На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Каманин Ф. «Как я дедом был». Иллюстрации - Л. Бирюков. - 1966 г.

Фёдор Георгиевич Каманин
«Как я дедом был»
Иллюстрации - Л. Бирюков. - 1966 г.


DjVu


От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..



Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

 

Пример сатанистско-богоборческой «литературы» хрущёвского периода. Ни один деятель, за исключением его учителя, Лейбы Троцкого, не нанёс столько вреда духовной жизни русского народа, как Никита Хрущёв. В его правление были разрушены все церкви и храмы, которые начал восстанавливать И. В. Сталин.

      ОГЛАВЛЕНИЕ

      Вступительное слово автора к читателям 3

      Глава первая
      Кто и как учил меня молиться 5
     
      Глава вторая
      Я начитался божественных книг и не знаю, кем
      мне быть: пустынником или монахом? 15
     
      Глава третья
      Я хожу в церковь 24
     
      Глава четвертая
      Я закатываю молебны и акафисты дома, славлю
      Христа со звездою и отмораживаю себе уши 34
     
      Глава пятая
      Я читаю псалтырь, становлюсь дедом,
      а потом и кумом 47
     
      Глава шестая
      Все у меня летит кувырком:
      черти, все святые и преподобные 76
     
     
      ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО АВТОРА К ЧИТАТЕЛЯМ
     
      Ребята!
      В этой правдивой истории нет ни одного события выдуманного. Я хочу рассказать вам о своем детстве. Наше детство и наша юность были совсем не похожи на ваши.
      Как было у нас? Тогда даже начальных школ было раз-два — и обчелся, одна школа на две-три деревни. А в некоторых местностях и совсем никаких школ, там ребята росли неграмотными.
      Чему же учили в те времена в этих начальных школах?
      Чтению, письму, четырем правилам арифметики и закону божию. Чтению, письму и арифметике кое-как, ну, а уж на закон божий нажимали как следует.
      И вот еще про что нужно сказать — про еду, одежду, обувь.
      Мы обувались всегда только в лапти, носили рубахи и портки из посконной грубой холстины, шапки у нас были отцовские, старые, вместо пальто и пиджаков зипуны и шубенки, перешитые опять-таки из старых, отцовских.
      Но чего нам особенно не хватало — так это книг.
      У вас сейчас столько книг, и дома и в библиотеках, только читай!
      А у нас?
      Дома у нас редко у кого была книга-другая. А в нашей школьной библиотечке хотя и были книжки, но все больше на один и тот же лад — жития святых разных, поучения о том, как надо в бога верить, молиться. Были, правда, и другие книги — рассказы
      Толстого, Чехова, но так мало, что считай, что и не было: я их все быстро перечитал.
      Но я перечитал и все божественные книжки, да не один раз, а раза два-три некоторые. И я так начитался этих божественных книжек, что в двенадцать лет дедом стал...
      А вы знаете, что такое дед?
      Да нет же, не обыкновенный дед, имеющий внуков и внучек, а другой, каким и я стал, будучи еще мальчишкой!
      Не знаете?
      Ну так я вам поясню, что это такое...
      Дед — это человек, знающий молитвы, которые будто бы помогают от разных болезней. Были у нас и бабки, они тоже шептали молитвы над хворыми, большей частью над детьми. Раньше лечиться человеку, считай, что и негде: у нас на всю нашу Быто-шевскую волость был один фельдшер.
      А чтобы вам понятно было, как я стал дедом, а потом и кумом, мне придется вам рассказать сначала, как и кто учил меня молиться, про слепую веру свою, про мучения свои. Расскажу я вам и про попов и дьячков, чтобы вы имели о них некоторое представление. Ведь многие из вас и в глаза их не видели, на картинках только.
      Я думаю, что рассказать обо всем этом надо, чтоб вам понятно стало, почему именно ко мне, а не к кому-либо другому понесли маленьких детишек, чтоб я прочел над ними молитву, после чтения которой животы у детей якобы переставали болеть. И вышло это мне боком: принесло стыд и мучения, о которых и сейчас-то вспомнишь — нехорошо на душе делается...
     
     
      Глава первая КТО И КАК УЧИЛ МЕНЯ МОЛИТЬСЯ
     
      Наконец-то окончился этот противный великий пост!
      Ох, и не люблю же я эти всякие разные посты! А их в году столько, что с ума можно сойти. Спасовки, петровки, филипповки и самый долгий вот этот великий, перед пасхой,— в семь недель. Он всегда тянется, тянется, что кажется, ему и конца-то не будет. И за все эти семь недель ни тебе крошечки сальца или мяса, ни тебе капельки молочка. Ешь то, что едят и взрослые,— капусту кислую, похлебку, редьку, ячменную кашу. Кашу не каждый день, а только по воскресеньям бабка варит, потому что для каши ячмень надо в ступе толочь, а бабушке и матери моей всё некогда. Они торопятся за пост все холстинки СБОИ выткать.
      Но сегодня ему, посту этому великому, конец.
      А завтра мы будем разговляться — мясо, яйца, творог, студень и куличи есть.
      Вот радости-то будет!
      Мне больше всего нравится мясо, особенно такое, которое разделяется на ниточки. Когда мне завтра дадут кусочек такого мяса, я буду его есть долго-долго, не спеша, по одной ниточке — так вкуснее.
      Но это завтра.
      А пока у меня с голодухи живот подводит.
      я очень похудел за эти семь недель.
      В этот субботний вечер я долго не могу уснуть.
      Мамка ушла в село Бацкено, в церковь, ко всенощной, вместе с соседкой. Бабушка всё возится около печки, готовит там что-то к завтрашнему дню.
      А дед зажег лампаду и свечи перед иконами и начал молиться. Он было и меня припряг в это дело, я тоже немножко помолился с ним, но скоро устал, и дед отпустил меня на полати спать.
      Но я не сплю там, а притворяюсь только, что сплю. Я оттуда смотрю на деда, как он молится. Он то станет на колени, то поднимется и все бормочет и шепчет молитвы свои, кладет поклоны; мне слышно даже, как он стукается лбом об пол.
      — Господи, прости мне грехи и прегрешения мои! — шепчет дед.
      Дед мой очень хороший человек. Так о нем думаю не только я один, а и все в деревне нашей. Он очень веселый и душевный человек, шутник, сказочник. А поговорками, пословицами и прибаутками разными так и сыплет всегда. И он никогда не ругается с бабушкой и мамкой моей. Да и вообще-то он ни с кем даже из соседей сроду не ссорился никогда. Какие такие у него могут быть грехи и прегрешения, понять не могу.
      «Так чего же он лоб-то свой бьет, прощения просит у бога?» —думаю я.
      — Господи! Избави нас от глада, мора, всех бед и болезней! — просит дед.
      И это непонятно мне. Ведь как я себя помню, как только понимать кое-что начал, дедушка всегда в молитвах своих просит бога об одном и том же — об избавлениях от глада, то есть от голода, болезней, мора и бед разных, а бог и святые почему-то не очень нам помогают. Не слышат они, что ли?
      Вот, в позапрошлом году, когда саранча к нам прилетела, наши мужики даже из Бацкена иконы поднимали, поп на поле молебны служил, чтоб саранча сгинула. А вышло что? Саранча все озимые съела и былинки не оставила. И мы так голодали, так голодали, что и сказать-то невозможно! В хлеб все подбавляли : лебеду, семена с полевого и лугового ш,а-веля, мякину, листья липовые. Животы у нас от такого хлеба пухли и ужасно болели.
      А уж болезни всякие у нас в деревне никогда и не выводились. То оспа, то корь, то скарлатина. Чесотка — у нас она коростой называется — нас, ребятню, всегда зимою прямо замучивает.
      И скотина у нас часто дохнет. То лошадь, то овца, то свиньи, а то и коровы. У нас в прошлом году тоже свинья и три овцы пали.
      И беды у нас есть, в каждом дворе своя. Вот у нас беда, да еще какая: тятька мой пропал. И дед с бабкою и мамкою что только не делали, чтоб тятька мой вернулся поскорей. И в церковь ходили, молебны там заказывали, и дома каждый день о возвращении тятьки молятся, и ворожить ходили. А тятьки все нет и нет. Бабушке даже кто-то посоветовал по тятьке панихиду, словно по покойнику, от служить. Говорят, что ежели по живому панихиду поп отслужит, то тот человек, по ком ее отслужили, тосковать начнет и живой домой заявится. Бабка ходила в село в церковь, панихиду заказывала, а толку все нет. И теперь мамка моя собирается сама в Москву ехать, искать его.
      И у наших соседей, у дяди Ивана Хорька и его жены тетки Насти, в прошлом году горе было, да еще какое горе-то! Два мальчонка ихние — я с ними всегда играл,— Коля и Тарас, разом от скарлатины померли. А уж как дядя Иван и тетка Настя моли-
      лись, как просили бога, чтобы он спас от смерти их сыновей!
      Дядя Иван даже обет давал — служить Николаю-угоднику каждый год по два молебна, если только сынишки его выживут. Нет, не помогло, померли его Коля и Тарас, задушила их скарлатина. Дед мой сказал, что, значит, на это была воля господня. А я никак понять не мог: почему же это нужно было богу, чтобы Коля и Тарас, друзья мои, померли? Когда я спросил об этом деда своего, то он сурово так посмотрел на меня и сказал, что мал я еще об этом рассуждать и чтоб я вытер свой нос.
      А дед знай молится, знай бормочет и шепчет, все одно и то же повторяет, смотрит на старые наши иконы и вздыхает тяжко так.
      Дед ради большого праздника принарядился. На нем новая льняная рубаха и крашеные посконные портки, на ногах вязовые лапти. А бороду и волосы дед смазал лампадным маслом, и сейчас он весь так и блестит.
      Но я не только за дедом наблюдаю, я еш;е и прислушиваюсь к тому, что дальше должно быть.
      А дальше должно быть вот что...
      Только не у нас в избе и даже не в деревне нашей, а в селе Бацкене, куда мамка моя ушла. Там сначала зазвонят в большой колокол...
      И вот наконец он зазвонил...
      Б-у-у-у-ум! Б-о-о-о-о-м!
      Я лежу и слушаю, слушаю...
      — Наталья! — говорит дед бабушке.— В большой ударили, всенощная началась. Помолилась бы и ты немножко.
      — Сейчас, Афанасий, вот только студень по чашкам разолью,— отвечает ему бабушка.
      Бабушка моя тоже очень богомольная, даже больше, чем дедушка,—она три раза пешком в Киев на богомолье ходила. Дедушка же не только в Киев, айв свою-то, бацкенскую, церковь редко ходит, он больше дома молится.
      Бабушка управилась с холодцом и начала тоже молиться. Она становится не рядом с дедом, а позади него и несколько поодаль. Она тоже все время крестится, шепчет молитвы, вздыхает. Но у нее свои святые заступники.
      — Казанская матерь божия, спаси нас! Праско-вея-пятница, Варвара-великомученица, молите бога о нас,— тихонько шепчет она своими тонкими губами.
      л я то смотрю на них, то прислушиваюсь, как гудит большой колокол...
      Но вот колокол умолк, отзвонились там, на колокольне церковной. Теперь жди пушку. Там, в Бацкене, возле самой церкви, стоит медная пушка, и из нее всегда палят в пасхальную ночь. Пушка небольшая, но бабахает она здорово, ведь в нее засыпают сразу целый фунт пороху.
      Дедушка мне пояснил, зачем в эту ночь палят из пушки. Оказывается, чтобы напугать дьявола, который сидит в преисподней на цепи.
      Вот и пушка бабахнула:
      Бу-у-у-у!
      «Так! — торжествую я.— Вот дьявол-то сейчас испугался, наверно, аж затрясся весь. Так ему и нужно!»
      Пушка бабахает не часто. Ведь порох-то, поди, не дешев.
      Я не люблю, когда стреляют близко. Но если стреляют издали, то ничего, пусть и из пушки палят, мне не страшно ни капельки.
      А дед с бабкой все молятся и молятся.
      А пушка нет-нет да и бабахнет опять.
      Я слушал, слушал, как звонит колокол и бабахает пушка в Бацкене, и не заметил, как и уснул...
      Проснулся я рано, раньше обычного, и сам не знаю отчего. То ли мне приснилось что-то страшное, то ли оттого, что мне ужасно есть хотелось.
      А в это время бабушка как раз вынимала из ш;ей мясо и по нашей избе прошел такой вкусный запах, что я просто терпеть больше не мог, мне так хотелось попробовать мясца. Ведь я весь этот великий пост только капусту, похлебку да редьку ел. С ума сойти можно, как хорошо у нас сейчас пахнет!
      Я свешиваю голову с полатей и жадными глаза-
      ми слежу за бабушкой. Бабушка заметила это и говорит дедушке:
      — Афанасий, дать бы Феде немножко мясца и кубаточки', ребенок ведь он еш;е... И Аннушка не скоро еш;е придет, когда-то еш;е разговляться мы будем все. А он за пост изголодался как.
      Дедушка тоже взглянул на меня и по моим глазам понял, как мне хочется есть. Он немножко помолчал, а потом и говорит:
      — Конечно, ребенок. Ему можно и сейчас разговеться... Только мы с ним сначала должны помолиться, спеть «Христос воскресе», а потом уж ты его слегка покормишь... Федя, слезай с полатей!
      ' Кубатка — ржаной праздничный хлеб, выпеченный из просеянной через сито муки. В будние дни ели хлеб из той же муки, но пропущенной сквозь решето, более грубой.
     
      Ox, уж эти мне молитвы! Замучил меня дедушка ими вчистую, все время он заставляет меня молиться. А их у него, молитв этих, столько, что и не перечесть всех.
      Но делать нечего: если хочешь мяса, надо молиться.
      Дед помогает мне слезть с полатей, берет на руки и ставит на лавку перед образами.
      — Эк, как ты за пост-то исхудал, легкий, словно перышко, стал,— говорит он мне.
      — А еще бы ему не исхудать! Мы да и то исхудали, а он-то ребенок,— говорит бабушка.
      И мы с дедом начинаем петь:
      Христос воскресе Из мертвых! Смертию смерть Поправ И сущим во Гробех живот Даровав.
      Но Я не ТОЛЬКО пою, а еще и думаю о том, о чем мы сейчас поем с дедушкой. Ну еще то, что Христос воскрес из мертвых, я понимаю. В одной сказке даже разрубленного на части человека оживили. Смочили его сначала мертвой водой, а потом живой, все части опять срослись, склеились, и человек ожил. Значит, и Христа можно было оживить. А вот как он «смертию смерть поправ» и каким-то еще «сущим во гробех живот даровав»,— вот этого уж я, убей ты меня, не понимаю.
      Я как-то дедушку однажды расспрашивал об этом, а он, оказывается, и сам этого хорошенько не 8нает. Он даже рассердился на меня тогда и сказал строго так:
      — Мал ты еще, чтоб углубляться во все, мудр-
      стБОвать лукаво. Да и когда большой вырастешь, не мудрствуй, верь всему, что в священном писании сказано.
      — Да я знать хочу. Вот ты сейчас сказал «мудрствовать лукаво». А я и это не понял, не знаю, что это такое.
      — Не знаешь, и знать тебе не нужно,— говорит дедушка.— Ни тебе, ни мне и никому не надо рассуждать о божественном. Тут одна вера нужна. Верь и не рассуждай.
      Молитвы кончены. Теперь надо будет похристосоваться с дедом и бабушкой, поцеловаться с ними крест-накрест три раза. А я терпеть не могу эти христосования. Еще с мамкой и бабушкой мне похристосоваться туда-сюда, а вот с дедом... Дед всегда перед большими праздниками подравнивает свою бороду и усы большими ножницами, которыми мамка и бабушка овец стригут, и тогда борода и усы его страшно колются. А как с ним не похристосуешься? Он обидится, подумает, что я и не люблю его. А ведь я его очень люблю, так же как и мамку с бабушкой.
      «Ладно уж, похристосуюсь с ним и на этот раз»,— тихонько вздыхаю я.
      — Христос воскресе, внучоночек мой,— говорит мне дедушка.
      — Воистину воскресе, дедушка,— отвечаю ему я.
      И мы с ним целуемся.
      И вот у меня в руках небольшой кусочек мяса...
      Господи ты боже мой! Ну до чего же все вкусно! А мясо так и отделяется ниточками, так и тает у меня во рту.
      — Дед,— говорю я дедушке, когда все съел,— а не спеть ли нам еще раз «Христос воскресе»?
      Но дедушка мигом понял, к чему я клоню г
      — Заморил червячка, и хватит. Потерпи теперь, пока Аннушка ото всенощной придет, тогда наешься вволю.
      «Ну что ж, потерпеть так потерпеть. Теперь мне можно и подождать, когда мамка из Бацкена придет, ведь я немножко подкрепился»,— думаю я и снова лезу на полати, смотреть оттуда, что будут делать дальше дедушка и бабушка.
      Дедушка, конечно, опять за молитвы свои принялся, а бабушка снова возле печки возится.
      За окном начало светать, зашумел дождь по нашей крыше.
      Скоро бы должна и мамка из Бацкена вернуться.
      «Только как она будет семь верст под дождем идти? Замочит ее всю, до нитки проберет ее дождь»,— беспокоюсь я.
      Бот как и вот кто первый учил меня молиться богу — мой дедушка Афанасий.
      Но он не только меня молиться учил. Если бы только это я от него и видел, то я бы его не любил так, как любил. Он мне еще и сказки разные рассказывал, истории разные. И как рассказывал!.. Я и до сих пор помню все его сказки, слышу его голос, помню все его прибаутки, присказки и поговорки с пословицами.
     
