Сделал и прислал Кайдалов Анатолий. _____________________
Юрий Коринец родился в Москве, в семье дипломата. Тогда они жили в здании Народного Комиссариата Иностранных Дел. Отец Юрия, Иосиф, провёл детство в Тифлисе и, благодаря князю Шервашидзе, был отправлен в Германию получать юридическое образование. Там Иосиф Коринец познакомился со своей будущей женой, немкой Эммой Нагель. Она была переводчицей, переводила на немецкий советскую поэзию. Учился Юрий в школе с углублённым изучением немецкого языка.
В 1937 году его отца арестовали и расстреляли. Позже Юрий Коринец был призван в Красную Армию, и уже в начале войны его часть была разгромлена. Он пешком пришёл в Москву и увидел, как чекисты уводили его мать. Бросился её вызволять, был арестован и отправлен в ссылку в Караганду, где пробыл 11 лет. Мать Юрия умерла в тюрьме в 1941 году после того, как попросилась переводчицей на фронт.
Ещё в детстве Юрий увлёкся рисованием. Ближайшая к месту ссылки школа рисования была в Самарканде, куда он и уехал учиться. Впоследствии Коринец окончил Ташкентское художественное училище им. П. Бенькова и стал дипломированным профессиональным художником. Он устроился в редакцию журнала «Пионер», где позднее были напечатаны его первые стихи. Но Коринец решил, что литературная деятельность ему ближе, чем художественная, и отправился в Москву.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Вступление 3
Яблоки на голове 5
Происшествие на кухне 11
Красная девица 20
Снежный дом 26
Рыбий жир 36
«Великий Немой» 47
Страшная история 55
Путешествие за сто ручьёв и одну реку 63
Как шепчутся раки 79
Я спасаю Гизи 86
Солнечная карусель 100
Песня Гизи 105
Вы когда-нибудь видели город в тумане? Это очень красиво! Хотя почти ничего не видно. Один дом, например, видно, а другие нет. Или — ты идёшь в тумане по дороге. Где-нибудь в деревне. И вдруг из тумана выезжает лошадь, запряжённая в телегу. И ты видишь только лошадь, и на ней дугу, оглобли и сбрую. А телегу и седока не видишь. Потому что они в тумане...
Вот какая вещь — туман! Он всё старается спрятать. Особенно прошлое. Например, меня, когда я был маленьким. И всё же я себя немножко вижу. Вижу смутно, как в тумане. Я смутно вижу пёструю Москву и наш дом на Кузнецком мосту. Наш дом был особенный: он назывался Дом Иаркоминдела. В нём находился Народный Комиссариат иностранных дел. И все, кто в нём жили, работали в этом Комиссариате. Взрослые, конечно.
Одни ездили за границу по важным государственным делам, а другие помогали этим людям. А дети играли во дворе и ходили в школу. В этом доме я родился и жил первое время. Я смутно помню жильцов этого дома: наркоминдельского портного Зусма-на, семью Ляпкиных и особенно девочку Гизи, с которой я очень подружился. Первый раз в своей жизни. Вот об этой дружбе я и хочу вам рассказать.
Всё это было очень давно. С тех пор прошло сорок лет.
Итак, слушайте!
ЯБЛОКИ НА ГОЛОВЕ
Утром я иду с мамой на Кузнецкий мост. На самом деле это вовсе не мост и никаких кузнецов там нет. Это наша улица. Мама ска-зала, что кузнецы жили здесь когда-то очень давно. Наша улица горбата. Она спускается глубоко вниз, туда, где когда-то действительно был мост через речку Неглинку. Сейчас вместо реки тоже улица — улица Неглинка,
и моста давным-давно нет. Никто даже не помнит, когда он был. А река течёт в трубе под Москвой. Теперь вы понимаете, почему наша улица называется Кузнецкий мост?
Я бы мог прокатиться по всему Кузнецкому на санках или самокате до самой Неглин-ки! Но мама сказала, что это опасно. Я могу попасть под лошадь или сшибить прохожего.
Поэтому я просто иду с мамой вниз пешком. У меня там одно важное дело: я должен получить подарок. Дело в том, что у меня есть один друг, Ваня. Мы покупаем у него яблоки. Он их носит на голове. Как? Очень просто!
У Вани есть такой матерчатый бублик: он скручен из разных тряпок, а сверху обшит ситцем — синим в белый горошек. Этот бублик Ваня кладёт себе на голову. А на бублик ставится деревянный лоток. С яблоками, например. Или не с яблоками. В общем, с любой поклажей. И так её носят на голове, и поклажа не падает. Тогда многие продавцы носили товар в лотках на голове.
Это очень удобно — так носить поклажу, потому что руки остаются свободными. Если встретишь знакомого, можно с ним за руку
поздороваться. А то как бы вы поздоровались, если руки заняты? Пришлось бы сначала ставить груз на землю, а потом уже здороваться. А это очень неудобно. А так — с грузом на голове — удобно...
Я иду и думаю, а вокруг так красиво. Падает пушистый снег и тепло. И народу много. И лошадей. И саней. Всё это едет и ходит вверх и вниз, туда и сюда. И магазинов много. И торговцев — прямо на улице. У нас очень весёлая улица!
И мне ещё веселей оттого, что мы идём с мамой к определённой цели: к моему продавцу Ване. Без цели я не люблю гулять. А если идёшь к цели, то гулять интересно. Особенно с мамой: идёшь и беседуешь! С мамой беседовать хорошо, потому что на всякий вопрос она знает ответ. Вот я её и спрашиваю:
— Что это у нас за девочка появилась? Во дворе. Кто она?
— Немка, — говорит мама. — Она со своей мамой приехала из Германии. И будет жить у нас.
— В нашем доме?
— В нашем доме. Даже в нашей квартире.
— А почему она немка?
— Потому что у неё такая национальность. Вот ты, например, русский. У тебя русская
национальность. Дворник Ахмет — татарин. А наш сосед Зусман — еврей. Всё это люди разных национальностей. На земле много разных национальностей.
— А как зовут эту... немку?
— Её зовут Гизи...
— Она показала мне язык!
— Это плохо, — говорит мама. — Наверное, ты её обидел?
— Я с ней даже не разговаривал!
— Это недоразумение, — говорит мама. — Подожди, скоро ты с ней познакомишься.
Я иду и думаю:
«Почему эта Гизи немка, а я русский? И почему дворник — татарин? Почему? Странно всё-таки! И почему мы все не одной национальности?»
— А вон твой Ваня! — говорит вдруг мама.
Я вижу вдали Ваню. Он несёт на голове
яблоки. Они высоко плывут над толпой — красные весёлые яблоки. Целая гора! Они так хорошо уложены на лотке, что ни одно яблоко не падает, хотя Ваня идёт быстро. Он идёт и размахивает руками. Не пустыми руками! Вон у него что-то в правой руке — это лоток! Маленький, гладко оструганный лоток из желтого свежего дерева! Это лоток для меня! А в левой руке синий матерчатый бублик... Тоже для меня!
— Доброго здоровьцца! — говорит Ваня. — А я шёл к вам... Вот тебе, Юра, лоток...
Я беру лоток и бублик, задыхаясь от счастья. Я шепчу «спасибо» и смотрю на Ваню... но ничего не вижу: в памяти туман. Я только помню, что от Вани пахнет яблоками... сеном... и дёгтем...
ПРОИСШЕСТВИЕ НА КУХНЕ
Вы видите — вон там, далеко-далеко в тумане, стоит маленький мальчик с яблоками на голове? Маленький кудрявый мальчик, похожий на девочку? Он стоит в коротких штанах до колен, в красном свитере, с синим бубликом на голове, на котором лежит лоток с яблоками, — видите? Этот мальчик — я.
Я стою в тёмном коридоре нашей квартиры. Коридор у нас изогнутый — буквой «Г». В одном конце коридора парадная дверь, а в другом — кухня, и из кухни ещё одна дверь — так называемый «чёрный ход». В середине этой буквы «Г», в углу, — наша комната, а направо и налево комнаты соседей. Я стою и думаю:
«Куда мне сначала пойти продавать свои яблоки?» Я их, конечно, продаю понарошку. Просто я так играю. Я продаю не на деньги, а на фантики. Фантики — это бумажки из-под конфет. Это большая ценность — фантики! В них можно играть просто так. А сейчас я играю в продавца.
К кому же мне пойти? Можно к Усам. Эго такой человек — Усы. Его так зовут, потому что у него пушистые усы. Он мой друг. И его собака-овчарка — мой друг. Её зовут Дик.
А ещё можно пойти к Ляпкиным. Этих Ляпкиных трое: сама Ляпкина, Большой Ляп-кин и Маленький Ляпкин.
Но нет, лучше я пойду на кухню! Там я сразу могу убить много зайцев... Вы знаете, что значит убить много зайцев? Никаких зайцев на кухне нет, и вовсе я не хочу их там убивать. Я хочу увидеть на кухне жильцов. Там иногда
можно увидеть сразу всех жильцов. Или почти всех. Я бы мог своим лотком на голове поразить сразу почти всех! Вот это и значит: убить много зайцев. Это так говорится.
Из кухни раздаётся сильный шум: гудение примусов, бульканье воды, звяканье посуды. Значит, там кто-то есть! И я иду на кухню.
Представьте-ка себе, что сразу включены десять приёмников, которые не музыку передают, а рёв и гудение. Это будет очень неприятный шум! Но происходит он вовсе не от приёмников, а от примусов. Примуса — это, конечно, не приёмники. Они ничего не принимают и не передают. Они варят. Газовая плита варит тихо и скромно. А примус не отличался скромностью. Он очень громко шумел, он коптил — кастрюли от него становились чёрными. Но больше варить было не на чем. Разве что на керосинке, но она тоже коптила. И всем дышала в лицо своим керосином. Примус и керосинка были тогда в почёте, потому что деваться от них просто некуда было.
Если поставить рядом десять таких примусов, представляете, какое будет сумасшествие? Вы спросите: почему десять? Потому что раньше в одной квартире жило очень много народу — по десять семей! Да и сейчас ещё
живут, но сейчас это не повсюду, а раньше было повсюду. Раньше, в моём детстве, каждая семья жила в одной комнате. Каждая семья имела один, а то и два примуса, и все эти примусы стояли в общей кухне на маленьких колченогих столиках вдоль стен. И ревели.
Вместо стульев стояли табуретки, и на этих табуретках сидели и даже готовили. Потому что иногда негде было поставить стол.
