НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

Библиотека советских детских книг

Крутогоров Ю. «Чистый голос горна» (рассказы). Иллюстрации - Аркадий Лурье. - 1980 г.

Юрий Абрамович Крутогоров
«Чистый голос горна» (рассказы)
Иллюстрации - Аркадий Лурье. - 1980 г.


DJVU


PEKЛAMA Заказать почтой 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD. Подробности...


 

Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

 

 

Скачать текст «Чистый голос горна»
в формате .txt с буквой Ё - RAR

 

      СОДЕРЖАНИЕ
     
      Минжирские яблоки, или
      Про письмо Мамлакат Наханговой,
      Барасби Хамгокова, Нателлы Челебадзе,
      Турсунали Матказимова, Раузы Шамжановой...3
      Мамлакат............................9
      Дорога Раузы.....................30
      Букет Грузии....................47
      Поле его детства................66
      Наездник из Кабарды...........85
     
     
      МИНЖИРСКИБ ЯБЛОКИ, ИЛИ ПРО ПИСЬМО МАМЛАКАТ НАХАНГОВОЙ, БАРАСБИ ХАМГОКОВА, НАТЕЛЛЫ ЧЕЛЕБАДЗЕ, ТУРСУНАЛИ МАТКАЗИМОБА, РАУЗЫ ШАМЖАНОБОЙ
     
      В один из августовских дней несколько экскурсионных автобусов цвета поспевших яблок джонатан мчались по направлению к молдавскому селу Минжйр. Узкая шоссейка окаймляла яблоневые минжирские сады, виноградники, кукурузные и томатные плантации, арбузные бахчи, баклажанные поля. Глядя на помидоры, баклажаны, можно было легко представить, что солнце посылает на землю исключительно инфракрасные и ультрафиолетовые лучи.
      Мы ехали в гости к минжирским ребятам в тёплое, прекрасное молдавское село Минжир. Мы — это Всесоюзный юннатский слёт, разноязыкий, многолицый, шумный и весёлый, как осенняя ярмарка.
      Я примостился в одном из автобусов рядом с тринадцатилетним якутом Пашей Протодьяконовым. Мы уже обменялись с ним адресами. Я назвал свой, московский. Паша пригласил меня к себе, в Булгуняхтах, что севернее Якутска на сто километров.
      Паша улыбался:
      — Ведь не приедете, однако? Об-ма-не-те. А приедете — я вас вот такими помидорами угощу.
      Он показал, какими помидорами. Сначала между Па-шиными ладонями мог бы поместиться приличный арбуз. Потом Паша всё-таки сблизил ладони. Он держал руки крепко, и я как будто увидел эту краснобокую помидорину.
      Я сказал:
      — Ну, понятно, дорогой Паша. Только такие помидоры и вызревают при пятидесятиградусном морозе.
      — Зачем не верите? Я не врун, однако. Мы выращиваем такие помидоры в школьной теплице. Наш сорт выращиваем, булгуняхтахский. Целыми корзинами снимаем. В детский сад отправляем. В совхозе сказали: пацаны, давайте ваши семена, они лучше наших. Не так холода боятся.
      К нашему разговору прислушивался Кадыр Сафаров. У него наголо остриженная голова, на макушке чёрная тюбетейка. Она то и дело соскакивает с макушки, Кадыр прихлопывает её, чтобы знала своё место. Слова прямо рвутся из него.
      — А мы дальневосточную вишню выращиваем. Сто саженцев нам прислали из Владивостока. Из филиала Академии наук СССР.
      — Разве у вас своя вишня плохая?
      — Зачем плохая? Опыт делаем для учёных. С дерева сто килограммов снимаем.
      — Вкусная?
      Кадыр не был бы восточным человеком, если бы не выразился так:
      — Сладкая, как персик. Сочная, как дыня.
      Ещё один адрес появился в моём блокноте, душанбинский адрес.
      Друг его Рахмат Хайдаров просит у меня авторучку и тоже пишет свой адрес.
      — Поедешь к Кадыру, ко мне загляни. Я цыплят выращиваю.
      Кадыр вскидывает руки, пригвождает несносную тюбетейку к макушке:
      — Рахмат, послушай. Кто твоих цыплят не видел? Тоже — цыплята. Удивил!
      Рахмат сердится:
      — Не кудахтай, Кадыр. Наши цыплята учатся жары не бояться. Мы их под душ подставляем. И они вот так растут!
      Что же это я всё про мальчишек?
      Вот рядом Римма Шолнайте. Она учится в Грибенской школе Литвы. Беленькая такая, очень подвижная девочка. Ещё раньше её подружка шепнула мне на ухо: *У нас Римму зовут бабочкой-капустницей». Это потому, что Римма выращивает новый сорт белокочанной капусты.
      Мчатся, мчатся автобусы по молдавской земле, которая похожа на мозаику, выложенную помидорами, арбузами, баклажанами, дынями, перцами, огурцами, кабачками, патиссонами, тыквами... И на всё это глядят мои новые друзья. Но не просто, как зеваки, как экскурсанты. Нет! Как хозяева, которые понимают, как это выращивается. Это взгляд земледельца на дело рук своих. Взгляд хлебороба на пшеничную ниву.
      Хорошо и гостеприимно встретили нас минжирские ребята.
      К ним не случайно привезли Всесоюзный юннатский слёт.
      Ребята тут выращивают новые сорта кукурузы.
      Ребята тут придумали, как лучше бороться с некоторыми болезнями винограда.
      Смотрели мы на дела минжирских юннатов и дивились.
      Молодцы!
      Потом нас угощали минжирскими яблоками. Это замечательные яблоки.
      Их тоже выращивали школьники.
      А вечером был костёр.
      Пела Римма Шолнайте. Плясали Кадыр и Рахмат.
      А в конце слёта кто-то сказал:
      — Ребята, на ваше имя пришло письмо от знатных людей нашей страны, которые в далёкие годы в пионерском возрасте были удостоены высоких правительственных наград. Письмо написали Мамлакат Нахангова, Барасби Хам-гоков, Нателла Челебадзе, Турсунали Матказимов, Рауза Шамжанова.
      Я слушал поздравительное письмо юннатам, глядел на ребят, сидящих у костра, и думал вот о чём:
      «Наверно, не всякому дано — чувствовать себя в долгу перед природой, перед землёй, перед пашней, перед животными, которых мы должны оберегать и выраш;ивать».
      А им дано.
      Натуралистам, природолюбам, юным животноводам. В каждом живёт исследователь, хозяин. Одни достигли каких-то результатов, другие под руководством учёных и агрономов, ветеринаров и зоотехников ищут, пробуют, стремятся во всём дойти до сути. Опытничество — работа не на час, не на месяц, оно рассчитано не на мимолётное увлечение. На полную отдачу всех сил, души. А иначе близко к полю не подходи.
      И конечно, не случайно им написали письмо люди, которых я знаю очень давно, с ранних лет. Читал о них в газетах, слушал по радио, встречался с ними.
      Вот тогда у костра, на юннатском слрте, мне захотелось рассказать тебе о Мамлакат, Барасби, Нателле, Турсунали, Раузе.
      Чтобы ты о них побольше узнал.
      Чтобы они стали твоими друзьями.
      По звену, по отряду, по дружине.
      Ничего, что они люди уже немолодые. Одному пятьдесят, другому ещё нет пятидесяти, третьему чуть больше пятидесяти. Но разве в годах дело?
      Они молоды душой, и я в них по-прежнему вижу мальчишек и девчонок.
      Кто-то сказал: «Все мы родом из детства. Всё с детства начинается. Отношение к жизни, к людям, к товарищам вырабатывается в детстве. В детстве окружающим тебя людям видно: каким человеком ты растёшь. И выявляется главное: пойдёшь ли ты по земле хозяином, которому есть
      до всего дело, или иждивенцем, думающим, что кто-то другой сделает за тебя важную работу».
      Вот о чём думал я на том минжирском костре, сидя рядом с моими новыми друзьями.
      к ним, к тебе, мой читатель, обращаются от имени детства, от имени своего поколения Мамлакат, Барасби, На-телла, Турсунали и Рауза.
      Моя книжка — это рассказ о них.
     
     
      МАМЛАКАТ
     
      «Ты, душа моя...»
      Мне было шесть лет, когда я в первый раз услышал про Мамлакат. Её портреты печатались во всех газетах. Такая весёлая, улыбающаяся девочка. Вот она с кипой хлопка в руках. Вот она среди пионеров. Держит полосатый мяч. Тюбетейка, сто косичек падают на плечи. Она так хитренько смотрит с фотографии, будто приглашает поиграть.
      я подолгу рассматривал эти снимки.
      Мне нравилась Мамлакат. Даже во сне однажды приснилась. Будто я с папой иду на демонстрацию и в нашей колонне знакомая девочка. Вспоминаю и никак не могу вспомнить, кто это.
      «Тебя как авать?» — спрашиваю я во сне.
      «Мамлакат. Давай в мяч играть».
      Мяч взлетает высоко, но не падает, а синим воздушным шариком уплывает в небо.
      Девочка смеётся, и сто её косичек смешно подрагивают на плечах.
      Такой это был сон.
      Мы в детском саду тогда разучивали звонкую песенку про Мамлакат, в музыке звучали колокольчики, и слова были необычные, немножко смешные. Спустя много лет, я разыскал эту песенку, она отозвалась во мне переливчатыми колокольчиками, напомнила о тех далёких-далёких днях.
      Девочка-таджичка, джан. Всей стране нввестна стала. Добрый хлопок ты дала. Сделала дешёвой ткань. Ты, душа моя... Шёлковый наряд надела, Чай зелёный попила, В школе принялась за дело. На «отлично» всё сдала. Ты, душа моя...
      Мамлакат стала памятью детства, детства моих сверстников. Она собрала столько хлопка, сколько до неё никто не собирал.
      Она, одиннадцатилетняя девочка, рекорд поставила, удивила белый свет своей редкой, поразительной расторопностью, умением работать взахлёб, весело и дерзко. Ей в Кремле вручили орден Ленина. До этого ни один мальчишка, ни одна девчонка в красном галстуке не удостаивались такой высокой награды.
      И опять вспоминаю, вспоминаю...
      В магазинах тогда продавались тюбетейки, как у Мамлакат, расшитые золотом, узорные, с чёрной шёлковой под-
      кладкой. Такую тюбетейку мне привезла из Москвы бабушка, и я ходил в ней, гордый и счастливый.
      Имя Мамлакат звучало для всех нас так же привычно и знакомо, как имена челюскинцев, первых полярных лётчиков, папанинцев.
      Пролетели годы.
      Но всё равно с самого донышка детства светит мне с фотографии улыбка девочки в тюбетейке, с орденом Ленина на лацкане пёстрой кзфточки...
      Недавно я был в Душанбе.
      Я встретился с Мамлакат.
      Знаете, что мне сразу захотелось сказать?
      — Здравствуй, девочка, джан...
      Но. я сдержался. Мамлакат... укачивала внучку.
      Она встретила меня просто, как старого знакомого.
      И мы разговаривали обо всём на свете. О жизни и о своих детях. О работе и о друзьях. И о тех далёких днях, которые для каждого по-своему близки и незабываемы.
      Мамлакат Нахангова словно берёт меня за руку и ведёт в своё детство.
      Её кибитка
      Начало тридцатых годов.
      Для Таджикистана это суровое, тревожное и удивительное время.
      Крупные заголовки в газетах:
      «Басмачи свирепствуют!»
      «Кулаки уничтожают скот».
      «Убийство коммуниста».
      Басмачи не желают мириться с новой жизнью. Они вероломно нападают на кишлаки.
      Они обрезами хотят запугать колхозников.
      Они хотят остановить время.
      Но время не остановить. Оно победно шествует по республике. И в газетных заголовках — летопись этого победного марша. Только что научившиеся читать дехкане повторяют незабываемые газетные строки:
      «Подвиг пограничника Кали Яфаева...»
      «Горный переход студентов — переход мужества...»
      «Имена героев Памирского восхождения должна знать Республика...»
      Подвиг. Мужество. Герои.
      Эти слова в самом времени. Они крылья времени. Таджикским мальчишкам хочется подражать пограничнику Яфаеву, студентам-альпинистам.
      ...В кибитке колхоза имени Лахути, на окраине нынешнего Душанбе, живёт со своим семейством Курбан-Биби-Нахангова.
      Это скромная работящая женщина. У неё одиннадцать детей. Ей трудно. Попробуй прокорми такую ораву! Но ничего, она не унывает: дети у неё хорошие, она не нарадуется на них.
      Когда мать уходит на работу, кибитка ходуном ходит.
      Мамлакат, её младшая сестрёнка Огуль-Биби такие заводилы! Своей энергией они могут зарядить не одиннадцать — сто детей! Всех могут оделить песнями, играми, радостью жизни.
      По кругу кибитки они устраивают чехарду, карусель, верховую езду друг на друге, бег с препятствиями и без препятствий. Огуль-Биби забирается на спину Мамлакат, но спрыгивать вовсе не думает. Пришпоривает сестру, дёргает, как за вожжи, за сто её косичек. Мамлакат притопывает голыми пятками, к ней на четвереньках, черепашкой подползает младший братишка, и вот уже в кибитке чуть не до потолка вырастает куча-мала. Куча-мала галдит, стонет от смеха, рычит на все голоса, кудахчет, воет, ворочается, рассыпается и вновь поднимается, как только что народившийся вулкан.
      И Мамлакат внутри этого живого вулкана кипит, как лава, переворачивается, пытается вырваться, ищет лазейку, чтобы всех обмануть.
      Вот, найдя лазейку, Мамлакат выползает наружу, набирает полную грудь воздуха и стремглав несётся к табуну лошадей — они пасутся рядом...
      — Э-э-эй! До-о-го-оняйте...
      Где догнать её, вёрткую, летящую, словно птица.
      Мамлакат с разгона вскакивает на молодого жеребчика, хлопает его ладонью по шее, просяще и нетерпеливо, и у того на холке вздрагивает кожа. О, она умеет держаться на
      коне, не беспокойтесь, недаром ей говорят: «Будешь невестой — ни один жених не догонит на коне».
      Мамлакат мчится в горы. Они напоминают пёстрый персидский ковёр — кажется, взяли и завесили им горизонт. Мамлакат пригнулась к гриве, лишь тёмные косички полощутся на ветру, бег коня быстр, как стук её сердца. Мамлакат спрыгивает с лошади, цепляясь за ветви фисташковых деревьев, взбирается по крутому отрогу. Это энергия толкает её вверх, девочке надо выплеснуть из себя озорную силу. Может быть, она увидит горного козла, который приходит сюда со своими козлятами. Они близко не подпустят, рванутся дальше, за кручи, и смотреть ей на это интересно и забавно. А ещё отсюда хорошо виден кишлак Шахман-СЗФ, родной кишлак, окружённый со всех сторон белой шерстью хлопковых полей.
      — Ма-а-ама-а-а... Ку-у-рбан-Би-иби-и... — Её голос гаснет высоко в горах: аа-а-а, и-и-и... Её слова словно ударяются о каменную гряду, рассыпаются на отдельные буковки, а подняв вверх ладони, можно вновь собрать эти буковки, опять швырнуть их навстречу далёкому кишлаку:
      — Ма-а-ма-а... Ку-у-урба-а-н-Би-и-би-и...
      Нет, не слышит её мама.
      Мамлакат собирает орехи, скатывается к подножию. Вот на лице девочки уже взрослое, озабоченное выражение. Повеселилась, хватит. Пора домой. Младших покормить надо, плов сварить, лепёшки испечь. Ой, ой, сколько у неё дел, а она в горы умчалась...
      Она подходит к коню, гладит его морду: «Домой, домой!»
      Взрослая жизнь очень рано шагнула в её детство. Когда у мамы одиннадцать детей — мал мала меньше — кому-то надо отвечать за дом, за братьев и сестёр. Что тут поделаешь? Ничего не поделаешь...
      «Мама, пришей три кармана» Мамлакат одиннадцать лет.
      Иногда Курбан-Биби берёт своих детей в поле. Они резвятся на берегу арыка. Мамлакат помогает маме сортировать хлопок. Это совсем просто, терпение только надо
      иметь. Самые пушистые комочки — в одну кучу, менее зрелые — в другую. Первый сорт, второй, третий... Мамлакат в хлопке разбирается, она даже на ощупь может сорт угадать; у неё пальцы длинные, тонкие, и каждый знает свою работу, ни один не бездельничает. Большой палец, как старший, помогает мизинцу, указательный — среднему, а безымянный помогает сразу всем пальцам. Так даже можно играть, так веселее делать работу. Когда играешь, время бежит незаметно. Она работает и рассказывает малышам сказку про пальцы:
      — Устал однажды большой палец, а мизинец сказал: Ты пока отдохни, а мы без тебя хлопок переберём». Большому пальцу стало стыдно, и он стал работать...
      Огуль-Биби, младшая сестрёнка, смеётся.
      — Мамлакат, я тебе тоже помогу.
      — Помогай! Вот это сорт первый, он такой шелковистый...
      Да, девочка-таджичка хлопок хорошо знает. Как это получилось, разве скажешь? Она никогда не знала цветных кубиков — откуда в кишлаке кубики? — на кошме раскладывали хлопковые коробочки. Хлопковыми ленточками заплетали тряпичным куклам косички. «Какой снег?» — спрашивала она. «Белый, как хлопок», — отвечала мама.
      Когда Мамлакат была совсем маленькая, ей казалось, что плывущие за горы облака — тоже хлопок. Мама причёсывалась, с её волос стекали белоснежные струйки хлопка. Мир был соткан из хлопка, он был лёгок, бел, бесконечен, как хлопковое поле. А может быть, далёкий белый снег, который падает с неба там далеко-далеко — тоже белый хлопок?
      Ей хотелось самой собирать хлопок.
      Но один из её дедов, медлительный аксакал, жующий табак, слушая девочку, взмахом коричневой ладони обрывал её:
      — Будешь невестой, получишь колхозную книжку. Сейчас за парту ходи, ума набирайся.
      Он жевал свой зелёный табак, утирая платком старческую слезу, не желая слушать возражений.
      Мамлакат обижалась. Во-первых, ей не хотелось быть невестой. Будет невестой — жених её станет догонять на коне. Будет невестой — колхозную книжку дадут. Бот ещё!
      Бо-вторых, маме надо помочь, одиннадцать детишек всё-таки.
      Но ей не давали колхозную книжку. Аксакалы в правлении колхоза тоже жевали табак, пили неторопливо чай, утирали платками старческие слёзы с глаз. Они были похожи на визЕсрей, заседающих в государственном диване. Что, они станут слушать девочку?
      — Иди, девочка, иди. Не мешай думать, не мешай слушать радио.
      Тогда в кибитке правления поставили детекторный приёмник, интересный такой ящик. Он по-таджикски очень хорошо и понятно говорил, пел таджикские песни, читал таджикские стихи. Мамлакат любила слушать приёмник, она знала, что это он ей подмигивает зелёным кошачьим глазком: «Подожди, девочка, я тебе ещё такое расскажу, что удивишься...»
      Она, правда, удивлялась. Этот говорящий ящик знал про всё на свете.
      Приёмник говорил: «Хорошо работает молодая крутильщица Авшова Хол-Биби. Она первая на Ходжентском шёлкомотальном комбинате перешла работать с одной машины 'на две. У неё теперь шестьдесят веретён. Хол-Биби справляется».
      Какая молодец эта незнакомая Хол-Биби! Интересно, она тоже девочка? Мамлакат запомнит это имя.
      Приёмник говорил: «Драгер Вахшского ирригационного строительства товарищ Иванов вместо тридцати пяти выбрасывает своей машиной в два раза больше грунта. Слава ударнику пятилетки!»
      Товарищ Иванов — тоже молодец! Она, Мамлакат, ещё не знает, что такое драга. А про ирригационное строительство — знает. Это чтобы вода скорее пришла на хлопковое поле.
      Мамлакат запомнит и эту русскую фамилию — товарищ Иванов.
      Председатель колхоза увидел глаза Мамлакат, когда она слушала детекторный приёмник. Он сказал:
      — Ладно, пускай мама сошьёт тебе фартук. Дам тебе колхозную книжку.
      Дома Мамлакат сказала:
      — Мама, к фартуку пришей три кармана.
      — Зачем три? Два хватит.
      — Буду идти и сортировать хлопок сразу. В один карман — первый сорт, в другой — второй сорт, а в третий... Вот так. — Она показала. — Три кармана лучше, мама.
      — Умница, — сказала Курбан-Биби. — Так правда быстрее. Умница!
      Белая хлопковая осень
      Пришла осень, белая хлопковая осень. Мамлакат получила участок. Участок Мамлакат Наханговой. Её имя и фамилия внесены в колхозную книжку. Кто посмеет теперь сказать: «Вот будешь невестой, тогда...» Никто не посмеет, а если кто посмеет — она засмеётся. Теперь она маме поможет, все свои трудодни маме отдаст.
      В те дни вся страна узнала об Алексее Стаханове. Детекторный приёмник в колхозной кибитке сказал: «Ударом своего отбойного молотка Алексей Стаханов вместо семи тонн вырубает за смену сто две тонны».
      — Сто две тонны много? — спросила Мамлакат у мудрых аксакалов, которые в кибитке пили чай.
      — Гора это!
      — Большая?
      Аксакал посмотрел на потолок. Он пожевал губами. Высота потолка ему показалась маленькой. Она не давала взгляду простора.
      — Выйди на улицу, посмотри, какая гора, — сказал девочке мудрый аксакал.
      Сейчас, спустя много лет, Мамлакат рассказывает мне:
      — Я всё думала: целых сто две тонны. Гора! Как много! Колхозная норма была пятнадцать килограммов хлопка в день. Я собирала хлопок и думала: сто две тонны — гора целая. Не давала эта цифра покоя...
      Сейчас Мамлакат об этом просто говорит, улыбается, словно удивляясь своим детским причудам. Это бывает иногда у взрослых. Чуточку снисходительнее относиться к своему детству. Но я понимаю Мамлакат Нахангову. Не хочется ей, чтобы о ней подумали: «Глядите, какая необыкновенная, ни на кого не похожая». Боится Мамлакат прослыть необыкновенной, ни на кого не похожей.
      Но вернёмся в те осенние дни 1935 года. Давняя фотография вновь поможет нам увидеть невысокую худенькую девочку в узорчатой тюбетейке, с кипой белого хлопка в руках...
      Время, как сказочный клубок, раскручивается передо мной, уводит в кишлак Шахмансур, в кибитку, где сидят аксакалы, обсуждают колхозные дела, говорят, между прочим, и о девочке, которая придумала фартук с тремя кармашками, такого ещё не видели аксакалы, о таком не слышали аксакалы...
      Лёгкие руки, лёгкие ноги у Мамлакат.
      Она не идёт — летит по полю, не делая ни одного лишнего движения, ни на что не отвлекаясь.
      Есть такая старая восточная притча.
      Один визирь сказал своим подданным: «Кто пройдёт по каменной стене и не расплескает из тарелки молоко — того награжу». Пошёл по стенке первый человек. Он шёл и думал, как бы не поскользнуться. И он расплескал молоко. Пошёл по стенке второй человек. Он думал о том, что тарелка очень мелкая. И расплескал молоко. Третий пошёл. Он неторопливо шагал, осторожно, бережно неся тарелку. И не расплескал молоко. «О чём ты думал?» —спросил удачливого джигита визирь. «О молоке».
      Мамлакат, собирая хлопок, думала только о хлопке.
      Ей нравится собисрать хлопок, хотя это нелёгкая работа. Солнце жарко печёт — косынку повяжет на голову. Пить захочется — чашечку зелёного чайку выпьет. И снова в поле.
      На хирмане, месте, куда складывают собранный хлопок, приёмщик шутит:
      — Девочка, ты на крыльях летаешь? Ай, джан. Одна девочка стоит трёх взрослых мужчин.
      Ей смешно. Услышали бы аксакалы, которые сидят в кибитке правления!
      Верный жеребчик пасётся рядом на пастбище. Он косит глазом на девочку: «Почему давно не садишься, почему в горы не скачем?»
      Какие горы? Разве ей сейчас до этого? Хлопок соберём, поскачем в фисташковый лес. Но — потом, потом...
      Ей в голову пришла счастливая мысль: «А если собирать коробочки двумя руками?»
      Приноровилась. Руки двигались согласно, будто сговорились друг с другом. Будто одна рука, левая, говорила правой: «Я буду коробочку в карман класть, а ты пока не теряй времени даром». А правая рука отвечала: «Вот так я и сделаю, и ты тоже не мешай, мы не должны мешать друг дружке».
      Пальцы знали, в какой карман из трёх укладывать мягкие комки. Само собой плавно, красиво, расторопно выходило!
      Ведь она на ощупь знала хлопок, будто всю жизнь только так и делала.
      Руки как будто маршировали, как пограничники, которые приезжали в кишлак с горной заставы: «Левой, правой, левой, правой».
      Левая рука. Правая рука.
      Правая рука. Левая рука.
      Вот так она шла вперёд. Руки, как маленькие, аккуратные рычажки, двигали вперёд её лёгкое тело.
      Мамлакат не нужно низко пригибаться, как взрослым женщинам, она сама вровень с кустами. Так экономилось время, секунда за секундой.
      Но секунды складываются в минуты.
      А минуты складываются в часы.
      Часы — в новые кипы хлопка.
      Левая рука. Правая рука.
      Правая рука. Левая рука.
      Это была работа и игра. Всё-таки она девочка, а не взрослая сборщица. А если с игрой веселее шагать?
      Однажды на поле явилась младшая сестрёнка Огуль-Биби.
      — Поздно, домой иди, мама зовёт.
      Мамлакат отозвалась с дальнего конца поля:
      — А я и не заметила.
      — И нам, Мамлакат, без тебя скучно. Кучу-ма-чу не делали давно.
      Мамлакат кивнула на хирман.
      — Там сейчас моя куча-мала...
      Она вышла из кустов хлопчатника, сорвала с себя фартук.
      Рядом арык катил свою тёмную и тёплую стрзто. Вечер закрасил очертания гор. Звёзды низко повисли. Тёплый
      хороший вечер. Он завершал день, который девочка-таджичка навсегда запомнит.
      Утром следующего дня взвесили её сбор: сто килограммов! Сам председатель колхоза на лошади прискакал: может, напутали? Нет, не напутали. Всё в порядке. Сто килограммов, точь-в-точь. Ай, девочка, джан! Ай, душа колхоза!
      Меньше всего удивилась сама Мамлакат.
      Она подумала: «Завтра соберу на два килограмма больше. Как у шахтёра Стаханова пускай будет цифра, того самого, о котором рассказал детекторный приёмник в колхозной кибитке».
      Она устала, как никогда не уставала.
      Она не помнила, как домой добралась. Зато она собрала свои сто два килограмма. И теперь знала: столько и будет всегда собирать.
      А вскоре детекторный приёмник рассказал о Мамлакат всей стране.
      Слушала мама. Слушали седобородые аксакалы.
      И она сама слушала. Только не верилось, что это про неё. Ей казалось, что это про другую девочку говорят — похожую на неё другую девочку. Разве мало в Таджикистане девочек, у которых сто косичек, у которых десять сестёр и братьев?..
      Корреспондент приехал, спросил у неё:
      — Расскажи, как смогла? Как гору хлопка собрала?
      Как сказать? Она не знала, как сказать. Наверно, работу, которая стала твоим существом, нельзя выразить — нельзя же песню пересказать. Песню можно только спеть.
      — Старалась, вот и всё, — говорила Мамлакат. — Маленькая ростом, нагибаться не надо, — отвечала Мамлакат.
      Потом развела руками.
      — Вот так...
      — Двумя руками?
      — Да.
      Корреспондент записывал, а старый аксакал, пощипывая острую хлопковую бороду, размышлял вслух:
      — Всё с ног на голову поставила эта девочка. То чуть кибитку в игре не перевернёт, то, как ветер, на коне скачет, то хлопка собрала целую гору. Правду сказал поэт-мудрец Хайям: «Всё, что ты в мире изучил, — ничто...»
      Спешит по улице дружина...
      Говорят, время незаметно летит. Но это как для кого. Дни и годы не опадают легко и беззвучно, как листки календаря. Они оставляют свою мету в жизни, западают в тебя навсегда.
      И сейчас, много лет спустя, я слушаю Мамлакат, хочу понять, что же всё-таки главное в её характере, почему она сделала то, что стало подвигом. И вот что думаю: есть люди, которым с ранних лет присуще особое жизнелюбие, желание сделать чуть-чуть больше, чем позволяет возраст. Да, Мамлакат хотела помочь маме, всё-таки одиннадцать детей непросто на ноги поставить. Но ещё она никогда не думала о том, что кто-то другой сделает за неё работу, которая и ей самой по плечу. Её руки просили работы, и она не прятала их в кармашки фартука. Пусть послужат хлопковому полю... Лежебокам и белоручкам не понять Мамлакат. Её смогут понять люди, которые меньше всего думают о себе и больше думают о тех, кто рядом.
      О маме, которой ты должна помочь.
      О поле, которому ты можешь быть нужной.
      О стране, которая зовёт тебя в трудную минуту.
      Вот позади школа. А дальше? Ей хочется быть хлопкоробом, учительницей, учёной. Сто желаний — впереди сто дорог. Какую единственную выбрать? Она ещё не знает. Счастливая девчонка в счастливом неведении, что делать дальше...
      И тут наступает 1941 год.
      Война.
      Теперь она знает, что делать. Какие сомнения могут быть?
      Мама Курбан-Биби, как и все мамы на свете, знает: сейчас никакие уговоры не помогут. Она, правда, пытается остановить девочку:
      — Доченька, ты ещё совсем маленькая. Орден тебе дали, как взрослой. Но я-то знаю, ты ещё девочка...
      — Мама, мне надо туда, на фронт.
      Старый её дед, аксакал с хлопковой бородой, жуёт свой вечный табак. Он любит свою внучку. Она на всю страну прославила фамилию Наханговых. Больно отпускать её туда, где свистят пули фашистских шайтанов. Но она права,
      его маленькая девочка. Она уже решила: мчащегося скакуна нельзя останавливать на полном скаку...
      Мамлакат бежит ранним утром в военкомат. И становится в очередь к военкому. Очередь — это её ровесники, те, кому ещё не прислали краткую повестку: «Явиться на призывной пункт». Зачем ждать повестки? Она сама явилась — худенькая, невысокая, в белом, до колен, платье; в школьном платье выпускницы...
      Вот её очередь подошла. Она входит в кабинет военкома.
      — Здравствуй, Мамлакат.
      Её знают, вот и этот военный сразу признал. А раз знают, разве посмеют отказать?
      — Я пришла записаться добровольцем.
      — Тебе семнадцать есть?
      — Да, да, есть. Целых семнадцать.
      Она подтягивается. Пусть военком увидит, какая у неё выправка, она и в строю так может стоять, только запишите её...
      — Видишь ли, Мамлакат, — говорит военком, — если все пойдут воевать, кто будет собирать хлопок? Солдат одевать надо, верно? А ты хлопок хорошо собираешь. Пальцы, которые умеют ловко собирать хлопок, так же нужны стране, как пальцы, которые нажимают на курок винтовки. Ты поняла?
      Она тогда только одно поняла: ей отказывают. Не хотят зачислить добровольцем. И она забывает все слова, которыми можно переубедить военкома.
      Ещё год проходит.
      Она собирает хлопок. Но не думайте, что Мамлакат так легко сдалась. Может быть, есть люди, которые думают, что она настойчива, когда собирает хлопок. Нет, она всегда и во всём настойчива. Подождите, она ещё перехитрит кое-кого. Хлопковое поле — это важно! Но хлопок могут малые дети собирать, она сама это доказала. Да только она, Мамлакат, не ребёнок, и ей надо быть на фронте!
      Она ещё раз пыталась попасть на фронт.
      Эта история связана с резиновым мячом.
      За несколько лет до войны, уже после того, как Мамлакат получила орден, её пригласили к себе в гости ленинградские ребята. Город на Неве встретил девочку очень го-
      степриимно. Мамлакат была счастлива. Она побывала в Смольном, в Зимнем дворце, на Марсовом поле.
      Во Дворце пионеров её спросили:
      — Что тебе подарить?
      Она словно в игрушечное царство попала. Машины ждали, когда она заведёт их. Куклы смотрели на неё своими голубыми неподвижными глазами. И даже двухколёсные велосипеды — мечта всех довоенных мальчишек и девчонок — предлагали ей усесться на свои кожаные сиденья.
      — Выбирай, — сказали ей ленинградские ребята, — что хочешь бери...
      До этого Мамлакат никогда не играла в мяч. А тут увидела огромный, двухцветный, с сияющими звонкими щеками. Мяч сам просился в руки, он уже от нетерпения звенел в ладонях, он подпрыгивал до потолка, плескался в тёмной струе арыка, брызгался, выскальзывал из рук всех её братьев и сестёр. Там, внутри мяча, был не воздух. Там жила радость из воздушных звонких хлопков. И Мамлакат сказала:
      — Мяч! Хочу мяч!
      Ей подарили мяч.
      Она с ним до самого кишлака не расставалась. Он и правда оказался чудным, он просто не мог в руках удержаться, такой был непоседливый. Это был первый в её жизни мяч, первая незабываемая игрушка.
      И после трудной работы на поле Мамлакат купалась с ним в арыке.
      И вот прошли годы.
      В 1942 году комсомольцы и пионеры Таджикистана собрали для детей осаждённого Ленинграда много подарков— фрукты, овощи, книги, игрушки.
      И много, много мячей. Это Мамлакат сказала, чтобы были мячи. Ничего, что мячи занимали много места в вагоне — зато сколько радости они принесут детям!
      В составе делегации была и Мамлакат.
      Она была рада, что сможет вручить подарки детям осаждённого города.
      Вот тогда-то и произошла та памятная история.
      Перед самым отъездом из Ленинграда таджикская делегация всполошилась:
      — Где Мамлакат?
      Туда, сюда бросились — нет Мамлакат.
      Не уезжать же без неё.
      А Мамлакат тем временем пробиралась по пустым улицам города к Неве. Ещё раньше она увидела там крейсер.
      Матросы привели её к адмиралу. Узнали! Мамлакат На-хангова.
      Адмирал усадил девушку на диван, угостил чаем.
      — Чем могу быть полезным?
      Усталый. Занятый.
      Мамлакат не стала медлить.
      — Мы подарки привезли.
      — Знаю.
      Потом она залпом выпалила:
      — Прошу зачислить в экипаж. '
      — Вот как? Кем же?
      — Зенитчицей...
      Адмирал хитро посмотрел на неожиданную просительницу.
      — Вот ты какая, девочка-таджичка, джан. Решила свою делегацию вокруг пальца обвести?
      — Не совсем так. Воевать хочу.
      Адмирал понравился Мамлакат. Сразу всё понял. Сейчас отдаст приказание, ей выдадут форму, научат стрелять по фашистским стервятникам, глаз у неё острый, руки крепкие, не дрогнут.
      — Что же мне надо сделать? — спросил адмирал.
      — Вот я заявление написала. Прошу зачислить зенитчицей. А вы приказ отдайте.
      Он спросил:
      — Приказ по кораблю?
      — Да, — распорядилась Мамлакат.
      Адмирал написал на листке бумаги что-то. Он вручил приказ девушке. Там было выведено: «Приказываю Мамлакат Наханговой немедленно вернуться в гостиницу, к своей делегации...»
      Адмирал посерьёзнел:
      — Я понимаю тебя, Мамлакат. Но моих моряков нужно кому-то одевать. Ты там, у себя на родине, тоже нужна...
      Ей хотелось расплакаться. Но сдержалась. Не удалась хитрость!
      Вот такой характер у Мамлакат.
      Конечно, можно теперь сказать: она себя недисциплинированно вела. Никого не спросясь, удрала на крейсер. Но она просто не могла иначе. Считала: должна воевать!
      Не станем осуждать Мамлакат, постараемся просто лучше её понять.
      Такой беспокойной, желающей всегда помочь людям, она была и тогда, когда студенткой ухаживала в госпиталях за ранеными, когда несколько лет спустя выступала в Лондоне на конференции сторонников мира.
      Словом, она всегда оставалась и остаётся пионеркой, хотя нынче сама преподаёт в педагогическом институте, готовит учителей. Так повернулась её судьба: стала учительницей и учёной одновременно.
      Ей сейчас больше пятидесяти.
      У неё двое внуков. Крошечную Мехрдот она мне показала, введя в детскую:
      — Вылитая я, правда?
      Бабушка как бабушка. Очень бабушкам льстит, если внуки на них похожи. Правда, Мамлакат Наханговой к роли бабушки трудно привыкнуть.
      И я думаю: она никогда к этой роли не привыкнет. Потому что бабушки тоже разные бывают. В Мамлакат до сих пор живёт, смеётся, скачет на коне, барахтается в ку-че-мале та девочка-таджичка, джан, которая всей стране известна стала...
      Ей до сих пор пишут ребята и обращаются просто, как к подруге: «Дорогая Мамлакат»!
      И она отвечает, не задерживает ответы. Пишет не нравоучительные письма. Это всегда разговор с глазу на глаз: честный, прямой, откровенный. Когда надо — добрый, когда ей что-то не нравится, так прямо и напишет: мне это не нравится.
      И ещё Мамлакат Наханговой трудно привыкнуть к «бабушкиной роли», потому что ребята седьмой душанбинской школы избрали её своей почётной пионеркой. А это много значит: хоть и почётная, а пионерка.
      Мамлакат, как выдастся свободная минута, забегает в свою родную школу. На торжественный сбор — в белой кофточке, пионерском галстуке, подтянутая, весёлая, больше похожая на старшую пионервожатую, чем на бабушку. Она уже больше сорока лет пионерка, с 1934 года.
      Ощущение детства, память о пионерском возрасте звучит в ней неумолкаемо, как чистый звук горна. Поэтому она всегда считает себя пионеркой. Всегда и везде. Недаром она была вместе с ребятами на втором, а потом и на пятом пионерском слёте в Артеке.
      Позже я сам увидел: она не такая, чтобы лишь числиться в почётных списках... Совсем нет.
      В воскресенье с одним из отрядов своей школы она собирала металлолом.
      Сама пришла. Её никто не упрашивал. Понимают ребята, что у неё своих забот хватает. Лекции читает в институте, дом надо вести, внучка есть.
      Пришла Мамлакат на воскресник в стареньком спортивном костюме.
      С одним мальчишкой на пару тащила ржавую колченогую кровать. Мальчик рассказывал забавную историю — Мамлакат смеялась, чуть кровать не уронила.
      Осенью школьники и студенты отправляются на хлопок.
      В автобусах, в машинах, в поездах.
      Время горячее, хлопковое поле много требует рук.
      Весь город почти на поле переезжает.
      И Мамлакат не отсиживается дома. А она не просто преподаватель. Она доцент, кандидат наук, учёный. Казалось бы, сиди в тиши кабинета, занимайся наукой.
      Нет, не может. Считает, что не имеет права. Какая-то внутренняя пружинка поднимает её. На хлопок, на хлопок! Уж кто-кто, а она знает, что это такое...
      Левая рука, правая рука.
      Правая рука, левая рука.
      Белое хлопковое поле расстилается перед ней, как чистая страница её детства и юности.
      Первый в её жизни детекторный приёмник говорит хорошие, интересные слова...
      Мама Курбан-Биби пришила к её фартуку три кармана и сказала: «Умница».
      Седобородый аксакал удивляется: «Всё, что ты в мире изучил, — ничто».
      И та гора хлопка — её рекорд, её гордость.
      Что годы! Что пятьдесят лет! Она ещё покажет своим студентам, как собирать хлопок.
      Это так похоже на Мамлакат.
      Поэтому и в дружине она часто делает то, что положено обыкновенному пионеру.
      Поэтому её тут любят и уважают.
      Каждый по-своему хочет быть похожим на неё.
      Я в седьмой школе вот какие записи сделал в своём блокноте.
      Первоклассник Батыр Киязов мне сказал:
      — Одна кошка птичку поймала. Я кошку схватил, она до крови царапалась. Я отпустил птичку. Мамлакат тоже бы так сделала.
      Семиклассница Фируза Нарзыкулова так говорила:
      — Что сделала Мамлакат? Больше, чем другие хлопка собрала? Да. Но не это, я думаю, самое важное. Она сделала больше, чем могла. И я тоже хочу всё время делать чуть больше, чем умею. Тогда всего можно достигнуть! Правда?
      Правда, Фируза. Я согласен с тобой.
      И ребята седьмой школы стараются делать так, чтобы не посрамить имени Мамлакат, своей почётной пионерки. Может быть, они не так уж много сделали, но всё-таки...
      Улица Рудаки. Сквер. Цветы. Кустарники. Вдоль тротуара журчит свежий арык. Это сделали мальчишки п девчонки седьмой школы.
      Неподалёку от улицы Рудахси — детский сад. Во дворе — игротека, деревья побелённые, ухоженные. И это сделали ребята седьмой школы.
      Ходит по Душанбе новенький троллейбус. Он изготовлен из металлолома, собранного ребятами седьмой школы.
      ...Пединститут, где преподаёт Мамлакат Нахангова, и седьмая школа — рядышком. Уроки в школе и лекции в институте начинаются в одно и то же время. Поэтому нередко можно видеть Мамлакат с ребятами — они шагают в одном направлении. Мамлакат — на первую лекцию, ребята — на первый урок.
      Попутно можно поговорить о том о сём.
      Солнце всё выше поднимается.
      Надо поторапливаться. У каждого своё дело — дружина спешит.
     
     
      ДОРОГА РАУЗЫ
     
      Её рабочий день начинается с того, что она читает утреннюю почту.
      Она надрезает конверт. Марка красивая. Любуется: слоны в джунглях. Внуку, внуку... Он как раз собирает про животных.
      В детстве она не получала писем — не от кого было. А то бы обязательно марки собирала.
      Тонкий, глянцевитый листок бумаги.
      Ну-ка, ну-ка...
      «Председателю Казахского общества дружбы Госпоже Шамжановой.
      Дорогой друг!
      Не могу найти слов, чтобы выразить благодарность за вашу доброту, гостеприимность, которые вы нам оказали в Алма-Ате. Мы счастливы и горды, что вы организовали фестиваль индийской культуры. Горд, что большое внимание уделялось культуре моего штата Керал, с которым Казахстан имеет прямые культурные связи.
      Кришна Менон, президент Национального Совета индо-советского общества».
      Приятно получить такое письмо.
      Рауза Шамжанова улыбается.
      Письма, письма...
      Из США.
      Из Уганды.
      Из Франции.
      Из Японии.
      И в каждом: «Друг, товарищ, госпожа Шамжанова».
      С каждым из тех, кто написал ей письмо, её связывает личная дружба. Такая у неё работа: открывать мир — Казахстану, Казахстан — миру. Это очень важно. Потому что бороться за мир и дружбу легче всего людям, которые хорошо узнали друг друга.
      Она читает письма, вспоминает самые первые слова, которые услышала в детстве от старых казахов: «Сила птицы в крыльях, сила человека в дружбе».
      Хорошие, мудрые слова!
      Очень выразительные слова!
      Она сама много ездит по свету. Пути её жизни впору сверять по географической карте: Финляндия, Швеция, Бельгия, Англия, Болгария, ГДР, Гвинея, Индия, Индонезия, Япония, Монголия...
      В детстве она мечтала увидеть с высоты самолёта родную степь. Теперь с высоты она увидела мир.
      — о, Алма-Ата! — весело и гостеприимно встречают повсюду Раузу.
      Знают её родной город.
      И сотни рукопожатий, встреч, вопросов.
      В одной стране её окружили журналисты:
      — Госпожа Шамжанова, дайте пресс-конференцию.
      Она улыбнулась:
      — Спрашивайте!
      Её фотографируют, ей задают вопросы.
      — Говорят, что вы, государственная деятельница, умеете доить коров. Это верно?
      — Дело нехитрое, — смеётся Рауза.
      Вопрос:
      — Знаете ли вы войну?
      Ответ:
      — Знаю. Мне было восемнадцать лет, когда я ушла на фронт. Была командиром отделения связи. Прошла всю войну...
      Вопрос:
      — Скажите, вы выросли в богатой семье?
      Ответ:
      — Да, я выросла в богатой семье. И в очень большой семье. У меня было триста братьев и сестёр. У меня был свой дом. Он назывался детским домом...
      Вопрос:
      — Можно точнее?
      Ответ:
      — А точнее не скажешь... Это была богатая и счастливая семья...
      Как это было? С чего началась её жизнь?
      Вот и сегодня её пригласили в школу. Как рассказать, что рассказать...
     
      * * *
     
      В кабинет директора Вострикова осторожно просовывает голову Рауза: лицо в кабинете, затылок в коридоре. Чёрные раскосые глаза, белая кофта, чёрная юбочка.
      — Аке, можно?
      Вот девчонка моторная! Который раз уже нынче прибегает. Всё неймётся что-то, минутку спокойно не посидит.
      — Ну, Рауза, что там у тебя на этот раз?
      — Аке, нам сегодня сахар давали...
      — Знаю, Рауза.
      Ему не знать! За сотню километров ездил в,город добывать этот сахар. Время несладкое, рафинадом не особенно-то разбрасываются. С боем выбивал, до высокого начальства дошагал: «Дети же, поймите. Триста детей. Сироты...» .
      Не любил, страсть как не любил называть своих воспитанников этим словом — «сироты». Допекло. Зато растопил самые холодные сердца. Выделили наряд на сахар.
      Теперь Востриков ходит по своему кабинету — из угла в угол, из угла в угол. Тумбочки прикроватные детям нужны? Нужны. Стёганые одеяла надо к зиме доставать. Голова от забот пухнет у директора Вострикова. У него триста детей, для всех он аке-отец. У них нет других отцов. Если не он вовремя подумает о своих детях, кому ещё думать. Он в совхоз просился. Ему сказали: «Возьмёшь детский дом». Он говорил: «Мне тридцать лет, какой из меня директор, побойтесь бога». — «У тебя сердце доброе», — сказали ему в райкоме. «Что сердце, я его, что ли, на триста частей разорву?» Его в райкоме поправили: «У тебя доброе сердце и большое, на всех хватит».
      Он шагает из угла в угол. Одеяла нужны. Тумбочки нужны. А дрова? В степном краю дрова на вес золота. О-о-о! Одиннадцать шагов из угла в угол, мысли в такт шагов: дро-ва ну-жны де-тям обя-за-те-ль-но...
      — Аке!
      А, эта девчонка! Он поворачивается к ней. Руки за спину, пытливо:
      — Слушаю тебя, милая.
      — Аке, я свою половинку сахара скушала. Можно остальное я телёнку отдам?
      Он хмурит брови. Ему хочется быть строгим, но ничегошеньки не получается. Рауза знает, что он совсем не строгий, поэтому и бегает к нему в кабинет.
      Всё-таки Востриков улыбается. Событие! Телёнок родился в подсобном хозяйстве детдома. Рауза от него ни на шаг. Не дозовешься её к обеду. Где-то голубую ленту достала, повязала телёнку на шею: «Мой телёнок...»
      2 Чистый голос горна 33
      Такая гордая стала, недоступная. Шутка ли — за телёнка отвечает!
      Через час в кабинет Вострикова опять голова просовывается. О, у неё важное сообщение. Докладывает по-казахски (Востриков хорошо знает казахский):
      — Аке, ты знаешь, телёнок съел сахар. Он любит сахар.
      — Что ты говоришь, Рауза?—удивляется Востриков.— А я и не знал. — Он опять улыбается. — Надо будет учёным сообщить.
      — Аке, я ему сена из кошары принесу. Позволь. Ругаться не будешь?
      — Неси. Не буду ругаться.
      Он подходит к окну, жмурится от солнца, насвистывает.
      Она не умеет ходить, эта девчонка. Её тонкие ноги мелькают по двору, как спицы в колесе. Маленький стожок сена шариком катится по двору, а у шарика тонкие, бегучие ноги. Рауза, Рауза...
      Вот опять она. Господи, да угомонится ли эта девчонка? Запыхавшаяся, озабоченная, не девчонка — пружинка. Ну-ка, с чем припожаловала?
      — Аке, телёнку жарко. Можно я его водой оболью? Он не простудится, как ты думаешь?
      — Не простудится, Рауза. Думаю, не простудится.
      — Я воду из бочки возьму, она теплее.
      Востриков смотрит во двор. К противопожарной бочке бегут во всю прыть Рауза и Актан, добровольный помощник девочки, её верный телохранитель. Все мальчишки детского дома это знают. Прицепись к Раузе — тут как тут Актан. Выступает вперёд со сжатыми кулаками, защищённый ими, как ёж иголками. Лучше не связываться, целее будешь.
      Один мальчик сказал как-то Актану:
      — Заступаешься за неё, как жених. Калым кто будет давать?
      — Калым? Вот тебе калым. — И Актан так ткнул крепким кулаком в грудь обидчика, что тот вверх тормашками покатился.
      Востриков призвал драчунов.
      — Пусть девочку не обижает,— упрямо твердил Актан.
      Востриков с уважением отнёсся к верности и рыцарству
      Актана и не очень сильно его наказал.
      Востриков помнит Раузу совсем маленькой девочкой, Актана — грудным младенцем. Его в степи в байковом свёртке нашли пастухи. Выходили Актана. Крепкий парень. Скулы твёрдые, рот упрямый, маленький батыр — не мальчик. Актан однажды расшиб колено. Рауза прискакала, перевязала платком ушибленное место. Теперь мальчишку и девчонку водой не разольёшь.
      У Актана есть и свои дела. Коней любит. На водопой их гоняет. Детдомовский рысак — Актан ещё за сто шагов — сразу голос подаёт. Рысак даже ржёт так, что похоже на имя мальчика: Ак-т-а-а-н...
      У Актана есть любимая игра — асык. О, разве это игра? Это рыцарский поединок. У Актана, наверно, больше всех бабок, штук триста или четыреста. Очень за него переживает Рауза, когда он вступает в бой со своим драгоценным, не оценимым никакими деньгами богатством. Рауза как струнка натянута — выиграй, выиграй, Актан!
      Актан не торопится бросать кость. Он руку вперёд выставляет, указательный палец точно лёг на цель. Откидывает назад голову. Он ищет самую точную, самую выигрышную прямую, по которой он пошлёт кость. Он не торопится, он мужчина — выдержка, вот что главное в игре асык. Рауза не может сдержать радость, когда кость у Актана ложится в положение «бук». Ещё раз можно бить. Кость падает «шик»: уступай место сопернику. Хмурится Рауза, досадливо топает ногой. Хорошо, когда бабка ложится «алше», на ребро. Не всякому удаётся, надо, чтобы тебе судьба улыбнулась. Надо, чтобы бабка руку чувствовала, точно выполняла её приказание. Рауза всё-таки не надеется на судьбу. Колдует про себя: «Алше, алше, алше...» Тяжёлая, налитая свинцом кость поддаётся «колдовскому» наговору: есть «алше», есть!
      Так они растут.
      Так идёт время.
      У Актана день рождения. С утра Рауза на кухне. Она будет печь пшеничные лепёшки для всех мальчиков и девочек. А для Актана — с черничной начинкой, самую вкусную и пышную. И сама надоит козлиного молока целую банку — для Актана, именинника.
      Актан в долгу не останется. Ему тоже всегда охота Рау-зе помочь, сделать ей приятное. Сам не знает почему. Само
      со5ой получается. Может, жалеет её. Маленькая девочка, слабая. Кто защитит её? Живётся в детском доме трудно, 1'олодно. Не всегда лепёшек хватает. В начале тридцатых годов на поля северного Казахстана пришёл недород. Порой щи из лебеды готовят. Ребята весело сообщают друг другу: «Щи из лебедей, щи из лебедей».
      Никто не хнычет. Никто не унывает.
      Хорошо живётся Раузе, лучше не надо.
      У неё есть аке: Востриков.
      У неё есть брат: Актан.
      Весь детский дом — её семья. У кого ещё такая большая, весёлая, неунывающая семья?
      А недавно... Большая радость пришла недавно в её жизнь. Она даже сама не думала, что так сможет привя-Еаться к телёнку: два больших глаза, четыре копытца и юркий хвост. Но она за него немножко боится. Поэтому всё время к Вострикову бегает. Аке про телят хорошо знает. Он всё знает. И он не сердится, когда у него спрашивают.
      Это его стараниями появилось в детском доме небольшое подсобное хозяйство. И огород. Кому работать приходится? Сами, конечно. Нет чужой тёти или чужого дяди, не на кого надеяться. А когда сам на себя надеешься, совсем по-другому живётся. Это чувство Востриков воспитывает в своих детях сызмальства. Барчуком на свете не проживёшь. Кто там руки в боки стоит? Семеро с лопатой, с вилами, с граблями, а не с ложкой — вот как воспитывает аке Востриков своих детей.
      Двухэтажное строение возле ленточного бора одновременно и дом малютки и детский дом. Старшие в ответе за малых, вот так надо жить, учит аке Востриков. И малых не надо подстёгивать: коз подоить, овец пасти, за коровами уход вести — пожалуйста! Кто откажется? Никто не откажется. Никто не захнычет: неохота. Это их собственный дом, это их собственное подсобное хозяйство.
      Бывает, попадаются белоручки, из новеньких.
      Они думают: молоко само надоится.
      Они думают: лепёшки сами испекутся.
      Они думают: трава для животных сама накодшся.
      Тогда Востриков им всё объяснит. Он так объяснит, что никто не обидится. Разве можно на аке обижаться?
      Востриков для всех — самый родной. Малышня особенно к нему тянется. Он так посмотрит, что весело становится жить, хочется сделать всё, что скажет, не словами скажет — бровью лишь поведёт и уже понятно, что надо сделать: побаюкать маленьких, потому что нянечки не справляются сразу со всеми. Ну, Рауза знает колыбельные песенки. И в которой про злого духа поётся — про аруаха. Песенка его прогонит, аруах боится песенки. И про степного шакала — прочь, прочь, глупый шакал, не мешай спать нашему малютке.
      А ещё Востриков попросит месить кизяк на зиму — Рауза, Актан, ребятишки весело будут месить кизяк.
      Нельзя ни от какой работы отказываться, знает Рауза. Этому детский дом учит. Приди туда, где ты нужна, — этому детский дом учит.
      Рауза ухаживала ещё за козами, но когда родился на маленькой ферме первый телёнок, она всё позабыла. Она телёнку имя придумала самое красивое, даже Востриков похвалил. Ленточка — вот какое имя она придумала телёнку. У телёнка на лбу круглое пятнышко величиной со снежок, тёплый нос, мягкий, будто чёрный мячик. Ох, смешной этот телёнок! Когда Рауза поит его из бутылочки молоком, он вскидывает голову: дурачок, он думает, что так больше молока достанется.
      Рауза выводит Ленточку на опушку в сосновом бору. Телёнок скачет по траве, хвост вертит кнутиком. Доволен жизнью телёнок, доволен своей хозяйкой; широкоскулым мальчиком, который всегда рядом с девочкой. Телёнок отдыхает, жуёт розовую кашку, свою первую жвачку. Рауза рядом усаживается, прутом отгоняет от телёнка оводов.
      Девочка лежит на траве. Небо высокое-высокое, и в нём одно облачко затерялось, белое и круглое, как пятнышко на лбу телёнка. Рауза знает: там самолёты летают, у них крылья больше, чем у коршунов. Они летят в другие города и кишлаки. Какой там бор, интересно? Ма-а-ленький, наверно. Вырастет — посмотрит. Она полетит на самолёте, посмотрит на степь, на бор, на детский дом. И крикнет Во-стрикову: «Аке, смотри, я лечу на самолёте». И Актану она тоже крикнет. Нет, Актану она не крикнет. Актан сам с ней полетит, и они вместе будут глядеть в самолётное окошко...
      Рауза прикрывает глаза. И она видит ковыльную степь, которая начинается сразу за ленточным бором. Она видит степь, как наяву, как будто на самом деле смотрит — белая, белая степь... Вот степь останавливается неожиданно— красные маки остановили её. Степь огибает поляну маков и опять убегает далеко-далеко. Как они попали сюда, эти маки? Какой ветер занёс сюда их семена? А потом ещё степь огибает большое синее озеро. Вот интересно на всё это посмотреть оттуда, с высоты, где купается белое облако. Она открывает глаза — нет облака, растаяло, как снежок от солнца.
      Актан рядом косит сено. Рауза одним глазом за ним наблюдает. Как у него получается! Он наточил косу серым камнем. У кого косьбе научился — сам не знает. Видел, как аке косит, как косят старшие мальчики. Вжых, вжых, вжых — шуршит коса. «Хозяйственный какой, — думает девочка. — Подрастёт телёнок, я научу Актана доить». Вот какая награда ожидает мальчика, а он даже не догадывается.
      Не хочется из бора уходить. Но близок вечер, полынный запах из степи становится прохладнее. Он смешан с духом нагретой за день сосновой хвои, щекочет ноздри. Полынь и хвоя — их запах всегда стоит в спальнях детского дома, когда открыты окна. Это не горький запах, а сладковатый с кислинкой.
      Рауза тихо дёргает телёнка за ленту. Домой, домой, лежебока!
      У Раузы и Актана за спиной связки свеженакошенной травы. Актан несёт ведёрко костяники.
      ...Однажды ночью она проснулась. Ей вдруг показалось, что шакалы пришли на ферму: корова замычала, овцы зашевелились. Она испугалась. У шакалов острые морды, ноги тонкие, как у пауков. Они испугают Ленточку, укусят.
      Рауза отбросила одеяло, скинула босые ноги на пол, выглянула в окно. Темно на дворе. Спит детский дом, спит аке, спит Актан. Ничего, она разбудит Актана. Она бесшумно пробирается коридором к мальчиковой спальне—она знает, где кровать мальчика. Легонько дотрагивается до его плеча.
      — Актан, а Актан. Проснись,
      — Что, что?
      — Там на ферму пришли шакалы. Я их боюсь, у них паучьи ноги и злые морды.
      Они выходят во двор. В руках — длинные палки.
      — Ты видела шакалов? — спрашивает Актан.
      — Я не видела, но они там могут Ленточку испугать.
      Спит корова в загоне. Рядом Ленточка. А через загородку шевелятся во сне овцы и козы. Тихо. Никаких шакалов.
      — Ты врунья, — сердится Актан.
      — Я не врунья, я испугалась. Они мне, может быть, приснились.
      Актан сердится ещё немножко. Совсем немножко. И смеётся.
      — Тебе шакалы приснились, потому что ты малышам песни про них поёшь. Ты другие песни пой.
      — А про кого?
      — Про бабушку, про маму.
      — Я не знаю мамы, — говорит Рауза. — Я поэтому про неё не знаю песен. И бабушку не знаю.
      Они сидят на крыльце. Ночь тёплая, безветренная, и золотистые пуговки звёзд проглядывают в вышине.
      — Я тоже не знаю про маму, — вздыхает Актан. — Тогда пусть снятся сны про аке, про сосну, про маки. Ладно?
      — Я постараюсь, — вздыхает Рауза.
      Всё больше коров появляется в подсобном хозяйстве, всё больше забот у девочки.
      Когда однажды в детдом приехали гости, Востриков познакомил их с Раузой:
      — Наша главная телятница.
      Она рада, что аке её так называет. На ферме работает уже немало девочек, а она — главная. Значит, аке её выделяет, любит, это так приятно! Да, недаром: у неё уже десять подопечных телят — младшая группа и старшая.
      Телят Раузы кто хочешь узнает — ухоженные, всегда сытно накормленные, напоенные, в загончиках стаканы со степными маками; чтобы уютно было. Раузе кажется, что телятам это приятно. Почему не постараться? Разве так трудно? Нисколечко.
      Своих телят девочка из тысячи отличит. Ленточка (дочь той, первой Ленточки) — существо непоседливое, весёлое,
      жизнерадостное. Ей бы только по степи побегать. Высоко подкидывает задние ноги; копыта у неё чёрные, так и мелькают в седом ковыле. Ленточка-младшая с детдомовской дворнягой подружилась. Вот они мчатся вскачь. Дворняга лаем заливается, путается в ногах телёнка. Побегав догыта, возвращаются к Раузе, ластятся преданно, словно хотг'т сказать: «Мы совсем недалеко убегали, ты не Сеспокойся...» Она потреплет дворнягу по загривку. Ленточку пощекочет за ушами и подтолкнёт — бегайте, бегайте.
      Розочка, хлебом не корми, любит, когда её гладят по спине. Шея выгибается, вот-вот замурлычет, тычется мордой в колени.
      Ковылка — та белая, пушистая, словно ковыль. Боязливая, насторожённая. Не игрунья, как Розочка и Ленточка-младшая. Целыми днями задумчиво и отрешённо жуёт свою жвачку, у неё подрагивает кожа, когда кто-нибудь к ней близко подходит. И так глядит своими коричневыми глазами, будто хочет сказать: «Оставьте меня в покое». Рауза жалеет её. Ей в первую очередь принесёт рафинаду. Ковылка постепенно отходит, оттаивает.
      Бычок Жокей — так озеро неподалёку называется — любит купаться. Он поначалу, правда, воды остерегался, недоверчиво наблюдал за мелкими волнами, лижущими берег. Он, наверно, думал, что они живые, чего доброго укусят за ноги. Исподлобья на волны глядел, так смешно назад отскакивал, что Рауза спокойно смотреть на Жокея не могла. Смеётся вовсю. А у бычка страх в глазах. Он наставлял на кромку воды рога-орешки, оборонялся, дуралей, принимал бодливую стойку. Всё-таки Рауза однажды столкнула бычка в тёплое прибрежье, неглубокое, по копытце. Жокею понравилось, смотри-ка, ничего страшного, приятно. Он медленно вступал в воду, высоко поднимая ноги, как цирковая лошадка. Потом так приохотился, из воды не выгонишь. Поддевает воду рогами, умывается, фыркает, стряхивает брызги. Очень много с Жокеем мороки. Вдруг взбрыкнёт— муха что ли его какая укусила — ив степь. Догони-ка! Сайгаки издали за бычком наблюдают, приманивают. Напрасно надеются. Никуда не ускачет Жокей. Ему совсем неплохо живётся на ферме детского дома. Услышит голос девочки, своей хозяйки, — остановится. Головой мотнёт,
      словно вытряхивая грешные мысли о побеге в стадо сайгаков.
      Рауза уже в школу ходила, а телят не оставляла.
      Меньше теперь времени оставалось, это верно. Не одно ведро надо принести из колодца на ферму. Не одну подстилку переменить. Но Рауза это делала не потому, что её кто-то заставлял. Привыкла к своим телятам, скучала по ним. Куда они без неё? К тому же она не ходит — летает. Потому и успевает всюду. Тут, там, на ферме, в классе.
      Школьный учитель Тлеуке Калиев научил её писать на грифельной доске русские слова. Она выводила мягким мелком крупные, ломающиеся буквы: С-т-р-а-н-а.
      — Что такое — страна? — спрашивала она.
      — Всё. Степь — страна. Сосновый бор — страна. Детский дом — страна.
      — И Москва тоже — страна?
      — Обязательно!
      Она много слышала про Москву. Это далеко — через степь, через горы, через озеро.
      Как интересно! Детский дом, её дом — это страна, и Москва знает про детский дом. Потому что это одна страна, большая-большая. Может быть, о Раузе и Актане, о всех подружках Раузы тоже в Москве знают? Казахские слова «аке», «апа» звучали по-русски так, будто она их знала с детства — папа, мама... Однажды она сказала Вострикову по-русски:
      — Папа Востриков, я знаю страну.
      Директор улыбнулся:
      — Ты, Рауза, ещё мало знаешь. Грифельная доска тебе всё расскажет. Будь только прилежной.
      Она писала на грифельной доске первые фразы: «Телята любят траву», «Наш детский дом — страна», «Колхоз строит новую жизнь».
      Был рядом с детдомом колхоз. Старые казахи мальчиков и девочек белыми лепёшками угощали, бешбармаком потчевали, на кошму в юртах усаживали, вели неторопливый разговор.
      — Кроватей в комнате много? — спрашивали,
      — Много, — отвечали хором.
      — И столов много в комнате, где кушаете?
      — Много!
      — и книжки, по которым грамоту учите, — их тоже много ?
      — У-у-у-у, много.
      — Хорошую жизнь дала вам страна, — удовлетворённо кивали головами казахи. — Очень хорошо!
      Детдомовцы помогали колхозникам выращивать хлеб. Рауза знала, что такое колхоз. Это когда все вместе работают.
      Помогают друг другу.
      Много коров. Много лошадей. Много овечек.
      И все друг за друга.
      — Как не помогать, — говорили казахи. — Сила птицы в крыльях, сила человека — в дружбе.
      Она навсегда запомнит эти слова.
      Колхоз назывался «Дружба».
      Как-то на уроке учитель Калиев прочитал им районную газету «Колхозный фронт». В ней пионеры соседней школы написали: «Юные ленинцы! Мы, пионеры радиуса Тайчин-ской машинно-тракторной станции, узнали сегодня, что комсомольцы вызвали нашу пионерскую организацию на соревнование по охране урожая. Мы не задумывались над этим вызовом, сразу ответили: «Будем готовы к охране колхозных полей». А вы готовы?»
      Рауза первая крикнула, хотя не была ещё пионеркой:
      — Готовы!
      И все мальчики и девочки тоже закричали:
      — Готовы, готовы!
      Учитель Калиев сказал:
      — Надо в поле изловить сусликов. Они хлеб воруют.
      Всем детским домом отправились в поле.
      Заливали норки водой.
      Ловили грызунов.
      «Надо идти туда, — говорил аке Востриков, — где ты нужен. Для людей ничего нельзя жалеть».
      Эти слова Рауза Шамжанова тоже запомнит на всю жизнь.
      Они трудились в колхозе целый месяц. Возвращались домой испечённые солнцем до черноты, ужинали, заваливались в кровати, чтобы завтра спозаранку опять отправиться в бой с «сусликами кулацкой породы», как писали тогда в газетах:.
      Кулак — враг. Суслик — враг. Хлеб — стране. Тебе и мне.
      Хором декламировали детдомовцы по дороге на поле.
      Спит детский дом. Тишина. Устал детский дом.
      Но Рауза находит силы, чтобы сбегать на ферму. Конечно, дневальные напоили и накормили её телят. Но разве только в этом дело? Рауза знает: без неё телята чувствуют себя беспризорными. Соскучились по своей первой, самой заботливой хозяйке. Дневальный бросит в загончик охапку сена. Но дневальному всё равно. Только одна Рауза знает: Жокей любит, чтобы ему перед сном под бок заправили не сухую солому, а мягкую траву. Ковылка — привереда. Ей в сено подай розовую кашку. Роза любит, чтобы её расчесали гребешком. Э, разве знают об этом дневальные? Только Рауза знает. А кровать — что кровать? Кровать подождать может.
      Чьи-то шаги слышны. Актан! Верный друг Актан...
      — Помогу тебе, Рауза.
      — Помоги...
      Ей нужно помочь. Трудно одной управиться. У неё уже тридцать телят.
      Всех обошла. Каждого оглядела, никого не обидела.
      Очень её за это уважает Актан. Самая старательная из всех девочек. О себе меньше всего думает. Заботится, чтобы у детского дома было больше телят. Такая маленькая, а такая заботливая.
      ...Москва. Кремль. 1936 год.
      Рауза сидит в просторном зале среди лучших животноводов страны. Она слышит:
      — Орденом «Знак Почёта» награждается пионерка детского дома Экденшильдерского района Кокчетавской области Рауза Шамжанова!
      Она спешит между рядами к столику, возле которого её ждёт Всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин.
      — Поздравляю, Рауза. Желаю всего доброго.
      Ей в ответ много хочется сказать. Но она мало русских слов знает.
      Люди аплодируют ей. Спасибо!
      Она будет стараться!
      Как это было давно!
      Сорок лет назад! Время, время, как оно летит...
      Председатель Казахского общества дружбы Рауза Шам-жанова вспоминает детство, аке Вострикова, Актана, своих телят.
      Актан погиб на войне. Нет Вострикова.
      Она их никогда не забудет.
      Потому что всё началось с детского дома, с ленточного соснового бора, с колхоза «Дружба», с первого слова на чёрной грифельной доске — с-т-р-а-н-а...
      Теперь она живёт и работает ради того, чтобы её страну узнали и полюбили люди всей планеты.
      Она идёт в школу, к ребятишкам.
      Они смотрят на неё весело, с любопытством.
      Притих школьный зал...
      Рауза смотрит в окно. На зелёных ветках розовые, красные, жёлтые шары яблок. И там, за окнами, за стенами этого зала шумит её родная Алма-Ата, и в этот немолчный шум врывается резкий гул пролетающего над городом самолёта. Когда-то она мечтала увидеть с поднебесной высоты родную степь. Она увидела мир, планету под крыльями лайнера.
      Этот мир прекрасен.
      Для этих мальчишек и девчонок он начинается с яблоневого сада, который растёт рядом со школой. И отсюда ведут пути-дороги в большую жизнь...
      Да, она, пожалуй, с этих слов начнёт свой рассказ.
     
     
      «БУКЕТ ГРУЗИИ»
     
      Пять дней в гостях у Нателлы Челебадзе, которая пионеркой была удостоена звания Героя Социалистического Труда.
      Нателла Челебадзе живёт в аджарском посёлке Кобуле-ти, на улице Ленина. Это недалеко от Батуми.
      У неё просторный дом с верандой и почти триста родственников.
     
      День первый
      Про Дато, Кетино, тридцать трёх братьев Челебадзе и их дядю
     
      ...Вот и аэропорт, уютный, зелёный, больше похожий на оранжерею или цитрусовый сад, из которого стремительно выбегают взлётные полосы.
      И ещё в редкие промежутки, когда стихают моторы лайнеров, здесь слышен гул близкого морского прибоя — волны лижут берег светлый и солнечный, как кожура мандарина.
      Батуми — город шумный, весёлый, разноязычный, пахнущий цитрусами, хурмой, лёгким виноградным вином, горьковатым «духом» зелёного чая — это когда ветер налетает с ближних и дальних склонов, покрытых чайными кустами, сладкими фруктовыми деревьями. Ветер ополоснётся черноморской волной и, возвращаясь на круги своя, одарит пассажиров запахом водорослей, рыбьей чешуёй, нефти, просоленных морских канатов — такой многослойный, чуткий аджарский ветер.
      Кажется, он так и не знает, этот ветер, где ему успокоиться — в горах ли, в море...
      Сейчас он задул вдоль побережья.
      Мне с ним по пути.
      Давай, ветер-ветерок, я на своём зелёном газике не отстану от тебя.
      Но ветер не знает прямых путей: как и дорога, по которой я еду, он выделывает такие головокружительные кренделя, что дух захватывает. Так и представляешь, что не шоссе, а ветер несёт тебя на своих пахучих воздушных крыльях.
      Первым, с кем я подружился, был восьмилетний сын Нателлы — Дато. У меня с ним сразу установилось полное взаимопонимание, хотя по-русски Дато знает всего две строчки из песенки: «От зарьи до зарьи, от тьемна до тьемна...»
      Он круглоголовый, загорелый, и глаза у него всегда смеются — у него попросту не бывает плохого настроения, он всегда весёлый, счастливый. Когда Дато дотрагивается
      до тебя своей загорелой рукой — самому смеяться хочется. Как будто он по невидимым проводам подключает к тебе заразительный смех. Не мальчик, а аккумулятор смешинок.
      Утром Дато будит меня гортанным паролем:
      — От зарьи?
      Я откликаюсь:
      — До зари...
      Мы бежим купаться.
      Дато — впереди, я за ним.
      И с разбега в море, ещё тихое, непроснувшееся, удивлённое, что его разбудили спозаранку. О, видели бы вы, как Дато умеет плавать. Он выбрасывает вперёд руки — ладошка к ладошке, — ударяет ими по зелёной глади и, словно меч-рыба, пронзает толщу воды. Он исчезает в глубине, подводный его путь обозначают пузырьки воздуха — они быстрые эти пузырьки, весёлые; да это не пузырьки вовсе — это смешинки Дато всплывают вверх...
      И одна смешинка мне в рот попадает. Я хохочу, бросаюсь вслед за Дато, но где его догнать, он всплыл едва ли не у буйка, который покачивается на воде, как острая клоунская шапочка, смешливо и маняще...
      Потом, не обсохнув, Дато тащит меня за руку в сад, срывает с веток инжир, взлетает на дерево, и груши, увесистые, как боевые гранаты-лимонки, шлёпаются в траву.
      Главный мой переводчик — старшая дочь Нателлы, пятиклассница Кетино, девочка с огромными и красивыми, как у грузинской царицы Тамары, глазами.
      Дато хочется немного отдохнуть, у него ко мне тысяча вопросов. Кетино едва успевает переводить.
      — Дато спрашивает: «Москва большая?»
      — Очень большая.
      — Он спрашивает: «Как море?»
      — Да, — смеюсь я, и Дато смеётся.
      — Дато спрашивает: «У тебя есть дочка или сын?»
      — Дочка.
      — Большая, как мандариновое дерево?
      — Нет, как чайный куст.
      Дато смеётся. Кетино смеётся. Я тоже смеюсь. Мы прямо закатываемся от смеха.
      Кетино опять переводит:
      — Дато хочет покататься на лошади^
      я сажаю мальчика на плечи, «Йо-го-го-го» — и мы несёмся по саду. Да то пришпоривает твёрдыми пятками, Ке-тино скачет рядом, её толстая коса плещется, как хвост жеребёнка. Она смеётся.
      К обеду с гостем из Москвы приходят знакодтиться братья Нателлы — родные, двоюродные, троюродные — высокие, темноволосые, с борцовскими мышцами парни — и с ними, конечно, дядька, правда, без чёрной бороды, но Черномор по праву: у Чёрного моря родился и живёт здесь уже восемьдесят два года.
      Дядька Черномор смотрит на меня пристально, как бы прикидывая, стоит ли меня брать в свою дружину, гожусь ли для этой почётной роли, но так и не решил. Впрочем, он слегка улыбается, как бы говоря, что для меня ещё не всё потеряно и со временем можно надеяться на положительное решение вопроса.
      Братья и дядька поочерёдно жмут мне руку:
      — Гамарджоба (здравствуй), Сулико.
      — Дила мшвидобиса (добрый день), Бичико.
      — Важа, чаевод.
      — Гоги, чаевод.
      — Сулико-второй.
      И так тридцать три (никак не меньше!) рукопожатия, а дядька Черномор, дождавшись окончания церемонии и удовлетворённо пожевав губами, сказал мне:
      — Перед тобой — Челебадзе. Ай, разве всех соберёшь! — Он поднял над собой руки, словно пытаясь собрать всех своих родственников. Но опустил руки, показывая тем самым, что задача эта невыполнима, как ни старайся.
      — Нателла — моя племянница, сестра этих мальчиков. За Нателлу мы никогда не краснеем, это такой человек!.. Но напиши про сестру Нателлы — Маро. Она за чай орден Трудового Красного Знамени имеет. Напиши про сестру Нателлы — Сурию: она тоже Герой Социалистического Труда. Послушай, не забудь сказать о сестре Нателлы — Фодиме — и она Герой Социалистического Труда. Кто скажет, что у меня плохие племянницы и племянники? Никто не скажет. Нет такого человека. Это такие люди! У них руки пахнут чаем, мандаринами, хурмой, нефтью, рыбой — так пахнет труд в нашей маленькой республике. Ты меня
      понял, да? Тогда я тебе скажу самое главное: в моей семье внают все слова, кроме одного — белоручка. Я этим, дорогой гость из Москвы, горжусь. А кто не будет гордиться?
      И дядька Черномор строго посмотрел на своих племянников. И племянники лёгкими кивками подтвердили: они гордятся, что в семье Челебадзе никто не знает слова «белоручка».
      Потом мы, конечно, пили чай. Не просто так себе, выпивали чашку за чашкой, а с пониманием, какой это драгоценный напиток, какая в нём целебная сила, ибо только в потомственной семье чаеводов осмысливаешь аджарскую мудрость: «Один стакан чая — жажду утолишь, два стакана — удовольствие получишь, три стакана — от усталости избавишься...»
      А Нателлу я в тот день так и не увидел.
      Рано поутру ушла она на чайную фабрику, где работает директором, а вернулась поздно. Так с мая по сентябрь, в период сбора и сдачи чайного листа, она трудится каждый день.
      От зари до зари, от темна до темна.
     
      День второй
      Про то, сколько чая умещается в кошёлке
     
      С Нателлой Челебадзе мы едем в горное село Керике — это её родина. Там живёт мама Мери Хусаиновна, там школа, куда она пошла в первый класс, там она стала пионеркой, там чайная плантация, где Нателла начинала.
      Ей было тогда двенадцать лет, ростом она была с чайный куст, может, на мизинец повыше.
      Это было вскоре после войны. Не хватало в селе рук— не все вернулись с фронта, во многие дома пришли скорбные вести: «Ваш сын... брат... муж... погиб смертью храбрых...»
      И вот в один из дней Нателла пришла к председателю колхоза Хусейну Чхония.
      — Гамарджоба!
      — Гагимарджос, девочка!
      — Дядя Чхония, дай мне плантацию. Дай мне собственную кошёлку.
      Грузный, широкоплечий председатель колхоза Чхония поднял на Нателлу глаза. Он рассматривал девочку внимательно, как в микроскоп.
      Она стояла перед ним прямо, руки по швам, как перед пионервожатым, словно рапорт собираясь отдавать.
      Чхония изучил девочку.
      Он усмехнулся.
      Он подкрутил свои роскошные усы и завернул указательными пальцами колечки — усы у него были похожи на растущие в разные стороны вопросительные знаки.
      — Я не понял, девочка, чего ты хочешь?
      Рядом с председателем сидел колхозный бухгалтер; усы у него были не такие роскошные — длинные, тонкие, прямые, как растущие в разные стороны восклицательные знаки. Бухгалтер воскликнул:
      — Чай, чай, чай! Мы чаем, девочка, занимаемся. Не отвлекай нас!
      — Дядя Чхония, — сказала Нателла, — дай мне плантацию и кошёлку.
      — Девочка, послушай, о чём говоришь? Зачем сердишь дядю? Иди решай свои задачки.
      Бухгалтер тряхнул счётами и откинул нетерпеливо в сторону три костяшки, как бы тем самым показывая, какие именно задачки надо решать девочке, которая мешает серьёзному разговору взрослых и занятых, очень-очень занятых людей.
      О, эти взрослые люди! Плохо же они знали Нателлу Челебадзе, из семьи, где с детских лет никто не знает слова «белоручка».
      — Дядя Чхония, дай мне маленькую плантацию. Не надо большую, дай вот такую... — Она показала ладошку. — Я буду работать. Я рано встану, поздно лягу, я задачку тоже решу. Дай кошёлку, дядя Чхония. Я не уйду, пока не дашь кошёлку и плантацию.
      Колхозный бухгалтер рассерженно, как бубном, тряхнул своими бухгалтерскими счётами, показывая, что его возмущению нет предела. Но председателю колхоза, наверно, надоела эта девочка-приставака.
      И он сказал:
      — Ай, она меня с ума сведёт! У меня биз неё забит нет, да? На тебе кошёлку, на тебе плантацию. Соберёшь на заварку, спасибо скажу...
      Она получила плантацию рядом с маминым участком. Совсем маленькую плантацию, так себе, с гулькин нос, «пятачок».
      Мери Хусаиновна рассказывала потом женщинам:
      — Она у меня такая растёт, да. Не пойму, в кого она: то ли в деда Хусаина, то ли в мою сестру Марго, то ли в мою бабушку. Упорная!
      Да нет, она была и в маму, и в деда, и в бабушку, и в тётю — в знаменитых чаеводов Челебадзе, которые умеют работать на совесть, а упорства и трудолюбия у этой семьи хватит не на одно село — на два села, на пять сёл, на десять сёл...
      В кошёлке — десять килограммов,
      Нателла в тот сезон собрала сто кошёлок.
      Так вот у неё получилось.
      Об этом сказали председателю колхоза.
      — Ай, не морочьте голову. Зачем обманывать Чхокию? Она сама ещё ростом с чайный куст...
      Призвали колхозного бухгалтера, который явился в кабинет со своими неизменными бухгалтерскими счётами — шутники говорили, что он даже ночью подкладывает их под голову.
      — Ты помнишь ту пигалицу — она нам мешала решать государственный вопрос?
      — Да, я помню ту пигалицу, — сказал бухгалтер.
      — И сколько она собрала чаю? Что, верно, сто кошёлок? — Чхония подкрутил свои усы — вопросительные знаки.
      Бухгалтеру колхоза был присущ в некотором роде философский склад мышления, И он так сказал:
      — Если десять кошёлок умножить на десять кошёлок, то получится... сколько получится? И, пригладиБ свои прямые, похожие на развёрнутые восклицательные знаки усы, он воскликнул: — Сто кошёлок получится!
      Да, Нателла Челебадзе в тот сезон действительно собрала со своей плантации, со своего «пятачка» тонну первосортного чая.
      А эта девчонка ростом с чайный куст, эта маленькая
      Челебадзе встретила однажды председателя колхоза и сказала:
      — Ты обещал: если я соберу на заварку — скажешь спасибо!
      О, эта пигалица ещё вздумала смеяться над старым Чхония! Подумать только, что делается на белом свете!
      Сначала старый Чхония хотел сделать вид, что он не расслышал слов этой маленькой Челебадзе. Но не сумел. Он улыбнулся и сказал:
      — Ты, девочка, молодец. Ты замечательная девочка.
      — Нет, я совсем не замечательная, — сказала Нател-ла. — Я хочу, дядя Чхония, чтобы ты дал кошёлки двум моим подружкам. Они боятся идти к тебе, ты строгий, скажешь, решайте свои задачки. А им очень хочется тоже собирать чай...
      — Ты молодец, — засмеялся старый Чхония, — но ты ещё и хитренькая... Ладно, я подумаю, маленькая Нателла...
      Потом Нателле, как и взрослым, дали полгектара.
      Это была настоящая плантация. Чайные кусты-полушария тесно взбегали на склон. У кустов была густая зелёная шерсть.
      — Вот, дочка, ты теперь будешь вместо меня. Я раньше работала на этой плантации.
      В конце второй четверти после пятого урока Нателла каждый день прибегала сюда.
      Под старым, давно отцветшим кустом её ждала лопата. Нателла оставляла на траве портфель, брала лопату, копала междурядья — шаг за шагом, выше и выше...
      Эта работа, обязательная для всех чаеводов, называется так: зимняя перекопка. Б междурядья надо засыпать удобрения. Аккуратно засыпать, ровненько, чтобы каждый куст получил свою порцию. Вот тут и проверяется чаевод— его терпение, упорство души. Независимо от того, сколько чаеводу лет. Ведь даже самую простую работу можно выполнять по-разному. Можно этак легко, скоренько пройти участок, тебя же никто не проверяет, не смотрит, как ты там сыплешь фосфор. Это не контрольная работа по алгебре или арифметике: ошибся и вместо пятёрки получай в дневник, скажем, тройку. Правда, позже отметку тебе выставит урожай. Но это потом будет, через несколько месяцев, и если соберёшь мало чая, то всегда можно будет ска-
      зать: мало было дождей или солнышко недостаточно прогрело плантацию. У нерадивого работника всегда найдётся сто причин, чтобы оправдаться, свалить вину на кого угодно — на погоду, на плохую землю, на то, на сё...
      А она шла шаг за шагом, выше и выше, не зная усталости.
      Были ли у Нателлы такие минуты, когда на лопату смотреть не хочется, когда из-за мозолей на ладонях впору отбросить лопату в сторонку? Были такие минуты, это она позже сама мне сказала. Ну и что с того? Она знала: стоит лишь один раз дать себе поблажку, поддаться минутному желанию убежать домой, и ничего не получится. Плантация не простит. А главное — сама себе потом не простишь. Вовремя преодолеть свою слабость, не поддаться её тихому, убаюкивающему, колыбельному голоску — о, как это важно! Голос этот так приторно и мягко убеждает: брось, брось, брось... не убежит никуда работа... вон подружки скачут через верёвочку... междурядья перекопаешь потом, потом, потом...
      Искушение так велико!
      Но Нателла не слушает этого голоса. Шаг за шагом. Выше и выше.
      Это мамина плантация. Теперь эти чайные ряды, ровные, как строчки в тетради для чистописания, принадлежат ей, Нателле, девочке, которая хочет помочь колхозу. Взрослых рук не хватает, её маленькие руки должны помочь колхозу. И она никуда не убежит. Нет, нет, у неё есть терпение, Э-э-й, слышите горы, у неё есть терпение! Э-э-э-й, слышишь небо, она не белоручка! Э-э-э-й, слышишь солнце, она умеет держать слово!
      Однажды выяснилось, что фосфора завезли, много, а калия совсем нет. Кому нужна такая работа? Женщины с других плантаций усаживались на пригорке и терпеливо ждали, а Нателла не бежала, а летела в правление.
      — Дядя Чхония!
      — Я дядя Чхония.
      — Калия нет. Шофёр опять повёз мандарины на базар.
      — Ай, девочка, зачем зря говоришь. Будет калий. Эй, почему калий не везут на плантации?
      У дяди Чхония голос трубный, никакого телефона не требуется. И ещё дядя Чхония не любит дважды повторять
      свои слова. Привезут калий, будьте спокойны! Он весело смотрит ка маленькую Пателлу.
      — Теперь ты довольна?
      — Чайные кусты будут довольны, дядя Чхония,
      Позже она, как и все женщины, формовала чайные кусты, подстригала их «под горшок». Чтобы кусты не разрастались в вышину, чтобы были пышными, округлымл, чтобы было больше молодой, светло-зелёной поросли — флешей. Это стебелёк тоненький, словно спичка. На кончике— почка и три листочка. Вот эта почечка и перЬый, светло-зелёный, только что проклюнувшийся листик идут в самый лучший сорт чая «Букет Грузии». Из второго и третьего листика выходит «Экстра». Чем нежнее листья, тем ароматнее чай.
      Пришёл май. В школу — к девяти. А Нателла вставала в четыре утра. К первому уроку четыре или пять кошёлок соберёт. Ворвётся в класс растрёпанная, мокрая от утренней росы, с пальцами зелёными от чая, пахнущая чаем.
      Её как-то спозаранку встретил Чхония.
      — Девочка, экзамены скоро. Отдай кому-нибудь свою плантацию на время.
      — Дядя Чхония, зачем так говоришь? Я не маленькая, я никому не отдам кошёлку.
      Ей так интересно было жить. Ей так весело было жить, ей так трудно было жить, но в ней кипела горячая кровь предков, которые могли по двадцать часов трудиться на поле, а потом, придя домой, петь и плясать до утра. Ей хотелось быть взрослой, сильной, полезной людям. Ей нравилось, когда старики говорили: «О, эта маленькая Нателла».
      Ночью„ сделав последний урок, она засыпала за три шага до кровати, за десять секунд до того, как упасть на кровать.
      Давно это было, в 1948 году.
      Нателла вспоминает сейчас об этом вместе с мамой Мери Хусаиновной. Мама сказала:
      — Сильно мне дочка помогла. У меня ещё младшие были на руках. Трудно жили. Нателла собрала тогда чаю больше, чем я. У нас лучшие ударницы собирали за сезон шесть тонн. Дочка на семьсот пятьдесят килограммов больше собрала...
      Мери Хусаиновна положила перед собой руки. Кожа на руках ссохлась, тонкие морщинки — следы жизни — как круги времени на стволе дерева... И рядом на столе руки Нателлы — молодые, сильные, загорелые, в ладони её словно перелилась молодая, солнечная влага жизни...
      Нателла кивает мне.
      Мы шагаем на ту, первую её плантацию. Теперь тут работает Маро, сестра Нателлы. Нателла вбегает в зелёные ряды, на ходу сбрасывает лёгкую кофту, на ходу повязывает вокруг головы красную косынку, на ходу подхватывает пустую кошёлку и вот уже её тонкие длинные пальцы разбегаются по кусту.
      Нателла раскраснелась, косынка свалилась со лба на плечи, лёгким движением она поправляет кошёлку. И тут с гор прибегает ветерок, он обвивает вокруг шеи Нателлы косынку, как пионерский галстук. Как тогда. Как много лет назад, когда Нателла узнала, что ей, четырнадцатилетней девочке, присвоили звание Героя Социалистического Труда.
     
      День третий
      Про школу восемнадцати героев
     
      Нателла кончала школу в селе Бобоквати. Я приехал стода. Это высоко в горах. Здание из белого камня. И сады, сады.
      Меня встретил директор Анзор Качаладзе.
      Он показал рукой в сторону холма.
      — Видите плантацию? Когда Нателла Челебадзе была у нас председателем совета дружины, она предложила создать новую плантацию, подарить её колхозу. Теперь тут собирают «Букет Грузии». Можно такую девочку уважать? Вот почему дружина нашей школы носит имя Героя Социалистического Труда Нателлы Челебадзе.
      Анзор быстро жестикулирует руками. Такое впечатление, что он, как скульптор, ваяет руками из воздуха круглые шары чайных кустов, чаеуборочную машину, мальчишек и девчонок, рассыпавшихся по крутому изумрудному склону. Речь его стремительна.
      я спрашиваю:
      — Анзор, а верно, что вашу школу окончило ещё семнадцать Героев Труда?
      — Да, верно. Восемнадцать героев вышло из стен школы. Разве этим нельзя гордиться, а? Как мы их вырастили, спрашиваете? Не только мы их растили. Колхоз. Всё село. Работа их вырастила.
      И Анзор вновь сопровождает свои слова энергичной, выразительной жестикуляцией. Словно ему хочется скульптурно изобразить, как упорный труд растит школьника, делает его выше, сильнее, мужественнее.
      Он минутку молчит.
      Ему, наверно, надо воочию увидеть по отдельности каждого выпускника школы, каждого из восемнадцати героев. В глазах директора школы Анзора Качаладзе отражаются их улыбки, проказы, далёкие воспоминания, которые всегда близки учителю.
      — Всё начинается с той плантации, — говорит он, — которую мы подарили колхозу. Наши мальчики и девочки — герои, не герои — все одинаково учатся собирать здесь чай. Это первые шаги Джемал Кирчхели, Гугули Сир-манидзе, Хава Болуквадзе... Они больше других учеников собирают чай — по тонне, по полтонны. Вы с ними поговорите.
      Анзор весело взмахивает руками.
      И трое названных учеников появляются рядом со мной, как по волшебству, как будто скульптор-кудесник Анзор Качаладзе на глазах изваял их своими горячими жестами...
      Вот что мне сказали мальчики.
      Хава Болуквадзе. Мы переписываемся с болгарскими пионерами. Рассказываем, как выращиваем чай на своей плантации. Они спрашивают: кому вы хотите подражать в труде? Я отвечаю: Нателле Челебадзе.
      Гугули Сирманидзе. Когда палит солнце и в тени сорок градусов, хочется убежать с плантации. Ай, потерпит работа, думаешь. Но я вспоминаю: Нателла Челебадзе не убежала бы. И я не убегаю. Ничего.
      Джемал Кирчхели. Я не знаю, кем буду. Кто скажет? Кем буду, тем буду, какой разговор. Не в этом дело. Надо, чтобы тебя уважали. У нас, правда, училось восемнадцать Героев Труда. Даже не знаешь, кому подран{ать.
      у всех своё хорошее. Я буду всем понемножку подражать. Чтобы никого не обидеть,
      Анзор тоже слушает своих учеников.
      Очень внимательно, очень задумчиво слушает. Он молчит, и его беспокойные руки ваятеля молчат. Вдруг он ими взмахивает и гортанно, счастливо смеётся.
      — Вы понимаете, в чём смысл? Подражать хорошим людям, учиться у хороших людей и оставаться самим собой. В этом смысл! В этом мудрость!
      Я рад, что познакомился со школой, которую окончила Нателла, с директором Анзором Качаладзе. Я ещё лучше узнал свою героиню.
     
      День четвёртый
      Про фабрику — круглую отличницу
     
      Трудный день у директора чайной фабрики Нателлы Челебадзе. Сто вопросов. Сто забот. На плантации училась, сельскохозяйственный ийститут окончила, агрономом была, а всё равно нелегко. Очень даже! Она едет в колхоз.
      — Послушайте, друзья, зачем грубый чай на фабрику везёте? Принимать не стану, не уговаривайте...
      — Не стыди, Нателла, исправимся.
      Строга Нателла Челебадзе, директор фабрики. Но её можно понять. Она права. От грубого листа — толку с гулькин нос. Не ароматный, не душистый чай получается. А аромат чая на фабрике определяют специалисты. Отметки чаю ставят по десятибалльной системе. Настоящий экзамен. Чай-двоечник не попадёт в аккуратные пачечки, на которых изображены горы Кавказа.
      Специалисты-дегустаторы пробуют чай, причмокивают, лица задумчивые, насторожённые, будто к чему-то прислушиваются. К себе прислушиваются. Улыбаются: «О, «Букет Грузии»!» Подмигивают друг другу: «Хороша экстра, хороша!» Хмурятся: «Этот сорт тоже неплох, но можно и лучше». Мрачнеют: «Ай, не то. Некондиционный чай».
      Я тоже пью чай, хотя всех тонкостей дегустационного искусства не могу понять.
      Дегустаторы спрашивают:
      — Эта чашка чая понравилась?
      — Да, — говорю я, — наваристый чаёк.
      Дегустаторы снисходительно покачивают головами.
      Я догадываюсь: не сдал экзамена, невпопад ляпнул.
      — Это неважный чай, так себе, — говорят дегустаторы. — Отведай-ка вот эту чашечку.
      Прихлёбываю. О, конечно, эта чашечка куда ароматнее.
      Я с Нателлой иду по цеху. Как пахнет! Кажется, если принести сюда стакан кипятка, то он мигом заварится от одного аромата. Нателла берёт горстку чая из одного сита. Нюхает. Недовольна. Подзывает мастера. Выговаривает ему: плохо посушили. Мне нравится следить за Нателлой, слушать её, хотя большей частью она говорит по-грузински. Она порывистая, откровенная. И вообще в ней много девчоночьего осталось.
      Вечером Дато, Кетино, Нателла и я поехали в Батум-ский ботанический сад. Опоздали. Дато захотелось покататься на карусели, а это в парке пионеров. Мы — туда. В этот неурочный час в парке безлюдно. Лишь у каруселей дремала старушка-билетёрша. Дато, Кетино, Нателла уселись на лёгкие скамейки карусели, и Нателла громко крикнула: «Бабушка, трогай!» И они завертелись. Дато и Кетино громко смеялись. Нателла крикнула: «А вот я вас сейчас догоню» — и стала раскачивать свою скамейку. «Не догонишь, мама!» — «Догоню, моя скамейка сейчас превратится в ракету».
      Старушка-билетёрша сказала что-то по-грузински и повернулась ко мне:
      — Шалунья эта Нателла Челебадзе. Озорница, говорю...
      Я спрашиваю у старушки-билетёрши:
      — А откуда вы знаете, что это Нателла Челебадзе?
      — Кто её не знает в Аджарии? Вся Аджария знает На-теллу. Только не местный житель может задать такой вопрос.
      Волосы у Нателлы развеваются, скамейка её откидывается чуть в бок, поднимается... Кажется, Нателла и в самом деле взлетит сейчас в тёплое батумское небо, в котором уже зажигаются ранние звёзды...
     
      День пятый
      Про галстук Нателлы
     
      Это было 1 сентября.
      В этот день Нателла вместе с Дато проснулись раньше всех. Дато волновался, как бы не опоздать. Видно, у всех первоклассников на свете это в крови.
      — От зарьи? — крикнул мне в ухо Дато.
      Я отозвался привычным песенным паролем и оказался сразу же вовлечённым в круг утренних первосентябрьских забот семьи.
      Дато не отходил от зеркала. Ах, как хороша была на нём школьная форма! Он, наверно, уже сотый раз приглаживал расчёской свой чёрный, под линеечку, чубчик.
      Дато похвастался своим портфелем.
      — Мама купила, — перевела Кетино.
      Дато показал мне пенал, цветные карандаши, альбом, тетрадки, букварь.
      — Мама купила! — уже догадался я сам. И Дато очень обрадовался, что я без переводчицы понял его.
      Ну вот, осталось совсем немного до первого звонка. Кетино вынула из комода выцветший, до блеска отутюженный пионерский галстук и повязала его.
      Нателла чуть отступила от дочери и сказала мне:
      — Хорошо сохранился? Ведь я ещё в нём в школу бегала...
      А вечером домой к Нателле пришли многочисленные её родственники. Был тут и дядька Черномор. Он гордо восседал в кресле, курил длинную свою трубку, взгляд его переходил с одного племянника на другого.
      Потом он пристально взглянул на Нателлу.
      — Девочка, — так он назвал свою племянницу, — ты всё московскому гостю показала?
      Она засмеялась:
      — Что вы, дядя? Разве мои сорок пять лет можно уместить в пять дней? Я показала ему наши чайные плантации, наш чайный завод, нашу школу.
      — Очень хорошо, — сказал дядька Черномор. — Жизнь не умещается в пять дней, но пять дней — это жизнь. Час— это тоже жизнь, когда этот час ты живёшь не только для
      себя, а для людей. Наша семья Челебадзе — большая семья. Но это капля для нашей Аджарии.
      Дядька Черномор задумчиво, со вкусом раскуривал трубку. Сизый, ароматный дымок тянулся к потолку.
      — Но, как море состоит из капель, так наша республика состоит из таких семей, вот что важно. В одних семьях есть герои, в других — нет. Ну и что? Важно, чтобы люди любили свой труд, знали своё дело. Вот с таких лет, как мой маленький Дато. Правильно?
      — Да, правильно, — сказали племянники дядьки Черномора.
      Услышав своё имя, Дато что-то сказал Кетино. Она перевела мне:
      — Он сказал, что сегодня в школе узнал ещё одну песню.
      — Какую?
      И Дато без перевода, по-русски сказал:
      — Пусть всегда будет солнце...
     
     
      ПОЛЕ ЕГО ДЕТСТВА
     
      Я приехал в кишлак Михнат в самый разгар уборки хлопка.
      Почти тридцать лет назад шестикласснику местной школы Турсунали Матказимову было присвоено звание Героя Социалистического Труда. И мне хотелось встретиться с ним.
      Однако встретиться с Матказимовым оказалось не так-то просто.
      Он оказался неуловимым.
      Где Турсунали? Нет Турсунали.
      То он на совещании в райцентре — когда кончится, неизвестно.
      То в поле укатил — его газик стремителен, ищи ветра в поле.
      То на хлопкоочистительном заводе — трудно сказать, когда возвратится.
      То то, то сё! Занят! Занят! Занят!!!
      Уборка хлопка.
      У дня нет временных границ. Сутки — один сплошной, нескончаемый день. Едва стемнеет, а уже виднеется полоска рассвета. Сначала узкая, короткая, как выдержка в фотоаппарате, затем устойчивая, постепенно обесцвечивающая черноту неба.
      Уборка хлопка.
      В кишлаке редко кого встретишь. В поле люди.
      В редкие минуты, когда я успевал видеть Турсунали, он успокаивал меня:
      — Хоп, хоп! Вот освобожусь маленько.
      — М-да, не много же я успею.
      И тогда добрые люди мне сказали:
      — Не гневайся на Турсунали. Пойми его — агроном. Хлопок, хлопок... Сезон. Знаешь что? Поезжай к Атутай-че. Он раньше председателем колхоза был. Он всё про Турсунали знает. А ехать недалеко, километров тридцать.
      Хоп, хоп! (Я уже заговорил, как Турсунали.) Еду! Что остаётся делать?
      Восьмидесятилетний Атутайча провёл меня двориком, затянутым виноградными лозами, и в тенистой комнате усадил на цветной коврик — дастархан.
      Он был в ватном халате, в чалме и напоминал постаревшего, ушедшего на пенсию Ходжу Насреддина.
      Я вытащил из кармана блокнотик, но Атутайча приложил правую руку к сердцу и подал мне пиалу с зелёным чаем. Я тоже приложил руку к сердцу и принял пиалу.
      Хорош зелёный чай. Атутайча пил его неторопливо, блаженно, углубившись в себя. Когда в знойный день пьёшь таджикский зелёный чай, выбрось все мысли из головы.
      И я выбросил все мысли из головы, кроме одной — побольше узнать у старика о моём герое.
      Когда мы выпили по три пиалы, я снял деловито колпачок со своей шариковой ручки, но тут на огромном блюде внесли высокую, как вершина Кара-Дага, гору плова. Что оставалось делать? Я опять приложил руку к сердцу. Я взял пальцами плов и вложил его в рот. Конечно, у меня получалось это не так изящно и искусно, как у Атутайчи. Но я очень старался.
      Атутайча был нетороплив и загадочен, как и положено многознающему мудрецу.
      Всем своим видом он показывал, что не надо спешить.
      Наконец после плова, маставы, самбусы, каймака, тандыр-кебаба и прочих восточных кушаний я доложил Ату-тайче о цели своего визита. Я сказал:
      — Атутайча, объясните мне, пожалуйста, как маленький мальчик, шестиклассник, сумел стать Героем. Это трудно. А ведь в Указе Президиума Верховного Совета СССР так и записано: за исключительные заслуги...
      Атутайча внимательно меня выслушал, как глава государства, принимающий верительные грамоты посла дружественной страны. Он пожевал зелёного табаку, проткнул мне громадный, изогнутый, как ладья, вырез дыни и улыбнулся — так хитро мог улыбаться только Ходжа Насред-дин.
      — Маленький мальчик, говоришь? Если посмотреть на человека в подзорную трубу, то увидишь какого человека? Большого человека! Если посмотреть на него в перевёрнутую подзорную трубу, то увидишь маленького человека. Это что, будут разные люди? Нет, это будет один человек. Потому что (Атутайча восторженно поднял палец!) маленький человек может быть большим человеком. А в большом человеке может жить мальчишка, который всегда смеётся. Ты меня понял?
      Так старый Атутайча начал рассказывать про Турсу-нали.
      Он как будто приставил к моему глазу перевёрнутую подзорную трубу, и я увидел в далёком далеке невысокого круглоголового мальчишку в тюбетейке и запылённых сандалиях...
      И оттуда, из детства, я слышу голос Турсунали, его любимое присловье:
      — Хоп, хоп, хоп...
      Четырнадцать лет жизни
      В четыре года он умел замешивать тесто и забрасывать лепёшки на внутренние стенки раскалённого, как домна, тандыра. Тесто должно быть крутое, оно туго, неохотно рукам поддаётся. Только сильные руки могут намять тесту бока. Откуда у него была такая сила в руках — в четыре года? Дед у него был настоящий батыр — от деда взял силу.
      в шесть лет он научился погонять быков на пахоте. Он вырастал перед быками крепкий, как пенёк. Во взгляде строгость: не надейтесь, быки! Меня, хоть я и мал ростом, провести не удастся. Хоп, хоп, трогай! Хоп, хоп!
      В семь лет он сам посадил в саду несколько деревьев граната и хурмы. Он аккуратно прикопал ямки, покрасил тонкие стволы извёсткой. Как живым приказал:
      — Хоп, хоп, растите!
      Его всегда наголо подстригали, а потому с первого класса он получил прозвище — «Арбуз». Он весело откликался на кличку:
      — Пусть арбуз, лишь бы сахарный.
      Внуки батыра — тоже батыры. Настоящий батыр ни-1согда по пустякам не распускает руки. Он добр, снисходителен, это только подчёркивает его силу.
      Он дружил с Михриниссо Умирзаковой — рядом жили, теперь за одной партой. Один учебник — на двоих, один пенал вмещал ручку Турсунали и Михриниссо.
      Далеко-далеко шла война. Их отцы были на фронте.
      Турсунали часто врывался в класс с листком фронтового письма.
      — Послушайте, папка пишет: они Днепр перешли. Это такая широкая река, в пять раз шире Пянджа.
      Позже он сообщал: — Висла, Висла — они эту речку форсировали!
      Так он изучал географию ещё до того, как этот предмет появился в расписании.
      Ему было двенадцать лет, когда кончилась война. Людей не хватало, и в страдную осеннюю пору ребята всем классом шли на хлопковое поле.
      Каждому выдавали по фартуку с внушительным карманом — туда складывают белые комки. В фартуках с
      этими карманами мальчишки и девчонки были похолси на кенгурят. Ничего, «кенгурята» знали дело.
      — Кто соберёт шестнадцать килограммов хлопка, — сказали им, — получит пять тетрадок.
      Тетрадок не хватало, что поделаешь. Каждая тетрадочка на учёте.
      К концу сезона на столе Турсунали выросла целая горка тетрадей — на весь год хватит. А Михриниссо собрала на три тетрадки. Турсунали с ней честно поделился богатством.
      — Бери, бери, что с тобой поделаешь.
      — Я не могу так работать, как ты, — сказала Михриниссо. — Как ты так быстро бегаешь?
      Турсунали засмеялся:
      — Я одно быстрое слово знаю. Оно толкает меня, как мотор.
      — Какое?
      — Хоп, хоп, хоп.
      — Ты всегда смеёшься. Я тоже говорила себе «хоп», я не могу так быстро.
      — Я научу, — пообещал мальчик. — Подожди немного. Я знаю, что надо делать. Пока секрет.
      Вообще он с девочкой всегда делился секретами, а сейчас не хотел: рано. Может быть, ничего ещё не получится из его затеи.
      Сделай — потом скажи, учат старики, не делай язык болтуном.
      Тяга у него, что ли, такая к полю?
      Во всякую свободную минуту он бежит на перемычку канала, где работает старый мираб Сатвалды. Сатвалды ио-даёт воду в арыки, он, может быть, после председателя колхоза самый важный человек в кишлаке.
      Вода, вода... Что драгоценнее её?
      Вода, вода... Она спешит на поле, чтобы напоить хлопок — белое золото. Значит, сама вода — тоже золото, текучее, прозрачное, студёное до ломоты в зубах.
      Сам Сатвалды похож на рыбака: у него вечно мокрая рубаха и в бороде светлые речные капли.
      — Горсть воды — килограмм хлопка, — говорит Сатвалды.
      Турсунали помогал мирабу крутить на перемычке штур-
      валы, регулирующие уровень воды в канале, мчался с кетменём вдоль продольного арыка — шак-арыка и поперечного ук-арыка. Проверить, как поступают ручейки в междурядья.
      Вода множеством рукавов разбегается по полю, ищет приготовленные ложбинки — весело, раздольно, щедро, живая вода со снежных вершин Кара-Дага. И вершины Кара-Дага в хорошую погоду ясно виднеются вдали. Они как будто соединяют небо с землёй, берут у неба его влагу, прохладу и пригоршнями раздают эту влагу белой хлопковой семле. Огромное, бескрайнее белое облако покоится на земле.
      Турсунали выбрасывает над головой руки со сжатыми ладонями.
      — Эй, дедушка Сатвалды! Идёт вода, бежит вода, скачет вода!
      Кажется, В1ираб первый сказал о нём: кайсар, что значит — упорный.
      Он — кайсар, это верно замечено.
      Что задумает — добьётся.
      Язык не должен быть болтуном.
      Руки не могут быть бездеятельными.
      Голова не имеет права быть пустой, как горшок.
      Думать надо, взрослым помогать. Не затем, чтобы взрослые сказали тебе спасибо. Затем, чтобы ты сам взрослым сказал спасибо: они верят тебе, они не видят в тебе хвастунишку, который наболтает бог знает чего, а потом— в сторонку. Он кайсар!
      Турсунали выбрали вожатым звена, девчоночьего звена, так получилось: Мукарам Юлдашева, Рано Тургунбаева и, конечно, верный друг Михриниссо.
      Отряд в классе маленький — пятнадцать человек, и ввено маленькое. Четыре пары рук — вот что такое звено. Восемь свободных рук — вот что такое звено. «Плохо, когда руки нечем занять», — говорит старый мираб, дедушка Сатвалды.
      На сборе звена Турсунали так сказал:
      — Я думаю, мы сможем крепко помочь колхозу. Надо взять три гектара земли и сав1им вырастить хлопок.
      — А сумеем? — спросила тихая и скров1ная Рано, самая маленькая девочка в классе. Девочка самая малень-
      кая, голосок комариный, но Турсунали знает: ни неё можно положиться.
      — Сумеем, — сказала верный друг Михриниссо. — Три гектара — разве это так много?
      Турсунали сказал:
      — Это много, Михриниссо. Но брать меньше — какая это помощь? Скажут: маленькое звено взяло маленький участок. Хвастунишки! Так могут сказать. Верно?
      — Верно, — сказала Рано.
      — Да, — сказала Мукарам. — Могут сказать: хвастунишки.
      Они проводили свой первый сбор на берегу арыка. Светило солнце, журчала вода. Славный был денёк. Турсунали радовался, что девочки с ним согласились. После этого они отправились в огород Рано: помочь девочке собрать морковь. Если хочешь, чтобы звено было дружное — помогай друг другу, в одних словах мало проку,..
      Вскоре и сам председатель колхоза Атутайча убедился: кайсар, этот круглоголовый мальчик Турсунали. Его Арбузом в классе зовут? Ой, смешные какие кишлачные ребята!
      Да, об участке. Разумеется, Атутайче не жалко трёх гектаров. Какой разговор — никакого разговора. Мало трёх — берите десять гектаров. Руки, руки нужны колхозу. Хлопок, хлопок нужен стране. Он, Атутайча, уважает ребят. Турсунали уважает. И Михриниссо уважает. И Рано уважает. И Мукарам тоже уважает. Они знают с детства, что такое труд. Знают хлопок. Не белоручками выросли, слава богу.
      Но всё-таки это пионерское звено, а не колхозное. Атутайча не хочет сказать — поймите его правильно, — что это забава. Ничего подобного он и в мыслях не держит, боже упаси. Но если у ребят ничего не получится, с кого будут спрашивать за землю? С него, с председателя колхоза, будут спрашивать. Вызовут в райцентр, спросят:
      — Ты зачем землёй разбрасываешься? Нашёл кому землю доверить — они же дети. Почему об этом не подумал?
      Так могут спросить.
      А он будет стоять перед начальством и краснеть.
      Поэтому Атутайча мудро решил: он выделит участок детям. Но только не на поливной плантации, а там, где
      заросли тутовника. Там земля выбита ишаками. Немножко выбита земля ишаками. Ну и что? Звено — восемь свободных рук, говорит Сатвалды. Вот и приведите землю в порядок, докажите своё упорство. А на поливной плантации пусть всё-таки взрослые колхозники потрудятся, вернее будет. Не обижайтесь, дети, он, Атутайча, не может иначе: нельзя рисковать участками на поливной плантации.
      Ох и хитрый Атутайча! Детей не обидел, сам себя не обидел. В случае неудачи его не вызовут в райцентр и ему не надо будет краснеть, как провинившемуся мальчишке.
      — Согласны? — спросил Атутайча у звена.
      — Согласны, — «сазало звено. — Берём участок возле зарослей тутовника.
      — Будем поливать и удобрять, азота дадут, сколько надо, — сказал своим девочкам, своему звену Турсунали Матказимов, круглоголовый мальчишка по прозванию «Арбуз».
      — Будем поливать и удобрять, — повторяет верный друг Михриниссо. Она всегда согласна с Турсунали. Он напрасно не скажет.
      В ту послевоенную пору на весь колхоз приходился один единственный трактор с керосиновым двигателем. Трактор-чихалка! Его, наверно, уже сто раз чинили, он пыхтел, как самовар, коптил, как керосинка.
      Но и на этот трактор ребята не могли рассчитывать.
      — Никак не могу, — говорил Атутайча. — Если бы этот единственный трактор можно было разделить на две половинки, одну бы половинку дал. Но трактор нельзя разделить, как число. Он не делится.
      Что скажешь в ответ? Прав Атутайча. Он не хитрил.
      Зато им выделили для пахоты двух здоровенных быков. Это были старые, ленивые, умудрённые жизнью быки, которые знали одно: чем больше лежишь на боку — тем приятнее. Сдвинуть такого быка с места трудно, как гору. Такой бык, прикрыв глаза, жуёт свою жвачку и всем своим видом говорит: «Отстаньте вы от меня, не мешайте мне жить, не мешайте вкушать вкусную, замечательную жвачку. Навязались на мою бедную бычью голову...»
      Каждый шаг быки делали, как одолжение.
      Но Турсунали с быками умел обращаться.
      Он знал их повадки. Нет на свете такого ленивого быка, которого бы не смог перехитрить Турсунали. «Хоп, хоп, хоп», — он перехитрит быков.
      Однажды ранним утром, часа за три до первого урока, Турсунали пригнал быков на участок. На вполне безопасном расстоянии от них, впереди, с охапкой рисовой соломы шагали Мукарам, Рано и Михриниссо. Быки стояли как вкопанные. Им не хотелось открывать глаз. Но рисовая солома так ароматна! Они открыли глаза. Потянулись мордами к охапкам. Зачем дразнить, как будто говорили быки, дайте нам эти охапки, мы такие старые, нам так хочется отведать рисовой соломы.
      Девочки помогли Турсунали, своему звеньевому, поднять тяжёлое деревянное ярмо-бутрык. Поднатужившись, вчетвером нацепили его на бычью шею.
      Быки миролюбиво помахивали хвостами — от девочек вкусно пахло рисовой соломой, с ними не было резона ссориться.
      К ярму мальчик прикрепил омач, плуг с острым клыком вместо лемеха. Чтобы клык не тупился, на него, как коронку на зуб, надевают чугунную рубашку. И Турсунали тоже надел на клык чугунную рубашку.
      Михриниссо просто любовалась им. Настоящий мужчина! Всё умеет, всё знает. Знает, как правильно, без ошибок написать трудное русское слово «хлоп-ко-вод-с-тво». Знает, как запрячь быка в омач. И рука у него, когда сгибает локоть, твёрдая. Бот какой у них звеньевой! В других кишлаках разве есть такие звеньевые? Она гордится Турсунали. Им дали в классе сочинение писать на тему «Мой друг». Михриниссо написала: «Мой друг Матказимов — самый хороший друг. Потому что он умеет правильно написать русское слово «хлопководство» и научит правильно писать всех, кто его попросит. Он помогает ещё мирабу пускать на плантацию воду и крутит штурвал на перемычке, как капитан. Он будет настоящим хлопкоробом».
      Вот так написала девочка об Турсунали.
      Теперь они работают на участке, выбитом ишаками, и хотят тут вырастить хлопок, белое золото.
      Турсунали берёт в руки поводья, девочки семенят впереди быков с охапками рисовой соломы.
      Что остаётся быкам? Они шагают за соломой.
      Клык омача вонзается в сухую землю, рассекает её.
      Первая борозда — вот она!
      Когда быки, наконец, разохотились, вошли в силу, желание работы разлилось по их жилам, Турсуналн великодушно сказал:
      — Вот что, девочки. Идите пока домой, помогите родителям по хозяйству. Я один управлюсь...
      — Да, Рано и Мукарам, — говорит верный друг Мих-риниссо, — вы идите домой, мы сами управимся.
      Но никто не уходил.
      Трудные наступили дни. От уроков их никто не освобождал. А надо было разбрасывать из вёдер удобрения, пробивать кетменями бороздки, ведущие от арыков, потому что без воды никакой хлопок всё равно не вырастет, хоть в лепёшку разбейся. Одноклассники помогали звену, но больше всех доставалось Турсунали. Он спал в сутки не больше пяти часов. А мама? Мама волновалась, мама шумела, мама просто из себя выходила. Но что она могла сделать, раз ей достался такой сын — кайсар.
      Однажды мама тайком от сына пришла к председателю колхоза Атутайче.
      — Атутайча, это разве правильно, что мальчик взял на себя такой труд? Он маленьких^.
      Что ответить? Атутайча пожал плечав1и, засвтеялся.
      — Да, дорогая, я тебя понимаю. Но твой сын — редкий сын. Зто маленький батыр. А разве батыры не сами выбирают себе дорогу?
      — Ты шутишь, Атутайча. Он — мальчишка.
      — Можно подумать, — сказал Атутайча, — что батыры рождаются сразу и они не бывают мальчишками.
      Женщина возвращалась домой, думала над словами председателя колхоза. Видно, Атутайча прав, не сладить ей с Турсунали, не отговорить его от этой затеи.
      И ещё переживал за ребят мираб Сатвалды. Уж он-то не жалел воду для пионерской плантации! Сам прибегал сюда на зорьке: «Поглядим, не осталось ли невзначай где неорошенного уголочка?»
      Этот мальчишка так помогал ему раньше! Теперь старику хотелось помочь мальчишке.
      Вдруг метеостанция в апреле сообщила: ожидаются заморозки. Диковина, да и только. Ведь это субтропики!
      Дедушка Сатвалды сказал, что надо разводить костры, в них спасение.
      — Девочки, — сказал звеньевой, — спать некогда. Идут заморозки.
      — А кто собирается спать? — спросила Михриниссо.
      И Рано с Мукарам тоже спросили:
      — А кто собирается спать, раз идут заморозки?
      В горах выпал снег. Даже издалека было видно, как они укрылись белой шубой, воздух по вечерам студил лица.
      Звену выделили несколько возов соломы. Разбросали её вокруг поля, подожгли. Тяжёлый дым курился в междурядьях. Их четверо, костров больше двадцати. Носились, как угорелые, казалось, от них самих идёт дым. Ну и ночка выдалась... В минуту отдыха они присели около плуга, попили зелёного чая, поели лепёшек. Чай тоже пропах дымом, но он казался от этого ещё вкуснее.
      В кишлаке в эту ночь мало кто спал, разве глубокие старики и малые дети. Все жители кишлака спасали колхозное хлопковое поле.
      Звёзды в небе ярко светили. Ясная была ночь, прохладная. Горячие костры прогоняли стужу...
      Летом и осенью они прочесали свою плантацию раз пять. Самые крохотные белые комочки выбирали из коробочек, белой паутинки не оставили. Хлопкоуборочных машин тогда и в помине не было, но каждый из них умел выбрать коробочку за секунду.
      Они собрали по восемьдесят девять центнеров с гектара, с каждого из трёх гектаров. В два раза больше, чем другие. Это был рекордный для колхоза результат.
      — Послушай, Турсунали, — сказал в ту осень мальчику Атутайча, — ты настоящий уста.
      Уста — это мастер. И это высокая похвала. Лучшие уста становятся Героями.
      ...и ещё один день
      Почти тридцать лет прошло с той поры. Турсунали стал главным агрономом колхоза. Его поле теперь в тысячи раз больше, чем то, первое поле его детства. И забот у него в сто раз больше. Никуда
      не денешься: ты — главный. Главному всегда труднее...
      Спозаранку он уезжает из дому. Десятки километров белой солончаковой пыли вздымает ежедневно его лёгкий «козлик» — ГАЗ-69.
      Пыль позади машины держится густо и устойчиво, как след реактивного самолёта. И если стоять на колхозной пожарной вышке, легко узнаешь, где был главный агроном, в какую сторону поехал.
      Кружит, кружит по полям, по станам, по своему необъятному хлопковому государству. Его везде ждут.
      Нужный совет кто даст? Главный агроном.
      Кто скажет, как обработать тот или иной участок? Главный агроном.
      На полчасика только заскочит домой пообедать, подзаправиться шурпой, пахнущей перцем и бараниной. Проглотит стакан катыка — простокваши, оботрёт лепёшкой вместо салфетки рот и опять к своему «козлику». Виноватыми глазами глядит на меня.
      — Хоп, хоп, освобожусь маленько, поговорим...
      Нет, я знаю, он не скоро освободится.
      Хлопок, хлопок... Тонкие его пряди ленточками вплетены в косички кишлачных девочек — мода- сезона. Хлопковые сосульки, серые от пыли, повисли на телеграфных проводах. Скрещённые стебельки с ватными соцветиями — в кабинах автомашин. И кажется, вершины Кара-Дага, подступающие к кишлаку, тоже нацепили на себя белые хлопковые шапки.
      Турсунали по-мальчишески скор на ноги, круглоголов, не очень разговорчив. Кажется, он остался таким же, как в детстве, только на нём взрослый костюм, а сандалии и тюбетейка такие же запылённые. От солнца лицо его совсем чёрное, но весёлые глаза ещё чернее, блестят, спрашивают собеседника: если ты насчёт хлопка — будем говорить, если нет — обожди, друг, обожди, есть дела поважнее.
      По дороге на дальний полевой стан «козлик» зачихал.
      — Ты пока чини, догонишь нас,— сказал шофёру Турсунали.
      И мы пошли пешком.
      Рядом молниеносно пронеслась тень пролетевшего над нами одномоторного самолёта АН-2.
      — Опрыскивать хлопок. Хорошо, — сказал Турсунали.
      Потом промчался грузовик — на него, как белая барашковая папаха, нахлобучена хлопковая гора.
      — Сданать повёз. Очень хорошо,— пояснил Турсунали.
      Затем нас перегнал всадник на лошади.
      - Завмаг поехал собирать хлопок. Очень хорошо.
      И наконец, с нами поравнялся наездник на ишаке. Он тоже куда-то спешил.
      — Это наш бухгалтер,— сказал Турсунали.
      Всё это движение напоминало ту арифметическую задачку, по которой нужно определить скорость самолёта, машины, лошади, ишака: кто когда прибудет на конечный пункт.
      По этой задачке мы должны были прибыть на полевой стан последними. Но тут нас догнал «козлик».
      — Хоп, хоп,— сказал Турсунали,— четыре колеса лучше, чем две ноги. Он туже повязал на чёрном халате зелёный поясок-чарси, прибил к подстриженному затылку четырёхугольную тюбетейку, и мы стали носиться по станам.
      Турсунали быстро и озабоченно шагает по обочине поля.
      Ев1у, хлопкоробу с самых детских лет, в поле видно то, что человеку несведущему сроду не заметить. Понимаете, поле для него — это не однообразная плантация, по которой прошлась мягкая белая метель. Красиво хлопковое поле, спору нет. Художник найдёт в нём мельчайшие оттенки пастели. Ирригатор увидит, как поле напоено влагой. Механизатор точно определит, куда в первую очередь пустить хлопкоуборочные комбайны. Семеновод, не задумываясь, скажет, какими семенами взошло поле.
      У каждого свой взгляд, свои знания, как свой предмет у учителя истории, географии, литературы.
      Агроном — это одновременно художник, механизатор, ирригатор, семеновод. Ему всё поле подвластно — его скрытые тайны, особенности, краски.
      И я в этом сам убедился, наблюдая за Турсунали.
      Вот он срывает хлопковую коробочку — курак. Он её нежно берёт на ладонь, разглядывает, прищурившись. Слегка мнёт. Коробочка закрыта. Она сейчас похожа на цветок нераспустившейся лилии. И на других кустах коробочки не успели распуститься. Для меня — коробочка как коробочка.
      — Плохо, плохо, — едва шепчет Турсунали.
      Его шёпот обращён только к хлопковой коробочке, это он с ней наедине беседует.
      Потом он двумя руками трёт стебель хлопкового куста, как Аладдин потирал свою волшебную лампу, чтобы исполнилось его желание.
      Дорогое время уходит, нельзя ждать. Турсунали, впрочем, и не собирается ждать. Его желание, желание всемогущего агронома, исполнится. Он пустит на плантацию специальные куракоуборочные машины — они соберут аккуратные коробочки и сами тонкими своими металлическими пальчиками легко и волшебно извлекут из них ватные комочки.
      Турсунали улыбается, как будто кого-то перехитрил.
      А на другом участке земля оказалась чуточку суше, чем полагается. Это Турсунали особым прибором определил — влагомером.
      Агроном закидывает голову. Он и на небо смотрит так же испытующе и внимательно, как на плантацию. Его губы что-то шепчут, может быть, мальчишеское и девчоночье озорное колдовство: «Дождик, дождик, брызни!» Я не слышу. Это мне так кажется. