке и с гуслями. И, наверно, заливчат этот звон, потому как на соседних щитках пляшут под него девушки в узорных платьях, машут распущенными рукавами. Еще дальше два воина скачут, потрясая мечами. А на крайних щитках по бокам дерева по две птицы с нежными женскими лицами.
— Венец для немецкой принцессы, — сказал гость. И госпожа Любаша молча отступилась, а Георгий выбежал из горницы.
Гости поспешно простились, потому что хотели уехать засветло и к ночи добраться до другого детинца.
Едва успели они отъехать от Райков, как услышали за собой конский топот, крики и гиканье. Тотчас развернули они коней и узнали Георгия с небольшой кучкой слуг. Тогда, не ожидая объяснений, старший гость обнажил меч и медленно потряс им в воздухе: дешево-де не отдадим свой товар, не безоружные, а коли с добром, подъезжай смело. Широкое лезвие меча сверкнуло внушительно и грозно. Георгий мгновение смотрел на него и вдруг повернулся и поскакал обратно в детинец. Слуги, оставшись без вожака, постояли в нерешительности, переглядываясь и пожимая плечами, а затем тоже повернули и поехали обратно.
Пожилой гость посмотрел им вслед, опустил меч в ножны, и маленький караван снова пустился в путь.
Весь день, до ночи, госпожа Любаша сердилась, в сердцах плакала и забыла сказать господину Глебу, что без него привели слуги старика Макасима и заперли на замок в сарае.
Господин Глеб узнал о Макасиме лишь поздней ночью и не похвалил слуг за излишнее усердие.
— Парнишка — вор, — сказал он, — а старика за что же обидели?
И сам пошел смотреть, как отпирали сарай.
— Прости меня, Макасимушка, — сказал он.
Но Макасим ничего не ответил, а поскорей побежал к Яреме-кузнецу — узнать, вернулся ли Куземка и нет ли вестей о Милонеге. Но у кузнеца все огни давно были погашены. Пришлось Макасиму идти домой.
Всю ночь он пролежал, не смыкая глаз и чутко прислушиваясь, не застучит ли кто в окно, не скрипнет ли, открываясь, дверь. Но Милонег не шел, а часы тянулись за часами. Лишь под утро старик сомкнул глаза.
Когда он проснулся, было совсем уже светло, и Макасим снова побежал к кузнецу. Здесь встретила его кузнечиха и сказала:
— Кузему тебе? А он еще на заре с отцом уехал на болото за рудой.
— А мне ничего не велел передать? — спросил Макасим.
— Не слыхала я.
Вернувшись домой, Макасим увидел сидящего на пороге Завидку.
— Ой, дедушка, как тебя долго не было… Я тебя до поздней ночи ждал — не дождался, а меня самого дома дожидались, небось и спать не ложились. Потом уже ворота заперли, так и домой я не попал. С утра опять прибежал, а тебя опять нет. Слушай, дедушка: велел Куземка тебе сказать, что жив Милонег и в безопасном месте, а как можно будет, тотчас вернется.
— Да где он? — крикнул Макасим. Но Завидка уже убежал.
Глава IV
ЗАВИДКИНО УЧЕНЬЕ…
Когда Завидка, запыхавшись, прибежал домой, то застал он в землянке мир и благополучие. Гончар работал на своей скамье; круг вертелся с визгом и скрипом. На другой скамье Тишка с Митькой, высунув кончик языка, усердно сопели — лепили глиняные колбаски, обучались ремеслу. В углу Милуша вертела рукоять жерновков — молола зерно. Тяжелый верхний жернов порхал на острие, вставленном в нижний жернов-постав, и сквозь тонкий зазор между ними мука сыпалась на подстеленный холст. Стук и грохот стоял такой, что все горшки плясали, а Милушкины волосы, лицо и рубаха были в белой мучной пыли. Трехлетняя Прищепа, продев в веревочную петлю босую ножонку, пела «бай-бай», качала люльку. Гончариха пекла блины; масло шипело на сковороде, и близнецы, как привязанные, ходили за ней. Лица у них лоснились, а они просили еще. Все были счастливы. Горшков на торгу было продано немало и недешево, а выручка припрятана в тайничке.
Завидку встретили совсем не так, как он ждал.
Едва показался он вверху лестницы, как гончар, резко толкнув круг, закричал:
— Где шатался, лодырь?
Потом накинулся на гончариху:
— Народила ты чадушко себе на горе, людям на посмеяние!
Потом крикнул на Милушу:
— Перестань греметь, голова трещит!
И опять набросился на Завидку:
— Проголодался, небось, — домой пришел! Долго ли будешь баклуши бить? Все люди работают, один ты бездельничаешь. Учил я тебя подобру-поздорову, теперь по-иному учить буду!
И сорвал с себя пояс.
— Что за шум, а драки нет? — раздался голос за спиной Завидки.
— И драка будет, — обещал гончар, но опустил руку.
А гончариха приветливо воскликнула:
— Вовремя ты пришел, Ядрейка! Уж я тебя искать собралась.
— Понадобился? — спросил тот, кого звали этим именем, и молодцевато спустился по лестнице.
Был он ростом невысок и кривоног, а одет как щеголь. Одежда длинная, князю впору; впереди разрез во всю длину, а выше пояса нашиты были для пуговиц яркие петли, да всё разные: одна красная, другая желтая, третья пестрая. И все они сверкали, будто аксамит, потому что без числа были в них заколоты тонкие и толстые иглы. На ногах у Ядрейки были лапти, штаны латаны. Длинные редкие волосы падали на длинный бледный нос, и Ядрейка, чтобы не мешали, подвязывал их цветной тесьмой.
— А раз понадобился, так угощай, — сказал он, ухмыляясь и потирая руки.
— Садись за стол, блины поспели, — ответила гончариха. — А нужда до тебя — тулупы шить к зиме. Уж я у всех соседей спрашивала, куда Ядрейка-швец подевался.
— У швеца дома нету, — сказал Ядрейка: — где шьет, там и днюет и ночует.
— А живи у нас сколько понадобится. Зимняя одежда всем нам нужна. Гончару — раз, мне — два, Милушке мою старую перешьешь, Завидке…
Тут гончар прервал ее речь:
— А не возьмешься ли, Ядрейка, моего Завидку своему ремеслу обучить? К гончарному делу он вовсе не способен.
— Отчего не взяться! — ответил Ядрейка. — Взяться я за все берусь, а что получится, за то не отвечаю. Стану рукавички шить — глядь, шуба вышла.
— Это хорошо, — сказал гончар. — Наоборот-то хуже — вместо шубы да рукавицы.
Все сели за стол, а Завидке мать сама протянула жирный блин:
— Ешь на здоровье. Отдали тебя в ученье, слава богу!
Когда прибрали на столе, Ядрейка разложил на столешнице овчины, а вся Гончарова семья обступила его и смотрела на его ловкие руки. Он примерял и так и этак и наконец объявил, что одной овчины не хватает. Гончар тревожно посмотрел на жену, а та гордо ответила:
— А что ж, одну овчину у кожемяки купим. Слава богу, есть чем заплатить. Раскраивай, Ядрейка, не бойся.
Ядрейка принялся кроить, а затем взобрался на стол, сел, поджав под себя ноги, достал толстую иглу, моток ниток и сказал:
— Садись, Завидка, учиться будешь.
Завидка сел, но ноги у него не поджимались.
— Колени согни, увалень, — посоветовал Ядрейка и ударил его по коленке тяжелыми ножницами.
Завидка взвыл, брыкнулся и нечаянно попал ногой в Ядрейкин живот. Тот рассвирепел и вцепился ему в волосы. Но колченогий стол был рассчитан на еду и мирные занятия. Раздался треск, одна его ножка подломилась, другая подогнулась, третья и четвертая врозь разъехались. Завидка с Ядрейкой забарахтались на полу под овчинами.
Наконец Завидка выскочил, а Ядрейка, сунув в рот наколотый собственной иглой палец, бросился за ним. Но гончариха заслонила собой сына и завопила:
— Что ты парнишку увечишь!
— Учу, а не увечу! — закричал Ядрейка.
Тесьму с головы он обронил, волосы щекотали нос — он чихнул и сам себе пожелал:
— На здоровье!
— На здоровье увечишь? — спросила гончариха. — Не будет того!
А Милуша выскочила вперед и посоветовала:
— Да отдайте его бочару, он добрый.
Ядрейка, сося палец и отплевываясь, сказал:
— Не надо мне его такого. Без увечья какое же ученье! Стол-то чинить будете аль нет? А то мне, на лавке сидя, шить несподручно.
Глава V
…И ПРИКЛЮЧЕНИЯ
Аника-бочар был мужик могучий и кряжистый, а три сына его пошли в отца, на подбор богатыри, не по возрасту рослые. Аника объяснял это тем, что работает он все по дубу, а дуб всем деревьям князь, и дубовая-де крепость к нему перешла.
Гончар с Завидкой застали бочара с сыновьями на большом дворе, у землянки. Старший колол колуном широкие дубовые плахи, и под засученными до плеч рукавами сила по жилам перебегала, мышцы вздувались узлами, будто корни векового дуба.
Средний сын строгал доски скобелем. Рубашка на его спине так ходуном и ходила, а из-под острой скобы завивалась длинная душистая стружка-.
Младшенький скашивал края клепок, закрепив их на станке деревянным винтом, чтоб не дрогнули они от сильных его движений. Сам Аника выкруживал донные доски.
Поздоровавшись, гончар сказал:
— А хорошее твое ремесло, Аника: чистое и дух от досок приятный.
— Мое ремесло самое хорошее, — гордо ответил Аника. — В мою посуду люди сыплют золотое зерно, льют зеленое вино, набирают им прохладную водицу. И пища, и питье, и веселие.
Тут гончар в пояс поклонился Анике:
— А не возьмешь ли моего Завидку в ученье? Он к гончарному делу вовсе не способный. Может, твое ему по душе придется. Научится ведра делать…
— И ведра я делаю, и ушаты, и кадки, — хвалился Аника. — Я бы тебе мою работу показал, да вчера все, что было, на торгу распродали. Осталась у меня одна большая бочка, сам боярин ее заказывал. Его людям такую не смастерить, один я умею. Вот она бочка. Господин еще не прислал за нею.
Посреди двора стояла в человечий рост бочка, тяжелая, с места было не сдвинуть. Дубовая гладкая клепка плотно пригнана, железными обручами стянута.
Гончар подивился бочке, как умел похвалил и снова спросил:
— Так не возьмешь ли Завидку моего в ученье?
— Не могу я тебе так сразу ответить, — сказал Аника. — Скоро решишь — долго каяться будешь, а за всякое дело с умом надо браться. Пойдем потолкуем. Едва Аника с гончаром скрылись в землянке, как трое бочаровых сыновей обступили Завидку.
— Ой, да тощий какой, как сухая трава! — сказал младшенький.
— Да бессильный, видать, будто мочала, — сказал средний.
Старший ничего не сказал, а схватил Завидку за пояс и на вытянутой руке поднял его вверх. Завидка заболтал руками и ногами, будто лягушка лапками задергала в клюве у журавля. А старший бочаров сын, раскачав его в воздухе, крикнул:
— Лови! — и бросил среднему.
Средний сын подхватил его, как пушинку, раз подкинул, перехватил поудобней, крикнул:
— Держи! — и перекинул младшему. Младшенький не изловчился, не поймал. Упал Завидка прямо в мягкую стружку, да тотчас вскочил и побежал.
— Лови! — закричал старший и кинулся вслед.
— Держи! — завопил средний и следом бросился.
— И-и! — завизжал младшенький и побежал за братьями.
Сейчас настигнут, схватят, опять в воздух кидать начнут. Да Завидка — он увертлив был, в сторону вывернулся, за бочку спрятался. Старший со всего разбега прямо лбом о бочку стукнулся. Крепка была бочка, выдержала, не треснула. А лоб и того крепче, даже шишка на нем не вскочила. Крякнул старший бочаров сын и побежал догонять Завидку. За ним средний, а за ним младшенький. Бегают все четверо вокруг бочки, всё скорей и скорей кружат, сейчас догонят.
Как вышел Аника-бочар из землянки, как увидел эту погоню, как закричал громким голосом:
— Не надо мне такого ученика! Не на долгий час я отлучился, а уж здесь работу покидали, в прятки, в салки играют лоботрясы, игруны. Забирай, Тимошка, своего лодыря, уводи его подальше. Он моих ребят от дела отвадит.