И стирали тоже на табуретках — в корыте. А бельё кипятили на примусах. Представляете себе: орут примуса, над бельём вздымаются клубы пара, тут же кипят борщи и шипят котлеты... Вот какой неуютной была коммунальная кухня! Сумасшедший дом какой-то! В этом сумасшедшем доме, конечно, не было никаких холодильников. Продукты хранили зимой за окном на верёвочках, а летом вообще не хранили. Да и нечего было порой хранить. Потому что продукты выдавались по карточкам, ничего нельзя было себе купить сколько хочешь. Всё выдавалось по норме, в ограниченном количестве. Тогда не говорили: «Я пойду покупать». Говорили:
«Я пойду отоваривать карточки». Такая была жизнь.
Но относились все к этой жизни довольно спокойно, потому что другой жизни себе просто не представляли. Л если и представляли, то только ещё худшую: представляли голод. Все ещё помнили этот голод, разруху, гражданскую войну — всё было свежо в памяти. Особенно у взрослых.
Вот в такую кухню я и шёл по коридору сорок лет назад, с лотком яблок на голове.
Войдя в кухню, я увидел там сразу двух зайцев, то есть, простите, двух жильцов. Этих двух зайцев, вернее зайчих, я своим видом не убил. Скорее, они меня убили. В худшее общество я попасть просто не мог! Угадайте-ка кто там был! Никак не угадаете! Там была Гизи со своей мамой. Я сразу растерялся и прирос к месту.
Гизина мама стирала в большом корыте, а Гизи ей помогала. Девочки любят стирать, вы же знаете. По всей кухне стоял пар, три примуса рыдали во все свои медные огненные глотки, на них кипело бельё и грелась вода в больших цинковых баках, потому что в те годы не было горячей воды, только холодная, и Гизи наливала эту холодную воду из крана в кастрюльку, а потом в корыто, а Гизина мама, вся красная, со слипшейся на лбу прядью
волос, с засученными на красных руках рукавами, в переднике, тёрла в корыте бельё.
Когда я вошёл, Гизина мама кивнула мне, улыбнувшись. А Гизи не кивнула, хотя она меня тоже видела, не могла не видеть, как я стоял со своими яблоками на голове. Гизи тоже была в переднике, с белым бантом в чёрных волосах — волосы у Гизи гладкие, как воронье крыло. Глаза чёрные, большие. А щёки бледные, с розовым румянцем. Когда она улыбается, у неё на щеках появляются ямочки. Но сейчас она не улыбалась. Она ходила по кухне с маленькой кастрюлькой в руках от умывальника к корыту и обратно. Наливала маме воду. Она высоко поднимала свой прямой аккуратный носик и ходила на цыпочках. Как будто она не стирала, а танцевала.
И тут Гизина мама сказала по-немецки:
— Ну, Юра, в чём дело?
Гизина мама обратилась ко мне по-немецки. потому что знала, что я тоже говорю по-немецки. Я дома давно занимался немецким и говорил очень хорошо.
Я сделал шаг вперёд, чтобы красиво пройтись по кухне со своим лотком на голове и сказал:
— Ich verkaufe Apfel! (Это значит: «Я продаю яблоки!»)
И тут вдруг случилось самое страшное: я поскользнулся на мыльном пятне, потерял равновесие, лоток качнулся и полетел на пол с грохотом, и яблоки рассыпались по кухне! Они весело катились в разные стороны по забрызганным мыльной водой коричневым доскам — весёлые розовые яблоки!
А мне было невесело! Очень невесело мне было! Позор!
Гизи, не глядя на меня, что-то фыркнула себе под нос. Я нагнулся, чтоб поднять лоток, и почувствовал, как уши у меня становятся горячими, вся голова становится горячей — почувствовал, что краснею.
Гизина мама что-то сказала, но я не расслышал, потому что окончательно смутился, я расслышал только слова: «Schnell! Schnell!» (что значит: «Быстро, быстро!»), и Гизи быстро кинулась подбирать яблоки. Она это делала серьёзно, безо всякой улыбки, даже немножко сердито, поднимая вверх свой аккуратный носик, прыгая по забрызганной кухне и беря яблоки двумя пальцами — большим и указательным, а остальные пальцы она отставляла в сторону, как будто боялась испачкаться об мои яблоки, хотя у неё-то руки как раз и были в мыльной пене! А может, она не хотела испачкать пеной мои яблоки?
Я сгорал от стыда! Я хотел их поразить, как я ловко хожу с лотком на голове, а на деле поразил совсем другим: своей неуклюжестью! Весь красный ползал я по полу, собирая свои несчастные яблоки. А тут ещё вот чего не хватало: доставая яблоко из-под стола, я столкнулся с Гизи — головой об её голову! Её волосы защекотали мне нос, и я чуть не засмеялся, хотя мне вовсе не хотелось смеяться. Я схватил свой лоток с яблоками и побежал назад в тёмный коридор.
КРАСНАЯ ДЕВИЦА
Вы думаете, это я про Гизи говорю: красная девица? А вот и нет! Хотя Гизи вполне можно было назвать красной девицей — во всех отношениях. И потому, что она была красивой — это раз! И потому, что она была наша маленькая красная коммунистка, из такой же красной семьи, как я, — это два! Её семья была семьёй немецких коммунистов, а
моя семья — семья русских коммунистов. Но не в этом дело.
Всё это связано с Гизи не потому, что она была красной девицей, а потому, что красной девицей был я!
Вы спрашиваете, как может мальчик быть красной девицей? Очень просто! Сейчас я поясню вам на примере...
Мы с мамой ходили в магазин на Кузнецкий мост, а когда вернулись и вошли во двор, он был пуст и тих.
Только Памятник Воровскому стоял задумчиво в середине.
Мы медленно шли через двор — у мамы была тяжёлая сумка; сцрип-скрип! — похрустывал под ногами снег.
И вдруг я увидел — вышла Гизи из парадного! «Вышла, вышла, вышла!» — скрипел снег под ногами. Да я и сам вижу, что вышла!
Я вспомнил тот свой позорный случай на кухне, как я поскользнулся с лотком на голове. И сделал вид, что не вижу, как Гизи идёт по двору с лопаткой в руке.
Мама останавливается; скрип! — смолкает снег.
— Юра! Посмотри! Вон Гизи вышла! — говорит мама.
— Где? — Я нарочно смотрю в другую сторону.
— Да не туда смотришь! — тянет меня за руку мама. — Вон, видишь?
— Вижу...
— Пойди с ней поиграй!
— Не хочу я...
— Почему?
— Так...
— Что это за «так»? Ничего не бывает «так»... Просто стесняешься ты, как красная девица.
Ну вот! Вот мама и сказала эти слова!
Понимаете, в каком смысле обо мне она это сказала?
Это было, конечно, очень неприятно!
— Вовсе я не красная девица!
— Тогда подойди!
— Не хочу я!
— Ну, как знаешь! — сказала мама. — Будь красной девицей...
Краем глаза я смотрел на Гизи — она разгребала лопаткой снег...
Я нарочно сказал, что не хочу к ней подойти. Я очень хотел подойти! Неплохо бы построить с ней какую-нибудь крепость! Но оттого, что мне очень хотелось подойти, я ещё больше не мог подойти! Понимаете? Разве е вами такого не случалось? Конечно, случалось!
И тут вдруг выскочила эта сумасшедшая собачка! Собачка выскочила из-за угла, постояла секунду как вкопанная, покосилась на нас, а потом вдруг кинулась с лаем на Гизи! Я знал эту собачку, она часто гуляла у нас во дворе со своей старушкой хозяйкой; она была очень глупая, часто лаяла ни с того ни с сего, вот как сейчас. Не старушка, конечно, а собачка. Наверное, она увидела, что Гизи новый в нашем дворе человек, вот и кинулась сдуру на Гизи.
Гизи, видно, испугалась. Хотя эта собачка была совсем маленькая, но очень уж свирепая: вся лохматая, с нависшими на глаза космами грязно-белых волос, с налитыми кровью глазами...
Эта фурия накинулась на Гизи с оскаленными зубами, брызгая слюной, как сумасшедшая! Она уже схватила Гизи за пальто!
И никто не приходил Гизи на помощь! И тут я пришёл ей на помощь! Я подбежал сзади к Гизи, выхватил у неё лопату и хлопнул фурию по лохматому мягкому месту! Она взвизгнула и помчалась в сторону! Весь её пыл сразу пропал!
— Пшла отсюдова! — взмахнул я лопатой. — Пшла!
— Эй, мальчишка! Ты что обижаешь собаку? — Это кричала хозяйка Жужу, семенившая к нам через двор.
— Пусть ваша собака не нападает на детей! — громко сказала мама.
И старушка сразу улетучилась, подхватив свою фурию под мышку.
Я посмотрел на Гизи... Она мне улыбалась! Улыбалась своей особенной немецкой улыбкой, которую я видел первый раз. Вот так мы с Гизи и познакомились. И я доказал, что я не красная девица! Если я и был красной девицей, то очень недолго.
СНЕЖНЫЙ ДОМ
В небе над Москвой уже несколько дней живут облака. Солнца теперь не видно, зато стало тепло. И Гизи стала больше гулять.
Я вышел вместе с ней во двор. Ляпкин Маленький был уже там. Снег вовсю сыпал с неба большими пушистыми хлопьями, весь воздух был полон падающих хлопьев, и в середине этой метели стоял облепленный снегом
Памятник Воровскому, и Ляпкин Маленький ходил вокруг него на лыжах. Потому что Ляп-кину купили новые лыжи.
Метель была густая-густая. Крупные снежинки сразу липли на лицо и таяли. И Москва вдали, позади Памятника Воровскому, тоже таяла. Таяла, но не растаивала. Как на киноэкране. Очень было красиво! Я очень люблю метель!
Я сразу сказал Гизи:
— Смотри, какая у нас метель!
Я ей по-немецки это сказал. По-немецки метель называется «снежный штурм». Потому что снежинки тогда штурмуют землю. Как маленькие парашютисты.
Гизи посмотрела, прищурившись, вверх и на её ресницы сразу сели три снежинки. У неё очень длинные ресницы, у Гизи. И в рот ей влетела снежинка.
— О! — сказала Гизи. — Frau Hoile schut-telt ihre Betten!
Она это очень интересно сказала, я никогда не слыхал. Это в переводе значит: «Тётя Метелица выбивает свои перины».
Я спросил у Гизи: почему Метелица выбивает перины? И какие перины? А Гизи сказала, что Метелица, которая живёт на небе, иногда делает у себя уборку. И тогда она
взбивает толстые перины, на которых спит. Потому что она любит спать на толстых мягких перинах. Она вообще любит поспать. И когда она спит, на земле никакого снегопада нет. А когда она делает уборку и взбивает свои перины, на нас сыплется снег. Вроде пуха. Ведь человеческие перины набиваются пухом и, когда их взбивают, из них сыплется пух. А Метелица набивает свои перины снегом, и из них сыплется снег. Знаете, какие у неё перины? Облака у неё перины, вот- что! Потому что она спит на облаках! Там у себя — в небе...