     
      Глава вторая
      Я НАЧИТАЛСЯ БОЖЕСТВЕННЫХ КНИГ И НЕ ЗНАЮ, КЕМ МНЕ БЫТЫ ПУСТЫННИКОМ ИЛИ МОНАХОМ!
     
      огда мне пошел восьмой год и мне пришла пора ходить Б школу, то дедушки и бабушки уже не было в живых. Они умерли в один год. Но теперь дома жил мой отец — мать ездила за ним в Москву, разыскала его там и привезла домой.
      Мой отец по характеру совсем другой человек, чем дедушка или бабушка. Те были спокойные, ласковые. А отец вспыльчив, горяч, и мы, дети,— а нас уже было трое — боялись его как огня. Стоило ему только глазом повести, посмотреть на кого-либо из нас, так у того, на кого он посмотрел, от страха душа в пятки уходила.
      И отец мой не был такой богомольный, как дедушка. Но все же молитвенное настроение накатывало иной раз и на него. И тогда нам бывало плохо. Отец дома жил только зимами, летом он уходил в каменщики. А зимою вместе с другими нашими мужиками работал в лесу — пилил там дрова для стекольных заводов. В воскресенье и другие праздники мужики в лесу не работали. Вот в такие-то праздничные дни иногда он зажигал лампадку и свечи перед иконами нашими точь-в-точь, как и дедушка, доставал молитвенник, и начиналось. И тогда уж все должны были молиться.
      Отец мой был по тем временам довольно грамотный человек: умел читать и писать, писал он неважно, с ошибками, а читал хорошо, даже по-церковнославянски. Молитвы он читал громогласно, нараспев, как заправский дьячок.
      Уж и доставалось нам во время этих молений! Пока отец все прочтет и пропоет как следует, не пропуская там ни единого слова, то у нас у всех и в глазах темно станет, и спина не разгибается.
      А что поделаешь? Надо молиться, иначе будет скандал. Да еще какой скандал-то!
      Хорошо хоть то, что молитвенное настроение накатывало на отца не так уж часто, не в каждое воскресенье, а то бы он совсем замучил нас.
      Я пришел в школу несколько подготовленный, уже умевший читать и считать.
      Я научился читать по газетным заголовкам, мне было тогда лет пять.
      Вот по заголовкам статей «Русского слова» я и выучил все буквы алфавита.
      А на шестом году ко мне пришла нежданная радость. Отец мой купил мне на базаре азбуку. Да еще какую азбуку-то! На обложке ее была картинка, бабочка среди цветов! Я таких бабочек и таких красивых цветов сроду еще не видывал. И одно только меня огорчило: чтобы обложка не запачкалась, отец обернул ее в газетную бумагу. А чтоб я не запачкал страницы и строчки в азбуке, когда буду водить пальцем под строчками при чтении, он -мне сделал из лучинки указку.
      — Вот указкой только и води, когда читать будешь, чтоб не сбиться с панталыку. А пальцем не сметь! — строго-настрого приказал он мне.
      Азбуку я одолел быстро, за ползимы. И в это же время я выучил цифры, научился считать до ста. Мне очень нравилось это. Тут уж я и к делению перешел, таблицу умножения начал на память заучивать, она мне тоже легко давалась. Правда, таблицу умножения я окончательно заучил только в школе.
      Церковнославянская грамота и заучивание на-
      изусть молитв, разных церковных песнопений мне давались легко. Молитвы я еще дома почти все на память заучил, еще у деда, и в школе я их быстрее всех запоминал. Правда, я, как и все наши ребята, даже самые большие, не понимал толком и половины того, о чем говорилось в этих молитвах. Но ведь с нас этого и не спрашивалось. Наша учительница, Варвара Павловна, только одного от нас требовала: чтобы мы заучили все слово в слово.
      Но вот в чем действительно со мною никто сравниться не мог, так это в жадности до книг. Конечно, у нас были и другие ребята, которые брали книжки домой из нашей маленькой школьной библиотеки, надоедая этим учительнице нашей. Варвара Павловна почему-то всегда сердилась, когда мы обращались к ней с просьбой дать нам какую-нибудь книжечку почитать. Но, пожалуй, никто так ее этим не допекал, как я. Я брал книжки у нее не только вместе с товарищами, айв одиночку, приходил в школу за книгами даже по воскресным дням. Постепенно я перечитал всё, что было в нашей школьной библиотечке. Варвара Павловна уже не выбирала сама мне книги для чтения, а просто открывала шкафчик, где они стояли, и говорила:
      — Бери сам что хочешь, я уже не знаю, что тебе и давать. Ты, мне кажется, уже все тут перечитал.
      Какие же книги там были, в библиотеке нашей школьной?
      Ну конечно, большей частью книжки божественные: школа-то церковноприходская. Были жития святых, мучеников и великомучеников, отшельников и юродивых. Одна такая книга мне особенно понравилась, называлась она «Четьи-Минеи», а что такое название значило — я и сейчас не знаю. Сначала она меня привлекла толщиною своей, а я очень
      любил читать толстые книги. Эта книга вся сплошь состояла из описаний жизни святых, их подвигов и мучений, их необыкновенной святости. Я ее несколько раз читал и перечитывал. Очень увлекательно и трогательно там описывались необыкновенные и удивительные подвиги мучеников и подвижников, пастырей и юродивых. Я читал эту книгу не только сам, а и вслух матери своей.
      Начитался я там всяких необычайных и немыслимых историй. И забродила у меня самого мыслишка, как бы это и мне тоже в святые попасть? Уж я тогда тоже наделаю всяких чудес! Я всех больных в наших Ивановичах, да и не только в Ивановичах, а и во всех деревнях округи нашей, на всем белом свете буду исцелять молитвами от болезней. Вот только одно меня смущало и останавливало: я не знал, где такие пустыни находятся, как туда пробраться. Ведь большинство подвижников уходили спасаться и подвижничать, у нас кругом сплошь леса, а вот пустыни ни одной.
      Правда, Б некоторых историях рассказывалось, что можно спасаться и в глухих лесах, кое-кто из святых именно в леса уходил, как, например, Сергий Радонежский. Основывали там скиты и монастыри. Но вокруг нашей деревни леса не глухие, хоть и большие, в них тебя живо найдут.
      И потом, пустыня казалась мне более привлекательной и более подходящей для подвигов, чем лесная глушь. В книге рассказывалось, что в пустынях к отшельникам приходят львы, тигры и леопарды, ластятся к ним, словно котята, ползают у их ног. Мне это нравилось.
      И я окончательно остановился на пустыне.
      «А дорогу в пустыню я, рано ли, поздно ли, а разузнаю. Дай только срок, дай только подрасту еще немножко»,— обнадеживал я сам себя.
      Из священных книг я узнал, чтобы святым или преподобным стать, вовсе не обязательно в пустыню удаляться и голодать там. Можно просто сначала пойти в монахи, жить в монастыре, молиться
      каждый день, быть там сначала простым иноком. А потом, если ты, конечно, заслужишь это, тебя посвятят Б иеромонахи. А их, иеромонахов,— в архимандриты, из архимандритов — в епископы или в архиереи. Вот ты и святой и преподобный!
      Этот путь на небо куда проще и легче, чем через пустыню. Ведь монахи не голодают, а только молятся да посты соблюдают. Но они и в посты, как рассказывала однажды моя бабушка — я этот ее рассказ на всю жизнь запомнил,— такую гречневую кашу едят с подсолнечным маслом и такой мягкий черный хлеб, что и язык проглотишь! А квас они пьют такой, что аж в лоб колет.
      Бабушка моя всё это сама ела и пила, когда в Киев на богомолье ходила. Их там, богомолок, в трапезной всегда таким хлебом, квасом и кашей угощали.
      ¦— И денег за это ни с кого не брали,— умилялась бабушка.
      — Но денежки-то ваши все равно у них остались, у монахов киевских, вы их в церквах тамошних все израсходовали,— заметил ей на это дедушка.
      — Так то в церквах,— возражала ему бабушка.— А ведь я толкую тебе про трапезную. В трапезной-то с нас ничего не требовали.
      — А потому и не требовали, что у вас уже ни шиша не осталось. У кого в кармане еще копошатся деньжонки, тот в трапезную за хлебом и квасом бес-платныл1И не пойдет.
      — А там нам и кашу давали,— стоит на своем бабушка.
      — А вот к архиерейскому столу вас не пригласили,— говорит дедушка.— Вот там бы вы и осетринки с семгой отведали, икорки зернистой, ликерчику бы пригубили, все это к столу архиерейскому подается.
      — Да ты откуда все это разузнал? Сам ты был у архиерея б гостях, что ли? — изумлялась бабушка.
      — Сам я не был, а знаю, как питаются святые отцы. Слыхал от добрых людей.
      — Ну, мы не баре и не купцы, нам и хлебушко с квасом хорош,— сказала бабушка.
      Тут уж дедушка умолкал. Махнет рукой и только усмехнется, бывало, да шепнет тихонько:
      — Никогда не толкуй с бестолковыми: им ничего не втолкуешь.
      Мой дедушка был удивительный человек: сам молился богу, меня этому учил, а вот над попами и монахами, над дьячками и прочими всегда посмеивался.
      И вот то, что он тогда говорил про архиерейский стол бабушке, было не шуткой, как я узнал тоже из книг впоследствии. Архиерейский стол в самом деле такой, святые отцы любят покушать, побаловать утробу свою. Патриарху Никону, даже сосланному в заточение в монастырь, царь Алексей такое довольствие назначил, что он мог не только сам как сыр в масле кататься, а даже гостей приглашать, пиры с ними пировать.
      Так что путь на небо через монашество мне больше нравился, чем через подвижничество в пустыне.
      Да и не только мне одному, а, видимо, он и многим другим больше нравился.
      Так не пойти ли и мне по ней, дорожке этой, чем какую-то там пустыню искать? Тем более, что мне очень нравилось и обличие всех святых и преподобных, которые вышли из архиереев и митрополитов, епископов и патриархов. Такие они видом внуши-
      тельные и упитанные, такая на них одежда богатая! Ризы золотые, рясы шелковые, на головах митры и клобуки, в руках посох и евангелие, а на груди у каждого большой крест.
      Были и другие дороги в святость, например юродивым, то есть блаженным стать.
      Но этот путь для меня совсем не годился.
      Для того чтобы таким путем в святые попасть, надо уже родиться дурачком полным, тогда только ты можешь скакать босиком по снегу и тебе не холодно будет ничуточки. И можешь орать, что тебе в голову взбредет, и никто тебя за это не только не осудит, а все даже умиляться будут и говорить, что ты святой-блаженный.
      Нет, этот путь мне заказан, понарошку ведь не станешь блажить.
      А вот путь отца Иоанна Кронштадтского, про которого я в книжке прочитал, мне казался очень подходящим.
      Этот отец Иоанн Кронштадтский был не архиерей, и не митрополит, и даже не монах, а просто поп. Служил он в соборе города Кронштадта, был настоятелем этого собора, имел семью, жену и детишек. Но он прославился как замечательный проповедник — все, кто слушал его проповеди, прямо-та-ки рыдали от умиления.
      И в этой же книжке говорилось, что он своими молитвами многих больных исцелил, даже таких, каким самые знаменитые доктора не помогли.
      Вот этот путь мне одно время казался самым заманчивым.
      Но тут вскоре выяснилось, что этот путь мне окончательно заказан. Стать попом, оказывается, не так-то просто, для этого надо окончить духовную семинарию. Туда ясе принимают в первую очередь
      сыновей попов и дьяконов. И только если есть места свободные — примут и других. Но чтобы там проучиться семь лет, надо, чтоб у твоего отца в кармане было густо, а не пусто. Ведь семь лет содержать в семинарии парня, одевать и обувать его, платить за учение, квартиру и харчи — влетит в копеечку, да еще в какую! А у моего отца какие же деньги? У нас, как говорится, что с плеч, то и в печь, что заработал, то и слопал, хорошо хоть без хлеба не сидим.
      Мне не только о семинариях да гимназиях мечтать, а даже о второклассном церковноприходском училище или двухклассной земской школе в селе Бутчине думать нечего было.
      Но мысль стать святым нет-нет да и накатывала на меня опять. И путей к тому у меня самых верных оставалось два: монашество и пустынничество. А вот какой из них для меня подходящий, я никак решить не мог. То один мне казался более легким и верным, то другой. Прямо хоть надвое разорвись!
     