Взял гончар Завидку за руку и ушел несолоно хлебавши.
Пошли они дальше по посаду, а ложкарь с братом сидят на пороге своей землянки, из липовых чурочек изогнутыми резцами режут ложки.
— А не возьмешь ли моего Завидку… — начал гончар.
Но полоумный ложкарев брат стал кричать слова нехорошие и напоследок кинул в гончара чурочкой. Пришлось им уйти, ни до чего не договорившись.
— Осталось к древоделам стукнуться, — сказал гончар.
И пошли они на тот конец, где жили древоделы. Но там одни землянки стояли заколочены, в других только женщины с ребятишками остались.
Рассказали они гончару, что вчерашний день, как кончился торг, забрали древоделы свои топоры и тесла, ушли со своим старейшиной по разным городам — то ли в Вышгород, то ли в Белгород, то ли в Городец, не то храм взгородить, не то мостовые бревнами мостить, не то водопровод сооружать из деревянных труб. А точно бабам неведомо, старейшина им не докладывал. Его дело — о работе договариваться, а ихняя забота — мужей к весне поджидать.
— Не хотел я, Завидка, к кожемяке тебя вести, — сказал гончар, — да сам видишь, больше идти некуда.
И повел Завидку на самый край посада, где у ручья жили кожемяки.
Только отворили они дверь в землянку, как оттуда шибануло таким тяжким духом, что гончар застыл с поднятой ногой. Но подумал, опустил ногу и, ведя за собой Завидку, сошел вниз по лестнице.
В большом ящике из колотых плах, вставленных в пазы врытых в землю столбов, насыпана была известь, и здесь шкуры очищались от волос. Подальше прямо на земле сидели в кружок кожемякины ребята и железными стругами соскабливали мездру со шкуры. А сам кожемяка, нагнувшись над чаном, где в кислых щах мокли кожи, руками мял эти кожи.
— А не возьмешь ли, Петрила, моего Завидку… — начал гончар, но кислый запах мездры был так силен, что он не выдержал и закрыл нос рукой.
Кожемяка поднял над чаном широкое, заросшее рыжим волосом лицо и спросил:
— Ты чего нос воротишь?
— Я не ворочу, — ответил гончар, поглядывая опасливо на сильные волосатые руки. — Я, Петрила, высморкаться хотел.
— Может, тебе мой дух не нравится? — спросил кожемяка, выпрямляясь и упирая в бока огромные кулачищи.
— Хороший дух, — ответил гончар.
— А коли так, говори, зачем пришел. — И кожемяка снова нагнулся над чаном.
Но Завидка, вцепившись в руку отца, так отчаянно смотрел на него, что у гончара сжалось сердце, и он ответил:
— Овчины у меня одной не хватает для шубы — так я зашел. Подумал, нет ли у тебя продажной.
Когда с овчиной подмышкой гончар снова вышел на свежий воздух, он плюнул и сказал:
— Видно, такая твоя судьба, Завидка: не быть из тебя человека. И жаль мне тебя, да без тебя у меня семеро. Всех надо накормить, одеть, вырастить и в люди вывести. Не могу я у них отнимать и тебе, лодырю, давать. Мы с матерью весь день в трудах и заботах, а у тебя ни понятия, ни совести, и ни к одному ремеслу ты не годен… Ну, что стоишь глядишь на меня, дармоед? Что мне с тобой делать, когда ничего-то с тобой не поделаешь?
— Я буду работать, — робко сказал Завидка и тем только подлил масла в огонь.
— А иди ты туда, где эти дни шлялся! — закричал гончар. — Иди ты на все четыре стороны. Иди, сам себе хлебушка заработай! Хватит братьев да сестер объедать. Хватит из меня жилы тянуть. Убирайся с моих глаз, чтобы больше я тебя не видел. Будет у тебя ремесло, тогда возвращайся. А до тех пор не смей мне глаза мозолить, опять выгоню.
Глава VI
НА БОЛОТЕ
Но где же все это время был Милонег? Когда он вырвался из рук воеводиных слуг и перескочил через ограду, то скатился в ров и побежал дальше. За собой он слышал топот и крик, но, оглянувшись через плечо, увидел, что никого позади нет, а бежит лишь Куземка один и кричит:
— Да погоди ты! Нет за тобой погони!
— Чего годить? — спросил Милонег и остановился.
— Да куда ты бежишь? — сказал Куземка. — Схоронись за валом, в кустах, где мы давеча с тобой прятались, и подожди. Никто тебя там не увидит, а я сбегаю посмотрю да послушаю, как да что. Вечером приду — все тебе расскажу. Тогда видно будет, как дальше быть.
— Ладно. Я подожду, — сказал Милонег. И они расстались.
Вечером Куземка пришел, принес еды. Милонег спал в кустах. Куземка разбудил его и заговорил:
— Я все рассказал отцу.
Милонег вскочил, дернулся, готовясь бежать.
— Да ты слушай. Отец на торгу все, что сковал, распродал, и сейчас в кузнице железа совсем нет. Гвоздь выковать и то не хватит. Завтра на заре мы с отцом едем за крицами. Отец говорит: если хочешь, поезжай с нами. Поживешь там недолгое время, а как здесь все уладится, вернешься к Макасиму. Едем, что ли?
— Едем, — сказал Милонег.
— Тогда слушай. Мы на лошади выедем в ворота. Если сразу тебя на воз посадить, могут увидеть. А ты, как солнце взойдет, выбирайся отсюда и вон в ту сторону пойдешь. — Он показал рукой направление. — А мы тебя нагоним и посадим.
Как порешили, так и сделали. Милонег проснулся чуть свет, вытер с лица росу и двинулся в путь.
Вскоре услышал он скрип колес и остановился. Воз поравнялся с ним, мохнатая кобылка стала, и кузнец сказал:
— Садись!
Милонег сел рядом с Куземкой, и они поехали дальше. Не успели они отъехать несколько шагов, как из придорожных кустов раздался резкий посвист, и чей-то грубый голос гаркнул:
— Тпру!
Кобыла шарахнулась и стала. Кузнец схватился за лежащий рядом с ним топор.
А из кустов выскочил Василько и, приплясывая, закричал:
— Напугал! Напугал! Вы, небось, подумали, что это соловей-разбойник, а это я!
— Да откуда ты взялся на нашу голову? — спросил кузнец.
— Дяденька Ярема, я с вами! Возьми меня на воз! Дяденька, возьми, я все равно не отстану. Я как вчера услышал, что Куземка с тобой едет, сразу понял, что неспроста. Отпросился у отца на охоту за утками — и вот он я. Можно я на воз сяду?
— Да мы далеко, — сказал Куземка.
— Ну и что ж, что далеко! Меня отец до вечера не хватится, а ночевать придется — совру, что заблудился. Можно садиться, дяденька Ярема? А то я всю дорогу за возом бежать буду.
— Что с тобой поделаешь! Садись, — сказал кузнец. И они поехали дальше.
Степь сменилась лесом, а лес становился все гуще. Вековые дуплистые деревья стояли тесно сдвинувшись, и глубокие колеи извивались, то вздымаясь на ярко-зеленый холмик, оседающий под тяжестью колес, то огибая упавшее дерево, то теряясь в выступающих из земли, заросших мохом корнях, то проваливаясь в покрытую травами лужу.
— Эта лужа вековая, давнишняя, — заговорил Василько. — А живет в ней большая лягушка, глаза золотые, на голове венчик. Как взойдет луна, выскочит она из глубокой лужи, позовет своих малых детушек-головастиков: «Ква-ква-ква, мои головастики, выходите под луной погулять». Они выйдут за ней, кисейными хвостами по траве зашуршат…
— Почем ты знаешь? — спросил Куземка.
— У лягушки нет хвоста, — сказал Милонег.
— А у головастиков есть, — ответил Василько и замолчал.
Наконец деревья начали редеть. Прозрачными полотенцами потянулись меж ветвей полосы дыма. Всюду кругом виднелись пни, совсем свежие и влажные или потемневшие от прошлогодних дождей. Земля была усеяна щепками. Лошадь остановилась перед грудой поваленных деревьев.
— Приехали, — сказал кузнец и соскочил с воза. Посреди вырубленной в лесу поляны дымился высокий земляной холм, а вокруг холма ходили две женщины и то ворошили его палками, то присыпали землей с другой стороны. Когда они выпрямились, мальчики увидели, что лица и одежда у них темные, и медные кольца, свисавшие с висков, не блестят, а тускло светятся.
— Это Демьяновы снохи, — шепнул Куземка. — Уголь жгут.
Женщины, не поклонившись, смотрели на кузнеца, а откуда-то из-под земли высыпали ребятишки. Сами черные, волосы пегие, кто поменьше — вовсе голые, кто постарше — в дерюжных рубахах. Они окружили мальчиков. Черная ручонка осторожно тронула Куземку за рукав и отдернулась. На белом холсте осталось черное пятно.
— А Демьян где? — спросил кузнец. Женщины молчали. Потом одна медленно ответила:
— На болоте. Все там. — И рукой через плечо указала путь.
— Я лошадь с возом здесь оставлю, — сказал кузнец и кивнул своим парнишкам: — Идем!
Они пошли мимо дымящегося холма, мимо низкой круглой печи, грубо сложенной из дикого камня, а сверху открытой, мимо двух землянок, глубоко в землю ушедших, и узкой тропой свернули в лес.
Потянуло сыростью, запахло прелым листом, гнилой корой. Сочный мох колебался под ногами. Деревья становились все ниже, трава все выше, и кузнец с ребятами вышел к небольшому озеру.
По озеру медленно двигался плот, и на нем один мужик щупал шестом дно, а другой черпаком с длинной рукоятью зачерпывал беловатую землицу и, шмякнув ее на плот, вновь опускал черпак в воду.
На берегу озера парень, опустив под углом к воде лоток, промывал добытую из озера землю. Чуть подальше разложены были костры. В их желтом при свете дня пламени других двое парней обжигали ту же белесую землю и лопатами выгребали ее из огня, буро-красную и спекшуюся комками.
— Эй! — крикнул кузнец.
И плот, подталкиваемый шестом, пристал к берегу. Худой и черный мужик, положив черпак, долго смотрел на кузнеца и наконец спросил:
— Из Райков кузнец, что ли? Ярема?
— С весны у вас не был, — ответил кузнец. — Здравствуй, Демьянушка!
— За железом, что ли? — спросил снова Демьян и тут же сам ответил: — А железа у меня нет.
— У Демьяна-кричника железа нет! — воскликнул кузнец. — У кого же есть, если у тебя нету? Быть того не может!
— Есть у меня железо, как ему не быть. На железе живем, железом живы. Да, вишь, оно не сваренное, а готового нету.
— А скоро ль сварится?
— Да еще не начинали.
— Когда же начинать будете?
— Да хоть сейчас. Много ли тебе надобно?
— Много. Цельную печь.
— А коли так, пошли!
И все пошли обратно на поляну. Черные ребятишки тотчас натаскали дров. Демьян сверху заложил поленья в печь, крикнул: «Хватит!» — и разжег в печи костер.
Кузнец с его ребятами сели на бревно и смотреть стали, как горит невидимый в печи костер, а сверху валит дым и летят искры. Наконец Васильку это надоело.
— Долго ли так гореть будет?
— Пока не прогорит, — ответил кузнец. — Долго.
— А коли так, — сказал Василько, — айда в лес. Чего здесь сидеть!
— Идите, — сказал кузнец. — Да глядите, как бы в трясину не угодить. Засосет, затянет — и вытащить вас некому будет. А дальше лес и вовсе нехоженый. Как бы не заблудиться.
Мальчики ушли, а кузнец остался сидеть на бревне. Он смотрел, как вернулись с озера Демьяновы сыновья, как поставили с двух сторон печи деревянные развилки, положили на них мехи и сквозь щели внизу домницы стали нагнетать воздух. Костер прогорел — Демьян засыпал в печь уголь, сверху завалил бурой рудой, а поверх руды опять углем. Из домницы повалил желтый дым, снопами летели искры. Непрерывно Демьяновы сыновья накачивали воздух. Лица у них побагровели, они тяжко дышали. Потом их сменили двое других.
Кузнец сидел на бревне, подперев руками голову, и смотрел на домницу. Там внутри руда становилась мягкой и вязкой, кашей сползала по углям, железными крицами собиралась на дне домницы.
— Готово! — крикнул Демьян.
И парни, прекратив дутье, шатаясь, отошли от домницы.
Демьян взял лом и ударил в стену печи.
Высоко над поляной светло-зеленое небо быстро темнело, и все отчетливей выступал на нем серебряный щит полного месяца. Кузнец встал, потянулся, подошел к печи.
— Готово? — спросил он.
Демьян, разломав печь, доставал со дна ноздреватые крицы, ломом сбивал с них приставший шлак и уголь.
— К утру простынут, — устало сказал Демьян. — Уж вовсе стемнело, спать пора.
Кузнец оглянулся. Ни Куземки, ни Василька, ни Милонега нигде не было видно.
Глава VII
ЛЕСНАЯ ИЗБУШКА
Вековые деревья расступились, образуя полянку, залитую лунным светом. Посреди поляны мальчики увидели странную избушку. Избушка стояла на высоких комлевых чурбанах, будто на курьих лапах, так что добираться к двери надо было по четырем покосившимся ступенькам. Дверь была приоткрыта, и из нее-то лился свет, который мальчики издали увидели. Они поднялись по ступенькам и заглянули внутрь. Там никого не было. Тогда они вошли.
Усталым, измученным и продрогшим, им показалось, что никогда они не видали горницы уютней. Жаркий огонь горел в очаге. В котле закипала вода. Посреди горницы на столе стояла чистая липовая чашка с медом, другая — с поздней малиной, третья — с лесными яблоками. Прислоненные к трем ломтям хлеба, лежали три ложки. К столу были придвинуты три чурбана — повыше, пониже и совсем небольшой. В углу, куда свет едва достигал, на полу лежали три медвежьи шкуры. В горнице пахло медом, яблоками и сухими травами, висевшими под потолком.
— Смотри, ребята, — воскликнул Василько, — всего по три, будто для нас приготовлено!
— Намаялся я, — сказал Куземка и сел на чурбан. — В жизни так не уставал. По корням спотыкаешься, об ветки обдираешься. Куда идешь, неведомо. Сил моих нет…
— Милонег хвастался, что по звездам умеет дорогу найти, — сказал Василько, — а вот заблудились же. Не нашли дороги. Весь день блуждали.
— Я не хвастался, — сказал Милонег. — Звезды ночью в степи. Днем в лесу нет звезд, не видно.
— Ишь чего захотел — днем звезд! — сказал Василько. — А я проголодался.
— Чужое, — сказал Милонег.
— Чье чужое? — ответил Василько. — Никого же нет, всего по трое, и нас трое.
А от меда истекал такой соблазнительный запах, что мальчики не выдержали и понемножку зачерпнули ложками из чашки. Потом бережно отщипнули по кусочку хлеба — заесть мед. Потом опять зачерпнули меду и снова заели хлебом.
Тут им захотелось спать. Они забрались в самый угол, зарылись в толстый теплый мех и сразу заснули.
Долго ли, коротко ли они спали, а Милонег вдруг проснулся оттого, что кто-то вошел. То ли ступени стукнули, то ли половица скрипнула, но Милонег открыл глаза и увидел маленького старика, обросшего большой белой бородой. Старик стоял у стола, держал обеими руками ведерко и медлительно разговаривал сам с собою:
— Кто же это весь мед схлебал? Кто ж это весь хлеб сжевал?
— Мы, дедушка, — сказал Милонег поднимаясь. При первом звуке его голоса старик уронил ведро.
По полу расплескалась вода и заплясали рыбки — золотые и серебряные. Старик нагнулся и начал их собирать, не отводя глаз от Милонега.
— Вы?
— Мы, — повторил Милонег.
— А сколько же вас? — спросил старик.
— Трое, — ответил Милонег и показал на спящих ребят. — Заблудились мы в лесу.
— В лесу заблудились? Как же в лесу заблудиться можно? В лесу все приметы ясны. Идти по приметам — ввек не заблудишься.
Милонег ничего не ответил.
— А может, вы лихие люди? Может, ты меня обмануть хочешь? Может, вы нарочно сюда пришли? Как можно в лесу заблудиться!
Тут Василько открыл глаза и сказал:
— Ну что ты пристал, дедушка? Нельзя да нельзя заблудиться… А мы нездешние, твоих примет не знаем, вот и заблудились. Хорошо, что твою избушку нашли, а то пришлось бы в лесу ночевать.
— Зачем в лесу? В лесу ночевать нехорошо. Ночуйте здесь, коли заблудились. Чего же в лесу ночевать?
Старик собрал с полу всю рыбу, стал на колени и вытащил последнюю, которая прыгала под столом.
— Прыгает! — сказал он. — Я ее недавно поймал. Разжег огонь, а сам за рыбой пошел. В ручье у нас рыба-то. Я ее решетом выловил. Решетом — да в ведро. Давайте ушицу варить. А кто ж вы будете? Каких мест?
Только уха закипела, только Василько кончил свой рассказ, кто они, да откуда, да как сюда попали, как затрещали ступени, задрожали половицы и в горницу вошел высокий мужик с бурой по пояс бородой, а за ним мальчик, лохматый крепыш, ровесник Васильку. Увидев неожиданных гостей, оба остановились, и мужик спросил:
— Это кто?
— Это? Это парнишки, заблудились они, — сказал старик.
— В лесу заблудились? — спросил мужик.
— В лесу. Нездешние они, примет не знают.
— А коли взаправду заблудились, пускай здесь ночуют. Отрежь им, батюшка, по ломтю хлеба, а ты, Кирик, ложки достань, было бы чем ушицу хлебать. Ложки у нас хорошие, батюшка их режет.
Кирик протянул ребятам по новенькой ложке и спросил:
— В лесу заблудились? — И засмеялся.
После ужина Василько вновь рассказал, как поехали они с кузнецом за крицами, пошли ненадолго в лес и заблудились. И хорошо бы им обратно дорогу найти к кричникам, потому что кузнец будет беспокоиться, и еще надо им у кричников Милонега на время спрятать.
— Раз тебе прятаться приходится, прячься у нас, — сказал хозяин Милонегу. — Поживешь у нас сколько надо, сколько прятаться придется, а не придется уж прятаться — выведем тебя на дорогу. А вас двоих батюшка с утра к кричникам отведет.
На том и порешили. Наутро Куземка и Василько простились с Милонегом, обещали дорогу запомнить и, когда можно будет, сейчас же за ним вернуться. Потом они ушли со стариком, а Кирик взял Милонега за руку и спросил:
— Ты по деревьям лазил?
— Нет, — ответил Милонег.
— А не лазил, так научишься. У нас все лазят. Древолазцы мы. Идем, отец зовет.
По дороге Милонег спросил Кирика:
— Зачем по деревьям лазить?
— А как же! Древолазцы мы, бортники. Борти-то — дупла, где пчелы живут, — на деревьях. Мед пчелиный в бортях. Мы ж за медом лазим. Меду тут девать некуда. В бортях пчелы живут и мед собирают.
Тут бортник, шедший впереди, остановился и сказал:
— Четыре рубежи.
Кирик посмотрел на дерево, под которым они стояли, и тоже сказал:
— Четыре рубежи.
— Оставайтесь внизу, будете бураки принимать, — приказал бортник, привязал ремнями к ногам железные шипы и полез на дерево.
— Что это — четыре рубежи? — спросил Милонег.
— Четыре рубежи? — переспросил Кирик. — Четыре рубежи — это четыре раза топором рубанул.
— Зачем?
— А без того как узнать, что это наша борть? Где наша борть, мы на дереве вырубим знак, что мы эту борть нашли. Вырубим четыре рубежи — все знают, что это наш знак. На это дерево чужим лазить нельзя. А если на дереве чужой знак — вилы либо кошель с поясом, это не наш знак, мы на то дерево не полезем. Мы на чужое дерево лазить не станем. За это строго, за чужую борть. Пеня за это.
Пока они разговаривали, бортник уже высоко взобрался. Здесь он сел верхом на сук, достал кремень и кресало, высек огонь, подпалил пучок гнилушек и поднес его к отверстию дупла. Вылетело несколько пчел. Дупло заволокло густым дымом.
— Они жалят? — спросил Милонег.
— Пчелы-то? Не жалят пчелы. Они бы хотели ужалить, пчелы-то, да не до того им. Дыму спужались. Мыслят пожар. Мед спасают. Жалить не могут.
Бортник проворно вырезал соты и складывал их в липовый бурак, привязанный к его поясу.
Когда мед весь был вынут, он спустил бурак вниз по веревке, а затем спустился сам, выбирая из бороды запутавшихся в ней пчел.
Бурак отнесли домой, а затем, отыскивая новые борти, до вечера лазили по деревьям. Милонег быстро научился этому новому делу и уже среди дня лазил не хуже Кирика. А бортник то и дело покрикивал: «Через ноги вниз гляди» — чтобы ребята, зазевавшись, не сорвались с ветки наземь.
Новых бортей не нашли, и бортник сказал:
— Видно, все борти обобрали мы. Не видать новых бортей.
— Видно, все обобрали, — согласился Кирик.
— Авось дальние еще какие-нибудь роиться будут, еще лето не кончилось. Вдруг надумают роиться! Надо им местечко уготовить, новые дупла вырубить.
Кирик подумал и спросил:
— Топором вырубать?
— Топором.
— А топор-то дома остался. Дедка его собирался подточить.
И все пошли домой.
Часть третья
Глава I
СТРЕЛА
Утро было такое ясное и хорошее, что Василько как проснулся, стал, не отставая, ходить за матерью, просить:
— Отпусти меня, матушка, на охоту диких уток пострелять.
— Отец не велел тебе никуда отлучаться. Он все еще гневается, что ты на той неделе двое суток домой не возвращался.
— А я сам спрошу отца. Если позволит, отпустишь?
— Отец на башне.
— И я на башню поднимусь.
Но на башне Микулы Бермятича не было, а ходил-посвистывал веселый молодой воин Бориска.
— А где же отец? — спросил Василько.
— На восточной башне, — неуверенно ответил Бориска.
— Брешешь, — сказал Васильке
— Пес брешет, — ответил Бориска и засмеялся ему прямо в лицо.
— Чего зубы скалишь? На восточной башне отродясь сторожей не бывало. Чего отец там не видал?
— А может, он на реку любуется, тебя дожидается. Ты в речку бултыхнешься, а он за тобой следом, вперегонки.
Василько ничего не ответил, потому что слова Бориски звучали явной насмешкой.
«Чего болтает, сам не знает», — подумал он, скорчил Бориске рожу, скатился вниз и сказал матери:
— Позволил.
К его удивлению, мать поверила, только попросила:
— Ты б сапожки переобул, новые-то жалко. Давеча весь ты в грязи вывозился, за утками лазивши.
Василько переобулся, надел старую рубашку, взял лук и стрелы и скорей убежал, раздумывая о том, куда девался отец и как это мать не знает, что его нет на башне.
А Микула Бермятич был на башне, только не на западной, а на восточной, сидел за изгородью, следил за водяными воротами. Надоело ему это дело хуже горькой редьки. Вторую неделю торчал он здесь, за изгородью хоронясь, чтобы его невзначай не увидели, но и сам ни разу никого не увидал. Кто его знает, когда и почему с замка была сбита ржавчина и кто это сделал, но за все время ни один живой человек и близко не подходил к проходу.
«Хорошо боярину говорить: «Кого бы ни застал — не щади, стреляй». А кого тут застанешь, беса лысого? В кого стрелять? В воробьев, что ли, когда больше нет никого?» И вдруг он увидел, что какой-то парнишка заглянул в проход и, озираясь и прижимаясь к стенке, направился к воротам. Микула Бермятич вздрогнул и приник глазом к щели меж бревен. Чего ему здесь надо? Чей такой и зачем забрел?
Но сверху нельзя было разглядеть, чей да кто, лишь блестели на солнце светлые космы волос да видно было, что ростом невелик и в старой одежонке.
А парнишка меж тем подошел к двери и откуда-то из-под ворота рубахи вытащил ключ.
«Озорники! — гневно подумал Микула Бермятич. — Мало их секут! Балуются, а я их сторожи… Неужто в такого, в мальца, стрелять? «Кого бы ни застал…» Да не такого ж! Драть его надо, а не стрелять в него. Путь себе нашли короткий на речку. Того не понимают, что ворота — в детинец ход, врагу прямая находка. Как стрелять? Рука на младенца не поднимается! А вдруг и вправду половцы близко, а парнишка купленный? За пряник кому хочешь ворота отопрет. «Не щади, стреляй…» Как быть? Как быть? В воздух выстрелить, попугать? Он убежит — как я узнаю, кто это был? Господин Глеб сколько раз повторял…» Все эти мысли водоворотом крутились, метелью метались в Микулиной голове, а непослушные руки медленно натягивали лук.
Стрела со свистом прорезала воздух и впилась в стену над плечом Василька. Он в ужасе вскинул голову и увидел глядящего на него с башни отца. В тот же миг и Микула Бермятич узнал поднятое к нему лицо сына. Оба смотрели друг на друга, и вдруг Василько, закрыв руками голову, повернулся и бросился бежать. Словно заяц, пронесся он мимо ряда жилищ, выскочил в ворота, перебрался через мост и, только очутившись у речки, опомнился, вздохнул и остановился.
«Вот злодей! — подумал он. — За что стрелял? Что я у него ключ у сонного вытащил? Так я же не насовсем украл, а снял мерку и обратно вернул на место. Ну, обругал бы, коли приметил, и вся недолга. Где же это видано — в родного сына стрелять? Я ему покажу! Вовсе перестану слушаться. Вот не приду домой ночевать, останусь с Завидкой — узнает он, как в сыновей стрелять. Ведь чуть было не попал. Вспомнишь, и то нехорошо. Фу, злодей старый!.. А что же это уток не видать на реке? Неужто улетели? Я ему покажу! Я ему сын, а не селезень — стрелять в меня!»
— Эй, Завидка! — вдруг закричал он.
Завидка сидел на бережку под ивой, ловил удочкой рыбу. Увидев друга, он заговорил весело и удивленно:
— Чудеса! Не ловится у меня рыба. То наживку слопает, то леску порвет. Сейчас совсем уж поймал щуку, да такую большую, а ты крикнул, она и сорвись, да вместе с крючком. У тебя крючка нету, Василько?
— Нет у меня крючка. Пойдем лучше стрелой диких уток стрелять.
И оба направились вверх по Рублянке. Тут набрели они на целый выводок. Десять молодых уточек рядком плыли по речке. Впереди — мать, позади — отец. Вдруг утка-мать повернула к берегу, десять уточек повернули и поплыли одна вслед другой, и лишь селезень остался на месте, ждал, пока все проплывут мимо него, будто пересчитывал своих детушек. Потом и он повернулся.
— Дай, я выстрелю, — шепнул Завидка и протянул руку.
— Я первый, — сказал Василько, натягивая лук. Но селезень, услышав голоса, закрякал, и все уточки разом снялись с воды и полетели.
— Вот теперь и догоняй их! — закричал Василько и бросился бежать.
Глава II
МОСТ
В это утро еще солнце не вставало, как гончар с гончарихой стали собираться дожинать свое жито. Милушу не взяли — еще обрежет себе серпом руку, и гончариха велела ей сидеть дома, никуда не отлучаться, присматривать за детишками. Долго наказывала, чтобы следила, не убежала бы негодница Прищепа из дому, не упала бы, озорница, в ручей. И за Тишкой и Митькой велела смотреть — не отворили бы погреб, не свалились бы туда близнецы. Еще долго бы она говорила, но гончар нетерпеливо окликнул ее, и они ушли.
Милуша покрутилась по землянке, увидела, что все тихо, и тоже убежала по своим делам.
Почти тотчас приоткрылась дверь, и показалась Завидкина голова. Оглянувшись и увидев, что никого из старших нет, он быстро спустился вниз, схватил близнецов, по очереди подкинул их в воздух, опять поймал, посадил в уголок, дал им по черепку, сказал:
— Вот вам коняшки, играйте!
И близнецы, помахивая веревочными кнутиками, стали пасти свое стадо, кормили черепки соломой и кричали: «И-го-го!» Прищепа сидела смирно, болтала босой ножонкой, качая люльку с братиком. Завидка погладил ее по голове, назвал разумницей и пошел к Тишке с Митькой. Они раскатывали глину валиком, но видно было, что это им уже надоело и что они замышляют какую-нибудь проказу. Завидка присел около них, отщипнул кусок глины, покатал в ладонях, вытянул из него четыре ножки. Получился баранчик без головы. Завидка обмял ему голову, и Тишка с Митькой завизжали — такой ладный вышел баранчик. Они тоже отщипнули глину и принялись лепить.
— Это что же будет? — спросил Завидка, глядя на нескладную лепешку в Тишкиных руках.
— А утка.
— Да что ты, утки не видал? Голова у уточки круглая, перья на крыльях вверх завиты…
— А у меня лошадка! — похвастался Митька.
— Хвост у ней как у коровы, — сказал Завидка. — Ты лучше старайся.
На столе лежала краюха хлеба. Завидка отщипнул кусочек и сказал:
— Ну, я пойду, а то как бы кто не вернулся. Завтра, опять приду, орехов принесу. Я один куст знаю — поспевают уже орехи-то.
Только захлопнулась за ним дверь, как Тишка с Митькой побросали свою глину, разломили краюху хлеба пополам и мигом съели. Тишка облизнулся и сказал:
— Вчера у кузнечихи пироги вкусней были. Пойдем, Митька, может они не все съели и нам дадут.
— Не дадут, — сказал Митька и вздохнул. — Вчера мы с мамкой званые ходили, а нынче незваные придем.
— Пойдем, — сказал Тишка. — А вдруг дадут!
— И я пойду, — сказала Прищепа и собралась слезать со скамейки.
Оба брата накинулись на нее:
— Нечего тебе идти, тебя не звали! Сиди, качай люльку.
И ушли.
Прищепе это показалось обидным. Хлеб весь сами съели, и пирогов ей не достанется… Бросив веревку, она слезла со скамейки и отправилась вослед братьям. Пока она поднялась по лесенке, пока открывала дверь, пока перебиралась через высокий порог, братьев и след простыл. Но Прищепу это не смутило. Она знала, что стоит ей идти все прямо и прямо — и она дойдет до моста, за мостом детинец, а там и кузнечиха живет. Подобрав длинную рубашонку, Прищепа пустилась в путь. Никто ей не встретился, потому что все работали в поле или дома. Только одна столетняя бабка вылезла на солнце погреть древние косточки.
Она окликнула Прищепу:
— Ой, красавица, куда путь держишь?
— К кузнечихе, — ответила Прищепа.
— А зачем идешь?
— Пироги есть.
— Ас чем пироги?
— С горохом.
Бабка пожевала беззубым ртом и сказала:
— Хороши пироги с горохом, а медовые коврижки слаще…
Но Прищепа и не слыхивала про медовые пряники и пошла дальше. Ей попалась кем-то брошенная оборванная ветка с зеленым пучком листьев на конце. Прищепа подобрала ее и поехала на ней верхом. Но верхом она передвигалась медленней, чем пешком, — ветка путалась в подоле рубашонки. Один раз Прищепа упала, но не заплакала, сама поднялась и продолжала свой путь.
Тишка с Митькой мигом добежали до кузнечихи. Но та только руками развела — пироги все до крошки были съедены еще вчера. И братья, посоветовавшись, решили пойти к Макасиму. Он дедушка добрый, уж чем-нибудь побалует — не пирогом, так печеными яйцами, может, еще и медяшку пожалует.
А Макасим собирался в дорогу. Жгла ему сердце обида, нанесенная господином Глебом. От Милонега больше недели не было вестей. Где-то он бродит, а быть может, и навеки убежал. Все казалось Макасиму немило. Ему думалось, что на дорогах скорей встретит он своего приемыша, и сейчас он складывал в узелок немногочисленное свое добро.
Самым драгоценным его имуществом были каменные двустворчатые формочки для литья. Эти резанные из мягкого шифера формочки хитро закрывались шипами медными, вставленными в просверленные с краю дырки. Обе створки соединялись накрепко, и узор сдвинуться не мог. В одну формочку отливался перстенек, и для него была вырезана канавка, а на дне ее — щиток с узором. Форма для круглой бусины была вся истыкана ямочками. Когда металл заполнял форму, каждая ямка выпукло отливалась шариком, и буса получалась будто ягода малина. В Киеве такие бусы из проволоки вили, и эта тонкая работа называлась скань. Каждый шарик припаивался отдельно, и узор из шариков назывался зернь. Но райковским женщинам и скань и зернь были дороги, и они рады были и литым бусам. А посадские женщины и литых-то покупали по две или по три, а дальше нанизывали на нитку вишневые или сливовые косточки. Хорошие были женщины. За каждую бусу, за узкий перстенек щедро несли они Макасиму яйца и молоко. Чем были богаты, тем и рады.
«Стар я, — думал Макасим. — Жалко мне Райки. Вместе тесно, а врозь тоскливо». Тут вдруг нетерпеливо застучали в окно, и Тишка с Митькой закричали:
— Дедушка! Дедушка!..
А меж тем Прищепа все еще шла в кузницу. По дороге встретила она курицу с цыплятами. Курица ворошила ножкой дорожную пыль, и пыль золотилась на солнце. Прищепа присела рядышком и позвала: «Цып-цып…» Но курица не пошла на ее зов, а вдруг закудахтала и погнала цыплят в сторону. Прищепа повернулась и увидела всадника, летящего на нее в туче пыли. Она вскрикнула, метнулась и чуть не попала под копыта. Но всадник подхватил ее, бросил поперек седла и помчался к детинцу, вопя диким голосом:
— Половцы! Половцы!
А за ним уже выскакивали из землянок посадские и с криком бежали к мосту…
Вслед за уточками Василько с Завидкой добежали до угла детинца и, завернув за него, замерли от ужаса. Вдали белесым при свете дня огнем пылали присёлки, скирды сена, несжатые поля. Черные фигуры верховых метались среди огня, ловили женщин, хватали за рога скотину. По дороге еще спешили отдельные беглецы, а у моста стеснилась толпа присёлковых и посадских и пыталась проникнуть в детинец. Мост был так узок, что не мог всех вместить, с обеих его сторон люди падали в ров, а сзади напирали новые, спеша укрыться за стенами.
— Половцы! Сейчас ворота запрут! — закричал Василько.
И, схватив Завидку за руку, побежал к мосту.
— Ребятишки в землянке остались! — крикнул Завидка, вырвал свою руку и бросился от моста к посаду.
Василько бежал следом.
Глава III
ПРИСТУП
Словно черная река, разлившись, катила грозные валы; словно в грозовом небе, клубясь, громоздились черные тучи, — так бесчисленное половецкое войско затопило степь, окружая детинец. Вздымая вихри пыли, вылетали вперед на быстроногих степных скакунах всадники, и страшен и дик был их вид. Скуластые лица под островерхими колпаками смотрели свирепо. Высоко подняв руки, крутили они в воздухе кривые сабли, и узорная сталь вспыхивала, как зарница перед грозой. И оскаленные рты под длинными и редкими усами извергали дикий, звериный вой. А черное войско за ними все приближалось и, потоптав посад, бросилось к валу.
Наружный вал с самого начала решено было не защищать — людей не хватало. Но он и незащищенный верно служил свою службу. С башни просматривалось все пространство за ним, и каждый раз, как половцы пытались на конях перескочить через заостренные колья изгороди, стрела с башни повергала наземь или коня, или всадника.
Словно жнецы на спелой ниве, неутомимо работали стрельцы. Невидимые за оградой вала, натягивали они тугие луки — ни одна стрела не вонзилась в землю, каждая несла на острие своем смерть. Десятками падали половцы и грызли зубами черную землю. Пропиталась земля кровью.
И все же многим удалось, с разгона взлетев на внешний вал, перескочить через ограду. Скатывались они в крутой ров; кони ломали себе ноги и, перекинув через головы всадников, разбивали их о камень. Но те, кто удержался в стременах, начали из рва обстреливать стены и башни. Один из них, от шеи до пят обтянутый сверкающей кольчугой, словно змея чешуей, метался по рву, внезапно поворачивая коня, на скаку спускал тетиву и, вновь рванув удила, увертывался от летящих в него стрел. Он казался неуязвимым, когда тяжелый камень, сброшенный со стены, ударил его в грудь и он, согнувшись в седле, упал наземь. Но как убитая змея еще жалит придавившую ее пяту, так последняя пущенная им стрела звонко сорвалась с тетивы, загудела и вонзилась в грудь Микулы Бермятича. Покачнулся Микула, алая кровь хлынула из его рта, и мертвым склонился он на настил башни, где столько лет верно нес сторожевую службу. А половцы, завыв, подхватили тело своего князя, и, повернув коней, перескочили через изгородь обратно в поле.
В это-то самое мгновение Василько с Завидкой появились на стене.
Когда прибежали они в Гончарову землянку спасать Завидкиных братьев и сестриц и нашли лишь троих младшеньких, когда вытащили их наверх, то увидели, что дорога пустынна, а ворота в детинец заперты. Василько сел на порог и тихо сказал:
— Мы погибли.
Но Завидка хоть был собою невзрачен, а дух имел смелый. Младенец был у него на руках, близнецы схватились за его рубашку. Уже вдали, вздымая черную пыль, приближались половцы. Завидка сказал:
— Один путь остался — кругом, тайным ходом. Дверь отперта ли?
— Заперта. Я воротами вышел.
— Все равно, — сказал Завидка. — Не оставаться же здесь!
И, по очереди таща близнецов за руки, шлепками успокаивая младенца, добежали они до моста. Со стены увидели ребят и подбадривали их криками. Но так как ворота уже опасно было отпирать, то откуда-то достали большую лубенку и на канате спустили ее с вала. Первыми поднялись трое малышей, вторым — Василько, последним — Завидка. И вовремя: половецкая стрела уже впилась в дно лубенки.
Таким необыкновенным путем попали они в детинец и тут увидели, как обычно пустынная площадь забита людьми и скотиной. Заглушая все голоса на площади, женские рыданья, рев быков, ржанье коней, слышался дикий вой половцев, шедших на приступ. Поспешно добежав до кузни, мальчики сдали кузнечихе малышей и поднялись на башню.
Первое, что увидел Василько, был мертвый отец. Тогда, вдруг побледнев как стена, он ясно вспомнил дорогое лицо, как еще недавно в ужасе смотрело оно на него сверху башни и как дрожала тетива на луке.
Сколько ни кричи — до луны долетит крик, а отец не услышит. Сколько ни рыдай, всю землю затопи слезами — отец не почует. Умер отец, и последняя мысль его была, что Василько негодяй и предатель. Как ему было знать, что делал Василько у потайного хода, что из шалости, из озорства отпирал он ворота, а не для того, чтобы врагам путь открыть… А кабы успел Василько ворота отпереть, не под валом выли бы половцы, а ворвались бы в детинец, всех поубивали бы. Какую муку испытал отец, спуская стрелу с тугого лука родному сыну в несмышленую голову! И никогда, никогда не рассказать, не объяснить, прощенья не вымолить, не заклясться, что навсегда отныне кончились и глупости, и шалости, и резвое непослушание. От невыносимой душевной боли зарыдал Василько, упал на колени и, поцеловав уже охладевшую отцову руку, вынул из нее лук, поднял колчан и стал у изгороди, ожидая врага.
Ненадолго откатившись, половцы приближались вновь. Спешившись и заслонившись сверху щитами, так что с башни казались они огромной черепахой, укрытой железом, кожей и медью, начали они рубить изгородь наружного вала и сбрасывать бревна в ров. С двух сторон обнажился мост. По очищенному от изгороди пространству галопом промчался половец, таща за собой на поводу двух коней, запряженных в длинное бревно. Наверху, на башне, Василько натянул лук Микулы Бермятича. Половец победно выл, закинув вверх голову. Пущенная с башни стрела попала ему в горло. Половец упал, но уже десятки рук подхватили бревно, подняли, побежали с ним к воротам. Бревно с грохотом ахнуло в них. Вздрогнули ворота, но удар выдержали.
Бревно било в ворота до самого заката. Сверху на половцев сыпались стрелы, валились камни, выливались расплавленная смола и кипяток. Но, казалось, врагам не было числа. Все новые руки хватались за бревно и, раскачав его, вновь и вновь ударяли в ворота. Ров до моста наполнился людскими и конскими трупами. Завидка попросил Василько:
— Дай мне ключ от водяных ворот.
Василько посмотрел на него сухими блестящими глазами:
— Зачем тебе?
— Во рву полно луков половецких, стрел. Как стемнеет, пойду себе добывать.
— Дурак! — сказал Василько. — Ворота тебе не игрушка, недаром они заперты. Ты что хочешь, чтобы половцы за тобой следом вошли? Возьми мой лук, старый.
— Да он мал, — возразил Завидка.
Но Василько отвернулся, не захотел говорить. Тогда Завидка молча взял маленький лук, с обидой поворошил тупые охотничьи стрелы в колчане, выбрал одну, прицелился и, вздохнув, спустил тетиву.
Под вечер половцы, немного отступив, разложили костры и стали варить мясо в треногих котлах.
Защитники детинца, выставив сторожить несколько лучников, тут же на стене наскоро поели и прилегли отдохнуть, как жнецы в страду ненадолго засыпают на недожатом поле.
Глава IV
ВОДЯНЫЕ ВОРОТА
Господин Глеб в который раз обошел стены и убедительно попросил всех лучников, чтобы, пока луна еще не взошла, внимательнее следили они за рвом и если услышат шорох, то стреляли бы, не жалея стрел, потому что, возможно, разожгли половцы костры для отвода глаз, а сами под покровом темноты снова могут пойти на приступ. Затем он вернулся домой, сел в любимое свое высокое кресло в большой горнице, от ужина отказался и велел позвать к себе Георгия Глебовича.
Когда Георгий вошел, господин Глеб тихо сказал:
— Я тебя сегодня на крепостной стене не видел.
— Молоденек я еще, — ответил Георгий.
— Не так уж и молоденек, по пятнадцатому году. Моложе тебя там камнями в половцев кидали.
Георгий подумал, потом заговорил:
— Сам ты меня учил, батюшка, мудрой шахматной игре. В минуту опасности король прячется за турой, от противника заслоняется пешками.
— Да разве ты король? — воскликнул господин Глеб. — Под королем понимать надо власть, княжество, Киев. Мы же турой, крепостью, детинцем поставлены заслонять его, защищать своей жизнью.
— Один я у тебя сын и наследник, — упрямо сказал Георгий. — Не успею я жениться и детей родить — прекратится со мной древний наш род.
— О роде ты не беспокойся, — язвительно и гневно сказал господин Глеб. — Быть может, лучше было бы ему прекратиться.
Наступило молчание. Господин Глеб вздохнул и заговорил:
— Если ты боишься взойти на стену, может быть ты другую окажешь мне услугу? Еще два часа осталось до восхода луны. За это время проскочишь безопасно. Хочешь уйти из детинца?
Георгий не поверил своим ушам при нежданном этом предложении и переспросил:
— Как?
— Мы сможем продержаться два или три дня. Припасов хватило бы, может быть, и на неделю. Но все же одним нам половцев не отбить, и я на то не надеюсь. Послать гонца надо в Ростовец иль Неятин за помощью. Каждый человек, могущий держать в руках оружие, мне дорог. Половцев много — больше, чем нас. Хочешь, я пошлю тебя гонцом? Ежели ты боишься, то можешь не возвращаться с подмогой — скажешь, что я послал тебя в Киев. Но честью моей заклинаю тебя, серебряной моей сединой — торопись. Если за ночь не доскачешь ты до Неятина, если завтра к вечеру не будет подмоги, все мы погибнем… Вот тебе деньги на дорогу. — И он кинул на стол туго набитый кошель.
Глаза Георгия блеснули, но он спросил сдержанно:
— Как же мне выйти из детинца?
— С восточной стороны есть тайный ход, водяные ворота. Будь жив храбрый Микула Бермятич, пришлось бы поведать ему о моем позоре, что посылаю тебя, потому что худшего человека не нашел, все в детинце лучше тебя. А теперь ключ у меня, никто о том не узнает.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — сказал Георгий и усмехнулся.
Вскипев, страшным голосом крикнул господин Глеб:
— Трус, ты смеешься! — и ударил его по лицу. Георгий прижал к щеке белый платок и опустил глаза.
— Смотри мне в глаза! Смотри! Что ты замыслил?
Но Георгий ответил спокойно и тихо:
— Будь покоен, батюшка, все исполню, как надо. Вихрем помчусь за подмогой. — И оскалился. — Ведь каждый шаг коня будет удалять меня от опасности. В моей это выгоде.
— Пойди, приготовься, — сказал господин Глеб, внимательно глядя на него. — Я сам выведу коня…
Некому было принести Завидке поужинать, и Куземка взял его с собой в кузницу. Здесь Завидка с жадностью поел горячих щей, попросил еще, но спать ложиться не захотел, а вышел.
На площади было тихо. Измученные люди спали, тесно прижавшись друг к другу, будто стараясь и во сне удержать все, что осталось у них дорогого на свете. Изредка слышался тихий детский плач и шепот матери, утешающей ребенка.
Завидка осторожно пробирался меж спящих и все время думал, заперт ли замок или, может быть, в последний раз забыли его запереть. Он все никак не мог вспомнить, когда ж он был тут последний раз и у него ли тогда был ключ, у Василька или Куземки и заперли ли замок иль позабыли, и шел на авось, слабо надеясь, что вдруг раз в жизни ему повезет.
Меж клетей у прохода, который вел к водяным воротам, Завидка зажмурился и подумал: «Вот сейчас открою глаза, а замок-то отперт». Но все медлил. А когда открыл, то увидел двух людей, закутанных с головой в темные плащи. Первый, высокий и тонкий, придерживал рукой угол плаща, как бы боясь, чтобы ветер не отнес его в сторону и не открыл его лицо. Второй человек, такой же высокий, но намного шире в плечах, вел на поводу коня. Конская морда была обернута тряпкой — не заржал бы.
«Сейчас они пройдут, — подумал Завидка, — а я посмотрю, заперт замок или отперт. Сейчас пройдут… Что же они не мимо идут, а сюда?» И прижался к стене, чтобы его не увидели.
Тот, кто вел коня, отпер замок, и оба, с усилием толкая коня вниз по ступеням, скрылись за дверью.
«Вот и повезло мне! — подумал Завидка. — Не приди они да не отопри, был бы мне от ворот поворот. А теперь дорога открыта. Подождать, что ли, пока они подальше пройдут, чтобы не столкнуться с ними в проходе? Нельзя ждать, луна скоро взойдет! А вдруг они сейчас обратно вернутся и снова дверь замкнут? Авось проскользну».
И в самом деле, везло сегодня Завидке. В проходе веял ветерок-сквозняк, нес ночную прохладу. Значит, и выход был уже открыт. Кувырком слетел Завидка с земляных ступеней, выглянул наружу. Один из людей уж успел сесть на коня, другой прощался с ним. Завидка спрятался в кустах. Всадник ускакал, а пеший вернулся обратно, прикрыл за собою дверь входа.
«Задвинет он засов аль нет? — подумал Завидка. — Авось забудет. А не забудет, уж я как-нибудь через ограду обратно переберусь. Темно, небось не увидят. А будто уж и посветлей стало. Надо торопиться».
Перебравшись обратно через невысокий внешний вал, на котором с этой стороны не было тына, он спустился в ров и бесшумно покрался к западной стороне вала. Луны еще не было, но туман над тихо журчащей Рублянкой, казалось, светился. Завидка подумал, что сверху его могут увидеть, лег на живот и пополз.
Первый половец издали показался ему темным пятном на земле, невысоким неровным холмиком. Случайно Завидка задел его рукой и едва не вскрикнул, но удержался, прикусив губы, и ощупью стал искать лук. Лук был сломан. Завидка пополз дальше. Второй половец лежал под конем, и достать его лук Завидке было не под силу. У третьего почему-то лука совсем не было. Теперь убитые половцы лежали все чаще. Все ясней становилось видно. Скуластые лица ощерили зубы, усмехались неподвижно и страшно. Завидка в тревоге поднял голову. Луна еще не взошла.
Вдруг прямо перед собой Завидка увидел на земле лук — такой, как ему хотелось. Не большой, но и не маленький, такой, что он мог бы его натянуть, из неведомого дерева, крепкий и гибкий, с набитыми стальными полосками. Никто не держал лук, он был просто брошен на землю. Рядом с ним мертвый половец смотрел на Завидку, оскалив желтые зубы. Завидка, не отводя от него глаз, потянул лук к себе. Стальные полосы зазвенели, задев за кольчугу. В то же мгновение со свистом пролетела стрела и впилась в мертвого, задев Завидку и разорвав рубаху на его плече.