Я спросил Гизи:
— Кто тебе это сказал?
А Гизи в ответ улыбнулась.
— Mein kleiner Finger hat es mir gesagt! — сказала она, то есть: «Мой мизинец мне это сказал!»
Как вам это нравится? Хитрая всё-таки Гизи! Здорово она умеет сказать! Но я тоже здорово могу сказать. Если захочу.
Мы с ней медленно шли по двору, ловя ртом снежинки, которые падали и падали, залепляя всё кругом: и Памятник Воровскому в середине, и Ляпкина Маленького, который неуклюже ходил вокруг на своих новеньких лыжах.
У Гизи была лопата в руках, она шла, подбрасывая лопатой снег, и вдруг сказала:
— Давай строить дом.
— Давай! — сказал я, побежал домой и принёс лопату. И мы стали строить из снега дом. Снегу было много, повсюду во дворе сыпал снег и лежал слой снега, а по краям ещё стояли сугробы.
Мы выбрали большой сугроб и стали его обрабатывать.
Липкий снег хорошо обрабатывается. Из него можно высокую башню построить, и она не развалится.
Но мы строили не башню. Мы строили такой эскимосский дом, в котором на Севере эскимосы живут, я в книге видел. В таком доме даже тепло, даром что он из снега! Гизи тоже слышала про эскимосские дома. Оказывается, эскимосы в Германии известны.
Гизи сказала, что мы будем два эскимоса: муж и жена. Только это секрет. Чтоб никто не знал. И я согласился. Мы стали быстро строить. Работы хватало! Гизи обрабатывала стены и крышу, а я в сугроб вкапывался. Чтоб можно было влезать. А то что это за дом, если в него нельзя влезать.
Ляпкин слез со своих лыж, взял их под
мышку и подошёл к нам — смотреть, как мы строим. Он смотрел и сопел.
— Я тоже хочу делать дом, — сказал вдруг Ляпкин.
— Ты не сможешь!. — возразил я. — И у тебя лопаты нет!
— Я буду лыжей копать!
— Не сможешь ты лыжей копать!
И Ляпкин стал совсем грустный.
Я объяснил Гизи, чего он хочет, и Гизи сказала:
— Пусть!
Пусть он будет наш сын. И копает с нами. У эскимосов дети всегда с родителями копают.
Я не очень хотел, чтоб он был наш сын, но уж ладно. Раз Гизи так хочет.
— Ты хочешь быть нашим сыном? — спросил я. — Тогда будешь копать!
— Хочу! — повеселел Ляпкин.
— Ты должен её звать «мутти», а меня «фати» — это по-немецки, — сказал я. — Потому что мы твои мать и отец!
— Ладно, — сказал Ляпкин.
— Скажи: «Ладно, фати»!
И Ляпкин сказал:
— Ладно, фати.
И я ему дал свою лопату, чтобы он снег
отгребал. Сам я лыжей вкапывался внутрь дома. А Гизи стала окна прокапывать. Работа у нас пошла быстро. Замечательно пошла работа! Только кончилась она не замечательно, вот что. Но это всё сын был виноват. Недаром я не хотел его в сыновья брать.
Скоро дом был готов. Круглый дом с двумя окнами. И с трубой! Трубу, конечно, я сделал. А Гизи сделала окна. А Ляпкин снег отгребал, а потом стены обтёсывал. А потом мы с Гизи туда залезли. А для Ляпкина места не хватило. Но ведь это не страшно, правда? Сын ведь может и на улице погулять. Ему полезно. Я ему так и сказал. Я сказал, что завтра мы дом расширим и тогда он сможет в нём сидеть сколько хочет. А он хотел сейчас залезть в дом.
— Я хочу сейчас залезть! — сказал он.
— Ты же сын и должен слушаться родителей! — сказал я.
— Я хочу в дом! — захныкал Ляпкин.
— Скажи: «Фати и мутти, я хочу домой!»
— Фати и мутти, я хочу домой! — захныкал Ляпкин.
— Погуляй немножко, сынок! — сказал я. — Тебе полезно воздухом подышать!
— Я не хочу дышать! — топнул ногой Ляпкин. — Хочу в дом! — и заплакал.
— Er ist ja mit einer Trane im Knopfloch! — сказала Гизи.
Это значит: «Он со слезой в петлице». Так говорят про человека, который сразу плачет.
— Ну ладно, ребёночек! — сказал я, вылезая. — Иди посиди немножко!
— Я не ребёночек! — сказал Ляпкин.
Он залез в дом и надулся, упёршись головой в стенку.
— Ты не упирайся в стенку-то! — сказал я.
А он ещё больше упёрся!
— Что ты за сын такой непослушный! — сказал я, — Сломаешь стенку! Говорят тебе: нагнись!
— Я не сын! — сказал Ляпкин. — И стенка моя! Я делал стенку!
— Как — твоя? Это мы вместе делали — значит, общая!
— Нет, моя! — крикнул Ляпкин. Он так упёрся головой в стенку, что она рухнула! Весь дом рухнул! Ляпкин выскочил из сугроба весь в снегу и сразу побежал прочь. Побоялся, что я его стукну.
Я помог Гизи выбраться и отряхнул с неё снег. Ну скажите: разве можно такого человека, как Ляпкин, в сыновья брать? Разве он может быть настоящим сыном? Не может! Мелкий собственник он, а не сын! Вот что! И я отшвырнул ногой его лыжу.
РЫБИЙ ЖИР
Вы, наверно, не знаете, что я лучше всех умею пить рыбий жир? Ну, так вот, я вам это говорю: я лучше всех умею пить рыбий жир! Уж не знаю, почему так. Наверно, у меня такой талант. Так мама говорит. Но дело не в этом. Никогда не надо хвалиться. Я и не хвалюсь. Просто я умею его пить! Он мне даже нравится. А Гизи он не нравится. А ей-то как раз очень надо его пить. Ей просто нельзя без рыбьего жира, потому что у неё чахотка. Это такая болезнь, которой Гизи заболела в Германии. Потому что когда она родилась, им нечего было есть: ей, её маме и папе. Они очень бедно жили там, в Германии. Её папа коммунист-подпольщик, он был тогда безработным. Потому Гизи и выглядит, как фарфоровая. Это, конечно, красиво, но плохо: это говорит о том, что человек нездоров. Гизи надо вылечить, и мы её обязательно вылечим. Для того она и приехала в СССР, чтобы вылечиться. Гизи должна не только к врачам ходить, она должна хорошо есть. Она должна есть масло и разные жиры и особенно пить рыбий жир — это главное! В этом-то всё и дело. И тут большая ответственность лежит на мне. Потому что это я должен научить Гизи пить рыбий жир. Так мама придумала. Моя мама здорово придумывает разные такие вещи. Мы с мамой даже разработали план — как я научу Гизи пить рыбий жир. Это надо делать очень тонко, сказала мама, дипломатически... Вы знаете, что значит делать что-нибудь дипломатически? Дипломатически — это значит вежливо, осторожно. Сделать всё ловко, так, чтобы никто ничего не заметил, а всё получилось как надо! Можно, конечно,
просто подойти к человеку и сказать ему: «Пей рыбий жир! А ну, пей!» — и силком влить ему этот рыбий жир в рот. Можно ему даже руки связать, для верности. Но это уже будет недипломатично! Это будет просто грубо, как говорится, в лоб! А такие вещи нельзя делать «в лоб», так вы ничего не добьётесь. Человек просто выплюнет этот рыбий жир, и всё! А если он его и проглотит, то ещё пуще возненавидит. Нет, так делать нельзя! Недаром мы наркоминдельцы, сказала мама. Все наркомин-дельцы должны быть дипломатами. Как отец. Он ведь дипломат, мой отец. И я дипломат. О, я ещё какой дипломат! Сейчас вы увидите...
Когда я и мама разработали план, мы пригласили Гизи в гости. Гизину маму мы не пригласили, хотя она знала про наш план. Но её нельзя было приглашать, это опять было бы недипломатично. О, это очень сложная вещь, дипломатия, сразу в ней ничего не поймёшь. Мы пригласили Гизи одну. Когда она пришла, у нас были очень хитрые лица, но она ничего не заметила.
Она сразу подошла к моим игрушкам, и мы стали играть. Мы взяли мою грузовую машину и насадили в кузов разных зверей: мишку, крокодила, обезьяну... Но они не были обезьянами и крокодилами — они были как будто людьми. Кукол-то у меня нет, вот в чём дело! Я же не девочка! Поэтому мы е Гизи посадили в машину разных зверей, и они поехали на парад. Гизи тянула их за верёвочку.
У нас большая комната — одна, но большая. В ней даже есть камин. Очень красивый камин, выложенный тёмно-зелёными плитками, с решёткой перед очагом и полкой наверху, на которой стоят разные статуэтки. Камин — это такая печка. Но мы камин не топим, вернее, очень редко его топим, раз в год. Потому что он нам, в общем-то, ни к чему. Нам просто некогда им заниматься. Мы ведь все заняты: отец, мама и я.
Камин остался в этой комнате от старых времён, когда в ней жили какие-то бездельники. Они топили этот камин и сидели перед ним в креслах.
И всё-таки я нашёл применение этому камину. Я сделал из него трибуну для парада. В камине стоял у меня командир и принимал парад. А перед камином на полу стояли оловянные солдатики, то есть красноармейцы, несколько полков. Потом приехала Гизи с машиной — она была мотопехота. А я командовал парадом. Но мне было очень тяжело командовать парадом, потому что я всё время
думал о другом... Вы сами понимаете, о чём я думал!
О рыбьем жире я думал!
Мама сидела за столом и читала, но я видел, что она только как будто читала, на самом деле она тоже думала о рыбьем жире. Я это ясно видел, потому что мы с мамой всё время перемигивались, имея в виду этот рыбий жир. Одна Гизи только ничего не знала, она только игру имела в виду. Когда она отвернулась к камину, я посмотрел на маму и кивнул головой.
И мама кивнула головой. И тогда я встал и сказал громко:
— Эх, охота мне что-то выпить рыбий жир!
— Да ладно уж, играй, — сказала мама. — Потом выпьешь.
— Просто не могу, — сказал я. — Очень охота выпить!
Я это сказал и посмотрел на Гизи — что она скажет. Но она ничего не сказала. Она ползала по полу на коленках и катила впереди себя грузовик.
Тогда я встал перед Гизи и опять повторил, глядя ей прямо в глаза:
— 'Гак охота выпить рыбий жир! Просто ужас! Ты не хочешь?
Гизи посмотрела на меня с удивлением и сказала:
— Я его не люблю! Отойди-ка с дороги...
— Ты просто не знаешь, какой у нас замечательный рыбий жир! — сказал я с восторгом. — Давай выпьем!
— Да отойди ты, — сказала Гизи. — Надоел ты со своим рыбьим жиром! Не хочу!
