Сделал и прислал Кайдалов Анатолий. _____________________
Великая Отечественная война. Из маленького забайкальского посёлка на реке Чалдонке один за другим уходят на фронт мужчины. А жизнь не останавливается; день и ночь, до самого ледостава, намывают золото драги, месяцами не выходят из тайги охотники. Женщины и подростки заменили мужей, отцов и братьев. Однако работа для победы — этого слишком мало для двух школьных приятелей — Димки и Веньки. Они хотят сами сражаться с фашистами и решают бежать на фронт. Об их приключениях и о других событиях в таёжном посёлке, о дружбе и мужестве рассказывает эта повесть, написанная известным детским писателем Оскаром Адольфовичем Хавкиным.
---------------------
Памяти брата
Наши дети — всегда граждане
А. Макаренко
1
— Чтоб ты сгинул, идол головастый! Пропади с глаз моих!
Паренёк лет тринадцати, выскочив за двери, в одну секунду перемахнул через перила крыльца. Вслед ему полетели стопка книг и тетрадей, перехваченных резинкой, и большой мужской картуз без козырька. Паренёк ухитрился поймать и то и другое на лету. Проведя рукой по заросшему затылку и показав язык притворённой двери, паренёк завернул за угол и присел на завалинку.
Дверь снова открылась, и на крыльцо вышла высокая, худая женщина в распахнутой телогрейке и сбившемся набок платке.
— Дима! — пронзительно позвала она. — Димка!
Мальчик не отозвался. Женщина махнула рукой и вернулась в дом, сердито хлопнув дверью.
Дима же нахлобучил картуз, сдунул с книг крупицы серой земли и поглядел по сторонам. Холодно и ярко светило осеннее солнце. Словно охотничьи костры, горели багряно-жёлтые сопки. С южных хребтов набегал ветерок, играя листьями деревьев: пожелтевшими листьями берёз и ещё зелёными — тополей. Кое-где оборванные ветром листочки скакали но сухой земле бойкими воробьиными, стайками, шуршали, шелестели, перешёптывались. Хорошо им — никаких забот, никаких обязанностей: дров не колоть, печки не топить, к урокам не готовиться. Только мчаться себе под ветерочком, не ведая куда — то ли к приисковой площади, то ли к берегу Чёрного Урюма.
Сегодня Дима опять ничего не сделал по хозяйству, даже воды не поставил вскипятить. Думал, что успеет, и не успел. Мать прибежала на перерыв — голодная, злая, давай хвататься то за чайник, то за топор, то за сковородку: «Где ты опять, апчутка окаянный, прошлялся всё утро? Эх, гром тебя расшиби!»
Пятый класс занимается во вторую смену. Дима остался в пятом на второй год. Как это случилось, вспоминать неохота. Сам не заметил, пробегал — и всё. Разве он знал, что война будет? Что отца на фронт возьмут? Что мать дом (забросит?
Хриплый, протяжный гудок прерывает его мысли — знакомый с детства голос электростанции. Белый пар с силой вылетает из высокой железной трубы и расплывается облачком в синем небе. Сейчас мать сломя голову побежит обратно на базу. Лучше не попадаться ей на глаза. И давно пора Веньку Отмахова вызвать — дело к нему есть.
Дима Пуртов быстро спустился к берегу Урюма, пролетел меж низеньких бревенчатых стаек1, меж сараюшек, обитых ржавым железом и кусками выцветшего на солнце толя, и вот он уже в маленьком палисаднике дома Отмаховых.
1 Стайка — хлев дли скота.
Здесь, за оградкой, высоченные подсолнухи ссутулились под тяжестью широких и толстых шляпок; тонкохвойные молодые листвянки светились нежной голубизной; среди сухого осеннего разнотравья белели поздние астры.
Дима заглянул в единственное оконце, выходившее в палисадник.
Веня Отмахов сидит за квадратным столиком у самого окошка. Склонив кудрявую голову, он старательно обёртывает в газетный лист толстую истрёпанную книгу. Слева от Вени лежит груда уже Обёрнутых учебников, справа — старые газеты, полоски и треугольники нарезанной бумаги, большие тёмные ножницы.
В глубине комнаты на длинном и широком сундуке спит, накрывшись чёрной овчиной, дядя Яша. Он лежит лицом к (переборке, и Дима видит кончик белого уса, крепкий коричневый затылок, длинные серебряные волосы. На табурете, рядом с сундуком, — деревянный протез. Когда-то дядя Яша работал отпалыциком на руднике, подрывал взрывчаткой породу. Замешкался во время взрыва, и ему оторвало нопу. А всё равно, и на протезе в тайгу уходит — вон на волчьей шкуре, прикрывшей дощатую переборку, и ружьё, и патронташ, и полевая сумка.
Дима, приблизив лицо к окну, тихонько свистнул.
Веня выпрямился, посмотрел в окошко. Оглянулся в сторону спящего, бесшумно положил учебник и тихонечко вылез из-за стола. Сплюснув нос о стекло (нос побелел, как обмороженный), округлив глаза, Веня знаками вопрошал: «Что тебе? Что случилось?»
«Выходи!» — повелительно махнул рукой Дима.
Веня почесал пальцем кудряшки у виска и снова оглянулся на сундук. Овчина мерно подымалась и опускалась. Ночью дядю Яшу подняли стуком в дверь: «Э-гей, плотники! Авария! Драга тонет!» Оказалось, понтон камнем прошибло. Ну, дядя Яша живым манером — на Верхний Стан — пробоину эту дощатым пластырем закрывать. Пока пуда, пока обратно, ночь и прошла! Теперь дядя Яша долго отсыпаться будет.
Веня повесил ножницы на гвоздик у окошка, убрал газетные лоскуточки и стал складывать в сумку тетради и учебники.
За Димкиной спиной кто-то легко и осторожно шо-рохнулся в траве.
— Чернобоб!
Чёрный до смоляного блеска пёсик выпрыгнул из кустов. Припадая на передние лапы и отрывисто, притворно-сердито тявкая, он заплясал вокруг мальчика
Дима сорвал с головы картуз и перекинул через оградку палисадника:
— Ищи!
Чернобоб почти с места перемахнул метровую изгородь и тотчас вернулся с картузом в зубах. Он курлычи-сто рычал, притворяясь, что не хочет отдавать находку. Увидев Веню, Чернобоб отпустил картуз и бросился к хозяину.
— Дядя Яша заругает, что без обеда, — проговорил Веня. — Отстань, Чернобоб, довольно!
— Подумаешь, важность — без обеда! — ответил Дима, нахлобучив на голову изжёванный Чернобобом картуз, и дробно щёлкнул но Вениной сумке. — Чего глядишь баранухой? Пойдём-ка, скажу кой-чего! Давно собираюсь.
— Ну? — Венины глазки заблестели, но он солидно сказал: — Тогда пойдём.
Мальчишки закоулками, мимо стаек, мимо загородок прошли от реки к глухой кирпичной стене механических мастерских. Лицевой стороной мастерские выходили на Партизанскую.
— Ну, говори же! О чём хотел? — Солидность оставила Веню, и он от нетерпения перескакивал с ноги на ногу.
— Ты вперёд скажи: не струсишь?
— Я? Ты что! Хочешь, честное пионерское дам?
— Вот ещё! Ты же не пионер!
— Ну и что ж, слово-то крепкое!
— Смотри, Венька, я когда дружу, знаешь, как верю! А уж если продать... — Дима заговорил почти шёпотом: — Знаешь. Венька, надоело мне тут. Подамся я от-сюдова.
Веня застыл, стоя на одной ноге.
— Куда? Ты что?
— Куда? — Дима моргнул рыжеватыми ресницами. — Знаю — куда! Погоди, идёт кто-то!
Дима выглянул из-за угла мастерских.
— Учителки! — с досадой сказал он. — Пусть себе пройдут.
Вверх по Партизанской, к приисковой площади, шли старшая вожатая Тоня Рядчикова и новая учительница арифметики. Тоня — та, как всегда, в синей спортивной блузе, в синих брюках. Спортсменка лучшая в районе! В волейбол когда играет, так мяч подаст — только голову береги. И диск да-але-ко бросает. На лыжах хорошо ходит, из малопульки метко бьёт... Не идёт, а летит, будто против ветра. Тонкая, а крепкая, и волосы, как у мальчишки, коротко остриженные и ничем не прикрыты, хотя и морозец.
Новая учительница одета по-городскому: и жакет и юбка одинаковые — светло-серые, в голубую полоску. Ещё туфельки на высоких каблуках и чулочки тоненькие-тоненькие. А сама, хотя и
не очень высокая, но собою солидная, волосы длинные — по плечи; идёт и встряхивает ими, будто мешают.
— Я бы в-всё равно с ним вместе! — Антонина Дмитриевна чуть запиналась. — Я выносливая... Всё равно ушла бы, ни за что бы с ним не рассталась! Не верите?
Она остановилась. Остановилась и новая учительница.
Дима сплюнул со злости: стали, загородили дорогу!
— Что же вам помешало? — спросила учительница арифметики.
— Б-брат у меня, Степушка, во втором классе.
«О ком это она? — подумал Дима. — «Всё равно с ним вместе ушла бы». И мгновенно сообразил: да, конечно, об Алексее Яковлевиче! Он и Тоня вместе всегда ходили — ив школу и с уроков.
— Ну, говори же, — затеребил его Веня, — они уже вон где, у площади.
Со стороны южных сопок донеслись пыхтящие звуки, будто кто-то отдувался, взбираясь на высоту, и рядом с пыхтеньем — стукотня вагонных колёс: ток-чок, чок-ток. Тонко и торопливо просвистел гудок паровоза. Чёрно-серый дым застлал пёстрые склоны сопки: из туннеля вышел поезд.
— Опять эшелон!
Веня, играя пульками ремешка, следил за вереницей
красных коробочек и тонких, как карты, площадок, скользивших у подножия сопки, — на запад...
— Двенадцатый с утра, и всё больше платформы. Танки тяжёлые, самолёты...
— Отсюда, что ли, видишь? Ну, ты и глазастый, Димка!
— Я-то уж знаю. Не заврусь, как ты!
Димины узковатые глаза под тяжёлым нависшим лбом были устремлены в сторону разъезда. Он подбросил в воздух свёрток с книгами, ловко поймал:
— Давай к поезду. Может, остановится?
— Ну и что? Ты скажи, что надумал-то!
— Говорят тебе, давай к поезду!
Мальчики промчались через проулки к Приисковой улице, огородами спустились к Тетёркину ключу, вышли на лежащую между железной дорогой и прииском обширную кочковатую логатину1. Отсюда до разъезда было не больше километра.
1 Л о г а т и н а — луг в низине.
Веня оглянулся.
Учительницы онова остановились, на этот раз у пустыря в конце Партизанской улицы, и глядели в их сторону. Венина нога соскользнула с кочки, и только что вычищенный сапожок покрылся ржавой болотной водой.
— Пусть себе смотрят! — беспечно сказал Дима и запрыгал по кочкам. — Эшелон-то остановился! Эх, вороны же мы!
Состав, растянувшись от туннеля к туннелю, уже стоял у разъезда.
Тревожной молчаливой силой веяло от четырёхосных платформ. Таинственностью дышали брезентовые чехлы, в которые, топырясь боками, укрылись с головой стальные махины.
Поезд молчал, дремал, словно не осознав, что движение прекратилось: остановка была неожиданная,
разъезд пустынный.
Мальчики по сыпучему каменному откосу поднялись к хвосту поезда, побежали вдоль вагонов. Возле одного их ожидал Чернобоб. Двери вагона были приоткрыты; из них щедро, плотно шёл дух свежего сена, махорки, человеческого пота и тепла. Храбрый Чернобоб тявкнул в дверную щёлку. Двери тяжело громыхнули, сдвигаясь вправо. Мальчики нырнули под вагон, очутившись среди загорелых дочерна камней и свежепросмоленных шпал.
— Все сопочки пересчитал, подъезжая. Не спалось, не елось. Подумать только — моя Чалдонка! Эх, лучше бы без остановки, чем так. Пятнадцать минут ходу, а нельзя... Вот так дела, Тюкин!
Говоривший спрыгнул на белый (утоптанный песок, и перед глазами мальчиков и раскрытой пастью Чернобоба оказались чьи-то «оги в зелёных обмотках и толстокожих башмаках, кувалдах. Чернобоб тихонько взвизгнул и рванулся из Вениных рук.
— Да, — отозвался сверху чей-то мягкий тенорок. — Незадача! Не должон тут стоять. Нам без задержки надо. Взбирайся, Алёша, будем консервы есть.
Раздался стук то ли ложки, то ли вилки о банку.
— Тебе бы всё есть да есть! — с упрёком сказал красноармеец в обмотках и вдруг произнёс доверительно: — Я тут четыре года ребятишек учил. И невеста у меня "пут...
Как же они не узнали этот голос! Недаром Чернобоб повизгивал. Сидя на корточках под вагоном, мальчики переглянулись.
— (Вот незадача! — снова отозвался голос сверху. — И ни единой живой души!
— Эх, а может, рискнуть, а? — сказал красноармеец в обмотках. — Добежать?
Чернобоб рванулся сильнее, выскочил из-под вагона и заплясал вокруг зелёных обмоток.
— Алексей Яковлевич, здравствуйте!
— Чалдоны вы мои! — Учитель сгрёб мальчиков сильными руками.
Да, это был Алексей Яковлевич. Только он очень переменился. Правда, и раньше учитель одевался по-разному: на уроке — в пиджаке и галстуке, а как и тайгу на охоту — обрядится в стёганку, ватные брюки, валенки или резиновые сапоги. И всё же это не то, что зелёная гимнастёрка с широким жёлтым поясом, бриджи, обмотки. А главное — где густые волосы Алексея Яковлевича? Его обрили. Наголо! И всё-таки это был он, их учитель, его ни с кем не спутаешь: смуглое цыганское лицо, чёрные спокойно-улыбчивые глаза с охотничьим прищуром, и какая-то в нём сухощавая, жилистая сила. Это был тот самый Алексей Яковлевич, в комнате которого
на полках лежали куски кварца и везде — на стульях, подоконниках — просыхающие фотоснимки и картонные коробочки с рыболовными крючками, блеснами, дробью, пыжами и порохом. Тот самый Алексей Яковлевич, который прошлым летом водил их через Яблоновый хребет на Тунгир и, когда иа их лагерь напала рысь, убил её ручным топориком. Тот самый, что играл на баяне, пел старинные песни и умел рассказывать всякие истории.
— Как вы без меня? — быстро спрашивал учитель. — Что Мария Максимовна? Дядя Яша? Эх, да что же я. Разве про всё расскажете?
Алексей Яковлевич отпустил их и быстро повернулся к вагону:
— Тюкин, живо карандаш и бумагу. У меня в чемодане.
Немолодой солдат в зелёном армейском ватнике сидел у дверей на низком чурбачке; в руках у него была алюминиевая суповая ложка с коротким черенком и большая мятая консервная банка. Солдат неторопливо поднялся, поставил банку на чурбачок и скрылся ив глубине теплушки.
А Дима, подпрыгивая, заглядывал внутрь вагона. Вон нары в два этажа, вон чугунная печка протянула к крыше изогнутую чёрную трубу, словно единственную руку. А вон там блеонуло что-то — пистолет или штык?
Тюкин вернулся с жёлтым чемоданом, сияющим новой кожей и замками. Алексей Яковлевич щёлкнул боковым замком, достал толстый синий блокнот. Солдат взглянул на мальчиков с грустной задумчивостью, будто вспоминая кого-то, перегнулся через голову товарища и протянул им банку вместе с ложкой:
— Ну-ка, белоголовые, держите.
Резко и требовательно загудел гудок.
Алексей Яковлевич торопливо писал, а Дима с Веней поочерёдно запускали ложку в банку.
.Поезд тронулся еле заметно для глаза. Алексей Яковлевич, шагая рядом с вагоном, вырвал листочек, свернул его вчетверо.
— Вот. Это передайте Антонине Дмитриевне. — Он подал записку Вене, стоявшему к нему ближе, и сложил его пальцы в кулак. — Не потеряй!
Уже из вагона Алексей Яковлевич крикнул:
- Передайте всем: с фронта напишу!
— Э-гей, ребятня! — крикнул Тюкин. — Ложку-то отдайте!
Дима догнал вагон и передал ложку из рук в руки. Эшелон, ускоряя ход, пробегал мимо.
— Что же это мы, — почесал голову Веня, — ни о чём не рассказали!
Мимо них пробегали уже одни платформы. У Димы блеснули глаза.
— Венька, за мной! Живо!
Он вскочил на подножку тамбура, карабкаясь, перебрался на платформу и через секунду скрылся под серым толстым брезентом. Чернобоб, отчаянно лая, помчался вдоль полотна.
А Веня стоял, разинув рот, судорожно сжимая пустую банку из-под компота, и ветерок от мелькающих вагонов шевелил мелкие колечки его волос.
— Димка!
И уже погромче, с рёвом в голосе:
— Ди-им!
Ему показалось, что колёса в ответ простучали: «Дим-дим, не дад-дим». Отбросив банку, Веня побежал что есть сил рядом с поездом. В сумке за спиной торкались книги и гремел пенал...
Эшелон втягивался в тёмный провал туннеля. Веня остановился, ловя ртом воздух, посмотрел вслед поезду, рванулся, пробежал ещё несколько шагов и, будто ноги подсекло, — опустился на горячий, чуть вздрагивающий рельс.
«Что же теперь делать? Эх, Голован, Голован!»
По откосу насыпи зашуршали камни. Чернобоб, помахивая мохнатой метёлкой хвоста, стоял перед своим хозяином. В зубах у собаки был знакомый картуз без козырька. Вдруг над откосом появилась встрёпанная, вихрастая голова.
— Димка!
Да, Димка, но в каком виде! Клетчатая ковбойка измята; вдоль рукава, от плеча к локтю, — прореха; одна гача у брюк наполовину оторвана. А на щеке, наискось, широкая ссадина... Дима, прихрамывая, подошёл к Вене, руканом обтёр кровь на лице.
— Димка! — всхлипнул Веня. — Отчаянный!
— Что, суслик, перетрусил? — ухмыльнулся Дима. — Слабоват ты, Венька, мал ещё! Записку вот Алексей
Яковлевич нам дал, доставить надо, а то схоронился бы под брезентом, и поминайте только Голована! Ну, чего смотришь-то? Записку-то не обронил? Спустимся давай в тальник, книги поищем. Вое разлетелись, когда прыгал.
2
Анна Никитична не сразу заметила мальчиков. Но нот кто-то завозился, где-то зашептались. Тамара Бо-былкова, сидевшая близко от двери, громко и насмеш-тиво фыркнула; подружка её, Маша Хлуднева, тихонько прыснула в ладонь.
Анна Никитична повернулась к двери и застыла с мелом и тряпкой в руках.
Дима стоял впереди, выдвинув нопу в разорванной штанине. Под мьгшкой — перепачканные книги, на кулаке — мятый и грязный картуз. Всклоченные волосы дико топырились во все стороны. А позади него — Веня в синей сатиновой рубашке, подпоясанной узеньким ремешком с расплющенными пульками на концах, в штанах галифе, заправленных в сапожки, — чистенький, аккуратный. Только сапоги заляпаны грязью, и Веня не знает, куда девать ноги. Рот у него кругло раскрыт, как у только что пойманной рыбёшки-гальяна.
— Откуда вы... такие? — опросила наконец Анна Никитична.
— А мы из этого класса, — ответил Веня из-за Диминой спины. — Мы опоздали. Пожалуйста.
Почему он добавил «пожалуйста», Веня сам не знал,
может, и не заметил. Но это «опоздали, пожалуйста» подействовало на пятиклассников, как пшено на кур. Класс заёрзал, зашумел, развеселился.
— Почему вы опоздали? — спросила учительница, тревожно взглянув на класс.
— А мы, значит, ходили на разъезд, — зачастил между тем Веня. — Мы эшелон встречали, и вот, значит...
Дима лягнул его ногой. Веня умолк.
— Это мы не можем сказать. — Дима крутнул кулаком картуз. — Это... военная тайна!
— Вечно этот Пуртов, — послышался голос Тамары Бобылковой. — Остался на второй под и... вечно дерзит!
В узких расщелинах Диминых глаз сверкнули ого-
нечки: «Ну, дождёшься, Бобылиха! Забыла, как в прошлом году щелкунов надавал?»
— Военная тайна? Вот как! — Анна Никитична сощурила светлые глаза. — А почему не постригся? Почему щека исцарапана? Почему... в таком виде пришли? Тоже военная тайна?
Дима с притворным удивлением оглядел себя со всех сторон.
— А что? Я ничего! — сказал он, состроив глуповатое лицо, и снова класс задвигался, развеселился.
— Выйдите из класса! — вспыхнула учительница.
Дима смешливо хмыкнул, надел картуз и, приплясывая, пошёл к двери. За ним, опустив кудрявую голову, поплёлся Веня.
— Отмахова-то за что? — раздался грубоватый голос с задней парты. — Он-то не виноват.
Что ответила учительница, мальчики не слышали.
В коридоре они чуть не сшибли с ног Елену Сергеевну. В сером халате и мягких войлочных туфлях, старая уборщица была похожа на больничную няню.
— Ну вот, — она отвела в сторону совок с мусором. — Обратно Дима Пуртов! Первый день, а он уже спектакль устраивает. Посмотрел бы на себя: будто леший из болота! — Она перевела взгляд на Веню. — И этот, мура-шок, за имя увязался. Ну, будет вам сейчас... Вот придёт сейчас Мария Максимовна!
И, качая головой, уборщица прошла дальше по коридору и свернула к выходу.
Они стояли под дверью, поглядывая друг на друга: Дима — беспечно-вызывающе, Веня — тревожно-вопросительно. В школе тишина, как летом в тайге: то будто листья прошелестят, то словно речка с камешками перемолвится.
Эх, как хотелось Вене на первый урок!
Ещё бы! Первый урок — как первая страница в книге, как первый весенний день. И главное — на первом уроке никогда не спрашивают.
— Всё ты! — плачущим голосом сказал Веня. — Всё испортил. Обязательно грубить!
Дима постоял со скучающим видом, потрогал пальцем ссадину.
— Ладно тебе, суслик! Что же, про разъезд рассказывать? Записку чужую отдавать? Пойдём-ка во двор!
В классе шум резко оборвался. Мальчишки прильнули к двери, и в тишине услышали голос (учительницы:
— Так вы ничего не знаете о морском волчонке? Послушайте.
Дима тихонько приоткрыл дверь, и они носами приткнулись к щели.
«Морской конёк есть, — думал Веня, — и про морского кота где-то читал. Кажется, ещё морской петух водится. А морской волчонок? Неужели тоже есть?»
Анна Никитична рассказывала историю мальчика-сирюты из приморской английской деревушки. Дома-мальчику жилось не сладко, да к тому же с малых лет его влекло к себе море. Однажды он спрятался в трюме корабля «Ника».
Трюм завалили со всех сторон ящиками и бочками: беглец оказался в тесном пространстве между ними. Он не мог выбраться, не мог сообщить о себе капитану. Смерть от голода — вот какова была его (участь...
— Ну-ка, сдвинься! — Дима плечом оттеснил Веню.
— ..И вот мальчик обнаруживает, что рядом бочка с водой. У него с собой нож — единственное его достояние (Дима пощупал свой плоский ножик в кармане-брюк), он просверливает в бочке дыру и не только добывает воду, но точно рассчитывает объём бочки, чтобы-расходовать воду во порциям. Ведь только через полгода корабль придёт в порт!
Айна Никитична объясняет, как маленький беглец смастерил себе линейку. Диме видна рука учительницы. Мелок живо бегает по доске.
— Дима, дай мне посмотреть...
— Погоди!
— ..Морской волчонок нашёл в трюме ящик с галетами и сумел в точности вычислить, сколько галет в ящике и надолго ли ему хватит. Как вычислил? А вот как.
Снова мелок проворно складывает, делит, умножает.
— А если бы у мальчика не было этих самых простых знаний по арифметике, он ел бы и пил без меры, потом остался бы без запасов и погиб в тёмном, мрачном трюме.
Дима и Веня толкают друг друга, вытягивают шеи, приседают, ещё на палец раскрывают дверь, но всё равно: цифры на доске сливаются в единый белый узор. Неплохо было бы всё-таки сидеть сейчас в классе — кое какие расчёты могут пригодиться! Обиделась, и сразу выгонять!
В глубине коридора тихонечко скрипнула дверь, по слышались мелкие, лёгкие шажки. Навстречу этим шажкам прошаркала туфлями Елена Сергеевна.
Веня высунулся из-за печки:
— Мария Максимовна!
Ну да, всё ясно: техничка, размахивая пустым совком, докладывала директору школы насчёт него Димки. После вчерашнего сбора стыдно Марии Максимовне и в глаза взглянуть.
Собрались, как всегда, накануне занятий, чтобы по говорить о новом учебном годе. Вышла Мария Максимовна в своей серой вязаной кофте — седенькая, ма ленькая, а старается прямо держаться. Голос прерывается, дрожит: «Дети, когда мы расстались весной, не было войны, и мы не ожидали её. Мы вам пожелали от дохнуть, весело провести лето. А весёлого лета не полу чилось... Ваши отцы теперь на фронте, и учителя многие на фронте. Трудный будет у нас год, дети: и учиться и дома помогать. Вот и я хотела на отдых, мне уже семь десят годков почти, да разве я могу в такое время? Опять вот с вами». И так это сказала, что у Вени зато мило сердце, дыхнуть не мог!
А сейчас увидит — как оправдаться?
Снова шуршащие шаги Елены Сергеевны. Глухо, отрывисто звякнул колокольчик в её руках — значит, придерживая язычок, достала его из кармана халата.
Дима и Веня вихрем проносятся мимо директора и технички и выскакивают во двор.
3
И тотчас со стороны разъезда доносится пронзительный свисток паровоза. Ещё эшелон на запад...
— Дима, ты взаправду туда собрался? И один, что ли?
Дима ухмыльнулся:
— Эх ты, ушкан! Вот в такой эшелон скоро подсядем. На фронт поедем. Вместе поедем. Понял? И молчи покудова, а то надаю. Доставай-ка шпаги! Куда в прошлый раз забросил? Потренируемся маленько.
Веня оторопело посмотрел на товарища, потом быстро скользнул под школьное крыльцо — за шпагами.
Через минуту двор зацвёл, как тайга в июле: разноцветные платьица, блузки, кофты, сарафаны, платки девочек; рубашки, куртки, безрукавки мальчиков. Будто меж густых сосен и высоких серых лиственниц вдруг распустились голубые колокольчики, жёлтые ромашки, розовые цветы кипрея...
Дима и Веня, ожесточённо сражаясь на своих тальниковых прутьях-шпагах, гоняли друг друга по школьной ограде — от школы к сараям, от сараев к старой столярке, от столярки к штабелям дров, сложенных в глубине двора. Прутья, повалявшись на земле, побывав в канаве, стали из серо-зелёных чёрными. Во все стороны летели от прутьев брызги воды и мокрой земли.
— «Приятели, скорей разворачивай парус! Го-го-го!» — яростно распевал Дима. Грязный локоть выступал из разорванного рукава ковбойки, а оборванная гача, и верно, — хлестала, как парус в бурю!
— Го-го-го! — вторил жиденьким голосом Веня, воинственно размахивая прутом. — Го-го-то, бутылку квасу!
Они всё ближе и ближе подступали к толстой лиственнице, под которой стояла Тамара Бобылкова. Ей очень хотелось поиграть, побегать, её глаза живо следили за товарищами. Но она стояла у дерева в своём белом костюмчике, в белых носочках и туфельках. Два шёлковых бантика, вплетённых в косички, казались большими белыми бабочками, которые вот-вот вспорхнут и улетят. Тамара поминутно оглядывала себя, смахивала с жакетки пылинки и пушинки, поправляла косички. На её круглом розовом личике было написано: «Не подходите, не троньте, не испачкайте».
— Ты, Веня, не дерзи! — кружась вокруг дерева, вопил Сима. — Смотри, папку с мамкой позову!
Ивовые прутья со свистом рассекали воздух. Тамара, негодующе фыркая, старалась укрыться за деревом, и всё же гибкий кончик прута резанул её по косичке.
— Хулиган! Оборванец! — выкрикнула, разозлившись, Тамара.
Димин прут прожужжал въедливо, звенькающе, как комарик. Наискось по белому Тамариному костюму легла полоска зеленоватой грязи.
Дима замахнулся ещё, но кто-то, подойдя сзади, одним рывком выхватил прут у него из рук. Ему показа лось, что содрана кожа с ладони. Он обернулся, готовы к драке.
Вон кто — Володя Сухоребрий! Тощий, щуплый, а лезет. Обозлился, даже родинка над губой словно по темнела, а волосы, будто у ежа, поднялись.
— Ты что! — дуя на обожжённую ладонь, наступал на него Дима. — Чего встреваешь?
— А ты не дерись. — Володя побледнел, но не дви гался с места. — За что ты её?
— И костюм испортил! — возмущалась пухлощёкая Маша Хлуднева, пытаясь счистить грязь с Тамариного костюма. — Теперь что ей дома будет?
— Пусть не обзывается! — подал голосок Веня. — А костюм новый заведёт, она богатая!
А Дима всё напирал на Володю:
— Тебе каких шишек навешать — сосновых или кедровых? — подталкивал он Володю плечом, присматриваясь, как бы ловчее зацепить его.
— Попробуй! Шишкарь нашёлся!
Володя повёл острым плечом, быстро отступил и выставил перед собою полусогнутую левую руку.
А из плотного кольца школьников уже раздавались поощрительные возгласы:
— Покажи-ка ему. Голован!
— Не робей, Володька!
— Поскорее, а то звонок!
Они уже сцепились, когда раздвинув круг, рослый парень в суконной куртке легко разнял их и стал между ними, не переставая спокойно и вкусно жевать.
Ерёма Любушкин очень вырос за лето, раздался в плечах. Рукава его курточки чуть прикрывали локти, и вообще курточка сильно стесняла его. Широкое лицо Еремы с маленьким прямым носом почернело от загара, руки — в мозолях, трещинах, засохших царапинах. Он чуть не всё лето провёл в тайге, за Амазарским хребтом, на рубке и сплавке леса, и пахло, казалось, от Любуш-кина сосновыми свежими плахами, берёзовой корой, смоляной кедровой шишкой.
— Хватит, в другой раз! — сказал Ерёма Любушкин, перестав на секунду жевать и надувая щёку; лицо его сразу стало и важным и смешным.
— Тебе-то что! — обозлился Дима. — В другой раз я тебе наподдам!
— Мне?
— Ерёма, не мешайся, — сказал Володя, — отойди-ка, отойди!
— А не отойду!
Кольцо школьников задвигалось, сместилось.
— Тонечка идёт! — крикнула Лиза Родионова. — Ерёма, перестань жевать серу!
Антонина Дмитриевна подошла своей летучей походкой. В руках у неё был серебряно блестевший спортивный четырехствольный свисток.
— Чего это вы p-распетушились? — сказала она с лепкой запинкой. — На кого же ты похож, Дима!
Неожиданным движением она сняла с Диминой головы картуз, пригладила торчащие во все стороны соломенные волосы, застегнула пуговицу ковбойки. Дима отстранился.
— Опоздали вот — Пуртов и Отмахов. И Анне Никитичне нагрубили. — Маша Хлуднева очутилась рядом с вожатой и заглядывала ей в лицо. — Ещё драться вздумали!
— Опоздали! Разобраться надо! — В руках у Вени засиял на солнце толстый глянцевитый лист бумаги. — Это что?!
— Зачем же вы нагрубили новой учительнице? Эх, вы! — сказала Антонина Дмитриевна. — Отдали бы ей записку, и всё!
— Как же! Вам велено отдать! Вот.
— Что ж, посмотрим, что у вас за оправдание!
Антонина Дмитриевна, кинув быстрый взгляд на мальчиков, развернула листок.
— Ой! — Она приложила руки к груди. Свежее, ясное лицо покрылось краской. Ветерок играл ниточкой-волоском, забежавшим на лоб. — Он сам... сам вам передал?
Л как же, — ответил Веня и, подумав, добавил: — Нас ещё компотом угостили. Персики в сиропе.
Дима с безразличным видом крутил свой картуз. Ан-гопмма Дмитриевна обернулась в сторону южных сопок, (покойно глядели чёрные впадины туннелей. Холодноласковые пестрели над ними сапки. Да, пройдут ещё эшелоны. Десятки. Сотни. Но тот, который прошёл час назад, вдесь уже не пройдёт. Никогда. Ведь вот так близко, рядом был он — Алёша...
Больше ни о чём не спросила Антонина Дмитриевна мальчиков. Повернулась и почти побежала к школе. А Веню и Диму окружили товарищи.
— Хоть бы рассказали толком про Алексея Яковлевича, — попросил Володя. — Всем интересно.
— Это пусть Венька! — ответил Дима. — Он умеет.
- Давай, Свист, давай! — поощрил Ерёма.
Веня, довольный вниманием товарищей, начал:
— Только мы подошли к разъезду, смотрим — эшелон идёт, длинный-длинный, хвоста не видать. Стоим под откосом, вагоны считаем и вдруг слышим: «Веня, Дима!» — Алексей Яковлевич! Мы как закричим, Чернобоб как залает! Поезд и остановился — наверняка машинист услыхал. Мы — к вагону. Смотрим — полковник сидит, консервы ест. И Алексей Яковлевич уже спрыгнул, а нашивки у него лейтенантские. — Веня подумал: — Нет, кажись, капитанские!.. Давай нас обнимать, целовать: «Это, говорит, товарищ полковник, мои самые лучшие друзья!»
Ерёма напыжил щёки, еле (удерживаясь, чтобы не гоготнуть. Дима слушал с равнодушным видом.
— «Хотите, говорит, со мной?» — продолжал рассказывать Веня.
— Ну да, так и сказал? — Ерёма щёлкнул себя пальцем по надутой щеке.
А как же! Только тут поезд тронулся, мы, значит, рядом с эшелоном побежали, чтобы записку словить, а Дима споткнулся, да чуть не под колёса... — Веня скосил глаза на Пуртова: «Вон как выручаю!»
— Врёшь ты, Венька, — прямо сказал Володя. — Ну, ты соображаешь, зачем Алексею Яковлевичу брать вас с собой?
Когда Вене Отмахову не верили, он начинал размахивать руками, вызывать на спор, жарко клясться.
— Да мы с Димой! Вы ещё не знаете!.. — И вдруг он как-то странно булькнул и замолчал.
— Факт — записку принесли, — коротко сказал Пуртов. — Чего ещё?
Опустела школьная ограда. Спокойно высились лиственницы, потихоньку роняя на землю длинную порыжелую хвою. Гроздьями, как виноград, висели на берёзах пожелтевшие листья. Горели кострами сопки. Сверкало синее небо, пронизанное солнечными лучами. Было первое сентября тысяча девятьсот сорок первого года.
4
Домик, в котором живёт Тоня с братом Степушкой, стоит на берегу Чёрного Урюма. Словно бы самое окраинное жильё в посёлке — домик Рядчиковых, а от него до любого места рукой подать: и до приисковой площади, где школа и контора, и до Тунгирского тракта, и до брода через Урклм; брод — слева, а справа — висячий мостик, ещё выше по реке работают драги. Всегда людно здесь. По ягоды ли идут, по грибы или охотиться, надо пройти мимо домика.
Домик с виду неказистый: старый, из почерневших, трещиноватых брёвен, окна маленькие. Зато внутри тепло, уютно, переборки чисто выбелены. Каморку справа отец называл «Тониной светёлкой». В большой комнате жили отец со Степушкой. Теперь Степушка жил там один.
Проснувшись засветло, Степушка завозился за переборкой, попыхтел и решил продолжить с сестрой вчерашний неприятный разговор:
— Все идут, а мне оставаться!
— Не все, только с четвёртого класса!
— Да, уж я знаю! Петя-то Карякин идёт!
— Не идёт! И вообще — хватит. Ты ещё маленький. Умойся, позавтракай и можешь гулять.
- Не имеешь права оставлять ребёнка одного!
— Ну, уж не совсем ребёнок. Должен понять!
— Хитрая ты, Тоня. Прибрать постель — большой, подмести — большой, понимать — большой, а на воскресник — маленький.
Завтракал Степушка, бросая на Тоню сердитые взгляды.
— Вог всегда так, — ворчал он себе под нос. — А ещё сестра! Напишу отцу. Вот. — И, собравшись на (улицу, заявил: — Мы с Петькой ещё подумаем!
Тоня села к столу, за которым завтракал Степушка, придвинула к себе банку с молоком, картофельные шанежки, но есть не стала, призадумалась, прошла в ком-напу, к рабочему столику. В руках у неё очутился листочек из блокнота. Края у него были неровные — Алёша наспех вырвал листочек и написал-то всего несколько слов.
«Милый друг Тонечка! Совсем близко ты... Хочется крикнуть на весь прииск... Услышала бы? Пришла? Сколько лет первого сентября были вместе... А сейчас — еду мимо... Эх! Ружьё, фотоаппарат береги и вообще — не забывай, жди... Эшелон тронулся... всех, всех обнимаю... Твой Алексей Буянов».
Ей вспомнился полутёмный зал ожидания на станции Куэнге. Все скамейки заняты, и на всех скамейках спят, ожидая поезда на Сретенск. Спят на узлах, на чемоданах. Тоня сидит посреди зала на своём сундучке. Тусклая лампочка мерцает отдалённой звездой: потолок очень высокий. На коленях у Тони раскрытая книга. И вдруг рядом появляется смуглолицый, угловатый паренёк в ватнике, с вещевым мешком за плечами. Паренёк повёл косым чубом туда-сюда — приткнуться негде. И когда взглянул на неё, она невольно подвинулась, освободив краешек сундучка... Оказалось, что и он едет поступать в педучилище.
Тускло светила лампочка, посапывали кругом люди. «Геометрия» Рыбкина лежала на Тониных коленях. Алёша рассказывал о Чите, о детдоме, об Ингоде, Тоня — о прииске, отце, школе. Потом вышли на платформу, в августовскую звёздную ночь долго ходили, молчали, говорили, снова молчали...
Тоня не могла расстаться с этим листочком. Конечно, она сбережёт и ружьё и фотоаппарат. А вот «и вообще — не забывай» — это глупо. Разве он для неё «вообще»?.. Почему жизнь разбрасывает людей, когда они только-только собрались сказать друг другу очень важные и очень трудные слова?
Этим летом они задумали прогулку вниз по Шилке. Степушка уже приготовил свои удочки, крючки, банку под червяков: «Эх, ленков наловлю!» Алёша шутил:
«Трое в лодке, кроме собаки». Отплытие назначили на первое июля, но первого июля, душным предгрозовым вечеро.м, Тоня и Степушка провожали Алёшу на разъезд: он уезжал в Благовещенск, в военное училище. И Сеня Чугунок, Алёшин товарищ, явился со своим баяном и старался развеселить их самодельными частушками и прибаутками. А сам злился: «Чем я хуже? Почему меня на драге оставили?»
Тогда поезд у.нёс Алёшу на восток. Теперь поезд мчит его на запад...
Тоня положила листочек под бумагу, прикрывавшую столик, вернулась в кухню. Нет, сегодня ей не хотелось завтракать в одиночестве. Тоня улыбнулась. Ну да, вот что она сделает! Она пойдёт к Анне Никитичне, и они позавтракают вместе. Тоня из-под столика выхватила берестяное лукошко, поставила в лукошко банку с молоком, стакан с брусникой, достала из ящика помидоры, огурцы. Накинула на себя стёганку, платок, захватила в сенях лопату.
Утро было голубое, ясное, прозрачное. Вода Чёрного Урюма под лучами солнца дробилась, искрилась.
Тоня проходила мимо огромной, вытянутой метров на пятьдесят землянки. С боков и сверху землянка была аккуратно укрыта дёрном. К массивной железной двери вело вниз несколько ступенек. У двери стояла высокая женщина. Это была Пуртова, кладовщица базы.
— Зайди-ка, Тоня, ко мне!
Тоня подошла.
— Вижу, что на воскресник. Не задержу.
Погромыхав болтами и замками, Пуртова растворите толстую, в три пальца, дверь. Они спустились в тёмную прохладу землянки. Пуртова протянула руку, щёлкнул выключатель. Над крохотным столиком, возле которого стоял единственный стул, вспыхнула лампочка. Бледный свет её не проникал в глуоь землянки. Пуртова предложила Тоне стул; сама села на опрокинутый бочонок.
Лицо у Пуртовой было землистого цвета, щёки впалые, глаза злые.
— Что там опять... с моим-то? — отрывисто спросила женщина.
Тоня не успела ответить, как Пуртова заговорила быстро, возбуждённо, не давая себе передохнуть:
— Измучил, окаянный! Ни помощи от него, ни толку. Ну, как мне его, лопоухого, угомонить? Ему бы только ноисть да на улку. «Уроки сделал?» — «Сделал, мама, давно сделал». А как проверить? Прибегу домой, печь растоплю, чтобы сготовить, бегут из столовой, или из магазинов, или из ларьков. «Тётя Паша, крупы; тётя Паша, муки; тётя Паша, сахару». Схватишь кусок, на ходу пожуёшь и ему ничего не приготовишь. Так в сухомятку и живём... А он, идол головастый, вместо того чтобы помочь, то в футбол, то в аспидбол, то в болей-бол, то куда-то на целый день пропадёт. Так всё лето пробегал. Позавчера пришёл — словно по нему поезд проехал. Девчонщу Бобылковых изобидел. При отце с ним не сладили, а теперь куда же! Вот горе-то моё! — Она коротко и зло всхлипнула, провела ладонью по лицу. — Изувечу я его, вот что!
Тоня слушала, и Дима Пуртов стоял у неё перед глазами. Вот он мчится впереди ватаги ребят к Урюму, или к старым разрезам, или к непроходимым зарослям Ер-ничной пади. В руках палка или рогатка, волосы вздыблены, ичиги истоптаны, из дыр телогрейки лезет вата. Вот с горящими глазами садится за парту, тяжело дыша, весь в поту. Вызовут — ответит то, что выучил наспех в классе или уловил из объяснения учителя. Но вдруг заговорит самолюбие, и на несколько дней Дима превращается в первого ученика. Покажет, что «умеет», и опять забросит ученье...
— Приласкали бы вы его, Прасковья Тихоновна! — неожиданно сказала Тоня и сама смутилась.
— Молода ты, Тоня! — с раздражением ответила Пуртова. Она достала из телогрейки связку ключей — маленьких, больших, круглых, плоских — забренчала ими. — Отец шибко ласков был, а мне некогда с лаской. Не маленький, понимать должен. И школа-то на что? Учителя.м-то за что платят? Ладно уж, иди, а то опоздаешь. Опять родители виноваты будут.
5
Ранним утром, ещё в постели, Анна Никитична включила радио. Маленькая коричневая коробка заговорила усталым голосом московского диктора: «В ночь на седьмое сентября наши войска продолжали бои с противни
ком на всём фронте». Таким небывало далёким и потому бесконечно милым показался домик на берепу Дона — домик, в котором она родилась, выросла и в котором живут, ожидая её, мать, отец, бабушка. Анна Никитична круто повернулась лицом к стенке. Сияющими волнами заливали белую стену солнечные лучи. В солнечных бликах-узорах ожили фотографии, висевшие над кроватью: здание университета, буковая аллея театрального парка, группа выпускников тысяча девятьсот сорок первого года. Кто думал, кто мог подумать, что фашисты будут бомбить Москву, хлынут к воротам Ленинграда, что «возникнет угроза» (так в сводке) Одессе, Киеву...
Надо встать заняться делом. Надо думать о другом. О чём? О посёлке среди сопок, куда забросил её случай? О разъезде, на котором пассажирский поезд стоит всего лишь одну минуту? Или, может быть, о пятом классе?
Анна Никитична попыталась представить себе пятый «Б». Она припомнила классную комнату с двумя широкими окнами, какие-то картинки на стенах, чёрную продолговатую доску, а за партами — безликую массу детей. Все одинаковые — и на лицо, и по одежде, и ростом. Только нескольких она запомнила, например, тех, что выгнала. С этого началось её учительство. Впрочем, она никогда и не мечтала о педагогической работе. Она должна была остаться в Ростове, при кафедре. И вдруг вызов к ректору. Короткий, как на митинге, разговор. Не только с нею — со всеми выпускниками. И всех рассылают по школам. Она даже не успела толком разобраться в том, что произошло, как ей вручили путёвку: «Направляется в распоряжение Читинского областного отдела народного образования».
Проводы на вокзале: мрачные шутки отца, горькие слёзы матери — ведь она единственная у них! — и вот она здесь, на таёжном прииске...
Нет, надо заняться делом.
Анна Никитична встала, застелила постель розовым узорчатым покрывалом, налила в таз холодной речной воды из бочки, долго, с удовольствием умывалась. Раскрыла шкаф. На деревянных и металлических плечиках пестрели платья — шёлковые, шерстяные. Какое надеть? Наверно, в костюме iy неё слишком строгий вид. Она выбрала светлое платье с кружевным воротником. Оно
очень шло к её голубым до прозрачности глазам и волнистым каштановым волосам. Анна Никитична подошла к окну. Пылающие сопки, высокие лиственницы. На изогну гой длинной ветке сидит красногрудый зяблик и вопросительно смотрит в окно круглым черничным глазом. Встрепенулся, смешно запрыгал по ветке, вспорхнул и помчался в золотую синь. Счастливый!
Она не слышала, как постучали в дверь. Когда обернулась, Тоня была уже в комнате. Серая шаль, завязанная крест-накрест, простенькая блуза, свежее, овеянное утренней прохладой лицо, в руках берестяная плетёнка, прикрытая холщевым полотенцем, — крестьянка, и всё.
Тоня же рассматривала комнату, в которой бывала прежде столько раз, и не узнавала её. Когда здесь жил Алёша, комната одновременно напоминала и салон фотографа, и охотничий магазин, и краеведческий музей.
Кровать была застлана серым шерстяным одеялом. И вечно в дверях торчали двое-трое мальчишек...
«Милый друг Тонечка!..» Вот пришла, пришла к тебе, Алёша, а тебя нету. «Эшелон тронулся...» Сейчас бы постоять у окошка и поплакать.
— Давайте вместе завтракать, — сказала Тоня, встретив удивлённый взгляд Анны Никитичны, — и пойдём на воскресник!
— А ведь я забыла, — призналась учительница и оглядела себя. — Даже не знаю, в чём идти. Не в этом же платье!
Она достала блюдца, чашки, ложечки, и девушки уселись друг против друга.
Помидоры были маленькие, неяркие. Анна Никитична вспомнила, как за обеденным столом отец торжественно разрезал выращенный им томат — чудовищно красный, величиной с небольшой арбуз; одного хватало на всю семью. Но всё-таки и здесь растут помидоры и огурцы. Молоко было вкусное, холодное, ягода — упругая, кисловато-сладкая.
— Вы что-нибудь старенькое подыщите, потемнее, — советовала Тоня, держа обеими руками стакан с молоком. — Одним словом, что не жаль.
— А мне и этого не жаль. Зачем мне теперь мои наряды? Вот лопаты у меня нет, не догадалась из Ростова (привезти.
— tome что! рассмеялась Тоня. — Мы у Алёши нозьмем. V Алексея Яковлевича. Сейчас я сбегаю в сараюшку... Л вы переодевайтесь.
Гоня вернулась не скоро. Анна Никитична стояла прошв зеркала и примеривала простенькое серое платье. Оно шло к вдей. Девушки встретились глазами, и Тоня протянула (учительнице тяжёлую лопату на толстом сотовом черене:
— Управитесь?
Анна Никитична взвесила лопату в руках.
— Не беспокойтесь! — Она бросила быстрый взгляд па Тоню. — Вы... вы не жалеете, что устроили меня здесь?
— Нет, не жалею. Зачем же пустовать комнате? — Гоня отошла к столу, стала собирать свою посуду в лукошко. — Я оставлю у вас своё хозяйство, на обратном пути зайду... А вам комната нравится?
— Конечно. Здесь светло и просторно... Не знаю, кати Алексей Яковлевич. Должно быть, хороший. Зато уж класс его!
Анна Никитична покачала головой.
Тоня закрыла лукошко холщевым полотенцем.
— А что его класс? — Она насторожённо глядела на учительницу арифметики. — Что? — повторила Тоня.
— (Странный, непонятный... плохой!
— Почему же плохой? — Тоня резким движением двинула лукошко на середину стола. Банки и стаканы (вякнули.
— Один этот Пуртов чего стоит! Никого не признаёт. П его кудрявый приятель. И ещё мальчик, который всё время жуёт... Невозможный класс!
Тоне представилась землянка, худое лицо Пуртовой.
измученные, злые тлаза.
— Неправда, хороший класс! — запальчиво ответила Тоня. — Я этот класс знаю. И (у Алёши с ними получалось — я на уроках даже бывала. Как же это: был хороший и сразу испортился!
— Уж не знаю... А вы их не защищайте. Ах да, я ведь забыла, — с насмешкой сказала Анна Никитична, — вы их должны защищать!
— Какая же вы! — Тоня даже притопнула сапожком. — Я не потому, совсем не потому! Вы знаете, как они живут? Вот у Карякиной Любови Васильевны пятеро, они инроголоть живут. У Хлудневых корова перестала дэигься. А у Пуртовых другое...
Она остановилась. Светлые глаза Анны Никитичны припили скучающе-терпеливое выражение.
— Ах, Антонина Дмитриевна, ведь у всех так: или одно, или другое, или третье. И у меня и у вас. Впрочем, я всё равно уеду, лишь бы война скорее окончилась!
Тоня была очень рассержена. Она бы, вероятно, схватила своё лукошко и ушла, если бы в дверь не постучали. Стучали кулаком — громко, увесисто. Половицы веранды поскрипывали за дверью.
Вошёл человек невысокого роста, широкий, грузный, сразу занявший много места в небольшой комнате. Эту обширность вошедшему придавали и тяжёлая походка, и красное квадратное лицо, и мешковато сидящий, потрёпанный костюм, и плотное кольцо серо-седых волос вокруг лысины.
Это был учитель биологии и рисования Ларяон Андреевич Кайдалов.
Не спуская с плеча лопаты с привязанным к ней ведром, он прошёл на середину комнаты, остановился — по-солдатски, нога к ноге.
— Великолепно! Думал — одна, а тут две. Совсем весело... Э, да что это вы, извините, как две нагорелые свечи, друг против друга?
Голос у Кайдалова был хриплый, раскатистый; лицо не меняло хмурого выражения, хотя, казалось, он шутил.
— Ничего! — отрывисто ответила Тоня, резким движением завязывая шаль. Она повела длинным, чуть вздёрнутым носом. — А от вас, Ларион Андреевич, с утра спиртом несёт. Что же это вы! Не утерпели?
— Не утерпел. — Он поднял перед собой ладонь с растопыренными пальцами. — Совсем чуточку... А! Какова вожатая? — он покачал пышным венцом волос. — Я не пионер, сударыня, мне можно.
— Ну, уж и не ходите тогда на воскресник! — резко сказала Тоня. — Спать ложитесь!
— А ты, девочка, не шуми, не шуми! Ты поработай с моё! — Он снова обратился к Анне Никитичне: — Вот вы с дипломом, поймёте. Я на приисках здешних уже сорок лет учительствую. Все предметы преподавал. Всё умею. Родной язык — могу. Математику — весь курс с пятого по седьмой. Историю — пожалуйста. Я все учебники наизусть знаю, уроки на память задаю. Заставит пение вести — ей-богу, смогу. О начальных классах я уже не говорю. Меня гак и зовут: подменных дел мастер. Я этим горжусь. У-ни-нер-сал! В одном лине — целый коллектив! А она со мной нон как обращается!
Анна Никитична испуганно улыбнулась, а Тоня смотрела на старика с сердитой жалостью.
Он вытащил из кармана широких брюк кисет, из кисета маленькую, причудливо изогнутую трубку монгольской работы, набил её мелким зелёным крошевом. Большие руки его дрожали.
— А что я нетрезвый, так на то причины есть. — Он усиленно задымил трубкой. — И не всякому дано это постигнуть. Да. Если я не буду пить, может, я с ума сой-ту! — Он провёл рукой по щеке, заросшей седой щетиной. — Идёмте, девушки!
И Кайдалов твёрдо и прямо ступая, широко раскрыл дверь, пропуская вперёд учительниц.
6
Две улицы и две дороги расходятся в стороны от приисковой площади. Прииск Чалдонка напоминает большие разведённые ножницы. Лезвия ножниц — Партизанская и Приисковая, ручки — дорога на разъезд и Тунгирский тракт. Тракт — старинный путь русских ка-заков-землепроходцев. Километров пять — до подсобного хозяйства — держится он Урюма, потом круто сворачивает на север и уходит за хребет, в тайгу, к большим северным рекам...
Растянувшись длинной колонной, шагали по Тунгир скому тракту школьники Чалдонки.
Стучали, сталкиваясь, лопаты, позвякивали вёдра, и ребячьи голоса ломали утренний морозный воздух.
Ерёма Любушкин и Володя Сухоребрий напялили себе на головы бумажные пилотки. Надув щёки, они выщёлкивали какой-то марш. Дима Пуртов барабанил палкой по ведру идущей впереди Нины Карякиной. Лиза Родионова задевала то одного, то другого и получала в награду тычки со всех старой. Веня Отмахав играл на чудеснейшем музыкальном инструменте — расчёске, обёрнутой в папиросную бумагу. Саша Коноплёв постреливал из тростниковой дудочки бумажными комочками. Чернобоб то нырял в колонну и путался под ногами, то, поджав уши, припускал по дороге, по кочкарнику; иногда лай его доносился от Урюма.
— Эх, порядок! — покачал головой Кайдалов. — Как в цирке!
— Ну и что же? — ответила Тоня. — Не на похороны идут. Пусть себе! — Она взглянула на безучастное лицо Анны Никитичны. — Плохо, что не вое пришли.
В самом деле, не пришла Тамара Бобышкова. Одна из всего класса! Почему? Ещё в школе, когда строились, пятиклассники обсуждали это событие.
— Бобылиха — известная барынька! — злорадствовал Дима. — Как же, будет она руки марать!
— Может, она заболела! — вступилась за подругу Маша Хлуднева. — А вы уж сразу!
— Ага, заболела! — вмешался Веня. — Вчера в школе была — не жаловалась. Воспаление хитрости у неё.
— Ясно, мамаша с папашей не пустили, — загудел Ерёма Любушкин.
Анна Никитична, Тоня и Кайдалов шли рядом, спра ва от колонны. Река, дышавшая холодком, была скрытг зарослями тальника. Вдруг из гущи кустарника, в дву) шагах от учителей, одним прыжкам выскочил на дороп человек.
Он был высок, худощав, гибок. Несмотря на мороз ный утренник, рубашка на нём была расстёгнута, а но вую стального цвета телогрейку он перекинул чере: плечо, небрежно придерживая её пальцем за вешалку.
Светлые длинные волосы, не прикрытые кепкой, были мокры и местами прихвачены инеем.
— «Выходила тоненькая-тоненькая, Тоней называли потому!» — произнёс нараспев светловолосый парень. Он обращался к вожатой, но быстрые, шалые глаза оглядели всех. Учителя невольно остановились. — Физ-культ-ура, товарищи!
— Пропадёшь ты, Сеня! Разве можно в эту пору купаться!
— И это говорит первая спортсменка Забайкалья! Тонечка, кроме смерти, ничего не будет! — ответил, смешливо сморщив лицо, Сеня. — На картофельный фронт идёте? Молодцы! Руби врага, подкапывай!
Он повернулся лицом к проходящей мимо колонне и крепким тенорком прокричал:
— Ать-два! Ать-два! Твёрже шаг! Выше головы! Вот как надо! — снова обратился он к учителям.
Анна Никитична поймала на себе пристальный, острый взгляд.
— Будем знакомы! — Сеня сложил ладонь корабликом и подал Тоне: — Гайкин!
Затем протянул руку Кайдалову:
— Железкин.
Старый учитель проворчал что-то про себя, но руку подал.
— Заклепкин! — отрекомендовался Семён Анне Никитичне и попридержал её руку в своей. — Эх, пошёл бы с вами, — смешливо вздохнул он, — да (у меня свой фронт. Ну, догоняйте! Ваши уже далеко!
— Что за странный парень? — спросила Анна Никитична, когда тот пошёл своей дорогой.
— Шут, недоумок, и всё! — заметил Кайдалов. — Не фамилия, а какой-то металлолом!
— Чугунок его фамилия! — ответила Тоня. — И совсем не шут, а хороший драгер. Я с ним ещё в школе училась, и Алёша с ним дружил. Ну, есть у него немного...
Чего немного, она не сказала.
Спустя полчаса расступились невысокие, округлые сопки, щетинившиеся белыми пиками берёз. Глазам открылась широкая падь, а там — пашни, огороды, луга и фермы подсобного хозяйства прииска. Зерновые уже-убрали; из бурой сиротливо пустующей земли торчали1
рыжие иглы стерни. Среди золотого пшеничного жнивья красной заплатой выделялось гречишное поле. Миллионами белых звёздочек сверкала изморозь на земле, на жнивье, на жёлтой, побитой ночными заморозками ботве. Солнце уже поднялось над восточными сопками, ни от ещё бледного, точно предутреннего неба веяло холодком. Коршуны, бесшумно и тяжело взмахивая крылья ми, косо пролетали над огородами и постройками подсобного, над высокой и пёстро выкрашенной деревянной аркой, над полотнищем с лозунгом: «Уберём без потерг урожай военной осени 1941 года!»
Школьники расходились по (участкам огромного картофельного поля. На одном конце поля ребят встреча; Володин отец — агроном Сухоребрий, в синей стёганке, в кепке с широким козырьком. На другом конце распределяла работу Володина мачеха, Вера Матвеевна, — тоже агроном.
Тоня, проводив четвёртые классы на соседний участок, быстро вернулась назад.
— Ерёма, — сказала Тоня Любушкину, — мне некогда, надо обойти все участки. Помоги Анне Никитичне: отбери ребят, организуй свою бригаду... Посмотрим, — тихо, но вызывающе обратилась Тоня уже к Анне Никитичне, — посмотрим, хорошие они или плохие!
И ушла.
«Фыркалка какая-то! — подумала Анна Никитична. Распоряжается, словно это её класс!»
Между тем Любушкин уже командовал на своём участке. Он быстро расставил ребят по местам — ком(у копать, кому выбирать картошку. Анна Никитична с группой пятиклассников прошла в другой конец поля. Учительница быстрыми и точными движениями подрезала лопатой куст, подкопала гнездо и вместе с чёрно-серой рыхлой землёй вытащила на поверхность мохнатый клубок картофелин. Она подняла клубок, встряхнула. Посыпалась земля, обнажив десятка два крупных клубней, покрытых нежной розовой кожицей. Вот сейчас отец и мать тоже возятся у себя на огороде. Без неё, да, без неё...
С четверть часа все сосредоточенно работали. Шуршала ботва, шелестела земля, звякала картошка о недра.
Вдруг с участка Любушкина донеслись сдавленные крики, смех. Анна Никитична обернулась. Пуртов, стоя на коленях и прикрываясь ведром, обстреливал картошкой Оухоребрия. Тот ловко увёртывался, тоже вооружившись несколькими крупными картофелинами. Отмахов подползал к нему с другой стороны. Рядом с Отмаховым — распластанной шкуркой — черпая мохнатая собака.
— Пуртов! Ребята!
Дима, запустив два снаряда подряд н ухмыляясь во весь рот, снова склонился над лункой, делая иид, что увлечён работой. Веня, весь увешанный ботвой, словно зарылся в землю. Не прошло и двух минут — по всему полю разнёсся пронзительный голосок Лизы Родионовой:
— Перестань, Димка, кидаться, а то... глаза выцарапаю!
Анна Никитичи чувствовала, как, прорываясь сквозь толщу тоскливого безразличия, нарастает в ней злость к этому большелобому мальчишке с дерзким взглядом.
— Любушкин! Ты уймёшь Пуртова или нет? — снова услышала учительница плачущий голос Маши. — Это же ужас, что он делает! Всю картошку разбросал!
— Слушай, Голован! — донёсся до неё гудящий басок Ерёмы. — Что это ты! То всё с Отмаховым шепчешься, то нам мешаешь! Ты давай перестань!
Анна Никитична побежала к бригаде Любушкина.
Маша, перепачканная землёй, со слезами на глазах, ползком собирала картошку в ведро:
— Полное было, даже с верхушкой.
Римма Журина, помогая Маше, негодующе глядела на Пуртова:
— Подошёл, да ка-ак ногой! Прогоните его и Отма-хова тоже.
Анной Никитичной овладевала острая, едкая злость.
— Пуртов! Иди сюда!
Он словно бы не расслышал. Анне Никитичне пришлось повторить своё требование.
Нехотя, вразвалочку, Дима пересёк участок и остановился перед учительницей. Всем своим видом — волосы торчали, щёки были выпачканы землёй, красные уши словно ещё больше оттопырились — он, казалось, говорил: «Зря затеваете. Мне всё равно: хоть ругайте хоть бейте».
— (Вот что: возьми всё, что принёс: ведро, лопату, вещи... Возьми всё это...
Дима, враждебно-выжидающе глядя на учительницу, повёл носом.
«Возьми всё и уходи, совсем уходи. Куда хочешь!» — вот что она собиралась сказать. Но не успела.
— Возьми всё это, — услышала учительница голос вожатой, — и пройди на участок шестого «А», и я туда приду. Там у них всё расклеилось. Надо помочь.
Тоня стояла рядом с учительницей, запыхавшаяся, без шали, в блузе без рукавов; на лице её, разгорячённом работой, было выражение деловитого спокойствия.
— Иди же! — повторила она, не приказывая, но и не прося.
Дима почесал голову, хмыкнул и, по-клоунски перескакивая через кустики, побежал на участок Кайдалова.
Анна Никитична, проследив за ним, вздохнула с облегчением, но тотчас резко повернулась к вожатой. Что она всё время вмешивается? И помешала проучить этого Пуртова!
— У него в шестом «А» приятели, — спокойно встретила её взгляд Тоня, — там его послушают.
Прищурив глаза, она озабоченно Сказала:
— Что случилось с Ниной? Подойдём к ней.
Нина Карякина, худенькая девочка в длинной, не по росту, телогрейке, работала с каким-то угрюмым, неистовым отчаянием и всё-таки отставала от Лизы, с которой была в паре. Та сердито подбирала свой красный сарафан, зло выпячивала губки и покрикивала на подругу.
Учительница и вожатая подошли к девочкам. Нина не подняла глаз, будто и не заметила их; обе руки девочки были погружены в лунку и старательно ворошили землю.
«Ну конечно, — думала Тоня, — где же вам заметить, Анна Никитична! Ведь вы ничего не знаете и не хотите знать. Их пятеро у матери, и Нина самая старшая.. Отец с первых дней войны ушёл на фронт, а Любовь Васильевна Карякина «заступила на мужнино место» — стала работать на драге. Эти Карякины прожили очень трудное лето. Девочка недоедает и, наверно, ушла сегодня без завтрака».
— Может быть, её отпустить домой? — спросила Анна Никитична. — Она нездорова.
У девочки жалобно дрогнули губы. Она ничего не ответила и все продолжала шарить в уже начисто опустошённой лунке.
— Пусть идёт, я и сама справлюсь, — сердито сказала- Лиза. — У неё сегодня руки еле шевелятся. — И вдруг, взглянув Нине в глаза, закусила губу.
«Эх, какие же вы недогадливые! Ведь сколько уже проработала — с самого утра, а через час в огромных котлах посреди поля, под навесом на столбах, сварится суп-скороварка, заправленный лапшой и картошкой. От мясного навара, лука и лаврового листа запах доносится даже до участка пятого «Б». И все пойдут обедать — как весело там будет! А вы говорите — домой...»
Вожатая посмотрела сверху на опущенную светлую головку с жиденькой косичкой, в которую вплетена голубенькая выцветшая лента.
— Да нет, пусть останется. Конечно, оставайся! Мы хотели попросить тебя, Нина: найди Георгия Ивановича или Веру Матвеевну и попроси у них ещё мешков, нам не хватит. Да не торопись, успеешь.
«Кто это посмотрел на Тоню там, через грядку? — подумала Анна Никитична. — Ах да, это Володя Сухо-ребрий. Быстрый, умный и — показалось или нет? — благодарный взгляд».
— Ну, мне здесь делать нечего! — сказала Тоня. — Я ещё у пятого «А» не была и у седьмых... А ведь скоро обед!
Анна Никитична оперлась на лопату. Сотни маленьких фигурок копошились на поле. Там и сям, как живые, стояли в полный рост мешки с картофелем. Степенные, надутые, важные, они топорщили из-под вязок свои парусиновые воротнички.
«Вот как всё легко получается у этой Тони, — дума ла Анна Никитична. — Решает, распоряжается, советует. И особенного-тэ в ней ничего, и нос длинный... Интересно знать, что в ней нашёл Алексей Яковлевич?.. А вообще, какое ей, Анне Никитичне, дело до этой Тони, до этого класса! Всё это временное, ненастоящее и не нужное ей. И нечего расстраиваться, что у неё ничего не выходит здесь. Она и не думает быть учительницей. У моё своя дорога...»
С середины поля донёсся гулкий, раскатистый звон: повариха била палкой о железный рельс, подвешенный к перекладине навеса. С шумом, гикам, смехом, прыгая через мешки, побежали школьники к котлам. Самые проворные, конечно, из пятого «Б»: они уже бренчат iy котлов мисками и ложками.
За столом места не хватило. Школьники расселись на пригретой солнцем земле, кто под молодыми топольками, кто у навеса — поближе к котлам.
Под огромной лиственницей, которую пожалели ког-та-то срубить, сидели трое: Веня Отмахав, Ерёма Любушкин и Володя Оухоребрий. Втроём они ели из массивной расписной деревянной чашки; Ерёма принёс её из дому. У Еремы огромная деревянная ложка, у остальных — металлические. Поодаль лежал Чернобоб, раздобывший где-то обглоданное баранье рёбрышко.
— Хитрый же ты, Еремей, — сказал Володя: — с уполовником пришёл!
— Бригадирская ложка! — важно ответил Ерёма. Он ел не торопясь, не очень глубоко загребая своим черпаком. — Ты что, Веня, всё вертишься?
— Хозяина потерял! — рассмеялся Володя. — Димка-то твой с шестым «А»!.. Ты, Ерёма, всегда из такой посудины ешь?
— А как же! Дед рассказывал, что «з этой чашки по девять человек садились обедать.
Дима появился неожиданно, словно спрыгнул с лиственницы. Он был без ковбойки, в одной майке. Выпачканное землёй лицо, как всегда, ухмылялось. Он растолкал Веню и Володю и уселся между ними.
— Ох, смеху было! Кому ложки не жаль? Давай твою, Любушкин!
И он почти выхватил ложку из Ерёминых рук.
— Видать, много наработал, — добродушно оказал Ерёма. — Ишь, нахлебывает!
— Еле-еле от ботаника убег! — небрежно ответил Дима. — Аж до самой дороги гнался! Да разве догонит? Чуть не грянулся!
— Ну да! За что он? Расскажи!
— Наподдал я одному, чтобы не хорохорился! «Второгодник»! Пусть теперь с шишкой походит!
— Эх, Пуртов, — сказал Володя, — тебя же послали туда, чтобы (помочь!
— Подумаешь, дело какое! Картошкой, что ли, в немцев пулять будем-?..
— А вон, слышал, Сеня Чугунок как сказал? Картофельный фронт.
— Он же так, посмеялся.
...Далеко-далеко тоненько свистнул паровоз. Дима представил себе: из восточного туннеля, пыхтя, выползает эшелон, замедляет ход у разъезда, змеисто втягивается в чёрную трубу Веселовской сопки. Эх, а он тут, на картофельном фронте, суп хлебает!
— Вот на дело едут! — кивнул Дима в сторону южных сопок. — Не огородная кавалерия!
— Это конечно, — поддакнул Веня. — Вот я хоть сейчас на фронт. — Он почесал кудряшки и добавил: — Может, я ранетый как раз вмамин бы госпиталь попал! — И он тихонечко вздохнул — наверно, и сам этого не заметил.
— «Ранетый», — рассмеялся Володя. — Ты сначала выучись правильно говорить!
А Ерёма промолчал. Он боялся сказать, что очень ему нравится всякая работа: и дрова пилить, и картошку капать, и золото в лотке намывать. Просмеёт Димка!
Веня вылил в свою ложку остатки супа.
— Говорил, чашка на девять человек, а мы вчетвером управились.
— Ничего, сейчас добавки попросим, по знакомству дадут, — подмигнул товарищам Володя. — Тётя Вера у котлов дежурит. Уж она нам не откажет. Сбегай, Отмахов, только не к поварихе, а к тёте Вере, понял? Мне самому неудобно.
— Поживей, Венька, — сказал Дима. — Я не наелся!
Веня побежал к ближайшему котлу — там хлопотала
Вера Матвеевна, Володина мачеха. Она была в белом халате, в белой косынке, из-под которой выбивались рыжеватые волосы, Вера Матвеевна посмотрела в их сторону, взвесила посудину в руке, рассмеялась и передала её поварихе.
— Обратно-то как припустил, — засмеялся Володя.
— Сейчас суп прольёт... и чашку расколет.
Веня в самом деле прибежал, не чуя под собой ног.
— Ларион Андреевич там, за навесом. С Анной Никитичной и Тоней. Злой, глазищами как повёл... Вот тебе, Дима, ложка: у поварихи взял.
Дима щёлкнул его по лбу Ерёминым черпаком:
— Тоже мне, испугался! «Я — на фронт!» — И перебросил ложку Ерёме.
— Ну и ладно! Знаешь, он какой!
— Какой? Очень я боюсь!
— А я всё думаю: чего он злится? — сказал Володя. — Всё из-за близнецов, наверное.
— Они в прошлый год часто в школу прибегали, — заметил Ерёма. — И чего это он их по-чудному прозвал — Медынька и Бедынъка?
— Медынька — это сын, тихонький такой, медовый,
значит, — объяснил Веня, — а Бедынька — дочка; она раз звонок у Елены Сергеевны утащила и давай названивать!
— Он их к родным отправил, — продолжал Володя, — на Украину, что ли. А тут война. Они, наверное, к немцам попали. Вот он и мучается.
Дима выловил из чашки полную ложку гущи, но не стал есть сам, а выплеснул Чернобобу.
— Смотри-ка, — сказал Ерёма, — всё ест — и картошку, и морковь!
— Он у нас учёный, — ответил Веня. — Капусту кислую — ест, огурцы солёные — ест. Даже грибы маринованные!
— Не собака, а поросёнок! — гоготнул Ерёма.
— А я говорю, учёная! — настаивал Веня. — Вот смотри. Чернобоб! — Пёсик, тихонько повиливая хвостом, подбежал к Вене.. — Садись! — Пёсик послушался. Веня положил на влажный нос Черн об об а жёсткую свиную шкурку. — Смирно! — Мохнатая мордочка засты-да. — Можно! — Чернобоб чвякнул зубами, и шкурка мигом исчезла в пасти. Веня оглядел товарищей счастливыми глазами; вон у меня собака какая!
— И вправду учёная, — сказал Дима и с хитрецой взглянул на Ер ем у. — Твои-то голубки поплоше. У тебя, Ерёма, карий пропал, что ли?
Ерёма Любушкин — завзятый голубятник. Позади нхма он смастерил высокую и узкую проволочную клетушку для двух десятков голубей — сизых, бело-сизых, гнзо-коричневых. Откроет Ерёма проволочную дверь,
взмахнёт шестам, и голуби, словно брошенные из горсти, взмывают к небу и ну выстёгивать петли друг над дружкой.
— Почему пропал? Здоров! У меня теперь новые почтари есть — залюбуешься! А один до того (умный — только не говорит. Приходи — покажу.
— Далеко к вам на Первый стан, за самую протоку, — ответил Дима. — Ты лучше приноси завтра в школу.
— В школу? — изумился Ерёма. — Вот уж ни к чему!
— Уж такой, наверно, голубок замухрый, — ухмыльнулся Дима, — козявка какая-нибудь. Стыдно показать.
— Козявка? — возмутился Ерёма. — А вот увидишь. Думаешь, как твой Венька, плетень плету? — Он протянул чашку Отмахову: — Сполосни-,ка, тебе ближе.
Веня отвернул кран у бачка, прислонённого к- лиственнице, и стал набирать воды.
— А что Веня? Что ты на него? — ответил Дима, — Веня всегда в точку попадает. — И Дима очень похожим, Вениным голосом заговорил: — «Финикияне ели финики и ездили на прекрасных пароходах... Бегемоты живут е болотах и питаются морскими листьями... Из виноградг добывают масло и зелёную краску... В доисторические времена в России жили купцы и мамонты».
Веня внезапно обернулся, отвёл чашку в сторону и с силой плеснул водой на Диму, окатив попутно и Володк и Любушкина.
— Вот тебе — не дразнись!
Все вскочили на ноги, кроме Еремы. Он лежал и держась за живот, гоготал во всё горло. Пуртов Ж1 бросился к Отмахову, на ходу сгибая руку кренделем
— Давно клещей не пробовал!
Володя решительно стал между ними:
— Сам виноват, не трогай.
— «Не трогай!» Заступник нашёлся! Уйди, а то ! тебе настукаю. Тебе ещё за Тамарку следует.
Дело, наверное, кончилось бы потасовкой, если 6i не Нина Карякина. Порозовевшая, весёлая, она впри прыжку пробежала мимо ребят.
— Пятый «Б», пятый «Б», за работу! — кричала онг
— Пошли, хватит вам! — сказал Ерёма. — И зашг гал на участок.
Раздался удар о рельс. Сотни школьников расходились от стана к своим участкам.
Дима на ходу ткнул Веню в бок:
— Ишь, водолей! Завтра приноси, что обещал, а то худо будет. Не возьму тебя. Пеняй тогда на кого хочешь.
— Ну и не надо! — крикнул ему вслед плачущим голосом Веня.
— Куда это он не возьмёт тебя? — спросил его Володя.
— Да вот, понимаешь, туда... — Плачущие интонации исчезли. Веня крутил рукой в воздухе и вдруг, придумав, выпалил: — На охоту!
— На охоту? Уж не ври. Что это вы всё время вместе ходите да шепчетесь? Думаешь, не видно?
— Мы? Да выколи мне глаза!
— Всё-таки ты вруша, Венька. Думаешь, не видел, как вы меж собой... А что обещал принести?
— Я? Да это, как его... штуку одну.
— Какую штуку? — допытывался Володя.
— Вот привязался... — И, отвлекая Володю, Веня опросил: — А здорово я их водой окатил? А? Здорово?
— И меня. тоже.
— Тебя я не хотел... А миска-тэ на девять человек. Головану по. крайней мере половина досталась. Ну-ка, Володя, давай вперегонки!
8
Дверь в кухню прикрыта, но в комнату оттуда доносится каждый шорох: переборка тонкая, дощатая. Слышно, как долбит пол деревяшкой дядя Яша: от столика к печке, от печки к висячему шкафчику, от шкафчика снова к печке. Слышно, как мурлычет он себе под нос любимую песенку:
Солдатушки, бравы ребятушки,
Где же ваши деды?
Дядя Яша, увлекаясь, чуть повышает голос:
Наши деды — русские победы, —
Вот где наши деды.
Спохватившись, он замолкает. Приотворив дверь, просовывает усы: не проснулся ли Веня? И снова тихонько начинает:
Солдатушки, бравы ребятушки,
Где же ваши сёстры?
Деревяшка простучала в сторону сеней: наверно, дядя Яша пошёл проводить козу в стадо. Из сеней доносится приглушённо:
Наши сёстры — пики-сабли востры, —
Вот где наши сёстры!
Из круглой дырочки в закрытой ставне, словно из глаза киноаппарата, льётся наискосок через всю комнату белая струя света. Она играет яркими узорами цветастой клеёнки, зажгла огнём рыжеватый бок школьной сумки. Сумку сшил из сохатиной кожи дядя Яша и оказал: «Должно на шесть лет хватить».
Веня скатывается с кровати вместе с одеялом и бежит к столу.
Приятно щёлкнуть крышкой широкого самодельного пенала, полюбоваться серебряным блеском ещё не пробованного пёрышка, стиралками, карандашами. А пенал-то какой! По бокам дядя Яша вырезал таёжных зверей: тут и медведь, и кабарга, и белка, и сохатый, и все словно живые.
Луч света, точно большой сверкающий палец, указывает Вене на одежду, развешанную на спинке кровати: синяя сатиновая рубаха с змеевидными белыми полосками, чёрные штаны-галифе, фланелевые портяночки. Всё чистенькое, выглаженное. У кровати — начищенные до блеска сапожки. Веня знает: рубаха выстирана дядей Яшей, штаны на коленях заштопаны дядей Яшей, каблучки подбиты дядей Яшей. Недаром дядя Яша сам про себя говорит: «На все дыры затычка: горняк, охотник, плотник, на все руки работник».
Дядю Яшу все на прииске знают. Во-первых, дядя Яша живёт в Чалдонке очень давно; он пришёл сюда ещё с дедом Сени Чугунка и дедом Еремы Любушкина, когда не было ни железной дороги, ни драг, ни школы. Во-вторых, дядя Яша где только не был! Даже на Аму-
ре жил, на самой китайской границе. В-третьих, дядя Яша — это было страшно давно — воевал с «беляками», скрывался в тайге и видел самого Лазо. Он часто говорит: «Когда мы партизанили...» Дядя Яша теперь парторг на прииске, и к нему всё время народ ходит. А вообще про него говорят: «Угомона на него нет». Веня не раз слышал.
Сегодня дядя Яша не стал будить Веню до гудка: сам пошёл проводить козу. Зато всё лето Веня мучился с упрямой и пакостливой Белкой. Не коза, а змея ехидная: всё по сторонам шныряет, седой бородкой трясёт, н чужой огород норовит залезть. Как-то дядя Яша на своей деревяшке с ней справится?..
Эх, вставать неохота!
Интересно, что это сверкает на стенке, словно крошечное ослепительное зеркальце? Так это же ключик от сундука! Веня не может оторвать от него глаз.
Веня обещал Диме, что принесёт в школу кинжал. Это уж очень громко — «кинжал». Старый обыкновенный охотничий нож, который дядя Яша брал с собой на охопу. Л ёжит кинжал в сундуке, а сундук возле Вениной кровати и закрыт вйсячим замком. Кинжал достать очень даже просто: ключ от замка висит на гвоздике, низенько, над самым сундуком. Висит-то висит, только Веня, пожалуй, ни разу ещё не держал его в руках.
Веня мучительно борется с собой. Он зол на Диму (вот какой настырный: принеси, и всё!), на себя за то, что дал Диме слово, на дядю Яшу за то, что тот ушёл проводить козу.. Засмеёт его Дима, если кинжал не принести, опять дразнить примется: «СвИст» да «Свист»! ещё и настукает. Да это ерунда! А то ведь хуже будет: не принесёшь кинжал — раздумает, не возьмёт с собой. Он и один убежит — отчаянный! Или с кем другим сговорится. Зачем он у Еремы насчёт голубя опрашивал? Не с Еремой ли он решил? Нет уж!
Веня вскакивает на крьгшку сундука, рывком снимает ключ с гвоздика и, сжав его так крепко, что тонкие, острые края врезаются в ладонь, прислушивается.
Ключ маленький, плоский, лёгкий; он послушно вер-1 ится в замочной щёлке, но замок молчит: ни гу-гу! Надо, наверное, вдвинуть ключик поглубже...
Дзинь! Чёрная дужка щёлкает, отскакивает, и замок беспомощно повисает на медной скобе. Скорее!
С трудом приподняв массивную крышку, Веня заглядывает внутрь сундука. В нос едко и щекотно ударяет нафталином. Нафталин блестит, как январский снег на сойках. Сундук набит зимней одеждой. Тут и отцовская шуба, и огромные охотничьи рукавицы на собачьем меху, и две пары половинчатых унтов1, и унты лапчатые2, и старинная бабушкина курмушка3, и бурки, обитые жёлтой кожей. Всё это перезимует в сундуке — все, кроме Вениной мерлушковой шапки-ушанки. Но ушанка сейчас не интересует Веню. Он торопливо ворочает, перекладывает вещи, добираясь до дна сундука, и чуть не стучит зубами от страха. Наконец рядом со старым широким солдатским ремнём он нащупывает что-то твёрдое и узкое.
Вот он, кинжал, в чёрном деревянном футляре, перехваченном медными кольцами. Положив футляр на пол, Веня наскоро прибирает в сундуке, со стуком опускает крышку.
Звякнул болт, с шумом растворились ставни углового окна, словно водопадной струёй хлынул свет в комнату.. Ох, что же делать?
Солдатушки, бравы ребятушки... —
доносится из сеней.
Не помня себя, Веня набрасывает замок — он закрывается без ключа — и, застелив крышку лоскутным ковриком, вешает одним движением ключ на гвоздик. И стоит посреди комнаты в майке и трусиках, прижимая чёрный футляр к гр(уди, не зная, куда его спрятать. Деревяшка долбит на кухне, словно петух клювом. Веня подбегает к кровати, плашмя кидается на постель, едва успев сунуть кинжал под матрац. Одеяло остаётся на полу.
Уткнув нос в подушку, Веня одним глазом смотрит в сторону сундука. Всё в порядке, только ключик, броском повешенный на шляпку гвоздика, покачивается, явно желая выдать Веню. Лишь бы дядя Яша ие посмотрел в ту сторону, лишь бы не посмотрел! Веня за-
1 Половинчатые унты — меховые унты без внутреннего кожаного чулка.
2 Лапчатые унты — сшитые из медвежьих лай.
3 Кур мушка — женское полупальто.
жмуривает глаза и начинает громко посапывать... Скрипнула дверь. Долб! Долб! Дядя Яша поднимает одеяло, включает радио. В коробке что-то шуршит, булькает, перекатывается...
Хриплый гудок открывает приисковое утро. Ох, как долго гудит! Наверно, Мария Максимовна нарочно попросила, чгобы подольше гудел.
— Вениамин! Осьмой час. Слышишь меня? Чужого не выспишь, а своё проспишь.
Веня шумно поворачивается на бок, будто просыпаясь. «Как же теперь из-под матраца его доставать?» — мучительно думает он.
— Ты понимаешь мой разговор, Вениамин? Вставай!
Веня вскакивает. И гудок, словно удовлетворённый
Вениной покорностью, внезапно затихает. И сразу же из коробки: «Говорит Москва». Дядя Яша слушает, а Веня торопливо застилает постель. Это нелёгкое дело: спит он теперь на постели родителей, постель огромная, а Веня маленький.
— Давай уж помогу, — говорит дядя Яша. — Что-то ты сегодня, Вениамин, кислый. После воскресника никак не отоспишься? Уж поистине: соня походя спит.
Он делает шаг к постели.
— Дядя Яша, дядя Яша, — испуганно кричит Веня, — не надо, я сам!
— Теперь вижу, что проснулся, — смеётся старик. — Ну-ка, принимайся за вдох-выдох.
Из репродуктора доносятся быстрые слова: «Раз, два, три, четыре... вдох... наклон вперёд... выдох... дышите свободней... переходим к пятому упражнению... начали...»
— Война, а зарядку Москва не отменяет, — ухмыляется дядя Яша. — Наверно, скоро будет наклон вперёд — фашисту по мордасам, чтоб ему ни вдоха, ни выдоха.
Веня делает зарядку и крутится вокруг собственной оси: дядя Яша к кровати, и он лицом туда же, дядя Яша к сундуку, и Веня обращает в ту сторону испуганно моргающие глаза.
— Это уж, Вениамин, не зарядка, а карусель, — говорит дядя.
Он подливает в рукомойник ледяной воды из кадушки:
— Не споласкивайся горстью, мойся как следует.. Сегодня в плотницкой допоздна буду. Печь-то не забудь истопить.
Сквозь полные пригоршни воды Веня отвечает-«Истоплю». Получается «буль-буль», будто это вода отвечает, а не Веня.
Старик, посмеиваясь, садится на покатую крышку сундука. На этом сундуке он и спит: «Солдатская привычка, косточки-то на мягком разомлевают».
Веня, стоя против зеркала, с трудом продирает расчёской густые, в мелких жёстких завитках волосы.
— Свитер надень: морозно сегодня, простынешь.
И дядя Яша тянется за ключиком, который снова
неподвижен на своём гвоздике.
— Дядя Яша, дядя Яша! — Веня бросает расчёску на подзеркальник. — Не надо, совсем ещё тепло, не надо!
Яков Лукьянович смотрит на племянника из-под мохнатых бровей:
— Что с тобой сегодня? То спит, как сыч, даже одеяло ему не нужно, то будто паук ужалил. Сейчас молока принесу... Буль-буль!
Едва старик ыходит на кухню, Веня нашаривает под матрацем футляр и мгновенно засовывает его за голенище сапога, до самой щиколотки. Ну, всё! Веня облегчённо вздыхает.
На столе появляется запотелая полулитровая банка холодного, из подполья, козьего молока, берестяной туесок с матово-синей голубицей, небольшой кусок хлеба. Обычный завтрак.
Но неспокойная совесть мешает Вене завтракать и гонит его на улицу.
9
В пятом «Б» был урок арифметики.
С первой же минуты Анну Никитичну встревожило поведение Еремы. Он всё время вертелся, заглядывая в парту, и отвлекал этим ребят. Анна Никитична вызвала его соседа, Володю Сухоребрия, решать задачу и тихо подошла к Ерёме. Он старательно, с напряжённым ли-
Паут — овод.
ном решал и не повернул головы к (учительнице. Наклонившись над его тетрадью, Анна Никитична бросила мимолётный: взгляд в сторону Пуртова и Отмахова. Мальчики не работали. Учительница подошла к ним — шш разом уткнулись в тетради.
— Что же вы не решаете? — строго спросила учительница. — Ждёте, пока Сухоребрий решит?
— Задача трудная, — ответил Отмахов.
Она повернулась и сделала шаг вдоль ряда и скорее почувствовала, чем осознала, что эти двое снова прекратили работу. Она резко повернулась и неожиданно очутилась возле парты.
Мальчики, нагнув головы, рассматривали лежащий на коленях у Вени чёрный футляр, перехваченный сверху и. снизу металлическими кольцами.
Анна. Никитична протянула руку и схватила футляр с такой быстротой, что даже ловкий Пуртов не успел очнуться.
— Это что ещё? Так вы решаете задачу?
— Отдайте, Анна Никитична, отдайте, — захныкал Веня.
Учительница молча прошла к своему столику и только тут догадалась взглянуть на то, что держала в руках..
— Нож? — воскликнула она. — Зачем вы принесли и школу нож? С кем воевать задумали?
— Ни с кем мы не воюем... — Дима встал с места. — Вы кинжал отдайте, он не ваш!
— Вот как! Значит, это твой нож?
Дима не ответил. Оттопыренные уши его стали совсем малиновыми.
— Нож останется у меня.
При общем молчании учительница спрятала футляр в портфель.
На перемене ребята окружили обезоруженных мальчиков.
Веня склонил на парту свою кудрявую голову и плакал. Дима сидел мрачный и злой.
— Чего это вы вздумали... нож принести?- — опросила Нина Карякина.
— И правильно, что отняли, — сказала Тамара.
— Вас не опрашивают! — отрезал Дима. — Маленькие ещё!
Особенно донимала Веню и Диму Лиза Родионова.
Лиза вообще была задиристой девчонкой: то шапку у кого-нибудь сорвёт с головы, то по спине линейкой хлопнет, то сболтнёт что-нибудь. Как же ей было не заинтересоваться, чей нож и зачем принесли его мальчишки в школу!
— Дима, — приставала Лиза, — скажи по секрету, для чего кинжал? Никто не узнает... — и ловко увёртывалась от Диминого кулака.
Ерёма весь день выдумывал причины, чтобы на перемене остаться в классе. То он начинал ретиво помогать дежурному — стирал с доски, открывал форточку. На большой перемене его вдруг зазнобило, и он для верности несколько раз даже лязгнул зубами.
Ларион Андреевич, как всегда сумрачный, не положил — бросил на стол свой огромный портфель, так что звякнули блестящие металлические пряжки, взглянул исподлобья на класс, вытащил из портфеля тетради, мелки; повесил на гвоздик щиток с корнями. В классе переговаривались.
— Какая вас муха укусила? Расшумелись! А ну-ка. к порядку!
Он прошёлся между рядами, поторапливая, покрикивая:
— Что ты возишься с сумкой, Журина?
— Отмахов, вечно ты отстаёшь! Где твоя тетрадь?
— Бобылкова, перестань вертеться!
Он вернулся к своему столику:
— Сегодня займёмся корнями.
Диму давно заинтересовал деревянный ящичек в Ерёминой парте. Ящик был с выдвижной крышкой и круглыми отверстиями с боков. Делая вид, что рисует, Дима изгибался и так и сяк, стремясь заглянуть в Ерёмину парту. Он подтолкнул Ерему:
— Покажи! Открой!
— Потом, после уроков.
Когда Ерёма отвернулся, Дима в один миг выдвинул ящичек и увидел сквозь дьгрочки, что там внутри что-то шевелится, трепещет.
«Ага, принёс-таки! Будем с почтарём этим письма с франта посылать».
Он быстро протянул руку...
Все в классе услышали, как что-то щёлкнуло, услышали Ерёмин крик: «Ой ты, чёрт!» Раздался шелест, хлопанье, и что-то гулко стукнуло об пол. Ящичек упал; из него штопором взлетел к потолку, трепеща крыльями, соскучившийся по свободе голубь. Он рванулся к окну, ударился белой грудкой о стекло, по стремительной косой полетел вниз. Описав полукруг и едва не задев крылом голову учителя, голубь опустился на пузатый синий шкаф с карнизом, стоявший справа от двери. И там, вцепившись коготками в карниз и вращая шейкой, испуганно поглядывал туда и сюда круглыми красноватыми глазками.
Тридцать шесть голов поворачивались вслед за голубем, тридцать шесть пар глаз проследили его путь от Ереминого ящика до карниза на синем шкафу. А когда голубь замер, замерли и пятиклассники.
Ларион Андреевич встал. Уткнув кулаки в бока, учитель мрачно переводил взгляд с одного школьника на другого.
— Чья это работка, а? Кто это сделал? — спросил он, сердито сдвигая брови.
Клабе притих, затаился; казалось, не дышал. Что-то будет?!
Нина Карякина, сидевшая близко от шкафа, взглянула на побледневшего Володю и решительно поднялась с места:
— Разрешите, Ларион Андреевич, я его достану.
— Это твой голубь? — с грозным удивлением спросил учитель.
— Нет. Я просто хочу его выпустить. Можно открыть окно, и он улетит.
Учитель с раздражением махнул рукой. Нина, не получив разрешения сесть, продолжала стоять.
— Родионова? — Ларион Андреевич перевёл палец на Лизу.
— Нет, это мальчишки! — с достоинством ответила девочка.
— Бобылкова?
— Что вы, Ларион Андреевич!
— Коноплёв? Твой голубь?
— Нет.
Грозный палец передвигался от одного к другому, и скоро половина класса стояла на ногах.
— Отмахов!
Веня е интересом рассматривал голубя.
— Я тебя (Опрашиваю! — загремел Ларион Андреевич. — Твоя работа, Отмахов?
— Нет, Ларион Андреевич, — ответил Отмахов. — У меня, честное слово, нет таких, карих. У меня всё больше сйзые.
— Меня не интересует, какие у тебя голуби. Любушкин?
Ерёма сидел словно одеревенев, но прямо встретил яростный взгляд учителя. Затем медленно, с перевалкой встал. Ерёма хотел что-то сказать, но захлебнулся, что-то булькнуло у него в горле, и на тубах появилась растерянно-дурашливая улыбка.
— Смешно, а? Устроили в классе птичник, и смешно?
— Я ничего, — пробормотал Ерёма, — я не смеюсь.
— Плакать, что ли? — вполголоса сказал Дима. — Очень даже смешно.
— А, Пуртов! Так я и знал, что твоя проделка! На воскреснике безобразничал, на уроках мешаешь, я сейчас... Так трудно стране, всем... Зх, а у тебя? Нет у тебя совести. Мелкий, дрянной мальчишка!
— Я не мелкий, и не кричите!
— Уходи! Немедленно! Вон!
— Не уйду!
— Ну хорошо! Очень хорошо! Я сам уйду!
Кандалов трясущимися руками собирал со стола тетради. мелки, журнал и беспорядочно засовывал всё это в портфель. С грохотом сорвал портфель со стола:
— Я не буду больше кричать. С вашим классом кончено. С вами я больше не занимаюсь.
Хлопнула дверь. Шкаф качнулся — напуганный голубь вновь заметался по классу.
-Марии Максимовны в кабинете не было; Кайдалов разыскал её во дворе. Только что приисковые комсомольцы привезли несколько возов горбыля-макаронника с пилорамы и машину трёхметровых лесин. Мария Максимовна, в старенькой кофте, вместе с Еленой Сергеевной распоряжалась разгрузкой.
— Разве уже звонок, голубчик? Что же я не слыхала? — спросила она Кайда лова, не обратив внимания на его взъерошенный вид. — Этот возок, девушки, туда, пожалуйста, к ограде, а тот — ближе к столярке. — Она семенила мелкими шажками, и Кайдалову приходилось бегать за нею по пятам. — Видели, Ларион Андреевич, какие славные помощницы у нас!
- Мария Максимовна, — ухватив наконец директора за рукав кофты, хрипло сказал учитель. — В пятом Г» форменный бунт, чёрт знает что происходит!
Мария Максимовна повернула к нему сморщенное личико с выцветшими глазами:
— Бунт? Что вы, голубчик... Идите, успокойте их.
— Нет уж! — с тоскливой злостью ответил Кайда-юв. — Я им сказал, что не приду, и не пойду...
Мария Максимовна В!Здохнула:
— Хорошо, тогда займитесь тут дровами, — и засеменила к школе.
После ухода учителя в пятом «Б» всё завертелось каруселью. Пуртов, Отмахов, Любушкин, перескакивая с парты на парту, стали ловить голубя. Голубь, обезумев, метался под потолком. Лиза бросала в него всем, про попадало под руку. Римма Журина била ребят по
ногам линейкой. Летели чернильницы, тетради, учебники. Крик, шум, визг...
Но вот Нина Карякина подбежала к окну и, с трудом выдвинув болт, распахнула его. Голубь вырвался на волю, взмыл над площадью и исчез за домами.
— Мария Максимовна! — сообщила Лиза, поминутно выбегавшая за дверь.
Сталкиваясь, перескакивая через паргы, школьники мгновенно расселись по своим местам. Наступила тишина. Только пыль, поднятая десятками ног, кружилась в воздухе да по раскрасневшимся лицам можно было определить, какой тарарам был здесь минуту тому назад.
Мария Максимовна остановилась у двери, обвела взглядом класс, ребячьи застывшие лица. Школьники встали.
В одних глазах было беспокойное любопытство, в других — настороженность ожидания; в одних — откровенный испуг, в других — проглядывала виноватая неловкость.
Мария Максимовна не спеша подошла к окну, закрыла створки, тщательно закрепила болты. Подошла к столу, щёлкнула висящими на цепочке часиками-медальончиком: до звонка оставалось двадцать пять
минут.
Она оглядела себя, стряхнула щепочку, приставшую к кофте.
— Садитесь, — спокойно сказала Мария Максимовна. — Мы займёмся русским.
Она услышала общий, единый вздох облегчения.
10
Тоня стояла в конце коридора возле учительской, окружённая школьниками. «У нас сегодня сбор, вы придёте?» — спрашивала её Валя Басова из седьмого «А-«Тонечка, противогазов на всех не хватает! Как же будем?» — говорил шестиклассник Костя Заморский А маленькая, толстощёкая Зина Перминова из четвёртого «Б», подымаясь на цыпочки, трубила Тоне прямо в ухо: «А у насрепетиция» и, словно боясь, что её не поняли, снова повторяла: «Сегодня репетиция... у нас репетиция». Тоня слушала с обычным сосредоточенным выражением лица, поворачиваясь то к Вале, то к Зиме, то к Косте, как вдруг к ней прорвалась орава на пятого «Б».
— Антонина Дмитриевна, мы не виноваты! — Мппы Хлуднева, поднявшись на цыпочки, заглядывала вожатой в лицо. — Это всё мальчики!
— Это Пуртов подстроил, — сказала Тамара Бо-былкова, — и с кинжалом, и с голубем... И Любушкин ещё.
— Молчи уж, барынька, — задел её плечом Дима.
Ты почему на воскреснике не была?
Он состроил Тамаре угрожающую гримасу:
— А я не отпираюсь, — сказал Ерёма. — Я принёс
— Что? Кого? — спросила Антонина Дмитриевна.
— Голубя!
— Так это про голубя, — сказала Лиза, поводя вздёрнутым носиком. — А про кинжал?
— Тебе-то что? — прикрикнул на неё Дима. — Вечно суётся!
— А мальчишки вечно друг друга выгораживают! — сказала Тамара.
— Помалкивай! — наступал на неё Дима. — Тряпичная царевна!
Тамара благоразумно спряталась за спину вожатой.
— Ерёма ещё смеялся, — торопливо докладывала Лиза. — Правда, смеялся! А Пуртова выгнали, а он не сгнел... А Венька Отмахов испугался и убежал.
У входной двери послышалась возня: Володя Сухо-ребрий тащил в коридор упиравшегося Отмахова. Заме-гательная Венькина сумка волочилась на лямках по полу.
— Пусти, Володька, пусти, вот садану тебя! — выкрикивал тоненьким голосом Веня. — Пусти, говорю, оцарапал всего.
— Ишь, удрать с собрания захотел. Пусть отвечает ia себя! — тяжело дыша, сказал Володя и взглянул на беспечно улыбавшегося Диму. — Вместе со всеми пусть отвечает.
Стоя у своего столика, Анна Никитична обвела тревожным взглядом пятиклассников. «Что же делать? Какое слово найти для них?» Она взглянула на Марию Максимовну. Лицо директора выглядело замкнутым.
старушечьи-усталым. «Всё-таки нет им дела до меня... Ох, ну как же мне с ними?»
— Ребята! — Собственный голос показался Анне Никитичне глухим, деревянным. — Сегодня вы сорвали урок ботаники. Пуршв нагрубил Лариону Андреевичу, и он был вынужден уйти из класса. Вывели себя нехорошо, и это огорчает и меня и всех учителей. Мы хотели вынести благодарность за работу в подсобном, а теперь... а теперь как же? За что вас благодарить? Почти все вы пионеры, — продолжала учительница, — а пионер честен и правдив. Мы хотим знать правду: зачем Любушкин принёс голубя в класс? И Пуртов объяснит: зачем ему нужно было приносить в школу кинжал?
Наступило молчание. Лицо Кайдалова было сумрачным.
Антонина Дмитриевна била себя свистком по руке. Мария Максимовна сидела на стуле, низко опустив голову. «Спит, что ли?» — неприязненно подумала Анна Никитична.
Пятиклассники молчали.
Тоня порывисто встала:
— Ребята... Алексею Яковлевичу вы всегда говорили правду. Всегда. Я знаю. А сейчас, сейчас, когда он воюет за нас с вами... неужели вы?.. Эх, вы!..
И снова стало тихо.
Ерёма Любушкин, шумно вздохнув, тяжело поднялся с места. Непривычно было видеть его открытое, весёлое лицо таким смятенным.
— Я... я... — Он скосил глаза на Пуртова — Я принёс голубя.
— Зачем? — спросила учительница.
Ерёма снова громко вздохнул и замолчал, переминаясь с ноги на ногу.
«Сейчас выдаст, — думал Дима. — Скажет, что я просил, — объясняй тогда! Знал бы, не связывался!»
— Зачем? — повторила вопрос Анна Никитична.
— Так просто... — пробормотал наконец Ерёма.
Володя, переводивший взгляд с Еремы на Диму, не выдержал:
— Пусть Пуртов скажет! На других нечего отыгрываться!
«Ладно, Сухоребрий, — прочитал он во взгляде Пуртова, — попадёшься мне!»
— Ну и что! Hy и попросил, чтобы принёс... Я не знал, что вылетит.
— Они в следующий раз ворону притащат, — проворчал Кайдалов. — Что мне с ней делать? Срисовывать, что ли?
«Эх, — подумал Отмахов, — не догадались! Соврали бы, что хотели голубя срисовать!»
— Разве хорошо так, Ерёма? — сказала Анна Никитична. — Виноват, сорвал урок и улыбаешься? Разве это смешно?
— Нет, — ответил Ерёма, покраснев. — Я не хотел. Я не знал, что улыбаюсь. Честное пионерское, не знал.
— У него рот сам растягивается, как рогатка, — вдруг сказала Лива Родионова.
Все снова рассмеялись.
Казалось, у каждого становилось легче на душе. Вот всё прояснится, и всё будет хорошо.
— Теперь нам Пуртов расскажет про кинжал, — сказала учительница. — Зачем принесли в шкоду? Где взяли?
«Выручай, Свист!»
Дима взглянул на Веню. Тот ответил ему взглядом мученика и жалобно шмыгнул носом. Потом встал и заморгал глазами, словно готовясь разреветься.
— Это я принёс... — залепетал он. — Это не Дима, это я...
— Вот как? — удивилась учительница. — Где же ты его достал?
— Из дому... Это дядин кинжал. На охоту ходить.
— Зачем же ты его принёс? Охотиться... в школе?
Вот это самый трудный вопрос. Все перемены они,
Дима и Веня, совещались — то за дровами, то за глухой теной юннатской теплицы, то за углом столярки — и не могли придумать никакой зацепки. Как объяснить, зачем принесли кинжал? Не могли же они сказать правду п загубить свой план!
Веня часто заморгал глазами, ещё раз шмыгнул полги, набрал полную грудь воздуха и вьгпалил:
— А мы... я принёс срисовать!
Дима чуть не привскочил на месте: «Вот это придумал! Вот это Свист!»
А Веня, уже сам захваченный своим вымыслом, быстро говорил:
— А то всё кубики и кубики! Только один раз кувшин был. А я подумал: хорошо бы кинжал... А если кинжал, — ему пришла в голову новая мысль, и он загорелся, — да ещё голубь, это как на настоящей картине...
— Разве ты знал про голубя? — прищурившись, перебила Анна Никитична. — Кинжал у вас отобрали на уроке арифметики, а голубь вылетел на уроке ботаники. Что же, вы думали кинжал на моём урюке срисовать?
— Придумал здорово, — шепнул Брема Володе, — только вот заврётся и словят.
Но Веня отличался тем, что всегда верил собственным выдумкам.
— Анна Никитична! — Он приложил руку к груди. — Я вытащил его только на одну минутку, только на одну: «Как, — спрашиваю Диму, — красивый кинжал?» Он говорит: «Красивый». «Давай, говорю, предложим Лариону Андреевичу, чтоб срисовать всем классом». И Дима опять же говорит: «Он с насечкой, кинжал, красиво будет». А я говорю: «В перемену подойду к Ла-риону Андреевичу и спрошу,можно или нельзя». Только мы это самое решили, а тут вы подошли...
Веня искоса посмотрел на Диму: вот, мол. всё смеёшься, а выручать-тю мне приходится.
Анна Никитична с досадой дёрнула шнурок белой украинской блузки. «Вот хитрец, вот лисичка, — думала она. — Как же поймать тебя?» — «Лови, лови!» — встретила она лукавый взгляд Марии Максимовны. Старая учительница выпрямилась, сонное выражение исчезло с её лица.
Анна Никитична понимала, что ни одному слову Отмахова класс не верит. Все были восхищены его находчивостью. А Володя- Сухоребрий, наморщив лоб и весь повернувшись к Отмахюву, смотрел ему в лицо.
— Вы верите ему, ребята? — спросила Анна Никитична. — Он правду говорит?
— Ну уж и правду, — ответила Нина. — Известный бухала. Сейчас вот и придумал.
— Честное пионерское!.. — опять плачущим голосом заговорил Веня.
— Ты же не пионер! сказала Антонина Дмитриевна.
— Ну и что ж, что не пионер! Слово-то можно дать1
Этот маленький Отмахов просто обезоруживал.
Анна Никитична обвела глазами класс. Володя Су-х-оребрий посмотрел на неё долгим взглядам и поднял руку.
— Говори, Володя.
— А почему ты на воскреснике побоялся мне сказать, что кинжал принесёшь?
— А у нас разговора не было.
— Как же не было! Что же ты отпираешься? Дима просил принести, а ты обещал.
— А ты слыхал, что он.кинжал просил? Слыхал? — Плачущие нотки исчезли в Венином голосе. Нет, ты окажи!
— Ты сказал мне, что обещал принести какую-то «штуку».
— Ну и что? Ну и сказал: «штука». Перо я обещал, вот что! Покажи, Дима, перо... А кинжал принёс срисовать. И не ври, Володя! Сам-то, сам-то вон с какой железякой ходит! Нопу мне всю расцарапал, а других хаешь!
— А гу меня что? — стал оправдываться Володя. — Магнит у меня в кармане, вот! — Он вытащил из кармана стальной брусок.
«Вывернулся, кучерявый! — подумал Дима. — Здорово он на Володю повернул». Дима окончательно решил, что хотя Отмахов росточком маленький, но товарищ надёжный. Только бы кончилось это собрание, только бы кончилось, а там денька через два они подсядут к солдатам в эшелон, подбрезент спрячутся, и поминай как звали. И голубь пригодится, и кинжал нужен будет! Теперь Анна Никитична вернёт кинжал.
Анна же Никитична понимала, что зашла в тупик Вот Володя попытался ей помочь. По его лицу было видно, как злится он, что товарищи лгут. А тоже для чего-то железяку принёс. Не поймёшь их! Но что Делать дальше? Ну, о чём же ещё спрашивать? Как распутать этот клубок?
Пока она раздумывала, Мария Максимовна тихонько пошевелилась на стуле и дребезжащим голосом сказала:
— Вот что, дружок. Принёс ты этот ножичек в класс — что с тобой поделаешь? Срисовать хотел — ну и пусть, ну и пусть... Вот только не дослышала я, чей же ножичек? Якова Лукьяновича.
Отмахов почувствовал в этом вопросе что-то неладное.
— Ага, из дому принёс, — попытался он вывернуться.
— А ты разрешения, голубчик, спросил? Дядя Яша знает?
И тут Веня понял, что попался. Дима чуть не с головой залез в свою нарту, зачем-то рылся там, а сам подталкивал Веню ногой.
— Как же, разрешил! — с отчаянием в душе ответил Веня... «Никак не отстанут! Что-нибудь скажу дома, придумаю...»
— А вот спросим дядю, спросим! — вмешалась Тамара.
— А нот ты лучше окажи, почему не была на воскреснике! — выкрикнул Дима. — Прогульщица!
— Ага, пусть скажет! — тихонько подпел Веня. — Всё за счёт других выезжает!
— У меня был грипп, — вся красная от злости, ответила Тамара. — И вообще мне с такими, как вы, неинтересно...
Тут все загалдели разом — и Веня, и Дима, и Лиза, и Ерёма, и Нина, «о Тамара только презрительно пофыркивала.
— Ну и класс, ну и публика! — сказал Ларион Андреевич, входя после собрания в учительскую. — Вокруг пальца обведут, а? Только поглядывай! Нет, судари мои, тошно мне, тошно... Я уж лучше на фронт.
— Класс, что и говорить, интересный, сложный! — ответила Мария Максимовна. — И живёт своей жизнью, только мы её не знаем.
Кандалов что-то буркнул в ответ, сел на диван, вытащил медную трубочку-танзушку и угрюмо запыхтел, углубившись в свои мысли.
11
За окнами учительской — звёздная синева октябрьского вечера. В этой синеве громоздятся тёмные, неясные сопки. Тишина на прииске. Лишь труба электростанции трудолюбиво пыхтит. Свет в школу дадут только через полчаса. Прииск экономит электроэнергию: она дужна драгам, механическим мастерским, подсобному хозяйству.
— Подождём немного, — сказала Мария Максимовна, сидевшая в кресле у стола. — Ларион Андреевич на занятиях истребительного батальона. И скоро будет свет.
Анна Никитична откинулась в самый уголок дивана. Закрыв глаза, она отдалась мыслям, которые увели её далеко на запад, к берегам Дона. Пых, пых! — труба электростанции кажется ей трубой паровоза. Паровоз ведёт состав на запад. Сотый раз Анна Никитична мысленно садится в поезд, прощаясь с суровым краем, где в августе заморозки, в сентябре листопад, в октябре ледостав и сухая снежная пустыня... А там, за тысячи километров, деревянный домик на спуске к Дону, отцовский разросшийся сад, маленькая светлая комната, в которой вечерами собирались друзья, — всё такое родное и милое, с чем срослась душа, без чего невозможно жить. А она живёт, и это странно и нелепо. Как во сне...
Кто-то вздохнул рядом с ней. Это Тоня. Лнца её нельзя разглядеть. О чём она? Ах, о своём Алёше. «Алёшино ружьё», «Алёшина книга», «Алёшин класс». И ребята тоже: «Когда мы были с Алексеем Яковлевичем ib походе», «Это нам рассказал Алексей Яковлевич». Да, она чувствует, что пятый «Б» скрыто, незаметно, но упрямо и ревниво сравнивает её с прежним учителем.
— Споём, — говорит Тоня, — скучно так сидеть.
Тоня по себе знает: песня успокаивает, и весёлая и грустная — всякая. Она тихонечко запевает:
До свиданья, города и хаты.
Нас дорога дальняя зовёт.
Молодые, смелые ребята На заре уходим мы в поход,
У Тони крепкий мальчишеский голос, у Анны Никитичны — глубокий, грудной. Слабый, но приятный голос у Ирины Романовны — учительницы немецкого языка.
Да, да, дальняя зимняя дорога. Снега, морозы. Трудные, мучительные вёрсты по родной земле, омытой кровью, кровью молодых и смелых ребят, что первые запели эту песню большого похода.
На заре, девчата, выходите
Комсомольский провожать отряд...
Словно годы прошли, как проводили своих приисковых. Не грустить? Хорошо, постараемся. Но милые наши (молодые и смелые ребята! Мы поём, и очень не хватает нам ваших сильных мужских голосов... В песню вступает тихий, со старушечьей дребезжнпкой голос Марии Максимовны:
Мы разбеем вражеские тучи.
Разметем преграды на пути.
Вражеские тучи над Одессой, Орлом, над Ленинградом; вражеские тучи над Москвой... Молодые, смелые ребята, мы верим вам: развеете тучи, сметёте преграды, и снова засияет над Родиной ясное, чистое, мирное небо. Спасибо вам, Михаил Исаковский, за душевные и мужественные слова. Они нужны бойцам, нужны и на нашем прииске, за тридевять земель от фронта...
Не сразу, дрожа и подмигивая, загорелся неяркий свет. Из темноты выступил большой квадратный стол, на котором столбиками возвышались тетради; в углу, за широким шкафом, засветился красно-белым мрачный муляж человека из панье-матне; на стене, против стола, заиграла красками усеянная флажками карта Европы.
В ту самую минуту, как зажёгся свет, дверь учительской открылась и на пороге её застыл Кайдалов. Он был в телогрейке, ватных брюках, сапогах. За плечами верблюжьим горбом вздувался рюкзак.
.Песня оборвалась. Кайдалов снял рюкзак, снял брезентовый патронташ, положил всё это на тумбочку в углу и, не говоря ни слова, тяжело опустился на стул возле двери. Стул жалобно заскрипел.
— Что же, начнём разговор, — негромко сказала Мария Максимовна. — Тоня, ваша очередь вести протокол
Голос у Марии Максимовны усталый. Ей тяжело стоять на намученных ревматизмом ногах. Никто не осудил бы её, если бы она говорила сидя, но у старой (учительницы свои привычки, не подвластные болезням.
— Давайте разберёмся в том, что произошло в пятом «Б». Что там за головорезы у нас появились... Пожалуйста, Анна Никитична, с вас уж придётся начать.
Мария Максимовна тяжело села в деревянное кресло.
— Что я могу сказать? — Анна Никитична встала с дивана. — Ведь вы всё знаете. С голубем история, с кинжалом...
Входишь в класс с тревогой. На каждом шагу неожиданности. Меня убеждали, что это хороший класс. — Она пожала плечами. — Не вижу, не чувствую.
— Хороший? — громко переспросил Кайдалов.
Он поднёс растопыренные пальцы к горлу. — Даже моя глотка не выдержала, охрип, голос как из испорченного репродуктора... Хороший класс! Пуртов — второгодник. От,махов — врунишка, Бобылкова — лентяйка. Трудный класс, вот так-то вернее!
— Погодите, этак всё перемешаем, — сказала Мария Максимовна.
Глаза старой учительницы с наискось оттянутыми в уголках веками глядели устало и внимательно. Руки, маленькие, опрятные, в частых веснушках, спокойно лежали на подлокотниках кресла. На безымянном пальце правой руки, плотно врезавшись в сустав, тускло поблёскивало простое вдовье кольцо. Записывая, Тоня краем глаза взглянула на него. «Теперь уж, наверно, не снять кольцо», — почему-то подумала девушка. И сердце у неё вдруг заныло, заныло, будто с этой глупой мыслью — снимется кольцо или нет — связана её судьба, судьба Алёши... Ну, хватит, надо же протокол вести!
— Класс был хороший, — донёсся до неё негромкий голос старой учительницы, — да ведь хорошее уберечь не просто. И жизнь по-иному повернулась — война в жизнь вошла. Вы не думали, голубушка, — обратилась она к Анне Никитичне, — эти двое, Пуртов и Отмахов, чего так оборонялись? Уж изворачивались, изворачивались...
— Лгали — и всё!
— Всё ли? За ложью-то что? Что прикрывают, что прячут? Дюма-то (у них были?
— Нет.
— Что вы, Мария Максимовна, тлубииу-то ищете? — вмешался Кайдалов. — Нет её, глубины. Распустились без присмотра. А Пуртов как был сорванец и бездельник, так и остался. Я третьего дня его вызвал, а он: «Готовлюсь по одним предметам — спрашивают по другим». И усмешечка этакая... Каков?
— Да, да... — Мария Максимовна засмеялась мелким, дробным смехом. — И со мной он так же объяснился. Я ему и говорю: «Докладывай, миленький, по каким готовился». Проверила, поймала шлубчика. — Она выразительно сжала пальцы в кулак. — Очень ему досадно было. А вам, Ларио:н Андреевич, ещё проще проверить, чем мне, вы же у нас у-ни-вер-сал — по всем предметам специалист. — Тонкая улыбка пробежала по сухим губам старой учительницы и исчезла. — Очень уж вы переменились, Ларион Андреевич, очерствели, что ли, в себя ушли. Нельзя так, ведь вы старый учитель. Работать стали с унылым однообразием, словно каторгу отбываете. Вывели бы ребят к Урюму, к береговой террасе, в Ерничную падь. Терпеть не могу скуку — она сокращает жизнь.
— Я не Жюль Верн и не Фенимор Купер, чтобы их развлекать. Скоро меня заставят плясать на уроках. А мне не до плясок, не до плясок! Да, да, и ничего смешного тут нет!
Стул под Кайдаловым заскрипел.
— А что с Отмаховым делать? — сказала Ирина Романовна, маленькая женщина с бледным лицом, в очках. — Он невесть что выдумывает: «Немецкий язык, говорит, теперь во всём мире отменён. Остался только у фашистов и немецких овчарок». Что с ним делать?
— Приструнить их надо! — буркнул Кайдалов. — А кого и помелом из школы вон!
Тоня отшвырнула ручку:
— Нет, я и записывать этого не стану! Что же получается? Отцы на фронте, а мы с их детьми воюем! Может... может, отец Пуртова сейчас ваших близнецов защищает?
Кайдалов ударил себя кулаком по колену:
— Вы... вы мне душу не ворошите, не трогайте!
Мария Максимовна всё это время несколько раз неслышно меняла положение ног. «Заломило барометр-мой...» Она с заметным трудом встала, оперлась руками о стол.
— B каждой школе свои (Пуртовы и Отмаховы, — немного ворчливо сказала она. — Куда мы от них сбежим? Мы с ними, как я вот с этим кольцом на моём пальце. Уж тридцать лет не снимаю. Ларион Андреевич, не годится так! — Мария Максимовна говорила строго, не торопясь. — Горе-то у вас горькое, кто же отрицает, да ведь и у них, (у детей, своего горя мало ли? Что же, криком кричать? Нас оставили здесь не потому, что мы слабые, беспомощные. Мы сильные и очень нужные.
Она глубоко вздохнула, села в Кресло, откинулась на огтинку, прикрыла рукой глава.
«Ох, стара я, стара...»
Кайдалов вытащил огромный носовой платок, звучно высморкался и заскрипел стулом. Звук был такой, словно не один, а несколько человек одновременно усаживались, скрипели стульями, сморкались.
— Надо нам Оркестром работать, не дудеть каждому в свою дуду, — не меняя позы, сказала Мария Максимовна. — Что же, может, предложения есть?
— Хорошо бы родителей пятиклассников собрать, сказала Ирина Романовна, — а Тоне надо провести сбор.
— Правильно. — Тоня встала. — И у меня п-п-пред-ложение. — Она чуточку заикалась; в школе к этому уже привыкли, и всем казалось, что этот милый недостаток даже идёт к Тоне — к её подвижной фигуре, летучей походке, сосредоточенному лицу. — Всё же у нас двенадцать отрядов. У меня и физкультура, и второй класс веду. Я не к тому, что трудно, но просто не успеваю. — Она говорила так, словно оправдывалась в чём-го. — Надо пятому «Б» хорошего вожатого. И ещё буфет бы открыть.
Все рассмеялись. Мария Максимовна отняла руку от глаз и внимательно посмотрела на свою бывшую ученицу.
Она помнила её синеглазой, тоненькой девочкой с косичками в палец толщиной. Задумчивое лицо, чуть длинноватый нос, которого она стыдилась, пухлые губы. Тоня-любила спорт: играла в волейбол, ходила на лыжах; когда подросла, стала охотиться вместе с отцом. И вся она была в отца — худощавая, крепкого сложения, выносливая. Когда Дмитрий Рядчиков работал на бутарах1 — добывал золото, дочь носила ему обед в узелочке, иногда за пять-десять километров. Она была хозяйствен-нонпрактичиой, деловитой и бесстрашной.
Двадцать второго июня сорок первого года Тоня прибежала к Марии Максимовне домой:
— Вы слышали? Вы знаете? Война! Дайте мне любое дело — сейчас, немедля!
— Пойди вот, девочка, перепиши всех детей школьного возраста.
Тоня с недоумением посмотрела на учительницу.
— Да, да, это очень важно!
За несколько дней девушка обошла и Чалдонку, и посёлки за протокой Урюма — Первый стан, Иванчи-ху — и не пропустила ни одного дома. Она принесла Марии Максимовне тетрадь, в которую тщательно, чернилами были занесены собранные ею сведения. Форму дополнила двумя графами: «Кто из мужчин на фронте» и «Материальное положение семьи».
— Ведь это же важно знать, Мария Максимовна! — сказала девушка.
Да, вот вам и девочка с косичками! Совсем взрослая стала Тоня. Вот она сейчас стоит и ждёт, что же скажет директор школы.
— О, конечно, нужен и буфет, — произнесла наконец Мария Максимовна. — Вижу, что ты уже кое-что придумала. Всё у тебя?
— Нет, не всё. У нас пионерского клуба нет. Пионе ров собирать негде.
— Не знаю, как тут помочь! Теснота ведь какая две смены, только учительская и не занята.
- А что я у вас прошу? Старую столярку.
— Вот уж чистая фантазия! — прохрипел Кайдалов.
— Нет, не фантазия! — повернулась к нему Тоня н откуда-то из рукава блузки вытянула тоненькую трубочку тетради. — Может, я уже договорилась! Может, меня уже и плотники и печники есть! Мы уж с Чугунком, может, всё продумали!
1 Бутара — распространённое в Сибири сооружение для чпромывки золотоносного песка.
— А дрова? Топить чем? — спросила Мария Максимовна.
— Летом мы сверх плана сколько заготовили? Двадцать кубометров! Помните, Мария Максимовна?
Да, да, конечно, Мария Максимовна помнит. В тот день, когда Тоня закончила обход прииска и внесла всех «семилетков» в с!вою тетрадь, — в тот же день она снова пришла к Марии Максимовне. .
«Нет ли работы потрудней?» — спросила тогда Тоня. — «Есть, Антонина Дмитриевна, есть, — неожиданно назвала Мария Максимовна девушку по имени-отчеству: — Организуй ребят на заготовку дров. Дам лошадей, телеги. Конечно, дело мужское. Был бы Алёша...»
Дрова выбирали с лесосеки за Ерничной падью. Особенно трудно было спускать лесины с Сохатиного хребта. Тоня посоветовалась с дядей Яшей, сделала бревенчатый спуск, и, как по рельсам, скатывались к дороге очищенные от ветвей лесины. Ребята работали с нею весело, охотно. Вместо ста они действительно заготовили тогда сто двадцать кубометров.
Да, но Тоня всё стоит, приложив к губам ручку, и вопросительно смотрит на Марию Максимовну.
— Хорошо, бери столярку. Смотри, голубушка, потом уж не отказывайся.
— Я запишу в протокол?
— Записывай, записывай. — Мария Максимовна улыбнулась, глядя, как застрочила Тоня. — Что вы предложите, Анна Никитична?
Анна Никитична встала. Она заговорила бессвязно, и злые слёзы сквозили в её голосе.
— Я... я... ничего... Я не могу! Я не педагог... Я не училась классному руководству. Я училась алгебре и тригонометрии. Всё равно уеду отсюда, шее равно! Поезд стоит на разъезде две минуты, и я вполне успею. Вот. Окончится война, и уеду. Я не скрываю. Я чужая здесь... И я хуже всех...
Она закрыла лицо руками, рассыпав по ним густые каштановые волосы, опустилась на диван и заплакала навзрыд, горько, исступлённо. Все молчали, не зная, что сказать.
Когда Анна Никитична немного успокоилась, заговорила Ирина Романовна — нерешительно, сомневаясь:
— Вообще пятый «Б» всё-таки класс трудный: и мальчиков там больше, и новенькие есть, и второгодники.
— Да, — ответила, помедлив, Мария Максимовна. — Пожалуй. Это уж моя ошибка.
Наглупило молчание.
— Вот, — резко сказала Тоня, — раньше не жаловались, справлялись. Радовались на этот класс. Ну что ж, нё у всех получается, даже если высшее образование. Придётся перевести Пуртова в пятый «Л». И ещё Бобыл-кову. И Родионову можно. Чтобы Анне Никитичне по-легче было.
Кайдалов отмахнулся: «Делайте, как хотите!»
— Что же, если никто не возражает, — сказала Мария Максимовна, — почему бы и не так? Всем сёстрам по серьгам!
— Я, Мария Максимовна, записываю! — полуутвердительно сказала Тоня и окунула перо в чернильницу.
Анна Никитична громко щёлкнула замком своей голубенькой сумочки, достала платок. Вытирая глаза, она следила за движением Тониной ручки.
— Какие же будут ещё предложения? — спросила Мария Максимовна.
— Позвольте! — вдруг сказала Анна Никитична. — Вечно Антонина Дмитриевна командует моим классом. Что же, выходит, совсем можно со мной не считаться? Я ведь ещё здесь!
Мария Максимовна положила на Тонину руку маленькую, сухую ладонь.
— Вы не согласны, Анна Никитична?
— Нет, — голосом, в котором ещё были слёзы, ответила учительница арифметики. Она повторила, почти с вызовом глядя на Тоню: — Нет, не согласна!
— Что ж, — оказала Мария Максимовна, — попробуем. Зачеркните, Тоня, последние строчки в протоколе Пуртов, Родионова, Бобылкова остаются у Анны Никитичны.
12
Дом Чугунка — на Первом стане, за протокой Урю ма, километрах в двух от Чалдонки. Стоит он в стороне от других, окружённый обширным огородом, стайками дровяником, ещё какнми-то пристройками. Старый дом
крепкий. Строил его дед Сени Чугунка, покойный Иван Филиппович.
Было это до революции. Старый Чугунок попросил в конторе лошадь для перевозки лесин из тайги. Eрывляющий отказал. Плечистый старик посмотрел на своих рослых сыновей, почесал кудлатую голову: «Что ж, обойдёмся. Мы так — самотягом». И за две версты отец и сыновья перетащили на Первый стан сотню лесин. Старика прозвал-и Самотягом, а детей и внуков — Са-мотяжками.
Тоня постучала в закрытый ставень. Никто не ответил.
— Сеня! Чугунок!
В глубине ком.наты послышался шорох; заспанный женский голос откуда-то сверху (ну конечно, с печки) спросил:
— Это ты, Тоня? Нету твоего Сени. Сивер его, что ли, по сопкам носит. И домой не заходил! — Женщина сладко, нараспев зевнула. — Тебе открыть?
— Нет, нет, тётя Дуся! — поспешно сказала девушка. — Мне Сеня нужен!
Тоня не любила Сенину мать. Как зародилась и росла эта нелюбовь, Тоня объяснить не могла бы. С Сеней вместе она училась с первого класса, даже за одной партой сидели. Ей по нраву был бойкий, словоохотливый мальчишка: он сочинял смешные песенки, мгновенно подбирал мелодию на гитаре, схватывал всё на лету и, чистосердечно удивляясь, забывал. Не забывал он зато всякие удивительные истории, вычитанные из книжек. Вдруг остановит Тоню где-нибудь у магазина продсна-ба или возле школы и давай рассказывать непонятно, длинно и восхищённо: «Завтра во время отлива бриг Форвард», под командою капитана К. 3. и старшего лейтенанта Ричарда Шандона, отойдёт из Новых доков Принца по неизвестному назначению...» Или: «Да! Это была собака, огромная, чёрная, как смоль. Но такой собаки ещё никто из нас, смертных, не видывал. Из её отверстой пасти вырывалось пламя, глаза металл искры, по морде и загривку переливался мерцающий огонь. Ни в чьём воспалённом мозгу не могло бы возникнуть видение более страшное, более омерзительное, чем это адское существо, выскочившее на нас из тумана...» Тоня слушала и хлопала глазами. А Сеня: «Чудачка, это же
решла протоку. «Что там с моим братцем? — беспокоилась девушка. — Догадался ли поужинать? Или где-нибудь заигрался с Петей Карякиным? Забегу, однако, домой».
Тоня прошла мимо здания пожарки, увенчанного деревянной вышкой, мимо гаража и свернула было направо, чтобы проулками выйти к дому. Но скоро слева от себя она увидела ярко освещённые трёхстворчатые окна механических мастерских. Её словно притянуло к этим окнам.
В два ряда стояли новенькие токарные станки с московского завода «Красный пролетарий». Их поставили, кажется, за месяц или за два до войны. В одном углу — высокий, сверлильный станок, в другом — широкий и длинный, словно стол, строгальный. Работает ночная смена, и все, кто стоит у станков, знакомы Тоне. Это или матери, или старшие братья школьников. Ставят, снимают детали, переносят их от станка к станку, включают и выключают рубильники. Всё больше молча, сосредоточенно. А там кто, возле столика, в проходе у стены? Там трое: двое стоят, третий сидит, и рассматривают большие синие листы, должно быть, чертежи. Сидит дядя Яша — вот на столе широкополая войлочная шляпа, старик носит её летом и зимой. Слева стоит... так это же Карякина — она в сером рабочем комбинезоне, а справа — ну конечно, Чугунок: в приискательских широких брюках, в фетровой шляпе. Так вот он где! Надо было три километра шагать!.. О чей это они? Зачем собрались после смены?
Карякина водила по листу бумаги железной линейкой, видимо, что-то объясняя своим собеседникам. Чугунок вдруг прервал Карякину, выхватил у неё из рук линейку, постукал по краю столика. Карякина поправила платок, ответила. Чугунок сдвинул на лоб шляпу, что должно было обозначать: «Hiy и ну!» Дядя Яша разогнулся, скрутил цигарку; закуривая,-ткнул цигаркой в лист бумаги и что-то сказал. Поднося к самокрутке ппичку, он взглянул в окно, и Тоне показалось, что он её наметил.
Тоня завернула за угол и через дощатый тамбур прошла внутрь мастерских. Здесь было просторно, холодно н сумрачно. Серый цементный пол. Высокие голые стены из побелённого кирпича. Только на стене против входа — алое полотнище и на нём шесть хорошо знакомых слов: «Всё для фронта! Всё для победы!»
Тоня прошла мимо матери Лизы Родионовой — та у своего станка внимательно рассматривала блестящий стальной цилиндр, а брат Маши Хлудневой, шестнадцатилетний Никита, лихо приложил руку к замасленной кепке, торчком державшейся на затылке.
Тоня незамеченной подошла к столику, у которого беседовали трое. Девушка из-за спины Чугунка разглядела сделанный карандашом схематический чертёж драги. Тоне хорошо был знаком этот «корабль приискателей» плавучий агрегат, добывающий со дна реки золотоносный песок и извлекающий из него драгоценный металл.
На драге всё, как на корабле: и плавает она, и рабочих зовут матросами, и мачты есть, даже щелых три, только они не острые, а похожи на букву «П». Передняя мачта наклонена вперёд, «по движению, драги. К ней прикреплена железная рама, и по раме на цепи ходят большие ковши-черпаки. Тронулась цепь, и ковши поочерёдно ныряют в реку, загребают со дна породу, подымаются и сбрасывают, что нагребли, в железную вращающуюся бочку. Сбросили и снова, как опытные пловцы, — в воду.
Карякина опять завладела линейкой и водила уголочком её по толстым устоям передней мачты, вдоль тоненьких ниток блоков, по подвязанной к блокам массивной черпаковой раме.
— Я о чём толкую, Яков Лукьяныч: сейчас у нас на цепи тридцать черпаков. Они же не вплотную друг к другу насажены, а с промежутками. Если промежутки уменьшить, еше десяток ковшей поместится. Вся цепь за один круг даст на пять кубометров породы больше, а в сутки сколько набежит! А за сезон!
— Кто же возражает! — ответил дядя Яша и выдохнул на чертёж струю дыма. Чертёж застлало прозрач-носиней пеленой, и драга славно поплыла. — Хорошо. Любовь Васильевна, придумала. Что скажешь, Чугунок?
Отмахов повернул голову и, увидев Тоню, рассеянно улыбнулся ей. Лицо у старого горняка было коричневое, даже в морщинки въелся загар, и кожа казалась твёрдой и плотной; лишь кое-где она была в синих щедртш-ках — отметинах, оставшихся послевзрыва.
да — алое полотнище и на нём шесть хорошо знакомых слов: «Всё для фронта! Всё для победы!»
Тоня прошла мимо матери Лизы Родионовой — та у своего станка внимательно рассматривала блестящий стальной цилиндр, а брат Маши Хлудпевой, шестнадцатилетний Никита, лихо приложил руку к замасленной кепке, торчком державшейся на затылке.
Тоня незамеченной подошла к столику, у которого беседовали трое. Девушка из-за спины Чугунка разглядела сделанный карандашом схематический чертёж драги. Тоне хорошо был знаком этот «корабль приискателей» — плавучий агрегат, добывающий со дна реки золотоносный песок и извлекающий из него драгоценный металл.
На драге всё, как на корабле: и плавает она, и рабочих зовут матросами, и мачты есть, даже целых три, только они не острые, а похожи на букву «П». Передняя мачта наклонена вперёд, но движению драги. К ней прикреплена железная рама, и по раме на цепи ходят большие ковши-черпаки. Тронулась цепь, и ковши поочерёдно ныряют в реку, загребают со дна породу, подымаются и сбрасывают, что нагребли, в железную вращающуюся бочку. Сбросили и снова, как опытные пловцы, — в воду.
Карякина опять завладела линейкой и водила уголочком её по толстым устоям передней мачты, вдоль тоненьких ниток блоков, по подвязанной к блокам массивной черпаковой раме.
— Я о чём толкую, Яков Лукьяныч: сейчас у нас на цепи тридцать черпаков. Они же не вплотную друг к другу насажены, а с промежутками. Если промежутки уменьшить, ещё десяток ковшей поместится. Вся цепь за один круг даст на пять кубометров породы больше, а в сутки сколько набежит! А за сезон!
— Кто же возражает! — ответил дядя Яша и выдохнул на чертёж струю дыма. Чертёж застлало прозрачносиней пеленой, и драга словно поплыла. — Хорошо. Любовь Васильевна, придумала. Что скажешь, Чугунок?
Отмахов повернул голову и, увидев Тоню, рассеянно улыбнулся ей. Лицо у старого горняка было коричневое, даже в морщинки въелся загар, и кожа казалась твёрдой и плотной; лишь кое-где она была в синих щедрин-ках — отметинах, оставшихся послевзрыва.
— Эх, видел я в одном журнале, какую драгу в Иркутске задумали... Ледокол! Линкор! — Чугунок присвистнул. Потом деловито добавил: — А вот сообразить не сообразил, что из нашей драги можно ещё выжать. Что ж, конечно, новые драги нам не дадут. Я вот о чём: сейчас черпаки держатся на пластинах. — Он подумал: — Я так понимаю, Любовь Васильевна, что теперь уже пластины не подойдут — надо тракторные гусеницы достать и звёздочку. Да разве пришлют откуда? Держи карман шире!
— Мозги держи шире, а не карман! — без злости ответила Карякина, кладя на стол линейку. — Может, на подсобном гусеницы есть? Со старого трактора снять и приспособить. Сухоребрия попросим, не откажет!
— Всё, всё придётся самим делать! — заметил дядя Яша. И материал доставать, и вою слесарную работу Как, Сеня? Вам, Самотя1жкам, не впервой!
Сеня снова обил шляпу на макушку.
— Что ж, если помехи не будет, — ответил юноша. — Запрусь в мастерских, пусть мать еду приносит, только чтобы всё без помех.
— Сеня, — тронула его за плечо Тоня, — мне тебя...
— Ох, Тонечка! Моё вам! — Он с деланой изысканностью приподнял шляпу. И вдруг быстро спросил: — Что ты такая тихая? С Алёшкой что-нибудь?
— Нет, ничего, — успокоила Тоня. — Я насчёт класса Алёшиного.
Чугунок взял со стола линейку и в картинно-небрежной позе опёрся на спинку стула. «Знаю я эту Тоню!» — говорил он всем своим видом. Любовь Васильевна со спокойным любопытством смотрела на девушку. Дядя Яша снова занялся чертежом.
— Вожатый мне Нужен для пятиклассников. Сеня, может, согласишься? — Она оказала это просительно, но настойчиво.
Чугунок отпрянул от стула:
— Я... вожатый? Я?
— Охти мне! — сказала Карякина. — Напугался-то как!
Она засмеялась. Блеснули крепкие белые зубы; смех у неё был молодой, заразительный.
Карякина не была молода. Лицо её, испещрённое морщинами, говорило и о возрасте, и о пережитых невзгодах. Усталое лицо труженицы, жёны, матери. Но отпечатка суровости оно не носило. Приветливо глядели небольшие, глубоко сидящие глаза, и особенно были привлекательны губы — такие бывают у простых, сердечных женщин: улыбчивые, с тёплым, ножным изгибом в уголках. И голос у неё был чистый, молодой; веяло от пего задушевностью и материнским теплом.
— Напугался, да! — смешливо ответил молодой драгер. — Ив меня такой же вожатый, как из черпака шляпа! — Он отмахнулся от Тони линейкой, и линейка завибрировала в воздухе. — И потом есть делишки посерьёзней!
- Сеня, всё так же просительно, но с твёрдыми нотками в голосе сказала Тоня, — это же Алёшин класс. Алёше будет очень спокойно на душе.
— Обходит, Яков Лу.кьяныч, обходит! — чуть не завопил Чугунок. — Я как увидел её лицо, так и прочитал: будет помеха! Не могу, не проси!
— Дядя Яша! — обратилась Тоня к Отмахову, продолжавшему рассматривать чертёж. — Нельзя же так бесчувственно! Неужели вас нисколечко школа не интересует? Всё черпаки да черпаки! О племяннике своём вы хоть подумали? Любовь Васильевна, ведь ваша дочь в этом классе! Да поймите вы все: скучно детям, а скука — плохой друг и советчик! Надо их занять, надо их увлечь, надо их...
Дядя Яша, не оглядываясь, коротко улыбнулся — улыбка словно ушла с табачным дымомв чертёж.
— Ты вот что, Тоня, скажи: с чего ты решила, что Чугунок подходящий для этого дела человек? Работает он хорошо, с настроением, а в прочих делах, прямо скажем, легковат.
— Во, во! — подтвердил Сеня.
— Песни, что ли, пионерам распевать будет или на баяне играть? Это ведь не всё! Он, пусть не обижается, от пятиклассников недалеко ушёл.
— Во, во!
Тоня, не глядя на Чугунка, повела своим чуть длин новатым носом:
— А я, дядя Яша, тоже с Сеней знакома не первый день. Он для моих пионеров самый понятный будет Скажите ему как парторг, и всё!
— Да разве он устоит против тебя!
Сеня скрутил податливую линейку в кольцо:
— Яков Лукьяныч! Хотите, я ещё двадцать, тридцать, сорок черпаков впихиу в цепь! В три смены буду работать! Не отдавайте меня Тоне!
— Как не стыдно, Сеня! — говорила девушка. — Приехал человек издалека, (университет окончил, оставил отца и мать, в чужое место попал, вот сегодня в учительской плакал... И ты не хочешь помочь!
— Кому не хочу помочь? Кто плакал?
Сеня был озадачен.
— Анна Никитична. Она же классный руководитель пятого Б.
Сеня отпустил конец линейки, и, угрожающе прожужжав, она заколебалась у него в руке. Он снова сдвинул шляпу на нос:
— Это та самая, что тогда... с тобой... на воскреснике? Ну, такая из себя?
— Какая? — простодушно спросила Тоня.
— Ну, красивая... с голубыми глазами.
— Я не знала, что тебе нравятся голубые, — с тех* же простодушием отвечала Тоня. — Да, она, между прочим, спрашивала про тебя.
— Тонечка! — погрозил линейкой Сеня. — Я не медведь, меня так просто не убьёшь!
— Он уже согласен! — снова рассмеялась Карякина. — По шляпе вижу.
— Ты не беспокойся, Сеня, — невозмутимо сказала Тоня. — Я уже на педсовете тебя назвала. И в комитете комсомола насчёт тебя говорила.
— Тебе, Тоня, генералом быть, — с унылым восхищением заметил Сеня, — ив лоб, и с флангов, и с тылу — всяко берёшь! «Ай да Тоня, ай да Тоня, Антонина Дмитриевна!»
— Простите, дядя Яша, что помешала. Уж очень важно это. Побегу, Стелушка у меня дома один... А тебя, Сеня, мать заждалась!
— Ох, а я-то, — заволновалась Карякина, — за работой совсем своих грачей забросила. Нинка там управляется, хозяюшка моя. Пойду-ка, хоть дров наколю. Всё будто обговорили, Яков Лукьянович?
— Всё, Любовь Васильевна, — согласился дядя Яша, — идите; я ещё над технологией подумаю. Мой племяш вряд ли меня дома дожидается!
Володя Сухоребрий сидел за отцовским письменным столом. Стол старинный, полуподковой, занимает весь простенок от окна до окна и кажется Володе необъятным. Кроме трёх верхних ящиков, ещё по пять ящиков з тумбочках. За столом занимается вся семья, и у каждого своё время: у Володи — утро, у тёти Веры — вечер, у отца — ночь. Иногда садятся за стол все, все погружены в свои занятия. И никто не ссорится. А стол такой большой, что если бы мама была жива, то и ей место нашлось бы...
Не надо отвлекаться! Надо наконец написать это трудное, но очень важное письмо. Володя смотрит на массивные, толстые книги, выстроенные шеренгой на столе, у стены. Это те, что должны быть у папы «под рукой»: с зелёными корешками — Мичурин, с коричневыми — Тимирязев... Он переводит взгляд на левую окраину стола. Здесь маленькие ящички, горшочки, блюдечки; в песке, сверху прикрытом опилками, — виноград; рядом запескована для пророста вишня. Володин отец — главный агроном подсобного хозяйства, тётя Вера — просто агроном, и дома у них сплошная агрономия. И только стальной брусок вошёл сюда словно из другого мира, тот самый брусок, что оцарапал Веньку. Вот он лежит слева от Володи, сердитый, взлохмаченный, ежас-тый. Ещё бы, когда он весь облеплен: там перо, там гвоздик, там бритвочка; а с одного боку целая стайка патефонных иголок — друг за дружкой, как в сказке про репку. Такой маленький, а сколько железной всячины притягивает! А если?..
Опять отвлёкся, а время идёт! Ещё за уроки не брался.
Как же начать это необыкновенное письмо?
Володя достал чистую тетрадь в клетку, развернул её на середине; позже он осторожно отогнёт скобки, вытащит средний лист, и тетрадь не будет испорчена.
«Дорогой Алексей Яковлевич! — пишет он крупно и отчётливо и ставит большой восклицательный знак. — Я уже сделал уроки и скоро пойду помогать товарищу. У него...»
Володя подумал и переправил: «У неё».
«У неё много разных домашних дел — :вы же знаете
Нишу Карякину: ребят в семье пятеро, а она старшая. Отец у Нины ушёл на фронт вскоре после вас, а мать вместо него пошла работать на драгу, и бывает, что остаётся на вторую омену — »
Володя подумал: написать, как он во всём помогает Нине, или только про уроки? В том месяце капусту убирал на карякинском огороде, на тон неделе по дрова с Любовью Васильевной ездил, к празднику белить придёт. Да нет, зачем об этом писать? Сведёт Алексей Яковлевич чёрные густые брови: «Дело делайте, да не бахвальтесь». Ну о том, что Нине объясняет непонятные задачи, просто смешно писать.
Володя подумал и стал писать о другом:
«А занимаемся мы в том же угловом классе, и я сижу у первого окна — и на подоконнике остались чернильные отметины с прошлого года, когда я отмечал за-\од солнца, а вы тогда посмеялись. У нас новая учительница по арифметике — Анна Никитична, объясняет попятно, только часто задумывается и раз вместо тряпки стала стирать с доски носовым платком. А Дима Пуртов из старого пятого «А» теперь у нас и хвастался с Венькой, будто вы их хотели с собой на фронт взять...»
Может, нехорошо насчёт Димы и Веньки? Но уж очень бы любопытно проверить! Так, о чём же ещё?
«Папа, тётя Вера и я каждый вечер слушаем радио. У нас есть большая карта, и мы на ней всё отмечаем. Тётя Вера предложила прикалывать флажки, но папа рассердился и сказал, что флажки тогда будем прикалывать, когда начнём отбирать города у фашистов, а пока будем подчёркивать простым карандашом и слегка, чтобы потом можно было стереть. А вчера, когда по радио сказали про Чернигов, что его немцы взяли, папа сначала подчеркнул, а потом сломал карандаш. Это потому, что папа в Чернигове учился па агронома...»
Володя подумал: может, и о папе и о тёте Вере рассказать подробней? Но взглянул на часы в квадратной деревянной оправе, стоявшие на столе рядом с письменным прибором, и решил перейти к главному.
«А у меня, Алексей Яковлевич, есть план, как наверняка победить немцев, и даже чертёж. И не думайте, я никому не говорил, только вам пишу, а вы уж кому надо покажите...»
Володя бросил косой взгляд на брусок и продолжал: «Надо по всему фронту расставить много-много намагниченных железных щитов, и чтобы каждый был с дом и непременно на колёсах. И катить эти щиты впереди наших солдат. Тогда все фашистские пули никого не затронут, а будут утыкаться в щиты, и наши бойцы так погонят гадов, что они свои винтовки и пушки побросают... А магнитные щиты долгжны быть вот такие...»
Исписав три странички, Володя перечитал всё сначала. Подумал и дописал:
«А чертёж вкладываю отдельно».
Теперь Володя достанет толстый сияющий лист бумаги, подаренный ему Тамарой Бобылковой, и перепишет письмо начисто. Но, вместо того, чтобы переписывать, Володя стал думать о Тамаре. Всё же несправедливо к ней относятся ребята: «барынька», «скупая», «модница». Тамара всё приглашала его в гости, вот он вчера и пришёл. И Маша Хлуднева была; в фантики играли. Тамара показывала альбом с переводными картинками. Потом рисовали, и Тамара подарила Володе несколько листков глянцевитой бумаги с золочёной каймой: сложишь листки, и края их так золотом и загорятся. Тамара даже свой знаменитый карандаш предлагала: поворачиваешь грифель, и он пишет то зелёным, то синим, то красным. И ничего взамен не просила! А мать Тамарина.
когда Володя рассказывал, как Нине тяжело живётся, сказала: «Надо помочь». И Тамара сказала: «Надо». Нет, уж не такая она плохая, Тамара... Ох, опять про письмо забыл! И он взялся за перо.
Но переписать черновик ему не удалось. В кабинет вошла Вера Матвеевна. Она была нездорова: бледные, ссохшиеся тубы, круги под глазами. Володя поспешно закрыл тетрадь с письмом и сунул её в стопу тетрадей, лежавших на столе. То, что он написал, никто не должен знать, даже самые близкие люди.
— Володя, — Вера Матвеевна положила горячую ладонь на Володину стриженую голову, — воспользуюсь болезнью — уберусь сегодня. Всё некогда, некогда, вот и грязь кругом. Надо (уже генеральную делать.
Это у тёти Веры единственный, но очень въедливый недостаток: всегда и всюду наводить порядок и чистоту. Переставленные стулья — беспорядок. Две соринки на полу — грязь. Кроме «текущей уборки», у неё есть ещё и «средние» и «генеральные». Когда генеральная, Володе и папе не житьё.
— Я пойду к Нине, — говорит Володя, — там нам мешать не будут.
Он кладёт стопу тетрадей в левый ящик стола, собирает необходимые вещи в сумку, незаметно кладёт в карман брусок — вместе с иголками, перьями и гвоздями.
— Обедать приходи, смотри не забудь! — кричит ему вслед Вера Матвеевна. — С Ниной приходите!
— Ребята, — объявила на перемене Лиза Родионова. — Лариона Андреевича сегодня не будет.
— Ура! Значит, третий урок пустой! — обрадовался Веня. — Побежим, Дима, к Урюму!
— Конечно! Пойдём с нами, Ерёма!
— Ладно. Лиза, а что с Ларионом Андреевичем?
— Вот уж этого не знаю. Заболел, наверно. Володя. — предложила Лиза, — давай сбор проведём!
— Какой тебе сейчас сбор! Ты же знаешь, что вожатый новый придёт.
— Знаю, а почему Тоня не говорит — кто?
— А ты уже узнала?
— Я-то! — Лиза напустила на себя таинственный вид. — Уж я-то знаю! — Она показала мелкие щсрба-
тые зубы. — А тебя всё равно председателем выберем. Ты (у нас самый о-да-рен-нын! — И она подняла тонкий, как игла, пальчик кверху.
Но Димина экспедиция на Урюм не состоялась, и сбора не провели. В конце второ: о урока Мария Максимовна объявила:
— На следующем уроке будете писать изложение. Я просила вас завести для изложений и диктантов специальную тетрадь.
— У меня нету! выкрикнула Лиза.
И у меня! И у меня!
-- Где же их взять! — Дима, воспользовавшись шумихой, пульнул бумажным шариком в Тамару.
Тамара обернулась, а Дима уставился в потолок.
Да. плохо с учебниками, плохо с тетрадями.
У Лизы Родионовой и Риммы Журиной одна «Ботаника» на двоих. У Тамары Бобылковой и Маши Хлудне-вой одна «Грамматика» и «История». Дима счастливее всех: с прошлого года полный комплект остался. Правда, учебники растрёпаны, замызганы, но пользоваться можно. Ребята, в общем, не очень апорят из-за книг. Только Маша с Тамарой всё время сваливают друг на друга: «Мне Маша дочитать не дала», «Тамара у меня из рук вырвала», «Я картинки не срисовала». Пришлось для них двоих специальное расписание установить. Хорошо, что Володя ещё весной до переводных испытаний запасся учебниками для пятого класса. Сам он делится ими с Ниной Карякиной.
И с тетрадями просто беда! Выдали с начала года по пять тетрадей, а по русскому надо две и по арифметике тоже. Остаётся одна тетрадь — и на ботанику, и на немецкий, и на историю, и на географию! Спасибо Антонине Дмитриевне: хоть по физкультуре не требует...
Ерёма Любушкин разлиновал старую альбомную бумагу разных цветов, сшил из неё тетради, похожие на больших пёстрых бабочек. Диме Пуртову мать раздобыла огромные серые листы упаковочной бумаги; он поделился с Веней. Тетради из этой бумаги получились пухлые, неуклюжие, но ничего, писать можно. Тамара пишет в узких алфавитных книгах — у отца выпросила На некоторых страницах даже адреса и телефоны есть Дима как-то пристал для смеха к Тамаре: «Прошу вас гражданка, позвоните на базу, чтобы привезли бочку
мёда и вагон сельдей». Тамара его этой же алфавитной книжкой по голове, по голове...
А многие на газетах пишут. Газетный лист складывается в тетрадь, сшивается нитками или скалывается скрепками, а писать надо ухитриться так, чтобы буквы ложились меж чёрными строчками. Попробуйте!
Володя — единственный, у кого в начале года оказался запас тетрадей. Сорок штук! Целое богатство! Он рассчитал, что двадцати тетрадей ему вполне хватит на год. Пять тетрадей отдал Нине. Пятнадцать раздал товарищам по одной. Остальные положил в письменный стол.
— Десять тетрадей я достала, — сказала Мария Максимовна, — не хватает двенадцати. Может быть, кто-нибудь одолжит тетрадь своему товарищу?
Лиза Родионова, покопавшись в портфеле, вздохнув, отдала одну из двух своих последних тетрадей Римме. Тамара сердито бросила тетрадь Маше.
— Ещё десять! — покачала головой Мария Максимовна. — Что же нам делать?
Володя недолго боролся с собой. Конечно, эти тетради, что дома в столе, не лишние. Во вторам полугодии придётся и ему, как другим, писать на газетах.
— Мария Максимовна, я принесу. У меня есть. На большой перемене сбегаю.
— Спасибо, Володя!
Сразу после звонка Володя побежал домой. Шесть минут туда, шесть — обратно. До звонка вполне успеет. Без завтрака останется, но это уж не такая беда: на ходу что-нибудь пожуёт.
Володя влетел через раскрытую дверь в коридор. Блестели чисто вымытые полы. Выбитые половики были аккуратно постланы в коридоре и в комнатах. Всё шшало чистотой, свежестью, порядком: цветы в горшках и кадках, картины с протёртыми рамами, кресла и диван под белыми чехлами, занавески на окнах. Вера Матвеевна прибрала уже в кухне. Светло-рыжие волосы были повязаны тёмной косынкой. На щеке пятно сажи.
— Володя, нельзя же так, — как запыхался! И наследил, наследил! Неужели забыла положить завтрак?
— Нет, не забыли. Мне тетради нужны, тётя Вера. А у вас сажа на лице.
Проговорив всё это залпом и пошаркав для видимости ногами, ВолОдя пролетел в кабинет. Здесь, конечно, Вера Матвеевна (убрала в первую очередь. Зелёное сукно стола прикрыто вымытым настольным стеклом; протёрты корешки книг; в самшитовом чурбачке с надписью «Сочи» веером стоят цветные карандаши.
Тетради лежали в верхних ящиках стола: десять штук в левом, десять в правом. Ящики переполнены; в них папки с гербариями, альбомы с коллекциями марок, различные очень важные винтики, гайки, — пришлось поэтому тетради разделить.
Володя выдвинул левый ящик. И здесь наведён порядок. Дно ящика устлано новым листом плотной синей бумаги. Он взял стопу тетрадей и вспомнил — эти нельзя: в одной из них черновик письма, а разбирать некогда.
Он положил тетради Обратно и выдвинул правый ящик. Эти тетради можно. Ну, всё! Теперь стрелой обратно. А всё-таки здорово наследил...
— Володя, не беги же так! — кричит вслед Вера Матвеевна. — И непременно позавтракай!
— Хорошо-о, тётя Вера!
Он прибежал за две минуты до звонка. Позавтракать, ясное дело, не успел. Зато вовремя передал Марии Максимовне тетради.
И вот учительница держит в руках Володины тетради и ещё десять своих. Все они в одинаковых светло-синих корочках, с одинаковыми серыми промокашками; в каждой двенадцать листиков. На обложке написано: «Новозыбковский бумкомбинат. 1941.1 кв.» А теперь (уже четвёртый квартал, в Новозыбкове — фашисты, и бум-комбинат не работает.
Синие тетради разлетелись по партам: к Диме Пуртову и Вене Отмахову, к Ерёме Любушкину и Феде Шамонииу, к Нине Карякиной и Саше Коноплёву...
— Руки на парту. Тетради подпишете после. Слушайте.
Все готовы. В классе тихо.
Учительница раскрывает книжку. Пятиклассники любят слушать, как читает Мария Максимовна. Она чи тает негромко, голос звучит неровно, а слова произносит кругло, распевно.
Пятиклассники слушают и не догадываются, какие тревожные мысли донимают старую учительницу. Кулл исчез Кайдалов? Говорят, его видели в шесть часов утра на разъезде с рюкзаком за спиной. Не сошёл ли он с ума?
За окном ветер с гольцов кружит в воздухе осенние листья: прозрачно-жёлтые — тополиные и огненно-красные — осиновые. Словно жёлто-красный дождь падает из огромной синей чаши. Вот один листок шелеетнул о стекло, прижался к нему, точно засматривает в класс, засветился на секунду — все прожилочки видать — и сорвался вниз... От сопок донёсся паровозный свисток.
Дима и Веня, как по команде, повернули головы к окну. Мария Максимовна делает короткую паузу, и мальчики поворачивают липа к ней. Слушают.
А вертлявая Тамара Бобылкова — слушает ли она? Всё время сдувает со своего платьица отсутствующие пылинки, что-то на себе поправляет: то фартучек разгладит, то бантики в косичках потрогает. Мария Максимовна отрывается от книги и секунду смотрит на Тамару. Та быстро кладёт руки на парту, выпрямляется и застывает. Мария Максимовна не кричит, не сердится, не ругает. Взглянет или подойдёт, будто невзначай, и руку на плечо положит, или. тихо скажет, будто про себя. А то просто рядом постоит.
— Теперь надпишите тетради. И приступайте к работе.
Учительница ходит меж рядами, и, если задержится около чьей-нибудь парты, значит, надо искать ошибку. Но не заглядывай Марии Максимовне в глаза, не жди подсказки — сам, сам ищи.
Учительница смотрит на часы. И это не ускользает от школьников. Осталось десять минут. Второй раз посмотрит — останется три. Как-то раз Володя решил проверить — выпросил у отца часы. Мария Максимовна на свои часики посмотрит, Володя — на свои. Учительница снова взглянет, и он за нею. Точно: десять и три. И всё равно, устное ли объяснение или контрольная. Десять и три.
Как второй раз посмотрит, можно вопросы задавать, а потом уроки на дом будут записывать; если письменная, дежурный начнёт парты обходить и тетради собирать.
Вот и сейчас Лиза Родионова пошла по рядам. Растёт кипа тетрадей у неё в руках. И те десять, в синей корочке, тоже слетаются обратно, к учительнице. Они уже не Володины. Но ему не жаль их...
А здорово он придумал насчёт магнита!
14
Сеня Чугунок пришёл в школу до звонка. Он разоделся: на нём синий костюм, шёлковая сорочка, цветастый галстук, полуботинки с (узким носком.
Елена Сергеевна, встретившая Чугунка в коридоре, неодобрительно взглянула на его волнообразно уложенные волосы, на баки, косо сходившие от висков к щекам.
— Ох, фасонистый какой! — сказала старая женщина. — Куда это ты, парень, вырядился?
— Да вот... Тоня просила зайти. — Выражение лица у Чугунка было в полном разладе с одеждой и причёской: постное, натянутое. Впрочем, говорил он своим обычным, небрежно-игривым тоном. — Она где? Отфнз-культурила?
— А, понимаю! — не отвечая на вопрос, сказала техничка. — В клуб собираетесь? Дело хорошее.
— Не в клуб, тётя Лена, — проговорил Чугунок. Он картинно выставил ногу, пригладил волосы. — На пионерский сбор я. Вожатым у вас буду.
— Ты — вожатый? Сеня Чупунок — вожатый? — Елена Сергеевна шагнула назад. Она заговорила с сердитой неторопливостью: — Или забыл, сколько нам нервов испортил? Ты седьмой когда закончил? Годков пять, а то шесть назад? А я до сих пор помню, как тебя в учительскую таскали! Уж очень ты, парень, охоч был на кино, на погулянки да на развлекательные дела! Почему дальше-то не пошёл?
— Тётя Лена, — развёл руками Чугунок, — я же в самостоятельность ударился. Разве плохо? Заработок свой... Вот и костюм завёл, и баян, и гитару. А вы мне проборку делаете! Я как работаю? Я же на драге вовсю вкалываю, хоть дядю Яшу спросите, если не верите.
— Ну-ну, и спрошу, — помягче сказала Елена Сергеевна. — Обожди в учительской — звонить пойду. А ко сички свои подрежь — экая красота, подумаешь!
Тоня и Чугунок вошли в класс вместе. Володя подо шёл к старшей пионервожатой чётким строевым шагом Из воротника белой рубашки выступала длинная, худая
шея. Ралстук у Володи был такой яркий, что, казалось, по рубашке шли от него алые отсветы. Лицо у Володи сосредоточенное; светлые жидкие брови сдвинуты. Рука взлетает к голове. Рапорт отдан.
— С вами поговорит новый вожатый, — растягивая слова, сказала Антонина Дмитриевна. И, бросив на Сеню ободряющий взгляд, она вышла из класса.
Сеня поправил галстук, пригладил волосы, откашлялся.
— Вы меня знаете? — коротко спросил он.
— Знаем! Знаем! — раздались голоса. — Вы — Чугунок! Сеня!
— Правильно! Сеня — в воскресенье, Чугунок — каждый денёк.
Школьники рассмеялись.
— А ещё гвас Самотягом зовут! — выкрикнула Лиза.
— Самотяг мой дед был. По пятнадцати пудов шутя подымал. А я только Самотяжек. Но тоже ничего, силёнки есть. А ещё что вы про меня знаете?
— А ещё вы на баяне! — вдруг сказала Маша Хлуд-нева. — «Скакал казак через долину!» Ужасно красиво!
— Не только «Скакал казак...» — ответил Сеня. — И «Ермака» молу, и «Славное море». Хоть кого переиграю.
— А в прошлый год вы первый на лыжах до Тетёрки-на ключа дошли, — снова подала голос Лиза. — Вам ещё приз выдали — стеклянную кружку.
— Не кружку — кубок, из хрусталя, — снисходительно поправил Сеня. — На лыжах я тоже ходок ничего. Ну, а кем работаю, знаете?
— Знаем! — крикнул Ерёма. — На драге мотористом.
— Ишь, всё про меня вызнали! Прямо... как отдел кадров!
— А вам очень нравится на драге? — неожиданно спросил Володя.
Выражение Сениного лица как-то сразу переменилось. Не самодовольная усмешка была теперь на нём, а мягкая, сосредоточенная мечтательность.
— На это я вот как отвечу, — сказал Чугунок: — больше всего на свете люблю я наше приискательское чело. Отец всё бывало говорил: «Учись, Семён: учителем, либо врачом, либо инженером будешь». А дед увёз меня
на Балей, на обогатительную фабрикуГ Посмотрел я, как электровозы бегают с камнем из котлована в сопку, как из этого камня на фабрике золотинку вышелушивают — на дробилках, в шаровых мельницах, на трясучих столах. Оторопь меня взяла; это не то, что из шишки орех доставать! Ведь как интересно: кругом тайга, багу л на сопках, сарана цветёт рядом — и тут же электричество, (Машины, грохот! Вернулся, стал чуть не каждый день на драгу бегать. Стою на берегу и как только про себя драгу не называю: «миленькая, дра-женька, родненькая...» Нет уж, решил я, дед — приие катель, отец — приискатель, и я — только уж не с лот ком, как 1в старину, а с машиной. Ну, вот и стал драгером!
Чугунок оглядел ребят, поколебался и сказал:
— Сейчас драги наши ещё небольшие, а вот будет время, построим на Урюме с семиэтажный дом настоящую плавучую фабрику. Я её уже в работе вижу: ночью в окнах яркий-яркий свет, и от этого света сопки белые, как в снеру, и небо и тайга — всё распыхалось!
Чугунок улыбнулся, помолчал и вдруг заговорил прежним голосом, весело, ухарски:
— Что такое моя драга? Корабль, открывающий новые миры. А я кто? Капитан, первооткрыватель, землепроходец. Мы сейчас, на моей драге такое путешествие совершим — Жюлю Верну не снилось!
Обор продолжался на вечерних притихших улицах Чалдонки.
— Вот здорово: из какой-то столярки — дворец пио неров!
— Уж не увлекайся, Володя, — не дворец, а просп пионерская комната.
— Сеня, а Сеня, а верно — Ларион Андреевич п.-фронт уехал? А кто будет ботанику вести?
— Сеня, Сеня, а Пу.ртова и Отмахова из школы не выгонят?
— Ах, Лиза, чго ты пристала? Откуда Семён Фи липпович знает?
— Маша-то, Маша как подъехала: «Семён Филип пович». Вот прихвость!
— Тихо ты, Нина!
— Сеня, а можно сделать ыжой магнит... большой большой, как сопка?
— Ну и выдумал, Володя! Зачем же такой магнит?
Не на все вопросы мог легко ответить новый вожатый. Хорошо хоть, что ребята сами всё время перебива- ют друг друга.
— Мы, Сеня, к вам на драгу придём. Можно?
— А можно к вам домой прийти? Мы к Алексею Яковлевичу заходили.
— Как снег выпадет, давайте на лыжах — всем отрядом!
— Сеня, научите фотографировать!
— А меня на баяне!
За приисковой площадью толпа пятиклассников поредела.
— До свиданья, Сеня! До свиданья!
Чугунок шёл вдоль длинного заплота. Дойдя до конца его, он остановился, чтобы закурить, и вдруг застыл с папиросой в одной руке и спичками в другой. За углом на синеватый снег падала тень. Она была узкая и шевелилась: тень была не от заплота. За углом кто-то стоял.
Сеня пожал плечами, чиркнул спичкой, закурил.
— А ну, кто там колобродит, выходи!
Из-за угла заплота высунулось красное, смущённое лицо Еремы.
— Я это... Всё ждал, когда ребята разойдутся... спросить хотел.
— Ну, и за чем же дело — спрашивай!
— Сеня, — волнуясь, заговорил мальчик, — я вон какой здоровый, даже смеются надо мной... Меня Мария Максимовна Ильёй Муромцем зовёт!
— Ты не сразиться ли со мной хочешь?
— Всё шутите... Работать хочу, отцу помогать фашистов бить. — И заговорил торопливо, сбивчиво. — Сеня, возьмите меня на драгу, хоть кем... Я стараться буду!
— Пойдём-ка. — Сеня тронул Ерему за плечо. — Ты умаешь, на драге просто? Мне ведь тоже так думалось: красивая, интересная работа, но уж никак не трудная. Мол, не самолёт, не полярная экспедиция, не танк! Про себя думал: ведь не фитяй я какой-нибудь, ворон считать не буду, справлюсь! А того не понимал, что черпаки не святым духом двигаются. Электричество! Моторы! Чтобы исправлять повреждения, надо хоть маленько в физике, в механике смыслить.
— Научусь, Сеня, мне на ощупь даже легче. Я вот когда строгаю, или пилю, или ещё что делаю, мне прямо петь хочется. Сеня, вот вы же справляетесь, на сто тридцать процентов выполняете, — я под вашей карточкой в клубе прочёл. Возьмите меня, Сеня! До маяты в костях буду работать!
— Чудак парень! Всё про силу свою! Ты вот со мной равняешься, да я против тебя профессор! Семь классов имею, и то, Ерёма, мало! Я сколько простым матросом проработал, на курсах ещё подучивался. Нет (уж, Ерёма, учись.
Ерёма вздохнул.
А вообще, приходи на драгу, не прогоню, вост-рись, и может, летом возьму в помощники. Говоришь, когда дело делаешь, петь хочется? Посмотрю, как на драге петь будешь!
15
Наконец-то он может спокойно переписать это важ ное письмо! И сегодня же отнесёт его на почту.
Володя открыл левый ящик письменного стола, достал оттуда стопку тетрадей в синих обложках, положил перед собой плотный, с глянцевым блеском лист бумаги, подаренный Тамарой, удобней уселся в кресле. Подумал, вытащил из кармана стальной брусок и поставил рядом с чернильным прибором.
Едва он протянул руку к тетрадям, как раздался стук в сенную дверь. Володя схватил было тетради, чтобы положить их обратно в ящик, но передумал и побежал по длинному коридору в сени. Наверно, почтальонша Настенька газеты принесла, а может, и письма. Он открыл дверь и сделал шаг назад. Это была не Настенька, это был Дима Пуртов. Он стоял без картуза, с топырящимися во все стороны рыжеватыми волосами и не мигая смотрел на Володю.
— Ты? — протяжно, почти испуганно сказал Володя.
Узенькие Димины глаза хитро блеснули.
— Ты один? — коротко спросил он.
— Один! — всё так же удивлённо-протяжно ответил Володя. — А что?
— Ничего! Нужен мне ты.
«Так, — думал Володя, — значит, рассчитаться пришёл, за собрание, за Тамару. Тогда уж лучше во дворе или на Урюм уйти. Тоже время вь(брал — перед уроками!»
— Сейчас выйду, — сказал Володя. — Или, может, зайдёшь?
«Вот дурак, чего же я домой его зову?»
Дима прошёл за ним в кабинет, с небрежным, но острым любопытством оглядел кадки с цветами, горшочки, ящички, пружинный барометр и термометр, висевшие на стенке, книги, ярусами расставленные на полках.
Дима раньше не бывал у Володи. Огромный, изогнутый, как речной кривун, стол со множеством ящиков, волнистые, из упругого жёлтого шёлка шторы на окнах, пестрота книжных обложек — всё в этой комнате казалось Диме непривычным и опасно-привлекательным. Все вещи, что находились в комнате, были как-то холодно отдалены от Димы, но близки и родственны друг другу. И от всего веяло непонятным, чужим, но, вероятно, очень хорошим устройствам жизни. Дима вспомнил грязный стол с изодранной клеёнкой, вёдра в углу, посеревшие лохмотья прошлогодней побелки на стенах...
Володя стоял против него, следя за каждым движением гостя, за выражением его покрытого царапинами и ссадинами лица.
— Ты чем занимаешься-то? — отрывисто спросил Дима.
— Да так... вот сидел... — неопределённо ответил Володя.
Дима вдруг выдернул из-под мышки картуз:
— Вот, тебе принёс.
Картуз был доверху наполнен маленькими лесными яблочками-дичками. Они мягко щетинили длинные, тонкие, красиво изогнутые стебельки. Вот что! Так он не драться пришёл!
— Спасибо. Да ты садись.
Володя сел в отцовское кресло, Дима, всё оглядывая комнату, — рядом на стул. Картуз, как блюдо, он поставил на стол.
Дима взял в руки стопку тетрадей:
— Гляди-ка, сколько у тебя ещё!
: Он не заметил, как закусил туфу Володя, глядя на руки, перебиравшие тетради.
— В прошлом году папа много купил, — сказал дрожащим голосом Володя. — Было больше — ты же зна: ешь: я ребятам роздал...
— Знаю. Ты, видать, не жадный, — одобрительно сказал Дима. — Я сначала думал, ты вроде Бобылихи.
Дима положил тетради па место, и Володино л идо сразу просветлело. «Прибрать бы сразу их, — думал он, — да ведь неловко».
— Хочешь, возьми две, — предложил он Диме.
— Нет, — ответил тот, — мне они ни к чему... Ешь дички-то, — предложил он, в свою очередь, и ухмыльнулся. — Не во что было — пришлось в отцовскую фуражку нагрести.
Плоды были упругие, зеркально-скользкие. Володя прикусил один — кислый-кислый и вязкий, как черёмуха, много не съешь!
— Мариновать их надо. Попроси свою тётю Веру — сделает. Я ещё принесу. Я такую падушку за разъездом знаю, там эти дички густо-густо растут. Целый сад.
Говоря всё это, Дима смотрел Володе прямо в глаза, и рыжеватые ресницы придавали его взгляду выражение дерзкого, изучающего любопытства.
— Ты думаешь, я на тебя разозлился за Тамарку? И за собрание? Мне на Тамарку наплевать. Она задавала и гусыня.
— Это конечно, — согласился Володя, — важничает она, красавицей себя воображает. Прошлый год всё конфеты в школу таскала. Только не бить же за это! И всё-таки девчонка.
Он вспомнил, как ласково поглядывала на него Тамара, когда играли в фантики и когда рисовали; ни разу она не крикнула и не закапризничала. И бумагу сама предложила.
— Нет, Дима, — добавил Володя, — с ней по-хорошему надо!
Но Дима словно пропустил Володины слова мимо ушей.
— А здорово ты на меня тогда напустился, — ух мылънулся Дима. — Меня даже семиклассники боятся. Я отчаянный. Меня мать лупит, а мне коть бы что — ж уступлю. Я никому не уступлю! А ты не забоялся.
— А я тоже не люблю уступать, — ответил Володя.
Ему льстило, что Голован так дружески-откровенно разговаривает с ним, и, проникаясь к Диме доверием, он сказал:
— Хочешь, покажу что-то?
— Давай, — согласился Дима, — показывай.
Володя мигом слетал в свою комнату и вернулся с
большой коробкой из серого гофрированного картона. Он поставил её на пол и раскрыл. В ней лежали куски жести, болты, гайки, всякие железины; в металлической коробке из-под зубного порошка были гвозди разных размеров — от сапожных до плотничьих.
— Зачем насбирал железяк? — удивился Дима. — Что строить-то хочешь?
— Модель хочу построить, — сказал Володя, — драгу. И чтобы двигалась. Самое трудное — мотор.
Дима почесал свою кудлатую голову.
— Драга... подумаешь делов! — разочарованно сказал он. — Самолёт бы сделал или танк.
— Чудак, она же на воде будет держаться. Надо только рассчитать всё правильно. Сеня сам обещал помочь. Вон сколько надавал деталей.
— Он теперь что — вожатый iy (вас? — небрежно спросил Дима.
— Да. У Тони же совсем нет времени. Я раньше думал, что Чугунок такой... ну, просто весёлый, баянист. А он, — Володя взмахнул рукой с зажатой в ней гайкой, — а он говорит: «Драга — это корабль, путешествия, приключения, опасности, это «Полный вперёд!», это ветер в лицо, это — открытие мира. Драгер — это «Колумб золотых россыпей...» И ещё что-то.
Володя, вспоминая, наморщил лоб, и русый ёжик волос сдвинулся к бровям.
— Забыл... Интересно рассказывает! Жаль, тебя не было! — И он неожиданно добавил: — Ты бы, Дима, в пионеры подавал. Чугунок на баяне будет учить, фотографировать научит...
Димино лицо приняло скучающе-презрительное выражение:
— iB игрушечки играть!
— Ну, уж в игрушечки!
— Конечно. Вот бы на фронте сейчас... Я ведь из ма-локалиберки, из берданки могу. Из автомата научился
-бы. Помнишь, прошлой зимой, когда Алексей Яковлевич нас в сопки увёл? Ты был тогда с Еремой, а из нашего, ну, из шестого «А», я был и Костя Заморский. И Тоня ещё с нами была.
— Как же, за Ерничной, в сосняке, на берлогу напоролись. Ты испугался?
— А то! Помню, дрожь меня ударила, когда он на дыбы поднялся. Попаду или промахнусь?.. Алексей Яковлевич сказал, что я медведя добил.
— Не только ты стрелял! — Володя бросил гайку в коробку.
— Ну и ты, ничего не говорю, а прикончил я! — Он помолчал. — А что, если бы на фронте мы с тобой... промахнулись бы?
Он словно ожидал, что Володя что-то скажет, а Володя быстро взглянул на тетради, лежавшие на столе, и стал бережно укладывать в коробку свои железки.
— А эту что не кладёшь? — спросил Дима. Стальной брус был уже у него в руках. — Тяжёлый!
— Это магнит.
— А-а!
— Он знаешь какой! Вот здесь, на краю, положишь, а там, в коробке, перья прыгают.
— А кочерга из кухни не прибегала?
Дима опустил рыжеватые ресницы, и что за ними — насмешка ли, серьёзное ли, — не разглядеть.
Володя выхватил у него из рук брусок и придавил им стопку тетрадей.
— Не пойму ещё, Володя, что это ты с девчонкой дружишь, — вдруг сказал Дима, поглядывая на брусок.
— С Ниной? Я ей помогаю, — ответил Володя. — Ей трудно.
— Это конечно... — Дима отвёл глаза в сторону. Только вот... лучше с мальчишкой дружить... Хочешь я тебе про настоящее дело расскажу? — вдруг выпалил он.
Они снова сели на пол возле коробки. Дима вытянул из кармана брюк сшитую из каких-то старых счетов тетрадку, на первом листе которой было написано: «Тетрадь Вадима Петровича Пуртова, ученика 6 класса Чал донской неполной средней школы». Шестёрка была пе речеркнута карандашом, а сверху надписана пятёрка.
— Это что, стихи? — простодушно спросил Володя.
— Стихи? — оскорбился Дима. — За кого меня считаешь!
Он стал перелистывать странички, на которых поперёк карандашных полустёртых цифр шли свежие чернильные строчки.
— Про Саню прочитаю — сына начальника житомирской электростанции. Его незнакомец в лесу про нефтебазу и депо выспрашивал, а он его к постовому милиционеру привёл. Это ещё что! Вот, погоди, найду про (Васю Чурило, который немецкие танкетки обнаружил. Их колхозники бутылками с бензином забросали... А это про пионеров из города Эн...
Дима не стал читать, но, всё разгораясь и разгораясь, рассказывал своими словами:
— Они заметили, как над лесом самолёт кружился. Потом самолёт — ж-ж-ж — и в облака. Ну, прошло сколько-то времени, пошли они в лес и встречают в лесу — кого, думаешь? — парашютистов, четырёх голубчиков. «Скажить, пожалуйста, какой торога фидет фаш корот?»
Дима даже встал, прошёлся по кабинету.
— Ох, здорово у тебя получается! — с восхищением сказал Володя. — Так они и говорили?
— А как же! Ну, а пионеры не дураки, перемигнулись и говорят гадам: «Пожалуйста, будьте любезны той дорожкой...» И аккуратно заслали в другую сторону, а сами рысью в красноармейскую часть. Поймали голубчиков!
— Так и написано? — прервал Володя, ловивший каждое Димино слово.
— Как? — не понял Дима.
— «Голубчиков»?
— Написано «диверсантов», — засмеялся Дима. Он снова свернул тетрадь в трубочку. — Тут много ещё, я всё лето переписывал. — Он пытливо взглянул па Володю. — Просто зависть берёт!
— Да, это, конечно, настоящее дело! — серьёзно сказал Володя. — Если японцы выступят, я уйду в тайгу. У отца мелкокалиберка есть.
— А я хоть сейчас! — Дима нагнулся к Володе и сказал почти шёпотом: — Когда с Венькой на разъезд ходили, ну, когда Алексея Яковлевича встретили, я на платформу слазил, под брезент заглянул. Гляжу — тацк, и ствол у пушки длинный-длинный. А железо холодное, как урюмская вода. — Он засмеялся. — Я тогда на ходу спрыгнул, всё на себе оборвал.
— Неужели... котёл уехать?
— А ты думаешь? Конечно, что Алексей Яковлевич с собой приглашал, это Венькины враки. Ничего этого не было. Сам я хотел. Что, не смог бы немецких диверсантов ловить? По деревням ходить — фашистские тан- ки высматривать? Я и мост не побоюсь взорвать!
Дима мечтательно посмотрел куда-то вдаль — за сопки, видневшиеся в окне. Володя не узнавал Голована. Широкое, некрасивое Димино лицо словно преобразилось.
— Эх, Володька, какие мне сны снятся, если бы ты только знал! Вот давешней ночью приснилось... — Будто я — невидимка, сажусь в какой-то самолёт и, куда, думаешь, прилетаю? В самый Берлин! Иду по городу, и никто меня не видит, а я всех вижу! И вдруг дворец лестницы, коридоры, двери — тыщи! Я пробираюсь, мимо меня люди пробегают; я одного толкану, другого — не видят! И попадаю — куда, думаешь! — к самому Гитлеру! Он спит, похрапывает. Доволен, гад, что столько людей загубил. Я его связываю и — на самолёт, в МоСкву. Даже запомнил, какие у него глаза были очумелые, когда в самолёт его заталкивал... Ну, потом не помню, что было. Проснулся, и досада взяла: почему это только сон!
— iBo сне легко быть храбрым и сильным! — ответил Володя.
— А я не только во сне хочу. Хочу на деле. Убегу, понял?
Так вот зачем Веня приносил кинжал! Вот почему Голован выпрашивал у Еремы учёного голубя! Володя во все глаза смотрел на Пуртова.
— Не веришь? — вызывающе спросил Дима.
Володю так и подмьгоало сказать насчёт своего письма, но удержался; то просто план, а Димка вон что задумал!
— Почему — не верю? Только скажи, Дима, ты один?
Дима поморгал рыжеватыми ресницами:
— Приходи завтра к старой аммоналке. Всё узнаешь.
Он ссыпал дички прямо на стол, нахлобучил картуз на., уши. Володя проводил его в сени.
— Смотри только, — почти с угрозой сказал Дима уже в дверях, — никому ни словечка!
Дима разбежался, перепрыгнул через высокую изгородь и исчез за сараями.
16
Дома было холодно и грязно. Кровати не прибраны, вещи разбросаны. Угрюмо глядела обшарпанная нетопленная печь. На кругах, сизых от изгари и выплесков, стоял закопчённый жестяной чайник с помятым боком.
Диме хотелось есть. Он пошарил в фанерном ящике под столом — ничего, кроме двух или трёх стаканов, ломаного уполовника и пустой глиняной миски.
Дима достал миску, краем её поправил оползший на глаза картуз. Чего бы поесть? Слева от двери, в углу, стояла низкая и широкая кадь, прикрытая дьгроватой тряпицей. Дима откинул тряпицу, склонился над кадью, понюхал и запустил в неё руку вместе с обшлагом телогрейки. В кади, придавленная тёмными тяжёлыми камнями, укисала капуста. Дима набрал капусты полную миску. Воз вращаясь, он заметил лежащий на железном листе перед печью иззубренный колун на надтреснутом черене. «Наколоть, что ли, дров, истопить?» Но мысль пришла и ушла...
0,н стоя ел холодную, ещё не укисшую капусту — она похрустывала на зубах — и запивал её холодной водой из чайника, прямо из носика. Дима озяб. Он вытер пальцы о брюки и подошёл к кособокому комоду справа от двери. Открыл один ящик, другой, третий: «Так, плитка чаю.. А это что? «Га-ле-ты» мамка спрятала. Ну, пусть пока лежат...»
Наконец он нашёл то, что искал. Это был тёплый жилет-безрукавка. Отец, когда собирал вещи, не взял жилет: «Пусть парень носит, впору ему». Безрукавка была из мягкой овечьей кожи, изнутри подбита мерлушкой. Всё в жилете выглядело справным и аккуратным: и кожаные петельки, и ровненький рядок деревянных пуговок, и оплечье из тарбатанье1го меха.
И вдруг ему представилось: отец в этой самой безрукавке пилит с матерью дрова. Дима придерживает конец бревна, лежащего на берёзовых козлах. Сыплются опилки, словно песок, повизгивает пила, и мать с пилой будто в один голос: «Извёл ты меня, окаянный! Вон какая я стала, проклятущий!» Отец бросает пилу, вытирает рукавицей лоб. «То ли ты, Паша, от худобы лютая, то ли от лютости тощая — всё одно». — «А почему, почему я такая стала? — кричит мать. — Потому что ты бродяга, изменщик!..» Отец искоса смотрит на Диму, швыряет на поленья одну за другой рукавицы, молча уходит со двора. «Мамка, не плачь!» — кидается Дима к матери. Она отталкивает его. «Папка, не уходи!» Но отец уже далеко, не слышит... По два, по три дня домой не показывался. А мать вещи поразбросает — и на кровать ничком. Придёт дядя Яша, постоит на пороге с цигаркой в руках: «Ну, разве это квартера? Прямо, как в шахте после отпалки... Чего ты Петра своего грызёшь, дура? Достался бабе хороший, работящий мужик — так готова на цепь посадить! Ни на работе задержаться, ни к товарищам... Уймись, Прасковья, уйдёт он от тебя. Не смотри, что смирный!»
Но отец не уходил: побродит где-то да вернётся. Неделю всё спокойно, и опять начнут ссориться: снова мать в крик и слёзы, снова отец — за ворота, снова Дима кидается то к матери, то к отцу. А потом надоело, приску чило и стало всё равно.
Диме расхотелось надевать безрукавку. Он осторожно свернул её и уложил в уголочек ящика.
До уроков было ещё два часа.
Дима сдвинул на край стола миску и чайник, вытер рукавом телогрейки стол. Принёс из своего угла тре паные с закруглившимися углами учебники, подцепил ногой табуретку и сел. Он взял в руки «Арифметику», затем «Грамматику», наконец «Географию». Раскрыл одну тетрадь, вторую... Обнаружил, что в пузырьке вме сто чернил какая-то вязкая, противная грязь. Он долил в пузырёк воды из чайника, покрутил в пузырьке обгры занньгм концом ручки. Всё было приготовлено к работе, и Дима с тоской смотрел и на учебники, и на тетради, и на пузырёк. Но вот он присвистнул и схватился за кар машек ковбойки. Он достал из кармашка сложенный вчетверо тетрадный листок, разгладил его.
«Дорогой Алексей Яковлевич!»
Дима вспомнил, как в поисках промокашки набрёл на исписанные страницы в середине тетради с карандашным рисунком в конце.
Диме тогда аж жарко стало: ведь вот какую штуку Володя придумал — как немцев одолеть! Дима отогнул скрепки, вынул исписанный лист, сложил вчетверо — и в карман. Вечером перечитал письмо. Было оно с помарками. Понял — черновик. И долго, таясь от матери, рассматривал чертёж, сделанный чистенько, остро отточенным карандашом. И вот пришёл сегодня к Володе. Хотел рассказать про находку, да раздумал: вдруг обидится что вот берёг тайну, а её узнали! И Дима решил так: пока про письмо — молчок, а дорогой на фронт Володе всё и расскажет. А что Володя бежать согласится, Дима теперь был уверен. Надёжным товарищем будет. И Венька, конечно, тоже. Но Венька ещё совсем несмышлёныш. Завчерась Тоня объясняла насчёт противогаза, а Венька показывает на респиратор: «В этой банке что?» Банка! Хорошо — не ведро! Пришлось ему всё-таки щелчка дать.
Дима ещё раз прочитал Володино письмо, долго рассматривал чертёж. Ну и Володька! Может, в самом деле план стоящий: фашистские нули будут в щиты попадать... Что же делать с письмом? А ничего, взять да отправить! И всего-то делов! Вот и славно — есть дело более спешное, чем уроки!
Дима весело сдвинул в сторону учебники, вырвал из первой попавшейся тетради листок, оборвал уголочки, и получился заправский конверт. В банке из-под сапожного к-рема было немного клея. Клей подсох, затвердел и посерел от пыли. Дима проворно схватил колун и — раз! раз! — изрубил сосновое полешко, набросал в плиту через конфорку щепы, бумаги — зажёг. Клей быстро размяк, посветлел: от него противно запахло псиной. Дима даже не поморщился, заклеивая конверт. Но, прежде чем вложить листок, он стёр ку-ртузой, замусленной резинкой всё, что было написа-но Володей о нём и Веньке: ни к чему об этом!
Дима надписал адрес и, подумав, внизу, под толстой чертой, вывел: «П-риис Чалд-онка, Тунгирский тракт, Володе Сухоребрию». Пусть Володя не обижается — всё справедливо: он придумал — от него и письмо. И уж как он удивит-ся ответу! Беспокоится: пропало письмо, и вдруг — ответ!
Дима сложил б@з разбору книги и тетради, замотал их резинкой и выскочил на улицу, даже не застегнув телогрейку. 0,н чуть не сбил с ног Настеньку — она возвращалась с пустой сумкой на почту после обхода.
— Ох, Пуртов, бешеный!
Она отстранилась и пошла вперёд — краенощекая, кругленькая, важная.
«Вот и-хорошо: передам ей письмо!»
Дима окликнул её.
— Ну, что тебе, Пуртов?
И тут только Дима сообразил: не стоит отдавать письмо в руки — опасно. Что письмо Алексею Яковлевичу, в этом ничего особенного, но почему отправляет Пуртов, а обратный адрес Сухоребрия?
— Ну, чего тебе?
Настенька привычным жестом отмахнула сумку на бок.
— Так, ничего. — И, не зная, как выпутаться, Дима показал Настеньке язык. Показал и подосадовал на себя. Теперь, если Настенька увидит, что он опустил письмо в ящик, непременно плохое подумает. Надо обождать, пусть на почту зайдёт.
Он остановился возле длинного и старого здания продснаба. Это, пожалуй, было самое ветхое здание на прииске. Брёвна продснабовского дома не лежали прямо: фундамент осел — они перекосились и образовали ломаную линию, словно ребёнок, балуясь, построил это здание из больших спичек.
Дима нырнул в низенькую дверцу.
Чего только не бывает в магазинах золотопродона-бов на маленьких приисках! Детские коляски и конская сбруя, чернильный порошок и теннисные ракетки, патефоны и дамские гребёнки. Пахнет - и дёгтем, и краской, и духами, и кожей. За последние месяцы исчезли шубы, дохи, пальто — появились телогрейки, ватные брюки, грубая обувь местных артелей.
Дима прошёлся вдоль прилавка, заглядывая под стекло. Ого, сколько бритв и бритвенных приборов! Покупать-то теперь некому. А сосок сколько — обыкновенных детских сосок. Купить, двие или соску?
ты; качнёт её незаметно пальцем — она как запоёт на весь класс! А соску перевяжешь ниточкой, надуешь, так
В прошлом году он воткнулрасщелину нариная с таким треском лопнет, точно из дробовика пальнули. Купить, что ли, для смеху? Да ну их, это всё игрушечки!
У круглой печки-толстухи, что тянулась от пола до потолка, грелись и переговаривались приисковые бабы в платках и сапогах.
— В прошлые-то годы как завозно было! А нынче? Ажно глядеть тошно!
— Ни белья тёплого, ни надевашек. Катанки хоть будут? До белых мух пожили.
— Война, бабоньки, — понимать надо!
— Бобылков-то много языком чешет: я да я. Я — самозаготовки, я — новый магазин. Хвастливей мужик!
— Пусть его, зато не тащит.
Дима остановился у охотничьего отдела. В (углу сгрудились тонкоствольные малояульки и толстые двустволки с тяжёлыми курками; висели на стенках кожаные натруски для пороха, брезентовые дорожные мешки. Эх, вот с собой бы всё это!
И вдруг Дима ясно увидел себя, Володю, Костю, Тоню... Возвращаются они с Алексеем Яковлевичем с охоты, спускаются по крутому заснеженному склону сопки. Уже веет весной; снег зарыхлился, стал творожистым. В прозрачном воздухе нет и следов серой зимней копоти. Солнце золотит снег, деревья, кусты. Горласто кричат вороны на острых вершинах лиственниц. Алексей Яковлевич то у берёзки остановится, то над кустиком нагнётся, то на снегу что-нибудь рассматривает:
— Вот, иди-ка сюда, Пуртов, видишь — след, словно узенький стаканчик в снег впечатан. Это козочка утром прошла А тут, погляди-ка, шерсть клочьями — oro-.ro! — волк. зайца прижучил! А здесь...
Хорошо было с Алексеем Яковлевичем — интересно. Всегда он так с тобой разговаривал, будто ты ему нужен и хотелось пойти к нему, даже когда и незачем было.
Дйма взглянул в окно магазина — возле почты никого. Юн сжал в руках письмо — стало тепло в груди, будто Алексей Яковлевич пожал ему руку. И вот Дима торопливо суёт в щёлочку железного нщика Володино письмо. Он услышал, как оно прошелестело, смешавшись с другими письмами. Так ступай же и ты, письмецо, ступай к Алексею Яковлевичу, поскорее ступай!
Дима постоял возле ящика, оглянулся по сторонам и что есть духу припустил в сторону приисковой площади — к школе.
17
Нина Карякина просыпается на рассвете. Плотно на болты закрыты ставни; в комнате темно-темно. Слышно, как тяжело, с хрипом дышит мать — наверное, ноги промочила: вода сейчас осенняя, ледяная. Заворочался и тихонечко, жалобно всхлипнул во сне Валерик.
Мать работает в две смены. Пришла — совсем темно было. Леглапоздно — стирала, а к семи опять уйдёт. Лишь бы ие проснулась раньше времени. Нина сейчас встанет, растопит плиту, поставит чугунец с картошкой. В ведре есть еше немного воды — значит, на речку можно сходить попозже. Уйдёт мать — надо проводить в первую смену Киру и Летю. Ох, Петя, Летя, засонюш-ка, как ты любишь спать! Каждый раз приходится за ногу стаскивать. С пятилетней Симой и то легче. Сима одевается сама, сочиняет новую песенку, идёт в детский сад, как на праздник. Валерик — тот всегда похнычет. Ну, его слегка шлёпнешь, обещаешь сводить к маме на драгу, и он, хоть и сердитый, идёт в детсад, а пока дойдёт, и слёзы на глазах просохнут.
Жаль только, что Валерин детский сад у электростанции за площадью, а Симин — в начале Партизанской, почти у старых разрезов. Пока обоих отведёшь, сколько времени уйдёт!
Да, хватает обязанностей у Нины...
Но сейчас у неё есть ещё немного времени, и она вполне успеет решить цримеры и прочитать о прорастании семян в «Ботанике». Интересно, как себя чувствуют фасоль и горох в блюдце на окне — проросли или нет? Второй раз приходится опыт ставить. В первый раз Валерик добрался до блюдца и... съел семена, они и прорасти не успели! Нина заплакала тогда, и он тоже в слёзы: «Иинуся, возьми ножик и вытащи у меня из живота го рошек!» Никак нельзя на пего сердиться!
С чего же начать? Примеры можно решить днём, Во лодя придёт и проверит. А о семенах сейчас. Правда, неизвестно. будет ли сегодня уруак Лариона Андреевича. Никто, даже Лиза, не знает, что с ним случилось. Но всё равно, она прочитает эти две странички. Хорошо, хоть света зажигать не надо; спасибо Володе: одолжил карманный фонарик и две лампочки, и фонарь так ярко светит — всё можно прочитать, даже то, что мелкими буквами напечатано.
Нина раскрывает (учебник ботаники и, лёжа на боку и плотно закутавшись в одеяло, начинает читать шёпотом, чтобы лучше запомнить:
— «Прежде всего появляется корень; он развивается из зародышевого корешка. Корень быстро растёт вниз и образует боковые корни, которыми проросток ещё больше укрепляется в почве... Через некоторое время трогается в рост и стебелёк...»
Нине кажется, что она видит всё это. Вот лежит оно, семя фасоли. Оно похоже на зайца, поджавшего ушки. Потом у зайца появляется бородка, и она растёт книзу — тоненькая, узким клинышком; у зайца начинает вытягиваться шея — тянется, изгибается. Раз! — и заяц прыгает наверх, рассыпается надвое и превращается в два нежных крохотных листочка. И вдруг нет зайца, он превращается в голубя, и голубь начинает клевать росточек...
«Не надо! Не надо!» — хочет крикнуть Нина, но рот словно втиснут чьей-то рукой... И она видит Веню Отмахова, с кинжалом в руках, и с ним Диму Пуртова. Они подкрадываются к голубю, и Нине жаль и росточка, и голубя, но она никак не может крикнуть, никак...
Нина садится на постели. Учебник лежит на полу, а фонарь у неё в руках, и светит себе, светит. Ну и сон! Ерунда какая-то!
— Ох, неужели проспала?
Тихо, Нина, тихонечко — пусть мама ещё с полчасика поспит.
Быстрым движением Нина набрасывает на себя своё ситцевое клетчатое платьице и начинает давно привычные хлопоты по хозяйству.
Свернув на тропку, круто забирающую вниз, кУрюму, Володя увидел идущую от реки маленькую фигурку в длинной, не по росту, телогрейке. Осторожно, словно пританцовывая на согнутых тонких ножках, карабкалась она по валунам прибрежной террасы, и полные вёдра на коромысле раскачивались в такт. Володя нагнал девочку, подошёл к ней сбоку и ловким движением снял с худеньких плеч коромысло.
— Ох, да зачем же ты, Володя? Ведь я привыкла, мне вовсе и те трудно... Какой же ты!
Нине было неловко. Но вместе с тем было и приятно, что Володя помог. Вот если бы эта вертушка-задавала Тамара Бобылкова видела, лопнула бы от зависти.
— Ты сегодня что-то рано, я ещё не управилась.
— Так... скучно одному...
Нина широко раскрыла перед Володей покосившуюся калитку:
— Здесь осторожно, дорожка щербатая, не оступись!
— Знаю, не первый раз.
В сенях Нина сняла вёдра с коромысла, а само коромысло повесила на железный крюк, вбитый в бревно.
За дощатым, начисто вымытым и выскобленным столом, стоявшим посреди комнаты, чинно сидели все младшие Карякины. Они сидели все по одну сторону стола, живой лестницей, в которой верхней ступенькой (ближе к окну) была десятилетняя Кира, а нижней (ближе к двери) — трёхлетний Валерик.
Посреди стола, на деревянном чурбашке, стоял чёрный, как уголь, чугунный горшок, прикрытый чугунной же сковородкой; из-под сковородки, с боков, шёл седой пар от варева. Смиренная компания явно ожидала старшую сестру и приготовилась к завтраку.
Валерик навалился на стол, подперев обеими руками щёки, и глядел на пар, идущий из горшка.
Нина вытащила из ящика полбуханки чёрного хлеба, нацелилась и ловко отрезала пять кусочков — три потолще, два потоньше. Она вопросительно взглянула на Володю, намереваясь отрезать и шестой кусок.
— Не надо, Нина, я уже завтракал, — сказал Володя.
— Степушка прошёл! — с испугом сказал Петя, глядя в окно, и бросил ложку.
— Успеешь! — ответила Нина.
Она сняла с чугунца сковородку и стала расклады вать картошку по мискам: Пете, Кире, себе положила побольше, Симе и Валерику — поменьше.
— Их ещё в садике будут йормить, — пояснила Нина
Валерик старательно окунул большую жёлтую картофелину в солонку.
— У нас завтра была овсянка, — деловито сказал он, отправляя картофелину в рот. — С маслом!
— Не завтра, а вчера! — поправил Петя.
— Завтра! — упрямо повторил малырц стуча ложкой по металлической тарелке. — И не смеись!
Петя и Кира оставили чашки с недопитым чаем.
— Чай теперь редко допивают, — пожаловалась Нина, — невкусно без сахара. С ягодой пьют, да ведь некогда за нею ходить.
И, подражая матери, девочка широко развела руками. Она с привычной расторопностью собирала младших: повязала Валерику шарфик, проверила, застёгнуто ли Симино пальто.
— Прямо не вовремя ты, Володя, — говорила она. — Пока их отведу, да ещё в магазин сбегаю, да картошку пот.ш чистить...
Она, уже одетая, в телогрейке, нерешительно стояла у порога.
— Иди. Я подожду. Иди же! — сказал Володя.
Володя, оставшись один, быстро прибрал со стола.
Убрал чугунец, сковороду, чайник поставил в печку — в загнеток. Вытер тряпкой стол. Потом вытащил из портфеля учебники, тетради, пенал, достал из-под занавески на низеньком подоконнике маленькую квадратную чернильницу. Теперь всё готово к работе.
Он сел на скамейку. «Сказать Нине или не сказать?» Тогда, во время разговора с Димой, всё казалось просто. Дима разжёг, убедил. А подумал — всё по-иному представилось. Как оставить отца, тётю Веру? Кто Нине помогать будет? И ещё вот — выбрали председателем совета отряда. «Ты — моя правая рука», — сказал Сеня. «На тебя, кажется, можно надеяться», — сказала Анна Никитична. Посоветоваться бы с Ниной. Пятый год учимся вместе, дружим, и рассуждает она всегда здраво. А задумано всё великолепно! Ну и Голован! Нет, лучше не советоваться с Ниной, пусть потом всё узнает. Как Володя фашистских парашютистов поймал, или про вражеские танки разведал, или в болото немцев завёл... Вот уж Нина обрадуется за него! Да, а письмо всё равно надо отправить... И поскорее!
Взгляд его упал на ведро с картофелем, стоявшее на западне подполья. Нина, видимо, лишь успела набрать картошки, а потом пошла по воду. Он поколебался. Дима что сказал бы? «Девчачье дело! Подумаешь!» Hy и ладно! Он достал из ящика кухонного стола алюминиевую миску и нож.
Нина вернулась минут через сорок:
— Вот и я!
Она аккуратно вытерла ноги о половик.
— Что же ты, Володя, — рассмеялась она, — что же гы делаешь?
- Картошку чищу!
— Сразу видать, что у вас картошки много.
— А что?
- Да ведь ты же кожуру от жартошки чистишь, а не картошку от кожуры! Эх ты, мужичок!
Нина достала из ящика стола второй нож, пристроилась рядом, взяла большую картофелину. Очистки из-под Нининого ножа вились длинной, тонкой змейкой; нож, казалось, не отрывался ни разу и быстро скользил вокруг картофелины. Володя присмотрелся, приладился, и у него работа пошла лучше. Он несколько рае искоса поглядел на Нину. «Сказать или нет? А вдруг выдаст или на смех подымет? Скажу, пожалуй... Только не сразу».
— Нина, тебе фонарик ещё нужен? — спросил он как ни в чём не бывало, а в горле запершило, точно от сухарных крошек.
Нина вспомнила, как заснула сегодня утром с фонариком в обнимку, вспомнила сон и прыснула. Картофелина чуть не выскользнула у неё из рук.
— Ты что? — подозрительно спросил Володя.
— Так просто... Если нужен, возьми. — И, словно читая его мысли, неожиданно спросила: — Ты что это, Володя, всё с Пуртовым шепчешься? То подраться норовили, а тут секретничаете?
Володя почувствовал, что жар хлынул ему в лицо, в затылок, в руки.
Нина, не поднимая глаз от ножа, ждала ответа.
— Да так... ничего особенного...
— Он смелый, — заметила Нина, — только грубый. — Она бросила в миску очищенную картофелину, и та словно сплющилась в воде. — Я всё жду, жогда Димя побьёт Тамарку.
Взяв новую картофелину, Нина быстро взглянула на Володю.
— За что? — Володя оторопел от неожиданности.
— За то, что кукла. В прошлый год что ни день, — новое платье: то синее, то красное, то жёлтое. И считает, что раз красивее всех одета и вкуснее всех ест, то и умнее всех. — Нина говорила всё горячей и горячей. — Нет, ты вря за неё заступаешься!
— Не заступаюсь, а просто чтобы справедливо к ней. И хорошее в ней есть... И потом — воспитывать надо!
Ему показалось, что он ответил правильно. Так ответили бы Мария Максимовна или Алексей Яковлевич.
— Воспитывать! — презрительно сказала Нина. — Куклу-то! Была маленькой куклой, а потом станет большой куклой! — И непримиримо-ревниво добавила: — Не знаю, что ты в ней находишь!
— Она, что же, обыкновенная девчонка, — нерешительно ответил Вояодя. — Я всего раз у неё был.
— Был?! — Нина швырнула картофелину в миску, я брызги полетели и на неё и на Володю. — Уж там, наверно, весело!
— Вот послушай. У них в большой комнате рояль стоит. — Володя рассмеялся. — Я попросил Тамару: «Сыграй что-нибудь». Она говорит: «Я на нём только в фантики с Машей играю. Крышка гладкая, полированная — они, как бритвочки, скользят...» Ну, ещё любит она переводные картинки, альбом у неё... — Он наморщил лоб, припоминая, что же ещё было у Тамары. — Нет уж, каждый день в фантики — скучища!
— Ещё, наверное, тебя приглашала? — ревниво спросила Нина.
А Володе за этими словами послышались другие: «Неужели пойдёшь? Пойдёшь, да?»
— Hiy и что! Не обязательно идти! — ответил он.
Картофельная стружка из-под Нининого ножа пошла живее.
Они помолчали, дружно работая ножами.
— Письма были, Нина? — осторожно спросил Володя.
— Одно только, с дороги. Помнишь, я говорила?
— Помню. И всё?
Девочка опустила голову, будто это она была повинна в том, что от отца вот уже два месяца нет весточки. Володя видел тонкую шею, край бледной щеки и светлый пушок на щеке, и ему захотелось поцеловать и эту щёку и этот пушок. Ему показалось, что ручка ножа раскалилась и жжёт ему пальцы, и он испуганно бросил нож на стол. Нина подняла голову и с удивлением посмотрела на Володю. Потом, подумав, убрала миску с жёлтой горкой начищенного картофеля, слила воду.
— И верно, хватит; давай заниматься. Еше маме обед на драгу нести. Она, наверно, на вторую смену останется.
— Вместе пойдём, — скапал, не глядя на неё, Володя. — Мне с твоей мамой посоветоваться надо, насчёт модели.
— Что ж, пойдём, если хочешь.
Нина придвинула к столу табурет и села на него, поджав ноги. Маленькие руки с красными натруженными пальцами она, чтобы согреть, зажала меж коленками.
Володя посмотрел на Нину, улыбнулся одними губами, как его отец.
— Сначала решим задачи и примеры. Ладно?
Не встретив возражений, он открыл учебник Березанской.
В тот же день, после уроков, к Володе подошёл Дима, отвёл его в сторону и с каким-то странным любопытством заглянул товарищу в лицо:
— Не забыл, Володя, насчёт аммоналки?
— Что ты!
— Вот что: принеси с собой какие-нибудь вещи.
— Вещи?
— Ну да. Рукавицы, полушубок... и ещё консервы или сухари.
Володя поколебался:
— Ладно, принесу.
18
Тоня вышла из дому ранним октябрьским утром.
Первый снег не удержался на оопках, и они сверкали под солнцем оранжевыми, жёлтыми, багряными красками. Эту огненную пестроту осенних красок кое-где смягчали зелёные пятна сосен. Тоня шла, глубоко задумавшись, и, выйдя на приисковую площадь, чуть не столкнулась с женщиной, вынырнувшей из-за угла заплота. Через плечо у женщины на скрученном полотенце висели
два бидона: в одной руке у неё было круглое лукошко, затянутое холстиной, а другой она придерживала у груди большой берестяной туес. Лицо у женщины было наполовину скрыто шалью, но Тоня сразу (узнала Чугу-ниху.
«Опять к поезду — торговать», — неприязненно подумала девушка.
Тётя Дуся — деваться некуда! — остановилась.
— Не спится тебе, девка! В этакую рань расшаталась. Куда это?
— На подсобное, к Сухоребрию.
— Чего тебе приспичило?
— Буфет в школе организуем. Насчёт продуктов.
— A-а! Говорил Семён. Это, конечно, двести грамм ржанухи ребёнку не прокорм. Прикуска к чаю — и всё! Приварок какой — картоха да капуста — брюхо подтянет, не до ученья... Да ты что хмуришься?
— Да так. — Тоня закусила тубу. — Письмо от Алексея... Накануне боя написал. — Она с трудом досказала: — Бой-то был уже две недели назад...
— Ты, девка, прежде времени не горюй. — Тётя Дуся с сочувствием посмотрела на Тоню. — Другое-то письмо, может, в дороге... Ну, побегу. Девяносто седьмой сейчас подойдёт. Народу в нём — тьма: одни общие вагоны. Хочу вот молочишко — на мыло, махорку. А ты не горюй, заходь-ко!
Тоня посмотрела Чугунихе вслед — на её огромные-мужские сапоги, на широкую спину.
— Тётя Дуся!
— Чего ещё? — Чугуниха замедлила шаг, чуть повернула голову.
— Вы бы молоко в наш буфет сдавали, а?
Тоня увидела, как побагровели у Чупунихп край щеки, yxo.
— Ты вот что, Тоня: из Семёна своего чего хоть вышибай, а под мою копейку не подкапывайся. Слышь?
Она шевельнула плечом, поправляя сползавшее полотенце, и размашисто зашатала к разъезду.
Хотелось Тоне крикнуть ей прямо в толстую спину что-нибудь очень злое и обидное, да ничего не пришло на язык. Эх, как это не понимать самых простых вещей! Ведь как ва:жно лишний раз накормить дочь или сына того, кто там, на фронте, в окопной грязи, пот пулями.
под бомбёжкой, отстаивает родную землю! Вот он получит письмо, и светлее станет у него на душе, и мать будет спокойней работать. Нет, бгуфет — дело государственное. А тётя Дуся как была жадиной и хапугой, так и осталась. И война её не исправит. И то, что Тоня пыталась найти у неё сочувствие, а тётя Дуся утешала, успокаивала Тоню, было неприятно, оскорбительно... А всё же написано то письмо — после боя — или нет?.. Эх, Алёша, Алёша, быть бы рядом с тобой...
Так думала вожатая чалдонской школы, шагая по Тунгирскому тракту — мимо сопок, полыхающих осенним огнём, мимо покрытых изморозью полей и лугов.
Комната, в которой занимался на подсобном агроном Сухоребрий, меньше всего походила на кабинет. Вдоль стен стояли маленькие столики — на них ящички, горшочки, банки, блюдца. На одном из столиков возвышался на своей подковообразной ножке микроскоп; в круглом зеркальце его играло солнце. Рядом, на другом столике, из круглых деревянных жилищ выглядывали десятки пробирок. Возле узкого высокого бюро боком к двери стоял в белом халате Георгий Иванович, а против него — в комбинезоне и резиновых сапогах — Карякина. Разговор у них, по-видимому, подходил к концу. Тоня тихонько присела на край табурета, занятого деревянной цветочницей.
— Так как же, товарищ Сухоребрий, — говорила Карякина, — долго ли ждать? Я ради этого до смены забе жала.
— Да, да. — Агроном почесал тонкий, изогнутый нос, поправил пенсне. — А я, Любовь Васильевна, прихожу сюда так рано, чтобы мне не мешали!
— А я не по своему делу. Драту по-новому наладим — сколько золота стране дадим!
— Понимаю, понимаю... Но не могу же я снять гусе ницу с первого попавшегося трактора. Посмотрим, проверим на складе. Может, придётся дать на сварку.
— Что ж, смотрите. Денёк-два подожду, а уж потом не серчайте!
— Вы со мной разговариваете, как с чиновником. Сухоребрий схватился за переносицу, удерживая сползавшее пенсне. — Вы же меня знаете. Кажется, и дети наши не первый год дружат.
— Дети — само со&ой, а вот не могу я, когда зряшные препятствия на дороге. До свидания!
Проходя мимо Тони, Карякина без удивления взглянула на неё и отрывисто спросила:
— Учитель-то этот, по ботанике, воротился?
— Нет, Любовь Васильевна.
— Вот уж дитё взрослое! — И Карякина вышла.
— Так, ещё одна утренняя гостья! — Агроном повернулся спиной к бюро и вопросительно глядел на Тоню сквозь стёкла пенсне.
— Я хотела узнать, — сказала, привстав, Тоня, — какую площадь убрали школьники и сколько мешков накопали? Есть ли у вас эти сведения?
— Конечно, — ответил агроном. — Мы провели учёт в тот же день.
— Могу ли я узнать, сколько заработали школьники? — спросила Тоня.
— Это очень срочно?
— Да, срочно.
— Вам придётся подождать несколько минут. — Глаза агронома сквозь пенсне глядели сухо и недобро. — Нет ни плановика, ни бухгалтера. Мне придётся самому.
— Я буду очень благодарна! — Тоня всегда сочетала настойчивость с вежливостью.
Сухоребрий вытащил из ящика бюро книгу в обложке под мрамор и Стал молча прикидывать на маленьких счётах. Тоня ждала, кое-как пристроившись на краешке табурета.
— Две с половиной тонны, — отложив счёты в сторону, сказал агроном. — Вы могли бы просто позвонить по телефону, это заняло бы у вас несколько минут.
И на лице агронома мелькнула суховатая, нетерпеливая улыбка.
— Две с половиной тонны, не больше, Георгий Иванович? — Девушка, _казалось, не поняла намёка.
— Вы полагаете, что я способен вас обмануть?
— Что вы! Й по моим расчётам столько же. Просто была бы рада ошибиться. Пять килограммов на школьника — это мало.
— Что же я могу сделать? — сказал несколько мягче агроном. — Это не моя и не ваша вина, и не вина детей.
Теперь уж, каналось, девушка должна уйти, но де-
вушка не поднялась с табурета, хотя сидеть ей было не очень удобно.
— Скажите, Георгий Иванович, можете ли вы половину заработанной школьниками картошки выдать капустой, огурцами, морковью, свёклой?
Агроном сморщил нос, сдвинул брови — это он.удерживал пенсне.
— Половину нельзя, по известную часть — пожалуй. Продснаб, я полагаю, не будет возражать.
— Значит, Георгий Иванович, мы договорились?
— Разумеется.
— Ещё один вопрос, — поспешно сказала Тоня, — и я не буду вам больше мешать. Не могли бы вы сверх заработанного выделить нам ещё пять тонн картофеля?
— Слушайте, я не знаю, как вас зовут...
— Антонина Дмитриевна, — охотно подсказала девушка, — или просто Тоня.
— Так вот, Антонина Дмитриевна, или просто Тоня — как это всё понимать? Сначала вы перевели часть картошки в капусту и другие овощи. Я согласился. А теперь вы... требуете ещё пять тонн картофеля. Что это за комбинация? Картофель подсобного идёт для рабочего снабжения. Разговаривайте в продснабе.
Он вытащил из ящичка бюро какие-то бумаги и углубился в них.
— Это же для школьного буфета, чтобы завтраки у детей были, — сказала Тоня, — а вы со мной разговариваете, как... как тётя Дуся! И спиной повернулись.
Голос Тони прозвучал неровно, прерывисто. Сухоребрий поспешно покинул своё бюро и остановился против Тони:
— Какой вздор! При чём здесь тётя Дуся! Слушайте, милочка, вы знаете, что такое пять тонн картофеля?
— Да, разумеется, — шжала плечами Тоня. — Это винегреты, салаты, гарнир к котлетам. Понимаете?
— Понимаю. — Агроном сдержанно улыбнулся. — А котлеты будут?
— О котлетах я хотела поговорить потом, — вздохнула Тоня, — но теперь я скажу всё сразу. Если бы дети получали хоть изредка кусочек мяса и стакан молока...
— Милая девушка, — ответил агроном, — я ведь не владелец этого хозяйства. Я здесь служащий. Обратитесь к начальству.
— Георгий Иванович! — Тоня встала и подошла к агроному. — Я о чём вас прошу?
Только подсчитать. Вот были бы вы хозяином, что могли бы выделить детям?
Казалось, Сухоребрий сейчас вспылит, но пенсне, оседлавшее его нос, внезапно слетело, повиснув на нитке, и Тоня увидела добрые, беспомощные глаза с сеточкой тонких морщин в уголках.
— Никак не соберусь пружину наладить. Ниточку белую приспособил и — :за ухо. За сединой незаметно... Ну что же, подсчитать — дело менее сложное. Вот, погодите, телескоп свой налажу.
Агроном снова отошёл к бюро. Он долго щёлкал костяшками, заглядывал в какие-то книги, делал выписки, и Тоня совсем не досадовала на Сухоребрия, что он стоит к ней спиной. Напротив, теперь спина Георгия Ивановича казалась ей симпатичной, приветливой и даже доброй.
Закончив подсчёты, агроном сказал:
— Если немножко поджать рабочее снабжение, можно выделить ещё четыре тонны картофеля. С мясом труднее, но можно бы дать пятышесть баранов, это полтора-два центнера мяса. Из сверхпланового надоя раза два в неделю... ну, скажем, пятьдесят литров молока. Это вас устроило бы, просто Тоня?
— Спасибо от всей школы! И теперь я вам больше не мешаю.
— Поздно мешать: сейчас уж начнётся рабочий день. А спасибо за что? Это ведь пока только цифры.
Солнце пригревало сильнее. Ещё ярче горели оранжево-жёлтые костры сопок. Тоня шла по тракту, и снова на душе у неё было грустно и сиротливо. Эти пёстрые краски осени, студёные утренники, воздух, пахнущий грибами, ягодами, отмирающей хвоей лиственниц, — во всём были воспоминания, приметы счастливых дней, дыхание прошлого... Скоро с отцовской мелкокалиберкой будет снова она делать заходы в тайгу, но уже одна... Вон там, за разъездом, есть место, где козы отстаиваются от волков. Стоят на скале, как на пьедестале, — только стреляй. Сколько раз бывали они там вдвоём! А теперь — «Напишу после боя».
В приёмной начальника продснаба толпились люди, вызванные на совещание, — заведующие магазинами, столовыми, агенты по снабжению, работники базы. Бо-былкова ещё не было. Тоня попросила секретаря, пожилую, задёрганную женщину, доложить о ней, как только он придёт.
— Нет, нет. Валерьяну Павловичу сейчас некогда, — сказала Раиса Самойловна, секретарь Бобылкова: — совещание начнётся через пять минут, а к двенадцати Валерьяну Павловичу надо успеть на поезд.
Тоня села в уголок у круглого столика. К ней тотчас же подошла Пуртова, облокотилась на столик:
— Зачем пришла?
Тоня объяснила.
— Вот что, Тоня. — Глаза у Пуртовой блеснули. — Вроде не должна говорить, да уж пусть себя не выставляет, а дело делает. Все они, мужики, на один лад! Вот возьми-ка на заметку: есть у меня в кладовой варенье и мёд — старые запасы, не фондовые. Должны привезти с Семиозерной свежую рыбу: т,ам наша рыболовецкая бригада работает. Печенья у нас два ящика есть — можно по детским карточкам отоварить. Вот, скажи-ка ему! — влорадно добавила Пуртова.
— Спасибо, Прасковья Тихоновна! Это очень важно, что вы сказали. А вот и Бобылков!
Начальник продснаба был в кожаных сапогах, кожаном пальто, кожаной фуражке, чуть сдвинутой на затылок. В руках — толстый портфель из какой-то жёлтой ноздреватой кожи. Он шёл, и всё скрипело: сапоги, пальто, портфель и, казалось, даже фуражка. Широко раскрыв дверь, Бобылков высоким голосом, пропел:
— Прошу, товарищи!
Тоня вместе с другими прошла в кабинет.
Со скрипом усевшись в кресло за неуклюжим, громоздким письменным столом, взяв из стаканчика толстый синий карандаш, начальник продснаба объявил:
— Заслушаем два вопроса: первый — о строительстве
нового магазина на базе старой аммоналки, второй — об-итогах самозаготовок дикорастущих. Так прошу, Яков Лукьянович, по первому вопросу.
К высокому, почти женскому голосу Бобылкова надо-было привыкнуть. Казалось, что он нарочно так говорит, и это у него ненастоящий голос.
— Прошу, — повторил он и, постучав карандашом, хотя никто не шумел, оглядел собравшихся.
Бобылков был сравнительно новым человеком на-прииске. Намётанный глаз приискателей быстро разобрался в достоинствах и недостатках начальника золо-топродснаба. Был он суетлив, важен, разговорчив и деятелен. Любил прихвастнуть: «я организовал», «я сделал», но и в самом деле работал на совесть: вот и рыболовецкую бригаду послал на Семиозерную, транспорт наладил к зимнему завозу, а главное — не тащил, не ловчил. В общем, привыкли к Бобылкову.
Начальник продснаба работников своих уже знал. Незнакомая девушка с задумчиво-независимым лицом, усевшаяся поблизости, привлекла его внимание.
— Одну минуточку, Яков Лукьянович! — Бобылков обратился к Рядчиковой: — Позвольте, вы... тоже на совещание?
— Да, — ответила Тоня, вынула свою тетрадочку,, распрямила её и протянула руку к стаканчику. — Разрешите?
— Пожалуйста, но вы, собственно, где работаете, — в магазине, на базе или...
— Я — заведующая школьным буфетом, — невозмутимо ответила Тоня, рассматривая остро отточенный карандаш.
— Школьным буфетом? — Бобылков пожал покатыми плечами. — Такой точки у меня нет.
— Уверяю вас, что есть, — ответила Тоня, устремив на начальника продснаба доброжелательно-мягкий взгляд.
— Странно... Собственно, где вы получаете зарплату? По какой ведомости проходите? — спросил Бобылков.
— Я не получаю за это зарплату, — беззаботно ответила Тоня, — это у меня общественная нагрузка.
— (Продснаб не общественная организация, — сказал Бобылков, начиная сердиться. — Кто вы? Где работаете? Ваша фамилия?
— Я — Рядчикова, старшая пионервожатая. В нашей школе.
— Слушайте, товарищ Рядчикова, нельзя же так проникать на служебные совещания! Вам нужно со мной поговорить — узнайте у секретаря, когда я свободен. Но отрывать у меня драгоценное время! Я прошу...
— Вы напрасно сердитесь, Валерьян Павлович, — дружелюбно возразила Тоня. — Я как раз хотела попросить, чтобы вы обсудили вопрос о плановом снабжении школьного буфета.
— Я сам знаю, что мне обсуждать! — вспылил Бо-былков и в сердцах переложил портфель с правой стороны стола на левую. — У меня строительство нового магазина, подготовка к зиме, улучшение рабочего снабжения, преодоление военных трудностей, а вы лезете со своей... пустяковой мелкорозничной школьнобуфетной точкой. Я прошу вас...
— Я попрошу у вас десять минут. — Тоня встала и обратилась уже не к одному Бобылкову, а ко всем собравшимся. (Одни прятали улыбку, наблюдая за ер поединком с начальником продснаба, другие смотрели на неё с откровенным сочувствием.) — Товарищи! Я ви-жу — тут немало родителей. Разве питание наших детей пустяковое дело? Разве это не срочный, не важный вопрос? Ведь и у вас, Валерьян Павлович, дочь учится в школе!
Тоня говорила негромко, но заикалась больше обычного, и это придавало её словам особую взволнованность.
— Да, да, конечно. — Бобылков переложил портфель На старое место, посмотрел на часы. — Хорошо, мы подготовим вопрос, продумаем, просмотрим наши ресурсы, поручим сделать доклад... сразу после моего возвращения.
Конечно, может быть, нехорошо считать своё дело са мым важным, но если оно общественное, государственное? Если с этим делом связаны интересы пятисот детей?
— Я всё продумала и могу сделать доклад. Дайте мне десять минут. У меня всё конкретно.
— Послушаем, Валерьян Павлович, — сказал дядя Яша. — Она же так не уйдёт, и вы на поезд опоздаете!
Валерьян Павлович развёл руками:
— Десять минут. Ни минуты больше. Прошу.
Тоня обрушила на голову Бобылкова цифры из своей
тетрадки: четыре тонны картофеля, тонна овощей, пятьдесят литров молока, двести килограммов мяса — это с подсобного; семь центнеров рыбы, грибы и ягоды — из фонда самозаготовок; сто килограммов мёда, восемьдесят варенья...
— Это все можно выделить немедленно. Hy, а если продснаб сочтёт возможным выкроить немного масла, сахара и плиточного чая, тогда дети будут получать полноценные, питательные завтраки... Всё.
— Всё? — переспросил с иронией Бобылков. — Вы ничего не забыли?
— У меня Привычка основательно готовиться к докладу, — деловито ответила Тоня. — Разве я что-нибудь пропустила?
— Вы не девушка, а рентген: вы видите насквозь всё, что у меня есть на подсобном, на базе, в кладовой.
— Простите, Валерьян Павлович. Я учла только то. что необходимо для школьного буфета.
— Для буфета? Да ведь с этими продуктами рес-то-ран можно открыть. Рес-то-ран!
«Неужели не убедила?» — подумала Тоня, собираясь с мыслями, как вдруг неожиданная, шальная, совершенно мальчишеская улыбка преобразила одутловатое лицо Бобылкова.
— Слушайте, товарищ Рядчикова, переходите ко мне! Из вас выйдет блестящий агент по снабжению, лучше многих. — Он внушительно посмотрел на участников совещания. — Я вам дам приличный оклад, паёк...
— Знаете, товарищ Бобылков, мне очень нравится моя точка — школьный буфет. Оставьте меня, пожалуйста, там.
Тоня произнесла эти слова смиренно-просительно, будто от Бобылкова в самом деле зависел её перевод, и все рассмеялись.
А теперь — домой, домой! Сейчас она откроет синий почтовый ящичек... Ах, всё будет хорошо, лишь бы пришло то письмо — письмо после боя...
19
У подножия Аммональной сопки, в двух километрах от прииска, стояло срубленное из толстых, негниющих лиственниц здание. Когда-то в нём хранили взрывчатку — аммонал, и задняя половина аммоналки была упрятана в выем сопки — на случай взрыва. Молоденькие сосны поднимались над крышей, и ветер порою склонял их вершины к дощатым скатам. Летом вплотную к стенам подступали багул-чушатник и ковыль.
Многоярусные стеллажи, обитые из мощных, в три пальца толщиной, плах, пустовали; окна были накрепко-эаколочены досками.
В верхней части аммоналки — просторный и высокий чердак. Годами здесь копился разный хлам: заржавленные лопаты без черенков, обрывки проволоки, прохудившаяся железная, деревянная, стеклянная тара, чугунные трубы.
На чердак вела изнутри лесенка. Ребята открыли новый ход — со стороны сопки. Оторвали доску из обшивки чердака, и образовался лаз. Толстая проволока старого громоотвода, свисавшая с крыши, была лучше всякой лестницы.
Первым, звякая проволокой, взобрался на чердак Дима. Посветил кругом фонариком.
— Давайте побыстрее!
Он лёг на широкий карниз и опустил правую руку как можно ниже.
Володя и Веня один за другим, держась за сосны, передали ему несколько больших свёртков; потом, протянув руку друзьям, Дима помог им взобраться наверх.
Проникнув через лазейку на чердак, они с минуту не трогались с места. Дима ощупал лучиком фонаря все уголки. Жёлтое пятно света выводило из темноты то массивную, почерневшую от времени материнскую балку, то железную бочку с мятыми боками, то груду битых кирпичей, то четырёхугольную дощатую вентиляционную трубу, устремлённую в прорезь крыши, Дима снял картуз и отряхнул с него мелкие порошинки сухого октябрьского снега.
— Ветром намело. Мороз какой, а мне жарко!
— И мне, — ответил Володя. — Полтора километра, и всё бегом.
— А у меня уши прихватило, — признался Веня. — Руки-то заняты — не потрёшь.
Они уселись на своих свёртках в дальнем углу чердака.
— Дима, потушил бы фонарь! — посоветовал Володя.
— Зачем? Не надо! — поспешно сказал Веня. — Может, тут дыры. Провалимся ещё.
— Не провалимся, — ответил Дима. — Хуже, если заметят.
— А как же считать будем? — дрожащим голосом спросил Веня.
Лучик погас,-
— Называть будем, что принесли, и на ощупь, — ответил Дима уже в темноте. — Давайте скорее.
На чердак через лазейку ворвалась упругая струя ветра; что-то сначала царапнуло по крыше, а потом волоком цротащилось по ней.
— Что это? — Веня схватил Диму за руку.
— Эх ты, суслик, — сказал Дима. — Это же дерево о крышу торкнулось. Ну, Володя, говори, что у тебя?
— Огурцов десяток. Телогрейка вот. Валенки почти новые, в ту зиму подшивали.
— Новые! Раз подшитые — значит, не новые. — Дима просунул руку внутрь. — Ничего, сойдут. Ещё что?
— Рукавицы вот. Эти старые, — признался Володя, — в кладовке нашёл. Отец дрова в них колет.
— Вот уж добро принёс, — усмехнулся Дима. — Они же брезентовые! Лучше бы портянки.
— Всё тебе мало! — вскипел Володя. — И так стыдно: никогда из дому не тащил. Ещё рубашку тёплую принесу. И крабы — консервы. И хватит. Что мне — весь дом утаскивать?
— А крабы мертвечиной питаются, — вдруг сказал Веня. — Если кто утоп, крабы тут как тут. Я сам читал в книжке...
— Некогда слушать тебя, Свист, — оборвал Дима. — Не хочешь, будешь одни сухари грызть, а мы с Володей не побрезгуем и крабов поедим!
Веня обиженно запыхтел.
— Ну разревись ещё! Говори, что у тебя?
— Унты дяди Яшины и рукавицы из собачьего меха.
— Рукавицы такие, что в каждую целиком можно влезть. Ещё что?
— Носки шерстяные, куфайка. Ремень солдатский. Еше в ту войну дядя Яша носил.
— Ремень ни к чему. Обратно отнесёшь.
— Обратно? Эго опять на сундук лезть, опять ключ доставать, замок отпирать, да оглядывайся всё время! Этим же ремнём и всыплют! И так из-за кинжала попало.
— Бил?
— Дгва раза замахнулся. А если сейчас в сундук заглянет? Говорю, пригодится ремень. Может, шашки выдадут.
— Шашки! — засмеялся Володя. — Шашка-то больше тебя!
— Ну, говори, что ещё? — поторапливал Пуртов.
— Капусты две чашки набил, грибов маринованных банка. Ещё варёное мясо — дзерен1. Дядя Яша в то воскресенье подстрелил. Мясо, правда, постное... Варенье из зимоложи. Орехи кедровые...
— Ну и чудак же ты, Веня! Сколько лишнего тащил! Орехи-то зачем?
— А... в подарок партизанам. Пусть щёлкают.
— Есть им время орехи там щёлкать. Ладно, сами дорогой сщелкаем. Всё?
— Ещё одну вещь прихватил. По-моему, сгодится.
— Да говори же, что тянешь!
1 Дзерен — зобатая антилопа, обитающая в степях юго-восточного Забайкалья.
— Компас.
— Ну и Веня, ну и Свист! — хлопает товарища по плечу Дима. — Как это ты ещё протез у дяди Яши не утащил?
— Смеёшься! Знаешь, как ему трудно без меня будет! Из-за этого неохота...
Мальчики немного помолчали. Венины слова затронули всех.
.«Нет, — подумал Дима, — я на попятный не пойду. Мать и без меня проживёт».
Ребята, заготовим дяде Яше дров, — робко сказал Веня, — а? Ему же не управиться одному!
— А что ж, — быстро ответил Володя, — давай заготовим, я согласен.
Оба ждали, что скажет Дима. Тот зажёг вдруг фонарик, на;вёл на товарищей:
— Ладно уж, не люблю, Венька, когда ты вякаешь. Заготовим — до весны хватит. А ты, Володя, что обрадовался?
Володя замялся, потом, прямо глядя Диме в глаза, сказал:
— Понимаешь, Голован, решили отрядом клуб из столярки строить, ну и хорошо, что мы задержимся — поможем.
— Ох, это да! Из столярки? — Веня взглянул на Диму и примолк.
— Ну, дело твоё, — сказал Дима, — хоть что строй. Только уж когда назначу, чтоб тогда без выдумок... Послушайте, что я принёс. — Он деловито начал перечислять: — Чаю кирпичного плитка, галеты — целая пачка...
— Я знаю, — оживился Веня, — галеты — это вроде сухарей, твёрдые, как чурка. Одну штуку надо неделю есть. Американцы придумали.
— Ладно, мы тебе одну на неделю и дадим... Ягоды у меня, брусника, заместо сахара, с кипятком хорошо. Из вещей шапка-ушанка, ичиги, одеяло шерстяное да ещё свитер.
— Ох, как много у нас всего! — восторгался Веня. — На всю войну хватит!
— «Много»! Надо не только для себя, надо партизанам в подарок и рассчитать надо, чтобы хватило до места. Ты, Володя, это самое, — Дима словно бы смутился, — как там... морской волчонок, что ли? Как он свои запасы рассчитывал, знаешь?
— Очень даже просто, Анна Никитична объясняла — забыл? Это, значит, так...
— Ладно, не сейчас, в поезде растолкуешь. Сейчас давайте насчёт срока — нечего тянуть, каждый день хватиться могут.
Облако колючего снега, занесённого сквозь лазейюу ветром, ударило им в спины. Дима прислушался, щёлкнул пуговкой — фонарик погас.
— Ох, заметает... — Веня запахнул свой полушубок.
- Тише! — сердито шепнул Пуртов. — Ти-ше!
— Что ты? — испуганно прижался к нему Отмахов.
Назойливо фурчащий звук доносился со стороны прииска всё ближе, ближе.
— Машина!
— Может, на Ерничную, по дрова?
— На ночь-то? Сюда... газогенераторка.
Машина стреляла уже у подножия сопки, потом замолкла.
Внизу, у крыльца аммоналки, послышались голоса. Скрипнула дверь. Сначала тулко, потом приглушенней отдались тяжёлые мужские шаги. Люди прошли в глубь здания, к решётчатому окну. Голоса зазвучали невнятно.
Дима тихо скользнул ж вентиляционной трубе и прижался к ней ухом. То же сделал Володя. Веня, как замер с первого слова Пуртова, так и остался сидеть на своём свёртке. Он-то уж знал, чьи шаги доносятся снизу!
Через трубу можно было услышать почти каждое слово пришельцев, будто они совсем рядышком.
— Темень-то какая, — говорил один, — где же тут их найти?
— Найдём, не бойся, — ответил другой голос — басистый, густой. — Куда они денутся? Не убелут, брат, от нас!
Это был голос дяди Яши.
Дима схватил Володю за руку и крепко сжал: не было никакого сомнения — это искали их, это пришли за ними.
— Где вы там? — плачущим шёпотом спросил из своего угла Отмахов. — Володя, Дима!
— Тихо! — с яростью сказал Дима. — Выходите! Первый Веня, второй Володя, третий я.
— Верёвкой придётся связывать. Скопом и потащим, — снова произнёс дядя Яша.
— Верно, покрепче увяжем, чтоб не растерять, — ответил первый голос.
— Пропали! Перевяжут нас всех! — шепнул Дима. — Беги, Беня!
Отмахов метнулся к отверстию.
— Погоди! Беня, вернись! — громко шепнул Дима.
Отмахов застыл у лазейки.
— Бернись!
Дима и Володя вновь прижались к вентиляционной трубе.
«С чем это они там возятся?»
Бнизу загрохотало: падали тяжёлые плахи — одна, вторая, третья. Удары гулко отдавались в ушах. Здание аммоналки пошатывалось. Снизу доносилось пыхтенье, возня, шарканье. Затем басистый голос сказал:
— Покрепче захватывай! Ох, мать моя, как бы не надорваться!
— ; Одни не справимся, и носить далеко. Придётся подмогу брать. Ну, давай. Забрасывай на плечо.
Внизу затопали, закряхтели.
— Стеллажи уносят, — сказал Дима. — Ох, и напугали! Да вы потише, погодите радоваться!
Бновь скрипнула входная дверь.
— Полегче, полегче, — говорил дядя Яша, — неровен час, слетишь. Ступеньки-то пообломаны.
Голоса стихли. Дима молча вернулся в угол.
Снова у подножия Аммональной зашумела машина. Она затарахтела m направлении посёлка.
— Уехали, — оказал Веня. — Может, вернутся ещё?
— Что это они вдруг аммоналкой занялись? — Дима осветил лица товарищей фонариком. — Так они и до чердака доберутся. Что тогда будет? Давайте, ребята, через воскресенье, — предложил Дима. — В первое воскресенье — по дрова, а во второе — махнём. Скажем, что в сопки уйдём на целый день, а сами утречком — к эшелону и не к разъезду, а через висячий мостик — на Арте-ушки. Дольше идти, да вернее: там все поезда останавливаются. Поняли? А сейчас — по домам!
Снова на чердак ворвалось снежное облако, ветер стукнул вершинами сосен о деревянные косые скаты.
Сверкнул луч фонарика. Три маленькие фигурки скользнули гуськом в отверстие. Дима, выходя последним, прикрыл лазейку доской. Забрякала тяжёлая проволока громоотвода, закачалась, стуча о брёвна старой ам!моналки. Кто-то тихонько свистнул. Жёлтый кружок фонарика промелькнул меж деревьями. Зазвенела мёрзлая земля под быстрыми детскими ногами.
По-прежнему тихо в старой, заброшенной аммоналке.
20
В воскресенье чуть свет Пуртов с товарищами прибежал в школу. Долго упрашивали мальчики Елену Сергеевну доверить им телегу и лошадь.
— Лошадь-то хорошая, вожжистая, да вы-то с норовом. Как покалечите Рыжуху, тогда что? А если сами не Убережётесь? С меня спрос!
— Будто в первый раз, — говорил Володя. — Дрова-то кто летом навозил? Мы!
— Я могу зиму промёрзнуть, — убеждал Веня, дядю Яшу жаль.
— Знаете, с какого боку подойти! — сказала техничка. — Струмент-то есть?
— Есть, — ответил Дима, — и пила и топор.
— Если что стрясётся, уж лучше на глаза не показывайтесь!
Но ничего не стряслось — не считать же за событие короткий спор из-за кучерского места! Решили, что раз будут три поездки, то все будут править Рыжухой по очереди, а Веня, конечно, выплакал кучерство в первую поездку, и, едва запрягли лошадь, он уже сидел на передке, нетерпеливо перебирая вожжами. Рыжуха, маленькая, мухортая лошадка, испуганно косила глаз на кнут с жёлтым узким ремешком и помахивала длинной и пустой метёлкой хвоста.
— Но-о!
Бродом, мимо Тополиного острова, выехали они за Урюм, ;в тайгу.
Первый воз привезли после полудня.
Разгружая в ограде пахнущие морозцем и грибами лесины, мальчики не заметили, как появилась у калитки Лиза Родионова в своей вязаной шапочке с помпоном, в вязаной серой кофточке. Она высмотрела в окно, что мальчишки возятся в ограде у дяди Яши. От Лизы ни у кого не должно быть секретов. Всюду она суёт свой нос. Вот и сейчас, запрятав руки в карманчики кофты, она прислушивалась к разговору мальчиков.
— Кубометра два будет, а, Дима? — подсчитывал Веня. Обняв тонкий берёзовый ствол, он волочил его к заплоту. — А может, и все три!
— Ещё два раза съездим и хватит! — ответил Дима. — Давай, Володя, эту листвянку вдвоём сбросим.
— Ещё бы кубов пять — тогда бы как раз до весны.
— А до той осени не хочешь? — засмеялся Володя. — Хитрый ты, Венька!
— Нет уж, — сказал Дима, — и так воскресенье пропустили!
«Пропустили воскресенье? Как это... пропустили? Ох, что-то затеяли!»
Лиза тихонько двинулась было в ограду, поближе к мальчишкам, и вдруг вздрогнула от трубного голоса Еремы, раздавшегося за спиной:
— Эй, Пуртов, где дрова брали — за Ернйчной?
— Ну, за Ернйчной, — недовольно ответил Дима. — А что?
— Там, в сторонке, за сопочкой, сушняку сколько! Бери да складывай! Показать, что ли? — Ерёма был уже в ограде. Он взял Обеими руками берёзовую леснику, которую с трудом волочил Веня, и выжал её, как штангу. Лицо его побагровело. Он бросил деревце к заплоту. — А Лизка тоже с вами?
— Тоже! — вызывающе сказала Лиза.
— Иди, иди отсюдова! — тоненько прокричал Веня. — А то сейчас все веснушки на носу пересчитаю.
— Развоевался, кучерявый... Вы, Володя, кому дрова привезли?
— Дяде Яше, — неохотно ответил Володя.
— А почему только мальчишки помогают? Мы тоже хотим.
— Иди, говорю! — снова закричал Веня.
— Пусть, если хочет, — шепнул Дима, — а то подумают что-нибудь.
Лиза мигом слетала за Ниной и Риммой.
...Рыжуху на этот раз так нагрузили, что маленькая, сильная лошадка едва не сдала: на крутом подъёме на
Аммональную воз потянуло назад. Ерёма с риском размозжить пальцы успел подвалить под колёса каменные подпоры. Дружно подталкивая воз, уже в сумерках добрались до вершины. Всё-таки всемером получалось веселей, чем втроём. Здесь, на веркушке Аммональной сопки, немного передохнули.
Дима, держась рукой за тонкую листвянку, засматривал с крутика в темнеющую падь. Прииск смутно угадывался внизу. Но ведь все дома и все проулки Чалдонки знакомы ему с малых лет! И вдруг прииск представился Диме живым человеком. Будто шёл большущий человек вдоль железной дороги, притомился и прилёг отдохнуть в широкой пади Урюма, меж круглых сопок. Площадь — словно бы туловище, (Партизанская и Приисковая — две ноги, и упёрлись они в старые разрезы. А труба электростанции — самокрутка у человека во рту: пых-пых!
Почему-то мелькнула мысль о матери, о Чугунке, о дяде Яше. Что-то защемило у сердца. «До свидания», — сказал он тихо, словно боясь разбудить спящего внизу человека, и боль отошла, стало легко и свободно в груди. Дима достал из кармана брюк самодельный ма-ночек: два блестящих кусочка жести, вставленные один в другой и по-особенному загнутые. Маночек тоненько засвистел.
— Ну прямо как рябчик! — восхищался Ерёма.
Дай мне, дай мне! — закричала Лиза. Она надула щёки — жестяная свистулька молчала.
— Тихонько надо, лопнешь! — выхватил у неё свистульку Дима. — В прошлом году косач из кустов вылетел на манок — крылья распластал, хохолок дыбом.
— Подстрелил? — спросил Володя.
— А как же! Ну, поехали.
За разъездом вспыхнула и погасла макушка Веселовской сопки, словно навели на неё под солнцем увеличительное стекло и быстро убрали. Над сопкой по небу, как на пёстром флаге, пошли цветные полосы — багровые, нежно-алые, светло-жёлтые, исеиня-тёмные, — и всё будто в дыму. Небо морщил ось, дымилось, полосы смещались, и вдруг точно кто-то смахнул все краски большой ладонью, и небо застлалось синей ровной мглой. И тотчас же. от сопок ли, от реки ли. потянуло холодком.
— А там что? — Веня махнул кнутом в сторону крутой излучины Урюма. — Костёр, что ли?
Между землёй и тёмным небом избоченилась струйка огня, словно горел фитиль огромной керосиновой лампы.
Рядом появилась вторая струйка. И третья. И похоже уже не на фитиль, а будто на невидимой рукояти воткнулись в небо огненные вилы.
— Это же пожар! — крикнул Ерёма. — У нас на Первом стану горит!
— Ох, только бы не драга!
Нина испуганно прижала руки к материнской телогрейке. Огненные струйки соединились, овились жгутом и рванулись кверху, опалив тёмное небо, обагрив побелённые снегом сопки.
— Ребята, давайте скорее!
Ну и плелась эта Рыжуха, прямо зло брало! Ни кнут, ни окрики не помогали. Пока до брода дошли, из сил выбились. Дима всё забегал вперёд: его просто трясло от нетерпения. Наконец выбрались на тот берег. По Партизанской улице, громыхая, промчалась пожарная повозка.
Тут Дима не выдержал:
— Вы, ребята, без меня!
И побежал по середине (улицы вслед за пожарной повозкой, а за ним и Веня с кнутом в руках. Володя и Ерёма сделали два-три шага рядом с возом: на большее их не хватило.
— Вы, девочки, к дяде Яше в ограду заведите. Потом сгрузим!
— Ребята, куда же вы? Вот бессовестные!
Дима по пути на Первый стан забежал домой. Вспотевший, растрёпанный, он бросился к кадушке. Зачерпнув литровым ковшом ледяной воды, он пил жадно и торопливо — на горле, под грязной кожей, ходил кадык, вода струилась по подбородку.
— Откуда его принесло, водохлёба окаянного? Где цельный день колобродил? Хватит тебе!
Дима бросил ковш на полуотодвинутую крышку, утёрся рукавом стёганки.
— Поди-ка, бык водяной, поешь!
— Некогда, на Первом стану пожар! Прямо как смольё горит! — И к двери.
Прасковья Тихоновна, сунув голые ноги в катанки, побежала за сыном.
Горел дом Чугунка, сложенный из старые мощных лесин, принесённых полсотни лет назад из тайги Самотягом и сыновьями. Пожар не сразу приметили, и сухие лиственничные брёвна занялись, как порох. Пламя охватило дом сплошной и подвижной стеной. Струя воды из единственного шланга, шипя, словно растворялась в огне. Трещали брёвна, дым валил клубами, кругом сыпались искры. Суетились люди, беспорядочно крича что-то друг другу; возле пожарной бочки-повозки посвистывал ручной насос; по ограде, распустив крылья, с оголтелым кудахтаньем носились куры; тыкался туда и сюда, дико визжа, пятнастый, словно опалённый, поросёнок.
У самой ограды Дима увидел Чугуниху. У ног её валялись бидоны, туес без крышки, пустые чуманы-пле-тенки. Чугуниху крепко держали Тоня и Карякина. Она рвалась из рук и оОипшим, обессиленным голосом кричала:
— Пустите, люди добрые, пустите!
Среди женщин, стоявших в сторонке, была и Димина мать.
— Ушла Чугуниха на разъезд к поезду, — рассказывала Хлуднева, размахивая короткими, толстыми ручками, — а печь не протопилась. Видать, уголёчек выпал.
— Она Семёна-то про печь упредила, — добавила Родионова, — а он, дурной, на драгу заспешил.
— Так ей, падле, и надо, — резко сказала Пуртова. — Чтоб чужим горем не кормилась!
— Ух, злющая ты, Паша, — покачала головой Хлуднева. — Не трогает тебя чужое горе! Этот дом Само-тяжки своим плечом поставили. И Сеня-то чем виноватый?
— Хорошо хоть стайку успели растворить, корову выпустить, — сказала Родионова. — Сама-то Чупуниха чуть не сгорела. Прибежала с разъезда и — в огонь.
— Денежки припрятала, — зло засмеялась Пуртова, — вот и кинулась. Значит, сгорела кубышка!
— Вон Семён бежит! — показала Хлуднева в сторону реки. — Хватился парень!
Чугунок забежал в ограду. С фасада пламя бушевало с особой яростью; проникнуть в дом было невозможно. Чугунок перепрыгнул через боковую загородку, отделявшую двор от огорода, и обежал дом кругом. Дима и Ве-
ия, сами не зная зачем, понеслись за Чугунком. Тот подскочил к угловому окошку, ловко подтянулся на руках и, еле держась на выступе подоконника, вышиб ударом ноги раму. Вместе с рамой он ухнул в комнату. Из развороченного окна повалил серо-зелёный дым, густой, удушливый.
— Как из паровоза! — Веня не решился близко подойти к дому. — Чугунок! Сеня!..
Как бы не задохнулся.
Из клубов дыма вырвался голос Чугунка:
— Кто там есть, возьмите!
Дима принял из невидимых
рук тяжёлый двухведёрный самовар и сунул его Вене.
— А ну, суслик! — Дима разбежался, подпрыгнул и исчез в дыму.
(Веня стоял в обнимку с самоваром, а тот, как живой, и дышал, и пыхтел, «и чихал, и отплёвывался дымом. А из окна выглядывали короткие и быстрые язычки отня.
— Дима! — жалобно выкрикнул Веня.
Рядом с ним что-то шлёпнулось, зазвенев, — не то корыто, не то таз... Дима показался Вене чёрным, страшным.
— Что, самовар-то не вскипел? — Это вынырнул из дыма Чугунок в обгорелой телогрейке и с полосами сажи на лице. Под мышкой у него был большой чёрный футляр — баян!
— Держите её, держите, она с ума спятила! — услышали они голос Карякиной.
Чугунок и мальчики побежали во двор. Они видели, как вырвалась из рук женщин Чугуниха. Она была уже в нескольких шагах от охваченного ошем крыльца, как вдруг с грохотом, разбрасывая головешки, взметая тысячи искр, рухнула крыша. Тётю Дусю словно толкнуло в грудь: она остановилась, шумно выдохнула воздух...
Чугунок постоял рядом с матерью, тупо смотревшей в землю, поправил на ней шаль.
— Что ж теперь делать-то, мать! — сказал он. — Дом-то слезами не воротишь... Не помирать же из-за этого!
Чугуниха не отвечала — стояла, словно окаменев, с тёмным, застывшим лицом.
Сеня растерянно почесал затылок.
— Приглядите уж за ней! — сказал он подоспевшей Тоне. — Да пристройте пока.. Л я на драгу: у меня ещё смена не кончилась.
Он раскрыл футляр, вытащил баян, и на лице его появилась обычная беспечная усмешка.
— Какой-такой спектакль без музыки? — И вдруг развернул баян:
Опустилось небо низко,
Звёзды крупные зажглись.
По таёжному прииску Бродит Сенька-гармонист.
И пошёл под частушку к протоке, на драгу.
— Вот дурило! — сказала Пуртова. — Распелся на пожарище!
Уже за кустарником, возле протоки, слышалось:
Бродит в ватнике китайском,
В половинчатых унтах.
Если всердце неприятность,
Он фальшивит на басах...
21
Володя проснулся раньше обычного. Сон уходил не сразу, и он лежал с закрытыми глазами, удерживая дремотным сознанием последние ночные видения. Чердак аммоналки. Кто-то лезет по лесенке и никак не может добраться до чердака... Висячий мостик через У.рюм — он покачивается, скрипят стальные канаты, и внизу белая полоса реки. А по белому льду бегают, играют огненные отсветы. «Пожар! Всё пропало! — кричит Дима, весь чёрный, в дыму. — Прыгай! Скорее!» И Володя прыгает и летит, летит, словно в бездонную пропасть, и сердце будто сжимается в комочек... Йу, скоро ли конец? «В шесть, в шесть, в шесть». Володя открыл глаза.
Вчера, засыпая, он приказал самому себе: проснуться в шесть. Значит, шесть. Это можно определить по серой полоске, робко заглядывающей в щель ставен.
Скорее, не терять ни одной минуты! Позавчера отец на несколько дней уехал в Загочу. Тётя Вера опит. Теперь уж никто не помешает.
Володя, ещё тёплый от сна, не умываясь, с накинутым на плечи одеялом, на цыпочках вошёл в кабинет. Нащупал настольную лампу. Голубоватый свет упал на корешки книг, заиграл на чернильном приборе, осветил весь просторный мир письменного стола.
Володя выдвинул левый ящик, взял кипу тетрадей, слегка изогнул их и быстро провёл большим пальцем по граням тетрадных листов. Они прошуршали, послушно показав концы синих прямых линеечек. Поспешил — пропустил тетрадь с черновиком. Страницы прошуршали во второй раз, затем в третий.
Володя сел в кресло, скинул на ручки одеяло и стал тщательно просматривать каждую тетрадь. Одна, вторая, третья, пятая... десятая. Все были чистенькие. И ещё, и ещё, и ещё — не веря самому себе, брал он эту кипу тетрадей в голубых корочках, терпеливо листал, пока не убедился, что черновика письма ни в одной из них не было...
Как же так? Володя хорошо помнил, что в тот день, когда он написал письмо, Вера Матвеевна затеяла уборку и он положил ту тетрадь в кипу левого ящика. Может быть, он успел вырвать два средних листа? Володя пересчитал листы в каждой тетради — по двенадцать. Нет, и домашних нельзя заподозрить. Да, это было бы смешно: ни папа, ни тётя Вера не шарят в его вещах, ящиках, книгах. Нужно — спросят.
Иглой кольнула мысль: неужели он положил тетрадь в правый ящик? И тогда... Володя чуть не вскрикнул: тогда письмо попало к кому-то из ребят или к Марии Максимовне!
Зазвонил настольный телефон. Звонки были какие-то острые, торопливые, настойчивые. Кто бы это мог — ведь едва светает? Володя почти с ненавистью смотрел на жёлтую деревянную коробку с чёрной ручкой. «Затявкала, не терпится!»
Скрипнула дверь спальни.
— Что же ты, Володя? Это, наверное, папа! — Вера
Матвеевна, с заспанным лицом, поспешнб завязывала поясок халата. — Сейчас, сейчас! — Она сняла трубку. — Да, я! — Вера Матвеевна весело взглянула на Володю — «Ата, угадала!» — и присела на ручку кресла. Уютно пахнуло от неё сонным ночным теплом.
— Кого, кого видел? Не пойму. Кто, куда уехал? Ах, вот что! Нет, не знаю.
Володя слышал странно изменённый, но похожий — ровный, чёткий голос отца.
— (Погоди, сейчас спрошу Володю. Да, он здесь. — Вера Матвеевна чуть отстранила трубку от уха. — Учитель ваш вернулся? Нет? — Он отвела от уха рыжий завиток волос и сказала в трубку: — Нет, не видели его. Хорошо, передам... Почему не спит? Не знаю... До свиданья. Ждём!
.Вера Матвеевна медленно положила трубку.
— Вот какой наш папа: без дела, просто так, не позвонит. — Она сладко зевнула и, засмеявшись, похлопала себя по тубам ладонью. — Ботаник ваш, кажется, возвращается, видели его в Загоче. Ох, а я уже не засну... Так хорошо спалось. — Володя почувствовал на плече тёплую руку. — Что это ты в такую рань забрался в кабинет? И даже не оделся.
— Так, надо... — пробормотал Володя.
— Надо! А мне папа уже выговор сделал, что ты не спишь.
— Я... мне тетради нужны. Я ищу и никак не могу найти.
Вера Матвеевна накинула ему на плечи одеяло:
— Нельзя же так, в кабинете ещё не топили... Ты забыл, Володя: помнишь, на той неделе ты прибегал за тетрадями, я ещё убиралась?
— То другие тетради, я не их ищу.
— А не всё ли равно! Или ты отдал начатые?
— Нет... то есть да. — Володя опустил глаза. — Была одна...
— Это же поправимо, Володя! Ты скажешь, и тебе отдадут.
Володя молчал, стиснув зубы, чтобы не расплакаться.
— Или это была тетрадка для себя, которую никто не должен видеть?
Володя быстро взглянул на неё и кивнул.
Вера Матвеевна задумалась.
— Где iy тебя лежала тетрадь? Теперь это уже не секрет.
— В левом ящике, в кипе, а в правом — другая кипа.
Вера Матвеевна снова положила ему руку на плечо:
— Это, вероятно, я виновата, Володя. Когда я убирала стол, я могла перепутать. Я вытащила из ящиков всё, чтобы застелить дно. И всё уложила в том же порядке, но тетради могла перепутать — ведь они одинаковые!
Так вот в чём дело! Теперь Володе стало всё ясно.
— Зачем вы это сделали? — выкрикнул он прямо в лицо Вере Матвеевне. Володя почти ненавидел её сейчас.
Вера Матвеевна встала, прижала руки к груди:
— Володя!
— Зачем вы это сделали? — тише, но с той же злостью повторил Володя.
Вера Матвеевна постояла ещё секунду, повернулась и ушла в спальню. Она боялась, что он скажет что-нибудь обидное. Володе показалось, что она стоит по ту сторону двери и плачет...
И пусть, пусть плачет, убеждал себя Володя. Она никогда не поймёт, что случилось из-за её небрежности. Теперь все планы, все чертежи, которые имело право знать только командование, станут известны всем; про магнит разболтают, разнесут... Всё, всё, что Володя придумывал втайне, всё пропало!
Какой-то голос говорил ему: при чём здесь тётя Вера? Разве она знала?Виноват сам: связался с Димкой, пробегал в аммоналку, медлил с перепиской, не проверил тетради. А теперь он накричал на неё. Злость на себя, жалость к тёте Вере, опасение, что кто-то уже прочитал письмо, — всё это тяжким грузом легло Володе на душу. Он уронил голову на стол и заплакал...
22
Утром, перед уходом на драгу, Любовь Васильевна слазила в подполье; слышно было, как звякало ведро, как с глухим, мягким стуком перекатывался в деревянном ларе картофель. Снизу, из подполья, Любовь Васильевна передала Нине ведро с картошкой; земли в ведре, сухой, иссера-чёрной, не меньше, чем картошки.
— Картошюу-то быстро подъедаем... Придётся, однако, на семена меньше оставить, с полкуля, что ли?
Отвечая на хмуро-вопросительный взгляд дочери, Карякина подморгнула ей:
— Проживём, дочка! Капусты ещё полкадушки есть. Крупу всё-таки дают. — Подтянувшись на руках, она выпрыгнула на пол, прикрыла подполье западнёй. — Валерик и Сима, слава богу, сыты. Вот только, — она невесело улыбнулась, — папка наш давно не пишет...
Нина увела младших в садик, накормила старших и собралась к Володе готовить уроки. Но, идя берегом Урюма, она думала совсем не об уроках.
И трёх месяцев не прошло, как уехал отец. А как всё переменилось дома! Высоченный — «два метра четыре» — отец вносил в дом весёлую деятельность, шумный разговор. Он любил возню, смех, песню. О работе, о каждой вещи, обо всём он говорил с удовольствием. «Поколем дровишки» — и уже представлялись берёзовые полешки, скачущие под колуном. «Сегодня в баньку» — и уже будто держишь мыльную обиходку и горячий пар идёт от ополоснутых каменных голышей. «А я в ларёк заходил» — и карякинская пятёрка знала, что в широких карманах отцовских брюк — жестяная коробка с леденцами или бумажный кулёк с пряниками.
А теперь картошку по одной считай!
Володя поджидал Нину. Он разложил на своём столике гербарий, альбом с зарисовками корней, листьев, стеблей, приготовил ручки, цветные карандаши, листы чистой бумаги, а сам был какой-то хмурый и глаза будто покраснели.
— Ботаникой будем? — удивилась Нина, поглядывая на Володю.
— Ну да. Ларион Андреевич завтра приедет, а мы уж всё перезабыли! Садись давай.
Они сели рядом, и Володя раскрыл учебник.
— «Вегетативное размножение», — громко прочитал он. — Подряд читать?
— Всё равно... Ну да, подряд.
«Полкуля на посадку! Это же на три сотки, не больше!»
— «Размножение корневищами и корнями, — читал громко Володя. — Корневище — это видоизменённый подземный стебель, из почек которого вырастают новые надземные побеги. При разрастании и ветвлении корневища связь между его отдельными частями прерывается — по-
лучается несколько самостоятельных растений...» Понятно, Нина, что получается?
— Понятно, — тряхнула косичкой Нина.
«Нет, ничего не поняла, придётся это место потом самой перечитать... Всё-таки как прожить без картошки почти полгода?.. Да, а в красной жестянке с надписью «Фабрика Бабаева» теперь уже не розовые и жёлтенькие леденцы. Мама держит теперь в ней катушки, иголки, пуговицы... Да бог с ними, леденцами. Главное — не пишет папка».
— «В некоторых случаях растения размножаются и корнями, на которых образуются придаточные почки.. Размножение корневищами и корнями часто попадается среди сорняков». Повтори, Нина!
— Повторить? «Среди с.орняков...»
— Что «среди сорняков»?
— Володя, — вздохнула Нина, — прочитай, пожалуйста, ещё раз. Я прослушала.
Володя сердито посмотрел на неё, но спорить не стал. Ровным, холодным голосом снова начал читать про корневища. И снова до Нины доходили только отдельные слова: «стебель... побеги... почки», и за словами она не видела ничего. Нина видела лишь эти несчастные полкуля картошки, лежавшие кучкой в углу подполья.
— Володя, не сердись: вот ещё раз прочтёшь — все до единого слова повторю.
— Не буду больше читать! — со злостью сказал Володя. — Что у тебя сегодня — голова дырявая, что ли? Ты будешь слушать или нет? Не-ло-нят-ли-вая!
Так грубо Володя с нею никогда не разговаривал: «голова дырявая, непонятливая...» Конечно, ему-то, Володе, что: никаких забот! Свободного времени — сколько хочешь. Опять, наверно, у Тамары был. В фантики играли. Альбом разглядывали. Весело небось... Встать бы сейчас да уйти!
Но она успела только подумать об этом.
Неслышно подошла к столику Вера Матвеевна. Володя ещё больше нахмурился и уткнулся лицом в книжку.
Володя читал, а Вера Матвеевна стала играть Нининой косичкой, расплела её, вытащила бантик, снова заплела. Нине сделалось неловко: что это Вера Матвеевна занялась её причёской? Нина вообще стыдилась своей коротенькой, бесцветной косички, из которой даже малень-
кого «мостика» нельзя было сделать, да и бантик такой старенький, вылинявший.
— Клубни картофеля представляют собой утолщение подземных стёблей с большим запасом питательных веществ. Стебли картофеля вырастают из глазков (почек), которые сидят на поверхности клубня.
Володя прервал чтение и быстро взглянул на пальцы Веры Матвеевны. Никак она не оставит в покое Нинины волосы!
— Нина, — вдруг сказала Вера Матвеевна, — тебе случайно не попадалась Володина тетрадь?
— Какая тетрадь?
— Володя, объясни, какая тетрадь y тебя пропала.
— Пропала? Тетрадь? Когда?
— А тебе и знать незачем! — всё так же грубо ответил Володя. — Тетрадь как тетрадь... Слушала бы лучше!
Да что с ним сегодня? Или правда хочет поссориться?
Володя очень громко, скороговоркой, словно боясь, что его перебьют, стал читать:
- «Обычно посадку картофеля производят целыми клубнями или половинками; но когда посадочного материала мало, то можно разводить картофель «глазками».
Вера Матвеевна отошла на шаг, вернулась и снова стала переплетать Нинину косичку. И пальцы Веры Матвеевны словно говорили: «Не сердись, девочка, не расстраивайся». А Нина впилась глазами в учебник.
— Погоди, Володя, не спеши. Как это... «Глазками»? — спросила она, будто и не было Володиной грубости. — Покажи, где это написано.
— Вот, — Володя карандашом водил по строчкам, ясно написано: «глазками». Я правильно прочитал. Ты же знаешь, у каждого клубня есть глазкй...
— (Выходит, — перебила его с недоверием Нина, — что можно одну картошку разрезать на куски и сажать?
— Ну да. Чего тут непонятного?
— И вырастет целая? — вырвалось у Нины. И тут же она фыркнула в ладонь — сама над собой: видимое ли дело, чтобы выросло полкартошки или четверть!
— Погодите, — вмешалась Вера Матвеевна. — Сейчас наглядно покажу.
Она принесла на тарелке толстую шишковатую картофелину, похожую на маленький, туго набитый куль Белые хвостики ростков там и сям торчали из бульбы.
«Грамм, наверно, на двести», — определила Нина.
— Вот это всё глазки, — Вера Матвеевна кончиком острого садового ножа прикасалась к бокам картофелины, — то есть это почки, уже давшие ростки. Каждая почка может превратиться в новое растение. Из этого можно вырастить шесть кустов.
Нина с уважением смотрела на многохвосдую, толстую особу, молчаливо развалившуюся на белой тарелке.
— Смотрите!
Вера Матвеевна, ворочая картофелину, принялась ловко рассекать её на части. Вместо одной толстой картофелины на тарелке лежало шесть угловатых кусочков. И, оказывается, эти шесть кусочков могут превратиться в шесть кустов!
Щёки у Нины разгорелись. Она про всё забыла — про Тамару, про Володину грубость, про его исчезнувшую тетрадь, про все обиды и огорчения. А если десять картофелин разрезать, а если сто? Какое поле можно засадить!
— Да, но картофель прежде надо прояровизировать — подсушить, проветрить на солнышке, — говорила Вера Матвеевна. — Эта проросла без пользы. У яровизированной ростки не белые, а зелёные, потолще и покороче.
И прояровизируем! И будут зелёные и потолще! Нина слушала и строила из кусочков картофелины разные фигурки. Значит, не полиуля картошки у них, а целый куль, а может, и два.
— Как интересно! Ну, читай, читай, Володя! Я всё поняла: «Когда посадочного материала мало, то можно разводить картофель и «глазками». Так ведь там, Володя?
23
На выходе из проулка Нину Карякину догнала Тамара Бобылкова. На ней была круглая меховая шапочка, синее пальто с барашковым воротником, на ногах сапожки. Нина взглянула на Тамарины пёстренькие варежки, на Тамарин маленький портфель из мягкой волнистой кожи. Всегда она нарядная, Тамара Бобылкова! Совсем никуда против неё Нина Карякина, повязанная платочком, в старой телогрейке, в больших материнских катанках. Ну и что из того! У Нины сегодня свои радости, и вообще, какое ей дело до Тамары!
— Конфету хочешь? — спросила Тамара.
Почему не хотеть! Конфета завёрнута в тонкую скользкую бумажку; под бумажкой угадывается «золотника».
— Спасибо, Тамара! — Она отвернулась, будто бы жуёт, и незаметно спрятала конфету в карман телогрейки — для Валерки. — А я тебе сейчас что расскажу!
Торопясь, рассекая ладошкой воздух, Нина стала объяснять Тамаре про «глазки».
— Не понимаю, — передёрнула плечиком Тамара, — зачем резать, когда можно сажать целую!
— А у вас много картошки?
— Не считала, не знаю.
Нина замолчала, насупилась. Да уж, поймёт такая! Не знает даже, сколько у них картошки в подполье.
Но Тамара ничего не заметила.
- Сегодня буфет открывается, слышала?
— Слышала, — ответила Нина. Она в самом деле слыхала про буфет, но сегодня утром Пете и Кире последнюю мелочь наскребли, и у Нины даже и пятачка завалящего нету1
— Мама засунула мне в портфель завтрак, а я его тихонько вытащила и три рубля взяла, — похвасталась Тамара и вдруг предложила: — Хочешь, одолжу рубль? Могу насовсем.
Что это она такая добрая сегодня? Позавчера еле пёрышко у неё выпросила, а сейчас целый рубль предлагает. Нина колебалась: не стоит брать у этой задаваки, да ведь ничего особенного, предложила, потому что знает — Нина отдаст; маме получку выдадут, и она отдаст.
— Приходи ко мне, — пригласила Тамара, — я тебе свой альбом покажу. В фантики поиграем.
— На рояле?
— На рояле, — подтвердила Тамара. — Это мы с Машей додумались. А ты откуда знаешь? Володя сказал?
— Да, Володя. — «Значит, нахаживаетfK Тамаре, а не говорит ничего, всё злится. Может, ему и дружить со мной наскучило?..»
Всё теперь в Тамаре раздражало её: и меховая шапка, и варежки, и самодовольная улыбка. «Портфель — как у начальника, а уроки небось не выучила!»
Тамара легонько ударила красным портфельчиком по сапожкам, перехватила его из руки в руку.
— А вы... а вы зачем дяде Яше дрова возили? — острым любопытством спросила она.
— Как — зачем? Он же сам не может!
— Я видела, как вы через Урюм переезжали... Ох, л какой пожар вчера был! Я из окна смотрела — небо будто в красных чернилах. Красиво!
— Красиво!.. Дскм-то у Сени сгорел... Мы лошадь отвели в школу, побежалй на Первый стан, а от дома — одни мокрые головешки!
— Hy-iy, — довольно равнодушно сказала Тамара и с прежним любопытством заговорила: — А Лиза сказала Маше, что V мальчишек тайна. Будто она подслушала, только не всё разобрала. Димка мальчишкам сказал: «Вот ещё одно воскресенье пропустим». Тебе Володя, наверное, говорил что-нибудь про это? Вы ведь дружите?
— Ну и что? Ничего не говорил.
Нина взяла папку под мышку, замёрзшие пальцы сунула в рукав телогрейки. «Вот выдумывает, вот выдумывает! Дрова возили, и всё. Какая тут тайна? Не1ужели Володя не сказал бы? — И остановилась. — А ведь насчёт тетради он молчит. Может, в той тетради тайна?»
— А почему сегодня велели пионерам раньше прийти? — спросила Тамара.
— Будем столярку поднимать, — нехотя ответила Нина. — Только уж, нацерное, без Сени.
До школы они шагали молча, а у самой школьной ограды Тамара вдруг остановилась:
— Знаешь. Нина, забыла задачу решить по арифметике. Меня непременно Анна Никитична спросит!
«Ага, так я и знала!»
— Как же ты могла забыть? Я ещё в субботу решила. Сегодня у тебя полдня было!
— Думала — в воскресенье, а в воскресенье нашлись другие дела, а сегодня поздно встала. Ну, в общем, не уопела...
Не успела! Нина пожала плечами: дома ничего не делает, лапа с мамой над ней трясутся, а у неё даже на уроки времени не хватает.
Они прошли ещё несколько шагов. Тамара выжидательно смотрела на Нину. Та, занятая своими мыслями, ни о чём не догадывалась. «И чего это Володя с ней сдружился? — думала Тамара. — Обыкновенная девчонка! А катанки-то — как танки».
— Нина, — вкрадчиво заговорила она, — дай мне тетрадку, я на большой перемене спишу. Ты не бойся, я тихонько!
Так вот оно что! Нина остановилась, подогнула нопу, положила папку на колено и застывшими пальцами принялась развязывать тесёмки:
— Ох, Тамара, словят тебя. Вот увидишь.
— Подумаешь! — ответила Бобылкова. — В первый раз, что ли? Не получать же мне двойку!
Тесёмки никак не поддавались красным, обмороженным пальчикам. Тамара глядела па эти пальцы почти с ненавистью. Тихоня! Строит из себя, а сама, наверное, тоже...
— Будто ты не списываешь! — сказала она со злой усмешкой. — Уж не важничай.
— Я? А ты видела?
— Не видела, а всё равно все знают, что ты у Володи списываешь.
— Ты врёшь, врёшь!
— Не вру! Володя сам говорил.
Володя? Нина снова завязала с трудом развязанные тесёмки.
— Ну, и проси тогда у него, раз так. Иди проси! А я не дам!
— Жадина! — зло сК&зала Тамара. — Я тебе конфету дала... домой пригласила... и рубля не пожалела!
Нина разжала руки, й папка упала на землю.
= — Ты что? — наступала она на Тамару. — Я не покупная! На тебе! На тебе!
Конфета в роскошной обёртке, скомканный рубль полетели в лицо Тамаре. Сжатые красные кулачки подталкивали Тамару в бок. Тамара, подобрав конфету и деньги и придерживая шапочку, пустилась наутёк.
Во дворе вокруг старой, скособоченной столярки шла целая карусель. Под завалившийся бок ветхого здания подвели торчком три бревна. Их связали дощатым сплошным настилом, и сейчас десятки школьников валили на этот настил землю. Лопаты только мелькали — казалось, с неба падает земляной дождь.
И Сеня был тут — в обгорелой телогрейке, с тяжёлой землекопной лопатой в руках. Сеня носился от одного конца столярки до другого, и тяжёлые пласты земли летели с его лопаты на дощатый настил.
— Так, ещё черпачок... А ну ещё! Эй, Коноплёв, Сашок, поживей! Это тебе не рачков в Урюме ловить. Гля-чите, как Ерёма ворочает, словно медведь-лесовик. Аж серу позабыл жевать. Эй, эй, ты, Сухоребрий, не так отчаянно — руки отмахаешь! Скоро наша столярка, как живая, зашевелится. Земля на брёвна, как на рычаги, напрёт, и домишко прямиком станет. Тогда мы под него новые балки и подведём. Ну и клуб будет у нас! Будет клуб, будет клуб, — пропел Сеня, — за билеты целый руб!
Лопаты мелькали ещё быстрее; толща серой земли на настилах росла, уплотнялась, темнела.
Сеня подошёл к Тоне, вытер рукавом телогрейки лицо.
— Вот увидишь, Тонечка, всё будет хорошо.
— Насчёт себя-то хоть подумал? — тихо спросила Тоня. — Где жить-то будете?
— А мы как-нибудь, — беспечно ответил Сеня и, увидев пробегавшую мимо Карякину, Крикнул: — Эй, Нина, постой!
Нина остановилась было, но увидела Володю и, не ответив Чугунку, быстренько взбежала на школьное крыльцо...
Едва раздался звонок на большую перемену, у дверей бывшей гардеробной, где оборудовали буфет, выстроилась очередь. Помещение было небольшое — приходилось впускать школьников партиями.
У дверей дежурили семиклассники. Они сдерживали нетерпеливых малышей. Дима Пуртов, тротолкавшись ближе к двери, бренчал серебром, но, сколько ни подсчитывал, рубля не набиралось. Он увидел медленно и важно шествовавшую Тамару Бобылкову:
— Бобылиха, дай двадцать копеек, до рубля не хватает.
Тамара, и так злая сегодня, совсем вышла из себя:
— Грубиян, вечно обзывает! И не дам, есть — и не дам.
— Я и знал, что не дашь. Задавишься, а не дашь. Ходишь бойко, а в дневнике...
— Двойка! — подсказал Веня.
— А вы... вы невежи! — не осталась в долгу Тамара. — А я... а я про вас что-то знаю! Да, знаю!
Дима хотел дать Тамаре тумака, но не успел: дверь растворилась, и пятиклассники с шумом и криком ринулись в буфет.
Школьники увидели столики, покрытые новой светло-зелёной клеёнкой с цветастой каймой, деревянную стойку со стеклянной витриной под белыми занавесками, раздатчицу — семиклассницу Валю Басову — и Антонину Дмитриевну в белых халатах. Ребята невольно приумолкли и замедлили шаг. Их заинтересовала стойка и стеклянная витрина. Круглые стограммовые булочки с зеркально блестящей коричневой корочкой громоздились в больших фанерных ящиках. Булочки были разрезаны пополам, в середину вложен кусок холодного мяса. В стеклянных матовых блюдцах с высокими краями светился красной капустой и квадратиками свёклы винегрет. Строем стояли гранёные стаканы с компотом. В жёлтом взваре, похожем чем-то на подводное царство, виднелись нежно-прозрачные ягоды абрикоса, круглые, с морщинистой кожей лепёшки яблок, тёмные, как птичий глаз, шарики вишни.
Завтрак — булочка, винегрет, компот — стоил рубль.
— Дай мне, Валя, на восемьдесят копеек! — попросил Пуртов.
— Как же тебе сделать на восемьдесят? — ответила Валя. — Булочка с компотом стоит семьдесят копеек, булочка с винегретом — шестьдесят пять.
— Дай ему всё... — вмешалась Антонина Дмитриевна, — он завтра принесёт двадцать копеек.
Неся к стошику свой завтрак, Дима смешно задвигал ушами, когда проходил мимо Бобылковой.
— Эх, Тамара Бобылкова, до чего ты бестолкова! — тихонько пропел он. Но на душе у него скребли кошки.
— Винегрет-то, смотрите, с постным маслом, — восторгался Веня, — а в компот даже лимон положен!
— Ребята, — шепнул Дима, — слышали, что Тамарка сказала? Что она про нас знает!
— Да ну, ерупда! — ответил Володя.
Он был очень расстроен: всё думал о своей пропавшей тетради. К кому она могла попасть, к кому?
— У Нины новый бантик — васильковый, — громко сказала Маша. — Потрясающий! А сама ужас какая грустная.Вышла из класса, а потом почему-то вернулась.
Поставив стакан с компотом, Володя стремглав бро-
шлея из фуфета — едва не сбил с ног Антонину Дмитриевну.
У двери класса стоял с красной нарукавной повязкой Ерёма Любушкин. Он обхватил Володю своими лапами.
— Ерёма, пусти, ну пусти, пожалуйста!
— В класс нельзя!
— А Нина там?
— Там. Она нездорова.
— Ерёма, ну пусти: мне нужно ей сказать очень важное.
Любушкин оглянулся, быстро открыл дверь и втолкнул Володю в классную комнату.
Нина сидела за своей партой, хмурая, бледная, и старательно обвёртывала в газету тетрадь по рисованию. Увидев Володю, она ниже склонила голову. Только васильковый бантик виднелся над партой.
— Нина, я тебя всюду ищу. — сказал мальчик. — Ты почему не завтракаешь?
Нина не ответила. Володя порылся в своей сумке, сел рядом. Правой рукой он придвинул к себе Нинину тетрадь, левой протянул ей рубль.
— Иди, Нина, позавтракай. Я тебе помопуобложку пока разрисую, а потом мне надо тебе что-то сказать.
Нина вскочила на ноги, рванула к себе тетрадку:
— Помогу! Сама знаю, что хочешь сказать! «Не-по-нят-ли-вая!» Ты меня на смех подымаешь! Я не думала, что ты такой...
Володя выпрямился:
— Нина!
— Не буду я с тобой дружить, я... тебя ненавижу... и тайны твои ненавижу... — и выбежала из класса.
«Тайны?» Ну ладно, тайны. Но когда, когда он подымал её на смех? Этого же не было!
Володя несколько минут сидел неподвижно, потом резко отодвинул от себя Нинину тетрадь и тоже выбежал из класса.
24
Пятиклассники шли домой после уроков.
— Ох, и здорово же получилось! — восторгался маленький Отмахов, поворачиваясь то к Володе, то к Ди-
ме. — Столярка — точно живая: шевельнулась, заскрипела и по-ошла! Я думал, она взлетит!
— Тише ты сумной своей! — сказал Дима. — Да-а! Башка iy Сени варит. Земли-то, правда, сколько бурунов навалили!
— Мы-то с тобой нисколько, — сказал Веня. — Вот Володя со своим отрядом..
— «Мы-то, мы-то»! Скажи спасибо, что дров дяде Яше навозили. И хватит игрушечками заниматься. Столярка, дрова! Октябрь вот уже кончается... Что, Володя, молчишь?
— Да я хоть завтра, — быстро заговорил Володя. — Столярку и без меня оштукатурят. И внутри — подумаешь, приборка! Для девчонок работа. Говорю, хоть завтра.
— Вот и ладно. — Затем Дима с безразличным видом спросил: — С Нинкой-то... из-за чего поругались?
— Так, из-за ничего! Я ей плохого ничего не сделал... Какую-то ерунду наплела. — Володя говорил всё с большей запальчивостью. — А уж нажаловалась — не прощу! Утром приходит Любовь Васильевна — прямо к отцу в кабинет. Слышу, громко разговаривают, а о чём, не пойму. Я из своей комнаты несколько раз выбегал, будто попить. Три кружки воды выпил, пока понял: про меня. «Я докажу, уж лучше по-доброму», — это Любовь Васильевна отцу. И гусеницей обозвала, только не понял, отца или меня. И почему гусеницей? Вот уж зверь нашёлся! Да мне теперь всё равно...
— Я тебе говорил, Володя: с девчонками не дру-__дси! — сказал Дима. — Разве сравнить с нами! Такие
капризы разведут, так тебя профыркают! Их только за косы дёргать, чтобы визжали.
— Нина не такая, это не Тамара, — внезапно сказал Вени, — и не Лиза. Лиза любит пореветь, чтобы её пожалели, а сама линейку за спиной держит.
Володя молчал. Если бы кто внал, как хотелось ему, чтобы Нина попросила у него, как прежде, стиралку или карандаш, и как он волнуется, когда её вызывают к доске!
Мальчики вышли на приисковую площадь. Они остановились у дощатого заплота. Там, за заплотом, — приисковая контора, продснаб, клуб.
— Давайте в аммоналку! — предложил Дима: ему,
как всегда, не хотелось домой. — Там обговорим всё. И день назначим.
— Не могу я сейчас, — ответил Володя, — дело есть...
«Надо к Нине зайти; всё же глупо получилось!»
— А мне ужин надо приготовить, — ответил Веня. — Дядя Яша после ночной смены сразу на охоту ушёл, должен вот-вот воротиться.
Дима недовольно повёл носом и вдруг, заглянув в пролом заплота, сказал:
— Что это народ в клуб валит? Митинг, что ли? Может, сводка новая? А ну за мной!
Мальчики проскользнули в полутёмный зал.
На сцене громоздились чёрные и белые овчины — от них шёл острый и приятный дух; навалом лежали грубошёрстные серые катанки и изжелта-белые чёсанки; пёстрой горой высились свитеры, фуфайки, джемперы, в другой горе — телогрейки и ватные брюки чёрного и стального цвета. В разных местах лежали грудами носки.
— Больше нашего набрали... — заговорил было Веня.
— Тихо ты, Свист! — сердито сказал Дима. — Помалкивай!
За столом, покрытом красной дкатерью, сидели Бобылков и Карякина.
Бобылков, принимая от пожилого, в чёрной спецовке рабочего какие-то вещи, говорил:
— Терентьев Аким Карпович, слесарь-ремонтник, беспартийный — полушубок новый и бурки справные. Записали? Так, Аким, — пропел Бобылков, — не подвёл старую гвардию!
— Точно: гвардия старая, а полушубок новый, — ответил Аким Карпович. Он повернулся боком и показал ребятам чёрный ус, приподнявшийся в улыбке.
— Правильно, правильно, — согласился Бобылков и как-то аппетитно, вкусно похлопал но полушубку ладонью.
— Всё, Аким Карпович, — сказала Карякина. — Иди ужинай.
Слесарь повернулся, чтобы идти. В это время одним прыжком выскочил на сцену Сеня Чупунок. Он чуть не столкнулся с Акимом Карповичем.
— Осторожней, парень! — сказал тот, (приостановился и удивлённо спросил: — А ты зачем пожаловал? Ты что, в комиссии состоишь?
— Зачем — в комиссии? — весело и зьгчно ответил Чугунок. — Ну-ка, Любовь Васильевна, записывай побыстрее товарища Металликова, а то, вы же знаете, мне в вечернюю, драгу запускать.
Он вынул из бумажного свёртка разовую фланелевую рубашку и развернул её.
— Новая, раз только и надёванная. Ловите! — Он перебросил рубашку Карякиной.
— Без фокусов, Оеня, никак не можешь! — Карякина подхватила рубашку на лету. — Рубашка подходящая, тёплая... Записывать?
Бобылков посмотрел на рубашку, розово сверкнувшую под лампочкой, потом перевёл взгляд на Сеню и открыл рот, собираясь что-то сказать.
Тяжёлая рука слесаря вдруг легла на руку Карякиной; слышно было, как хрустнул, сломавшись, грифель карандаша.
— Любовь Васильевна, не принимайте. И ты, Сеня, погоди.
Чугунок уже пошёл было к краю сцены, но тут повернулся к слесарю:
— Что за шутки, Аим Карпович? Или вы не видели рубашку? Так посмотрите... очки наденьте. — Он схватил со стола рубашку, снова развернул и поднёс к лицу пожилого слесаря. — Говорят вам, рубашка раз только и надёванная.
— Правильно, позавчера по ордеру получил! — подтвердил начальник продснаба.
Слесарь подошёл к Чугунку вплотную, протянул руку, но, вместо того чтобы взять рубашку, быстрым движением прикоснулся к пуговицам наглухо застёгнутой телогрейки. Она распахнулась, обнажив на секунду коричневое, плотное, мускулистое тело. Чей-то вздох раздался в зале. Дима оглянулся, но никого не увидел в темноте, только смутны ряды стульев и неясно очерченные колонны. Дима снова взглянул на сцену: Чугунок бросил рубашку на стол, с силой оттолкнул слесаря и быстро застегнул телогрейку.
— Последняя у него рубашка эта! — сказал слесарь. — Вот что!
Карякина взяла рубашку и протянула Чугунку.
Тот отступил на шаг и заложил руки за спину.
— Возьмите, — сказал Бобылков. — Не лишняя она
у вас. Пс ордеру дали, потому что с вами случай такой произошёл... Последнюю рубашку не возьмём.
— Последняя? Да, последняя! — крикнул Чугунок. — А жизнь у бойца не последняя? Она ему что — лишняя? Её снова не наживёшь. Я-то рубашюу наживу. А вы... вы... бюрократы!
Молчание показалось ребятам долгим.
— Я вас прошу, я вас очень прошу, — сказал Сеня.
— Ну что ж, давай, чёртушка! — сказала Карякина. — Может, эта рубашка кому-то счастье принесёт.
25
Ребята молча шли вдоль высокого дощатого заплота приисковой конторы. На облетевших берёзах лепились одинокие пожухлые листья. Дима подбирал камешки и метил ими в стаи ворон, шумевших на верхушках оголённых лиственниц. Веня шёл с независимым видом, заложив руки в карманы полушубка. Мальчики словно боялись заговорить друг с другом. В ушах ещё звучали слова Чугунка: «А жизнь у бойца не последняя?»
Володя остановился у высокой берёзки. От единого ствола, разделившись в метре от земли, шли рядышком два ствола потоньше.
— Вот рогатку бы такую большую сделать из этого дерева... — начал фантазировать Веня. — Да-алеко можно было бы камень закинуть.
— Ну да, прямо в немцев пулять, — посмеивался Дима.
— Эх, ребята, — сказал Володя, — до чего хороший наш Чугунок! Последней рубашки не пожалел!
Веня словно ждал этих слов:
— Любовь Васильевна даже заплакала, так, — чуть-чуть.
— А ты видел, что ли, как слёзы катились? — попытался оборвать Дима.
— Видел! А Тамаркин отец что сказал? Говорит: «Мы про тебя, Сеня, во все газеты пропишем и портрет напечатаем».
Володя посмотрел на Диму.
— Ты слышал?
— Не говорил он этого, — с досадой сказал Дима. — Это уж Свист сочинять начинает.
— «Сочинять»! А полушубков сколько там было навалено? Не меньше ста штук. А валенок, рукавиц, варежек?
— А таких, как твои, собачьи, что у нас припрятаны, не было?
— Думаешь, я пожалел бы отдать, — обиделся Веня. — Думаешь, да?
— Рукавицы-то не твои, а дяди Яши. Узнает, уж ремня достанется!
Кто-то за спиной мальчиков громко высморкался.
— Эгей, ребятня! — окликнул их звучный голос. — Что это вы меня поминаете?
С двустволкой в руках из пролома в заплоте выглядывал дядя Яша.
— Что это вы осередь дороги стали? В школе не наговорились?
Старик бросил из-под своей войлочной шляпы острый охотничий взгляд на смущённые лица мальчиков.
— А я недоумеваю, кто это тут шебаршится. Чуть не пальнул!
— Дядь Яша, это мы, значит, — затараторил Веня, — это мы, значит, про тёплые вещи, которые бойцам... И я... про ваши рукавицы собачьи рассказываю — под них чуть ли не вагон потребуется. Можно их сдать?
— Ужо дома поговорим... Козу-то поил?
— Кажется, поил... Ну да, когда в школу пошёл.
Дядя Яша выбрался через пролом на дорогу:
— «Кажется»! Эх, хозяин! Вот гляньте, какую добычу несу.
Старик приподнял бечеву с подвешенной дичью — пёстрыми рябчиками, чёрными длиннохвостыми тетёрками, даурскими бородатыми куропатками.
— Дот сколько подмахнул! Тех вон, пёстреньких, в брусничнике, вон того косача с мохнатыми лапками — в ельнике, а куропаточек — на жнивьё, у подсобного. Целая стайка была, хотели овражком от меня уйти, да не вышло. Ну вот, дрова есть, можно теперь и похлёбку варить. — Глаза у дяди Яши были хитрые-хитрые.
— Bot вам мой указ: чтобы в воскресенье вся дровяная команда была у меня. Посмотрите, какой дядя Яша повар!
Мальчики переминались с ноги на ногу.
— Что, или не глянется? Думаете, похлёбка нехороша будет?
- Да нет, что вы, дядя Яша! — поспешно сказал Во-тдя. — Спасибо!
— Пошли, Вениамин!
— Сейчас, дядя Яша. Вы идите, я догоню.
Ребята услышали, как застучала по мёрзлой земле шревяшка старика. Всё глуше, глуше...
— А вы говорили, достанется, — сказал Веня. — И не только рукавицы разрешит, и телогрейку, и унты... Вот увидите! И ещё на обед пригласил.
— Ты насчёт обеда погоди! Вещам-то в аммоналке гы, что ли, хозяин? — со злостью сказал Дима. — Вещи-го теперь наши, общие. Сообща решать надо.
— А я о чём думаю, — сказал Володя: — если всем классом собрать одежду, наверное, десять бойцов одеть можно.
— А может, и двадцать, — поддержал Веня. — Такую бы гору навалить, как в клубе. —
— Это что же, опять откладывать? — сказал Дима. — Вы как хотите, а я не желаю! У меня вещи давно собраны. В праздники меня уж здесь не будет.
— Можно неделю-то подождать! А если всей школой соберём, это ещё и не такая гора будет!
— Сдрейфил ты, Володька! — ехидно сказал Дима. Он обошёл вокруг берёзы и посмотрел на товарища сквозь рогатку.
— Я? Сдрейфил? — вскипел Володя и сунул кулак меж стволами.
Пуртов успел отстранитьоя:
— Ну, размахнулся! Клещей захотел? Сейчас шею намну!
— Не намнёшь!
— Ребята, что вы! — испугался Веня. — Перестаньте... Ой, что это там? — Он отскочил от заплота.
Из пролома в заборе раздался хриплый, протяжный вздох. Ребята замерли. Вздох повторился. Но никого видно не было.
Дима просунул голову в отверстие.
— Кто-то сидит на пне, — сообщил он, — не шевелится. Похрапывает.
Вслед за ним перебрался через пролом и Володя.
— Это же Ларион Андреевич! — Володя схватил Диму за руку. Он вспомнил утренний разговор по телефону. — Из Загочи вернулся.
Осмелев, приблизился и Веня:
— Смотри, ка-ак вскочит да ка-ак задаст!
Но учитель словно окаменел.
Дима осторожно, боком подошёл к нему почти вплотную. Ларион Андреевич сидел, опустив голову. Шапки на нём не было; лохматые волосы были засыпаны мелкой, как песок, снежной крупой. Пузатая фляга в зелёном чехле, лежавшая у него на коленях, готова была свалиться на землю. Дима хотел поправить флягу и неожиданно для себя поднёс её к своему широкому носу, понюхал:
— Вино, что ли?
Веня проворно выхватил флягу, вылил себе на ладонь несколько капель, слизнул их, поперхнулся и вытаращил глаза:
— Ох, обжёгся!
Володя хотел перехватить флягу, но вместо этого вышиб флягу из Вениных рук; она стукнулась о пень и плашмя легла на снег. Острый, въедливый запах наполнил воздух.
— Эх, ты, — с досадой сказал Веня, — это же спирт. Чистый! Им лечатся, на перевязки идёт. Как бы нам пригодился!
— Ну и держал бы крепче!
Кайдалов поднял голову и обвёл отпрянувших мальчиков мутным взором.
. — Черти, чумазые черти! — пробормотал учитель. — Откуда вас принесло? — И он снова поник головой.
Было непривычно, странно-тревожно видеть сильного, громкоголосого учителя таким беспомощным и жалким.
— Сейчас увидит, что это мы, — сказал Веня. — Бежим!
— Как же так — . бросить? — ответил Володя. — А если замёрзнет?
Дима решительно надвинул на уши свою бескозырку, запахнул ватник.
— Бери, Володя, справа, а я с этой стороны. Знаешь как — под микитки.
С трудом приподняв грузного уйителя, они просунули головы под его слоновые руки, пытаясь обхватить туловище.
— Суслик, сзади подпирай! — приказал Дима
Сивер хлёстко ударил им в грудь. Тысячами острых колючек налетели снежинки — они царапали лицо, руки, обжигали щёки, слепили. А со стороны могло показаться, что по Приисковой (улице, петляя, бредёт чудовище об одной голове и о восьми руках и ногах...
Время от времени Кайдалов, бормоча, начинал неведомо с кем непонятный разговор, затягивал песню.
— Не имеете права! Я всё равно добьюсь!
Оружьем на солнце сверкая...
Проходил полк гусар-усачей...
Добьюсь! Всё равно...
Мальчики с трудом довели Кайдалова до учительского дома. Пот катился с них градом. До сих пор всё шло благополучно, но когда втаскивали Кайдалова на крыльцо веранды, он споткнулся и, увлекая за собой ребят, тяжело грохнулся на ступеньки.
Дверь средней квартиры, против крыльца, открылась, и на веранду вышла, кутаясь в шаль, Мария Максимовна.
Мальчики притаились за углом веранды.
Падение, видимо, немного отрезвило Кайдалова. Он поднялся, держась за перила, взошёл на веранду и очутился лицом к лицу с директором школы.
— Вы? — воскликнула Мария Максимовна и потом другим голосом, без удивления, повторила: — Ну да, конечно, вы. Откуда?
— Будто я. — Стоя спиной к перилам, Кайдалов держался за них обеими руками. — Откуда, не знаю.
— Кто вас привёл? Вы же еле на ногах держитесь!
— Кто привёл? Черти, наверное... Ну да, черти...
Мария Максимовна пристально посмотрела на учителя:
— Были в военкомате?
— Ну, был, был!
— На фронт просились?
— Ну, просился!
— Отказали?
— Отказали. Да. Потому что я хуже всех! — Он помолчал и заговорил уже трезвым, хотя и хриплым голосом: — Я, Мария Максимовна, в тот день, когда ушёл, проснулся рано-рано, словно мне кто по глазам ладонью
провёл. Лежу лицом к стене, а на ней карандашом, кривыми печатными буквами: «Папа». Это Бедынька написала, уж не помню когда: год-два назад. Я тогда обругал её — стены пачкает. А в то утро за сердце схватило: зовут они меня, зовут... Да, а всё же отказали.
— Я знала, что откажут, — задумчиво сказала Мария Максимовна. — И рада: нам веселее будет, а то последнего мужчины лишились бы... Идите, Кайдалов, отсыпайтесь.
Закрылась одна дверь — за Ларионом Андреевичем. Закрылась вторая — за Марией Максимовной.
Тогда мальчики вышли из-за угла веранды.
— Ну вот! — торжествовал Дима. — Кто прав? Вон какой старый, Ларион Андреевич-то, а тоже на войну хочет... Нет, вы уж как знаете, — решительно сказал он, — а для меня праздник — последний срок!
26
Степушка завтракал и ворчал:
— Наш класс дежурный. Нам к восьми. Можно разок и не поесть.
Так и не доел хлеб, а кусочек-то и был с пол-ладошки.
Тоня проводила брата и села за свой рабочий стол, чтобы проверить тетрадки. Ох, сколько времени уходит на них! Знают об этом только учителя да свидетели их труда — бессонные ночи.
Взяв в руки одну тетрадь, она углубилась было в работу.
Морозный утренний воздух ворвался из сеней в ком- нату. Ветер, что ли, раскрыл дверь? Нет, это вернулся Степушка. Весь обсыпанный снегом, он вбежал в комнату. Брезентовая сумка, висящая через плечо, словно летела за ним.
— Письмо! В ящике письмо! Тоня, милая, письмо! — От порога за Степушкой тянулись снежные пятна. Нет, сегодня ему не сделают замечания.
Тоня порывисто встала из-за стола. Сердце у неё заколотилось: вот оно, то письмо — после боя...
— Что же ты, Тоня! — приплясывал Степушка. — Скорее же! Это от Лёши!
С тетрадью в руках Тоня кинулась к двери.
— Тоня, ключ возьми! — остановил её Стёпа.
Да, но где ключ? Его нет ни в коробке для пуговицг ни в соломенной корзинке с цветными тряпочками, ни н пузатой вазочке с квитанциями, карточками и всякими бумажками. Запропастился, как назло!
— Ох ты, растеряха! — сердился Стёпа. — Кто вчера газеты доставал?
— В телогрейке же он! — вспомнила Тоня.
Тоня со Стёпой выбежали на крыльцо. С серого неба медленно сыплется снег. Он лежит на ступеньках крыльца, забелил ограду, покрыл толстым слоем крышу. Вею ночь идёт он — влажный, крупный, чистый...
Синий железный ящичек заперт снизу маленьким висячим замком. Сквозь круглые дырочки проглядывает что-то белое и длинное.
— Конверт какой здоровый! — восклицает Стёпа, пританцовывая от нетерпения. — Толстый какой! Py скорее же, Тоня!
Маленький замочек тихонечко прищёлкнул, дно ящичка беошумно отвалилось. Вот оно, долгожданное...
В подставленную Тоней ладонь медленно высыпался свежий, рыхлый, белый, как сахар, снег. Горсть снега... и всё!
Стёпа съёжился, провёл рукавом по глазам; соскочив с крыльца, он побежал прочь. Брезентовая сумка била его по спине. Тоня смотрела вслед брату, она чувствовала, как тает в тёплых ладонях грустное послание зимы. Тоня вернулась в дом, подошла к своему столику, не садясь, взяла в руки чью-то тетрадь и перелистала.
Да, всю ночь шёл снег...
27
Анна Никитична прикорнула в учительской на краешке дивана. Она была в пальто и шляпе; голубая сумочка лежала на коленях.
Только что Анна Никитична услышала по радио ошеломившую её весть:
«После упорных, многодневных боёв... наши войска оставили город Таганрог».
Ещё сто километров — и Ростов. Там старики; от них тавно нет писем. Что с ними? Живы ли? Ах, как сжимает сердце бессильная тоска!..
Вошла Тоня, задержалась возле шкафа с книгами.
заставленного наверху глобусами, подошла к стойке с шеренгами школьных журналов, тронула бело-красный муляж человека, стоявший в углу. Учительница не замечала Тоню.
— Анна Никитична! Что это вы так рано?
Та повернула к Тоне лицо, но глаза её были далеко.
«О чём она?» — подумала Тоня, а вслух сказала:
— Анна Никитична, вы не уступите вашу комнату Сене... Чугунку?
— Что? Какую комнату? Ах, да...
— Понимаете, и тётю Дусю и Сеню поселили в разных общежитиях, живуг за занавесками. Очень неудобно.
— Что ж, мне будет там удобней? Благодарю. — Анна Никитична щёлкнула замочком сумки, но не открыла её.
— А вы... вы бы могли перебраться ко мне.
Анна Никитична посмотрела на вожатую с откровенным любопытством:
— К вам?
— Да.
— Но у вас такой плохой характер! Мы не уживёмся.
— Ничего. У вас будет своя комната. Сможете на крючок запираться. Вы поймите: Сеня — вожатый, ваш помощник... И он так хорошо к вам относится.
— Антонина Дмитриевна, не шалите!
Но Тоня, по своему обыкновению, начав осаду крепости. должна была её завоевать.
— Значит, согласны, Анна Никитична?
Учительница не успела ответить: кто-то тихо, одним
пальцем постучал в дверь.
— Войдите! — сказала Тоня.
За дверью зашептались, завозились. Осторожный стук повторился. Наверное, школьники.
— Войдите! — Тоня распахнула дверь.
Она не ошиблась. Топчась, сбивая снег с ботинок, отряхивая снег с шапок, стояли двое ребят. У Володи Су-хоребрия большой узел в руках; Веня Отмахов придерживал свой узел огромными брезентовыми рукавицами
— Что это вы нагрузились? — спросила Тоня. — Не в поход ли собрались?
— Вот тут вещи, — ответил Володя.
— Какие вещи?
— Тёплые. Хорошие.
— Тут и телогрейки, и катанки, и юуфайки, — быстро оговорил Веня. — Вот мы вам принесли. Нет... и Анне Никитичне.
— Нам? — Тоня прищурила глаза. — Зачем же? — повторила она.
— Вот, не даст толком сказать! — сердито сказал Володя. — Это мы бойцам на фронт. Чтобы не мёрзли. По радио передают всё время — что же нам отставать!
— Мы давно думали, — поддержал Веня, — только хотели родителей спросить, чтобы разрешили. Вот и принесли.
Насчёт родителей Веня нарочно ввернул, чтобы Гоня про историю с кинжалом не напомнила. И ещё о многом хотелось рассказать маленькому Отмахову: о том, как, проводив Лариона Андреевича, сбегали они в аммо-налку за вещами; как Веня ухитрился принести вещи домой и разложить по местам так, что дядя Яша ничего не заметил; и как дядя Яша, ничего не подозревая, отдал ему эти вещи для бойцов; и как сейчас проходили Веня с Володей по Партизанской улице и через площадь и все, кто встречался, смотрели на их узлы. Даже письмоносец Настя, которая всегда спешит, остановилась и посмотрела вслед. И Тамаркин отец всё держался за ручку прод-снабовской двери, пока они проходили мимо. А Веня пыхтел вовсю и старался, чтобы узел не волочился по снегу. И ещё...
— А почему с вами нет Пуртова? — спросила Анна Никитична. — Вы, кажется, последнее время всё втроём...
— Дима? Дима тоже! — растерялся Веня. — Он потом... Он отдельно.
Веня не знал, что и сказать, только переглянулся г Володей. Не передавать же слова Димы, что они как хотят, а он сам по себе. И что ему эти вещи для побега нужны!
Но Тонечка — молодец! — ни о чём больше ие стала спрашивать.
Вожатая помогла ребятам сложить вещи в учительской — под большим столом у окна. Володя повернул было к двери, но Веня не тронулся с места.
— А список будет? — деловито спросил он — Чтобы ясно было, что от нас.
— Будет, конечно будет, — ответила Тоня. — Ия ду-маю, что не на двух человек, а побольше.
— В других местах сразу в списки заносят, — (упрямо сказал Веня.
— А ты откуда знаешь? — Тоня пристально посмотрела на Отмахова. — Хорошо, — подумав, сказала она, — мы заведём тетрадку, внесём в неё список вещей, и вы распишетесь. А вечером, в семь часов, приходи на пионерский обор.
— Я не пионер, — ответил, смутившись, Веня.
— Всё равно, — сказала Тоня. — Приходи.
Веня ничего не сказал и выбежал из комнаты.
В учительскую стремительно вошёл Ларион Андреевич. Лицо у него было мятое, красное. Подойдя к столу, чтобы положить свой портфель с пряжками, он споткнулся о валенки, выпиравшие и.з отмаховского узла.
— Что это ещё? — загремел Кайдалов. — Склад в учительской, устроили! Что это за вещи? Кто принёс? — Он сердито смотрел на улыбавшуюся Тоню.
— Отмахов, Сухоребрий, — неохотно ответила Анна Никитична.
— И, конечно, Пуртов. Опять какую-нибудь пакость учинили!
— Вы не смеете! — вдруг топнула ногой учительница арифметики. — Вечно вы! Ничего не знаете!
— И вы... — остолбенел Кайдалов, — и вы на меня!
— И я, и я! Вы знаете, для чего, зачем они принесли? Почему не спросите? Только бы кричать на детей и... и водку пить!
Она подошла к Тоне:
— Я согласна переехать к вам, согласна, лишь бы не жить в одном доме с этим... с этим мрачным типом!
Она вышла, хлопнув дверью. Кайдалов растерянно омотрел на вещи, на дверь, на Тоню...
28
«Только бы кричать на детей...» Эта юная ростовчан-ка полагает, что для него, Кайдалова, самое радостное дело на свете — кричать, шуметь, пить водку.
Ларион Андреевич сидит на узком подоконнике в опустевшей учительской. В комнате темно и холодно, чертовски холодно, — ведь Елена Сергеевна топит не днём, а на ночь, чтобы печки не выстывали к утру. Кажется, даже бело-красный муляж человека застыл от холода
в своём углу. Отличное анатомическое пособие эта модель человека! Как тонко, искусно вырисована вся нервная система! Даже удивительно, что он ничего не чувствует, не видит, не понимает. Вот счастливец! Обменяться бы с ним местами. Нет, он, Кайдалов, пожалуй,, не подойдёт для учебного пособия — великоват и слишком топорно сделан. И память, память, ничем не вытравишь память..
Насчёт муляжа — глупости; надо идти домой. А зачем? Дома тоже темно и холодно. И то, что страшнее холода и мрака, — пустые кроватки близнецов. Покрытые пылью ёлочные игрушки в коробке под детским столиком. Альбомы со смешной и милой мазнёй...
Эх, жизнь, жизнь!.. С детских лет гнёт она его, Кайдалова, — с той поры, как вытолкал его пьяный-отец-приискатель из дому. С двенадцати лет привык на золоте работать — держать в руках тяжёлый лоток, пожогами оттаивать мёрзлую землю... И всё же сколотил копейку, окончил учительскую семинарию. В брюках из мешковины сходил, да окончил! Товарищи устроились в реальных училищах — кто в Иркутске или Верхнеудинеке, кто в Чите или Благовещенске, а он всё по дальним приискам, в глухой тайге, в одногодичных и двухгодичных школах — с детьми старателей... Не кричал, не попивал водочку — учил и больше вашего, Анна Никитична, детей любил.
Ну, конечно, характер у него был не сахарный: там с подрядчиком поскандалишь, там спиртоносу скулу свернёшь, там с одичавшим родителем вкрутую поговоришь. А с детьми ничего, ладил. Уж куда только не загоняли его, Кайдалова: за скалистые кручи, в таёжные дебри, где такое бездорожье, что только раз в году санным путём выберешься. Прииск Грязнуха, прииск Ледянка, прииск Маломальский, прииск Безводный, прииск Недоступный и даже забытый богом и людьми прииск Северный полюс. И после каждого оставалось в душе немало накипи и огорчений.
Провоевал ту войну в Карпатах, был ранен, контужен, в красных партизанах проходил три года, и снова — учительствовать на прииски. Товарищи звали его в город — многие преподавали в техникумах, вузах; некоторые стали кандидатами. Его, Кайдалова, считали неудачником, фельдшером от педагогики — как же, застрял в начальной школе. А он ничего, работал себе, не скучал. Собирал с детишками таёжный гербарий, учил их глазомерной съёмке, учил считать и писать, разучивал с ними песни, проверял тетради. Конечно коснел, конечно отставал, конечно и характер портился. Попробуйте, поживите в глухомани без своей семьи, без своего дома, изо дня в день одно и то же: бревенчатое здание школы, приискательские лохматые ребятишки, устный счёт, письмо, пение, рисование...
Вы всего-то полгода без мамашн пожили, Анна Никитична, а сколько уже ночей проплакали!
А тут — в сорок женился, в сорок два овдовел. И остался с Андрейкой-Медынькой и Люшей-Бедынькой. Нянчил, купал, готовил, стирал — недаром близнецы звали его «наш папа-мама». Эх, близнецы, близнецы! Где ваши тонкие руки, ваше тёплое дыхание?..
Неудобно сидеть «а узком подоконнике, и нет сил подняться, уйти. Так в самом деле недолго застыть и превратиться в бесчувственный муляж. Если бы не память, не память!..
Разве забудешь, как прошлым летом отправился он с близнецами шишковать в синий кедровник Малетин-ской гривы! Он бил тяжёлым колотом по толстым стволам, тяжёлые шишки летели на землю, и близнецы весело и шумно собирали их в мешки. «Торопись, ребятки, — подгонял он Бедыньюу и Медыньку, — а то скоро кабаны и медведи на промысел выйдут». Близнецы обмолачивали орехи палками на самодельных станках, а ночью в прочно сколоченном срубе прислушивались к посвисту ветра, к шуму кедрача и жались к отцу: «Ой, медведь по орехи пришёл!»
Разве забыть, как ходили поздней осенью по ягоды! Тьма-тьмущая голубики, словно синий стеклянный ковёр разостлала осень по широкой пади, и кое-где стёжками первый снег. Голубика, обмятая морозом, серёжками свисает с тонких стебельков и необыкновенно сладка. От ягоды быстро синеют маленькие губы и ладошки. Бе-дынька с Медынькой размахивают туесочками и хохочут, хохочут...
Глядя в окно, сквозь тьму угадывает Кайдалов доро ги, по которым ходил с близнецами.
Он обещал показать им море, и вот приехала сестра и увезла их на море, а через месяц началась война, и он остался один — с тоской, которая как гора на сердце: не сдвинешь, не шевельнёшь.
Вот Мария Максимовна вчера выговаривала:
«Голубчик, работать надо. Мы все из последних сил тянемся; легко ли мне, старой, русский да историю вести? А вы бросили нас, расписание под откос пустили, заставили нас, женщин, суматошничать... Бесчувственный вы, что ли? Этак, голубчик, только дезертиры делают!»
Бесчувственный! Нет уж, Мария Максимовна, не путайте меня с муляжем, которому я завидую, не путайте. Что расписание, если вся жизнь — в пятьдесят лет — пошла под откос и впереди — ничего, пустота, и только голос памяти как радио в покинутой людьми комнате...
Рад бы не кричать, рад бы не пить! Только бы вон из школы, куда глаза глядят, только бы не видеть, не слышать детей — не видеть и не слышать их веселья, их беспечного смеха, когда нет со мною моих ненаглядных, моих единственных...
29
На большой перемене Володя долго не мог найти Нину. Ещё до окончания урока он, глядя на доску, — Анна Никитична записывала домашнее задание, — тихо сказал:
— Подожди у вешалки. Поговорить надо.
— Нам говорить не о чем! — Нина даже головы не повернула.
Конечно, она не ждала Володю у вешалки. Он выбежал в ограду. Девочки в длинной телогрейке, серых катанках с «искрой» и в аккуратно повязанном синем платке нигде не было.
Выручил Степушка. Он со звонком в руке (выпросил у Елены Сергеевны) стоял у дверей школы и, как только кто-нибудь растворял её, поглядывал на часы.
— Ой, наверное, часы остановились! — беспокоился Степушка. — Скажи, Володя, сколько минут осталось? Ты кого ищешь? Нину? Она в пионерской комнате.
— Никого я не ищу... Вот пристал!
Нина в одиночестве сидела за большим столом с журналами и газетами.
— Мне с тобой не как с девчонкой... как с звеньевой поговорить надо... Дело есть!
Нина упрямо мотнула головой. «Дело!» «Надо!» Вот так всё время. То «надо» составить план обора, то «надо» подтянуть кого-нибудь в учёбе. Злись, не злись, а разговаривай. И рассориться по-настоящему не дадут!
— А я не буду больше звеньевой! "Всё равно не буду! Я Тонечке говорила. — Она взяла в руки «Пионерскую правду», сдвинула тонкие бровки. — Ну, чего стоишь? Сказала: не бу-ду!
— Тебя не Тоня, а ребята выбирали. И вообще злись и вредничай сколько хочешь, а на общественное дело нечего переносить.
— Не мешай мне читать! — Нина старательно смотрела в газету.
— А ты послушай. Мы с Отмаховым вещи принесли — валенки, полушубки, чтобы бойцам отправить.
— Ну и молодцы! Ещё не раззвонил но всей Чалдон-ке? Вот я, Владимир Сухоребрий, какой распрекрасный!
Нина говорила всё это, а на Володю не глядела. Уж очень её интересовала газета.
— Нигде я не звонил! Я с тобой о деле, чтобы всем отрядом, а ты оскорбляешь.
— Всем отрядом, а сам первый вылез. И не подумал посоветоваться.
— А чего тут советоваться, если помощь фронту.
— Зх, ты...
«Сейчас, наверное, гусеницей обзовёт», — почему-то подумал Володя. Но ошибся: Нина не обозвала его никак, просто отмахнулась газетой.
— Эх, ты... Разве ты поймёшь!
— Чего не пойму?
— Ничего! Лучше уж тайнами своими занимайся.. Вместе с Тамаркой!
Опять она про тайну!
— Да какие тайны? И вовсе с Тамаркой у меня ни чего нет.
— А хоть бы и было — мне-то что?
Нина взглянула на него со злым презрением, снова сдвинула бровки и загородилась газетой.
— Вот, — сказал Володя, — а газету переверни-вверх ногами читать неловко.
Неизвестно, что бы ответила Нина, но в это время в дверь клуба просунулась тоненькая рука с колоксм. чиком.
— Кончилась перемена! Не слышите, что ли?
Нина бросила газету и побежала к двери.
— Тебя дядя Яша в праздники на обед приглашал! — чрикнул вдогонюу Володя. — Всех, кто дрова возил... 1риходи!
Слышала Нина или нет, трудно сказать.
30
Вот и седьмое ноября тысяча девятьсот сорок первого года. Красные флаги и лозунги на бревенчатых стенах конторы. И на кирпичных стенах мастерских. И на деревянной вышке пожарки. И по всей Приисковой улице, от Тунгирского тракта до старых разрезов. Володя постоял возле школы, около конторы, полюбовался звездой на трубе электростанции и узким проулком выбрался к Урюму. К дяде Яше было ещё рано. Сидя на валунах против Тополиного острова, Володя всматривался в здание аммоналки, видневшееся у подножия сопки, глядел на мелкую шугу, скользившую по реке, и всё думал, думал...
Эх, до чего же всё нескладно получается! Такое важное письмо, такое важное — и пропало. А с тётей Верой он теперь уж никогда не помирится, и она с ним. Вот и с Ниной — как всё глупо, какая она несправедливая! А может, она в самом деле что-нибудь узнала? Нет, к Димке надо, к Димке, надо с ним всё обговорить. Он настоящий товарищ. Уедет — и останется Володя один, совсем один. А Дима как сказал: «В праздники меня уже не будет». Может, его уже и нет?..
Володя вскочил с валуна и побежал вдоль берега Урюма.
В доме Пуртовых, как и в большинстве домов на прииске, была всего одна просторная комната. Большая русская печь, слева от двери, отделяла от комнаты небольшую кухоньку и запечье — Димин уголок.
В комнате за обеденным столом, прикрытым дырявой клеёнкой, сидела Прасковья Тихоновна. Слева и справа от неё пачки бумаг, сколотые булавками; поближе, под рукой, бухгалтерские счёты. Она так была занята выпиской из бумаг и выщёлкиванием на счётах, что даже не повернула головы на скрип двери. Диму Володя заметил сразу. Он в своём углу за печкой, стой на коленях перед
деревянной скамейкой, делал одновременно два дела: слушал радио и пришивал козырёк к своему серо-зелёному картузу.
На скамейке, и на узкой железной кровати, и на фанерном ящике валялись в беспорядке Димины вещи: клетчатая ковбойка, самодельный пистолет, какая-то палка с торчащими гвоздями, раокрытый перочинный ножик, боксёрская перчатка (одна-единственная!), жестяные маночки, а рядом измятые тетради и учебники с полу-оторванными обложками.
На скамейке одним концом лежала лыжа, рядом — старая консервная банка с мазью и пробка. Пахло резиной, сосновой смолой, воском. Куда это он собирается? На охоту? А зачем все вещи перерыл?
— Наши оставили Харьков, — _ зашептал Дима, когда Володя подошёл и сел на скамейку. — Бои на Волоколамском направлении... на Тульском...
Наушники, скреплённые стальной дужкой, делали Диму похожим на железнодорожного диспетчера. Дима положил картуз на скамью и прижал наушники руками, будто от этого должно было стать слышнее.
— Понимаешь, как от Москзы близко! Нет уж, дудки, хватит ждать!
— Замолчи, толкач деревянный! — не поворачивая головы, сказала Пуртова. — Цифры мне все попутаешь.
— Ожесточённые бои в Крыму... — Дима снял дужку, разъединил наушники. — Слушай, сейчас повторят. Не игрушечки!
Пуртова повернула голову. Роговые очки ещё резче подчёркивали худобу её лица.
. — Я думала, гром его раошиби, он сам с собой... А ну, не будоражь меня, выключи!
Радио умолкло.
Дима сделал гримасу и, уткнув лыжу в скамейку, стал штриховать мазью её темно-коричневую скользя щую поверхность. Он растирал мазь, похожую на воск, то пробкой, то ладонью.
«Ишь, как старается, разравнивает, — думал Володя. — Это на дальний путь...»
Прасковья Тихоновна за их спиной ожесточённо перс листывала свои бумажки.
— Ты куда собрался? — шёпотом спросил Володя.
Дима, оглянувшись на мать, кивнул на старую отцом
скую берданку, висевшую на гвоздике, потом сложил ладони трубочкой, сделал вид, что запудел, и снова взялся» за лыжу.
«Уже!»
Сердце у Володи замерло. Будто на охоту, а сам... к поезду. Нет, как же так — один! Как бы задержать. Диму?
— А тебя дядя Яша ждёт, — громко сказал Володя. — Велел зайти. Вот... я зашёл.
Дима свирепо посмотрел на него.
— Вечно так вот, сатана головастая! — отозвалась Прасковья Тихоновна. — Его люди ждут, а он... Обломаю лыжи твои! А ну, собирайся к Якову Лукьяновичу!
Дима расшвырял вещи, со стуком вынес лыжи в сени, а когда Прасковья Тихоновна велела ему надеть поверх ковбойки отцовский меховой жилет-безрукавку, совсем заартачился. Едва уговорил его Володя.
— Ты что! — сказал Дима, едва они сошли с крыльца. — Сам на попятный и мне мешать! Я бы к вечеру знаешь где был?
— Я не мешать, — торопливо ответил Володя, — я тоже с тобой. Я и не думаю на попятный. Только можешь ты подождать, пока вещи сдадим и отправим? Хоть два дня!
— Вещи! Вещи-то нам самим нужны. Что же, голые на фронт приедем? А потом с вами год не соберёшься! То картошку убирали, то по дрова ездили, то клуб строили... Делов-то вон сколько набирается! Сводку слыхал?
И всё же Дима шёл рядом с Володей, всё поглядывая на него сбоку. Если бы другой уговаривал, не согласился бы ни за что. А Володя... Володю он уважает. И причина на то есть. Он вспомнил Володино письмо,. Володины магнитные щиты на колёсах. И как запечатывал конверт. И как, таясь от Настеньки, опустил письмо в почтовый ящик. Надо было тогда всё рассказать Володе, чтобы не тревожился. Всё думал: вот-вот убегут, дорогой и расскажет. Хоть бы Алексей Яковлевич ответил — уж сколько времени прошло! Дошло ли до него письмо? А может быть, сейчас всё рассказать Володе? Всё же лучше рассказать.
— Я тебя почему дяде Яше, — вдруг заговорил Володя, — не потому только, что приглашали. Девчонки придут.
— Вот уж обрадовал! С Нинкой, что ли, тебя мирить?
— Не в этом дело. Прослышали девчонки что-то.
Дима остановился. А, значит, не зря болтала тогда Тамара! Володино письмо сразу было забыто.
— Ты что!
— А то. Все про тайну разговор заводят.
— Кто?
— Кто, кто! Девчонки, говорю!
Дима нахлобучил свой картуз с чёрным козырьком по самые уши.
— Ну, уж будет метелица тому, кто сболтнул! Ну и будет! Чего же ты стоишь... толкач деревянный? Скорее к дяде Яше!
31
Яков Лукьянович, постукивая деревяшкой, крутился возле плиты. Вокруг пояса он повязал полотенце, рукава белой сорочки были засучены выше локтя. «Повар» приоткрывал крышку широкой, приземистой кастрюли, пробовал, помешивал ложкой и переходил к чугунной сковородке с длинной ручкой; на сковородке что-то клокотало и потрескивало. С трудом склонившись к духовке, старик шебаршил там противнем. «Солдапушки, бравы ребятушки...» — напевал себе под нос дядя Яша.
— Заходите, заходите! Только дверь покрепче прихлопните — пёс-то всё в дом рвётся. Доброй собаке не в дому место. А ну, Вадим, подай с верхней полочки туесок с солью... Не тот, поменьше... Вот, спасибо, теперь проходите.
— Может, вам чем помочь? — спросил Володя.
— Опоздали! Мне уж и дрова мелко нарубили и воды полную кадушку нанесли...
— А, значит, девочки уже здесь!
— Уж такие у вас справные девочки? Ни одной ещё нету. Это мне Ерёма подмог. И не спрашивал — начал, как медведь, ворочать. Вениамин, что ж гостей не ветре чаешь? Что-то там расопорились, не слышат!
Увидев Диму и Володю, маленький Отмахов быстро соскочил со скамейки, на которой сидел с Еремой. Ска мейка, будто живая, встала свечкой, и Ерёма съехал «с неё, как с ледяной горки-катушки.
— Кабы знал, там соломы подостлал!
Дядя Яша махнул шумовкой и вновь занялся своим заревом.
Ерёма быстро, несмотря на свою грузность, вскочил на ноги; гогоча, потёр место ниже спины и охватил со тола какую-то книжку.
— Ага, вот сейчас спросим!
Дима небрежно взял книгу.
— «Хрестоматия по древнему миру». Какие примерные! И в праздники раззанимались.
— Да нет, Венька опять напутал: говорит, что Пе-)икл раздавал беднякам деньги на кино. А разве в древней Греции было кино?
— Вот уж сочинил! — засмеялся Володя. — В театр, а не в кино. Кино недавно появилось.
Володя взглянул на Диму и скосил глаза в Венькину сторону: «А ну, проверь, не он ли растрезвонил про нашу затею, не он ли!»
— Ох, да я не так выразился, — вывёртывался Веня. — У меня это так... нечаянно.
— За нечаянно бьют отчаянно, — сказал Дима, в упор глядя на Веню. Он подтолкнул его в угол, к сундуку, и оглянулся на Володю.
— Ну, Ерёма, покажи-ка хрестоматию! — нарочно громко сказал Володя и потянул Любушкина на скамейку.
— Ты чего разболтался! — спросил между тем Дима у Вени.
Тот заморгал глазами:
— Ну, ошибся! Подумаешь, дело-то какое! Ну, пусть не кино, пусть театр!
— Вот чур,ка дров! Мне-то всё одно — театр или кино. Ты скажи: почему разболтал девчонкам про наши дела?
— Да ты что! Пусть мне от зимоложки брюхо вспучит, пусть иссохну, как амазарская жердь1, пусть...
Новые гости помешали маленькому Отмахову выговориться до конца.
— Вот и мы! Конечно, мальчишки уже здесь! И хоть бы кто помог дяде Яше!
1 На реке Амазар растут тонкоствюльные беревы и ивы. Отсюда и поговорка.
Лиза была в вязаной шапочке и тоненьком осеннем пальто, перехваченном крест-иакрест серой шалью. Рядом с ней, в потёртой заячьей дошке, высокая, плотная Римма Журина. А Нины с ними нет...
— Где же Карякиной дочка? — Дядя Яша будто подловил Володины мысли. — Не вся бригада-то!
— А мы заходили, — Лиза метнула сердитый взгляд иа Володю, — не с кем ей Валерку оставить, садик-то закрытый, а Любовь Васильевна на драгу ушла.
— Ушла? Ах, ты! Всё же по-своему сделала! Опасно! Какая теперь работа — река шугой заплыла, и сивер задурил с хребта. Опасно всё же! — Дядя Яша с грохотом сдвинул сковородку на край плиты, со звоном закрыл пылающее отверстие. — Да, дела! Ну, а Нина могла и с младшеньким прийти.
— Она ещё, может, придёт! — сказала Лиза и снова пронзрла Володю взглядом.
— Ну, ну, тогда накрывайте стол, — сказал дяди Яша, но не сразу ушёл на кухню: постоял несколько секунд с застывшей в руках шумовкой.
Весело сдвигали стол к старому сундуку, расставляли тарелки, раскладывали ложки, вилки. Дядя Яша торжественно водрузил кастрюлю на круглую подставку. Рядом с кастрюлей пояВился поднос, прикрытый салфеткой. Под салфеткой оказалось восемь маленьких серебряных стаканчиков.
— Ну что же, чалдоны, рассаживайтесь... Сбегай-ка, Вениамин, в сенпы, захвати бутылочку, в уголочке стоит — синяя, засургученная, — и заодно баночку с грибами.
Ерёма вьгбрал место возле Лизы.
— А что, Сеня тоже ушёл на драгу? — спросил он будто между прочим.
— А тебе, Любушкин, лучше знать! — вздёрнула Лиза острый носик.
— Никогда толком не ответишь!
Веня вернулся быстро — школьники не успели рассесться. Вместе с Веней проскользнул в комнату и Чер-набоб. Поджав свою метёлку, он проворно забрался под Венину кровать. Веня подал дяде запечатанную сургучом бутыль и быстренько уселся на сундуке рядом с Володей.
— Это, значит, настоечка — голубиковая. — Дядя
Яша откупорил бутылку и наполнил крохотные конические стаканчики. — Помаленьку, ради праздника. Уж только родителям не говорите, не выдавайте старика. Так, а где же грибочки?
— Грибочки? А я искал, дядя Яша... нету!
— Как же нету? Высокая банка, сверху марлей повязана. Плохо ты искал. Уж я сам. — И он застучал было деревяшкой.
— Да «ету же, не ищите, — поспешно сказал Веня. — Я всё осмотрел.
— Что ж, коза слизала, что ли? "
— Н-не знаю. — Веня посмотрел на смоляную острую мордочку, высовывавшуюся из-за коврика. — Это, может, Чернабоб? — Он осмелел и, размахивая руками, заговорил, обращаясь к товарищам: — Он знаете как маринованные грузди любит! И капусту. Ого! Больше мяса.
— Ах ты, бес этакий! Пошёл отсюдова!
Чернобоб, повизгивая, бросился вон из комнаты.
Дядя Яша уселся в деревянное кресло с соломенным
сиденьем и стал разливать суп в плывущие к нему со всех сторон тарелки.
— То-то я смотрю — капуста в кадушке поубавилась, — говорил старый Отмахов, поглядывая на Веню. — И как это он её, мёрзлую, выковыривает? Лапами, что ли? Ну, а с грибами совсем потеха: пёс-то их вместе с банкой слопал. И марлю сжевал... Ох, и прожора этот Чернобоб! Говорю, нельзя в дом пускать.
Что Ерёма хохотал, а Римма и Лиза смеялись до слёз, в этом ничего удивительного не было: они же ничего не знали, а вот что Веня подхихикивал, было непонятно. Радоваться нечему! Эта кукла Тамара, видать, о чём-то догадывается, и дядя Яша не зря насчёт пропажи говорит: теперь Димин план в опасности.
А дядя Яша привстал, опираясь на стол, и вознёс свою стопочку:
— Что ж, ребятня, за победу над врагом, за возвращение отцов ваших. — Он подумал: — Больше наливать не буду, а потому уж сразу и за Любовь Васильевну, что сейчас геройски на драге работает, за тружеников тыла. Ура!
Шесть голосов дружно подхватили «ура», н седьмой голосок донёсся от дверей, когда за столом уже умолкли:
— Ура! Ура!
Это кричал младший Карякин. Его держала за руку девочка в длинной, не по росту, телогрейке.
— Валерик! Нина!
«Всё-таки пришла!» — подумал Володя.
— Ну вот, и вся дровяная бригада собралась, — объявил дядя Яша. — Вот вам похлёбка, а вот ещё кое-что. Догоняйте! Встром-то, видать, как следует просвистало!
— Это что — компот? — спросил Валерик, заглядывая на дно стаканчика.
— Можно сказать, вроде компота, — ответил дядя Яша.
— У, нам в садике по целому стакану дают! — Валерик выпил, выпятил пубы: — Ух, сладко! Не, такой компот тётя Феня нам не давала.
Дядя Яша рассмеялся:
— Этот «компот» очень уважал мой отставной казак из Бейтоновки, у которого я ученье проходил. Ещё покрепче любил... Зато уж нас, детей, любил, как я эту принадлежность.
Дядя Яша звонко щёлкнул твёрдым, как ореховая скорлупа, ногтем по своей деревяшке.
— Школа, думаете, такая была, как на площади, — под железной крышей? Изба голая, а посреди печь. По обе стороны печи — два «класса»: перваки и старшенькие. Казак наш, водки накушавшись, на печке лежит и в обе стороны команду подаёт; с печи, значит, нашим образованием руководит. Наскучит ему умственная работа, привстанет да как гаркнет: «Кто там — Яшка да Ивашка, лети стрелой за святой водой!» Это он тач ханшин называл. Ну и бежишь, высунув язык, на ту сторону, в китайскую лавочку за китайской водкой.
— На ту сторону? — удивился Володя.
— Я тогда на Амуре жил. Против Бейтоновки китай ский городок был — Цяо-Цзян.
Рассказывая, дядя Яша всё подкладывал на оваль ное блюдо пышные, золотистые шанежки. Синюю каст рюлю сменила сковородка с жареной козулятиной, про тивни с песочным печеньем. Он угощал и приговаривал: «Ешьте, это всё самозаготовки».
— Самозаготовки! — шепнула Римма Лизе. Сколько масла и муки ушло!
— И сахара, — ответила Лиза. — Наверное, весь месячный паёк. — И шёпотом спросила: — И что это дядя Яша всё в ограду выходит? Всё беспокоится о чём-то!
— Дядя Яша, — неожиданно спросил Веня, — а что казак-то, учитель твой, жив сейчас?
— А на что он тебе? — ответил из кухни Яков Лукьянович. — Понравилась тебе его наука?
— Что вы, дядя Яша! — быстро сказала Лиза. — Вене всё равно, где учиться, лишь бы не учиться.
— Вот оно как! — Дядя Яша вошёл в комнату. — Да... Сивер-то, ребята, какой взыграл! Словно как в сказке великан одну ноздрю зажал, а в другую дует. Того и гляди, сопки снесёт. — Он сел на сундук. — Что ж это, Вениамин, про тебя говорят? Придётся сейчас допрос учинить. Расскажи про отметки.
— Дядя Яша! — тоненько-тоненько сказал Веня. — Тогда у всех спроси. По алфавиту надо: к-л-м-н-о-п-р-с-т...
— Тихо. Знаю алфавит. Вызываю на «О»: Отмахов Вениамин.
Веня заёрзал, завертелся:
— По физкультуре — пять, по рисованию — пять.
Он замолчал. Больше пятёрок у него не было.
— По ботанике — четыре. Я ещё опыты ставил и по корням сочинение писал.
— Ясно. Про ботанику хватит.
— По литературному чтению — три, по географии — три. — Веня торопился и глотал слова. — По истории, — он вдруг обрадовался, — ага, по истории три с плюсом.
— С плюсом? — переспросил Яков Лукьянович.
— Сам видел! Марня Максимовна в журнале плюсик поставила, мал-люсенький, совсем незаметный, карандашом.
— Плюсик? — опять переспросил дядя Яша. — За что? За то, что Перикл в кино ходил? По русскому-то что у тебя да по арифметике?
Веня уныло посмотрел на товарищей.
— Двойки у меня, — проговорил он еле слышно, — и по немецкому двойка...
— Так, — помолчав, сказал старый Отмахов и поднялся с сундука: — С праздником вас, Яков Лукьяныч!.. Ну ладно, вы хозяйничайте, а я на кухне покурю.
Чай был допит в полном молчании. Немножко стало веселее, когда занялись посудой. Нина и Римма принесли из кухни таз с водой, мочалку.
— Сначала чайную, потом обеденную, — сказала Нина. — Девочки моют, мальчики вытирают. Кто хочет, — добавила она.
На Володю Нина так и не посмотрела ни разу.
Дима немедленно отошёл в угол, к сундуку, и стал разглядывать охотничье снаряжение дяди Яши. Гремели в тазах чашки, тарелки, звенели ложки и ножи, а Дима думал о том, где бы он был сейчас, если бы...
Вот уж Дима никогда не поможет! — сказала Римма. — Просто даже нехорошо!
— Он вообще сегодня скучный. — Лиза показала свои остренькие, щербатые зубки. — Как же, ещё воскресенье пропустили — жалко!
И загремела от удовольствия посудой.
— Ой, — схватился за ногу Володя. — Ты что, Веня, одурел, шумовкой кидаться! Косточку отбил!
— Да я нечаянно... уронил! — Маленький Отмахов в испуге переводил глаза с Володи на Диму. «Вот это номер! Лизка-то, слышите, что говорит!»
Но Дима сидел себе на сундуке, перебирая пальцами патронташ дяди Яши и пренебрежительно усмехаясь, а глаза ушли в узкие щёлочки. «Значит, и Лиза прослышала».
— Всегда ты, Лизка, ерунду мелешь, — сказал он спокойно. — Краем уха услышишь, и пошла, и пошла! Язык у тебя ходуном ходит!
— «Ерунду? Ходуном?» — Лизка упёрла мокрые руки в бока и взглянула на Любушкина. — А ты, Ерёма, уже гоготать собрался. А хочешь, про тебя скажу? Ты всё на драгу к Сене бегаешь. Что, неправда?
— Ну и что, ну и правда! — пробормотал Ерёма.
— Комбинезон завёл, резиновые сапоги, даже шляпу, как у Сени. Скажешь, вру?
— Да это же всё отцовское! — Ерёма с такой силой тёр полотенцем большое синее блюдо, что Веня ожидал: вот-вот в блюде появится дырка. — И не собираюсь скрывать: всё равно драгером буду. Сеня обещал выучить.
— Вот! — торжествовала Лиза. — От меня не скроешь! А кто узнал, что дяде Яше дрова возят? Я! А кто
первый увидел, как Веня и Володя с тюками тащились? Я! Веня так пыхтел — я сначала подумала, что это эшелон на разъезде.
— Ох, ты! — Веня сердито вырвал из Ерёминых рук полотенце. — Медведь, блюдо сломаешь! Поставь в шкафчик на кухне.
В разговор вмешалась Римма.
— Вот, мальчики, нехорошо, — сказала она. — Володя — председатель совета отряда, а только о себе подумал. От себя вещи принёс, и всё!
Нина с горой вытертой посуды в руках стояла у дверей кухни. Она повернула к Римме продолговатое, в светлом пушке лицо:
— Он, наверное, думает, что одним его полушубком можно всех бойцов обогреть.
Володя не успел ответить, как Нинин голос раздался мз кухни:
— Ребята, а дяди Яши-то нет! И Ерёма ушёл.
Школьники высыпали в кухню. И правда: исчезла с табурета войлочная шляпа дяди Яши, и зелёной толстой Ерёминой куртки не видать на вешалке.
— Куда же они ушли?
— Придут, — тоном хозяина сказал Веня. — Может, дрова в ограде колют... А насчёт вещей, Нина, я вот что скажу: и другие принесут, кто, конечно, сознательный.
— А может, не у всех полушубки и валенки есть? — сказала Нина. — Наша мама всё отцовское сдала уже — что же теперь делать? Петя просит полушубок, Кира просит, и мне надо сдать. Не все такие богатые, как Сухоребрий или Бобылкова.
Володю передёрнуло: «С Тамаркой в ряд поставила».
— Ну, что же, — сказал он, — может, кто согласится за тебя принести.
— Ты, что ли?
— Хоть бы и я!
— А потом по всему прииску похваляться будешь, да? Так надсмеешься, что со стыда помру!
— Я? Нина, я?
— Ты! Ты! — со слезами в голосе крикнула Нина. — Ты! Ты! Ты!
Она стояла, прижав руки к груди.
— Когда я смеялся над тобой? Ну, говори, при всех говори! Я не боюсь! — требовал Володя, стоя прямо про-
т
тив Нины. Родинка у него над губой словно ещё больше потемнела.
— Говори же, Нина, говори скорей! — сказала Лиза.
— Говорить ей нечего, — сказал решительно Дима. — Ерунда какая-то.
— Ерунда! Да ты... да вы все надо мною смеётесь! Я знаю!
Нина, уже всхлипывая, закрыла лицо руками.
Все? Но никто нигде никогда не смеялся над Ниной!
— Выдумала тоже!
— Наплела на Володю!
— Да чего ты, Нина?
— Это даже некрасиво!
Последние слова задели Нину. Она открыла глаза
— Некрасиво? А красиво врать, будто я списываю? Вы все за Володю — как же, «хороший товарищ», председатель совета отряда. А мне Тамара про него всё рассказала!
Тамара? Вот как! Володя опешил. Он растерянно посмотрел на товарищей:
— Ребята, но я же не говорил этого, честное пионерское!
Римма оказалась самой трезвой и рассудительной. Она схватила Нину за плечи и силком усадила на место:
— Рассказывай. Сейчас же расскажи нам всё!
Но Нине рассказывать «е пришлось. Дверь растворилась, и в дом вбежал запыхавшийся Ерёма Любушкин. Он долго мотал головой и размахивал руками, пока не совладал с дыханием:
— Дядя Яша прислал... Девочки, бегите за рабочими... Лёд крупный пошёл... Леспромхозовские плоты с берега сорвало... Надо предупредить, чтобы дра-гу увели... Ребята, айда на Первый стан!
32
Три километра, и всё бегом, без передышки. Подгоняемые хлёстким сивером, школьники добежали до протоки, пересекли её и поднялись на взлобок. Они увидели набухший, свинцово-тёмный Урюм; толстые серо-белые льдины стремительно проплывали вниз по течению. Льдины вращались, словно танцуя, сшибались, врезались в берега...
Драпу мальчики увидели сразу. Её окрашенные ь красный цвет борта ярким пятном выступали на фоне тёмной реки и белых ледяных гльгб. Драга тихо смещалась к тому берелу. Свержу драга напоминала гигантского жука, сонно шевелившегося на поверхности воды: четыре боковых каната, соединявшие борта понтона с берегами, — словно лапки; головной канат — словно хоботок, спущенный в воду.
Ребята по крутому склону побежали вниз, карабкаясь до бугристо-ледяной поверхности уже смёрзшихся галечных отвалов. Эти каменные голыши были как белые, серые, жёлтые шары в стеклянной упаковке. Они словно выкатывались из-под ног, и мальчики спотыкались и падали.
Но вот мальчики вышли к берегу. Хлещет под яростным ветром красный флаг над драгерской будкой. Плывут льдины, а на драге всё спокойно. Вот она сместилась ещё ближе к берегу, черпаковая рама немного приподнялась над уровнем воды, и черпаки, только что выбиравшие породу со дна, теперь, как огромный фрез, снимающий стружку, стали срезать надводный слой почвы.
— Любовь Васильевна! Сеня!
Как огромная велосипедная цепь, вращались вплотную пригнанные друг к другу черпаки. Они выплывали чередой медленно и важно; их разинутые пасти были набиты серо-жёлтым песком; среди песка мелькали камни и огромные валуны, почерневшие куски дерева, бородатые водоросли. Все без разбору выгребали неутомимые ковши со дна реки. Чёрные влажные тела черпаков, словно кланяясь новыми козырьками, проплывали вверх по цепи, чтобы сбросить свой груз через завалочный люк в бочку. Бочка быстро вращалась, валуны бились о её стенки, песок сыпуче и яростно шелестел, и всё вместе грохотало, щёлкало, лязгало, тарахтело...
И вдруг разом всё стихло: драга выходила на середину реки.
— Сеня! Чугунок! Любовь Васильевна! — вразнобой закричали мальчики.
В окошке драгерской будки показалась голова Карякиной, туго повязанная красной косынкой. Любовь Васильевна поглядела вперёд, по сторонам, сказала что-то невидимому собеседнику. Бросив взгляд на отвалы она увидела школьников и помахала им рукой:
— Берите лодку, вон у шустов!
Мальчики почти скатились с отвалов к пологому берегу. У шустов, наполовину залитых водой, покачивалась лодка.
Ерёма оттолкнулся веслом от жёлтого песчаного дна. Маленькие льдинки запрыгали по воде вокруг лодки. Дима опустил руку за борт — ледяная вода обожгла пальцы.
Ерёма осторожно подвёл лодку к понтону, привязал к кольцу, вделанному в борт, и пе(рвым выскочил на палубу. Они поднялись по лесеике, пробежали мимо грохочущей бочки, поднялись ещё раз и по высокой, узенькой лестничке с железными перилами добрались до дра-геркн.
— Любовь Васильевна! Любовь Васильевна!
— Тихо, ребята, тихо! Обождите! — сказала Карякина своим спокойным голосом.
Драга, как говорят приискатели, зашагивала на новый забой.
Любовь Васильевна оттянула назад высокий рычаг. Медленно и грузно поднялась на блоках черпаковая рама; черпаки, вздымаясь в воздух, словно отряхивались от воды. Затем Любовь Васильевна нажала кнопку на белом мраморе пульта управления. Понтон задрожал. Передний, становой канат вытянулся струной и, сматываясь на барабан, потянул драгу вперёд.
Навстречу драге двинулась серая речная гладь, заспешили льдины, проплывающие мимо. Порыв ветра хлестнул в лицо.
Драга продвинулась на метр-полтора. Любовь Васильевна снова отвела рычаг, нажала кнопку — нижний конец рамы опустился.
— Любовь Васильевна! — во всё горло крикнул Володя. — Да вы послушайте!
Карякина в ответ погрозила им пальцем. Ребята, топчась на месте, молчали, понимая, что Любовь Васильевна не оторвётся от механизмов, пока не окончит за-шагивание.
Но вот драга стала вычерпывать породу со дна реки. Черпаки, появляясь из воды, шли на цепи, как вагонетки в гору; огрокинув свой груз в люк, они где-то позади вновь ныряли в воду. Чугунок, стоявший на носу понтона. вылавливал из черпаков огромные глыбы породы и
выбрасывал их за борт. В этих глыбах не было ни трамма юлота, а провалится такая махина в прорезь, может пробить обшивку, попадёт в бочку, будет бить изнутри о стейку и выведет бочку из строя.
— Любовь Васильевна! — дождавшись, когда Карякина оторвалась от рычагов, очень решительно сказал Володя. — Там лесины с берега смыло... Прямо на драгу идут!
Карякина быстро выглянула в переднее окошко, всмо грелась в реку.
— Сеня, - крикнула она Чугунну, — погляди-ка, что гам впереди, вон у, мыса! Ил,и это у меня в глазах зарябило?
Чугунок, оставляя резиновыми сапогами мокрые пятна на палубе, перешёл к левому борту. Несколько секунд он молча смотрел вверх по течению; мальчики тоже придвинулись к окошку. Метрах в ста, там, где берег острым углом выступал в Урюм, вода словно бы сгустилась, почернела, и в этой черноте вскипала языками белая пена.
— Лесины это, Любовь Васильевна, — целое войско! — ответил Чугунок. — Будет сейчас ледовое побоище! — И вдруг другим голосом, словно читая по книге, произнёс: — «Высокая ледяная лавина, направляясь к северу, с огромной быстротой неслась на бриг». — И снова своим голосом сказал: — Ну, чалдоны, будьте наготове!
Приглядевшись, мальчики различили огромные, многометровые брёвна, которые неслись навстречу драге, словно флотилия подводных лодок. Быстрина шла ближе к правому берегу Урюма, как раз там, где было сейчас судно, и брёвна устремилась сюда. Карякина поняла опасность. Глубоко запавшие глаза её словно похолодели. Каждое движение её у рычагов и пульта сделалось точным, рассчитанным. Ребят, напряжённо следивших за нею, она будто не замечала. Карякина подняла раму, включила лебёдку и, разматывая правые бортовые канаты, пыталась увести драгу из стремнины к берегу.
Да, но брёвна-то, брёвна — что они, зрячие, что ли? Или кто управляет ими? Брёвна тоже повернули в сторону медленно уходящей к левому берегу драги.
Карякина закусила губу. Она оповдала с манёвром всего лишь на несколько секунд...
— Ну, мальчики, выручайте! — По дрогнувшему го-
лосу Карякиной ребята поняли, что опасность грозит большая. — Сеня, покажи ребятам, где багры! — крикнула она. — Отгоняйте лесины!
Все четверо горохом скатились по узеньким, крутым лестничкам на нижнюю палубу, сняли с противопожарной доски длинные багры-пики с крючками на концах и побежали на нос понтона.
— Дима и Ерёма — у черпаковой прорези, — послышался сверху голос Карякиной, — Чугунок — по левому борту, Веня и Володя — по правому...
Брёвна приближались.
— Ну и махины! — ухмыльнулся Чугунок. — Долбанёт, и пойдёшь вместо черпака дно царапать. «Ни с места! — вскричал Гаттерас. — Следите за льдами!»
И оттого, что Сеня помянул своего Гаттераса, как-то спокойнее стало у мальчиков на душе. Склоняясь над водой, сжимая нацеленныебагры до боли в суставах, мальчики ожидали атаки. Вот лесины уже в десяти, пяти... трёх метрах.
— Сеня! — предупредила Карякина. — Берегись!
Чугунок зацепил багром скользнувшее к понтону
бревно, провёл его вдоль борта и с силой оттолкнул в стремнину.
— Плыви себе сторонкой! — крикнул он лесине — Тебя ж, дура, не трогают, и ты отвяжись.
И снова склонился с багром над бортом:
Эх, отвяжись, дурная жизнь,
Привяжись, хорошая!
Володя с Веней стояли на правом берегу. Сдвинув светлые брови, Володя следил за движением лесин. Одна из них, наскочив на другую, свернула под прямым углом н ринулась наискось к понтону, точно намереваясь протаранить борт. У Володи пересохло в горле. Ох, ну и бревно — целый корабль! И два сучка — словно корабельные люки. Секунда, ещё одна, и Володя с силой упёрся багром в глазастый комель. Его отбросило назад; Он больно ударился спиной о мачту. Зато бревно прошаркало вдоль Обшивки и, обогнув корму, уткнулось тцрчком в вязкие жёлтые пески. Так ему! Нечего было глаза таращить!
— Молодец, Володя! — услышал он голос сверху. Осторожнее.
Ломило спину; казалось, она превратилась в сплошной синяк... Ага, вон ещё один гад метит в понтон! Размахивая багром, Володя побежал вдоль борта.
На носу понтона, у черпаковой прорези, тоже шла схватка с лесинами. Ерёма сбросил телогрейку, засучил высоко рукава рубахи. Его мускулистые руки и широкое лицо блестели от пота, ноги словно вросли в палубу; небольшие медвежьи глазки зорко перебегали с бревна «а бревно, а багор наносил меткие и сильные удары... Дима, тоже засучив рукава изорванной ковбойки, не отставал от товарища. Он чувствовал себя сильным, собранным, готовым к борьбе. Он даже не заметил, как в воду упал отцовский картуз и закачался рядом с понтоном, выставив косым парусом чёрный, блестящий козырёк.
— Ерёма! — услышали мальчики голосКарякиной. — Ерёма!
Но и Ерёма и Дима уже заметили огромное бревно, мчавшееся, как тцрпеда, прямо на «их — к носовой прорези понтона. Жёлтый, начинавший чернеть комель, погружённый на три четверти в воду, был в обхвате не меньше двух метрОв. Слоноподобное лесное чудовище легко и бесшумно, словно сберегая силы для удара, неслось на беспомощно-неподвижную драгу. Вода шелестела и морщилась, расступаясь, а за бревном оставался пенный след...
Метрах в пяти от понтона бревно крутанулось вокруг оси, комель отнесло назад. Дима понял, что багром он не достанет, что лесину сносит ближе к Любушкичу. Он прыгнул с понтона в прорезь, ближе к товарищу. С левого борта на помощь спешил Чугунок.
Ерёма ожидал, широко расставив ноги и наклонив туловище вперёд. Он точно слился с багром. Вот сейчас он вонзит острый наконечник и крючок в жёлтый круг. Но бревно, будто у него были глаза, чуть сместилось — на несколько сантиметров! — и багор, царапнув толстую коричневую кору, скользнул мимо...
— Эх! — только и успел выкрикнуть Е(рема.
Сильный удар потряс понтон. Внизу, у прорези, раздался хруст. Качнулась над головой высоко взнесённая на блоках черпаковая рама. Заскрежетали, заскрипели лебёдки. Свистнув и прожужжав, лопнул передний канат; концы его вяло повисли в воде. Дима и Ерёма, стоя рядом, ясно видели, как зелёной толстой струёй крутилась
вода, прорываясь через пробоину внутрь понтона. А бревно, сделав своё дело, повернулось к понтону боком н мирно закачалось у бокового среза...
Любовь Васильевна с телогрейкой в руках по лестничкам обежала на палубу.
— Сеня, звони на прииск! — крикнула она. — Ерёма, быстро за мной!
Она исчезла в люке, ведущем в трюм. Любушкин бросился вслед за ней. Дима хотел бежать за Любушки-ным, но вдруг увидел Володю, барахтающегося в воде у правого борта. Дима кинулся туда. Он слышал, как наверху, в драгерке, кричит в телефон Чугунок: «Алло, прииск! Алло, контора!» Пробегая мимо лебёдок, Дима поскользнулся, и что-то острое, железное ударило его в надбровье. Голову словно опалило огнём, в глазах всё закружилось, и он грудью навалился на барабан лебёдки. Только бы удержаться, не сползти на пол. Надо же вытащить Володю, а потом бежать в трюм. Сквозь тупую боль в голове, сквозь вату, заложившую уши, настойчиво доносился голос Чугунка: «Алло! Алло! Говорит драга пятьсот семь! Алло, контора!.. Чтоб вас... Контора!..»
— Дима, очнись, Дима!