Завидка замер, не смея повернуть голову. Но все было тихо. Стрелец на стене, наверно, также стоял, затаив дыхание, прислушиваясь к темноте.
Наконец Завидка шевельнулся. Снова просвистела стрела. Но медлить было нельзя. Уже поднималась над степью чуть ущербная луна. Еще немного, и она зальет все кругом своим отчетливым белым светом. Ползти, прячась в тени мертвецов, замирая и пережидая, не было времени. Завидка вскочил и побежал. Стрелы градом сыпались вдогонку, но он уже успел добежать до кустов, затем перескочил невысокий наружный вал, упал, толкнул руками дверь. Дверь была изнутри заложена засовом — путь в детинец отрезан. А о том, чтобы перебраться через два вала, да через высокую изгородь, и думать было нечего. Пока вскарабкаешься на первый вал — увидят. Примут за половца, убьют — дохнуть не успеешь. Чудо, что и сюда под стрелами лучников добрался живым.
Глава V
НОЖ
Случилось, что в то самое утро, когда половцы напали на Райки, бортник понес господину Глебу собранный им мед, два тяжелых бурака, а Милонег и Кирик остались около избушки помогать деду.
Они собирали хворост, и когда нагибались, липкие паутинки, опутавшие кусты, щекотали им лицо. Ловили решетом рыбу, золотую и серебряную, в прозрачном звенящем ручье. Притомившись, присели на ступени лесенки, и дед учил Милонега плести лапти.
Вдруг, раньше времени, увидели они бортника, растерянного, растрепанного, в разорванной рубахе, держащего в руках оба бурака с медом.
— Чего ж ты мед обратно принес? — спросил дед. И бортник начал рассказывать, как он шел, как совсем почти дошел, а совсем-то дойти нельзя было, потому что вокруг детинца стоит неведомое войско, дикие всадники скачут, а со стен детинца стрелы тучей сыплются.
Тогда Милонег встал и поклонился.
— Спасибо, — сказал он. — Пойду.
— Куда ты? — спросили они в один голос.
— Половцев бить, — ответил Милонег. — Я русский. Русские бьются, и я с ними.
Сколько его ни уговаривали, он стоял на своем. И наконец Кирик взялся его проводить до опушки леса. По дороге он несколько раз останавливался, будто хотел заговорить, но, взглянув на Милонега, опять шел вперед, раздвигая ветки, свисавшие над дорогой.
Но когда пришло время прощаться, вдруг Кирик, обхватив Милонега за плечи обеими руками, сжав так, что хрустнуло, заговорил с неожиданным жаром:
— Оставайся в лесу-то!.. Оставайся. Будешь деду внучек, отцу сын, мне братец родной. Дружить будем. Хорошо в лесу-то! Мы и зимой тут живем. Зимой зверей будем промышлять, лес будем рубить. Хватит деревьев-то в лесу. Оставайся!
— Нет, — сказал Милонег, — нельзя мне.
— А то оставайся. Зверья хватит в лесу-то. Зайцев наловим — дед тебе кожух сошьет заячий. У меня кожух заячий, мягонький. И тебе сошьет такой же.
— Нет, — сказал Милонег, — я пойду.
Тогда Кирик повернулся и зашагал обратно в лес. А Милонег один пошел вперед, к Райкам.
Уже солнце красным шаром спускалось за край степи, когда увидел он вдали бесчисленное войско. Он сел на землю и стал ждать темноты, обдумывая, как ему пробраться сквозь вражеский стан, потому что другого пути не было. Идти водяными воротами и в голову ему не пришло. Он не сомневался, что они заперты.
Все обдумав, он снял лапти, сплетенные ему дедом, и рубаху, подаренную Кириком, свернул их и, положив наземь, засыпал осенней сухой травой, чтобы звери не растаскали и птицы не унесли. Холщовые штаны он завязал у щиколотки, чтобы не цветом, так хоть покроем походили на половецкие. Растрепал волосы, чтобы падали на лицо космами, как у раба. Половецкий язык он знал хорошо, по языку кочевники его за своего приняли бы.
Как стемнело и вдали запылали костры, он встал, вздохнул и пошел к половцам.
У первого же костра он остановился. Над треногим котлом поднимался горячий пар, сладко пахло вареной кониной. Милонег вспомнил, что с утра не ел, и вдруг почувствовал, что и не хочет есть, а только что-то жжет его изнутри, будто перехватывает горло.
— Господин Сар здесь ли? — спросил он у половца, нагнувшегося над костром.
Тот поднял от котла лицо, освещенное пламенем.
— Здесь господин Сар. А зачем он тебе?
— Я его ничтожный раб, — ответил Милонег. — Неделю тому назад послал он меня с поручением, и теперь я должен дать ему ответ.
— Долго ж ты не являлся! — сказал половец и усмехнулся. — Где же ты был всю эту неделю?
— Ждал вас неподалеку, как было мне приказано. Но вы запоздали. Вы-то всю неделю где были?
— Задержались. Брали дальние заставы. Русские за свою землю до смерти бьются. Не скоро их одолеть. А какое твое было поручение?
— Господин Сар приказал мне молчать. Он вырвет мой язык, если я скажу, что мне не велено. Как мне найти его шатер?
Половец рукой указал путь, и Милонег пошел дальше.
У большинства костров люди уже успели поесть и тут же, повалившись, заснули. Милонег шел, то обходя спящих, то переступая через них, свободно, не таясь. Никто его не замечал и не останавливал. Один раз поднялась голова в островерхом колпаке и спросонья спросила:
— Кто идет?
— К господину Сару, — ответил Милонег.
— Иди!
И снова раздалось храпенье спящего.
Один раз он нагнулся и поднял нож, лежавший около половца. Нож мог пригодиться. Половец ничего не заметил, только отмахнулся рукой, будто от комара. Наконец Милонег увидел шатер, крытый дорогими коврами. Там не спали. Горел огонь, и слышались голоса. Милонег обошел кругом, лег на землю и, чуть приподняв ковер, прильнул глазом к щелке.
Прямо против него на шелковых подушках лежал человек, которого он ненавидел больше всех на свете, — половецкий князь господин Сар, тот, кто украл его и держал в рабстве. Но сейчас его вид наполнил радостью сердце Милонега.
Господин Сар был ранен и тяжко страдал. Врач, стоя перед ним на коленях, прикладывал к его груди пропитанные душистыми лекарствами повязки. Но господин Сар, поднявшись на локте, прерывающимся от боли голосом вел допрос. Того, кого он допрашивал, Милонег не мог рассмотреть. Он видел только зеленые сафьяновые сапоги с острыми носами и изогнутыми каблучками.
— Куда ты скакал, когда мои люди поймали тебя в степи? — спросил господин Сар.
— Меня послали гонцом, — ответил человек в зеленых сапогах, и его голос показался Милонегу знакомым. — Меня послали за подмогой, потому что одним нам не удержаться.
— Сколько людей в детинце? Отвечай! Ударьте его нагайкой, кто поближе.
— Не бей, я отвечу. Боярин Глеб и двадцать человек дружинников. Слуг столько же или немногим больше. Посадских и смердов я не считал.
— Сколько их?
— Я не знаю. Полтораста или двести, не больше.
— Припасы есть?
— Многие привели с собой свою скотину. Еды на неделю хватит, быть может немного дольше.
— Выходы есть, кроме ворот? — спросил господин Сар и, застонав, приподнялся.
Ответа не было. Потом решительно:
— Нет!
Господин Сар упал на подушки, махнул рукой, приказал слабым голосом — в тишине каждое слово прозвучало отчетливо:
— Увести его. Отрубить голову.
Тогда человек в зеленых сапогах упал на колени, и Милонег признал его. Светлые глаза под белыми ресницами, юношеское нежное и красивое лицо — Георгий Глебович.
— Не убивай меня! — рыдая, закричал Георгий. — Я рабом тебе стану, я буду тебе верным слугой.
— А ты знаешь ли, что это — верность? — спросил господин Сар. — Уведите его.
— Подождите, подождите! Я открою вам тайну. Второй ход есть! Даруй мне жизнь, я все скажу. Никто не знает про этот ход. Знал один убитый дружинник, знает мой отец боярин Глеб и я. Больше никто. Даруй мне жизнь, я все скажу!
Господин Сар засмеялся, закашлял кровью, махнул рукой слугам — подождите! Все замерли. За ковром шатра Милонег стоял, зажав в руке нож.
— Дарую жизнь! — раздался голос господина Сара, слабый, хриплый, прерывающийся.
— Господин, пошли своих людей прямо на восток, мимо наружного вала, мимо восточной башни…
Разрезав ковер сверху донизу ножом, Милонег ворвался в шатер и всадил нож в горло Георгию. Тот безмолвно рухнул, а Милонега окружили и схватили.
О том, как умер Милонег и как мучили его перед смертью, рассказывать тяжко и больно слушать.
Глава VI
СМЕРДЫ
Этим утром господина Глеба у порога его жилища ждала толпа смердов. Один из них, гигантского роста, с косой-горбушей на плече, опустив голову так, что нечесаные волосы упали на лицо, будто на некошеном поле поникли колосья, заговорил тихо и робко:
— Господин, дай нам оружие, чем бить половцев. Устали мы сложа руки, без дела сидеть на площади.
— Как ты смеешь говорить со мной! — ответил господин Глеб. — Разве я тебя не купил за пашню, за плуг, за семена для посева? Если собака забрешет, я ударю ее ногой, если лошадь заржет не вовремя, я хлестну ее плетью. Ты мой, как собака, как лошадь, как вол, как бессловесная скотина. Пропусти меня!
— Господин, — возразил смерд, — их много!
— Не бойся, — сказал господин Глеб. — Стены детинца высоки, и я сумею защитить эти стены, и свое добро, и свой скот за этими стенами.
Смерды расступились.
Утром Завидка, проснувшись, увидел над головой зеленую вязь листьев и острый луч солнца, щекотавший ему глаза. Он прищурился, вытер рукавом росу с лица и будто заодно стер улыбку с губ, помрачнел.
Не раз за последнюю неделю случалось ему так просыпаться. Но тогда это была веселая игра. Он знал, что придет к нему Василько иль Куземка, принесет за пазухой еды на день, и впереди до самого вечера было беззаботное житье, купанье в речке, уженье рыбы, уха, сваренная на костре. А теперь он почувствовал себя отверженным. Друзья были в детинце, защищали родную землю. А он был здесь, отрезанный от них, никому не нужный, одинокий, бездельный. Наверно, хватившись его, подумали друзья, что он сбежал из детинца, как подлый трус, и Куземка, наверно, сказал: «Вот не ожидал я от Завидки, что не будет его с нами в смертном бою!» А Василько, небось, зубы скалит: «Не голова у Завидки, а худой горшок! Говорил я ему, чтобы не ходил потайным ходом. Теперь пусть на себя пеняет, дурачина!» — «Не дурачина, а предатель, враг, хуже половца!» — ответит Куземка.
Есть хотелось так, что хоть волком вой. Сердито посмотрел Завидка на новый свой лук — лучше сидеть бы ему в детинце да стрелять пускай охотничьими стрелами, чем без толку торчать тут в кустах, пока с голоду подохнешь. Но так красив был новый лук, что он не выдержал, прижал его к себе и решился — была не была! — выбраться из своего убежища, доползти рвом до ворот и хоть одного половца да половецкой стрелой застрелить. Тотчас же ящерицей выскользнул он из кустов и пополз на животе, прячась в высокой траве.
«Эх, шевелится трава, выдаст меня!» — подумал он, но тут услышал вдали первые крики половцев, не утерпел, вскочил и бросился бежать к воротам. Со стены никто в него не стрелял и не целился, и он понял, что все сейчас на западной стене. Добежав до первых половецких трупов, он, прячась за ними и перебегая от одного к другому, добрался до того места, где вновь разгоралась битва. Здесь он залег и, словно за изгородью, хоронясь за убитыми, вынул из колчана новую стрелу, натянул тетиву нового лука. Изогнулись стальные полоски, запела тетива, засвистела стрела — одним стало меньше на свете…
Этим утром, когда половцы бросились на приступ, они тащили длинные лестницы, наскоро связанные из бревен частокола. Приставив эти лестницы к валу, они стали взбираться на стену. Их встретил град стрел.
Один за другим, взмахнув руками, враги срывались с лестницы в ров, но вместо одного убитого двое живых вновь карабкались кверху.
Василько с башни мрачно и мерно спускал стрелу за стрелой и вдруг с удивлением заметил, что и снизу, из рва, кто-то метко бьет половцев. Но раздумывать ему об этом было некогда.
Несметно, видно, было число половцев, и под стрелами не убывало их, а все прибывало. Удалось им приставить лестницы к стене, над частоколом уже показались островерхие колпаки. Первую из лестниц Аника-бочар схватил со страшной силой за верхнюю перекладину, качнул и откинул назад. Лестница со всеми висящими на ней половцами мгновение стояла прямо, а затем опрокинулась, давя тех, кто был на ней и кто попался на пути. Аника еще постоял, протянув вперед могучие руки, но вдруг из его рта хлынула кровь, и он упал ничком. Три его сына нагнулись к нему, но он был уже мертвый.
Тогда с воплем перепрыгнули они через изгородь и скатились в ров. И тут же, вскочив на ноги, схватили поверженную лестницу и рванули ее в разные стороны, так что перекладины отскочили и бревна развалились. Средний и младшенький схватили по бревну, а старшему бревна не хватило. Поднял он огромного половца за ноги, и пошли все трое молотить врагов, как на току цепом молотят жито.
Половцы кинулись на них, и на мгновение словно темный водоворот закружился во рву: вздымались и падали тяжелые бревна и мертвый половец разбивал черепа живых.
Кривые половецкие ножи не посмели ударить в грудь — в богатырские спины вонзились. И пали три бочарова сына, смешав свою кровь с ненавистной кровью врага.
Наверху, на стене, Ярема-кузнец, высоко подняв обеими руками каменный молот, бил по вражьим головам, будто по наковальне, ковал смерти обильную дань. Но уже много лестниц приставлено было к валу, и половцы, хлынув черной толпой, затопили стену. Где один пал, десятеро на его место становились. Не убывало врагов, а все прибывало.
В это время на валу показались смерды. Шли они немытые и нечесаные, в лаптях и в ветхой одежде. У каждого в руках был топор, которым они в мирные времена рубили лес и тесали бревна. Поплевав на ладони, взмахнули смерды топорами и пошли колоть половцев, будто дрова кололи на долгую зиму.
А впереди дровоколов размеренным шагом гигант с косой шел и, низко нагнувшись, широко замахиваясь, косой-горбушей косил врагов. Дрогнули половцы и расступились. Кого коса не подкосила, рубили топоры. В один конец прошли смерды и повернули обратно. Тогда половцы взвыли и кинулись вниз с вала. Во рву добивали их стрелы с башни, а внизу Завидка, искусный стрелец, вел счет поверженным им врагам, и вверху Василько, забыв о своем горе, кричал:
— Кто больше!
Из тех, кто в тот день шел на приступ, ни один не вернулся живым к своему костру.
Глава VII
ОГОНЬ
Двое суток Макасим без устали ковал стрелы. Ярема-кузнец с подручным были на стене, а стрел могло не хватить. Молниеносным движением, почти не глядя, Макасим клещами вытягивал из кусочка железа черенок стрелы и несколькими ударами молотка отковывал перо. Хоть он умел делать стрелы со втулками и с пером круглым, продолговатым, квадратным и фигурным и даже стальные, которыми можно было пробить кольчугу, но и простая железная стрела была достаточно стойкой, а ковалась быстрее. Тишка с Митькой, так и прижившиеся у старика, раздували пламя в горне, а когда они уставали, то на смену им всегда находились у Макасимовых дверей другие ребята.
Затачивать стрелы Макасим не успевал. Тогда он велел созвать соседских девчонок — женщины все были заняты. Макасим роздал девчонкам стрелы, показал, как их затачивать, и разослал по домам — в мастерской без того было тесно.
В каждом доме были ручные жерновки для помола зерна. Девчонки, помогая друг другу, взобрались на столы, сняли с оси верхние жерновки-бегунцы и, положив на пол, принялись точить. По всему жилому ряду стрелы визжали, затачиваясь. Готовые стрелы клали в корзинки и несли на стены.
Уже вечерело, когда Макасим вышел ненадолго из мастерской подышать прохладой после томительной духоты своей кузни. Было тихо. Изредка замычит корова, вскричит петух, сзывая на отдых кур. Бревно, весь день с грохотом бившее в ворота, замолкло. Половцы, отступив за вал, уже разжигали вечерние костры. Макасим поднял голову к спокойному темному небу и вдруг увидел, что высоко летит стая жар-птиц, распустив пышные огненные хвосты. И вдруг жар-птицы начали падать на площадь. Одна упала к ногам Макасима, и он увидел, что это стрела с привязанной к ней горящей куделью. Макасим затоптал огонь, но уже кругом раздавались крики: «Горим!»
Жилые клети помещались в самом валу и обмазаны были глиной, но пристроенные к ним сараи были крыты соломой. Огненные стрелы, упав на эти крыши, подожгли их. Солома горела, с треском рассыпаясь фонтанами искр. Воды в детинце было мало, заливать пожар нечем было, и люди принялись растаскивать сараи и затаптывать огонь. Ночь была безветренная, и хотя несколько сараев выгорело, пожар погасили быстро.
Макасим, с опаленной бородой и обожженными руками и ногами, вернулся к себе. Но тут ждало его новое горе.
Одна из стрел, влетев в окно горницы, подожгла солому на лежанке, и быть бы здесь пожару, но соседи вовремя успели погасить огонь. И все же все вещи в горнице были раскиданы и закопчены: Макасим увидел на полу дорогие свои шиферные формочки, разбитые вдребезги, сундучок на боку, с отскочившей крышкой, а прекрасную свою книгу он вовсе не мог найти.
Моргая красными веками, чтоб удержать мешавшие смотреть слезы, старик прибирал горницу и рассказывал помогавшим ему Тишке с Митькой, какая это была книга, как десять лет он работал за нее и как собрана была в ней вся человеческая мудрость, а теперь ее нету и не может он ее найти.
Но когда вспомнил Макасим прекрасный заглавный лист и всех мудрецов, изображенных на нем, то не смог он удержаться и, как ребенок, заплакал.
Поздно вечером пришел Василько попросить новых стрел — все, что было, в половцев выпустил, — и принес Макасиму его книгу, невредимую и обернутую в шелковый лоскут. С башни увидел, как загорается златокузня, и бросился к ней. Унести сундучок не хватило у него сил — видно, много там было меди, свинца и железа. Тогда он сбил крышку и унес книгу, потому что знал, как дорога она Макасиму.
— И наглотался же я дыму, дедушка! — сказал Василько. — О сю пору кашляю. — И намеренно закашлялся: «Кхе! Кхе!», чтобы развеселить старика.
А Макасим зашил книгу в кожаный кошель и на ремне повесил ее на шею под рубаху, чтобы никогда с нею не расставаться.
…Весь этот день Завидка провел во рву, прячась за трупами и стреляя, пока хватило стрел. Когда колчан опустел, он принялся подбирать стрелы, во множестве валявшиеся вокруг. Уже под вечер, нагнувшись за стрелой, он вдруг почувствовал, что земля поползла у него из-под рук и голова, отяжелев, к земле никнет. Тело тянуло лечь, и он лег, прильнув щекой к чьим-то ногам.
«Что со мной? — в страхе подумал он. — С чего я ослабел? И не болит ничего, только голова кружится…»
Вялыми руками он ощупал себя — раны нигде не было.
«Оголодал я. Когда же я ел? Вчера днем, когда к кузнечихе прибежали… нет, вечером — щи, когда уходил…» Тут он уже ни о чем не мог думать, только о щах. Но это были нехорошие мысли, от них мутило.
«Умру я», — подумал он. Но эта мысль была того хуже.
Вдруг огненные стрелы пронизали небо и высокая над валом изгородь отчетливо и черно выступила на покрасневшем небе. Столбом взметнуло багровый дым, золотые взлетали искры.
«Пожар! В детинце горит!» И Завидка, вскочив, бросился к валу.
Как не бывало слабости, ноги сами несли его. Здесь не взобраться. У водяных ворот было ниже, но внутренний вал высок. Цепляясь за пучки травы, он пытался подняться на вал, но трава оставалась у него в руках, и он который раз скользил книзу. А меж тем трава уже не так отчетливо была видна, и не разглядеть было трещины на бревнах изгороди, и сама изгородь будто потускнела, едва заметно выступая на темно-синем небе. И все темнело и темнело, и стало совсем темно. И Завидка увидел, что уже ночь и пожару нет.
«Что со мной? Что со мной? Чудится мне, что ли? И в глазах темно. А может быть, я уже умер и это душа моя бродит?»
Он щипнул себя посильнее, с вывертом, и понял, что жив и что не есть ему уже хочется, а пить, да так, что даже язык стал шершавый и будто припух. Тогда, собрав все свои силы, он решил перебраться через невысокий вал к речке.
Сколько времени он перебирался через этот вал, он не помнил. Вниз он просто скатился и застрял в кустах у водяных ворот.
И вдруг он увидел — и это было самое удивительное в этой удивительной ночи, — как ворота медленно приоткрылись и из них выглянул человек, осмотрелся и вышел. За ним — второй, третий… человек десять. Они шли гуськом, осторожно и пригнувшись, неся в руках ведра. Первый уже успел спуститься к реке, когда показался последний. Но едва и этот успел пройти мимо кустов, как Завидка бросился в открытую дверь.
В темноте у выхода он на кого-то натолкнулся, но вырвался из схвативших его рук и побежал к кузнице. За ним никто не гнался — верно, увидели, что он один, и маленький, и свой.
Ворвавшись в кузницу, Завидка не своим голосом закричал: «Куземка!» — и бросился на шею другу.
Глава VIII
СЛАВА
Все эти дни от зари до зари, ровно и не переставая, замолкая лишь на ночь, бревна били в ворота, и вдруг на третье утро ворота затрещали и распахнулись. Хлынула черная волна диких всадников, мгновенно затопила площадь и закрутилась водоворотом. Одни еще бились врукопашную, а другие, схватив за рога скотину, гнали ее из детинца в свой стан. Только у ворот господин Глеб с небольшой горсткой своих дружинников пытался сдержать натиск врагов.
Половцы, проникнув в жилища, кидали в окна ткани, меха и утварь, тащили упиравшихся женщин, словно котят хватали детей по двое и по трое, кидали их поперек седла. И, все, что можно, захватив с собой, поджигали пустое жилище. У входа в кузницу Ярема, размахивая докрасна раскаленной полосой железа, отгонял воров, а за его спиной Куземка вытаскивал клещами из огня новую полосу, подавал отцу вместо остывшей.
Половец, ворвавшийся к Макасиму, схватил за шиворот Тишку с Митькой, поволок их к дверям. Тишка с Митькой, вывернувшись, вонзили ему в руки острые зубенки. Он кинул их, но опять подхватил. Макасим кинулся к нему. Половец ударил старика в грудь ножом. Нож погнулся и отскочил. С ужасом взглянув на Макасимову холщовую рубаху, отразившую его удар, половец бросил ненужный, согнутый нож, выпустил ребят и выскочил из кузни. А Макасим и сам не понял в это мгновение, что спасла его книга — деревянные доски ее переплета и серебряные на них дощечки.
В доме господина Глеба богатая досталась половцам добыча. Обезумев от жадности, рвали они друг у друга из рук золотые узорочья и молодых служанок. Богатые шелка топтали сапогами, рвали ковры со стен. Госпожа Любаша, увидев среди грабителей знакомого ковуя, столько лет служившего господину Глебу разведчиком, бросилась к нему, моля заступиться. Но ковуй рявкнул:
— Пошла прочь, старая карга! — и отшвырнул ее на пол.
Она осела, грузная и обмякшая, на четвереньках уползая от страшных воров.
Бросив ненужный теперь лук, Василько сбежал по лестнице в горницу, схватил на руки мать и потащил ее к тайному выходу. Она рвалась из его рук, обезумев, не понимая, кто ее тащит. Не признав сына, царапала ему лицо, но он схватил ее подмышками и наполовину нес, наполовину волочил. Кто-то ударил ее по голове, и мать сразу обвисла и стала такой тяжелой, что ему не под силу стало тащить ее. Тогда он положил ее на землю и прикрыл своим телом, пытаясь уловить слабое ее дыхание. А сверху, с башни, где был он с утра, Завидка расстреливал последние свои стрелы, зорко целясь, чтобы не попасть в своих в этой страшной каше борющихся на площади тел.
И вдруг загудели деревянные трубы, ременные шары ударили в бубны. Русская рать шла на выручку. Трубили трубы с севера и с востока. Затрубили с юга. С рокотом, со звоном шла на выручку русская рать. Шли с Роси, с Ростовицы, с Тетерева, с Пятки, с Ирпеня. Из Ростовца, Коробчеева и Неятина. Из Чарторыя, Колодяжного, Изяслава и Каменца. Шли из Яроповичей. С трубами, с бубнами шло на выручку русское войско.
Услышали эти звуки половцы — повернули коней и поскакали в степь, увозя с собой пленников, бобровые меха, скот и награбленное оружие.
Серыми волками скачут половцы в степь, а за ними несется русская рать, нагоняет, настигла. Гудят трубы, бубны звенят, русские мечи рубят половецкие головы. Не вернуться проклятым к своим шатрам и кострам, не скакать уж им на краденых конях, потрясая ворованным оружием. Полегли половцы на смятую ковыль-траву, а вороны уже слетаются, похоронную песню каркают, поминальный пир празднуют.
А в Райках убитых хоронят, раненых лелеют, а кто жив остался, благодарят своих избавителей, подносят им чары вина, обнимают, и плачут, и радуются. Слава русским воинам! Слава заставам, заслоняющим Киев! Всем звеньям единой цепи, опоясавшей Русскую землю, слава!
Когда потушили огни и разобрали раненых и живых от мертвых, то увидели, что крепость пострадала не слишком. Крепостной вал был частью разрушен, ворота были разбиты, выгорело внутри несколько жилищ. Но многих защитников не досчиталась крепость. У ворот, среди груды тел, нашли господина Глеба. Его шлем был разрублен, разрублена кольчуга, белая борода красна от крови. Но он был еще жив и в костенеющих руках сжимал рукоять меча.
— Мой гонец подоспел вовремя? — спросил он нагнувшегося к нему воеводу.
— Твой гонец был у нас без малого месяц назад. Предупредил, что половцы готовят набег и если увидим мы огни, то спешили бы на помощь. С тех пор стояли воины дозором на башне, следя, не вспыхнет ли где зарево.
— А другого гонца не было, два дня назад? Другого, молодого и пригожего, кто сказал бы, что половцы уже здесь и что нам не устоять без подмоги?
— Другого гонца не было. Мы увидели огни и коней оседлали. Мы были бы здесь раньше, но дожидались войска из соседних городов и детинцев. Другого гонца, молодого и красивого, не было.
Тогда господин Глеб вздохнул и закрыл глаза. И это был конец его славной жизни.
Умер господин Глеб. Погиб Аника-бочар и трое его сыновей. От половецкой стрелы кончил жизнь Микула Бермятич, и Милонег страшной, безвестной смертью умер. Многих нет, но еще больше осталось живых.
Жив Василько. И недаром он принял из рук отца своего меч, лук и колчан со стрелами. Быть ему воином славным, дружинником княжеским, и далеко отогнать половцев в их степи.
Жив Завидка, смелый стрелец. Быть ему богатырем Давидкой Тимофеевичем, сражаться рядом с названым братом Васильком, ратуя за Русскую землю. Жив и Куземка, быть ему умелым кузнецом, ковать русское могучее оружие.
Жив косец-великан. Косить ему спелую ниву.
Живы древорубы. Рубить им из леса крепкого города, детинцы и жилища.
Жива Русская земля!
Ольга Гурьян и её книги
В 1931 году, когда я работал редактором в детском отделе издательства «Молодая гвардия», в моих руках оказалась небольшая рукопись, под названием «Сталь».
Автора этой рукописи, Ольгу Марковну Гурь-ян, я знал как автора стихов. Вернее, знал не автора, а её стихи. Да не только я, а и многие тогдашние ребята (сейчас эти ребята уже давно папы и мамы) знали её стихи: «Весёлая гроза», «Вовкины радости», «Встреча на речке», «Насекомые», «Север», «Золотой хвост».
Все эти книжечки в наше время удивили бы детей — бумага серо-жёлтая, краски тусклые, буквы мутные. О переплётах в то время писатели и читатели могли только мечтать. Книги издавались в бумажных обложках. Иногда на рисунках мальчики-были похожи на кошек, а кошки — на тыквы.
Я в стихах ничего не понимал. Как редактор прозы, я был из породы «сердитых» и любил писать на полях рукописи: «зачем?», «это что такое?», «не верю», «уже три раза было» и т. п. Раскрывая прозаическое произведение поэтессы Гурьян, я заранее ухватился за карандаш и настроился на сердитый лад. Посмотрим, что это за «Сталь»!..
Это был рассказ-очерк об английском изобретателе Генри Бессемере. Он изобрёл конвертер. Не чудесный, а просто конвертер для .изготовления стали,— этакий огромный ковш, через который продувают воздух.
— Хорошо,— сказал я,— сейчас мы узнаем о жизни изобретателя. Конечно, сначала его презирают, потом пытаются подкупить, потом стараются обокрасть, но он твёрдо шагает по намеченному пути, пока не встречает знаменитого учёного...
Ничего подобного в рукописи не было. Генри Бессемер — буржуазный изобретатель, тайком проник в мастерскую американца Келли и выведал у него секрет «переделки чугуна в сталь без огня». Потом Бессемер разбогател и отказал в помощи другому, бедному изобретателю.
Я дочитал рукопись до конца и сказал своей соседке по редакции:
— Прочитайте, Люба, это очень сильно рассказано!
Рассказано это было мастерски, без всякого «нажима» — читай и понимай сам. Как стук капающей воды, в рассказе повторялось: «нажить небольшой капитальчик»... «сколотить небольшой капитальчик»... Приводилось письмо Бессемера, которого он не писал. «Во всяком случае, он вполне мог написать его»,— невозмутимо замечала автор. Эпиграф к рассказу был взят из
Маркса: «У капитала при его рождении кровь и грязь сочатся изо всех пор».
Я ничего не написал на полях рукописи. Я поверил.
Через несколько дней я познакомился с автором. В полутьме редакционной комнаты (окна выходили в стену соседнего здания) передо мной сидела очень скромная маленькая женщина с ясными, наивными глазами.
— Наверно, у вас много замечаний? — тревожно спросила она.
— У меня нет замечаний,— сердито ответил я.
Автор нисколько не удивилась. Она только вздохнула.
— Знаете,— сказала она,— это очень хорошо...
«Сталь» была издана на сероватой бумаге, но с хорошими рисунками.
Я заинтересовался прозой О. М. Гурьян. В библиотеке издательства были её антирелигиозные рассказы «Чудо святого Лариция». Я прочитал эту небольшую книжку, стоя возле окна (в библиотеке негде было сидеть). Рассказывалось, как девочка объелась блинами, а её лечили лампадками и молитвами. Потом пришла нормально мыслящая тётя и дала девочке касторку. «Святая касторка» помогла.
Никакой «морали» в этом рассказе не было, но лампадки, суеверия и религиозные обряды вызывали тошноту.
О. М. Гурьян принадлежала и принадлежит к тем рассказчикам, которые рассказывают не спеша и не размахивая руками. Она рассказы-
вает с удовольствием, но без ожесточения. Говоря о Мише Головине, племяннике Ломоносова, она без всякого удивления приводит фразы маль-чиков-поморов: «Эка невидаль! На кита издалека посмотрел! Мы этих китов промышляли»...
Повесть «Мальчик из Холмогор» — о Ломоносове, но в центре сюжета не Ломоносов, а его племянник. Ломоносов в этой повести уже не подросток, пробирающийся в Москву с обозом, а зрелый учёный. Он присутствует на каждой странице повести, даже когда его по сюжету нет. Он как бы воплощён во множестве кипучих дел — от астрономических наблюдений до составления мозаичной картины Полтавского сражения. Но прямой хвалы знаменитому русскому гению нигде нет. Посмотри на его великую работу, пойми и сними шапку!
О. М. Гурьян ничего не «объясняет» и не втолковывает. Она показывает.
Творчество О. М. Гурьян из года в год становится всё живее, всё непосредственнее. Оно всё дальше уходит от нравоучений к изображению бурного многообразия жизни.
Трудно сказать, что именно в большом списке произведений Ольги Марковны заслуживает особой похвалы.
Недавно мне случилось прочитать в рукописи её новую повесть, посвящённую средневековой Японии. Очень интересно рассказана история жизни японского мальчика конца XVII столетия.
Страшная действительность феодальной Японии толкнула его, слабого и увлекающегося, на путь обмана и насилия. В конце он раскаялся
и решил вернуться к матери. Но мать умерла, не дождавшись возвращения сына.
Книга написана с удивительным ощущением конкретной жизни. Словно ходишь по улицам города Эдо (ныне Токио) и слышишь постукивание металлических колец стражи, обозначающее конец дня и приказ гасить огни. Муравейник Эдо замирает, сереют бумажные окна, и, как тени, крадутся по узким переулкам тёмные фигуры самураев и разбойников в соломенных шляпах, надвинутых на лицо.
Такое же чувство конкретности возникает в душе, когда читаешь историческую повесть О. Гурьян «Набег».
Автор ведёт нас в очень далёкие времена — в Древнюю Русь. Перед нами деревянные стены детинца — укрепления XII века, стоящего на границе стены, «дикого поля», где бродят кочевые орды половцев.
И далеко и близко... Далеко по времени, но близко потому, что речь идёт не о дальних краях, а о нашей стране. Видишь много знакомого в характерах и повадках детей того времени. И герой повести Кузёмка, и сын воина Василько, и гончар Завидка, и несчастный мальчик, забывший в половецком плену своё русское имя, но не забывший родину,— все они похожи на светлоголовую, ясноглазую детвору нашего времени.
...Кончился день, заполненный забавами детей и трудами их отцов, наступила ночь, глухая ночь на крепостном валу, где в полной тишине слышен тревожный гул: звучат голосники — пустые сосуды, врытые в землю у основания башни. Они дают сигналы о передвижении захватчиков. Где-то в чёрной степи движутся повозки, земля стонет под копытами половецкой конницы. И вот наконец половцы штурмуют стены, застилая небо тысячами стрел, рассекая воздух сверкающими клинками своих изогнутых сабель.
Город Райки горит. Это не златоглавая столица с могучей дружиной и крепкими стенами, способная отбить любой натиск. Это маленький форт, где на стенах отчаянно сражаются двести — триста человек. Но это и не захолустье. В повести «Набег» прекрасно описаны процветающие ремёсла и искусные мастера Древней Руси: гончары, бочары, кузнецы, кожевенники, ювелиры и даже «книгоделы», ибо в то время «сделать книгу», переписать и переплести её, было большим и сложным трудом.
Всё население сражается. Сражаются и мальчики, хотя им не дают оружия. Сражаются не по обязанности, а по доброй воле, защищая свои семьи от рабства, дома от разорения, культуру от уничтожения, а родную землю от завоевания. И в последний момент приходит выручка из стольного града Киева.
Так было столетиями. Русь выросла и возмужала в борьбе. Повесть кончается поэтическим возгласом: «Живы древорубы! Рубить им из крепкого леса города, детинцы и жилища! Жива Русская земля!»
* * *
Много лет прошло с тех пор, как я впервые увидел О. М. Гурьян. Недавно мы с ней беседовали в шумливом коридоре издательства. Уходя
оттуда, я вспомнил свои старые сомнения: что может получиться из прозы поэта? Сейчас мне смешно думать об этом. Вопрос нелепый: поэзия и проза — родные сёстры и границы между ними нет. Прозаик, лишённый поэтического дара, не может быть писателем.
А Ольга Марковна все та же — маленькая, спокойная, простая, теперь уже седая, с застенчивым, умным, немного ироническим взглядом. Она и не думает складывать оружие. Как солдат на переднем крае литературы, она глядит вперёд.
В творчестве Ольги Гурьян конкретность прозы слилась с подлинной поэзией, которая не имеет конца, как и настоящая жизнь.
Лев Рубинштейн
_____________________
Распознавание, ёфикация и форматирование — БК-МТГК.
|