«Дипломатичнее, дипломатичнее!» — подумал я, опять встал на её пути и сказал:
— Ты просто не знаешь наш рыбий жир! У нас русский рыбий жир! А не какой-нибудь там немецкий!
— Он везде одинаковый, — сказала Гизи.
— Совсем не одинаковый! — крикнул я. — У нас с солью! И с чёрным хлебом! Давай выпьем немного! Подкрепимся!
— Нет! — сказала Гизи.
- Как хочешь, — сказал я. — Я хочу ры-
бий жир! Мама, дай мне скорей, я просто больше не могу.
Мама встала и взяла из шкафа бутылочку с рыбьим жиром.
— И большую ложку! Столовую!
Мама всё приготовила, я взял в руки ложку, и мама налила мне полную ложку. Гизи перестала играть и смотрела на меня.
«Смотри, смотри! — думал я. — Сейчас и ты будешь пить рыбий жир! Против дипломатии не устоишь!»
Я взял в руку полную ложку рыбьего жира и торжественно его проглотил!
— Эх, — сказал я. — Замечательно вкусно!
Гизи смотрела на меня с изумлением.
Я облизнулся, причмокивая. Я стоял, гордо расставив ноги. Мама улыбалась.
— А ну-ка, ещё! — сказал я. — Хочу ещё!
Мама налила вторую ложку. Я проглотил.
— Ещё!
— Не хватит ли? — спросила мама.
— Ещё! — заорал я.
Мама налила ещё ложку. Я проглотил. На меня нашёл какой-то дипломатический восторг. Я прямо весь сиял, и лицо у меня было измазано рыбьим жиром. Я это видел в зер-
кале шкафа. Я с аппетитом закусывал чёрным хлебом с солью.
Гизи подошла ко мне, широко открыв от удивления рот.
-Дай-ка ещё, — сказал я маме, но уже тише. Откровенно говоря, я был уже сыт, но — дипломатия...
— Я думаю, хватит, — сказала мама. — Может, Гизи попробует?
— Ни в коем случае! — сказал я. — Мне мало останется! Налей мне!
И тут произошло удивительное: Гизи робко кивнула головой! Да, да! Она кивнула головой в знак согласия! А я её ещё подзадорил, я сказал:
— Не давай ей! Зачем девчонкам рыбий жир!
— Ну, ладно, — сказала мама. — Не жадничай, — и налила пол-ложки для Гизи.
А я приготовил кусок хлеба с солью и, когда Гизи, зажмурившись, выпила, тут же подал ей хлеб...
— Ну, как? Вкусно? — спросила мама.
И Гизи кивнула, улыбнувшись! Она жевала и улыбалась своей немецкой улыбкой!
Так она начала пить рыбий жир.
Правда, у меня после этого случая немного болел живот. Я перестарался. Но это пустяки. Главное — Гизи научилась пить рыбий жир! Цель была достигнута, а это самое главное.
Ну, что вы теперь скажете про мою дипломатию?
ВЕЛИКИЙ НЕМОЙ
Кони, кони! Эх, эх!..
Я сижу в первом ряду, и экран слепит мне глаза. Я даже иногда закрываю глаза, потому что они начинают болеть. Но смотреть надо.
-Кони, кони! В удалом разгоне! Эх! Эх!
На экране мчатся кони. И всадники. Всадники размахивают кинжалами. Они скачут вперёд, вперёд, вперёд! Давай, давай! А ну, давай! А ну!
Далеко впереди скачет парень в широкой шляпе, он пригнулся к самой шее лошади, в одной руке он держит поводья, а другой обнимает девушку, которая лежит у него на коленях, поперёк седла. А в зубах — в белых ярких зубах — он сжимает кинжал! Вот здорово! Давай, давай! Эх! Парень чуть не споткнулся! То есть лошадь! Но ничего! Всё в порядке!
За парнем гнались человек десять! Тоже в широких шляпах, с кинжалами, которыми они размахивали над головами лошадей. Они хотели отнять девушку! Но фиг им! Фиг!
Парни что-то кричат, орут, лошади цокают копытами — но ничего этого не было слышно. Кино тогда было немое. Оно так и называлось: «ВЕЛИКИЙ НЕМОЙ».
Зато была музыка. Рояль. По роялю стучала какая-то толстая женщина, там, внизу, под экраном, в концертной яме.
Когда начиналось кино, я видел, как она проскользнула откуда-то сбоку и села. И стала играть. Сначала тихо, а потом всё громче.
Сейчас она страшно барабанит! Просто здорово! Я никак не думал, что она может так
быстро барабанить! В этой музыке было всё, что на экране, о чём молчал «великий немой»: копыта, копыта, копыта, копыта, крики, крики, крики, крики, дорога, копыта, крики — трах! Один всадник полетел кувырком! И лошадь кувырком. Вторая лошадь — кувырком! Куда-то под гору, в пропасть! А вослед им сыплются камни: тарах, тарах, тарах! Вам, бам, бам, бам! Камни, камни, камни, камни, лошади, лошади, шляпы, глаза, губы, зубы, кинжалы, гривы по ветру... Тётка здорово барабанит! А парень с девушкой поперёк седла скачет лучше всех! А ну, давай, давай, дави! Дави, дави!
Мне вдруг показалось, что это я скачу! Это я! Я спасаю Гизи!
— Давай, давай! — кричу я лошади. — Эй, эй, ух! А ну, но-о-о! Гизи, Гизи! Держись, Г изи!
— Мальчик, ты чего кричишь?!
— Ш-ш-ш-ш! Тише!
— Мешаете, граждане!
— Да тише же!
Это, оказывается, я кричал. Сам не заметил, как кричал! Ну, ничего. Больше не буду.
Вон, разбойники уже отстали.
Дорога пуста.
А вон и хижина! И лошадь привязана к забору. Посмотрим, посмотрим, чем дело кончилось! Посмотрим! Интересно, чем всё это кончилось?
Ого, вот и парень! Вот так парень! Молодец парень! Он обнимает девушку.
Молодец парень! Молодец! Ура-а!
Конец.
Музыка смолкает, и медленно зажигается свет. Глаза болят. Люди встают. И та тётка тоже встаёт из-за рояля...
— Ты чего это, мальчик, так кричал? Тоже мне — Великий Немой! — Это говорит какой-то старик рядом.
— Таких маленьких пускают в кино!
— Успокойтесь, граждане! Это сын нашего работника!
Это говорит билетёрша, тётя Фрося. Она появляется из толпы и берёт меня за руку.
И все сразу умолкают. И идут к двери, завешенной коричневой занавеской, над которой горит красное стекло: «Запасной выход».
Ну как, — говорит тётя Фрося, — понравилось кино?
— Да, — говорю я.
-Ну, пойдём к папе.
Мой папа сидит в маленькой комнате. Он сидит за большим столом, вокруг толпится
очередь, хвост которой застрял в коридоре. Мы с Фросей протискиваемся к столу.
— Вот ваш сын, — говорит Фрося, — в целости и сохранности.
— Спасибо, — благодарит отец. — Ты тут постой, — говорит он мне.
— Трйвас! — кричит он кому-то.
— Да, да! — раздаётся из коридора, и в комнату протискивается худой человек в очках.
— Посиди, — встаёт отец. — Я с сыном.
— Понимаю, — кивает Тривас. — Иди! Я побуду!
Тривас садится на место отца, а мы выходим в коридор.
— Почему у него такая фамилия?
— У кого? Какая?
— Три — вас?
— Потому что такая!
— А если б было «Один — вас»?
— «Один — вас» не может быть, — смеётся отец.
— Почему? А «Два — вас»?
— Не может. Потому что он латыш. Тривас — латышская фамилия... Ты лучше скажи, как тебе кино понравилось?
— Лошади, — говорю я. — И как он девушку спас.
— Губа у тебя не дура, — говорит отец.
— Добрый вечер, — говорит женский голос.
Я вижу ту тётку, которая играла на рояле... Да это же Ляпкина! Сама! Мы останавливаемся в толпе, и отец о чём-то с ней разговаривает. Она гладит меня по голове и говорит отцу:
— Семейная нагрузка?
— Семейная нагрузка, — повторяет отец. — Если вы устали, можете идти домой. Кино больше не будет.
Потом мы идём дальше в зал. Это не простой зал. Он называется «фойе». В середине — фонтан. Старинный. Только он не работает. А по стенам разные фигуры, и зеркала, и лозунги. Лозунги красные с большими белыми буквами. Они висят прямо поперёк зеркал.
В углу очередь, там стоят люди в пальто и шапках. Только мы е отцом раздетые, в костюмах. Мы оставили свои пальто у отца в комнате. Потому что он здесь главный, мой папа. И клуб здесь главный — кремлёвский. Сюда не всех пускают. Только иногда всех пускают. Когда день открытых дверей. Вот как сегодня. Тогда пускают всех.
Вы спрашиваете, почему мой папа здесь главный? Потому что он председатель прав-
ления клуба. Работает он в Наркоминделе. А здесь у него нагрузка. Вот как я. Только я — семейная нагрузка, а клуб — не семейная. Рабочая.
— Хочешь мороженого? — говорит отец.
Я киваю, и мы протискиваемся сквозь толстую очередь в самый угол.
— Клавдия Петровна! — говорит отец. — Пожалуйста, дайте парню мороженого!
Очередь начинает гудеть. Как пчёлы в улье.
— Гражданин! В очередь! Кто это там без очереди?
— Тише, граждане! — говорит Клавдия Петровна. — Это сын нашего работника!
И все сразу умолкают. И я получаю мороженое от улыбающейся Клавдии Петровны. А может, и не от Клавдии. Я уже точно не помню. Ведь сколько лет прошло — целый век! Сейчас я уже не помню.
СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ
Ну, что тебе подарить? — спрашивает в третий раз Зусман.
Он зашёл к нам на чашку чая и вдруг пристал со своим подарком.
— Ничего не надо! — говорю я мрачно.
--Что с тобой, Юра? — Мама смотрит на меня растерянно.
Скоро лето, и Зусман хочет мне что-нибудь подарить. К лету...
— Липа Борисович тебя любит! Ты же знаешь! Почему ты так невежлив?
— Молодой человек стесняется! — говорит Зусман. — Ну, так что тебе подарить?
— Ничего...
— В конце концов, это некрасиво! — сердится мама. — Отвечай! Слышишь? Надо быть вежливым!
Я молчу. Мне становится жарко. Они же ничего не знают!
Эх! Если бы они знали! Они бы так со мной не разговаривали! И ничего Зусман не хотел бы мне подарить!
— Ничего! — говорю я отчаянно-мрачно.
— Это просто возмутительно! — говорит мама. — Сейчас ты пойдёшь и встанешь в угол! Ну?