     
      Глава третья Я ХОЖУ В ЦЕРКОВЬ
     
      ремя идет своим чередом, день за днем, неделя за неделей. А за неделями — месяцы, месяцы в годы складываются,— вот уж мне и тринадцатый год пошел. Я теперь уже большой и меня впрягли в работу как следует. Я теперь дома в летнее время, когда отец находится в каменщиках, вроде за хозяина главного, все мужские работы на мне лежат.
      Отец мой в прошлом году купил кобыленку, да еще не одну, а с жеребенком-сосунком, и мы стали уже не бобыли безлошадные, а люди как люди. Теперь, когда я подрос, самый расчет было свою лошаденку купить, работать-то теперь у нас есть кому на ней. Сам отец терпеть не мог работы на лошадях. Он согласен был зимою пилить и колоть дрова, летом таскать носилки с кирпичом и известью, чем возиться с лошадью. Таков уж у него нрав был.
      Я гонял нашу кобыленку с жеребенком в ночное, боронил на ней свои полоски в полях, пахал, косить и молотить начал учиться — одним словом, работенки хватало. Мне многому надо было научиться, многое преодолеть, а силенок-то все еще было маловато. Особенно трудно давались мне такие работы, как косьба, пахота и молотьба цепами. Тут уж мечты о подвижничестве и монашестве реже стали лезть мне в башку, надо было успевать и в поле, на лугу и на току. Это в летнее время. Зимою же с отцом в лесу работы столько, что и спины не разогнуть. А дома лапти вечером надо было плести не
      только себе, а и маленьким братишкам и сестренкам.
      Но зато теперь я пристрастился к другому, я повадился ходить в село Бацкено, в церковь к обедне, да так пристрастился, что редкое воскресенье или еще какой праздник пропускал, чтобы не слетать туда.
      Мне очень нравилась наша приходская бацкен-ская церквушка. Она стояла в березовой рош;ице на берегу пруда. Была она небольшая, а позади нее липовый парк и дом помеш;ика Малючкова, старосты церковного.
      Я долгое время даже не подозревал, что наша церковь деревянная. Ведь она вся была обшита тесом, выкрашена в светло-голубой цвет, и так выкрашена, что и понять нельзя, какая же она, деревянная или каменная?
      Мы, ребятишки, все очень любили причащаться. Ведь эти святые дары или причастие делались из белого хлеба, из маленьких коврижек — просфор, и из виноградного вина, которое и называлось «церковное». Поп Е алтаре вырезал из каждой просфоры по маленькому треугольному кусочку, бросал их, мелко раскрошив, в чашу, наливал туда вина. А потом читал над чашей особую молитву, после чего якобы хлеб превращался в тело Христово, а вино — в кровь его. А потом выходил с этой чашей на амвон и начинал оделять этой тюрей молящихся, чтоб они «вкусили тела и крови Христа».
      И никто из молящихся не задумывался над нелепостью этого обряда, что они, если верят в то, что кусочки просфор и вино превратились в тело и кровь Христову, то едят труп не только человека, а бога своего, что это не людоедство даже, а богоед-ство.
      И тем более над этим не задумывались мы, малыши. Мы тогда еще ни о чем не задумывались, для нас главное было в том, что это вкусно. Плохо было только то, что очень уж маловато нам давали этих святых даров, самую малость — на язык только. А вот теплоты — так называлась теплая подслащенная и слегка сдобренная этим же церковным вином для запаха водичка, которой мы потом запивали святые дары и платили за это дьячку по две копейки каждый,— давали куда больше. Но теплота была далеко не такая вкусная, как причастие.
      И вот однажды с нами, вернее, с одним из наших ивановических ребят — учеников, во время причащения произошел казус, да еще какой!
      Вечером мы исповедывались у своего приход-
      ского попа, отца Алексея, по прозвищу Каток, а на другой день утром пошли к обедне причащаться.
      Обедню служил обычно отец Михаил, строгий поп. Ему помогали дьякон, отец Василий, и два дьячка, не считая певчих, конечно. Отец Михаил всегда долго служил обедни, тянет-тянет, выводит-выводит.
      Но вот наконец-то! Обедня подходит к концу. А то у нас уже и ноги подламываться начали от усталости.
      Учительница наша ведет нас, словно утка утят, к амвону, где уже началось причащение.
      Первыми, как и всегда, причащаются богачи, знать местная: лавочники, помещики, попадьи и дьячихи.
      За знатью к амвону двинулись простые бабы с грудными младенцами.
      И тут поднялся такой крик, что хоть уши зажимай да подальше удирай!
      Каждый ребенок, когда поп ему клал в рот причастие, прямо захлебывался от крика. Ведь это нам, большим, она кажется вкусной, а грудным-то она обжигает рот.
      Потом идем мы. Первой причащается, конечно, наша учительница, Варвара Павловна, а уж потом гуськом движемся и мы.
      Певчие все время поют какую-то молитву.
      И сначала у нас все идет без сучка и задоринки.
      — Причащается раб божий... Как звать? — спрашивает каждого подошедшего для принятия святых даров отец Михаил.
      И каждый говорит ему свое имя: поп кладет ему в рот маленькой ложечкой крошечку просфоры и капельку вина, святых даров, и отходи в сторону.
      Эта церемония идет довольно быстро. Попу помогают два дьячка, они подносят каждому причащающемуся под подбородок маленький коврик, так называемый «воздух»; почему он так называется, понять не могу. Дьякон же ничего не делает. Он. стоит почти рядом с попом, смотрит на всех нас злыми глазами. Он почему-то всегда сердитый, этот дьякон отец Василий. Мы все не любим его и боимся ужасно, ведь он даже в церкви дерется. Зачем он всегда вертится во время причащения возле попа, понять нельзя. Ведь делать ему тут сейчас совсем нечего.
      И вот подошла очередь принять святые дары нашему Тихону Пулюке. А нужно сказать, что он у нас был хотя и хороший парень, но немножко какой-то дураковатый иногда, рассеянный какой-то. Он выше всех нас ростом, худощавый, лицо все б веснушках, глаза у него выпученные, словно у лягушонка.
      — Причащается раб божий... Как звать? — спрапшвает у него отец Михаил.
      А Тихон открыл свой большущий рот, ждет, когда поп сунет ему ложечку в рот, и молчит. То ли он ошалел от всего этого — от службы, от певчих, от крика малышей,— то ли еще с ним что приключилось, а только он продолжает пучить глаза свои на попа и молчит.
      — Как звать? — закричал на него отец Михаил.
      Тихон молчит. И тут дьякон приблизился к самому краю амвона и как стукнет Тихона в темя!
      — Оглашенный, как имя твое?
      Тут только Тихон опомнился, понял, что от него требуют.
      — Пулюка,— отвечает он дьякону и попу.
      А дьякон снова стук его по темени,
      — Оглашенный, такого имени в святцах нет!
      — Тихон.,. Тихон,— шепчем мы Пулюке.
      И Пулюка услыхал.
      — Ти... Ти... Тихон,— проговорил он наконец.
      — Вот это другой разговор, оглашенный,— говорит дьякон.
      И тут мы все увидели, как у строгого отца Михаила дернулся в усмешке один ус: не утерпел и он, наблюдая такую картину.
      С этого дня и стало у Тихона два прозвища: Пулюка и Оглашенный.
      Ох и не любили же мы все этого дьякона, отца Василия! Да его, как я заметил, и никто не любил. Даже самые богомольные мужики, вроде наших Сергея Монаха или дяди моего лучшего друга, Васи Легкого, сапожника Тихона Изаркова,— даже и они отзывались о нем плохо. Им особенно не нравилось, что он в церкви плюет на пол.
      — Ах, ах! — говорил не раз Тихонок про дьякона.— Священное лицо, и в церкви плеваться? Нехорошо. Очень даже нехорошо!
      А вот дьячка Леонтия Сергеевича хотя он и заикался на каждом слове, когда пел на своем клиросе, хотя он и был пьяница почище нашего Катка, мы очень любили. И другой дьячок, Николай Егорович, тоже был хорош. А когда он давал нам теплоту запивать причастие, то он никогда не останавливал нас на полуглотке. Можно было и три глотка сделать вместо законных двух, а некоторые ловкачи по четыре и по пяти даже успевали проглотить.
      Но все же Леонтий Сергеевич был куда приятней для нас. Нам даже нравилось, что он заикается. Особенно это занятно у него получалось, когда он пел «господи помилуй» сорок раз подряд. Вместо
      «господи помилуй» у него получалось нечто невообразимое.
      — Воспо... луй!.. Ик... Воспод... ик! уй!.. Вос-поди... ик!! помилуй! Ик!
      Вот так всегда, таким вот манером.
      Нам и внешний облик Леонтия Сергеевича нравился, потому что был он весь какой-то уютный, кругленький. Одним словом — чудесный дьячок.
      Но вот кого я особенно невзлюбил в нашей бац-кенской церкви, так это одного бацкенского мужика, которого я даже не знал, как и зовут. Он был для меня, да и не только для меня, а для многих противней, чем даже кривой дьякон Василий. Я не знаю, кто дал ему такие права распоряжаться в церкви, а только он всегда крутился возле огромного подсвечника, стоявшего перед иконой Николая-угодника. Другой такой большой подсвечник стоял перед иконой Казанской божьей матери, потому что именно перед этими двумя иконами больше всего свечей ставили. Мне моя мать, когда я собирался в церковь, всегда наказывала поставить одну свечечку Николаю-угоднику, а другую Казанской божьей матери. Свечки я покупал, а вот поставить их и зажечь перед этими двумя иконами мне никогда не удавалось. Этот противный мужик каждый раз вырывал у меня свечку из рук и шипел, словно злой гусак:
      — Давай сюда! Без тебя поставят!
      И так он вырывал свечки не только у меня, а почти у всех, у некоторых только мужичков не вырывал : видимо, боялся, как бы они за это ему в зубы не дали. И если бы он все их ставил! А то поставит свечей двадцать. Они и горят. А те, которые еще подносят, он не зажигает, а кладет на подсвечник. И когда их накапливалось десятка четыре-пять,
      оглянется, как вор какой вокруг, хап их пятерней своей и ходу к церковному старосте, который продает свечки за прилавочком в заднем углу, направо, как входишь в церковь, сует ему их под полу. А тот немного времени погодя снова их на прилавок, снова они в продажу пошли. Это я сам, своими глазами, не раз наблюдал. Да он не только такие, а и те, которые уже были зажжены, когда они чуть погорят, гасил и тоже волок старосте,
      А к подсвечнику, у которого этот мужик крутился, подносили все новые и новые свечи. Ведь Николай-угодник был у нас почему-то самый главный святой, он еще и чудотворцем назывался. Все считали, что если ему свечу поставишь, а еще лучше, если молебен отслужить ему закажешь, то уж он тебе поможет в беде — нужде твоей. Он да еще Казанская божья матерь. Потому-то перед ними больше всего и старались свечки ставить.
      Один раз, когда мужик этот немножко зазевался, загляделся на кого-то, я было попытался сам поставить свечку свою и зажечь ее. Знатного леща я получил от него.^ И мало того, что затылок как в огне горел, а стыдно-то как было! Ведь многие видели, как он дал мне подзатыльник. А за что, толком никто не знал, люди могли подумать, что я озоровал и мне попало поделом. И если бы я тут же не убрался поскорей, я.
      пожалуй, и еще получил бы подзатыльник — такой он был злой, этот рыжий черт! У него и обличие-то было страшное, словно у разбойника какого. После я узнал, что церковный староста давал этому мужику в каждую службу четвертак на водку за то, что он ему свечки обратно приносил. Мне об этом отец рассказывал, он этого мужика хорошо знал.
      Я не каждое воскресенье ходил в церковь и даже не каждый большой праздник. То погода помешает иногда, а то пойти не в чем — рубашонка праздничная поизносилась или штаненки из чертовой кожи на коленках протерлись, «Чертовой кожей» называлась у нас в те времена черная материя, самая дешевая, из которой нам, ребятне, всегда шили штаны. Она на вид была блестящая, как сатин, но даже такие штаны изнашивались быстро. А в худых штанах в церковь не пойдешь, туда нужно идти принаряженным.
      Мне не очень-то нравились торжественные службы в большие праздники, когда народу в церкви столько, что туда и не войдешь, а уж если вошел, то обратно и не выберешься, пока служба к концу не подойдет, и когда там просто дышать нечем. В нашей церкви бывали случаи во время этих торжественных богослужений, когда люди теряли сознание и их выносили из церкви на руках.
      И именно на таких вот продолжительных и торжественных богослужениях объявлялись кликуши — молодые бабы, которые вдруг ни с того ни с сего начинали кричать, биться об пол, и у них выступала пена на губах. У нас говорили, что это в них нечистый дух сидит, которому не нравится церковное пение, вот они и бунтуют. На меня всегда находил ужас, когда кликуши начинали кричать, и я тогда старался поскорее выбраться из церкви вон.
      32 1
      и особенно кликуш много объявлялось во время самой главной церковной службы, так называемой всенощной в пасхальную ночь.
      Я не любил эту самую торжественную церковную службу, я даже боялся ходить на нее. А делать нечего, приходилось идти каждый раз: меня посылали на нее святить пасху, кулич, ветчину и крашеные яйца для разговения. Я ходил в Бацкено в эту ночь каждый раз со смертельным страхом. Ведь там, возле самой церкви, во время этой службы то и дело палили из пушки. А я ужасно боялся в то время выстрелов, особенно пушечных. А уж о тесноте в самой церкви в эту ночь и говорить не приходится, там не только яблоку упасть негде, а даже комару носа просунуть нельзя. Да и снаружи, вокруг церкви, народу столько, что будто все цыгане тут в один табор собрались. Даже костры раскладывают, если ночь холодная или дождливая. Не замерзать же было тем людям, которые в церковь пробраться не могли.
      Звонят к обедне. Я снова иду в церковь, снова там немножко молюсь, а больше опять глазею по сторонам. Но вот — наконец-то! — и обедня закончилась. Звонарь трезвонит во все колокола, народ начинает расходиться по домам.
      Иду домой и я.
      Обратный путь для меня уж не так приятен, как утренний,— стало жарко, мне ужасно хочется и пить и есть.
      «Нет, в следующее воскресенье я уж в Бацкено не пойду, лучше дома помолюсь вместе с мамкой и братишками».
     
     
      Глава четвертая
      Я ЗАКАТЫВАЮ МОЛЕБНЫ И АКАФИСТЫ ДОМА, СЛАВЛЮ ХРИСТА СО ЗВЕЗДОЮ И ОТМОРАЖИВАЮ СЕБЕ УШИ
     
      В следующее воскресенье я и на самом деле не шел в церковь, а читал молитвы дома. А мать, братишки и сестренки стояли за моей спиной и молились, молились. Мать очень гордилась мною, что я вышел у нее такой грамотей и богомольный.
      Да и я сам немножко важничал, считал себя не таким, как другие. И мне уже мало стало, чтоб только дома читать акафисты, мне хотелось почитать молитвы на людях, чтоб все увидели и услышали, как я читаю хорошо, чтоб меня похвалили и чужие. Но ничего из этого у меня не получилось.
      Неудачей закончилась для меня и еще одна затея моя, когда я однажды пошел с ребятами на рождество христаславить.
      У нас, да и не только у нас, а во всех деревнях в те времена на рождественские праздники ребятишки, попы и дьяки ходили по дворам славить Христа. Славение это заключалось в том, что надо было войти в избу чью-нибудь и пропеть рождественский гимн, и тебе за это, если хозяева добрые, дадут сала кусочек или денег — копейку или две. Ходить надо было в первый день праздников, и лучше всего рано утром, еще до свету, пока тебя другие не обскакали, тогда у тебя больше шансов получить что-нибудь. Это ребятишки так должны стараться ходить в первый день рождественских праздников. А для попов и для дьячков это было не обязательно, те ходили всю рождественскую неделю. И не рано утром, а днем. И им уж никто не мог отказать. И давать им
      надо было — дьячкам не меньше пятачка, а попу так и гривенника маловато.
      Наши ребятишки ходили не поодиночке, а парами — так веселей да и от собак легче отбиваться.
      Я же еще ни разу ни с кем не ходил, мне почему-то стыдно было, я считал это попрошайничеством.
      Но вот однажды в нашу избу ввалились ребята славить Христа... со звездою!
      Я так и обомлел, когда увидел эту звезду. Ведь я видел такую звезду впервые в жизни.
      И делалась она так. Сначала сколачивался небольшой ящичек, передняя стенка которого должна быть стеклянной. Внутри, на задней стенке ящика, приклеивается цветная картинка из библии.
      Снаружи же, к задней стенке ящика, прикреплялись прочная ручка и четыре березовых лучинки или вместо них четыре такой же длины тонких палки. А уж между лучинок или палок натягивались паутинообразно старые струны от самопрялки, струны обертывались разноцветными бумажками, края которых делались бахромистые. Звезда была эдак в метр, а то и больше. И получалась такая красота, особенно на наш, мальчишеский, взгляд, что и слов-то нет высказать это.
      Да и матери наши, даже отцы, тоже с восторгом смотрели на такие звезды.
      Но сделать такую звезду в те времена в нашей местности было очень трудно, почти невозможно. И трудность главная состояла в том, что негде было достать разноцветных бумажек, особенно блестящих.
      Вот такую звезду я и увидел впервые в своей жизни в одно рождество.
      Вошли с нею в нашу избу рано утром наши же ивановические ребята, только не маленькие, а уже
      большие, первые забулдыги и озорники, Мирон Ша-тиков и его дружки. Они и пошли-то Христа славить ради того, чтобы деньжат подсобрать, а не потому, что верили в рождество Христово.
      Вошли и как гаркнули во всю мощь здоровенных глоток свой рождественский гимн.
      Только чересчур уж громогласно. Лучше было бы, если они немножко потише орали. А у матери моей, как она сама потом жаловалась, так даже в ушах звенело дня два от ихнего пения. Но они нарочно так глотки свои драли, чтоб оглушить всех, тогда, дескать, больше подадут.
      И они не ошиблись в расчете своем, им подавали хорошо. Даже мать моя при всей нашей бедности пятак им пожертвовала. И вот с этого дня я и потерял покой. Дни и ночи все думал об одном и том же, как бы это и мне раздобыть к следующему рождеству такую же звезду, какая была у Мирона и его дружков, чтоб пройтись с нею хотя бы по своей деревне, похристаславить с нею. Деньги меня не так соблазняли, хотя, конечно, неплохо и это, захриста-славить на подсолнухи копеек двадцать—двадцать пять.
      Главное для меня было заиметь такую роскошную звезду, ну хоть и не такую, а немного схожую с нею.
      А вот где ее раздобыть, как? Сам я ее не сделаю, об этом нечего и думать. Где я добуду разноцветной бумаги, картинку, стеклышко? Да и ящичек я не сделаю такой, какой нужно. Нет, одному мне это никак не по силам, тут нужно кого-то попросить сделать мне ее, звезду такую. А кого? Кто станет возиться с этим? Ведь все наши мужики заняты работой в лесу, на такие пустяки никто из них не станет тратить время свое. Да и не каждый мужик это
      сможет сделать, если бы даже и захотел. Тут нужен любитель и знаток, иначе толку не будет.
      И я уже совсем было отчаялся заполучить такую звезду, как вдруг, совсем неожиданно для меня, нашелся человек, который сам вызвался помочь мне. Это был один из наших соседей, Изар Кривой. У него было еще два брата, Марк и Ванька, мать и сестра Лизка, и Изар был самый старший. Ванька же был на год только моложе меня, и я частенько ходил к ним. Изар и Марк летом нанимались в пастухи, Ваньку отдавали в конюшата, а Лизка была еще махонькая. Зимой братья, все трое, сидели дома и плели лапти на продажу, продавали их лавочнику Волконскому пять копеек пара. А уж Волкон ский перепродавал лапти в те края, где лык не было, по гривеннику за пару.
      Изар знал, какой я охочий до книг. И вот он сказал мне, что у него есть полная библия. Мне тотчас же захотелось увидеть книгу, почитать ее.
      — Да видишь ли, парень, какое дело-то,— говорит мне Кривой.— Книга-то эта такая, что если урядник узнает, что она у меня есть, он меня сразу же в кутузку. Ведь в библии в этой все сказано: когда с кем что будет и даже когда конец свету будет, сказано. Так что ее надо с осторожкой показывать, знать, кому можно показать, а кому лучше и не показывать.
      — Изар, провались я на месте, я никому на свете не скажу, что она у тебя есть! — говорю я ему.
      — Ну, положим, я тебе поверю, что ты будешь держать язык за зубами,— продолжает он.— А как ты думаешь, можно такую книгу задаром всем показывать? Ведь она огромнющих денег стоит, я ее за сто рублей купил. И если одному покажь, другому, один ее полистает, другой, то года через два что
      от нее останется? Пыль! Нет, даром я ее никому не буду показывать, как хочешь.
      — Так у меня же денег нет,— говорю я ему.
      — Это я и без тебя знаю. Но у твоего отца много лык припасено, а он нынче дома зиму не живет, лаптей не плетет. Так вот ты, если хочешь почитать мою библию, притащи-ка мне связочку лык, а то у меня свои кончаются. И тогда я тебе ее покажу.
      И я притащил ему добрую связку чудесных меженных' лык, конечно, тайком от матери. Изар лыки взял, а библию не показал.
      — Видишь ли,—говорит он мне,— ко мне вот-вот должен один человек зайти. А ты сейчас разложишься с нею, с библией-то, начнешь ее листать. И тогда я пропал. Он скажет одному, а тот — другому, ну и дошло до старосты. А уж от старосты и к уряднику дойдет. Так что отложим это дело до другого раза. А лык ты мне еще принеси. За одну связку такую книгу я тебе показать не могу, как хочешь, брат.
      И я еще таскал ему связки лык.
      А библию он мне так и не показал. Все ему мешал кто-нибудь.
      А когда я ему напрямик сказал, что он врет, что никакой библии у него не было и нет, он начал на меня кричать:
      — А-а-а! Так я, по-твоему, вру? Ты меня за жулика считаешь, да? Ну, в таком разе я тебе ее и не покажу теперь никогда, вот что! Иди, жалуйся матери!
      Он отлично знал, что матери я не смогу пожаловаться, что мне от нее первому будет взбучка.
      На том у нас это дело тогда и кончилось.
      ' Меженные — заготовленные в межень, в середине лета, когда липы в самом соку. Меженные лыки намного прочнее.
      и вот теперь этот человек, узнав о моей мечте сделать звезду рождественскую, хочет мне помочь! Но я уже был ученый, я усмехнулся и говорю ему:
      — Да? Ты сделаешь мне такую звезду? И что же ты от меня за это потребуешь? Опять лык?
      Ничего я от тебя не потребую,— отвечает он мне.— И делать я ее буду не для одного тебя, а для целой компании. Ведь со звездой ходят не в одиночку, а компанией, человека четыре-пять. Наш Ванька тоже с вами пойдет. И еш;е Степка Катрос, наш двоюродный. А ты подбери еще человечка одного или двух из своих товарищей, кто тебе по душе. Договор же у меня с вами такой: что захристаслави-те — пополам. Одна половина — ваша, другая — моя. Согласны? Кроме того, что я вам звезду сделаю, я еще научу вас, как надо хором петь. Ведь я и в этом кое-что кумекаю, ведь я, когда махонький был, слепых водил, поводырем у них был не один год, я от них пению научился дай боже как!
      «Что ж,—думаю я,— тут, кажется, жульничеством не пахнет. Это не то, что тогда с библией и лыками было у меня с ним».
      — Ладно,— говорю я ему,— делай!
      И Кривой сдержал на этот раз слово свое, сделал нам звезду. Я просто диву давался, почему он охотно так взялся за это дело? Ведь тут ему было не мало хлопот и возни, а неизвестно еще, сколько мы нахристаславим, оправдаются ли его труды. А вот он взялся, да так горячо, что звезда наша была готова недели за две до рождества. Правда, она вышла не такая роскошная, как Мирона, а все же была очень красива!
      Изар учил нас и как надо петь хором рождественский гимн, но из этого у нас не получилось толку. Как он ни топал на нас ногами своими, как ни
      кричал, а пели мы не очень-то складно. Но мы сами этим ничуть не были огорчены, для нас самое важное было то, что у нас есть звезда, что мы пойдем христаславить не с пустыми руками, а со звездой. У других же наших ребят ни у кого звезды не будет — значит, мы будем в это ромсдество самые главные христаславщики и нам будут больше, чем другим, давать денег и сала.
      И я никак дождаться не мог, когда же придет наконец-то это рождество.
      И вот оно пришло!
      Мы вышли из избы Жбанковых очень рано, часа в два ночи. Нас было четверо: я, лучший мой друг — Вася Легкий, Ванька Жбанок и Степка Кат-рос. Звезду нес я, а деньги мы поручили собирать моему другу, Васе Легкому. Изар Кривой хотел, чтоб деньги собирал Катрос, но мы с Легким почуяли неладное — заподозрили, что Изар, возможно, научил Катроса припрятывать часть денег, запротестовали. И Кривой уступил, согласился на то, чтоб деньги собирал Легкий. Но зато сумку для сбора сала он настоял, чтоб Степка Катрос носил. Тут уж мы ему на уступку пошли.
      План у нас был такой: зайти сначала на самый край нашей улицы, Горчаковки, и пройти ее с конца в конец. А потом перейти на другой берег нашей маленькой речушки, Рмсавки, обойти небольшие слободки за нею — Глуховку, Битовку и Вороновку. А другую нашу большую улицу, Мальцевку, пройти уже после, когда рассветать станет.
      И мы двинулись в конец нашей Горчаковки, са-Moii длинной улицы нашей деревн!!.
      А на дворе мороз — даже стены в избах потрескивают. Я такого мороза на рождественские праздники еще сроду и не видывал, обычно такие креп-
      кие морозы бывают несколько позднее. А вот в этом году они, словно нарочно для нас, ударили раньше.
      Да и это еще ничего, если бы не было ветерка. А то ветерок был, небольшой, правда, но потягивал. Никудышное это дело, когда мороз с ветерком, а на тебе одежонка, как говорят, на рыбьем меху. На нас же всех в это утро были снизки из шубенок рваных и таких же зипунков, на головах старые отцовские шапчонки, на ногах штанишки посконные и лапти. Правда, мы к холоду привычные, но все же нас пробрало как следует, пока мы добрались до самой крайней избы Акима Ратника, с которой нам надо было и начинать христаславение свое. Особенно нас пробирало из-под низу, да и за уши знатно хватало. А у меня к тому же еще и руки замерзали, в карман их не засунешь и в рукав не утянешь, а варежек у нас сроду ни у кого и не водилось.
      — Ничего! — утешает меня мой друг, Вася Легкий.— Потом, когда мы станем по хатам ходить, нам теплей будет. Ведь в хатах мы больше времени находиться будем, чем на улице.
      А получалось совсем наоборот: мы находились больше на улице, чем в хатах. Ведь нам не везде открывали двери сразу, пока достучишься — минут пять пройдет. А где и вовсе не открывали — или хозяева жадюги были, или же они не знали, что мы не простые христаславщики, а со звездою. Так что в большей половине дворов двери для нас оказывались на запоре. Приходилось шагать дальше. И хорошо еще, что у нас почти все дворы стоят тесно, один около одного, проулков мало, а то бы нам, мне в особенности, худо было.
      Горчаковка кончена, мы идем на Глуховку.
      В Глуховке живет моя бабушка Полюша, мать
      моей матери, старуха сердитая. Но нас она, внуков своих,— а у нее их десятка два — все же всех любит, хотя и ворчит на нас всегда. Двор бабки Полю-ши самый крайний на Глуховке, как идти с нашей Горчаковки.
      Вот тут-то нам, от Горчаковки и до Глуховки, и предстоял самый большой переход по голому месту, вот тут-то, на этом переходе, и произошла со мною беда.
      Мои уши и до этого все время пощипывал мороз, а вот теперь, когда мы бежали, одолевали переход, мои уши вдруг хватило как огнем, словно к ним кто поднес горящую лучину. А потом мне стало почему-то хорошо-хорошо, я перестал чувствовать холод. Я и не подумал, что я их отморозил, ведь такого со мной раньше никогда не бывало. Но моя бабушка, когда мы вошли к ней в избу и запели рождественский гимн, сразу углядела, что случилось с моими ушами.
      — Ах, выешь твои животы! — заголосила бабушка, она всегда на нас так ругалась.— Это ж ты ухи свои отморозил, лиходей же ты этакий! Раздевайся сейчас же, никуда ты больше не пойдешь, раздевайся, говорю. А вы тоже по своим домам разбегайтесь, христаславщикн паршивые, пока тоже уши и носы свои не отморозили, сейчас же, говорю, марш по домам! — закричала бабушка уже на Легкого, Ваньку и Степку.— И кто только вам, дуракам, звезду эту сделал, руки бы ему, разбойнику, все пообломать! Пустить детей в такую стынь, когда хозяин хороший и собаку-то со двора не выгонит! Сейчас же по дворам своим бегите да на печку поскорее, пока вы не подохли все!
      Она выгнала моих друзей из хаты, а меня быстро раздела, выбежала с кружкой во двор, набрала
      там в нее снегу, тут же вернулась и начала мне тереть снегом уши. Вот тут уж я взвыл волчонком! Я такой боли никогда еще и не испытывал.
      — Терпи, терпи, если не хочешь, чтоб уши твои совсем отвалились. Нечего теперь хныкать, никто не виноват, ништо тебе! Сам виноват, сам да мать твоя, дура. Я с ней еще поговорю! Я ей покажу, как ребенка-несмысля отпускать христарадничать в такой БОТ мороз, когда все добрые люди по дворам сидят,— приговаривает бабушка, а сама знай натирает снегом уши мои.
      Бабушка держала меня у себя до самого обеда, пока не взошло хорошенько солнце и не нагрело немножко воздух на улице. Да и отпустила она меня только тогда, когда я согласился, чтоб она обмотала мою голову своей старой, но теплой, бумазейной шалью.
      А на улице меня поджидали мои друзья-христа-славщики. У них без меня вяло пошли дела. С пением совсем разладилось, они не знали на память всех слов рождественского гимна. Они обошли кое-как только Глуховку с Вороновкой и Битовкой, а уж на Мальцевку и не сунулись.
      — Ну пошли теперь к Изару,— говорит Кат-рос,— деньги и сало делить.
      И мы пошли к Кривому.
      — Как? Уже всю деревню обошли? — удивился Кривой.
      Мы начали ему объяснять, что у нас получилось. И тут он как начал орать!
      — Черти! Дураки! Растяпы! Если бы я знал, что вы такие, я бы ни за что не стал с вами связываться. Я бы другим звезду свою отдал, а не вам, растяпам таким. Высыпай скорее на стол все деньги! — скомандовал он Легкому.
      Легкий вывернул карманы и высыпал все деньжонки на стол. Кривой быстро начал их считать.
      — Рупь семьдесят три копейки! — опять заорал он на нас, больше, конечно, на меня и на Легкого: ведь мы все же главные были в этой затее.— С такой звездой и только рупь семьдесят три копейки? Да вас за это убить мало! Ну вот что... Черт с вами! Я беру себе все сало и рупь деньгами, а вам на четверых семьдесят три копейки, делите как хотите. Все!
      И Кривой швырнул сумку с салом на печку, положил рубль в свой карман, а нам оставил остальную мелочь на столе.
      Тут я заревел. Ну как же, обидно ведь. Я отморозил уши, а он, словно бандит какой, грабит нас, ребятишек! Ваньке своему и Катросу он, надо пола-
      гать, еще что-нибудь и даст, деньжонок или сальца, а меня да Легкого обдирает, как липок.
      — Черт Кривой, обжора! Я уши отморозил, а ты почти все у нас отнимаешь? — ругаюсь я на Изара, а ему хоть бы что: он даже и не смотрит на меня, будто и не слышит.
      Я реву, а Легкий почему-то незаметно для других знай толкает меня в бок, замолчи, дескать.
      И я замолчал.
      Потом мы разделили свои копеечки.
      Получилось по восемнадцать копеек на брата, а одна копейка лишняя.
      — А эту копейку отдайте Федьке за то, что он уши отморозил,— говорит Кривой, а сам ехидно усмехается.
      — Возьми ты ее себе. Кривой ты черт, и подавись ты ею! — крикнул я ему в ответ, а сам поскорее к двери, чтоб он, чего доброго, взбучку еще мне не задал, от него все можно ожидать.
      — Чего ты захныкал? — говорит мне Легкий, когда мы с ним очутились на улице.— Что ты, не знал, какой он? А я знал, что он так сделает. Мы ему хотя бы и больше принесли, все равно он нас
      объегорил бы. Себе бы поповскую часть забрал, а нам дьячковскую бы оставил. Но я тоже не лыком шит, я вовремя меры свои принял... Смотри сюда!
      И Легкий вынул из кармана горсть медяков, как после оказалось, сорок восемь копеек.
      — Да как же это ты? — изумился я.
      — А очень даже просто,— отвечает он мне.— Карман-то в моем зипуне распоролся сбоку давно, и в эту дыру рука свободно лезет. А в штанах моих тоже карманчик есть небольшой. Ну так я и не все медяки в зипунный карман клал, некоторые в другой, штанный, опускал. Так, на всякий пожарный случай. Если бы Кривой по-хорошему с нами обошелся, я бы и эти деньги выложил, а раз он так с нами, то я их и зажилил. Небось он не в обиде, там одного сала фунтов пять, если не больше, будет. Так что все равно не мы его, а он нас слегка поднадул— сало-то по четвертаку фунт... Пошли домой, на подсолнухи нам теперь хватит.
      И мы пошли по домам.
      Дома мне и от матери попало за то, что не уберег от мороза уши свои. Другие, дескать, не отморозили, а ты ухитрился!
      — Больше уж ты у меня никогда не пойдешь христаславить,— заявила мне мать.— Я тебя ни за что не пущу теперь, хоть какую ты звезду раздобудь!
      Она меня не пустит! Да я и сам-то никогда больше не пойду, хватит с меня и этого.
      И хорошо еще, что отца сейчас дома не было. Он не приехал нынче домой к рождеству. Он работал на Ивотском стекольном заводе каменщиком на ванных печах, и ему как раз на праздники дежурство возле печей выпало. А то бы мне и от него влетело...
     
     
      Глава пятая
      Я ЧИТАЮ ПСАЛТЫРЬ. СТАНОВЛЮСЬ ДЕДОМ, А ПОТОМ И КУМОМ
     
      ВОТ наступило для меня такое время, когда я мог показать нашим богомольным бабам, как я читаю священные книги.
      Псалтырь мне читать надо было по покойникам.
      А уж слушать было кому, только читай — не ленись!
      Чтение мое слушали в первую очередь родственники покойного или покойницы, потом старухи почти со всей деревни нашей.
      Слава обо мне как об одном из самых лучших чтецов псалтыря прошла по всей деревне нашей, меня то и дело приглашали читать псалтырь то в один двор, то в другой. Меня самого, собственно говоря, и не приглашали, а просто приходили к моей матери и говорили ей:
      — Ган, милая, дай нам малого своего, Федю-то, на денек-другой, псалтырь по нашей бабке почитать. Наша бабка сегодня ночью умерла.
      — Умерла? — всплескивала руками от удивления моя мать.
      — Да, ночью. Отмучилась-таки!
      — Ну, царствие ей небесное, она старушка была хорошая, душевная,— вздыхает моя мать.
      И тут же обращается ко мне.
      — Малый! Собирайся и иди! — приказывает она мне.
      Отказываться нельзя. Если начнешь хныкать, вздумаешь поупрямиться, мать сразу же берется за веник.
      И я начинаю собираться в путь.
      Сборы мои короткие. Мать дает мне рубашонку, которая почище, штанишки праздничные!, ну, а верхняя одежонка у меня всегда одна и та же: шубенка, зипунишко, старая отцовская шапка и его старый картуз, я надевал на себя то или другое, смотря по времени,— вот и все мои сборы. И я, захватив под мышку псалтырь, отправлялся в путь, шагал к тому двору, где лежал покойник или покойница. Там я клал на стол свой старый, закапанный воском псалтырь и начинал читать нараспев и плаксивым тоном псалмы,— псалтырь именно так у нас все читают.
      У нас теперь есть свой псалтырь на церковнославянском языке. С ним-то я и хожу теперь читать.
      Я попервости даже охотно ходил читать псалтырь по покойникам, гордился тем, что приносил домой матери рушники, на которых лежал мой псалтырь во время читок. Рушники такие всегда полагалось отдавать тому, кто читал псалтырь, это была плата чтецу за его труд. И рушники эти были всегда новые, хорошие, с вышитыми по концам крестами и петухами. Рушниками такими не уткра-лись, ими покрывали в большие праздники икч>ны, да вешали их на крюки для украшения. Так что те рушнички, которые я стал матери приносить, были очень кстати, она всегда им радовалась и всегда меня подхваливала:
      — Вот молодец-то, сыночек мой милый! Еш;е рушничок мне принес, да еще рушничок-то какой красивый.
      И прятала рушник в сундук.
      Иногда мне давали, помимо рушника, еще и денег, копеек десять, а то и пятнадцать. Эти деньги шли целиком в мою пользу, мать отдавала мне их
      в праздники на подсолнухи, только не все сразу, а по длтачку каждый раз.
      Ко так было только вначале.
      А потом читки эти стали для меня хуже горькой редьки.
      Я и теперь с ужасом и отвращением вспоминаю эти читки свои псалтыря по покойникам. Я и сейчас не могу понять, зачем читались над покойниками эти большей частью воинственные песни.
      А «псалом» в переводе на русский язык означает именно «песнь». Да и для живых-то, для родственников покойника и для старух мои читки были ни к чему. Ведь никто из них не понимал ни слова из того, что я читал. А вот, поди ж ты, было так
      заведено, чтоб читать псалтырь по покойникам, и все тут.
      И я читал.
      И хорошо еще, если читать приходилось сутки или двое. Совсем невмоготу мне становилось, когда покойник лежал на лавке в избе суток трое, а то и четверо. Если кто-то из ближайших родственников находился на стороне, тогда ждали его приезда, чтоб и он мог принять участие в похоронах, простился бы с умершим. Вот когда мне лихо было, и лихо настоящее. Я просто с ног валился от усталости, иной раз даже засыпал, стоя у стола. И тогда какая-нибудь сердобольная старуха замечала это и говорила мне:
      — Мальчик, отдохни... Иди вот сюда, на казе-ночку. Сосни маленько, сделай передышечку.
      И я шел на казенку, валился на голые доски ее и засыпал мгновенно как убитый.
      Казенкой у нас назывался маленький закуток возле печи, куда зимою помещали новорожденных телят и ягнят, чтоб они не замерзли на дворе. Летом же в казенку сваливали разный хлам — колодки для лаптей, самопрялки и прочее. Сверху же на ней спали обычно старик или старуха, потому что там было не очень жарко и не очень холодно, в любое время года.
      Но спать долго не приходилось. Меня будила какая-нибудь сердитая старуха и гнала опять к столу.
      — Ну, ты! Ты что ж это? Дрыхнуть сюда пришел, да? Тебя зачем сюда позвали? Спать, что ли? Вставай сейчас же, иди читай псалтырь-то! — ворчала она на меня.
      И я снова плелся к столу, снова начинал бубнить псалмы.
      Бывали у меня передышки и тогда, когда старухам надоедало судачить про невесток своих,— а они, сидя на печке и на казенке, а некоторые даже и на полу, большею частью только этим и занимались — надумают попеть молитвы. Пели они всегда на один и тот же тон, заунывно, тягуче.
      Но зато как же я крепко и сладко засыпал под такое пение! Вот только жалко, что они пели не часто, за ночь они принимались петь раза два или три, не больше. И пели они недолго, полчаса, редко когда с часик попоют.
      И опять какая-либо старая ворчунья расталкивала меня и прогоняла к столу читать псалтырь.
      И как же я бывал рад, когда — наконец-то! — приезжал наш батюшка Каток отпевать покойника, провожать его в последний путь. Каток прямо от двери направлялся к столу, за которым я читал псалтырь свой, торопливо благословлял меня, совал мне в губы для поцелуя свою пухлую и холодную руку. И я ее целовал — так полагалось, а потом схватывал со стола свой псалтырь и рушник и чуть не бегом домой.
      Теперь я был свободен.
      Конечно же, в такой большой деревне, как наши Ивановичи,— у нас насчитывалось больше трехсот дворов — я не один был чтец псалтыря по покойникам. В некоторых семьях были свои грамотеи, которые сами читали псалтырь по своим покойникам.
      Но наши деревенские чтецы такие читали даром только у своих родственников, а если читали у чужих, то не за рушник только, а брали за ночь по полтиннику, а то и по целому рублю. Поэтому-то они и читали только у тех, кто им мог заплатить деньги такие, то есть у богатеев наших. И уж они читали
      не так, как я, а с передышкой. И на них ни одна старуха не посмеет заворчать, понукать ими.
      Меня же приглашали только в самые бедные дворы, а их у нас было в деревне больше половины.
      Я уж и не знаю, как и когда отбоярился бы я от этих читок псалтыря по покойникам, освободился от этой каторги, если бы мне не помог в этом Вася Легкий. Я как-то уговорил его пойти со мной на читку псалтыря по покойнику, просто чтобы он побыл там со мною. Читать священные книги Легкий не любил да и не умел. Он пошел. И вот, пробыв со мною там ночь, насмотревшись и наслушавшись всей этой музыки,— а старухи покрикивали и на него, они даже хотели за дверь его выставить, чтоб он не мешал мне читать и отдыхать на казенке, не затевал бы со мной возни,— он мне утром и говорит:
      — Знаешь, что я тебе скажу, товарищ;,.. Бросай-ка ты всю эту канитель к свиньям собачьим, не ходи-ка ты больше читать по мертвым псалтырь этот свой. Что ты, дьячок, что ли? Ведь тут и задохнуться недолго, если еще ночку пробыть.
      — Как же я не пойду, когда меня мать всегда посылает? — ответил ему я.
      — А ты не ходи.
      — Да, попробуй-ка не пойди! Ты знаешь, какая она у нас? Она по твоей спине так начнет веником ходить, что и жизни не рад будешь, живо поскачешь туда, куда тебя посылают.
      Легкий задумался. А потом тряхнул головой и сказал:
      — Ну тогда вот что... Я поговорю со своей мамкой, а она поговорит с твоею, ведь они подружки задушевные.
      — Поговори, только вряд ли что из этого получится,—говорю ему я.—Моя мать очень уж добрая, она не может отказать, когда ее просят о чем-нибудь.
      — Получится, БОТ увидишь! — уверенно заявил Легкий.
      И что бы вы думали? А ведь получилось! Я уж не знаю, что говорил мой друг своей матери и что говорила его мать моей, а только, когда вскорости к нам пришли от Салопьевых звать меня читать псалтырь по ихней старухе, моя мать, вместо того чтоб сказать мне: «Малый, собирайся!»—заявила невестке Салопьевых:
      — Не обижайтесь, мои милые, а только я его больше читать ни к кому не буду посылать. Он у меня и так извелся от чтения этого. Попросите кого-либо другого, повзрослей которые.
      И с тех пор она меня уже больше ни к кому не посылала читать псалтырь.
      Я было вздохнул свободно, да только ненадолго. Ко мне подобралась новая напасть: новые читки, да такие, из-за которых я сразу в деды попал, прославился на всю деревню, стал посмешищем для всех наших ребят.
      И началось это вот как...
      Приходит к нам как-то утром соседка одна наша, Маня Ариничева, кума моей матери, с маленькой девчонкой своей на руках и говорит моей матери:
      — Кума, милая моя, нынче моя девка всю ночь мне спать не дала. Так кричала, ну так кричала, прямо на крик. Уж я и сама не знаю, что с нею при-ключилося. Грыжа ли у ней, зубищи ли, а только она всю ночь никому в хате покою не дала. Никогда она еще так не кричала.
      — Ну это у ней пройдет, ребенок без крику не вырастает,— говорит ей моя мать.
      — Пройдет-то пройдет, да только когда? Мне же прясть нужно. Если она еще несколько ночей так будет кричать, то что ж мне делать-то? Ведь ночь не сомкнувши глаз, я и днем словно муха сонная буду ходить. Какая же из меня пряха получится? Так вот я и пришла к тебе с докукою: пусть твой Федя почитает над нею воскресную, авось она успокоится, ей полегчает, не будет она так кричать.
      А я сижу тут же, на лавке у стола, плету свой лапоть и все слышу. Сердце мое замерло, ну, думаю, начинается!
      «Не буду я читать эту воскресную над ее девкой, не буду!» —решаю я в мыслях своих.
      Но одно дело, что решаю я, и совсем другое, что реышт моя мать.
      — Малый, читай! — говорит мне мать.
      — Мам...— начал было я отнекиваться, но мать не дала мне больше и слова проговорить.
      — А я тебе говорю — читай!
      И она так на меня посмотрела, что мне ясно стало, что читать мне сейчас не миновать.
      Я тяжко вздыхаю, откладываю свой лапоть в сторонку.
      А Маня кладет на лавку рядом с лаптем моим свою девчонку с той стороны, которая поближе к иконам. И я начинаю читать над девочкой молитву, от которой, как у нас тогда в деревне все полагали, не только болезни разные, а даже всякая нечистая сила пропадает.
      Но сначала я зажигаю лампадку и свечку перед иконами — так полагается, когда читают воскресную,— а потом уж бормочу скороговоркой молитву.
      А моя мать и Маня начинают молиться и вздыхать,— наши бабы почему-то всегда вздыхают, когда молятся.
      Она небольшая, эта воскресная, я ее знаю наизусть. Я ее отбарабанил быстрее Катка, чтоб поскорее отделаться.
      И снова берусь за лапоть.
      Теперь тетка Маня может уходить домой, больше ей у нас делать нечего.
      Но Маня не уходит.
      Она сначала благодарит мою мать, как будто не я, а она читала над ее девкой воскресную...
      — Вот спасибо-то тебе, кумушка моя милая, вот спасибо,— говорит она моей матери.— Авось теперь моя девка ночку поспит и мне поспать даст. А малому твоему я как-нибудь яичко принесу, дай вот только курам занестись.
      А потом она долго растарабарывает с моей ма-
      терью о том да о сем, пока не уморилась, тогда только она пошла домой.
      А на другой день Маня опять прибежала к нам чуть свет и прямо с порога затараторила моей матери:
      — Кума, милая, моя девка ну и спала же! За всю ночь не проснулася ни разочку и не крикнула ни разу. А уж сама я так выспалась, что просто и сказать не могу! Вот как помогла ей воскресная, которую твой малый прочитал. Правда, я еще девку-то и молочком с маком на ночь немножко напоила. Мне кума Федосья дала маковых сушеных ко-журочек, у ней они всегда в> запасе есть. Я на них и вскипятила молочка, дала остыть — и девке своей в рожок. Она так с рожком во рту и заснула, а то бы опять в крик ударилась. А потом ул« она спала, спала, даже не копохнулася!
      «Еще бы ей копошиться,— думаю я.— Напоить бы тебя саму молоком с маковыми кожурками, ты тоже не копохнулася бы».
      — Ты маковых-то корок в молоко много не клади,— говорит Мане моя мать.— А то ведь твоя девка может так заснуть, что не проснется никогда. Да и вообще не часто давай ей молока такого. От мака, если его часто детям давать в молоке, они дурачками становятся, слыхала я.
      — Не, я часто не буду давать. Я и в этот-то раз просто только для большей верности дала ей. Я лучше буду твоему малому ее приносить, когда она опять в крик ударится, лучше пусть он опять над ней воскресную почитает.
      И что б вы думали? Ведь приносила, да не один еще раз!
      А за нею как пошли ко мне с этим и другие!.. Только читай!
      я пробовал было отказываться, да где там! Так пристанет иная, что единственное спасение твое — пробормотать поскорее воскресную эту, тогда только она из хаты нашей уйдет,
      И я читал им всем, над их ребятишками и девчонками.
      А потом ко мне и старухи пошли с разными своими немощами, они тоже просили прочитать над ними воскресную.
      Прямо хоть с ума сходи!
      Но это еще беда не беда, а вот когда мне лихо пришло, когда на меня обозлились настоящие деды-знахари, начали мне выговаривать, что я не за свое дело взялся, заработок у них отбиваю.
      И особенно лихо мне пришлось, когда надо мною ребята смеяться стали, начали меня дедом звать.
      Первым из знахарей заявился к нам дед Чак-люй, самый главный наш знахарь. Он пришел к нам в избу как-то днем, сначала поговорил о том о сем с матерью моей, а потом уж взялся за меня.
      — Рано ты, мальчик, в деды полез,— говорит он мне, кривя губы свои в злобной усмешке.— Смотри, как бы над тобой самим не пришлось воскресную читать,— пригрозил он мне.
      А я и не знаю, что мне ему сказать? Ведь я, как и все, ужасно боялся этого Чаклюя. Про него говорили, что он может на человека такую хворь напустить, что и жизни не рад будешь. А может и вылечить от болезни любой. И вот в таком человеке я нажил себе врага!
      Но тут за меня вступилась мать, хотя Чаклюя и она побаивалась.
      — Дед, а ведь мы никого к себе за этим не зазываем,— говорит она Чаклюю.—А ежели придет кто, начинает просить — как откажешь человеку?
      А вот так и откажи,— говорит ей на это Чак--Скажи: «Идите к тому, кто в этом деле лучше
      люи.-
      понимает». Вот так и говори всем! И тогда от вас все отстанут.
      Это значит, чтоб шли опять к нему, к Чаклюю, и несли ему, как полагается, гроши, сало или еще что. А уж он пошепчет, что знает, над больным ребенком или над хворой старухой, и будет у него опять доход.
      Чаклюй ушел, а мать моя призадумалась. Шут
      его знает, как бы это1 колдун не наколдовал чего на наш двор или на меня, тогда и настрадаешься. И она, когда к нам приходили за этим, начала кое-кому и отказывать, посылать их к Чаклюю и к другим бабкам и дедам, которые занимались разными наговорами и отговорами.
      — Что это вы... с ума, знать, сошли? Нашли деда какого! Он еще ребенок, ему еще рано таким делом заниматься. Идите к тем, кто настоящие деды и бабки.
      И только уж самым близким подружкам своим или родне какой приказывала мне чи-
      тать над их детьми или над самими ими воскресную эту.
      Но когда надо мною стали смеяться мои сверстники, когда я стал посмешищем для всех наших ребят, тогда уж моя мать, так же как и когда* то с чтением псалтыря, наотрез всем стала отказы-» вать, перестала заставлять меня читать воскрес-ную над больными детьми и хворыми старухами.
      Первый из наших ребят, кто поднял меня на смех, был Ванька Трусик. Ванька Трусик был уже фабричный, он уже три года как работал на Ивотском стекольном заводе и домой приходил на денек-дру-гой только по большим праздникам. И высмеял он меня не где-нибудь, а при хороводе, при всех людях. И произошло это в один из самых больших весенних церковных праздников, когда наши девки и бабы ходят венки в лесу завивать, а потом водят хороводы до полуночи. Хороводы были у нас всегда очень большие, и водили их на площади, в самом центре деревни, там, где школа стоит и лавочники
      живут, в хороводе иной раз ходили, взявшись за руки, человек двести, а то и больше девок, баб, ребят и мужиков, ведь деревня-то наша большая. А вокруг хоровода стояло и глазело еще больше народу. Мы, ребятишки-подростки, тоже всегда крутились тут.
      я очень любил наши хороводы. У нас и пели песни складно, и плясали под гармонику лихо. Я всегда с удовольствием слушал, как поют хороводные песни, особенно мне нравилась песня «Как по морю, морю синему», и смотрел, как пляшут наши ребята и девки,— у нас некоторые мастера были на пляс! Сам же я никогда не пел и не плясал, ни тогда, ни после: я был очень застенчивый, а вот поглазеть любил.
      Так было и на этот раз.
      Я стоял в кругу ребят и смотрел, как пляшут «Барыню» самые лучшие наши плясуны — Архип Гуляев и Надежда Кирюшина, как вдруг подлетает ко мне Ванька Трусик.
      Ванька Трусик относился ко мне всегда дружелюбно, мы ведь с ним когда-то коней в ночном пасли, в школу вместе ходили. За то, что я всегда живу в деревне и не работаю еще на заводе, он шутки ради прозвал меня старостой. И всегда угощал меня орехами, конфетами и мятными пряниками, которых у него были всегда полны карманы. Денег-то у него по праздникам не то, что у меня, пятак или гривенник, а полтинник, а то и рубль,— вот он и шиковал.
      Трусик был самый бойкий из бойких, настоящий вьюн, а уж смешлив до невозможности? Его хлебом не корми, дай только над кем-нибудь или над чем-нибудь подшутить. Иногда ему и попадало за это от тех, кто был постарше и посильней его, косо
      гда он в шутках своих хватал через край. Но ему хоть бы что, для него это было что с гуся вода, он вскоре же забывал об этом и снова принимался за свое.
      И вот этот человек стоял сейчас передо мною и смотрел на меня в упор своими озорными глазами. Я сразу почувствовал неладное, что Трусик сейчас выкинет какой-то номер надо мной, а какой — понять пока не мог.
      — Слушай-ка, староста, ты, говорят, теперь уже не староста, а дед, из старост в деды перекочевал? — спрашивает он у меня, а у самого в глазах бесенята так и прыгают, он весь так и трясется от еле сдерживаемого хохота.
      Меня словно варом обварило. Я чувствую, что это только начало, что Трусик на этом не остановится, дальше он еш;е не то скажет, он высмеет меня до конца, нахохочется надо мной вдосталь.
      И так оно и получилось!
      — Слушай, староста,— продолжает Трусик,— мы ведь с тобою друзья? Друзья! Так уж будь другом до конца, почитай ты надо мною эту самую воскресную свою, которую ты над маленькими читаешь. Ведь я тоже маленький, меня даже и зовут Трусиком. Почитаешь, а? Я тебе заплачу, что стоит, ты только читай хорошенько, а не так, как поп Каток, потому что у меня не одна болезнь, а несколько, сорок сороков болезней у меня. И в руках, и в ногах, и в спине, и в животе! А уж про голову я и говорить-то не хочу, в голове у меня все время что-то пищит, шумит, молотками стучит, прямо ложись и помирай! А кроме того, у меня еш;е имеется около пупка грыжа, в костях ломота, во рту икота. Я даже и сам не знаю, что еще у меня есть! Надо мною, пожалуй, надо не одну воскресную читать, а штук де-
     
      сять. Ну да в этом ты больше меня понимаешь, ученого учить — только портить. Начинай, староста!
      Все это Трусик выпалил своей скороговоркой так быстро, словно горохом посыпал. А я стою ни жив ни мертв, горю от стыда, мне хочется
      л очень любил наши хороводы. У нас и пели песни складно, и плясали под гармонику лихо.
      провалиться сквозь землю, так мне стыдно перед ребятами.
      А ребята почти все, и маленькие и большие, заливаются хохотом. И только некоторые жалостливо улыбались, понимали, каково-то мне сейчас.
      Я не знаю, чем бы это кончилось, как долго бы продолжал Трусик приставать ко мне, если бы к нему в это время не подбежала баба наша одна, тоже плясунья заядлая, Фиона Гусачиха, и не потащила его в круг, чтобы сплясать с ним «Барыню». А уж в пляске Трусик никому не уступал, мог переплясать любого, потому-то его и приглашали з пару даже взрослые.
      Но этот бешеный и в плясе не сразу оставил меня 3 покое, он и из круга нанес мне еще один удар, да еще удар-то какой! Он успел тут же сложить про меня частушку, маленькую, глупую, но которая и потом еще долго приносила мне мучения, потому что ее подхватили наши ребята и всегда пели ее, когда где завидят меня. Он подмигнул мне озорно из круга и пропел под гармонику:
      Федя-дед, Федя-дед! Приходи к нам на обед. Щи и кашу уплетай. Воскресную почитай!
      Вокруг меня еще пуще загоготали, а мне было не до смеху! Я и не помню, как я отошел от хоровода, как очутился в хате своей. А дома я упал на свою кровать, уткнулся носом з подушку и разрыдался, как малый ребенок.
      — Господи ты боже мой, малый, да что с тобой случилось-то? — перепугалась моя мать.
      Я ей все рассказал.
      — Ладно, успокойся, перестань хныкать-то, ты
      64 2
      не баба, а мужик! — прикрикнула на меня мать.— Больше ты не будешь никаким дедом, больше я не стану заставлять тебя читать воскресную эту ни над кем. Я их, паралич их всех расколоти, всех отважу, пусть только какая заявится сюда! Ишь деда нашли какого, бессовестные хари! Я их!
      И она действительно всех отвадила приходить к нам за воскресной, даже самых близких подружек своих и родственников. И я перестал быть дедом, перестал читать воскресную над маленькими, освободился и от этой каторги.
      Я было вздохнул свободно, обрадовался.
      Но если бы я знал, что мучения мои на этом не кончились, что впереди меня ждет третья по счету каторга, более для меня тялская, чем чтение воскресной и псалтыря, я бы повременил радоваться.
      Эта третья каторга пришла ко мне уже к большому, когда мне пошел четырнадцатый год.
      И настигла она меня летом, когда в нашей деревне было мало мужиков.
      Летом большая часть наших мужиков находилась на заработках. Кто в каменщиках, а кто на других работах, но больше все в каменщиках.
      И вот если в это время у кого родится ребенок, в деревне была нехватка кумовьев. То есть куму-то, женщину, найти было легче легкого: баб и девок в деревне хоть отбавляй, а вот кума, мужчину, не так-то просто было в это время подыскать, особенно тем, кто победней. И вот тогда-то народ и повалил к нам, к моей матери.
      — Малый, одевайся! — приказывала мне мать.
      То есть повторялась та же история, что была и раньше, когда приходили к моей матери, просить ее, чтобы она послала меня читать псалтырь или чтоб заставила воскресную читать.
      3 Как я дедом был 65
      и если я отказывался, хныкал, мать, так же как и тогда, начинала поглядывать на веник.
      — Ну! Это еще что? Некрещеному ребенку быть, что ли? Сам-то ты крещеный, тебя возили люди крестить когда-то?
      Так же как и раньше, мне не было иного выхода, как собираться в путь. Я надевал праздничную рубаху с вышитым воротом и грудью — это сестра моя, Ольга, она тоже уже подросла и научилась вышивать, разукрасила так рубаху мою,— штанишки все из той же неизменной чертовой кожи, сапожонки, пиджачишко, праздничный картуз. И шел к тем, у кого родился ребенок, а кума не было. Там уже меня ждали. Лошадь была запряжена в телегу, на телеге лежала свежая солома и сено. Куму с ребенком на руках усаживали на телегу, рядом с нею садился я. И поехали в Бацкено! И это еще хорошо, когда кумой была пожилая баба, которая не первый раз уже ездила крестить детей. А вот горюшко мое, когда кумой была девушка чуть постарше меня, которая и сама-то в первый раз ехала на дело такое. Ведь по дороге с ребенком всякое могло случиться, его надо было и перепеленать.
      Я правлю лошадью, смотрю, как бы колесо какое не попало в очень уж глубокую колею, чтоб телега наша не перекосилась так, чтоб моя кума и крестник или крестница не выкатились из телеги. Я нем как рыба, не знаю, о чем говорить с кумою. Да и она тоже не знает. Ведь если кума пожилая, то не о чем ей говорить с таким молокососом, как я. А если она молодая, чуть постарше меня, то она тоже не знает, о чем можно говорить со мною. Поэтому мы и молчим всю дорогу.
      Но вот — наконец-таки! — и село Бацкено. Вот и церковь, и караулка при ней. Я поворачиваю ло-
      шадь к крылечку караулки, слезаю с телеги или саней, если дело было зимой, помогаю слезать куме с ребенком. Кума идет с ребенком в церковную караулку, а я отпускаю лошади чересседельник, привязываю ее к коновязи у крыльца караулки, даю ей сенца. И потом уж иду в дом к попу, сказать ему, что мы приехали, и зачем именно. Бывали случаи, что идти к попу мне и не надо было, если сюда с этим же приехали еще люди из других деревень и за попом уже сходили или пошли. Тогда я вслед за своей кумой тоже направлялся в караулку.
      Крестины редко когда в церкви происходили, а то всё больше в караулке. Одна купель, з которой крестят детей, так и стояла все время в караулке. Это была огромная медная посудина. Бока ее были изрядно помяты. Вода горячая у церковного сторожа всегда в печке стояла на такие случаи, целый большой чугунок.
      И вот поп, а с ним и дьячок его появляются в караулке, Сторож льет горячую воду в купель, разбавляет ее холодной, пробует рукой — не слишком ли горяча или холодна.
      Поп облачается в ризу, дьячок зажигает свечи, укрепляет их на краях купели.
      И служба началась. Если в это время приехало несколько человек крестить детей, то все равно служба была одна для всех и детей крестили в одной купели, то есть окунали их всех по очереди в одну и ту же воду. Это даже считалось почетным, после такие люди считались крестовыми братьями и сестрами, даже гордились таким родством.
      Служба при креш,ении детей не была очень длинной и утомительной, она продолжалась не больше получаса, но для меня она была тягостней, чем самая долгая. Ведь тут уж не уйдешь никуда,
      все время стой рядом с кумой, молись да крестись, выполняй, что тебе как куму положено.
      Вот поп подает тебе — или еще кому из кумо-вей, если крестины были не одиночные, а двойные или тройные,— руку. Ты должен тотчас же ухватиться за нее своей, а другую руку подать куме.
      И поп начинает водить нас для чего-то вокруг купели, а сам все поет и поет с дьячком, дьячок с нами вокруг купели не ходит.
      Вот поп буркнул что-то себе под нос, а ты должен мигом сообразить, что это он приказал твоей куме, чтоб она распеленала младенца. Кума распеленывает ребенка, ты берешь его у нее, голенького, и передаешь попу. А поп окунает его в воду, правда, не всего, а только до половины. И тут ребенок начинает так кричать, что хоть уши затыкай. Я не помню ни одного случая, чтоб ребенок не кричал, когда поп окунал его в купель эту, а ведь я был кумом не меньше полусотни раз. Потом я много раз видел, как детишек купали в ванне, и они не кричали, а, наоборот, улыбались: купанье доставляло им радость. Редко встречаются дети, какого бы они ни были возраста, которые не любили бы купаться. А вот при купании во время крещения они все орали во всю мощь своих маленьких глоток. Значит, вода в купели всегда бывала не такая, какая нужна для ребенка,— или горяча, или холодновата, ведь пальцы-то церковного сторожа не термометр, и то, что сторожу казалось в самый раз, для нежной кожи ребенка было горячо или холодно. А если следом за одним окунали и другого и третьего, причем каждого ПОП окунал не один раз, а три раза, то тут такой крик поднимался, как в церкви во время причащения вот таких же малышей.
      Потом поп остригал у новокрещенного клочок
      волос и передавал куму, а ты должен был скатать этот клочок с кусочком воска от свечи, бросить в купель и смотреть, потонул этот катышек или плавает. Примета такая была: ежели волосы ребенка, закатанные в воск, потонули, то, значит, ребенок скоро умрет, а если катышек держится на воде, плавает, то долго будет жить...
      Да, чуть не забыл... Была и еще одна обязанность у кума и кумы во время крещения новорожденного, когда поп спрашивал ребеночка, отрекается ли он от сатаны. Ребенок, ясное дело, не мог ответить попу на его глупый вопрос, так вот мы, кум и кума, должны были отвечать за него, что он от сатаны отрекается.
      — Отрекаешься ли? — спрашивает поп ребенка.
      А мы отвечаем ему за нашего крестника или крестницу:
      — Отрекаемся!
      — Отрекаешься ли? — повторяет поп свой вопрос.
      — Отрекаемся! — уверяем мы его.
      — Дуньте и плюньте через левое плечо! — приказывает нам поп.
      Потом поп мажет новокрещенному христианину лобик каким-то маслом, которое называется миром, и обряд закончен, новорожденный стал христианином, вступил в лоно православной церкви.
      Поп начинает разоблачаться, снимает с себя ризу. Теперь мне надо отдавать ему четвертак, больше для него у меня нет, ведь те, у кого я в кумовьях, люди бедные, они мне на всё про всё дали полтинник. А надо еще и дьячку гривенник дать, он помогал попу при крещении, а потом записывает ново-крещенного в метрические книги. А эти книги — де-
      ло серьезное: впоследствии из них будут брать выписки, когда надо будет кому паспорт брать пли на военную службу призываться, жениться или замуж выходить. Вот тут уж куму, когда дьячок записывает в метрики имя твоего крестника или крестницы и если крестины были не одиночные, а двойные или тройные, надо быть начеку, смотреть в оба, чтоб дьячок не напутал в записях, не вписал бы имя твоего крестника другим, а тебе не вписал бы чужого. Иногда вместо мальчика даже девочку может записать чужую, как, например, было с двоюродным братом моего отца, Иваном Киреевкчем, когда его маленького крестили в этой же бацкен-ской церкви. Дьячок был подвыпивши тогда,— они, дьячки эти, почему-то почти всегда бывают под хмельком. В тот день крестили еще девочку одну из деревни Александровки, ее Марией назвали. Вот дьячок спьяну-то в метрической книге и записал мальчика Ивана александровским, а девочку Марию ивановическим вкатил. И никто об этом и не догадывался, пока не пришло время Ивану Кире-еричу жениться, а той девушке замуж выходить. Поехал Кирей Дмитриевич, отец Ивана Киреевича, в Бацкено метрики на сына брать, а дьячок новый. Того, который записывал, уже и на свете нет. Заглянул дьячок в метрические книги и говорит, что в записях у Кирея Дмитриевича никакого сына Ивана не значится, а есть дочь Мария.
      — Да как же так? — изумился Кирей Дмитриевич.— Нету у меня никакой Марии, а вот сын Иван имеется.
      — Я ничего не знаю,— отвечает ему новый дьячок.— Я тебе говорю только то, что мне говорит метрическая книга. И выписку могу дать только такую, как в книге написано, слово в слово.
      — и что ж теперь делать нам?
      — А уж это что хотите.
      Кирей Дмитриевич к попу. А поп, тоже уже другой, не тот, что когда-то крестил Ивана Киреевича и девчонку александровскую, а новый, руками развел.
      — И я тут ничего не могу поделать,— говорит поп.— Выписка должна в точности соответствовать записи в метрической книге. Единственно, что я могу вам посоветовать,— это поехать в епархию, в Орел, к самому преосвященному, возможно, он разрешит такое дело.
      Ехать в Орел! Скажет еще тоже что... А на какие деньги ехать-то? Когда и на подготовку к свадьбе у соседей позадолжались, а ведь чтоб в Орел съездить, еще не меньше десятки надо. А где ее доставать? И к тому же к свадьбе уже все готово, кубат-ки напечены, студень наварен. Что ж, так и пропадать всему этому добру, а потом снова затевать все?
      Нет, этот выход не для них.
      И Кирей Дмитриевич не знал, что и придумать тут. А ведь без метрической выписки поп не станет венчать, хотя он и сам видит, что с записью напутали прежние дьячки и поп. И спасибо, нашлась добрая душа: кто-то надоумил их поехать свадебным поездом за Десну, в село Болохчу, где поп был такой отчаянный забулдыга, что за пятерку мог кого угодно перевенчать, без всяких таких метрик. И это оказалось правдой: болохченский поп и перевенчал Ивана Киреевича с его Праскутой.
      Но и своему попу тоже пришлось три рубля дать, хотя он и не венчал, а чтоб молчал, скандала не поднимал. Так и сошло им дело это. А уж что переволновались они, то об этом и не расскажешь.
      Вот поэтому-то у нас, в Ивановичах, потом и стали наказывать кумовьям, чтоб они за записью в метриках следили, когда крестины не одиночные.
      Я и следил. Мне-то что, я — грамотный, и грамотный хорошо, мне стоит только глазом кинуть, и уж вижу, что там дьячок выводит. А они не писали, а действительно выводили, у них, у церковников, и рукописный текст был какой-то иной, чем у всех, несколько похожий на церковнославянский. Но для меня и такой не в диковинку, ведь я и по церковнославянскому читаю так же хорошо, как и по обычному. А вот как уследить такому куму, который неграмотный или малограмотный? Ему только одно и остается: положиться на совесть дьячка да на милость божию. Но, правда, такая путаница, к счастью, не так уж часто и случалась. А все же случалась.
      Расплатившись с дьячком, я даю и сторожу за воду пятачок. Вот тебе и все сорок копеек. А на десять остатных копеек я покупаю полтора фунта баранок роженице. Надо же ей маленькому своему, хоть на первое время, в соску тряпичную жвачку из баранок делать, а не из черного хлеба. Черный хлеб пойдет на это дело потом, когда баранки кончатся. От черного хлеба у детей пучит живот, а что поделаешь, когда баранок каждый раз не накупишься? Мужу в пору на черный хлеб для семьи зарабатывать. Ничего, покричит-покричит да и привыкнет, всех так-то выхаживают. Если которому выжить, тот и на черном хлебе выживет, а которому не суждено жить, тот хоть и корми ты его все время баранками и манной кашей, а все равно помрет. Так рассуждали тогда у нас почти все.
      Закончив все свои дела в церковной сторожке, я выхожу со своей новой кумой к лошади, помогаю
      куме взобраться с ребенком на телегу, а сам бегу в лавку за баранками. А потом возвращаюсь к повозке, подтягиваю чересседельник на лошади, беру вожжи и кнут в руки, и мы едем обратно в Ивановичи свои.
      А там нас уже ждут. Изба моих новых кумовьев полна народу. Тут тебе и своя родня, и соседи, и бабка-повитуха,— она сейчас тут самая главная. И моя мать тоже тут; ее всегда приглашают на такие крестины, где кумом я, ее сынок.
      Все садятся за стол. Я, кума моя, бабка-повитуха сидим на почетном месте, в красном углу. Рядом с нами располагаются отец новорожденного, дед и бабка родные.
      А там уж пошли остальные по чинам и старшин-ствам.
      Одна роженица со своим новорожденным остается лежать на печке или на казенке, около нее крутятся другие ее маленькие ребятишки.
      И как бы ни была бедна семья, а водка на столе стоит. Тут уж займи, сделай так, чтоб люди потом не смеялись.
      И начиналось веселье, пьянка обычная. Все начинают говорить кто с кем и кому что в голову взбредет, песни петь, а иногда и драку затеют.
      Про роженицу же все и забыли, как будто ее и на свете нет.
      И я теперь никому не нужен, в Бацкено я съездил, ну и дело с концом.
      Мне можно было бы как-нибудь потихоньку и совсем из-за стола удрать, но это никак не возможно, пока бабка-повитуха не поднимет свой «бабкин пирог», не скажет присказку при этом, какую положено, потом положит пирог обратно на стол, а все, кто пирует на крестинах, начнут втыкать в этот
      пирог монетки, кто сколько может,— это все будет бабке за труды» Отец новорожденного обязан положить бабке в пирог не меньше четвертака, такой уж неписаный закон в нашей деревне. Я, как главный кум, тоже должен бы не меньше бабке отвалить, но ведь я же еще не взрослый мужчина, горе-кум, кум поневоле, и денег таких у меня нет. Мать моя всегда для таких случаев выделяет мне только пятачок, больше она и не может. Иногда и этот-то пятак она одалживает у кого-либо из соседей.
      И вот бабка-повитуха встала. В большинстве случаев это бывает Мариша Ильичова, наша соседка, старуха здоровая, горластая. Она почти у всех наших баб принимает детей: у нее, говорят, очень легкая рука на это.
      Речь бабки за крестинным столом всегда одна и та же, произносит она ее всё на один и тот же лад.
      — Дорогие же вы мои! — начинает бабка Мариша зычным голосом.— Нашим хозяевам бог радости послал, сыночка-ангелочка...
      А если ребенок был девочка, то бабка Мариша величала ее доченькой-душенькой.
      — Так пусть же он растет под самый потолок, крепкий да красивый, умный да работяптий, родителям своим помоптник, чтоб был он в деревне нашей самый пригожий из всех! А теперь, гостюшки мои дорогие, попробуйте-ка моего бабкиного пирожка, старалась пекла, чтоб вам угодить!
      И бабка Мариша кладет свой пирог на стол, все, кто находился за столом, втыкают в верхнюю корку кто пятачок, кто три копейки, а кто две и даже одну. Я тоже втыкаю свой пятачок. Бабка Мариша ловко, одним как-то махом, сгребает все монетки с пирога, кладет их за пазуху, а потом начинает оделять кусочками своего пирога всех присутствую-
      щих. Первый кусок — отцу ребенка, второй — мне, третий — куме, а потом уж и остальным.
      Подают кусочек пирога и роженице на печку.
      И крестинный обед завершен, теперь уж я свободен окончательно, и я с матерью иду восвояси.
      — Хорошие крестины были,—говорит мне мать.
      — Да, ничего себе,— отвечаю я ей, а сам про себя думаю: «И что она тут хорошего увидела?»
      Но у меня и не такие мысли епте в голове бродят. Мне думается даже и такое, что зачем эти крепте-ния и крестины вообпте-то? Ведь были же у нас случаи, когда, особенно если это было зимою, ребенка во время крептения простуживали. Или кума неопытная застудит в дороге, или в купели во время крептения вода холодновата была. И ребенок вскоре после крептения умирал.
      «И кто только, какой дурак все это придумал и выдумал?» — размышлял я частенько, возврапта-ясь домой из очередного кумовства своего.
      А вот чтоб отказаться идти в новые кумовья, когда ко мне опять приходили за этим, я пока не осмеливался.
      А ко мне стали обраптаться с такими просьбами уже непосредственно, минуя мою мать.
      — Федор Егорович, брат, выручай ты меня из беды, пойдем ты ко мне в кумовья. Баба моя опять девку родила, пятую, что ты тут будешь делать, а? Кума у нас уже есть, а вот кума никак не найду. Не идут ко мне в кумовья. Был бы я побогаче, тогда другое дело. Как хочешь, дорогой, а выручай,— говорит мне какой-нибудь из наших бедняков.
      Ну как же тут не пойдешь, когда тебя, епте пацана, а по имени-отчеству величают? Да к тому же если я не пойду, то кто же и пойдет-то к нему?
      И я всегда шел.
     
     
      Глава шестая
      SCE У МЕНЯ ЛЕТИТ КУВЫРКОМ: ЧЕРТИ, ВСЕ СВЯТЫЕ И ПРЕПОДОБНЫЕ
     
      Не знаю, как долго длилась бы моя вера в бога и всех святых его, в дьявола и чертенят, в леших, домовых, водяных и прочую нечистую силу, в басни и легенды священных книг, сколько бы верст я нашагал, ходивши в Бацкено в церковь к обедням, если бы не произошло событие, на первый взгляд как будто и незначительное, но после которого вся моя вера полетела вверх тормашками.
      Это событие произошло в моей жизни, когда мне шел уже семнадцатый год и когда началась первая мировая война. В наши Ивановичи, тут же вскоре после начала войны, стали приходить извещения о погибших на фронтах, австрийском и германском, возвращаться домой искалеченные. И вот одним из возвратившихся был наш сосед, Стефанок. Война здорово изуродовала Стефанка, ему покалечило левую руку и ногу, к работе деревенской он уже стал не годен. А уж чтоб в лесу дрова пилить — и говорить не приходится; хромой да сухорукий в лесу не работник.
      И вот Стефанок начал искать работу по своим силам, пытаться устроиться где-нибудь в сторожа. Он побывал в Бытоши, Ивоте и Стари, но нигде там ему не удалось устроиться, там сторожей и без него хватало. И тогда он махнул в Петроград — так в те годы назывался еще Ленинград. В Петрограде у него был приятель один, Стефанок написал ему письмо, в котором просил сообщить, нельзя ли ему, Стефанку, где-нибудь там устроиться в сторожа. И тот ему ответил: «Приезжай!» И помог. Стефан-
      ка приняли в сторожа каких-то складов за городом. А семья его жила в деревне пока, Стефанок приезжал к ней раза два в год в гости.
      Стефанок знал про мою жадность к книгам, как и все в деревне.
      И вот один раз приезжает Стефанок домой навестить семью. Я, конечно, сейчас же к нему, порасспросить его про столичный город — столица-то тогда в Петрограде была. Он мне кое-что рассказал. А потом, смотрю, лезет в сумку свою, с которой оп из города всегда приезжал, и вынимает оттуда пре-огромнейшую книжищу.
      — Вот тебе гостинец от меня,— говорит он.— На, читай. Тут тебе чтива на целый год.
      А я от радости не знаю, что и сказать ему, как благодарить его. Ведь я же такой огромной книги сроду и в руках-то еще не держал и в глаза не видывал.
      — Где ж ты ее взял, дядя Стефан? — полюбопытствовал я у него.
      — Где взял, там ее нету,— ответил он мне.— Твое дело — читай да ума-разума набирайся.
      Это был журнал «Природа и люди», полный комплект, пятьдесят два номера, не помню уж сейчас за какой год.
      Я схватил журналы и скорей домой — читать.
      Конечно же, сначала я наскоро перелистал все номера, рассмотрел все иллюстрации, а потом уж приступил к чтению.
      В первую очередь — рассказы и очерки. Этого хватило мне недели на две-три. Я хотя и читал запоями, но все же читать мог только вечерами, да и то не всеми. Ведь мне работать надо было, и работенки у меня всегда хватало. А потом и мать не давала мне вечерами долго засиживаться за книга-
      ми—«зря керосин жечь», как говорила она. Так я иной раз, когда она уже уснет, вставал потихоньку и — к окну, читал, если ночь была лунная и туч на небе не густо.
      Покончив с рассказами и очерками, я принялся за научно-популярные статьи, а их в журнале было много. Нельзя сказать, что статьи эти мне сразу легко дались, ведь я до этого таких статей не читал еще, читал все больше священные книги да художественную литературу. Но потом я все же вчитался и в статьи, начал понимать и их. Ну, такие статьи, как о наших знаменитых путешественниках—Миклухо-Маклае, Семенове-Тян-Шанском, Пржевальском и Козлове, а также и статьи о зарубежных путешественниках, как Левингстон, Нансен и Амундсен, мне дались легко, они были мне понятны, и я читал их с таким упоением, как повести и рассказы,
      А вот статья «О происхождении видов и человека», где в популярной форме рассказывалось об учении Дарвина, и статья, где излагалась теория Канта и Лапласа о строении Солнечной системы дались далеко не с одной читки; чтоб понять, в чем же тут дело, мне пришлось прочитать их раза по два, по три. А уж у меня такая натура была, что если я сразу чего не понял, то буду снова читать, пока всего не уразумею. Так у меня получилось и с этими статьями. Но зато когда я их уразумел, когда понял суть их, то земля заходила у меня под ногами ходуном, свет в глазах померк, и я чуть не рехнулся. И самое ужасное, мне не к кому было обратиться за помощью, за советом. Не было у нас в те времена в деревне человека, который мог бы помочь мне в затруднении моем. Учитель наш — у нас в то время в деревне был учителем Афанасий Васильевич Пер-возванский — жил летом не у нас в деревне, а в сете
      ле Бацкене—у него там свой домишко был. Да если бы он и жил у нас, в Ивановичах, всегда, вряд ли бы он помог мне выкарабкаться из такого положения, в каком я очутился, прочитав эти две статы!. Афанасий Васильевич был очень злой, драл ребят ремнем, ставил их на колени. Да я бы и не посмел пойти к нему за советом. Я хотя и не учился у него никогда, а тоже боялся его как огня, как и те ребята, которые учились у него. Так что я должен был как-то выходить из этого положения сам, своими силами.
      А положение мое было самое отчаянное. Ведь у меня рушилось все, вся моя вера в бога, всех святых и преподобных его, в чертей, в леших, в ад и рай.
      «Как же так? Значит, выходит, что не бог создал землю и небо, всех тварей земных и человека в шесть дней, а все развилось само собой, постепенно, в веках? И значит, не земля наша главная, а солнце? И даже солнце наше не одно на свете, а есть и другие солнца, которые куда больше нашего, а вокруг них враптается много других планет? Так это что же получается-то, а? Выходит, что все, что об этом в библии говорится,— враки, сказки, сплошные легенды?» —заметался я в ужасе.
      А что правда в этих двух статьях — о дарвинизме и теории мироздания,— а не в библии и прочих свяптенных книгах, это я сразу почувствовал и осознал. К этому у меня уже предпосылки были, ведь я давненько уже иной раз задумывался кой над чем, У меня не раз возникали такие вопросы, которые я никак не мог объяснить с помощью священного писания.
      Вот некоторые из них, вопросов этих, над которыми я ломал свою голову еще раньше..,
      в священных книгах часто говорится, что бог всемогущ, всесилен. Так почему же он не уничтожит дьявола, который только тем и занимается, что подбивает людей на всевозможные грехи, за которые бедные грешники будут потом у этого самого же дьявола мучиться в аду века вечные?
      Этот вопрос возник у меня еще тогда, когда я только-только начал вчитываться в священное писание.
      И в этих самых священных книгах сказано, что господь бог всемилостив, всепрощающий. Тогда почему же он не простит грешникам их провинности, в которых, если разобраться хорошенько, они и не виноваты, ведь их же соблазнил дьявол? И что за удовольствие богу смотреть, как его рабы будут мучиться в лапах дьявола? И где были ангелы-хранители, которые, как пишут в этих священных книгах, даются каждому новорожденному, чтобы они уберегали его в течение всей его земной жизни от козней именно этого самого соблазнителя, дьявола или черта?
      Почему в библии в первой главе о сотворении мира говорится так, а во второй уже несколько иначе?
      Почему мы, когда причащаемся, едим тело Христово и пьем его кровь, если действительно просфора становится телом Христовым, а вино кровью его? Ведь это же не только людоедство, а богоедство!
      Почему церковь учит своих прихожан соблюдать посты, не есть в постные дни скоромного, а бацкенская барыня, Малючиха, за великий пост съела двенадцать телят, которые покупала за бесценок у бацкенских мужиков? Ела она их не одна, конечно, а надо полагать, и вся семья ее участвовала в этом: муж — он же церковный староста,—
      сыны ихние и дочки, гости, надо полагать, тоже помогали. И попы всегда с нею вежливы и почтительны, к целованию креста в церкви после обедни Малючиха всегда первая подходит.
      У нас на пасху, когда носят иконы по домам и когда все дома обойдены, то выгоняют скот, заказывают попу большой молебен, за который общество платит ему пять рублей, поп кропит скот святой водой, чтоб он был здоров. А потом обносят иконы вокруг деревни всей, чтоб к нам никакая чума и хвороба не зашла в деревню, чтоб деревня не голодала и не горела никогда. А скот у нас все равно каждый раз болеет и дохнет, особенно зимою и ранней весной, когда кормов не хватает. И народ наш каждый год подвергается разным хворобам, особенно детвора. Оспа, тиф, чахотка, язва желудка, ревматизм, воспаление легких то и дело уносят то одного, то другого. А уж о коросте так и говорить не приходится, она у нас в те годы и не выводилась никогда! И пожары у нас в деревне все равно бывали почти каждый год. И живем мы всегда впроголодь, каждый кусок хлеба у нас на счету. Даже маленьким, когда они попросят хлебушка, редко дадут ломоть, чтоб не сказать при этом: «А чтоб вы треснули! И когда вы только нажретесь?»
      У нас даже в таких семьях, как Ильичовы, Про-шкины, Матюхины, которые считаются зажиточными, а мягкого хлеба не едят. Испекут — и сразу его в чулан, чтоб он там позамерз и подзачерствел, тогда его много не съешь.
      Как-то на наши поля налетела туча саранчи. Мужики наши тотчас же позвали попа из Бацкена, подняли церковные иконы, принесли их в Ивановичи наши. Самый главный поп наш, отец Михаил, отслужил молебен, покропил святою водою поля,
      по которым сплошной пеленой ползла саранча и жрала нашу рожь, а все равно саранча не улетала, пока на полях не осталось ни колоска.
      У нашего соседа, дяди Ивана Хорька, сразу заболели скарлатиной два мальчонка, Коля и Тарас. Коля был мне ровесник. Дядя Иван тут же вызвал попа, который отслужил молебен о выздоровлении. Дядя Иван, кроме этого, дал обет служить молебен Николаю-угоднику каждый год, если только сынишки его выздоровеют. Но нет, не помогли ни молебен, ни обет — уложила скарлатина Колю и Тараса в могилу.
      Почему молния ударила в колокольню нашей бацкенской церквушки? Церквушка сгорела, как свеча. А ведь церковь считается домом господним, молниями ведает пророк Илья — почему же он бьет ими в божьи дома?
      А почему Сергей Матюхин, по прозвиш;у Монах, которому попы поручили ходить по миру с кружкой собирать подаяния на построение нового храма божьего, хамоватый и дурковатый мужик, придя домой из похода, трясет эту кружку всегда, и так трясет, что натряс уже две новые избы, купил жеребца, зажил богачом, и бог его за это никак не покарал?
      Я вообш;е-то давно стал замечать, что богачам все их грабительства безнаказанно сходят с рук, а попы не только не укоряют их в жульничествах и грабительствах, а, наоборот, дружат с ними, обедают всегда у них, когда иконы носят. А ведь в свя-щенном писании прямо сказано, что легче верблюду пройти в ушко игольное, чем богатому в царство небесное войти. Богачи знают об этом положении священного писания, но и в ус себе не дуют.
      В Бацкене, Бытоши да и во всех селах в день
      праздника крещения Иисуса Христа каждый год выносили иконы из церкви, несли их к пруду или к реке, где заранее прорубалась широкая прорубь и обсаживалась елочками. Эта прорубь называлась Иорданью. Здесь служили особый торжественный молебен, во время которого поп освящал воду, окунал в нее крест. Считалось, что взятая в это время из проруби святая вода помогает от всех болезней, что она полный год сохраняет свежесть и божественную силу свою. Потому-то все и старались запастись ею, набирали ее в кувшины, бутыли.
      У меня возникали сомнения даже в некоторых чудесах библейских и евангельских, меня ужасала жестокость бога и святых его, я никак не мог понять смысла во всем этом.
      Ну вот, например, чудо, когда Иисус Христос накормил двумя рыбами и пятью хлебами несколько тысяч человек. Я раскидывал своим умишком и так и этак, а не выходило у меня, что двумя рыбами и пятью хлебами можно накормить столько голодного люду. Ведь как ты их ни оделяй, а им и по маленькой крошечке не достанется — где уж тут досыта-то накормить такую ораву.
      Не мог я уразуметь, найти смысл и в таком положении, хотя знал назубок весь катехизис: «Верую во единого бога-отца, вседержителя, творца небу и земли, видимым же всем и невидимым...»
      «Троицу единосущную,— отца и сына и духа святого».
      «Как же так? — силился я разгадать ребус такой.— То говорится о едином боге, а то о троице? Так что же получается? Один бог или три?»
      Я, помню, даже учительницу нашу Варвару Павловну как-то спросил об этом, только не в классе, а когда за книжками к ней приходил.
      — Варвара Павловна, бог один у нас?
      — Один,— ответила она мне.
      — А бог-сын и бог-дух святой — это что?
      Учительница посмотрела на меня внимательно,
      усмехнулась слегка чему-то и сказала мне:
      — Бог един, но в трех лицах.
      — А зачем ему три лица?
      Учительница опять чему-то. усмехнулась, но уже более строго ответила мне:
      — Знаешь, что я тебе скажу? Не суйся-ка ты туда, куда тебе не следует. Много будешь знать, скоро состаришься. В законе божьем так написано, а ты заучивай да запоминай. И никаких сомнений себе не позволяй, верь всему, что в законе написано. И больше ко мне с такими вопросами не приставай.
      «Не сомневайся»... «Верь всему»... «А вот что же мне делать, если мне не верится и сомневается?»— думал я в тот раз.
      Конечно, как теперь-то я думаю, учительница наша знала, в чем тут дело.
      Но если бы она мне, своему ученику, мальчишке, попыталась растолковать что-то, да об этом стало бы известно ее начальству, то она не только из школы нашей церковноприходской была бы изгнана, а, пожалуй, и в тюрьму бы угодила.
      В те времена за это сажали, у нас учительницу Нину Михайловну, которая перед Варварой Павловной учила наших ребятишек, как раз за это и посадили. Только она не ребятам это поясняла, а взрослым. К ней по вечерам в школу приходили наши мужики, а она им читала революционные книжки, вела с ними беседы. Ну и кто-то донес уряднику, он ее и сцапал, увез в Дятьково, а оттуда ее в Брянск и дальше.
      Так что я в одиночку мучился над неразрешен-
      ными для меня тогда вопросами. Меня удивляли и поражали многие и другие чудеса, которые никак не укладывались в голове моей. Не верилось мне в чудеса эти, да и все тут!
      Возмущали меня и жестокости, которыми была полна библия, особенно Ветхий ее завет. В этом Ветхом завете происходят такие избиения взрослых и детишек, что волосы у меня от ужаса дыбом поднимались, Взять хотя пророка Елисея. Он шел по дороге из Иерихона в Вефиль, а маленькие ребятишки, завидев его — он был плешив,— засмеялись и сказали:
      — Иди, плешивый, иди!
      Пророк рассердился на них за это, тут же проклял их именем господним, тогда из лесу же вышли две медведицы и сожрали всех.
      А их было сорок два мальчонка!
      И это сделал святой человек с помощью всеблагого господа бога! Как же ему не было стыдно и не жалко несмыслей этих? Ведь они же были малы и глупы,
      И все-таки я все еще верил и верил. Я думал, что я не все еще понимаю, как надо, мал я еще, чтоб все это понимать. Ведь это же священное писание. А ему надо, как учит церковь святая, верить не мудрствуя лукаво, И я хотя и недоумевал, сомневался, а все же еще верил.
      Колебалась моя вера и в самого главного и любимого нашего святого, Николая-угодника, чудотворца Мирликийского. Я как-то читал житие его, и там рассказывалось, что он на одном вселенском соборе, куда съехались со всего света архиепископы и епископы на обсуждение вопросов веры христовой, так «возревновал в вере», то есть разгорячился в споре, что снял с себя сандалию и стукнул
      ею по роже епископа одного, который говорил не то, что хотелось Николаю-угоднику. И вот такой драчун и вдруг в святые попал, чудес потом натворил уйму. Прямо уму непостижимо, да и только!
      И все же свечки ставить перед иконой, на которой изображен Николай-угодник во весь рост, я продолжал, вернее, не ставить, а отдавать тому мужику, который крутился возле подсвечника перед иконой.
      Вера, самая даже наивная и глупая, не так-то легко от человека отвязывается, для этого нужно, чтоб случилось что-то особенное, чтоб тебя тряхнуло как следует, чтоб ты понял всю бессмыслицу того, во что ты слепо верил до сих пор.
      И вот такая встряска со мной и произошла, когда я прочитал в журнале эти две статьи — о происхождении видов и человека. Я теперь понял, что все, во что я верил до этого, сплошная чепуха, сказки.
      С неделю я ходил сам не свой, словно чумной какой-то.
      «Как же мне теперь быть и жить, если бога, вы-
      ходит, нет? — метался я в тоске.— Во что же мне теперь верить?»
      Конечно, будь я тогда посмышленей, умей я рассуждать логически, или будь возле меня человек, который помог бы мне в эту трудную минуту для меня, растолковал бы мне, как и что, другое дело было бы, я бы скорей успокоился, понял бы, где истина, в которую надо верить. А в том-то и горюшко мое было, что я многого тогда еще недопонимал, и человека, который поддержал бы меня в минуту эту, вбл11зи меня не было.
      Правда, я мог бы и не так уж волноваться и сходить с ума по поводу всей этой истории, ведь не одни же только церковные книги я читал, а кое-что и другое, из чего я мог бы сделать вывод, что огорчаться-то мне сейчас из-за потери веры особенно и нечего, не такая уж она, вера эта, хорошая, чтоб жалеть о ней. Ведь знал же я из книг, прочитанных мною, что в ней, апостольской, истинно христианской, православно-греческой вере, давным-давно такой спор идет, что с ума сойти можно.
      У нас, в нашей русской греко-византийской православной церкви, однажды на одном соборе дело дошло до такой рукопашной, что поп Никита Пустосвят такую затрещину одному архимонаху закатил, да еще в присутствии самой царевны Софии, что тот и с ног долой. На эту тему одним художником даже картина написана.
      Знал я и о том, что попы сейчас, когда идет война, все же все верующие во единого бога-отца, сына божия Иисуса Христа и духа святого, вопреки заповеди «не убий», перед каждым сражением служат молебны о даровании победы, благословляют на убийство каждый своих солдат: наши — наших, германские — германских.
      Об этом рассказывал мне Стефанок, когда пришел с фронта домой.
      — С молитвой на тот свет провожают,— говорил он.
      Какая же это религия, шут бы ее побрал, а? Фальшива она насквозь, нечего и думать больше о ней и жалеть о потере ее.
      Но я и не жалел о ней, меня мучило другое. Все же когда я верил, хотя и в такие вот басни, у меня была чем-то заполнена душа, а вот теперь у меня в душе пустота образовалась. И я не знал, чем же у меня может заполниться эта моя душевная пустота.
      Мне недостаточно было прочтения этих двух статей, мне надо было еще читать и читать, думать и думать, пока ясно не станет, что, как и почему.
      Пока же я ходил сам не свой, был, как говорится, не в своей тарелке.
      Моя мать, конечно, заметила, что со мной творится что-то неладное — она всегда все замечала, малейшую перемену в моем настроении,— и несколько раз пыталась узнать причину моего расстройства.
      — Малый, что с тобою?—спрашивала она меня.
      А что я мог сказать ей на это? Сказать, что я в
      бога перестал верить? Да она бы такой переполох подняла, что мне хоть ложись и помирай. Еш;е к попу потащила бы, чтоб он мне внушение сделал какое следует, чтоб он вышиб такие мысли у меня из головы.
      Нет, этого я ей сказать не мог, из такого моего чистосердечного признания ничего путного для меня не получилось бы, только хуже бы мне стало.
      — Да ничего со мною нет,— отвечал я матери.
      — Нет есть! Ты мне не крути, а лучше призна-
      ваися, как на духу говори, чем ты расстроен,—¦ стояла на своем мать.
      Но я так и не рискнул признаться матери в том, что со мною произошло, переживал все в одиночку.
      Что мне помогло успокоиться?
      Ну в первую очередь — юность моя, ведь в юности человек легче переносит всякие утраты и огорчения, скорее успокаивается.
      И, конечно, чтение новых книг. По естествознанию, по географии, физике, математике, химии, В те времена не так-то просто было раздобыть такие книги, они редко даже у учителей были, а все же я их раздобывал. Ходил в Бытошь, в Немеричи, просил отца, чтоб он в городе покупал мне книги такие, хотя бы старенькие. И вот так, потихоньку да полегоньку, узнавал я новое, важное.
      Особенно мне понравились книги о жизни замечательных людей. Для меня в то время и такие книжки были радостью несказанной, я в них узнавал не только о великих ученых, путешественниках и изобретателях, а и о том, что они сделали полезного для всего человечества. Так я узнал о жизни нашего великого ученого Ломоносова, о гениальном химике нашем Менделееве, о путешественнике и исследователе Средней Азии Пржевальском, изобретателях Уатте, Эдисоне, Фультоне и Стефен-соне.
      Мне даже посчастливилось почитать тогда «Жизнь животных» Брема, которую купил отец. Правда, книги были ужасно потрепаны и многих листов в них не хватало, но для меня в то время и такие были радостью.
      «Бот какие бы книжки мне надо было читать с самого начала,— думал я частенько.— Вот чему мне учиться-то было надо, а не молитвы читать».
      А когда кучер нашего лесничего, Иван Филимонович Гуляев, выпросил у хозяина для меня почитать трехтомную «Жизнь растений» Карла Линнея, то счастью моему, казалось, не будет конца. Я и не думал никогда, что такие вот книги будут для меня так же интересны, как повести и романы, даже больше, потому что все, о чем в них рассказывается, не выдуманное, а такое, что есть в жизни и на самом деле. Тут, кстати, мне подарили наши ребята, работавшие на Ивотском стекольном заводе, увеличительное стекло, которое они называли зажигательным. Им и на самом деле можно было зажечь в солнечную погоду трут, траву сухую, даже рисунки на дощечке выжигать. Они мне его для того и дали, зная, что я люблю рисовать, чтоб я выжигал им картинки на доске. Но я воспользовался этим стеклом для другого дела. Я начал через него рассматривать разные травинки, листики, цветы и даже букашек и козявок разных. И тут я такое увидел, о чем сроду и не думал. Маленькая козявочка, увертливая, как ящерица, простым глазом у нее не усмотришь, где голова, а где хвост, оказывается, выглядит настоящим чудом, и она изумительно красива, когда ее рассматриваешь сквозь увеличительное стекло. И у нее столько ног, что и не перечтешь! И какие ноги! С изгибами, с коленцами, с крючками и ворсинками, просто глаз не отвести.
      Да что там говорить про букашек и козявок! Придорожный тысячелистник — это серо-зеленое невзрачное растение, которое все топчут ногами и за цветок-то не считают, а если рассматривать его веточку в увеличительное стекло, то и он по красоте не уступит любому красавцу цветочного царства. У тысячелистника уйма прекрасных листиков с зазубринками, и они так гармонично расположены,
      что смотришь и не насмотришься. А если смотреть на него простым глазом, то можно подумать, что у него и листьев-то нет, одни сучки с какими-то буровато-зеленоватыми наростами.
      На этом и кончилась моя вера, больше уж я священные книги и в руки-то не брал.
      А вот церковь, каюсь, посещал и после. Нет, не за тем, за чем раньше я туда ходил, не молиться, а просто побыть на людях, поглазеть на народ, прогуляться от Иванович до Бацкена, послушать дорогой, как гудит колокол.
      Великая сила, этот колокольный звон, недаром попы и богомольные толстосумы-купцы придавали ему такое большое значение, купцы не жалели денег на пожертвование для приобретения колоколов церковных. Манит он и манит человека к себе, даже когда он и верить в бога перестал. На других, как я знаю, сильнее всего действовала, тянула в церковь церковная пышность: блеск риз на иконах и попах, сверкание свечей и лампад, хор певчих, запах ладана. Но на меня всегда сильней всего действовал именно звон одиночного колокола, именно нашей бацкенской церкви, из-за него я иной раз и шел за семь верст по грязной дороге от Иванович к Бацкену. Правда, это уже бывало потом не так часто со мною, как раньше, а все же бывало...
      Я и недавно был в церкви одной, года два тому назад. Ездил я как-то в Саратов, в музей.
      Смотрю, рядом с этим музеем—церковь. Это оказался самый старинный собор Саратова. Другой, более современной постройки, находится повыше, на главной площади города, недалеко от театра имени Радищева. Тот был еще закрыт, там шел ремонт, что ли. А этот, старинный, небольшой, работал, fe нем шла служба, туда входили и выходили оттуда богомольцы, все больше старики и старушки.
      Я тоже решил зайти туда, посмотреть, что же там сейчас делается? Так же ли, как и в дни моего детства и юности в нашей бацкенской церкви, или несколько иначе?
      И вот вхожу я в этот собор.
      Молящихся там было не густо, люди входили и выходили, долго никто не задерживался. Помолятся минуток пяток, покрестятся-покрестятся, и — к дверям. Старушка еще и подольше постоит, повздыхает, пошепчет какие-то молитовки свои, а старики недолго задерживаются.
      А в двух темных углах церкви два здоровенных дядьки-попа выполняли требы, служили заказные молебны и панихиды.
      Вот к этим-то двум попам, оказывается, и шли, главным образом, молящиеся. То к одному, то к другому из них и подходили старики и старушки, совали им записочки с именами здравствующих своих родственников, если заказывался молебен о здравии или с именами усопших, если желали по ним панихиду отслужить. Попы, как тот, так и другой, скороговоркой бормочут слова молитвы, а разобрать ничего нельзя.
      Попы все бормочут, все бормочут. Нужно сказать, что не каждый смог бы так, часами, бормотать, стоя перед алтарем, одни и те же слова одних и тех же молитв. Тут и сила и терпение, а главное — привычка нулгна, а привычка такая не в один год дается.
      «Но все-таки, все-таки как же им не стыдно-то? — думаю я, глядя на этих двух молодцов.— Ведь не может быть, чтоб они сами искренне верили в чудодейственную силу того, что они бормочут сейчас?»
      Я тоже недолго задержался в соборе этом саратовском.
      Что же мне там было долго смотреть? Ведь все это я видел и перевидел еще в детстве и юности своей.
      И я поторопился поскорее выйти из собора на улицу, на свежий воздух...
     
     
      Для среднего возраста
      Каманин Федор Георгиевич КАК Я ДЕДОМ БЫЛ Повесть
      Ответственный редактор А. И. Моисеева. Художественный редактор А. В. Пацина. Технический редактор И. П. Данилова.
      Корректоры Н. А. Сафронова и К. П. Тягельская. Сдано в набор 23 1966 г. Формат 60х84. Печ. л. 6. Усл. печ. л. 5,6. (Уч.-изд. л. 4,04). Тираж 75 000экз. ТП 1966 № 376. Цена 23 коп.

 

 

От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.