Володя, мокрый с ног до головы, стуча зубами, перевязывал ему голову изорванным на полосы носовым платком.
— Эх, Димка, здорово же тебя расшибло! Прямо об рукоять лебёдки шмякнуло. А меня, понимаешь, в воду столкнуло... Ничего, выбрался. Только магнит вот — из кармана и сразу на дно. Теперь попробуй разыщи! Жалко!
И Диме почему-то представился не железный брус, а огромный металлический щит на колёсах, как на Володином чертеже. Конечно, жаль! А в голове всё помутилось, и тошнота подступила к горлу.
— Любовь Васильевна, — донеслось сверху, из дра-герки, — не отвечает прииск. Всё к лешему оборвано!
— Что ж, живее вниз! Давай пластырем залеплять! Ерёма, милый, уж как-нибудь пока телогрейкой сдержи.
Дима и Володя, забыв про все свои беды, кинулись помогать Любови Васильевне и Чугунку.
Живее! Живее!
И вот уже большой квадратный кусок брезента распластан на палубе.
Живее! Живее!
Замёрзшие, затвердевшие пальцы привязывают к металлическим кольцам толстые мокрые канаты, а к их концам — камни.
Но, как ни прижимал Ерёма Любушкин телогрейку к пробоине, а вода всё-таки со свистом и хлюпаньем врывалась в трюм.
Нос понтона медленно опускался всё ниже, всё ниже, и вода заливала низкую палубу. Ноги скользили. Вот-вот драга уйдёт на дно....
Чупунок спрыгнул через прорезь в ледяную воду:
— Подавайте!
Карякина и Володя с одного конца, Дима и Веня с другого сбросили канаты с каменным грузом.
Вода сбивала Сеню с ног, вода срывала брезент, но Сеня онемевшими руками упрямо прилаживал пластырь. А струёй воды пластырь всё не присасывало к пробоине.
Навалившись на брезент всем телом, прижав его к пробойней руками и ногами,Чугунок наконец крикнул:
— Затягивайте!
Мальчики и Карякина живо прикрутили верёвки — к столбам мачты, к перилам откидного мостика. Пластырь стал на место. Доступ в трюм воде был преграждён.
Когда дядя Яша во главе ремонтной бригады — с досками, просмолённой кошмой, инструментами — прибыл на драгу, понтон уже выпрямился. Аварийные насосы выкачивали из трюма последнюю воду. Завизжали пилы, застучали топоры, запахло горячей смолой.
Дядя Яша поднялся наверх, в драгерку. Тут у раскалённой железной печи сушили одежду Корякина; Чугунок и мальчики.
— Любовь Васильевна, — оказал Яков Лукьянович, — молодчина вы, Любовь Васильевна! Спасли драгу. И ты, Чугунок, показал себя. А вы, ребята... — Он подошёл к Диме, посмотрел на повязку, сквозь которую проступали красные пятна: — Вот, брат, всё как на фронте! Выходит, когда сердце-то готово к подвигу, подвит рядом...
И он глубоко-глубоко, до самой души, заглянул в блестевшие под большим, надвинутым лбом упрямые Димины глаза.
На восьмое ноября Тамара Бобылкова пригласила к себе Римму Журину, Володю Сухоребрия и Машу Хлудневу. Аграфена Самсоновна испекла сладкий пирог с цукатам. Конечно, пирог поплоше, чем в прошлые годы: из серой пайковой муки. И всё же пирог получился вкусный, с поджаристой корочкой. Умела Аграфена Самсоновна печенюшки печь! Но пришла одна только Маша, и то с опозданием.
— Тома. — спросила мать, ставя на круглый обеденный стол блюдо с пирогом, — хорошо ли ты приглашала?
— По два раза говорила, — пожала плечиками Тамара. — Маша, ты ведь слышала?
— Конечно, только я думаю, что не придут.
— Вот как! Почему же?
— Ну просто, как тебе сказать... — Маша замялась. — Ты же знаешь... Устали после вчерашнего, отдыхают.
— Да, — покачала головой Аграфена Самсоновна, — говорят, если бы не школьники, утонула бы драга.
— Факт! Ужасная трагедия! — живо подхватила Маша. — На прииске — я проходила и слышала — все только и говорят о драге.
— Говорят, Володя смелее всех был! — живо сказали Тамара. — Он чуть не утонул... А вообще, — вдруг рассердилась она, — уже и загордились сразу. Герои!
— Нехорошо, Тома, — вмешалась мать, — это же твои товарищи!
— Не-хо-ро-шо! Не-хо-ро-шо! — пропела Тамара. — Лучше-ка, мамочка, давай пирог!
Аграфена Самсоновна вздохнула, отрезала девочкам по куску пирога, налила сладкого чаю.
— Ну и пусть не приходят! Правда, Маша? — сказала Тамара. — Мы и сами можем пирог съесть. Ты ешь, Маша, ешь — я тебе ещё отрежу.
Маша Хлуднева всегда всё нахваливала, всё ей у Тамары нравилось: «Как красиво у вас!» «Какая ты, Тамара, нарядная!» «Как твоя мама вкусно готовит!» Тамара и Аграфена Самсоновна привыкли к Машиным похвалам, но сегодня она вяло и скучно съела пирог и сказала только: «Спасибо». Это не устраивало Тамару.
— Вкусный пирог? — спросила она.
— Да, — ответила Маша И не добавила: «Ужасно вкусный».
После чая подруги стали собираться в клуб. Тамара вырядилась в новое темно-синее платьице с алой оторочкой у ворота; долго в прилежно повязывала новенький ярко-красный пионерский галстук.
— Вот видишь, хорошо я сделала прошлой весной, — расхваливала себя Аграфена Самсоновна, любуясь Тамариным платьем:. — и крепдешину, и жоржету, и бархату накупила. Деньги уходят — вещи остаются.
Тамара вертелась перед зеркалом и не могла наглядеться на себя.
— Красивое платье?
Тамара ожидала, что Маша сложит ладошки и скажет: «Ох, какое бравенькое!» Но Маша серым голосом ответила:
— Хорошее платье, новое.
«Новое. Только-то! Расстроилась, что никто не пришёл. Ну и пусть их! Была бы честь предложена!» Тамара участливо спросила:
— Что с тобой. Маша? Не заболела?
Маша встрепенулась:
— Нет, я здорова. Только... Тома, может, не пойдём в кино? Лучше твой альбом посмотрим. Или в фантики поиграем.
Она знала, что Тамара очень дорожит своим альбомом со стихами, переводными картинками и засушенными цветочками. А в фантики играть Тамара была великой мастерицей.
— Здравствуйте! Почему это я не должна идти в кино?
— Мы, наверное, опоздали... — робко сказала Маша.
— Тома, — вмешалась Аграфена Самсоновна, — и вправду, не ходи. Занялась бы исщрией. Ведь у тебя..
— Мамочка, должна же я отдохнуть! Всё-таки праздник. И не будут же сразу после праздников спрашивать!
Тамара сердито посмотрела на Машу и повелительно сказала:
— Идём!
Они в самом деле опоздали. Уже погасили свет, и девочки в темноте пробрались на свои места.
...Пётр Первый ведёт свои войска на Нарву, грохочет русская артиллерия, от стен древнего российского горо-уа бегут опрометью шведы.
И в самый разгар битвы кто-то впереди Тамары и Маш,и садится на спинку кресла и кричит изо всех сил:
— Бей фашистов, бей гадов!
Б зале шумно и одобрительно смеются.
— Отмахов, сядь, ты мне мешаешь! — (говорит Тамара.
— А, коммерсанта пришла! (Тамара узнаёт голос Пуртова. Голова у него забинтована). Слезь, Веня! Может, конфетку получишь.
— Такой конфеткой ещё подавишься, — ответил Веня, но слез.
Сзади кто-то фыркнул.
— Что это они? — Тамара оглянулась на Машу
Та с каменным лицом смотрела на экран.
Весь сеанс Дима и Веня изводили Тамару колкими и ядовитыми словечками. Тамара еле досидела до конца картины.
При выходе из клуба Тамара и Маша столкнулись с Риммой Журиной.
— Что же ты! — с упрёком сказала Тамара. — Ждала тебя, ждала. Пирог мама испекла.
— Не (могла, извинись перед мамой, — ответила Римма, пристально-холодно взглянула на Тамару и отвернулась.
— Пойдём сейчас, — ещё ничего не понимая, но обеспокоенная, сказала Тамара, схватив Римму за рукав пальто. — Пойдём, там ещё пирог остался.
— Ешь сама! — со сдержанным гневом ответила Римма. — Мне твоих пирогов не нужно!
Она вырвала руку « убежала.
— Вот ещё! — только и смогла сказать Тамара. — Подумаешь! Идём, Маша, без них справимся.
Но и Маши рядом с ней не было.
34
На перемене к Тамаре подошёл Володя. Хмурое лицо его казалось бледным, губы обветрились, щёки словно запали.
— Сегодня приходи на совет отряда, — быстро сказал Володя и сразу отошёл, сделав вид, будто кого-то ищет.
— Зачем, Володя? — крикнула Тамара вслед.
— Узнаешь!
Тамара пыталась разузнать, зачем её вызывают. Римма Журина сказала, что не знает. Нина смотрела так откровенно холодно и недружелюбно, что Тамара даже и не пыталась подступиться к ней. Оставалась Маша, но на уроке Маша всё отворачивалась, а лишь только звонил колокольчик, как назло куда-то иочезла.
Тамара даже обрадовалась, когда на большой перемене Лиза Родионова предложила ей поиграть в прятки. Её удивило, правда, что вместе с Лизой в круг стали Дима и Ерёма. Обычно они с Тамарой не играли.
— Ия буду! И я!
Это, запыхавшись, подбежал к пионерскому клубу Веня Отмахов.
Лиза, никого не спрашивая, самочинно заняла позицию в центре круга и быстро, взахлёб начала:
Катилася торба
С высокого горба,
В этой торбе
Хлеб, соль, пшеница,
С чем ты хо-чешь
По-де-лить...
Последние слова Лиза произносила раздельно, по слогам, больно тыча каждого остреньким пальцем в грудь. И все внимательно следили за этим иглоподобным пальчиком и терпеливо сносили его уколы.
— ..ся! — Веня Отмахов почувствовал тычок в грудь: — Тебе, кудрявенький!
Веня покорно отошёл к пионерскому клубу и приело нился лицом к дверному косяку. Играющие разбежались
Лиза схватила Тамару за руку:
— Я потайное местечко знаю, так схоронимся — ни за что не найдёт. Бежим!
Она почти насильно увлекла Тамару к штабелям дров, которые занимали всю глубинную часть ограды — между клубом и школой. Одну за другой огибали они белые берёзовые и красновато-серые лиственничные по ленницы, всё глубже забираясь в дровяной лабиринт.
— Лиза, мы же сами ничего не увидим, — сопротив-шлась Тамара. — Как же мы застучимся?
— Увидим! Мы да не застучимся!
Лиза остановилась только тогда, когда они очутились н узком «олодце, между штабелями и глухой стеной школьной теплицы. Запыхавшаяся и торжествующая, Лиза крикнула:
— Вот она!
Тамара попятилась... Как тут очутились Дима и Ере-ма? И почему у всех такие чужие, странные лица?
— Вот ещё! Что это такое? — ломающимся от страха голосом выкрикнула Тамара.
— А то! — Лицо у Димы было мрачное, на лбу белая повязка. Дима приблизился к Тамаре. — А то, что ответа от тебя требуем: зачем про какие-то тайны плетёшь? Зачем Нинку с Володей поссорила?
Тамара посмотрела назад: там, заслонив проход, стоял Веня. Она повернулась направо: там, подбоченившись, с самым решительным видом стоял Ерёма. А рядом с Тамарой, как страж, — Лиза. Удрать было невозможно. Тогда Тамара, презрительно выпятив губу, сказала:
— Кто ссорил-то? Сами поссорились, а я при чём?
— При том. — Дима придвинулся к Тамаре на шаг. — Кто просил у Нины задачу списать?
— Очень я нуждаюсь! — Тамара отступила на шаг. — И вообще, пустите меня! Не хочу с вами разговаривать!
— Ишь, ещё разговаривать не хочет! прогудел Ерёма.
— Вот и продержим тебя тут до ночи! — тоненько выкрикнул за Тамариной спиной Веня. — И не выпустим, пока совесть не зазреет.
— Погоди, Венька! Значит, задачки, не списывала и конфеток не предлагала? На Володю не наговаривала? — спрашивал Дима Тамару, всё так же угрюмо поглядывая на неё.
Краска злости и стыда хлынула Тамаре в лицо. Вот почему Пуртов вчера кричал насчёт конфетки! Все знают, всё Нинка рассказала. Но ведь никто не видел и не слышал. Не такая она дура, чтобы при всех... Пусть докажут!
— Ничего я не говорила! Ничего не предлагала! — закричала Тамара. — Пустите, вам попадёт! Хулиганы!
— Ещё обзывается! — снова тоненько выкрикнул Веня. — Вот змея!
— Запомни, Бобылиха, — сказал Дима, — запомни: не признаешься — жалеть будешь!
Тамара, вне себя от страха, пятилась к проходу, где стоял Веня. Храбрый племянник Якова Лукьяновича пятился вместе с нею.
— Ой! — Это Веня наткнулся на кого-то.
Он испуганно обернулся: перед ним стояла Антонина Дмитриевна в своём синем спортивном костюме, со свистком в руке.
— Что это вы нут задом наперёд ходите? Так вы и к вечеру до школы не дойдёте!
Тамара, ни слова не говоря, метнулась мимо вожатой. Антонина Дмитриевна проводила её взглядом:
— Зачем вы сюда забрались?
«Выручай», — прочитал Веня в глазах у Димы и Еремы.
— ..Это мы, — заговорил он, — это мы... по серьёзному делу. В военную игру играем. Тут, значит, у нас штаб. Дима, выходит, у нас командир, а мы, выходит, бойцы... А Тамара, выходит...
— А Тамара не выходит, Тамара убегает, — улыбнулась Антонина Дмитриевна. — И вы бегите, уже звонок был.
Тамаре в этот день пришлось вынести ещё одно испытание.
В середине урока Мария Максимовна вызвала Тамару. Для Тамары — полная неожиданность. Она не повторила ни строчки! Даже не перелистала учебника. Тамара стояла у карты Древнего Востока, и голова была совсем пустая, а пальцы еле держали указку. Нет, она ничего не может рассказать о походах Александра Македонского.
Мария Максимовна выждала и обратилась к классу:
— Кто-нибудь желает помочь Тамаре?
Учительница часто обращалась с таким вопросом
к школьникам. И обычно поднимался лес рук, особенно, когда речь шла о походах и битвах. А сейчас «е поднялась ни одна. Дёрнулась рука у Володи Сухоребрия. Встрепенулся было Ерёма Любушкин. Загорелись глаза у Нины Карякиной. Но никто не вызвался отвечать.
Нет, не так вы задали сегодня вопрос, Мария Максимовна!
— Дети, — отчётливо произнесла она, — я спросила: кто поможет Тамаре и расскажет о походах Александра Македонского?
И снова никто не поднял руку. Класс затих, затаился, v-шёл в себя. Медленно, лицо за лицом, обвела Мария Максимовна взглядом всех пятиклассников. И каждый, встречая етот испытующий взгляд, опускал глаза. Мария Максимовна перевела взгляд на Тамару. Девочка тоже стояла с опущенными глазами и чертила указкой невидимые узоры на полу.
— Ерёма Любушкин! негромко вызвала старая учительница.
Ерёма — большой, сильный, умный и добрый Ерёма — кулаками опёрся на парту.
— Я не знаю! — пробормотал мальчик.
— Римма Журина!
— Я забыла, — решительно ответила девочка и закусила губу.
— Маша Хлуднева!
— Я... Александр Македонский... он... — Маша замолчала и с сожалением смотрела на Тамару.
— Веня Отмахов!
— Мария Максимовна, — торопливо ответил мальчик с кудрявой головой, — я в следующий раз про всю Грецию расскажу, и про индийский поход, и про персидский, а сегодня всё начисто из головы вылетело. Ровно из пушки по ней пальнули!
— Садись, садись!
Мария Максимовна подошла к парте, за которой сидел её лучший ученик. Она уже знала, что он откажется, но вызвала.
Володя Сухоребрий («И почему это у него губы сегодня такие белые?») ответил:
— Я знаю, Мария Максимовна. Мы все знаем. Но мы не можем отвечать. Мы... мы не хотим помогать Тамаре Бобылковой!
Мария Максимовна до конца урока никого больше не спрашивала.
А Тамара Бобылкова просидела до звонка, ни разу не повернув головы, не шевельнув рукой, с застывшей на лице гримасой отчаяния и стыда.
Не успела Анна Никитична притворить за собою дверь учительской, как следом вошла Карякина:
— Быстро вы... Уж кричала вам, кричала!
— Замёрзла я. — Анна Никитична сбросила со стуком туфли, подсела к печке и протянула ноги к железной дверце. — Как же всё-таки холодно у вас... Да вы садитесь, — спохватилась она, — садитесь.
— Некогда рассиживаться... Да-а, видать, не пообвыкли вы. Туфельки в эту пору y нас не носят, на катанки переходят.
Учительница не ответила. Она приоткрыла дверцу, и огненная полоса ворвалась® полумрак комнаты. Сверкнула медная ручка двери. Вспыхнул в углу, возле дивана, бело-красный муляж человека.
— Ноги сожжёте! — Карякина покачала головой, подошла поближе. — Эк прихватило вас! И морозец-то пустяковый, не больше тридцати.
Огонь из печки осветил её усталое лицо. Она сощурила покрасневшие от бессонницы глаза, внимательные и насторожённые.
— Зима, говорят, нынче лютая будет, — продолжала Карякина. Она нерешительно смотрела на неподвижно сидящую (учительницу. — Я вот зачем пришла. Вещи тёплые для бойцов, что школьники собрали, отправили или нет?
— Вещи? Какие вещи? — переспросила Анна Никитична. — Ах, да, да! Кажется... должно быть... Да что же вы не сядете? — с некоторым раздражением сказала учительница.
— За Валерой мне надо, в садик. Я вот к чему. Мужнину лопатину сдала я в прииском, оттуда ушло. А ребятня моя в обиде: мол, нам сдавать нечего. Я что придумала: нашла шматок шерсти, хорошая шерсть, своё-дельная, навязала носков и варежек. Нина с Кирой помогали, а нести в шкоду стесняются.
Карякина замолчала, с тревожным любопытством поглядывая на учительницу.
Анна Никитична пожала плечами:
— Глупости! Ну не всё ли равно? Пусть приносят!
— Да вот боятся! Засмеют — мол, что такое варежка против полушубка!
— Пусть приносят! — повторила Анна Никитична. — Я же говорю — глупости.
— Ну вот, а они своё: стыдно да стьгдно. А чего стыдиться? Значит, можно? — не очень убеждённо сказала1 Карякина. — Ну, пора мне, а то будет выговор от младшенького.
Карякина сделала шаг к двери, обернулась:
— Ещё хотела вам что сказать: хорошие ребята в вашем классе. Уж я-то убедилась! Спасибо вам, сил на них немало кладёте...
Не услышав ничего в ответ, она отворила дверь н тотчас же столкнулась с невысокой, коренастой девушкой.
— Здравствуйте, Любовь Васильевна!
— Здравствуй, почтальонша!
Это была Настенька-письмоносец. Огромная, набитая до отказа почтовая сумка висела у неё спереди. В обеих руках были свёртки, перевязанные шпагатом, пакеты, круглые пачки бандеролей.
Карякина посмотрела на переполненную Настенькину сумку, подумала и воротилась вслед за девушкой в учительскую:
— Не уйти мне, однако, отсюда.
Настенька свалила пакеты и свёртки на стол; сняв синие с ярко-зелёной каймой варежки, она старательно дула на исполосованные шпагатом красные пальцы.
— Прямо с почты. Ещё в конторе не была и в прод-снабе. Ещё надо на Первый стан, в Иванчиху.
Она перестала дуть на пальцы и занялась сумкой. Казалась непостижимой ловкость, с которой девушка разбиралась в ворохе газет, журналов, писем.
— Вот вам, Иващенко, письмецо.
Анна Никитична выхватила из рук Настеньки сложенное треугольником письмо, шире раскрыла печную дверцу, и в комнате стало светлей. Анна Никитична торопливо развернула письмо.
Карякина подошла поближе к столу. Из Настенькиной сумки выглядывали сложенные узкими полосками газетные листы, серые обложки журналов; за ними, в глубине, роились письма — толстые пачки белых, голубых, розовых конвертов.
Женщина немигающим взглядом осмотрела сумку. Неужели среди всех этих писем нет того, которое она выплакивает длинными зимними часами, того, которое согрело бы ей сердце и дало радость детям, прибавило бы сил и бодрости в суровой её жизни?.. Не сразу заметила Настенька этот пристальный взгляд.
— Так, «Правда» — один экземпляр, «Известия» — два, «Забайкальский рабочий» — пять, «Спутник агитатора» — один. — Она испуганно взглянула на Карякину: — Ох, да что вы! Родионовой есть, Отмахову, а вам... Нету вам, ну право нету, — виновато повторила девушка.
Морщины резче обозначились на худощавом лице Карякиной, углы губ опустились.
— Не судьба мие сегодня. Что ж, хоть другим есть, и то хорошо! — Она посмотрела на Анну Никитичну своими глубокими глазами. — Вот, видать, к нашей учителке прилетела счастливая весточка. Вон как разулыбалась!
Анна Никитична оторвалась от письма. Не надевая туфель, в одних чулках, подошла она к Карякиной — близко-близко, почти вплотную:
— Вы понимаете, какая радость! Старики мои ко мне выехали! Ох, и пешком шли и в канавах отлёживались. Всё же удалось выбраться и в поезд сесть. Сейчас где-то под Уралом... Хорошо бы узнать, когда поезд придёт!
Подменили, что ли, Анну Никитичну? Она, стоя то на правой, то на левой ноге, проворно надевала туфли.
— Вона, сразу отогрелась! — Карякина засмеялась своим удивительно молодым смехом. — Теперь пусть мороз градусы набавляет — ништо вам!
— Ништо, ништо, Любовь Васильевна! — Учительница встряхнула длинными волосами. — Вот только новая забота: где устроить, чем накормить.
— Ничего, устроитесь. Не оставим без помощи.
Анна Никитична посмотрела с улыбкой на Карякину и слегка покраснела:
— Любовь Васильевна, а я... я хотела вам сказать: очень хорошо вы придумали насчёт варежек. И знаете, как надо сделать: чтобы все, все школьники принесли и варежки и носки. Тогда и ваши поймут, что это нужно, что это не мелочь. Верно?
— Вот и хорошо, — с облегчением сказала Карякина. — Все же поняли меня! Ну, теперь пойду... Садик, должно, закрыли — как бы Валерик сам в путь-дорогу не отправился.
Учительница снова подошла к печке, собираясь перечитать письмо. Но на её месте сидела Настенька и вертела в руках какой-то пакет.
— Вы ещё здесь! — с удивлением сказала (учительница. — А мне казалась, вы спешите.
— Бще одно письмо есть, — ответила девушка. — Вовсе непонятное, очень даже странное.
Настенька поднесла письмо ближе к свету.
Анна Никитична через Настенькино плечо взглянула на пакет: он лежал у девушки на ладони, невидный, цвета осеннего неба, с синей печатной маркой в правом углу, с синим гербом СССР слева, с вопросами «куда» и «кому» и точечными строчками после них, с отчёркнутыми жирной линейкой требовательными словами: «Адрес отправителя». Знакомый конверт мирного, довоенного образца.
— «Куда»: Прииск Чалдонка Читинской области, неполная средняя школа, — читала Анна Никитична. — «Кому»: Рядчиковой Антонине Дмитриевне. Что же вы сомневаетесь. От конвертов таких, конечно, мы отвыкли. А письмо... письмо, несомненно, от Алексея Яковлевича. Вот и не только одной мне сегодня счастье.
— Счастье! — усмехнулась Настенька. — Уж вы думаете, что я вроде как шарманщик с попугаем. Нелёгкое моё дело — с сумкой этой ходить! Войдёшь в дом и не знаешь, то ли радость, то ли горе принесла. Солдатки и ребята, прежде чем письмо принять, в глаза заглянут; рука иной раз дрожит, когда письмо протягиваешь. Вот и нут.
— Что — тут, Настенька? Н.у зачем вы раньше времени!
- Анна Никитична, — зашептала таинственно Настенька, — я почерка своих клиентов, как каждый приисковый дом, знаю. У Алексея Яковлевича буквы прямые, с характером, а эт.и навкось полегли, будто друг от дружии убегают. Не его это рука!
— Ах, Настенька! А может, и хорошее письмо, добрая весть? Дайте сюда, я сама передам Тоне.
...Оставшись одна, Анна Никитична подошла к окну и долго глядела на посеребрённые снегом сопки, на синезолотые фонарики звёзд... Нет, в самом деле права Карякина. Уж не такой мороз здесь, чтоб не стерпеть. И дети уж не такие плохие. Как это Карякина сказала: «Пилы на них кладёте». Ах, как же ей теперь стыдно, как стыдно!..
36
Мороз ли, снегопад или сивер с Яблонки — Кайдалов каждый вечер надевал фуфайку, пальто, тёплые боты и выходил на улицу. Постукивая по мёрзлой земле осиновой палкой-дубинкой, он шёл вниз по Партизанской к старым разрезам, возвращался к приисковой площади, бродил вдоль берега Урюма.
Время от времени Кайдалов останавливался; то громко застонет, или хохотнёт, то возьмётся рукой за грудь, то хватит палкой-дубинкой по сухим прутьям тальника. Зарослями тальника и лимовины1 пробирался он от Урюма к Тунгирскому тракту, не замечая, как х,лещут в лицо скользкие, обледенелые ветви.
Кайдалов по тракту вышел к электростанции. Двойные двери её, обитые прокопчённым войлоком, были приоткрыты; казалось, оттуда, из дверей, дышали в улицу горячим воздухом, нефтью и машинным маслом.
У дверей электростанции стояла крошечная шарооб разная фигурка. Нельзя было сразу различить ни головы, ни ног — так плотно упаковал её кто-то в пальто, в шапку, в варежки, в катаночки. Одни только глаза поблёскивали в узеньком промежутке между шапкой и шарфом. И глаза эти, изредка помигивая, пристально смотрели на два локомобиля, вразнобой тарахтевших в глубине поме щения.
Лимовина — ильмовник; ильм — дерево из семействл вязовых.
Кайдалов невольно замедлил шаги и тоже заглянул внутрь электростанции.
— А они могут уехать, машины-то? — вдруг услышал он издалека снизу слабенький голосок. Слова казались маленькими, как сам парнишка, но были произнесены твёрдо и отчётливо.
— Не могут. Видишь, стоят на месте? — склонился над малышом Кайдалов.
«Горный кряж над кустиком багула», — подумал он и усмехнулся.
— А ты что дут один-то делаешь? — Собственный голос показался Кайдалову громким и грубым.
— Как же не могут? А колесы зачем? — спросил кустик. — Вот все уйдут отсюда, а колесы возьмут и уедут!
— Не уедут! — ответил кряж. — А ты кто?
— Я — Валера... Карякин.
— Нина Карякина твоя, что ли, сестрёнка?
— А чья же? Конечно, моя!
— Куда же ты идёшь?
— Домой. Я из детского сада. Тётя Феня одела, я и пошёл. Все ругаются: матерей, говорит, не дождёшься, без рук и ног осталась, говорит. Ну, я и пошёл.
«Не слова, а какие-то шарики выталкивает, — подумал Кайдалов, — круглые, лёгкие. А Медынька все «р» не выговаривал». — И почувствовал, как словно кольнуло в сердце тонкой и длинной иглой.
— А ты не замёрз? Катаночки-то почему в снегу?
— Чуточек замёрз... Я в сугроб залез.
— Ну, пойдём вместе.
— Пойдём... А вот всё равно возьмут и уедут! Потому что колесы.
Они дошли до учительского дома. Кайдалов посмотрел на окна своей квартиры. Длинные, бесконечные зимние вечера, а он всё один, один — просто уж невмоготу!
— А что, молодец, может, зайдём погреемся? — сказал Кайдалов. «Что это с моим голосом, совсем охрип, — думал он между тем. — Зайдёт или нет?»
— А ты здесь живёшь?
— Здесь.
«Не зайдёт!»
— Ну ладно, давай погреемся.
Валерик, выступая каждый раз с правой ноги, взошёл по ступенькам крыльца на веранду.
— Ты постой тут, в кухне, — сказал, торопливо отворяя дверь, Кайдалов, — а я лампу зажгу.
Он словно боялся, что Валера раздумает. Руки у него дрожали, когда он снимал холодное стекло десяти-линейки, выкручивал фитиль, чиркал спичкой. Мальчонка тихонечко стоял у порога, и даже дыхания его не было слышно.
А когда старый учитель распаковал Валерика — размотал шарф, снял пальтишко вместе с варежками на верёвочке, — то оказалось, что Валерик не круглый, а щуплый и сутуленький, с острым подбородком и острыми локотками. И глаза острые и светлые в неожиданно тёмных и густых ресничках. «Слова-то — шарики, а сам-то — щепочка!» — подумал Кайдалов.
— Садись-ка в кресло, у окна. Я катаночки твои подсушу.
Валерик в одних чулках проворно прошлёпал к креслу и уселся, подобрав ноги. Ах, как давно не бегали детские ноги по этому некрашенному полу!..
Кайдалов держал в огромной руке мокрый Валеркин катаночек. Снег на нём растаял, катаночек потемнел, впитав иоду. Кожаная латка на заднике сморщилась и отстала. Валенок-то чуть побольше моей труб-ки-ганзушки, — подумал Кайдалов, — а пяточка-то худая. Отдам-ка ему старые Бедынькины — они совсем целые». Он все же поставил катаночки на еще теплую плиту, подкрутил фитиль в лампе, и кольцо огня вокруг фитиля утолстилось; в лампе запрыгали весёлые язычки; стало светлее в комнате.
— А это кто там опит? — спросил Валерик и показал на стоящие рядышком две кроватки.
И вновь почувствовал Кайдалов, как кольнула сердце тонкая и длинная игла.
— Да вот, понимаешь, никто не спит! Никто... (Ох, до чего же он охрип, просто дерёт всё в горле!) Ты вот что... есть хочешь?
— Хочу. Ты картошку будешь варить?
— Нет, — ответил учитель из кухни хриплым, точно сдавленным голосом. — Будем кофе пить.
-Ну, давай иофу! — ответил Валерик.
И вдруг, высмотрев в комнате что-то остренькими глазками, соскользнул с кресла. Кайдалов, скрипя половицами, ходил по кухне. Он растопил плиту, налил
поды в эмалированный кофейник, достал из буфета круглую коричневую банку с надписью «мокко», черпнул н ней чайной ложкой. «На донышке осталось». Хазяйничая, он то и дело вскидывал голову, прислушиваясь к тихим, неясным звукам, к бормочущему что-то голоску, и странно и удивительно было ему, что он сегодня не один... По квартире разнёсся густой и пряный запах кипящего кофе. Когда Кайдалов вернулся в комнату,. Валерик сидел на коврике возле кроваток и обеими руками доставал из деревянного ящичка цветные ленты и флажки, картонные игрушки: зайцев, рыбок, петушков. Лицо Валерика, и волосы, и руки были в золотых и серебряных блёстках и словно сияли.
— И звезда есть! — кругло и отчётливо выговаривал он. — И звезда!
И он протягивал золочёную бумажную звезду Кай-далову. А тот стоял над ним в своих мешковатых брюках с подтяжками поверх синей фуфайки, грузный, заросший седой щетиной; он держал кофейник в руках; кофе ещё булькало — крышка кофейника мелко подрагивала, и коричневая струйка сбегала по её зеркальному боку. Кайдалов смотрел на звёздочку, на ленты, на хрупкие стекляшки... Как давно не прикасались к ним детские руки — с прошлогодней ёлки!.. Ёлка стояла тогда в углу за кроватками; Бедынька и Медынька, ложась спать, трогали колючие ветки, доставали потихоньку конфеты в цветных хвостатых обёртках... Ох!
— Ну, ну, — бормотал Кайдалов, — давай же пить кофе. Только чёрный, понимаешь, молока-то нет!
— Ас сахаром?
— С сахаром.
— Ну, давай чёрный с сахаром. А можно, я пока звёздочку подержу?
— Можно. Пей, вот твоя кружка.
— Я из блюдечки люблю, — сказал Валерик.
Кайдалов налил ему в блюдечко. Валерик держал в
одной руке звезду, в другой большой кусок хлеба с маслом и прилежно выфунивал кофе. Пйсмотрит то на уменьшающийся кусок хлеба, то на звёздочку, то на Кайдалова, склонится к блюдцу и тянет из «его чёрную жидкость сложенными в трубочку губами.
— А для чего её пьют — кофу? — неожиданно спросил он.
— Как для чего? Ну, чтобы сердце билось лучше.
Валерик быстро приложил руку к груди, потом пожал острым плечиком и засмеялся:
— И не лучше бьётся... Ну тебя!
Через секунду Валерик снова копошился возле ящичка, шелестел серебрушками, коробочками, лентами. Что-то было в нём и от Медыньки и от Бедыньки, и Кайдалов подмечал в нём то черты сына, то черты дочери, и от этого было больно, и грустно, и хорошо... Кайдалов тяжело опустился на коврик рядом с Валериком. Тот, затиустив руку в самую глубь ящика, вытянул крупную остроносую шишку, пахачую, смолистую; шишка была похожа на башню, сложенную из треугольных коричневых камней.
— Съедим шишку?
— Съедим.
Валерик отогнул щиток: из двойного гнёздышка сонно смотрели тупые рыльца орешков. Валерик снял второй треугольник, третий, обнажая светло-коричневые, темно-коричневые и совсем кра1сные орешки. Валерик вынул орешек и хрустко надкусил острыми зубами. Из развалившейся надвое скорлупы он вынул пузатенькое зёрнышко в тонкой, тоньше папиросной бумаги, коричневой одёжке:
— Ох, вкусный какой!
Валерик надкусил второй орешек, достал зёрнышко и сунул его в обросшие колючим волосом губы Кайдалова.
— Попробуй! — И рассмеялся. — А тётя Феня говорит: «Детский род — всё в рот». А что такое род?
Кайдалов тяжело, с хрипом вздохнул.
— У тебя болит здесь? — ткнул его Валерик пальцем в грудь. — Всё хрр... хрр...
Нет, ничего не болит у Кайдалова. 0.н думает о кедровой шишке.
Шишечки, шишечки! Росли вы на кедрах Малетин-акой гривы, ночевали в срубе со стрелками зелёной травы на крыше, били вас маленькие руки берёзовыми палками... Вот эту шишку не обмолотили, висела она на рождественской ёлке, а сейчас уж совсем не похожа она на башню, а похожа на разорённый дом...
— Ничего, ничего, — говорит Кайдалов, — ничего. Чем же мы с тобой займёмся? Вот я раньше, понимаешь, умел голубей делать.
Кандалов взял с этажерки большой лист белой бумаги, сложил его в одну сторону с угла на угол, потом в другую сторону. Валерик с интересом следил за его работой. Тыча пальцем в синюю фуфайку Кайдалова, он чдруг залился омехом:
— Ой же хитрый! Ой же хитрый какой! Это разве голубь?
— А что же?
— Это же так письмо-самоделку складывают. Конвер-гиком. Папе на фронт. Ой, хитрый! А ты кому будешь госылать?
Валерик посмотрел на пальцы Кайдалова, комкающие бумагу, и губы у него скривились. Он положил то-шнькую ладонь учителю на колено:
— А. ты не плачь, не плачь, не надо...
37
Тамара пришла на совет отряда в воинственном настроении: она им всем покажет! Пугать вздумали! Заманили, окружили, ещё немного — и драться бы начали! Пусть что угодно говорят, а за это им попадёт и от Анны Никитичны, и от Тони, и от Сени. Правда, при виде Чугунка, его прокопчённой телоцрейки со свежими заплатами на рукавах, Тамара презрительно поджала губы.
— Телогрейка какая несуразная, дырье какое-то! — громко шепнула она Maine. — Не может одеваться поприличнее!
Пухлое Машино лицо налилось краской. Маша отвернулась, не ответила.
- — Ишь, барыня на вате! — сказал Ерёма. — Прямо от тебя прелиной несёт. У него же дом сгорел, а ты...
Римма даже отодвинулась от Тамары вместе со стулом. И Тамаре стало немного не по себе.
Сначала говорили о тёплых вещах: сколько собрали, что собрали, как упаковали, как отправили. Тамара поглядывала на всех с чувством превосходства: она-то уж лучшие вещи принесла! И ей было непонятно, почему вдруг Анна Никитична завела разговор о носках и варежках. Подумаешь, важность!
...А Володя в это время незаметно наблюдал за Нивой. Склонив голову, она вращала карандаш в круглой пластмассовой точилке. Странное дело, Нина смещалась в его глазах, как в кино: то вдруг придвигалась совсем
близко, и чинилка казалась Володе с колесо величиной, то вдруг Нина отдалялась, становилась маленькой, и класс вытягивался в длинный, узкий коридор. Володя протирал глаза, в голове у него шумело, по спине вдруг словно кто проводил мокрой, холодной тряпкой. Нет, если бы днём тётя Верн была дома, непременно измерила бы температуру. И всё же, хотя всё мельтишило в глазах, Володя заметил, как замерли Нинины пальцы, когда Анна Никитична заговорила о варежках, как Нина исподлобья, недоверчиво взглянула на (учительницу.
Но вот слово дали Маше.
— Мы с мамой четыре пары варежек навязали, ладненькие получились! — Круглое Машино лицо дышало радостью. — Шерсть вымыли в мыльной пене. Варежки мягонькие-мягонькие — прямо духовые!
Всех — и Машу, и Анну Никитичну, и Нину — застлало вдруг туманом. Из этого тумана показалась чинил-ка — её живо вращали Нинины пальцы; из прореза чинилки коричневыми хлопьями выползала стружка. Вот, словно обложенный ватой, голос Тамары. Почему это он слышит не всё, что она говорит?
— Варежки и носки... по-о-думаешь! Смеяться будут... Я... папину меховую шапку... папино... с меховым воротником...
Вот какая она! Не от души, а чтобы вперёд вылезть. А он думал — добрая: бумагу подарила, карандаш предлагала... Нет, уж если что-нибудь хорошее сделает, то потом сто раз напомнит н за копейку ей рубль выкладывай. Эх!..
Володя тряхнул головой: туман исчез, и всё вокруг стало видеться и слышаться со странной хрупкой отчётливостью. Вот Нина со стуком открыла крышку пенала и швырнула в пенал точилку, а на Сенином лице Володя ясно прочитал: «Ну и ну!»
— Твоё пальто греть не будет! — услышал Володя выкрик Еремы.
— Это почему же не будет?
— А тогда греет, когда... когда не для форсу приносят.
— Голубятник! Хулиган!
— Кукла! Сплетница!
Ребята загалдели. Сеня постучал кулаком по парте так, что откидные крышки задрожали.
— Ну, ну, разъершились! Я вам сейчас разъясню, что такое варежки. Вот я раз в тайге, ещё мальчишкой, на охоту ходил и варежку потерял. Так ознобился — пальцы чуть не остекленели. А на драге — попробуйте голой рукой за железо, если оно насквозь морозом прохвачено! А вы представьте бойца — (в окопе, на мёрзлой земле, под ветром, и не минуты, не часы, а ночи и дни... Нет. шуба — шубой, а варежка — варежкой. Да и другая варежка шубы дороже... Так что же, будем бойцам ну, это самое... вязанье посылать?
— Будем! Даёшь варежки! И носки!
Тут снова всё заволокло туманом, а в уши опять набилась вата.
— Володя, что с тобой?
— Я- ничего... Ничего, Анна Никитична!
iBot как! Уже обсуждают Тамару...
Тамара слушает Нину, презрительно поджав губы.
— Мы хотим, чтобы ты честно всё рассказала, — говорит Римма, — как настоящая пионерка.
Но Тамара всё отрицала: задачи она не списывала, конфет не предлагала, на Володю не наговаривала.
— Я хотела только решение сверить... У меня у самой было решено. А Нина пожадничала.
— Бессовестная! — крикнула Нина. — Ты купить меня хотела, а сама, сама... Красный галстук продаёшь!
Нина отвернулась и прижалась лицом к спинке сдула.
«Ну и ну!» — выразило Севино лицо.
— Ничего не продаю! — выкрикнула Тамара. — А меня убить хотели. Заманили, окружили... Хорошо вы, Антонина Дмитриевна, пришли.
— Да, — сухо ответила вожатая, — я пришла вовремя. Может быть, ты теперь докажешь, что они неправы?
Тоня не опускала глаз с Маши Хлудневой. Девочка сидела как на угольях, поворачивалась то к Тамаре, то к Володе, то к Антонине Дмитриевне, шевелила пухльими губами, словно говоря что-то про себя, привставала и снова садилась.
— Всё они врут, — грубо сказала Тамара. — Не любят меня, и всё!
«Ну и ну!» — было написано на Сенином лице. Но Сеня молчал.
Антонина Дмитриевна почувствовала, что надо помочь Маше.
— Говори, Маша, говори всё, что знаешь!
Маша встала, глубоко вздохнула, посмотрела в злые Тамарины глаза.
— Ничего Тамара сверить не хотела, — мужественно сказала она. — И решения у неё никакого не было. Когда Нина ей тетрадку не дала... у меня она... задачу списала. Вот.
— За конфетку? — резко спросила Римма.
— Я не за конфетку, — еле слышно прошептала Маша, — я помочь хотела.
— Врёшь, врёшь, Маша! Не списывала я! — закричала вне себя Тамара. — Подговорили тебя!
— Я вру? Я? Я в теплице была, дежурная, а ты прибежала. Ещё блюдце с горохом сбросила. И на столике списывала. Я всё боялась, что кто-нибудь зайдёт. Стыдно тебе, Тамара!
— А тебе, тебе не стыдно? — совсем забывшись, крикнула Тамара. — Сколько раз тебя выручала, сколько раз тебя мама пирогом кормила...
И тут Сеня заговорил.
— Стоп! — сказал он. — Выключай мотор! Кривое кривым не исправишь. Чем подругу-то попрекнула? Ну. списала, глупость сделала, со всяким может случиться. А подличать зачем? Мутить кругом? Врать, изворачиваться, ссорить товарищей? Да, видать, в какой логушок дёготь попал, то уж запах ничем не выведешь. Что же, ребята, делать будем?
— Эх ты, Бобылкова! — Володя, собрав последние силы, встал с места. — Я предлагаю... исключить её щ пионеров.
Что было дальше, Володя уже не помнил.
Тоня, Анна Никитична и Сеня, отведя Володю домой, зашли к Марии Максимовне.
1 Логушок — деревянная посудина.
Они сидели, обсуждали случившееся, как вдруг Анна Никитична вспомнила про письмо и подала Тоне конверт цвета осеннего неба с синей отпечатанной маркой и гербом по углам.
Да, Настенька была права: рука, надписавшая конверт, была незнакома Тоне, и номер полевой почты был не Алёшин...
Тоня медленно надорвала конверт с краю. Да, вот оно — не снежное, а настоящее письмо. Неровный бумажный лоскут, прошуршав, скользнул на пол. Она вынула из конверта вдвое сложенный лист почтовой синей бумаги, развернула его. И, едва прочитав первые строки, выпрямилась, закрыла плаза, а рука, державшая листок, упала на колени.
Вот оно, то письмо после боя...
Сеня выхватил из Тониных рук синий листок.
— Вот... — глухо оказал он. — Вот... Алёша пропал без вести...
38
Задолго до начала уроков прибежал Веня Отмахов к Диме Пуртову.
Вид у Вени был встрёпанный, шапка сидела боком, полушубок был распахнут.
— Что случилось, суслик?
— Сам увидишь! Айда к Тополиному!
Тихий солнечный день морозно застыл над Чалдон кой. Недвижно стояли круглоспинные ряды сопок, одетые в гладкие снежные сорочки. Верхушки лиственниц были в густых чёрных пятнах: там грелись вороньи стаи. В морозную тишь врывались привычные звуки. Отрывисто дышала труба электростанции, посылая в небо серые витки дыма. За Веселовской сопкой лихо свистнул паровоз. По Тунгирскому тракту, в сторону от подсобного, прошумела трёхтонка. Из ворот механических мастерских, тарахтя, выполз гусеничный трактор, весь продымлённый, чёрный* — только-только, наверно, из ремонта.
Мальчики бежали вдоль белой ленты Урюма прямо к Тополиному острову. За учительским домом и яслями, оказавшись на береговой террасе, они перевели дух.
— Видишь? — Веня показал рукой в сторону Аммо-нальной сопки. — Смотри получше!
Слева or высоких рыжих лиственниц, у подножия сопки, Дима различил телеги и сновавших вокруг здания людей.
Что им нужно? Что они делают?
— . Понял? Аммоналку нашу разбирают! В посёлок перевозят.
— Ох! — Диму будто по голове ударили. — Как же так? А мои припасы?
— Говорили тебе: отдай бойцам. Пожалел тогда!
Дима со злостью посмотрел на него:
— Пожалел! Дура ты, вот и всё!
— Ну, чего ты ругаешься? Там ещё мой компас остался.
— Найдут нас по твоему компасу — это факт. Эх, если бы Володя не заболел, далеко был бы я теперь!
— А если найдут, знаешь что скажем? — тряхнул головой Веня. — Что в военную игру играли.
— Ты уже раз говорил, — усмехнулся Дима, — когда Тамару совестили. Не поверят. Слушай, родительское собрание сегодня?
— Ну да, сегодня.
— Ага! Значит, никто не помешает. Я уж что-нибудь придумаю, пусть только стемнеет.
За партами, словно в школе взрослых, сидели в ожидании Анны Никитичны родители пятиклассников.
Резкий, пронзительный голос Пуртовой выделялся среди других.
— Нет уж, в этом деле мне никто не указчик, — говорила Димина мать матери Маши Хлудневой. — Я-то, Ме-летина Фёдоровна, знаю, как капусту солить. Допреж всего надо донышко кадушки или там бочонка мукой присыпать, чтобы мука во все трещины зашла, проклеила их. Это чтобы рассол не утёк. Какая же капуста без рассола укиснет? А сверху муки надо капустные листья уложить — покрупнее, верхнюю одежду с кочанов снять. Из корня осолодки1 сок выварить, наподобие сиропа, и залить тую канустку. Тогда она настоящим вкусом нальётся.
— Не обязательно мукой засыпать, можно и тестом
1 Осолодка — растение; в его корне содержится лакричный сахар, в пятьдесят рая слаще обычного сахара.
залепить, — вставила Хлуднева. — А ещё капусту надо поздними огурцами проложить, жёлтыми. Огурцы капусту оберегают, вкус ей свой отдают.
— Вот уж разговор так разговор, — вмешался дядя Яша. — Ох, баба — она баба и есть!
Он только что вошёл и выбирал место, где бы поудобней усесться. Старый плотник был в ватных брюках и телогрейке, перепоясанной верёвкой; за верёвку был заткнут топрр :с широкой, тонкой лопастью и острым, блестящим до синевы носком.
Пуртова быстро повернулась к старику и посмотрела на «его злыми глазами:
— Э, Яков Лукьяныч, хоть и уважаемый вы человек, да «уда вам понять, о чём мы, солдатки, разговор ведём? Мы о капусте толкуем — о мужьях думаем. Мы свою капусту слезами просолили. Мы её исть не можем. Нам бы миску этой капусты с осолодочным соком и огуречным духом перед мужьями поставить да посмотреть, как они за семейным столом первую после войны стопку выпьют. А так... да чтоб она, капуста эта, пропадом пропала!
Говоря всё это, Пуртова, по-птичьи вытянув шею, острым глазом рассматривала почтовый пакет в руках старика. Дядя Яша, добродушно отмахнувшись от Пуртовой, сел на краешек парты и стал распечатывать свой конверт.
— Толстый что-то, — сказал он.
— И то, — ответила Пуртова, хищно глядя на пакет. — Я каждое письмо по полчаса в руках держу: не знаешь, смерть в нём или жизнь.
— Мой редко пишет, — сказала Хлуднева, — и письма-то в два слова: жив, воюю, и всё.
Отмажов между тем вынул из конверта два листочка бумаги и небольшого размера газетный клочок.
— Смот,ри-ка, зачем-то газету вложили, — заметила Пуртова. — Прочти-ка, Яков Лукьяныч, — не секрет?
— Какой там секрет... «Медицинская сестра Лидия Отмахава, — прочёл дядя Яша, — под пулемётным и миномётным огнём сделала перевязку и помогла уйти с поля боя двадцати раненым бойцам. Командованием представлена к награде». Вот только подробностей никаких нет... — с сожалением сказал он. — Может, в письмах.
— Какие вам ещё подробности! — сказала Лурто-ва. — Под пулемётным и — как там? — миномётным огнём? Были там подробности, были, когда наших мужиков из пекла тащила... Вот оно как: не только капусту солить умеем!.. — Она воинственно посмотрела на дядю Яшу, словно это не чужой, а её собственный подвиг был описан во фронтовой газете.
— Племяш увнает, раопишет как следует, — добродушно засмеялась Хлуднева. — Прибавит от себя ещё.
— А что приба.влять-то? — отрезала Пуртова. — Нам бы с тобой, Мелетина Фёдоровна, такую специальность, как у Лидии Степановны, чтобы с мужьями рядом стоять, а то злость одну в себе носишь.
— Ты уж не срами себя! — резко сказал дядя Яша. — Это разве не специальность — детей растить, воспитывать? Нелёгкая это специальность — детей наших подымать.
Пуртова только отмахнулась:
— «Учить», «воспитывать...» Хорошо говорить! Когда мне воспитывать? Разве я своего лопоухого вижу? Я с утра — в свою землянку и до самых потёмок. Когда я с ним заниматься буду? Корю его, корю: «Когда ты, змей, дракон этакий, терзать меня бросишь?» А он мне: «Ты, мама, зоологии не знаешь». Ему бы, язви его, кусок схватить да на улку! Мы сейчас, бабы, почти все работаем — мужикам воевать помогаем — и детей покамест кормим. А школа пусть (учит да воспитывает. Это ихнее дело, учителей. Верно, :Мелетина Фёдоровна?
Хлуднева, обычно склонная поддакивать, на этот раз не согласилась с Пуртовой: *
— Зря воюешь ты, Прасковья Тихоновна. Что много сейчас работаешь, так уж это не одна твоя честь. А в прошлый год ты работала? Дома сидела. На полном обеспечении мужа была. А Дима на второй год остался. Что, у тебя тогда-то тоже времени не было? Почему в ту пору Димой не занималась?
— Не обязана я тебе отвечать, это меня лично касается! Ты своей девкой займись — подхалимой растёт.
Хлуднева замолчала: не умела она противостоять резкому слову.
— Несознательная ты мать, Пуртова, — сказал с досадой дядя Яша. — ;Крику у тебя много, без ругательных слов жить не можешь. Побранка ведь не кашица.
тумак — не привар... У Карякиной вот пятеро детей, а от неё таких речей не услышишь. Не прооит, чтобы учитель домой приходил, детей укачивал.
Пуртова вновь собралась напасть на кого-нибудь, — может быть, на дядю Яшу, но в это время ib класс вошли Анна Никитична и Карякина.
Любовь Васильевна, в рабочем комбинезоне, быстро прошла к задним партам и села, закрыв лицо руками.
— Простите, что опоздали, — сказала Анна Никитична. — Мы только что от Сухоребриев... Вместе с Любовь Васильевной...
— Что же, парень-то (у них? — спросила Пуртова.
— Двустороннее воспаление лёгких. Только сейчас проводили в больницу. Тоня и Сеня остались там.
— Вона герои наши! — сердито сказала Пуртова. — Идолы! Мученье одно с ними!
— Это я виноватая! — сквозь слёзы сказала Карякина. — Пусть бы лучше драге пропасть! И зачем это я их допустила!
— Кто же мог знать! — сказал дядя Яша. — Это когда сражение идёт, долго-то не раздумывают! — Он вытащил кисет, свернул цигарку. — Уж не сердитесь, Анна Никитична, закурю.
В класс стремительно вбежал Бобылков. В руках у него толстый, о двух замках, портфель из жёлтой гофрированной кожи. Портфель раздут больше, чем обыкновенно: один ремень сорвался с замка. Кожаная фуражка сидит на голове Бобылкова косо, по-казацки, а кожаное пальто заляпано землёй и снегом.
— Фу! — Бобылков оглянулся на дверь и, заскрипев кожами, сел на стул рядом со столиком Анны Никитичны, но тотчас же вскочил: — Где у вас телефон?
— В кабинете директора. Вас проводить?
— Ничего, я сам.
Он быстро вернулся:
— Ну вот, всё! Фу-у!
— Что с вами, Валерьян Павлович? улыбаясь, спросил дядя Яша. — Точно за вами гнались?
— Хуже, Яков Лукьянович, — пропел Бобылков на самой высокой ноте. — Такое происшествие, такое!.. Ну, да после об этом! — многозначительно сказал начальник продснаба. — Я очень тороплюсь: у меня ночное совещание завмагов. Жена заболела, дочь тоже...
— Что с Тамарой? — спросила Анна Никитична.
— Неужели в школе не знают? — Бобылков покачал головой. — Прибежала вчера, нет, кажется, позавчера. Шубка дорогой расстегнулась. Простудилась, кашляет. Жена ей и таблетки, и микстуры, и примочки.
— Нет, товарищ Бобылков, — сказала Карякина, пересаживаясь поближе к остальным, — не такая у Тамары хворь, чтобы микстурами или капельками лечить!
Бобылков оторопело посмотрел на неё, потом на Анну Никитичну.
Та кивком подтвердила слова Карякиной.
— Не понимаю. Что же, она плохо ведёт себя?
— Была я у вас дома, — отвечала Карякина, — и вот что скажу вам... Симпатичная женщина Аграфена Самсоновна, а рассуждает очень странно. Наша дочь, говорит, получает вполне нормальное и солидное воспитание: аккуратно чистит перед сном зубы, следит за своей внешностью, а вообще она, мол, слабенькая, перегружать её нельзя; пусть резвится, успеет с учёбой. Что у неё за дела дома? На диване лежит, перед зеркалом вертится, в фантики играет, — Карякина говорила сердито, — и комната отдельная, и забот никаких. Всё за неё делают... а двойки! И ещё товарищам пакостит.
— Позвольте, в чём же она всё-таки провинилась? За что вы её так?
Анна Никитична рассказала о последних происшествиях в школе.
— Да, — пробормотал Бобылков. — Это всё мамаша, всё мамаша. Я, конечно, сделаю соответствующие выводы.
— Эх, Валерьян Павлович, — сказал дядя Яша, — острый вы и сердитый в торговом деле, как этот мой инструмент. — Он провёл рукой по лопасти своего топора. — Вы как любите говорить? «У Бобылкова не отвертишься!» И правильно. В торговом деле вы, скажу прямо, волк. А дома... кролик вы дома!
— Яков Лукьянович! — Все кожи на Бобылкове заскрипели возмущённо и протестующе. — В конце концов, вы же знаете мою работу! Я очень занят. Засыпка овощей, доставка продуктов, автотранспорт, горючее, строительство нового магазина... — Бобылков постучал пальцем по портфелю, который всё время держал стоймя на коленях. — А тут ещё всякие происшествия. Настоя-
щая диверсия! Меня чуть не убили возле аммоналки. Да, да!
— Уж расскажите толком, Валерьян Павлович, — предложил дядя Яша. — Кто да что? Взорвалась, что ли, аммоналка?
— Вы ушли, Яков Лукьянович, — заговорил Бобылков, — а я задержался. Вспомнил, что все приготовления к разбору здания сделаны, а чердак не осмотрен, не убран. Будьте любезны, — попросил Бобылков: — стакан воды.
Анна Никитична налила ему полный стакан из графина, стоявшего на столике; Бобылков отпил половину.
— Слазил я с рабочими. Стащили с чердака разную рухлядь: ящики, лопаты, железные бочки, доски; сложили всё это на сопочке — над самой крышей аммоналки. Рабочие пошли уже к лошадям, слыщу — кто-то среди вещей копошится. Ближе подошёл — вижу: большая бочка, килограммов на триста, зашевелилась. Что же, думаю, такое? «Кто там?» Молчат. Я к сопочке, давай карабкаться. Нет уж, думаю, гражданин хороший, от Бобылкова не скроешься! — Валерьян Павлович допил всю воду. — Почти добрался до самого верху и — к бочке, а бочка этаким манером, — Бобылков положил пустой стакан боком на ладонь и покатил его, — на меня, иа меня... Я в сторону, а она меня краем подпихнула. Ну, бочка громыхает, и я за ней. Только видел, что кто-то с узлом к висячему мостику побежал.
— Не поймали? — спросил Яков Лукьянович.
— Не поймал... Поймаю! Тот-то впопыхах свёрточек обронил.
Бобылков поставил стакан на стол, раскрыл портфель и вытащил пакет, завёрнутый в газету.
Родители столпились вокруг столика.
Бобылков торжественно развернул газету.
— Так. Галеты... Консервы — крабы. А тут что в банке? Грибы, должно быть! — Лицо Бобылкова вдруг застыло. — Это что же? У Бобылкова воруют? У Бобылкова в продснабе завелись жулики?
Дядя Яша взял со столика банку, оглядел со всех сторон, даже понюхал:
— Похоже, мои грузди, что Чернобоб съел. Бумажный колпачок сам белой ниткой перетягивал. А сверху марлей подвязал... Ах ты, дьяволёнок, на собаку спихнул!
— А галеты вроде мои, — сказала мрачно Пурто-ва, — хотя и не меченые они. Хватилась я давеча — куда девались? Припрятала, потому они не портятся... Это всё мой смутьян окаянный!
— Что же, — даже как-то разочарованно сказал Бобылков, — может, кто и консервы опознает? Зря, выходит, я в милицию звонил.
На консервы хозяина не нашлось.
Отмахов вытащил кисет, снял с него резиновое кольцо и снова завернул цигарку.
— Вот, Пуртов, как выходит... Твой Вадим и мой Вениамин в дружбе, замышляют что-то. И в том случае, с ножом моим охотничьим, оба замешаны. А что замыслили? Не знаем. Они вместе, а мы врозь.
— Что же, нам тоже вдвоём ходить? — буркнула в ответ Прасковья Тихоновна.
39
Аграфена Самсоновна привыкла к тому, что муж вечно торопится: на базу, в контору, в магазин, в трест, на совещание, летучку или в командировку. Но таким стремительным, как сегодня, она своего Валерьяна Павловича никогда не видела.
Ничего не спрашивая, она пробежала, переваливаясь, в кухню:
- — Всё готово... Сейчас подам!
Скрипя всеми кожами-одёжами, муж промчался в комнату дочери.
— Тише, тише! Тома, наверное, спит. — Аграфена Самсоновна засеменила за мужем.
Тамара лежала на постели в розовой пижаме и перелистывала свой альбом в цветастом переплёте из толстого картона. На стуле, придвинутом к кровати, стояла вазочка со смородиновым вареньем и коробка с конфетами.
Валерьян Павлович в пальто, с портфелем в руках подошёл к кровати.
— Валерьян, что ты делаешь? — с испугом вскричала Аграфена Самсоновна. — Разденься, ты же занесёшь инфекцию!
Бобылков взял из рук дочери альбом и вполголоса прочитал:
На столе стоит корзина,
А в корзине есть букет.
Если ты меня забудешь,
То пиши скорей ответ...
Какая пошлая чепуха! Он скривил лицо, будто хватил уксусу, и перелистал (несколько страниц: переводные картинки, а на них всё цветочки, да рыбки, да зверюшки!
Пишите, милые девчата,
Пишите, милые друзья!
Он захлопнул альбом.
— Вот где инфекция, Аграфена Самсоновна! — он бросил альбом на постель. — Вот где инфекция! — он указал на вазочку с вареньем. — Вот где инфекция! — он взялся двумя пальцами за розовую Тамарину пижаму.
Мать и дочь смотрели на Валерьяна Павловича со страхом. Что с ним стряслось?
Не выпуская портфеля из рук, Бобылков стал посреди комнаты и неожиданно спокойно спросил:
— Аграфена Самсоновна, врача вызывали?
— Тома сказала, что не надо врача, она не хочет.
— Не надо? Не хочет?
Бобылков подошёл к раскрытой двери. Не выходя из комнаты, он просунул Р(уку и снял трубку настенного телефона.
Тамару словно пружиной подбросило на кровати; альбом тяжело грохнул на пол, рассыпались во все стороны цветочки и картинки.
— Папочка, не надо! У меня и так пройдёт. Уже проходит.
Бобылков повесил трубку, подошёл к дочери, молча положил ладонь на лоб, пощупал пульс:
— Так. Очень хорошо.. Убрать!
Он сел на освобождённый от варенья и конфет стул. «Кролик! Я вам покажу, какой Валерьян Павлович кролик!»
— Аграфена Самсоновна, — пропел он самым высоким своим голосом, — прошу подать Тамаре Валерьяновне платьице, туфельки, чулочки...
— Валерьян Павлович!
— ..бантики, ленточки, поясочки, шнурочки...
- Валерьян Павлович!
— Ничего, я обожду. Я сегодня — тигр, понимаете — тигр! Одевайся, Тамара, умывайся, завтракай. У меня важное заседание, вы меня режете без ножа. Мы уйдём вместе: Тамара в школу, я — в продснэб.
Да, хватит! Бобылков больше не будет предметом обсуждения. Бобылков не может мириться с прогулами. У Бобылкова на всех точках будет порядок.
Валерьян Павлович следил за каждым движением дочери, непривычно-горестно подмечая каждую мелочь. Вот она швырнула полотенце на стул — мать подняла и повесила на гвоздик. Вот Аграфена Самсоновна греет ей чулки над плитой. Вот мать пододвигает ей чашку, вилку, нож. Постель не прибрана, на рабочем столике беспорядок... Всё за неё делали отец и мать, не только пилили дрова, подметали в ограде, топили печь, но подбирали каждую бумажку, брошенную дочерью, исполняли каждое желание, ловили каждый взгляд. Даже рояль в прошлом году купили. На крышке рояля разбросаны старые конфетные бумажки от «мишек», «кара-кумов», «грильяжа». По клавишам бегает, развлекаясь, Тамарин рыжий котёнок, — если кто и исторгает звуки из рояля, то он один!
Всё, что делали он и мать, Тамара принимала как должное, как навсегда и прочно заведённое, не думая о том, что она сама должна выстирать и выгладить воротничок, заштопать, пришить, прибрать за собой, что пора ей помогать матери и отцу в домашних делах.
До войны жилось безбедно, даже, можно сказать, беспечно. Зарплата большая, семья маленькая — всего хватало. Мяса запасали сразу на всю зиму. Конфеты, печенье покупались ящиками. Вот до сих пор Тамара эти конфеты жуёт... Стирать отдавали на сторону, убирать, белить нанимали женщин. Сейчас ему, Бобылкову, как всем, стало трудней. Зарплата, правда, та же, да что теперь деньги! Пайка хватает в обрез. Брата взяли в армию и зятя взяли — надо матери, сестре помогать. Одна в Хилке. на лесоучастке, другая — в Сретенске, учительницей в начальной школе. Трудно живётся, а Тамаре хоть бы что!
Бобылкову припомнилось, как он, приехав из командировки, долго не мог достучаться и попасть в дом. Аграфена Самсоновна лежит с повышенной температурой, окна в квартире заледенели, полы замусорены... Тамара, укутавшись в одеяло, сидит на диване и любуется своим альбомом. «Чай не могла себе и матери вскипятить, — упрекнул он тогда дочь, — дрова же в сарае наколотые». — «Я пробовала, — отвечала Тамара, — из печки дым идёт».
Ну и что же? Он истопил печи, прибрал в квартире, всех накормил, Аграфена Самсоновна поправилась... Всё забылось!
Вспомнил Бобылков и другой случай. Как-то за ужином Тамара стала рассказывать школьные новости. «Сегодня Нинина мать пришла в школу прямо с драги — грязная, просто стыдно. Я бы на месте Нины сдечала ей замечание». Он вспыхнул тогда, дочь расплакалась, жена завторила, тем и кончилось.
И вот он не заметил, прозевал... Дочь его превратилась — он теперь не жалел слов — в лежебоку, лпунью, клеветницу!
Ежедневно он напоминает работникам продснаба: «Не забывайте перспективы, глядите вперёд!», и что касается ремонта магазинов, завоза продуктов, строительства овощехранилищ, подготовки новых кадров, у него всё благополучно. Даже в условиях войны открывает новую точку — переоборудует в магазин старую аммо-налку. А дома — такая история!
Он не мог припомнить ни одного случая, когда бы всерьёз, а не за столом, из-за раскрытой газеты, поговорил с дочерью. У него, оказывается, нет никакого, хоть самого маленького, опыта в этом деле. Никогда он не рассказывал ей о своей горькой жизни торгового мальчика в роскошном трёхэтажном магазине читинского купца Второва на Александровской улице, — жизни, полной грубой брани, подзатыльников, каждодневного унижения и грошовых радостей. А хитрый и сдобный приказчик Лисеич (звали его Захар Елисеевич), который вбивал ему в голову: «Хоть грош, да выторговать», «Торг дружбы не знает», «Торговать — так барыши получать»... Сколько скверной лжи, кривословия, грязного обмана видел он в детстве — этого его девочка не знала, не испытала.
Отец смотрел на дочь, но не на розовые бантики, вплетённые в висячие мостики косичек, не на кружевной воротничок нарядного платьица, — он смотрел в дочерние глаза и видел в них тоскливое упрямство и испуганное одиночество.
Зазвонил телефон. Бобылков быстро взглянул на часы. Было ровно два.
— Неслыханное дело, — воскликнул он, подходя к телефону: — Бобылков опаздывает на совещание!.. Раиса Самойловна? Да, я. Пусть Журин начинает, — говорил он уже в трубку. — Я задержусь. Ничего особенного. С дочкой плохо. Не с точкой, а с дочкой! Заболела... Лечу, примочки ставлю... Начинайте, говорю! — Онсси-лой повесил трубку на рычаг. — Примочки! — повторил он.
Он сел на стул. Дочь была уже одета
— Так, Аграфена Самсоновна, Тамара забыла надеть галстук, пионерский галетук... Подайте ей...
Тамара опгстлла глаза.
-- Я не забыла, — прошептала она. — Мне нельзя.
— Почему?
Дочь молчала.
Аграфена Самсоновна застыла с треугольником новенького, разглаженного галстука в руках.
— Так, — снова сказал Бобылков. — Скажи, Тамара, что мне делать? У меня на базе завистливый человечиш-ко оболгал честного работника. И надерзил коллективу. Что мне с ним делать? Выгнать?
Губы у Тамары дрогнули.
— Отвечай.
Но тут на мужа ополчилась Аграфена Самсоновна.
— Что же это такое? — замахнулась она на него пионерским галстуком. — Что же это он ребёнка мучает! У вас, Валерьян Павлович, на базе непорядки, кто-то склоки заводит, а моё дитя изволь отвечать за ваши служебные неприятности? У неё же сейчас температура подымется!
— Не подымется, — безжалостно ответил отец. — Тамара знает, о чём я говорю. Отвечай: описывала задачу?
— Да. — Тамара, как заворожённая, смотрела на отца.
— Оговорила этих... сына агронома и девочку Карякиной?
— Да.
— Грубила, лгала товарищам?
— Да, — всё тише и тише отвечала Тамара.
— Из пионеров исключили?
— Нет... только всё равно галстук нельзя... сняли с меня галстук...
— Тамара! — вскричала мать. — Доченька! — Она села на стул посреди комнаты и беззвучно заплакала, вытирая глаза Тамариным галстуком.
— Да, доченька, наша доченька! — Бобылков ожесточённо потёр ладонью щёку и продолжал допрос: — А бывало, что ты, не выучив урока, притворялась больной, а мать тебе компрессы делала и вареньем откармливала? Бывало?
— Два раза... было, — не глядя на мать, ответила Тамара.
— Ну что же, Валерьян Павлович, — слабым голосом проговорила сквозь слёзы Аграфена Самсоновна. — Маленькая она ещё, подрастёт — ведь поймёт же, господи! — Она отняла от глаз скомканный галстук, посмотрела на щжг и замолчала.
Бобылков поднял с пола Тамарин альбом и раскрыл его:
Пишите, милые девчата,
Пишите, милые друзья...
— А есть ли у тебя друзья, Тамара? Кто с тобой дружит? — Он положил альбом на стол
— Маша Хлуднева... Обедать приходила, я ей книжку подарила, фантики...
— Нет уж, — сказал Валерьян Павлович, — помыкала ты ею, нравилось тебе, что она нахваливала тебя, и iMaTepn тоже нравилась. А почему сейчас не ходит? Иди, иди-ка сюда.
Тамара, никогда не робевшая перед отцом, нерешительно стала рядом с ним (у окна.
— Смотри-ка туда, влево, где больница.
— Я каждый день смотрю, — тихо ответила Тамара
— Ну, и что видишь?
Тамара молчала.
— Я тебе сам скажу: каждый день к Володе Сухореб-рию ребята приходят. Не пускают к нему, а они приходят. В палисаднике, на крыльце сидят... Я вот вчера про-
ходил мимо — чуть не полкласса к нему пришло. Уважают, любят. А о тебе кто вспомнил? Будто ты пустое место. «Пишите, милые друзья...» — продекламировал Бобылков. — А где они — милые друзья? Только в альбоме, в стишках. — Бобылков вдруг посмотрел «а часы,и схватился за свой портфель из жёлтой гофрированной кожи. — Невероятное событие: Бобылков опаздывает на совещание!
В дверях он обернулся:
— Ну, смотри у меня!
И, размахивая портфелем, выбежал из комнаты.
40
Очень, очень плохо Володе. Вот уж пятый день лежит он в приисковой больнице. Ох, что же натворила ты, ледяная вода Урюма!
Опустив глаза, быстро пересекает приёмную врач:
— Товарищи, ушли бы вы... Чем вы поможете?
— Доктор, неужели так плохо?..
Он не отвечает, склоняет голову.
Да, очень, очень плохо Володе...
Никто не уходит.
В строгом, безмолвном порядке у двух стенок приёмной стоят вдоль стен кресла и стулья.
Трое сидят рядом и думают, думают...
«Нет, нет, только не ты! Уж лучше мне, старой, больной женщине... Как хотелось бы до дня победы дожить, а уступила бы тебе эту радость, уступила, маленький Сухоребрий! Вот Алёша наш — жив ли? И Сеня на фронт собирается. А тебя... нет, не отдадим тебя войне, не отдадим!»
«А я думала, что пришли для меня дни радости. Перестала чувствовать себя чужой, да... почти. Отец и мать где-то рядом, близко, у Байкала. Может быть, завтра встречать? А тут такое... с Володей. Ещё тогда его заприметила, на первом уроке, когда о морском волчонке рассказывала. И «а воскреснике — как он взглянул, когда с Ниной говорили! И во время истории с голубем и кинжалом, — как он мучился, когда его товарищи твердили неправду! Неужели никогда не поднимется его рука на моём уроке!»
«Эх, старый, грубый чурбан! Кричал, шумел! Беопеч-
ность их, веселье невмоготу были. Горя ребячьего, забот ребячьих не видел, только своё горе, свои заботы знал... Хлопец-то Сухоребрий, какой бравенький! Хочу, чтобы жил, так хочу, как Бедыньке и Медьшьке, кого больше всех на свете люблю. Пусть все в классе на голове ходят, пусть на каждом уроке голуби летают, лишь бы жил! Вот обещаю: как встанешь с постели, разок выпью от радости, и всё — баста! Вставай, хлопчик!»
Ещё трое сидят рядом, у другой стены, и тоже думают, думают...
«Глаза совсем мокрые, всё будто копотью застлано... Ну и ладно! Пусть меня Рыжуха разнесёт, пусть Чернобоб всего искусает, пусть меня всю жизнь Свистом зовут! Володька, можешь ты ради Веньки не помирать? Поправишься, такую тебе с дядей Яшей похлёбку сварим! Вот и дядя Яша всё утро стучал своей деревяшкой, в больницу сбегал. А потом рукой махнул: «Чем такое видеть, лучше на тигра уйду». Это, Володя, тигр из Маньчжурии забрёл. Двух лошадей в Иванчихе задрал, возле подсобного следы видели.
Вот и пошёл дядя Яша... Эх, Володька!»
«Володечка, товарищ мой! Как же это? Неужели больше никогда, никогда на свете не будем сидеть вместе за учебником, никогда больше не рассердишься, что я «непонятливая», никогда не пойдём вместе в теплицу? Стыдно мне, что поверила тогда Тамарке. Теперь уж кто бы на тебя ни наговорил, ни за что никогда не поверю! А Тамарка вчера подошла, глаз не поднимает; постояла, постояла, хотела спросить что-то, да не спросила... А Маша всё время плачет... Володечка, товарищ мой!»
«Лучше бы мне тогда в воду свалиться. Я здоровый, мне ничего. А ещё лучше бы, если бы вместе в эшелон подсели, сразу, как сговорились. А теперь не могу так — тебя бросить... Я, если дружу, — на всю жизнь... А уж если так придётся, если ты... Эх, тыщу фашистов изничтожу! За тебя, за Алексея Яковлевича!»
...В приёмной ещё двое, тоже рядом, — отец и мать. Сухие, воспалённые длаза под стёклами очков, сухое лицо, и в каждой складке лица — горе. Пять дней, пять страшных дней.. Опустевшая квартира... и опустевший стол, за который никто ни садится... А Вера Матвеевна? О чём она? Он ни разу не сказал «мама». И неужели никогда ше произнесут этого слова бледные губы с милой
родинкой в уголке, у самого сгиба? Пусть не называет, лишь бы жил, жил!
Живи, Володя!
41
Сеню Чугунка провожали на фронт ранним декабрьским утром.
Воздух был как кусок мутного льда. Стволы деревьев заиндевели, ветви — словно белой травой заросли. Мохнатыми верёвками инея обмотал пятндесятиградусшый мороз телеграфные и телефонные провода. Да, уж это был мороз! Давил так, что спирало дыхание.
— Мамаша, вы бы не ходили, — сказал Сеня, спускаясь с крыльца учительского дома. — Видите, как лютует. Обморозитесь!
Сеня был в полушубке, а на ногах, как две маленькие вывернутые овчины, толстые медвежьи унты. Из-под шапки-ушанки выбивались длинные светлые волосы. В руках у Чугунка был самодельный фанерный чемоданчик. За плечами, в чёрном деревянном футляре, — баян.
— И то! Всё кругом куржаком прихватило, — сказал Яков Лукьянович. — Мне вот бояться нечего: мороз тяпнет за ногу, а я его деревяшкой... Шла бы ты, Евдокия, домой!
— Нет уж, не гоните, — ответила Чугуниха, — мне дорога на разъезд привычная. А дома успею — нагорююсь одна-то!
Они шли по бесконечной, охваченной морозной копотью улице. Прииск словно вымерз, оцепенел, уснул. Нет, это только казалось. Провожали Чугунка всем прииском. Едва Сеня, дядя Яша и Чугуниха поравнялись с механическими мастерскими, из серой мглы вынырнула невысокая женщина.
— Ну, попрощаемся, Семён Филиппович! Не робей да и не форси — вот тебе наш наказ.
— Как же вы, Любовь Васильевна, без меня? Трудно будет.
— Не легко... Да вот Хлуднева и Родионова на драту просятся. Бабий экипаж весной организуем. Ну уж иди, слёзы, вишь, на морозе стынут... Смотри, ворачивайся!
И Карякина снова исчезла в серой мгле.
Возле продснаба выступило им навстречу кожаное пальто. В руках у Бобылкова был большой бумажный
пакет, перетянутый голубой тесёмочкой.
— Это на дорогу, товариш Чугунок. От продснаба. Колбаса и прочее. Сам завернул, чтобы попрочней. Не разучился!
— Спасибо, Валерьян Павлович!
— Так. Ну, ну... — Бобылков как-то странно взглянул на дядю Яшу. — Можно тебя, товарищ Чугунок, на пару слов? — Начальник продснаба ухватил Сеню за рукав полушубка и отвёл в сторону. У меня своя стратегия... В ис-треббатальоне научился и с боевой винтовкой и с ручным пулемётом. Вот ещё с гранатой не могу — держу её в руках, как гирю. — Бобылков покосился на дядю Яшу. — Пуртову готовлю на своё место. А? Понял? Так и скажите в военкомате... — Он вдруг взглянул на часы: — Ах ты, у меня же через семь минут... Счастливо!
И кожаное пальто начальника продснаба, поскрипывая, умчалось в морозную копоть...
У школьных ворот стояла Тоня. Как она осунулась за эти дни, как непривычно было видеть её такой печальной, такой немногословной!
— Ну вот, Сеня, и ты уходишь... А я — за хребет, в тайгу, как только Володе станет лучше. Тоска замучила. Одной мне побыть надо, хоть несколько дней. А может, — она заглянула ему в глаза, — а может, встретишь его и весточку пришлёшь?.. — Она не договорила, притянула к себе голову Чугунка и поцеловала его в губы.
— Тоня, а... это самое... больше никто не пришёл?
— Я здесь, — выступила из темноты Анна Никитична.
Чугунок поставил на землю свой фанерный чемодан, снял рукавицу. Он не сразу выпустил из своих рук руку Анны Никитичны. Голова её была прикрыта тёмной шалью. Заснеженной каймой белели вдоль шали выбив-
шиеся волосы. Тонкими игольчатыми снежинками казались ресницы.
— Что вы мне пожелаете?
— Чтобы вернулись.
— А вы... вы не сбежите... от здешнего мороза?
— Нет... Наверное, нет...
— Ну, это Bice, что я хотел знать... Мы вернёмся, — Саня похлопал по футляру, — с музыкой! — Он подхватил свой чемоданчик:
Эх, тайга, тайга, моя сторонка,
Сторона таёжная моя!
И зашагал не оглядываясь.
Но последняя встреча — у дороги на разъезд — была ещё впереди. Остренькие глазки Лизы Родионовой раньше всех увидели Чугунка.
— А мы с Ниной давно пришли! — запрыгала она вокруг Сени. — Мальчики ещё спали!
— Так вот и спали! — гудел Ерёма. — Мы думали, Сеня на лошади поедет. Мы у конного двора дежурили.
— Надо всегда меня спрашивать! — Лива поднесла к уху варежку с оттопыренным большим пальцем, что означало: «Лопухи».
Но Ерёма не стал задираться. Он завладел Сениным чемоданчиком:
— Немного понесу, хоть до мостика.
А Веня, забегая вперёд, уже выкладывал всё, что думал:
— Сеня, а здорово наподдали немцам под Москвой! Гитлер, наверное, загавкал от страху! А что, Сеня, если такой мороз, что y нас нынче, да на фашистов наслать, все бы позамерзли, а? А вас, Сеня, в танкистывозьмут, я уж знаю, вы только скажите, что на драге работали.. А если ранят, постарайтесь к маме моей попасть, она уж, наверно, тыщу бойцов спасла.
Сеня отвечал, пошучивая, смеялся, а светлые озорные глаза становились задумчивей.
— Что ж, ребята, хватит — позамёрзнете! — сказал он, когда подошли к висячему мостику через Урюм. — Давай-ка, Ерёма, вещички!
— Да нет, мы не замёрзли! — загалдели пятиклассники. — Ну ещё чуток! Хоть через мосточек!
И Сене не хотелось так скоро расставаться с ребятами. Перешли мостик, взошли на взгорок.
— Ну, всё! — Чугунок оглядел школьников. — Дел тут у вас без меня много будет. Матерям вашим, ох, как трудно сейчас! Володя вот ещё не поправился — приглядите за ним. Мария Максимовна прихворнула — не забывайте её. Тоня, (видите, какая стала — в тайгу собралась. Для нас всех Алёша... Алексей Яковлевич — сами знаете, кем он был. Вы вот что: охотничью бригаду сколотите — и за хребет, с Тоней вместе... К Анне Никитичне родители приедут, потеплее встретьте их.
— А что, я, к примеру, комнату побелить могу, — деловито загудел Ерёма, — я умею. Известна заваренная у нас есть. Кисть свою принесу.
— Ладно тебе, — сказала тихо Лиза. — Помолчи. Тут о другом говорят.
Ближе всех стоял к Чугунку Дима Пуртов. Он ни слова не сказал всю дорогу. Но смотрел на Сеню неотрывно, с затаённой думой. Сеня взглянул на него, на широкий рубец, пересекавший Димин лоб.
— А чем чёрт не шутит, может, и посерьёзней дела встретятся! — сказал Чугунок. — Это, дядя Яша, вы хорошо сказали: если сердце готово к подвигу — то подвиг рядом.
Они постояли ещё немного на взгорке молча, тихо, прислушиваясь каждый к самому себе. Где-то далекодалеко, за восточными сопками, раздался свисток паровоза.
— Прощайте, ребята! Прощай, Яков Лукьяныч!.. Не забывайте Чугунка. Пишите... Что ж, мамаша, идём.
Ребята н Яков Лукьянович долго глядели вслед Чугунку и его матери. Когда, возвращаясь, снова перешли висячий мостик, дядя Яша сказал:
— Наша Чалдонка... Горсть домов между сопками... А и Чалдонкой сильна Россия!
42
Всю жизнь будет помниться Диме та минута, когда Настенька передала матери письмо в сером конверте. Костлявое лицо матери заострилось, сама она стала сразу тоньше, и особенно запомнились Диме худые руки, протянутые вперёд.
А когда, словно мгновенно ослегинув, заметалась она по избе, не обращая внимания на собравшихся женщин, будто что-то искала и не могла найти, Дима выскочил на улицу и побежал сам не зная куда... Где он только ни побывал в тот вечер — « у Тополиного, и в старых разрезах, и вблизи разъезда. И всё вспоминал под ледяным ветром, вспоминал... Вот отец перочинным ножиком ловко выстругивает коричневый кораблик из лиственничной коры, вот вместе с Димкой рассматривает только что купленный букварик и, смеясь, читает: «У ма-мы усы». Вот качает головой в ответ на какую-то Димину дерзость...
Он вернулся поздно. Дверь была не заперта. Мать лежала на постели одетая, (уткнув голову в подушку. На скамейке, придвинутой к кровати, полулежала Любовь Васильевна. Голову она положила на край кровати. Она не спала и молча проводила глазами Диму, прошедшего в свой уголок за печкой. Впервые и он лёг на свою койку не раздеваясь...
Он то засыпал, просыпаясь через минуту, словно от толчка, то лежал с открытыми глазами: ему всё казалось, что кто-то стоит рядом, кто-то засматривает в маленькое окошко над койкой.
Было ещё темно, когда он услышал, как к его постели подошла мать.
— Совсем раскрылся, — прошептала она. — Эх, Дима. Дима...
«Идол головастый, расшиби тебя гром!» — продолжил про себя Дима.
— Эх ты, сынок, сынок...
Широкая, костлявая рука легонько прошлась по стриженой шишковатой голове, и это было так непривычно, до першинок в горле, до тёплой боли в сердце, что Дима даже не шелохнулся.
Мать, приглушённо плача, ушла к себе. Он. подождал немного и, когда решил, что мать уснула, бесшумно встал с постели, торопливо надел полушубок. Любови Васильевны уже не было. Дима прошёл в кухню. На плите стояла укутанная полотенцем кастрюля с ещё тёплой вчерашней картошкой. Дима вывалил картошку в газету, положил в свёрток кусок хлеба. Он снял с гвоздя отцовскую берданку, постоял в нерешительности возле спящей матери и тихо вышел в сени. Рядом с бочкой с водой
стояли лыжи, хорошо просмолённые, смазанные на крепкий мороз...
Мороз был хрусткий. Сопки, затянутые стеклянной дымкой, казались выше, неприступней, будто огромные ледяные горы надвинулись на прииск. В светло-жёлтом сиянии стояла лишь Веселовская сопка: её стройные, прямые сосны раньше всех встречали зарю.
Дима пересёк площадь. На пустыре возвышался новый магазин, который был когда-то старой аммоналкой. Здание стояло теперь на фундаменте из серого бута и казалось от этого выше. Двери и наличники окон были выкрашены яркой зелёной краской. Дима невольно вскинул глаза на чердак, словно там могли сохраниться лазейка в обшивке и толстая проволока громоотвода. Эх! Дальше, дальше! Кружной дальней дорогой — на Ар-теушки!
Дима осторожно перешёл висячий мостик. Деревянный настил обледенел, а сам мост пружинисто качался на стальных канатах: приседая, вздымался вверх или вдруг бросался маятником в сторону. Если бы не металлические сетки, ограждавшиеперила, легко можно было бы свалиться на твёрдую ледяную корку Урюма.
За мостиком начинался пологий подъём на сопку. Летом здесь цвели красные трубы сараны, осенью у самой дороги синела голубица, в жёлтом зареве стояли деревца облепихи. А сейчас — оголённые берёзы, длинные скелеты лиственниц, сухорукие кустарники, заледенелые сосны. Медленно взбирался Дима на сопку — медленные, горькие мысли роились в голове...
Отец был всегда ровным, спокойным — мать всё называла его бесхарактерным. У самой же характер бедовый, говаривал отец. Начнёт подметать, стирать или стряпать, всё швырком, с грохотом — не подступайся лучше. Она ссорилась с отцом, кричала, бранилась — отец отмалчивался или уходил из дому. Мать, успокоившись, жаловалась на свой плохой характер. Мира в семье не было. Дима, сколько себя помнил, грубил и отцу и матери. Мать колотила, отец уговаривал. Но Дима редко раздумывал над своими словами и поступками. Его манила улица, старые разрезы, Аммональная сопка, Тополиный остров, заросли малины и жимолости по берегам Чёрного Урюма — всё дикое и доступное раздолье Урюмской тайги. Ему нравилось удивить какой-нибудь
«штукой». Пусть с восхищением или с укоризной скажут: «Ай да Дима! Вот это Голован! Вот Пуртов так Пуртов!» Он не мог спокойно сидеть на уроках: огненные палы на сопках, коршун, кружащий в небе, поезд, выходящий из туннеля, — всё томило его, звало куда-то.
Дома второпях решал задачу, Перелистывал наскоро учебник и всё ёрзал на стуле, вертел своей большой головой: «Мама, забыл задание списать», «Устал, погуляю». Мать хваталась за веник или сковородник: «У, головастый идол! Чтоб тебя подняло да шлёпнуло!» А он уже за дверью. Когда приносил неожиданную пятёрку, бывал доволен изумлением матери. «Посмотрите на смутьяна моего! Ведь может же, язви его, не хуже других». iHo пятёрки бывали редко...
С Собачкина хребта, с перевала, Дима, обернувшись, взглянул на родной посёлок. Он лежал за зелёным сосновым морем, за ленивой излучиной Урюма, в широкой пади — синей, белой, золотой. Солнце поднялось из-за Веселовской сопки и стояло в золотом дыму. Светились розово снега на склонах; бледное небо яснело, поднималось, наливалось чистой, прозрачной синевой, и, казалось, синева эта и золото заливают дома, улицы, разрезы.
Здесь, на вершине, — серо-ржавые скалистые россыпи; среди них высоченные сосны; белыми гнёздами держится снег на могучих сосновых лапах, и кажется — взовьются сейчас в тёплую синь стаи неведомых птиц... А внизу, по другую сторону хребта, среди мелкорослого черноберезиика, виднелся Тетёркин ключ и за ним кружная дорога на Артеушки.
Дима поправил берданку, ловчее прихватил свёрток.
Пригнувшись, делая плавные повороты, он заскользил с перевала. За спиною лыжника вздымались белые
облака взвихрённого снега. Быстрота захватывала Дух.
А ну, свисти, ветер, в ушах! Пойте, сосны! Кружитесь, небо и белые сопки! Падайте, звёзды, золотыми снежинками! Лечу, лечу, лечу...
43
Мария Максимовна лежала на кушетке у обогревателя голландской печки. На тумбочке у изголовья стояла лампа с абажуром из толстого узорного стекла; казалось, оно усеяно кристаллами снежинок, и матово-белый свет падал на бледное лицо старой учительницы.
На стене против кушетки висел в простой сосновой рамке портрет усатого военного в папахе времён гражданской войны. Это был муж Марии Максимовны, погибший в девятнадцатом году под Сретенском в бою с бандами атамана Семёнова. Другой портрет висел наискосок, над этажеркой с книгами, — портрет совсем юной девушки с толстыми косами и ямочками на щеках.
— Да, это я, — проследила взгляд Анны Никитичны старая учительница. — Хороша не была, а молода была, — так говаривал Пушкин. Вы думаете, я болею? Нет, просто старость. Обветшала; уходят, (уходят силы... Впрочем, отлежусь. — Мария Максимовна с трудом повернулась на бок, лицом к Анне Никитичне. — Я вот зачем, голубушка, хотела вас видеть. У Пуртовых-то как? Что там? Бывает ли кто? Ведь первая похоронная, первый сирота на прииске...
В окоречке, выходящем на веранду, промелькнула чья-то широкая фигура. Заохали половицы под тяжёлыми шагами. Маленькая передняя наполнилась кряхтеньем, вздохами, шумом, будто вошло с десяток человек. А это был один Кайдалов. Лицо его не очень ловко было перевязано клетчатым платком, как у Москвина в чеховской «Хирургии».
— Что с вами? — спросила Мария Максимовна.
— Зубы, чёртовы зубы! — свистящим шёпотом ответил учитель ботаники. Он сел на круглый вращающийся стул у письменного стола, и винт под ним словно застонал, подтверждая его слова. — Два часа на Топо лином острове. В снегу. Круговая оборона стрелкового взвода. Простудил. — И он схватился за щеку.
— Надо лечить, — сказала Мария Максимовна. — Анна Никитична, в коробке на этажерке порошки в жёлтых бумажках. Дайте Лариону Андреевичу.
— Это что? — спросил тот, принимая лекарство из рук Анны Никитичны.
— Белена. Очень помогает,
— Белена?! А потом будут говорить, что я белены объелся?
— Мы не скажем. Мы не выдадим. — Мария Максимовна задумчиво-изучающе посмотрела на Кайдалова. — Нет, не выдадим, — повторила она. — Вам воды?
— Да нет, (уж я у себя приму. — Но он, видимо, не очень спешил уйти. — Вы-то как?
— Не умру — жива буду... Я вот интересовалась у Анны Никитичны насчёт Пуртовых.
— Да что там, Мария Максимовна! Горе есть горе, — всё так же громким шёпотом сказал Кайдалов. Поколебавшись, он сумрачно добавил: — Д разве поймёт это Дима Пуртов? Разве (утешит мать? Какое от него утешение! Продукты из дому таскать — вот это он умеет. — И снова застонал винт круглого стула.
— Вот как! Вы думаете, что он таскал из жадности, что ли? Для этого прятал их в аммоналке? А вы не думаете, что он мечтал о подвиге? Всё-то вы примериваетесь, как бы наказать Пуртова... Нет, птицы не наказывают птенцов, расправляющих крылья. — И старая учительница уже с досадой сказала: — Ведь и взрослых, если они, так сказать, по душевному влечению делают глупость, не всегда осуждают.
— Я вас не понимаю! — пробормотал Кайдалов.
— Выскажусь яснее. Был такой случай, когда один учитель — пожилой, почтенный, — никому не сказав ни слова, взял рюкзак, флягу и уехал отпрашиваться на фронт. А его отправили обратно, так? Он огорчился, накушался водочки и, что ж поделаешь, домой...
Кайдалов подогнул край платка, снова расправил, опять подогнул.
— Мария Максимовна!.. — не выдержал он.
— Погодите! Он был настолько пьян, что не мог найти дороги домой, и, вероятно, замёрз бы, если бы не трое мальчиков, с которыми он был вечно не в ладу. Они отвели его домой, и никто, ни одна душа не узнала об этом. Не отмахивайтесь — я знаю, что говорю. Почему
они так сделали? Почему промолчали? Да потому, что они сами, сами... Эх, вы... взрослый Дима!
Кайдалов схватился за щёку.
— Болит?
— Болит, — сердито ответил Кайдалов, — болит на нервной почве... Вы думаете, мне легко было сегодня? Смотрю на его место, и тоска берёт, да!
— Он не был сегодня? — быстро спросила Мария Максимовна. — А вы? Кто-нибудь из вас был у него?
Анна Никитична, покраснев, покачала головой. Кайдалов уже обеими руками держался за нижу.
— Нет, нет! Только не я, — бормотал он. — Увольте, не умею я с ним... И притом зуб... чёртов зуб!
— Как же вы так можете? — гневно сказала Мария Максимовна. Она с тудом села. — Анна Никитична, как же вы так можете? Разве Тоня так поступила бы? Всё обижаетесь — дети к ней привязаны. А она бы с Пурто-ва глаз не спускала. Нет, напрасно я её в тайлу отпустила... Ох, как она нужна здесь, как нужна!
44
Сразу за шлагбаумом показался длинный одноэтажный дом, единственный на разъезде. Он был обнесён низенькой решётчатой изгоредью; перед зданием высились мачтовые лиственницы. Возле ограды, в двух шагах от полотна дороги, разместились под навесом узенькие прилавочки: изредка приисковые бабы приносили к поездам яйца, солёные огурцы, ягоду. Сейчас под навесом было пусто. Серенькая пичужка, нахохлившись, поска-кивала по выщербленным доскам в поисках крошек.
Дима снял лыжи, тихонько обошёл станционное здание. Позади здания стояла амбарушка, а за нею высокие зароды сена, скорее белые, чем жёлтые, — так густо были они обсыпаны снегом. Дима зарыл в сено лыжи и палки и вернулся обратно, к зданию станции. Заглянул в окошко. В крохотном коридоре — «зале ожидания», где приткнулась к стенке одна-единственная скамейка, было пусто, темно и, должно быть, холодно. Из неплотно прикрытой двери диспетчерской струился в зал неяркий свет. Но вот из диспетчерской вышел начальник разъезда. Дима перескочил через заплот и спрятался за лиственницей.
— Правильно народ прозвал — «пятьсот-весёлый», — сказал самому себе начальник разъезда: — То стоит, как чурка, то бежит, словно одурел.
Дима понял: это о поезде. Скоро, значит, придёт. Неслышно ступая по мёрзлой земле, он перебежал к другому концу здания, ближе к навесу, и тут чуть-чуть не напоролся на тётю Дусю — мать Сени Чугунка. Она доставала из мешка и раскладывала на прилавочке большие круги мороженного молока. Белые, словно сахарные, в жёлтых наплывах сливок, они казались необыкновенно вкусными. Тётя Дуся всё доставала своими большими руками круг за кругом, и мешок не худел — сколько их там! «Чужим горем кормится», — вспомнил вдруг Дима злые слова матери.
Поезд бесшумно выскользнул из чёрного горла туннеля и замедлил ход. Коротко свистнул паровоз. Да, это был «пятьсот весёлый» — товаро-пассажирский поезд; теплушки, и какие-то допотопные классные вагоны, и платформы шли в составе вперемежку, как точки и тире в азбуке Морзе. Вагоны были наглухо закрыты.
Состав далеко прошёл вперёд, и последний вагон остановился у станционного домика. На тормозной площадке хвостового вагона в свете фонаря обрисовалась медвежеобразная фипура кондуктора, закутанного в тулуп. Сюда не подсядешь! Надо пробежать вперёд. Вот пустая тормозная площадка! Но тяжёлые, перечёркнутые крест-накрест тяжёлыми плахами двери этого вагона вдруг сдвинулись вправо. Дима припустил назад, к навесу. Из вагона на землю соскочили бритоголовые красноармейцы в гимнастёрках. Один заметил женщину у иавеса.
— Тётка, — подбежал он к прилавку, держа руки в карманах, — на что меняешь — на хлеб или на махорку?
— Так бери, — коротко ответила Чугуниха.
— Это как — так?
— Вот так — зови своих и разбирайте.
— Эй, мужики! — закричал красноармеец, — а ну живо сюда — тут чудная тётка харч раздаёт!
Красноармейцы окружили навес. Чугуниха молча и сурово раздавала бело-жёлтые круги молока.
— Ну хоть чето-ийбудь-то возьми с нас! — сказал первый красноармеец. — Неловко всё ж!
Чугуниха не отвечала. Она встряхнула пустой мешок, сложила его, поклонилась бойцам в пояс и медленно пошла прочь.
— Вроде как добрая, а хоть бы усмехнулась! — сказал один.
— Может, ей не до смеха, — отозвался другой: мужик, наверно, на фронте.
Прерывисто запыхтел паровоз.
— По вагонам!
Это восклицание, конечно, к Диме не относилось, но он уже пристроился на пустой тормозной площадке. Дима затаился, подняв воротник полушубка и обхватив обеими руками отцовскую берданку.
Эшелон втянулся в туннель. Скрылся га домике начальник разъезда. Чулуниха была уже где-то в чаще. И лишь озябший, нахохленный воробей в поисках крошек скакал по прилавку под навесом...
Со амутной тревогой в душе подходила Анна Никитична к дому Пуртовых. Пустынно и тихо было в ограде. Сиротливо смотрели тёмные окна. Тяжело висел замок на скобе. Дом казался покинутым.
Что же делать? Где искать Диму? И почему нет дома Прасковьи Тихоновны? Учительница в растерянности стояла на открытом ветру крылечке. «Эх, Тоня бы наверняка знала, где их искать!» И вдруг счастливая мысль пришла ей в голову: «Не в землянке ли своей Цуртова?»
Пуртова в самом деле была на складе. С шумом ворочала она пустые фанерные ящики, громоздя их друг на друга. С выражением злости в глазах взглянула она на учительницу и с грохотом продолжала работу.
Анна Никитична, постояв у железных дверей, подошла поближе:
— Прасковья Тихоновна!
Ящики продолжали взлетать.
— Прасковья Тихоновна, — повторила учительница, — як вам!
Держа ящик в руках, Пуртова резко обернулась. От уголков глаз по щекам шли полосы, словно слёзы вытоптали синие тропинки.
— Могу я одна побыть? Могу? Без утешеньев побыть могу?
— Я с Димой хотела... — растерянно сказала Анна Никитична.
— Ну? В школе, в школе могли! — Пуртова с силой швырнула ящик. — Да и о чём теперь разговоры разговаривать!
— Не было его сегодня в школе... и дома нет... Заходила я... И из ребят никто его не видел.
Рука Пуртовой, протянутая к новому ящику, застыла на мгновение. Затем Пуртова рванулась к выходу. Плечом подтолкнув толстые железные двери, она заперла их большим, похожим на паяльник ключом. Всю дорогу от базы до Урюма Пуртова бежала, и Анна Никитична еле поспевала за нею. Задыхаясь, Пуртова взбежала на крыльцо. Она попыталась открыть своим ключом-паяльником висячий замок, чертыхнулась и нашарила ключик от замка на карнизе над дверью.
Почему-то Прасковья Тихоновна бросилась к плите.
— Всё нетронуто — и молоко топлёное и борщ.. В кои-то веки сварила!..
Она пробежала в Димино запечье:
— Вещи вразлёт... Книги — как замотал резинкой, так и лежат... Отцова ружья нет... Ты скажи, пожалуйста, борщ-то исть некому...
Она села на скамейку, прижала к груди Димины книги и заплакала.
45
До самого Енисея Фёдор Тюкин не мог примириться с мыслью, что поезд уносит его всё дальше от фронта.
Тюкин отказался от того, чтобы его сопровождала госпитальная сестра. Ои не храбрился, он просто не привык, чтобы с ним нянчились, он любил быть сам себе хозяином. «Доеду, вам и без меня хлопот станет». Правда, и врач и сестра, сажавшие его в поезд, попросили пассажиров не забывать о раненом фронтовике: «Сам не скажет чего, так уж вы доглядите...»
Заботливые руки постарались сделать нары помягче, поудобнее. Поставили рядом мешочек с сухарями, сваренными вкрутую яйцами, махоркой в жёлтых пачках.
Теплушка жила, как весь мир, большими и малыми заботами. Ехали на Алдан геологи — молодые, компанейские парни. Эвакуировались в Иркутскую область беженцы из-под Минска и Донбасса. Возвращались домой, в Благовещенск, заплаканная тощая старушка с
тремя внучатами: «ВЛСмоленеке жили... Мать померла, отец на фронте. Гостила я у них... Догостилась». Шумливые и бражные матросы следовали в своих черноморских бескозырках к Тихому океану. У всех свои дела...
И всё же, как по кругу, разговор начинался с войны и возвращался к войне. Говорили о недавнем разгроме немцев под Москвой, о великой печали разорения и о могучей силе грядущих ударов по вралу.
Когда кто-нибудь упоминал о боях на Калининском фронте, Тюкин хватался за кисет и начинал дымить цигаркой. У него была своя дума. Высоковск... Будогощь... Чудово... Это всё на путях к родным местам, к небольшой деревушке на Псковщине, откуда весной сорок первого года уехал он в Забайкалье, с поручением от кол-хозников-переселенцев. Да, второй раз за год едет он на восток. Тогда ехал с надеждами, был здоров, полон сил. А теперь? Перебиты обе ноги, он потерял власть над своим телом, выбыл из строя. И едет в какую-то неведомую Чалдонку, где ни одной знакомой души. Если бы не письмо Алексеево... И он курил, курил...
А люди в вагоне между разговорами заботились друг о друге с суровой и нежной простотой: наливали в кружки кипятку, угощали варёной картошкой, подбадривали тёплым словом, грубоватой шуткой.
Вблизи Иркутска Тюкина, по его просьбе, усадили у раскрытых дверей. Морозный ветер овевал худое лицо солдата, заросшее вкруговую мягкой рыжеватой бородой. Он задумчиво оглядывал заснеженные тёмные леса, что придвинулись вплотную к железной дороге, волнистую гряду сопок, многовёрстные улицы восточносибирских деревень. Говорят, за Малханским хребтом, за кедровыми лесами, по реке Красный Чикой — хорошие, плодородные земли. Так вот же и осмотреться не успел — война грянула! А на Псковщине остались Татьяна и малыши...
Поезд, ещё не остановился, а шумливые матросы выскочили из вагона — «пошарить съестного». Будто с обжитым домом, расставались с вагоном донбасские и минские беженцы. Отправились на вокзал алданские геологи. И старушонка, наказав внукам, «с места чтоб не трогались», хотя они и так таились в своём углу, слезла, охая, по неудобной лесенке: «Может, молочка достану». Только Тюкин сидел у дверей на чьём-то сундучке
и, опираясь на костыль, наблюдал за пёстрой вокзальной сутолокой. Матросские бушлаты, армейские ватники, серые шинели...
Мимо эшелона пробегали красноармейцы с котелками и флягами, голосистые старики и старухи с узлами и корзинками, встрёпанные женщины с детьми на руках.
Тюкин видел край платформы, а на ней железный столб с чёрным раструбом громкоговорителя. Чёрная труба вдруг зашуршала, зафуркала, и к столбу сразу набежали люди. Замерли сразу все: и красноармейцы, и старики, и ребятня.
— «В последний час... поражение генерала Гудериа-на... Наши войска заняли город Калугу...»
И снова вокзальная платформа и проходы между эшелонами вскипели шумам и толкотнёй, и снова замельтешили люди и вещи.
«Ну вот, войска идут вперёд, а я...»
Паренёк, остановившийся у дверей вагона, привлёк внимание Тюкина. У паренька не было ни миски, ни кружки. Он стоял, засунув руки в рукава грязного, мятого полушубка, и чуть притоптывал ногами, обутыми в валенки на толстой войлочной подшивке. Одет тепло, а подзамерз! Что-то неуловимо знакомое было в лице паренька, покрытом чёрными пятнами, в широком, защипанном морозом носу, в глазах, смотревших смеро и независимо из-под надвинутого лба.
А паренёк всё не отходил от вагона.
— Ну, чего тебе? — хмуро улыбнулся Тюкин. — Беги шибчее домой, пока не простыл.
— А вы куда едете? — Паренёк подошёл поближе. — На войну или с войны?
Тюкин постучал костылём об пол вагона:
— Не видишь? Ступай, ступай... Ну, чего уставился
Красноармейцы без шапок, в одних гимнастёрках
пробежали, топоча, мимо и оттеснили паренька от вагона. К вагону подскочил матрос-черноморец. Под мышками у него были две буханки чёрного хлеба, из. кармана форменных брюк торчал круг колбасы, руками и подбородком он прижимал к груди банки ic консервами, пачки с папиросами.
— Принимай-ка, Тюкин, угощение с продпункта. На всю команду до самого Тихого океана... А? Слышал про «дербень-дербень Калугу?» У двери, у двери склады-
вай, потом разберёмся. Это вот, Ткжин, тебе — как больному. — Матрс подал фронтовику большую банку, на которой были изображены крупные жёлтые плоды и зелёные листья. — Компот довоенной эпохи... Закуска есть — побегу за горючим, надо по случаю Гудерьяна трахнуть.
Матрос нырнул под эшелон, стоявший на соседнем пути, и Тюкин снова увидел против вагона паренька в полушубке и подшитых валенках. С какой-то тревожной пристальностью всматривался он в фронтовика. Тюкину показалось, что паренька заинтересовала банка в его руках.
— Подойди-ка сюда!
Паренёк снова приблизился к вагону.
— Есть небось хочешь?
— Вы Тюкин?
— Ну, Тюкин. А дальше?
— А что, — нетвёрдым голосом сказал паренёк, — Алексей Яковлевич живой?
Солдат с изумлением почесал краем банки бороду.
— Скажи, пожалуйста, дербень Калуга! Ты, белоголовый, откуда взялся?
— А вы помните, — уже твёрже заговорил паренёк. — помните, как на войну ехали, на нашем разъезде остановились? Мы как раз с Венькой Отмаховым подошли... Ещё собака с нами была... Алексей Яковлевич записку писал, вы ему чемодан подавали? Забыли? Вы нас вот таким же компотом угощали...
— Постой, постой! — вскричал Тюкин. — Это когда ложка моя чуть не осталась? А ну, залазь-ка! На вот, держись за костыль! Ты смотри-ка! Узнал, значит?
— Узнал.
— А что ты такой чёрный? — разглядывал паренька Тюкин. — Тогда вроде белее был. Тебя, что ли, в одном вагоне с букачачинским углём везли? И кто же тебе лоб расшиб? Тоже на фронте побывал?
Паренёк шмыгнул носом и молчал.
— Ну, твоё дело... Есть-то хочешь?
Его собеседник взглянул на буханки, колбасу и проглотил слюну.
— Это не наше продовольствие. И компотам угощать не буду: дадим старушенции с выводком. Ты вон достань с тех нар мешок... тащи сюда.
Тюкин вытащил хлеб, сало, яйца, баночку с маслом. Он помолчал, следя за тем, как мальчик ест.
— Ты насчёт учителя своего спрашивал... Не такой он человек,чтобы живьём к немцам попасть. Мне ноги подбило, так я на руках полз, чтобы фашисту не достаться. Алексей-то Яковлевич ещё позлее меня... А ты, слышь, всё же чуда, в какую сторону? — неожиданно спросил он. — На запад или на восток?
— Отец у меня убитый! — Паренёк отодвинул от себя еду и прямо посмотрел в глаза фронтовику.
— Так, — сказал Фёдор Тюкин, — так, на запад, значит? — И завертел в руках свой полированный костыль с ещё не потёртыми кожаными подплечниками.
Прибежала, семеня, старушка с бутылкой молока.
— Пособите, касатики, взлезть... Спасибо, родненькие. Как там мышата мои? За молоко-то тут точно за вино дерут. За бутылку, ироды, и то пять рублей слизнули!
Она занялась внучатами.
Тюкин привстал с сундучка, опираясь на костыль:
— Помоги-ка на нары перебраться... Вот так. Банку ту передай старушке. Садись-ка рядышком.
Он лёг на спину и заговорил, словно сам с собой:
— Вишь, жалость-то какая! Я было обрадовался, думаю: вот попутчик, сопроводит меня до места. Ну, чего смотришь? Правду говорю! У меня сначала назначение в Читу было, в госпиталь, а я уж с костылями управляюсь, через пару месяцев, может, на ногах буду. Зачем мне госпиталь? А меня Алексей Яковлевич ваш всё убеждал: «Вы бы, Фёдор Сергеевич, после войны в мою Чалдонку: на подсобном устроитесь, на пришкольном участке поможете». Я ведь, парень, садовод. — Тюкин помолчал. — О Чалдонке Алексей Яковлевич так говорил, будто и нет краше места на земле: «мои сопки», «мой прииск», «мои ребята». «Люди, говорил, такие у нас, что никогда человека в беде не выдадут». Так вот мне бы сейчас Чалдонку вашу посмотреть. А ещё у меня, — голос Тюки на дрогнул, — неогправленйое письмо есть Алексея Яковлевича, вот везу его. Лично передам.
Паренёк сидел рядом с Тюкиным и молчал.
— Я, парень, — продолжал Тюкин, — я всё еду и- думаю: как же мне жить в чужом месте, кто мне по душевному подможет? Семья-то моя, вишь, под немцем осталась... А гут — ты, как Христос с неба! Ты бы, брат, довёз меня, ну а потом уж — езжай! А то — поправлюсь, может, вместе тронемся? Ну, что молчишь? Всё ж я тебя с товарищем компотом угощал — давай расплачивайся! Ну вот, хоть улыбнулся, и то ладно. Сажу-то на лбу оботри...
Вернулись геологи, появился широкоплечий матрос с бутылкой водки, торчащей из кармана.
— А, пассажир новый? — лениво-доброжелательно спросил он. — Далеко ли?
Паренёк не отвечал.
— А кто будешь? — продолжал допрашивать матрос. — Пропуск-то есть?
— Нет у меня никакого пропуска!
— Непорядок. Ты, выходит, просочился. И вообще у нас тут полный комплект.
— Не трожь мальчонку!.. — выскочила из угла старушка. Испугавшись своей храбрости, она уже иотише сказала: — Потеснимся, свои ведь.
— Непорядок. Запретная зона — и без пропуска.
— Хватит тебе! — Тюкин приподнялся на нарах. — Он со мной.
— Ну вот, — явно обрадовался матрос и достал из кармана бутылку. — Другое дело — раз проверенные люди ручаются... Теперь можно тяпнуть за «дербень Калугу» и в посрамление этого Гудерьяна!
Эшелон медленно двинулся с места.
— Ты, парень, не печалься, — тронул Тюкин своего спутника за плечо. — Глядишь, там у тебя, на прииске, и дела найдутся...
46
Да, вы угадали, Фёдор Сергеевич: много осталось у паренька дел и забот в Чалдонке! Как непонятно получается: заехал далеко-далеко от прииска, а прииск будто рядом, — словно смотришь кино в первом ряду.
«Сыпок, сынок», — сказала в то утро мать. Никогда, никогда так не говорила. Сидит сейчас в нетопленной избе, одна, и ревёт... Хоть бы дров ей наколоть.
Володю, интересно, выпускают уже из дому или нет? Сказали ему насчёт меня? Не выдаст — не такой Во лодька. Про то письмо давно надо было ему рассказать: ну, попалось с тетрадью, взял запечатал да отправил, и весь разговор! Скрывать незачем было — ведь даже об ратный адрес Володькин подписал. И никому — ни слова! Завтра у Тюкина допытаюсь, получил Алексей Яковлевич письмо про магнит или нет. Может, уже применять стали? Вон как под Москвой вдарили! Вот это да!
А про Чупуниху никто в посёлке не знает, что она теперь молоко даром раздаег. Как идёт на разъезд, все кричат: «торговка», «хапуга». А она — вон какая! Сеня-то знал или нет? Написать бы ему.
Почему так тянуло обратно всю дорогу? С лета ведь, с начала войны задумал, а уехал — и будто кто в спину кричал: «Вернись, паря...» А ехать-то не сладко было: то заберёшься на третью полку — это ещё хорошо, а то в тамбуре скрючишься или перебегаешь из вагона в вагон. На одном перегоне даже в угольное отделение залез — проводница, всего чёрного, вытащила. Тогда и берданку потерял. Эх, растяпа! От Мысовой до Иркутска — опять на тормозной площадке. Съел последнюю картошку, а газету разорвал и обернул ноги, чтобы не мёрзли. Не в том, конечно, дело, доехал бы! А вот — тянуло обратно...
А с Тюкиным просто здорово получилось. Вот это встреча! В Чалдонке все ахнут: Дима Пуртов от Алексея Яковлевича живое письмо (привёз! Ай да Голован! Говорил же Алексей Яковлевич: «Мои-то не бросят в беде!» И не бросили! А Фёдора Сергеевича с поезда надо прямо-домой отвезти. Мать примет. Печь хорошенько истопить. Ребята, если что, подмогут: и Володя, и Венька, и Нина, и Ерёма... А всё же интересно, как встретят? Дядя Яша скажет: «Хорошо, ещё работничек появился. А рыбачить и охотничать любите?» Бобылков прибежит: «Вам чего подбросить?» Лишь бы насчёт бочки не вспомнил! Тоня начнёт заботиться, чтобы получше устроить. Интересно, воротилась она из тайги? Кто из ребят с ней пошёл? Ерёма, конечно, и ещё Костя Заморский. И мне надо было бы! Правильно Сеня наказывал. А вот как Анна Никитична? Ей, верно, псе равно. Непонятная она... Хоть бы уж никого не сажала за его парту, у окна. Такое удобное место — всё видать: и сопки, и разъезд, и поезда, когда из туннеля выходят...
Чего он так беспокойно спит, Тюкин? Ноги, наверно, заломило. Совсем раскрылся. Рубаха на нём новая, розовая, как та, что Сеня Чугунок в клубе сдавал. Может, в самом деле Сенина рубашка? Чепуха! Мало ли таких рубашек! А всё же спрошу Фёдора Сергеевича — подарочная или своя?
Пять дней, как я не был дома, пять дней. Всё ближе эшелон к родным местам. С верхних нар в маленькое оконце хорошо всё видно. Высокая сосна, в пятнах снега, стоит на гребне — как та, что на Аммональной сопке. Рыжие тальники вьются вдоль речки — точь-в-точь как урюмские тальники. Промелькнул разъезд — два-три домика в лощине. А вон серая скала... На ней кто-то вывел большие красные буквы: «Тыл — родной брат
фронта».
Всё ближе эшелон к родным местам... Скоро из-за Веселовской сопки появится маленький прииск в широкой пади Урюма. Я услышу, как загудит пудок электростанции, как зазвенит школьный звонок. Увижу сопки, лесистые и безлесые, в блестящих снежных колпаках. Синее, сияющее небо. И на всём — солнце, солнце!
Мои сопки. Мой прииск. Мои ребята.
Моя Чалдонка!
1950 — 1956
Чита — Дарасун — Москва.
_____________________
Распознавание, ёфикация и форматирование — БК-МТГК.
|