— Подождите, мама! — говорит Зусман. — Он сейчас скажет! Правда, ты скажешь? Ну, что тебе подарить? Ты ко мне хорошо относишься?
— Хорошо! — говорю я.
— Ну, вот видишь! И я к тебе хорошо1 Мы друзья?
— Друзья! — Я смотрю в пол.
— Ну, так что тебе подарить?
— Ничего! — ору я. — Ничего! Ничего! Ничего!
И я начинаю плакать.
Мама встаёт со стула. Она берёт меня за руку и ведёт в угол возле окна, к батарее. Я иду, твёрдо сжав кулаки. Пусть будет так, но сказать я ничего не могу.
— Здрасте пожалуйста! — смущённо произносит Зусман. — Такая неприятность!'
— Безобразие, а не неприятность! Постоит в углу и поймёт!
— Напрасно, — говорит Зусман. — Не делайте этого! В конце концов, я ему и так что-нибудь подарю!
— Ничего подобного! — говорит мама. — Он не достоин никаких подарков!
Я мрачно стою в углу.
— Ну, извините, — говорит Зусман. — Я пойду... Никак не ожидал... Такая неприятность!
Он закрывает за собой дверь.
— Что это ты такое выдумал? — говорит мама. — Человека обидел! За что ты обидел Липу Борисовича?
Я молчу.
— Может, что-нибудь случилось?
Я молчу. Не могу же я сказать, что случилось! Это секрет! Страшный секрет!
— Не можешь сказать, что случилось?
— Не могу!
— Что-нибудь страшное?
— Страшное!
— Ну, тогда вот что: иди сюда и поговорим. Когда случается страшное, секретов у нас быть не должно. Именно, когда страшное. Ты понимаешь?
Я киваю головой.
Мама обнимает меня, я прячу мокрое лицо у неё на груди, и мне становится тепло. И немножко легче.
— Тебе легче?
— Легче.
— Расскажи-ка всё, и тебе станет совсем легко. Рассказывай... Липа Борисович тебя обидел?
— Нет! Это я его обидел! — И я опять плачу.
Мама долго гладит меня по голове.
Наконец я успокаиваюсь и рассказываю. Всё, как было. Всю эту страшную историю. От начала до конца. Слушайте и вы.
Дело в том, что у Зусмана много разных кусков материи, из которых он шьёт костюмы. У него всегда весь стол завален этими кусками. И пол. И диван. Он мне давал ненужные куски. Я у него просил, а потом дарил Гизи.
А она шила из них разные вещи для кукол. И вот один раз мы сидели у Зусмана: Гизи, Вовка и я. Зусман строчил на машинке, а мы сидели на диване. Вовка показывал нам новые картинки. Рядом на диване лежал большой кусок материи: отрез. Большой кусок всегда называется отрез, отрез на костюм. Потому что он отрезан от ещё большего куска. Гизи всё время гладила его рукой. Я её тихо спросил: «Тебе нравится эта материя?» Она сказала шёпотом: « Нр авится». Я спросил: «Ты хочешь иметь такой кусок?» Гизи кивнула. И тогда я сразу всё решил! Я решил отрезать ей такой материи! Тайком, чтоб никто не видел. Я подумал — пустяки! У Зусмана много материи. Он и не заметит. Я отрезал большой кусок. На другой день, когда мы были с Зусма-ном вдвоём и он на минутку вышел из комнаты. Тогда я и отрезал! И спрятал на груди. А потом отдал его Гизи. Она страшно обрадовалась! И стала шить из него пальто для своей куклы. И ещё что-то. А в семье Зусмана получился скандал. Потому что Зусман открыл пропажу. У него не хватило на костюм. И он обвинил заказчика — что тот ему недодал материи. А заказчик — Зусмана. Вовку тоже допрашивали. Я всё слышал сам, когда приходил заказчик. Все они там страшно кри-
чали. Сильнее всех жена Зусмана, Жарикова: она кричала басом! Я просто не знал, куда деваться. Да и сейчас я не знаю, куда деваться. Потому что заказчик забрал свой отрезанный кусок назад. А я не мог забрать свой кусок назад, потому что Гизи его совсем изрезала. Да если б она и не изрезала, я всё равно не мог бы забрать его назад. Ведь подаренные вещи не забирают! В общем, я окончательно запутался... А тут ещё Зусман хочет мне подарок подарить! Не могу же я принять от него подарок! Посудите сами...
— И правильно! — согласилась мама. — Подарка ты принять не можешь, пока ты ему не признаешься и он тебя не простит. Если, конечно, простит! Поступил ты очень и очень плохо! Ты украл! Ты понимаешь, что ты украл?
Я в ужасе кивнул. Мне опять стало плохо. Меня даже стало тошнить. И коленки стали совсем мягкими — так что я сел на стул. У меня стали холодные ноги.
— Никогда нельзя ничего брать без спроса! — сказала мама. — Видишь, какую ты кашу заварил... А Гизи знает?
— Нет, — сказал я.
— Ну, это хорошо. Ты её любишь?
-Да.
— Никогда нельзя ради своей любви делать необдуманные поступки, — сказала мама. — А сейчас мы с тобой пойдём к Зусману. И ты ему обо всём расскажешь. Он хороший человек и, наверное, тебя простит. Но надо всё рассказать...
Мы тотчас пошли к Зусману. И я ему всё рассказал. И Вовка там был. И его мать. Я им всем рассказал. Это было очень страшно! Лучше не спрашивайте меня, как это было страшно. Я всё равно не смогу вам этого передать. Но знаете, что самое главное, что сказал Зусман? Не знаете? Он сказал:
— Здрасте пожалуйста! Я всегда говорил: во всём ищите женщину! — и засмеялся. А йотом обнял меня и поцеловал. — Ты настоящий мужчина, — сказал Зусман. — Но никогда больше так не делай! Зачем тебе иметь своих неприятностей?
Вот какая страшная это была история!
ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА СТО РУЧЬЁВ И ОДНУ РЕКУ
Путешествие за сто ручьёв и одну реку — это дорога на дачу.
Ранним летом мы поехали на дачу и пригласили Гизи с её мамой. Ещё мы взяли с собой Дика — красивую немецкую овчарку, принадлежавшую соседу.
Потому что я очень любил эту собаку.
Дачу мы снимали под Москвой, у нашего знакомого лоточника Вани, который продавал яблоки на Кузнецком мосту — помните?
Вас, может быть, удивит, что я называю дорогу на дачу путешествием. Конечно, если смотреть на эту дорогу из сегодняшнего дня, более того: если её сегодня повторить — она явится вам другой. Она явится более короткой. И поездку по ней не назовёшь путешествием. Но это сегодня! А вчера, то есть давно — сорок лет назад, — эта же дорога была очень долгой. Почти бесконечной. Спрашивается: почему так?
В моём детстве наша дача была очень и очень далеко — где-то за полями и лесами, за кустами, ручьями и оврагами, и ехать туда надо было почти сутки. Вместо одного часа, который вы потратите сейчас. Да и не только дача была далеко — возьмите, например, Дальний Восток. Он тогда был действительно дальним, туда надо было ехать и ехать, чуть ли не полмесяца! А Северный полюс, на кото--ром сегодня люди живут, наши люди, москвичи, которые со своими семьями каждый день разговаривают оттуда по радиотелефону и к которым в гости съездить не так уж и долго — ну, несколько часов в один конец, — этот Северный полюс был в моём детстве необита-
ем, так он был далёк и так неприступен. Да что там Северный полюс! Что там Земля, если даже Луна перестала быть «белым пятном»! На Луне давно люди ходят, даже машины-автоматы, наш луноход, например, и лететь до этой Луны всего несколько дней! Вот каким маленьким стал наш мир. Не только земной, а и космический тоже.
Сейчас, чтобы поехать на дачу моего детства, то есть в деревню за Москвой-рекой, на высоком берегу, вы должны сесть в электричку или в автомобиль — и через час вы на месте. А в моём детстве вы садились в телегу и ехали с четырёх утра до позднего вечера. Вы брали чемодан или узел продуктов, чтобы по дороге завтракать, обедать, а то и ужинать. Но я не скажу вам, что дорога была скучной. Нет! В том-то и дело, что она была вовсе не скучной. Вот посудите сами...
Мы тряслись в телеге, устланной сеном, посреди чемоданов и узлов: я, Гизи, моя мама, Гизина мама и Ваня — он правил лошадью. Серая в яблоках лошадь, по кличке «Мальчик», неторопливо трусила впереди телеги в оглоблях, под расписной дугой. Дик бежал рядом по дороге. Москва давно уже осталась позади. Вокруг были поля, луга и перелески. Было раннее-раннее утро. Яркое
жёлтое солнце медленно сопровождало нас низко над землёй. Солнце было прохладным, небо чистым, ветер ещё не появлялся, как часто бывает в такие вот утра. Мы с Гизи сидим впереди, рядом с Ваней. Мы смотрим вперёд, как медленно разворачивается впереди земля, отходя в стороны, а в середине виляет по холмам пыльная ухабистая дорога. Наши мамы сидят сзади, они любят говорить о прошлом, особенно о нас, детях.
Мамы любят вспоминать о том, как мы родились, и пили молоко, и росли. Мы-то сами этого не помним.
Впереди всё слилось в один зеленовато-голубой фон, туманный и нежный, как акварельный рисунок, где все очертания смазаны кистью. Но вот вы приближаетесь, и фон оживает, дробится, принимает очертания. Голубая полоска в стороне от дороги становится полем льна с жёлто-голубыми кустиками, они шевелятся, потому что проснулся ветер и дует на них, а островерхие шапки великанов за полем оказываются просто стогами сена на лугу. А пёстрые пятна - коровье стадо. Коровы смотрят на нас и жуют, пока мы проезжаем... А вон — видите серое пятно на дороге? Оно застыло, словно серый камень, но вы приближаетесь, и камень вдруг вскакивает
и несётся вперёд по дороге,- поднимая пыль длинными ногами, и вы узнаёте зайца! Дик сразу кидается за ним. Но куда там! — хоть Дик и сильный, а зайца ему не догнать! Зайца никому не догнать, такие у него длинные ноги. Дик возвращается с виноватым видом. Он не понимает, что ничего тут стыдного нет — не догнать зайца, — Дику кажется, что это позор... А там, впереди, ещё какие-то тёмные точки на скошенном поле, тёмные неподвижные точки, коричневые, они увеличиваются, одна рядом с другой, издали они похожи на ряд маленьких памятников на серых пьедесталах. Мы подъезжаем блпже, и вдруг памятники исчезают! Раз! — и их нет... Как будто они вдруг растворяются в воздухе или проваливаются под землю, в свой серый пьедестал! И они действительно проваливаются, потому что это никакие не памятники: это сурки, живущие под землёй. Там у них длинные норы, говорит Ваня, вот они туда и проваливаются. Дик их тоже заметил, он, конечно, сразу бежит туда и начинает копать землю, там, где эти сурки провалились. Он копает долго и постепенно отстаёт, сам превращается в серую точку, потом опять догоняет нас, запыхавшись, высунув язык, и морда у него вся перепачкана землёй. И опять у него винова-
тые глаза... Что поделаешь! Мир полон загадок, он не так-то прост! Этот мир доставляет Дику много хлопот. Потому что Дик доверчив и наивен. Как всякий горожанин, попадающий за город. Ведь он первый раз едет на дачу. И Гизи первый раз. Я-то не первый. Потому я смотрю на всё более спокойно. Хотя мне тоже интересно.
Гизи поражают эти просторы, эти бескрайние поля и леса, эти ручьи и овраги! Этот горизонт! Это огромное небо! Я чувствую себя хозяином всего этого и немножко воображаю. Это ведь всё моё, это моя родина. И Ванина родина, и мамина. А для Гизи — это чужая, незнакомая страна.
— Я сейчас буду править лошадью! — говорю я важно.
— А ты можешь? — спрашивает Гизи. «Могу ли я!» — спрашивает она. Конечно, могу! Это же моя роына, я тут всё могу!
Ваня даёт мне вожжи. Он даёт их мне просто так, как будто я всю жизнь только и делал, что правил лошадьми. Молодец Ваня! Он меня понимает. Он подмигивает мне, кивая на Гизи.
— Вези невесту! — говорит он, улыбаясь. — А я часочек вздремну...
Ваня ложится позади нас в сено, подстелив фуфайку под голову. И сразу засыпает от бесконечного потряхиванья телеги. А я держу вожжи, и сердце у меня замирает от гордости.
— Но! Но! — говорю я. — Балуй, нечистый дух!
Я стараюсь говорить басом.
Могучий Мальчик удивлённо косится на меня из-под дуги огромным бархатным глазом. Он трусит не торопясь, но весело, потому что знает, что едет домой. Домой лошади всегда бегут веселей. В животе у Мальчика ёкает. Я знаю — это селезёнка у него ёкает, мне Ваня говорил. Селезёнка у лошади всегда ёкает, когда лошадь усталая бежит по дороге.
— Ты знаешь, что это ёкает у лошади в животе? — спрашиваю я Гизи.
— Что?
— Селезёнка!
И Гизи совершенно подавлена! Она смотрит на меня во все глаза. Она же не знает, что это селезёнка! Править лошадью она не может! Она боится! У неё лошадь сразу заедет куда-нибудь в сторону. А у меня не заедет! Я знаю, как править! Меня Ваня научил...
Телега тарахтит, как будто что-то бормочет: «Тарах-тарах-тарах!» Похрапывает Ваня, наши мамы весело беседуют позади нас, вспоминая своё прошлое. А я сижу рядом с Гизи и держу в руках тяжёлые ремённые вожжи. Я везу Гизи на дачу! Я теперь главный,
я правлю этой огромной лошадью, этой тарахтящей телегой! Потяну немного левую вожжу — и лошадь идёт влево, потяну правую — и лошадь идёт вправо. Я могу прямо в поле заехать, если захочу! Вот-то все испугаются! Ну, да ладно! Не надо их пугать! Пусть телега катится по дороге. Пусть себе тарахтит спокойно, как будто стихи бормочет, свои особые тележные стихи:
Тарах-тарах-тарах-тарах!
Тарах-тарах-тарах!
Я смотрю на чёрный блестящий хвост прямо передо мной; иногда он задевает меня по носу, путаясь в вожжах, тогда я дёргаю вожжи, лошадь поднимает голову и чуть прибавляет шаг; и телега тарахтит сильней, и в голове у меня складываются стихи, они словно наматываются на колёса, строчка за строчкой, как километр за километром:
Огромный мир не так-то прост!
Тарах-тарах-тарах!
У лошади огромный хвост!
Тарах-тарах-тарах!
Сейчас я эти стихи уже точно не помню я только помню,о чём они были; звучали они примерно так:
Огромный мир не так-то прост,
Как кажется подчас!
У лошади огромный хвост,
Какого нет у нас!
Есть у неё, как у стола,
Две пары мощных ног!
Она, конечно, бы могла
Втоптать меня в песок!
Но лошадь сильная добра,
Пр илежно служит нам:
В телеге с самого утра
Везёт нас по холмам.
Она не спрашивает, чьи
Четыре седока.
Ш агает вброд через ручьи,
Дорога — далека!
А всё вокруг, а всё вокруг —
Из света и из тьмы —
Глядит, сойдясь в безмолвный круг,
Как в центре едем мы!
Глядят кузнечики на нас,
Лягушки и слепни —
Мильоны любопытных глаз
На солнце и в тени!
Коровы медленно жуют,
Когда на нас глядят.
Сурки на цыпочки встают,
Выстраиваясь в ряд.
Взирает, крылья распластав,
Орёл из облаков.
И гусеница, веткой став,
Нам вслед глядит без слов...
С телеги скоро я сойду
И лягу возле пня,
И сразу всех жильцов найду
В зелёном шуме дня!
Не поднимая головы,
Дыханье затая,
Лежать в сетях густой травы
Так долго буду я,
Что дятел наконец начнёт
В свой барабан стучать!
Кузнечик танцевать начнёт!
Кукушка — куковать!
Орёл, паривший вдалеке,
Мне на руку вспорхнёт.
И гусеница по руке
С улыбкой поползёт.
Примчатся белка, и сурок,
И заяц прибежит.
От топота мохнатых ног
Поляна задрожит!
Увидят все, что мальчик я
С кудрявой головой!
Что нету у меня ружья,
Что всем вокруг я свой!
Мне всяк захочет другом стать!
Мы перейдём на «ты»
И будем весело играть
До самой темноты!
Так мы ехали целый день — то в полях, то в лугах, то в лесу, спускались в овраги, переезжали вброд ручьи и карабкались вверх
по склонам. На обед мы остановились возле ручья, заросшего кувшинками. Здесь Ваня распряг Мальчика и пустил его пастись на луг, спутав ему передние ноги, чтобы он далеко не ушёл. Мальчик тоже должен был отдохнуть и пообедать. А мы вскипятили чай на костре, как настоящие путешественники! Потом мы отдыхали, раскинув руки и глядя в небо, где бежали без отдыха белые облака.
А потом опять запрягли и поехали дальше.
Когда мы добрались до Москвы-реки — до последней преграды перед Ваниной деревней, — солнце наконец обогнало нас, скрывшись за горизонтом, и на смену вышла луна, осеребрив потемневший вокруг мир. Тут дорога спустилась на пляж. Мы слезли с телеги, потому что Мальчику стало трудно её тащить по песку, и пошли сзади,увязая в холодном песке ногами. Ваня шёл рядом с Мальчиком, понукая его, и оба
они почти растворились в густом синем воздухе ночи. Дик вообще куда-то исчез. За рекой тявкали и заливались воем собаки, колёса шипели в песке, еле слышно журчала впереди вода, струясь через перекат. Река мне показалась бездонной пропастью, чёрной, как дёготь, только в одном месте, куда Ваня направлял Мальчика, тянулась по воде серебряная лунная дорожка. По этой дорожке мы и поехали, взгромоздившись опять на телегу. Шумела вода. Ваня, Мальчик и Дик плюхали рядом, как волшебные существа, посеребрённые лунной пылью; сверкали брызги; от шумящей воды веяло холодом; в стороне — внизу и вверху — поблёскивали в черноте звёзды; я смотрел на них и клевал носом — так мне хотелось спать; и вот я уже спал, всё ещё продолжая видеть вокруг себя эти редкие звёзды; потом я вдруг ощутил тепло маминых рук и тишину... Так я и приехал на дачу: спящий, в окружении звёзд, на руках у мамы...
КАК ШЕПЧУТСЯ РАКИ
Нa даче я сразу показал Гизи разные места, которые мне подарил отец в прошлом году... Вы спрашиваете, как мог мне отец подарить какие-то там места? Вы говорите, что хоть он и отец, а этого он никак не мог сделать? Ведь место не вещь, его не унесёшь в кармане! Как он мог, например, подарить мне место на реке, где ловятся раки? А вот и мог,
представьте себе! Подарить такое место — это значит объяснить его, посвятить вас в тайны этого места, открыть его вам, показать всю его прелесть. Непосвящённый человек, пройдя мимо этого места, ничего особенного не заметит. А посвящённый заметит — я, например! Потому что меня отец посвятил в тайну разных таких замечательных мест. Объяснил их мне. А я их теперь объяснял Гизи. И она была в восторге, клянусь вам... Но сначала я проделал такой опыт. Я привёл Гизи на одно такое место на реке, которое подарил мне прошлым летом отец. Я привёл её туда как бы между прочим, хотя заранее к этому подготовился, нарочно взяв из дому рогульку и кусочек сырого мяса (сейчас поймёте зачем!). И мы побежали на речку. Но я-то знал, куда я бегу! А Гизи, конечно, не знала, она просто так бежала. Когда мы подбежали к этому месту, я остановился, и Гизи, конечно, остановилась. Я стоял, заложив руки за спину, и с нарочно безразличным видом посмотрел вокруг — на крутой берег, поднимавшийся здесь ступеньками, на густую осоку возле воды и.чистое окошко с песчаным дном в этой осоке, на маленький ивовый кустик невдалеке... Обычное место, скажете вы! Но я-то знал, что место здесь не обычное! Гизи тоже невольно посмотрела вокруг, следуя за моим взглядом, но ничего особенного не заметила.
— Пойдём дальше! — сказала она. Она это сказала по-немецки, по-русски она ещё очень плохо говорила.
Но я всё стоял на месте.
— Замечаешь ли ты тут что-нибудь особенное? — спросил я её.
— Нет, — сказала Гизи, посмотрев ещё раз вокруг.
— Смотри, смотри внимательней! — сказал я важно и таинственно.
Да пойдём же! — сказала Гизи нетерпеливо.
Она уже хотела шагнуть дальше, она думала, что я над ней смеюсь.
Но тут я сказал, таинственно понизив голос:
-Слышишь, как шепчутся раки?
В чёрных глазах Гизи мелькнуло любопытство. Мы оба замолчали и прислушались. В воздухе над берегом стоял еле слышный шёпот...
-Может быть, это осока? — сказала Гизи. Она думала, это осока!
Я рассмеялся, счастливый. Я не знаю, почему я стал вдруг такой счастливый!
— Сейчас ты увидишь, что это, — сказал я, доставая из кармана кусочек мяса. В руках у меня ещё была заготовленная дома рогулька. Гизи смотрела во все глаза! Я привязал мясо к рогульке и подошёл к чистому окошку в осоке. Берег здесь был удобный: он подходил к воде невысокой ровной ступенькой, покрытой мягким ковром травы. Я велел Гизи лечь на живот и смотреть в воду. Сам я тоже лёг на живот. Я взял свою рогульку за длинную ручку и опустил два коротких конца с привязанным к ним куском мяса в воду, на дно. В прозрачной воде рогульку с мясом было хорошо видно. Она казалась больше, чем на самом деле. Она лежала на светло-коричневом песке, и кончик верёвки, которой привязано было мясо, чуть колыхался, теребимый течением. Сюда доставали солнечные лучи, освещая чистый песок и разноцветные камешки на дне, а дальше во все стороны речное дно постепенно уходило в мягкую синеватокоричневую тень, растворяясь в этой холодной тени. Там был особый, таинственный мир, отделённый от нас поверхностью реки. Туда мы смотрели сейчас затаив дыхание. Я знал, что ждать нам недолго... Через минуту я толкнул Гизи локтем, скосив глаза вправо: там, из речной глубины, показался сначала тёмно-
зеленый рачии хвост, потом ноги, потом клешни и голова с усами! Рак двигался задом! Раки всегда двигаются задом, уж не знаю почему так, им почему-то так удобнее! Вслед за первым показался второй рак, потом третий и четвёртый... Очи двигались к мясу! Ведь мясо было немножко протухлым и распространяло в реке соблазнительный запах. Вот они и ползли на этот запах! Глупые раки! Это они шептались под водой, а вовсе не осока,
ясно вам теперь? Раки всегда шепчутся, как старые заговорщики, как речные сплетники. Положите когда-нибудь в корзину много раков и приложите к ней ухо: вы услышите громкий рассерженный шёпот! Это раки ругают вас и весь мир, они всё проклинают громким шёпотом.
Послушайте их когда-нибудь специально, чтоб не быть на них похожими. А то люди иногда бывают похожими на этих раков, и это очень противно...
Сейчас, в реке, раки залезли на моё мясо, и рвали его клешнями, и всасывались в него острыми мордами, шёпотом переругиваясь и отпихивая друг др>га. Я немножко подождал, пока они крепко вопьются в мясо, самозабвенно высасывая из него сок, и тогда я резко взмахнул рогулькой, выкинув её из воды... Два рака не успели оторваться от мяса, они описали в воздухе полукруг и шлёпнулись в траву позади нас! Гизи испуганно отбежала в сторону, а я взял одного рака двумя пальцами сзади, под грудь, и показал его Гизи. Рак хватал клешнями воздух и громко хлопал по собственному животу хвостом. Он хотел меня испугать. Но меня он не мог испугать, как ни старался. Только Гизи он испугал, хотя он ей и понравился. Она даже по-
трогала его пальцем, но взять побоялась, да это и понятно, ведь она всё-таки девочка, хоть и дочь немецкого коммуниста. Все девочки боятся разных таких тварей — лягушек, гусениц, ящериц... На то они и девочки!
Другого рака мы тоже нашли в траве, он было чуть не уполз обратно в реку. Я связал обоих раков верёвкой и сказал, что мы их возьмём домой и дома сварим и съедим... И тогда Гизи увидит ещё одну интересную вещь: она увидит, как рак в кипятке покраснеет! Гизи было всё это очень интересно, она слушала меня с восторгом и весело прыгала, когда раки хлопали себя по животам хвостами... Теперь Гизи поняла, какое это место! Я её посвятил! Она согласилась, что это место особенное, что это заколдованное рачье место, на вид такое обычное, если ты в него не посвящён. Я сказал Гизи, что покажу ей ещё такие же заколдованные места, только не рачьи, а другие.
— Дай только срок, — сказал я, — я тебе много чего покажу!
Я СПАСАЮ ГИЗИ
Сейчас разговор пойдёт о коровах. Дело в том, что, помимо кур, гусей и прочей живности, помимо Мальчика, Ваня,у которого мы жили, имел егцё трёх толстых, рогатых, задумчивых коров. Они были обыкновенной коричневой масти с белыми пятнами. Коровы эти были, в обгцем-то, мирные существа. Вся их деятельность заключалась в том, чтобы есть
траву и давать молоко. Этих коров звали Маня, Маша и Мила. Они выходили со двора чуть свет, когда мы ещё спали, а приходили домой, когда садилось солнце. Вечером мы их обычно и видели. Иногда мы ещё видели их в обед на реке, на песочном перекате, на том самом, по которому мы ехали ночью в телеге, по лунной дорожке. Днём коровы стояли там по брюхо в воде, прохлаждаясь и отгоняя хвостом слепней. Мы там купались и, когда приходили на водопой коровы, мы всегда уходили в сторону, потому что наши мамы очень боялись коров. Я-то их не боялся! Я знал, что коровы ничего плохого не сделают, есть, правда, бодливые, но это редкость. А потом у меня был кнут. Это Ваня мне его сделал. Настоящий пастуший кнут на толстой короткой ручке с медным кольцом. Управляться с ним было не просто. С этим кнутом не каждый мог управиться, Ляпкин Маленький наверняка бы не смог. А Гизи и не пыталась, она только брала его с уважением и держала на вытянутой руке, когда я просил её подержать. Гизи его боялась. И Дик боялся. Он всегда отбегал в сторону, когда я хлопал, и сердито лаял на извивающийся кнут. Он думал, что кнут живой! И он действительно был как живой. Если вы с ним неумело об-
ращались, он мог щёлкнуть вас по ноге или по мягкому месту. Мог до крови щёлкнуть! Но я с ним обращался ловко, и он мне покорялся. Я очень гордился своим кнутом и ходил по деревне, как настоящий пастух, повесив кнут через плечо. Все мальчишки в деревне мне завидовали, они ходили за мной толпой и все просили меня дать им похлопать. И я им давал похлопать. Конечно, не всегда. И не всем. Чаще хлопал я сам. И не думайте вовсе, что я просто так хлопал, от нечего делать: я помогал пастухам загонять вечером коров. Я делал полезное дело, и мне это нравилось. И я ни капельки не уставал: энергии во мне было хоть отбавляй! Мама и то говорила: «Сколько в тебе энергии, я просто удивляюсь!» А когда я отгонял коров от нас -на пляже или во время прогулки, мама была довольна. И Гизи была довольна. И её мама. И Дик. Все были довольны! А один раз с этими коровами случилась целая история...
Это произошло в один из первых вечеров когда наша жизнь на даче ещё не устоялась. Но я уже помогал пастухам. В тот вечер Маня, Mania и Мила впервые увидели Дика и вдруг озверели... Но слушайте всё с самого начала.
Солнце клонилось к закату, когда мы с Гизи играли в песке возле беседки. Дик лежал рядом на траве, забавляясь костью. Наши мамы куда-то ушли по делам.
В это время на другом конце деревни послышалось хлопанье кнута, мычанье и звон коровьих колокольчиков. Это шло стадо! Я сразу вбежал в дом, взял свой кнут и, помахав на прощанье Гизи и Дику, побежал встречать коров.
Стадо медленно вливалось там в широкую улицу, поднимая копытами пыль, отчего воздух, пронзённый косыми лучами солнца, становился золотым.
Пробежав огородами, я выскочил в конец стада, где шли пастухи.
Они шли устало и важно, в огромных брезентовых плащах и сапогах, волоча по земле перекинутые через плечо тяжёлые длинные кнуты.
Я шёл рядом с пастухами медленно и солидно. Мне вдруг показалось, что пастухи — не пастухи, и я не пастух; что мы полководцы! Мы- полководцы и вступаем в завоёванный нами древний город. Солнце золотит верхушки деревьев, крыши домов, кудрявые дымы над трубами. Впереди, в золотистом воздухе, клубами вздымающемся над вечерней землёй, вливается в улицу наше фантастическое войско, потрясая в воздухе рогами и хвостами, оглушая его победным рёвом и жалобным блеяньем. Это трубят медные трубы, и слышатся стоны и плач раненых. Местные жители выходят из ворот, кланяясь и встречая нас хлебом-солью... Да, да! Хозяйки, выходившие навстречу, действительно держали в руках посоленные ломти хлеба — конечно, не для нас, а для коров...
Так мы прошли всю деревню. Я то и дело отбегал в сторону, подстёгивая зазевавшихся коров или сбившихся в кучу овец. Эти овцы были удивительно трусливы и бестолковы! Они вдруг сбивались в кучу прямо посреди дороги или возле ворот, боясь ступить дальше, словно их ждало там что-то неведомое и страшное. Они плакали тоненькими голосами и в страхе лезли друг на друга. Надо было пощёлкать над ними в воздухе кнутом, пока какая-нибудь овца не бросалась вперёд, и тогда уже все бежали за ней.
Так стадо постепенно разбрелось по домам. Пастухи повернули назад, и я остался один с четырьмя коровами: с тремя Ваниными и ещё одной, чёрной соседской коровой. Маня, Маша и Мила сразу послушно повернули в свои ворота. Там они должны были пройти мимо нашего дома, который стоял первым, и спуститься вниз к сараю. Я был за них спокоен и поэтому пошёл загонять чёрную корову. Она пыталась было уйти к реке, но я
пристегнул её пару раз кнутом и завернул в ворота, где стояла соседка с ломтём хлеба. Когда я её наконец загнал, соседка сказала мне спасибо... и тут я вдруг услышал какой-то странный шум в нашем саду! Я услышал треск, и Гизин плач, и злобно-испуганный лай Дика... и побежал туда.
Когда я вбежал во двор, мне представилась удивительная картина: совершенно
озверевшие коровы, с пеной на мордах и бешеными глазами, гонялись, задрав хвосты и опустив рога, за Диком и Гизи! Это было неожиданное зрелище! В тот момент я ничего не мог понять, я потом всё понял, и все это поняли потом — что коровы приняли Дика за волка, — потому что никогда раньше не видели настоящей немецкой овчарки. Гизи в тот момент тоже ничего не поняла; она думала, что коровы гоняются за ней, потому что убегала от них вместе с Диком, он был всё время рядом, не покидал её ни на секунду, думая, что её защищает, а на самом деле он-то и был причиной всей этой неразберихи... Коровы кидались на него, пытаясь поддеть его на рога. Но они могли случайно поддеть и Гизи, могли затоптать её копытами! Гизи плакала, Дик ры-чал, коровы молча носились за ними со свирепым видом, ломая кусты,
разбрасывая песок и вытаптывая цветы на клумбах... Было страшно! Я только на секунду застыл, а потом кинулся наперерез коровам и щёлкнул своим кнутом прямо по очумевшим коровьим мордам! Они остановились, наклонив рога и взрывая копытами землю... Они узнали меня! Они уже знали, что я помогаю пастухам, и поэтому остановились, испугавшись кнута. Гизи и Дик в это время успели отбежать к забору и спрятаться в лопухах, потому что путь к дому был отрезан. Я кричал на коров страшным голосом и стрелял кнутом прямо перед их мордами, пока они не повернули назад, и я их быстро погнал дальше; они у меня побежали как миленькие! А я вернулся к Гизи и Дику. Оба сидели в лопухах возле забора и дрожали. В этих лопухах можно было спрятаться с головой, вот они и спрятались! Я их с трудом нашёл. Я сел рядом и стал успокаивать Гизи, которая всё ещё плакала. Уж не помню, как я её успокаивал, что говорил. Может, я и молчал...
Гизи встаёт, поправляя причёску. На её лице пропадают последние следы слёз. Я возвращаюсь к действительности. От дома, размахивая руками, бегут наши мамы...
После этого случая Ванины коровы вели себя первое время очень смешно. Как только
стадо появлялось вечером на окраине деревни, Маня,
Маша и Мила вырывались вперёд и спешили домой чуть не бегом!
Раньше они шли где-нибудь в середине стада, не отставая, но и не забегая вперёд, шли спокойно и солидно. Теперь же они спешили поскорее увидеть Дика: От эгой ежевечерней беготни они даже похудели, бедняжки! Пастухи сначала удивлялись, но потом, когда я объяснил им, в чём дело, сами приходили смотреть на наши вечерние чудеса, иначе это нельзя назвать. Теперь коровы спешили к Дику, который поджидал их на террасе. Здесь он чувствовал себя в безопасности. Дик знал, что коровы в человеческие дома не входят: они ведь не могут подняться по ступенькам на террасу и сесть, например, за стол! А собаки могут! Каждый вечер коровы обступали террасу и вступали с Диком в перепалку. Перепалка — это значит перебранка, перекоры. Коровы потрясали хвостами, и били в землю копытами, а Дик лаял на них и рычал и даже выл иногда. А мы стояли вокруг и смеялись. И Ваня смеялся, и его мать, и пастухи иногда приходили посмеяться. Дик постепенно понял, что это смешно — переругиваться с коровами, — и его злость стала проходить, то есть он так же лаял и подвывал, но в его глазах стал поблёскивать юмор, а под конец он даже стал улыбаться! Лает, и улыбается, и даже помахивает хвостом! Он же был умный, Дик! Он продолжал участвовать в игре просто ради спектакля. В коровах дольше держались недоумение и злость, потому что они принимали Дика за волка, они беспокоились за свои дома, за свою жизнь, за жизнь хозяев. А потом они ведь тоже чувствовали себя хозяевами, и их хозяйское чувство было оскорблено вторжением в родной двор какого-то пришлого существа. Так им, во всяком случае, казалось. Я думаю, что где-то про себя они даже гордились своими перепалками с Диком, потому что их жизнь приобрела новый смысл: их чрезвычайно занимали эти споры, эта словесная борьба, хоть и говорят, что коровы бессловесны! Но по-своему они ведь что-то говорили, когда мычали и хмыкали! Но потом и они стали терять свою злость. Они тоже поня-
ли, что это глупо — всё время ругаться. А может, они просто поняли, что Дик не волк, что он собака, и пщвыкли к нему. И наступил день — правда, не сразу, это только так рассказывается сразу, — наступил день, когда Дик осторожно подошёл к ним, и они его подпустили, громко обнюхивая, оглушительно дыша на него своими большими чёрными ноздрями. И Дик их тоже обнюхал и завилял хвостом, и с этого дня на даче наступил мир! Смеяться больше не над кем было...
СОЛНЕЧНАЯ КАРУСЕЛЬ
Скажите мне, пожалуйста, вы когда-нибудь катались на карусели? Конечно, катались! Вы, конечно, помните ощущение счастья и лёгкого головокружения, когда катишься в пёстрой люльке или на деревянном коне по кругу Есё время вперёд и вперёд и всё время возвращаясь на то же место, под лёгкое, но мощное поскрипывание колеса, где-нибудь в
парке, в солнечный день, когда под вами и вокруг мелькают блики и тени, и люди, и собаки, и деревья, и цветы, а над головой кружится солнце и облака? Помните это ощущение счастья и полноты в сердце? Вот такое чувство осталось у меня от тех дней на даче! Я сравниваю то время с солнечной каруселью...
Именно такая карусель была у меня в то лето. Главными в этой карусели были я и Гизи, а всё остальное было вокруг нас и для нас только для нас! Всё было для нас! Я был счастлив, и Гизи тоже, я это видел по её глазам! Но я был ещё больше счастлив оттого, что счастлива была Гизи, что ей всё так нравилось. Она прямо на глазах расцветала, как говорила моя мама; она уже не была бледным фарфоровым заморышем, как тогда, когда я впервые увидел её в нашем дворе, потому что надышалась воздуха, и накупалась, и напилась парного молока. Она загорела и окрепла... Солнечная карусель сделала своё дело! С утра мы с Гизи начинали самозабвенно кружиться в этой карусели, и вместе с нами кружились солнце, и облака, и поле, и лес, и река, и дома, и деревья, и цветы, и травы! И птицы кружились с нами, и бабочки, и жуки, и рыбы, и раки, и собаки, и коровы, и ло-
шади — весь мир! То мы кружились на поляне в цветах, то во ржи среди васильков, то на берегу реки, то в воде, среди солнечных брызг, то вдруг высоко-высоко, под самым небом, — в колючем и пахучем сене на Ваниной телеге! Ваня часто катал нас, когда возил на Мальчике сено с лугов. Туда мы ехали порожняком и быстро, трясясь на тарахтящих досках в пыли, а назад мы ехали медленно и высоко под голубым небом, раскачиваясь в зелёном травяном облаке. Небесные облака плыли рядом, тоже покачиваясь, как возы с белым сеном... А ещё мы кружились в этой золотистосиней карусели по вечерам, но это уже была не солнечная карусель, а звёздная, лунная карусель, медленно затихающая, пока мы не ложились спать, карусель под керосиновой лампой в доме, возле открытого окна, в которое влетали ночные бабочки и начинали кружиться вокруг лампы, опаляя над ней свои пыльные бархатные крылья, а дом вокруг поскрипывал рассохшимися брёвнами, несясь с нами куда-то вдаль, в сонное пространство, вместе со всей Землёй, которая тоже поскрипывала и потрескивала от ночного звёздного электричества! И сверчки тянули свою бесконечную скрипящую песенку, пока мы так сидели в летящем доме, глядя на мерцающие
в тёмном окне звёзды... А иногда мы вечером летели на сене — только уже не на Ваниной телеге, а в сарае, под острой крышей, возле слухового окна, в которое светили те же летящие с нами звёзды, и где нам пели свою скрипящую песенку те же сверчки... Я часто тогда думал, что сверчки, наверное, самые древние певцы на земле, потому они и поют такими скрипящими от старости голосами, и как хорошо эти голоса подходят к вечерней карусели, к вздохам и скрипам её невидимых колёс! Как здорово она кем-то придумана, эта карусельная музыка ночи! А иногда в такие вечера пела Гизи! Ведь у неё был замечательный голос, мы узнали об этом на даче, потому что тут мы с ней по-настоящему подружились, тут она сама нам раскрылась, осмелела, войдя в эту солнечнозвёздную карусель со своими немецкими песнями...
ПЕСНЯ ГИЗИ
Гизи пела прекрасно! У неё был нужный высокий голос, и моя мама предсказывала, что Гизи обязательно станет певицей. Оно бы так, конечно, и случилось, если бы... если бы всё в жизни не пошло по-другому!
Но сейчас я не буду забегать вперёд.
Сейчас я хочу вам рассказать, как пела Г изи.
Мы сидели вечером на ступеньках террасы. Солнце уже закатилось где-то на другом конце деревни. Стало быстро темнеть. Выпала роса, и туман клубился в глубине сада, вползая на косогор с реки. Дальний конец сада и Ванин дом внизу совсем исчезли в тумане. Только вверху, над нами, небо было чистым, и там высыпали первые звёзды. Стало прохладно.
Мы ёжились в накинутых на плечи шерстяных платках. Но уходить не хотелось. Вечерняя карусель медленно поскрипывала, с еле слышным скрипом поворачивалась в небе Большая Медведица, тянули свою песенку сверчки в доме, вдали на реке откликались простуженные лягушки, а мы молчали.
Рядом с нами сидел на ступеньке Ваня, он тоже пришёл к нам посумерничать, в его руке тлела угольком махорочная цигарка; Дик лежал рядом на светлой песчаной дорожке сада, под чёрными кустами, поводя ушами в темноту...
И тут Гизина мама сказала:
— Singe doch, Gisi! Пусть Гизи маленька пой!
— Что же мне спеть? — спросила Гизи.
— Ты же знаешь... — тихо сказала её мама.
И Гизи запела... Она сразу вошла своим голосом высоко в небо, под самые звёзды, оторвавшись от тёмной земли! Она оторвала и нас, и мы полетели за ней в эту тёмно-голубую бесконечность.
Гизи сразу заполнила своим голосом весь мир, который, однако же не замолчал, а звучал рядом, как большой приглушённый оркестр: и сверчки, и лягушки, и таинственный шорох деревьев...
Гизи пела трогательно немецкую песню о маме. Мотив я прекрасно помню, но не могу, к сожалению, передать его вам в этой книге. Зато я передам вам слова так, как я их перевёл сейчас, спустя много лет.
Вот они:
Я построю тебе дворец,
Такой, как в сказке.
Там мы будем с тобой
Всегда вдвоём.
Я построю тебе дворец,
Когда я буду большая,
Там ты будешь спокойна И счастлива!
Голубое небо глядит
Сверху на нас,
Говорит тебе каждый день,
Как тебя я люблю!
И все облака летят
Так быстро мимо —
Ещё один день
Для нас двоих!
Я построю тебе дворец.
Вот увидишь!
Скоро я вырасту,
И мы поедем домой,
Где будут цветы для тебя
Стоять в саду.
Тогда будет каждый день
Как праздник!
...Гизин голос замолк в темноте ночи, громче стал слышен ночной оркестр, а мы все сидели, потрясённые.
Первым встрепенулся Ваня: он подошёл к Гизи и поцеловал её. А я прижался к маме, потому что увидел, как она вытирает в темноте слёзы...
Гизи после этого ещё несколько раз пела. Она пела и эту — самую любимую песню её мамы — и другие, революционные немецьие песни: «Песню безработных», и «Спартаковскую», и «Колонну Тельмана»... Но лучше той, первой песни она не пела ничего! Может быть, это мне сейчас так кажется, можег быть, просто тот вечер остался у меня в памяти таким чудесным? Не знаю... Ведь и другие песни Гизи пела прекрасно...
_____________________
Распознавание, ёфикация и форматирование — БК-МТГК.
|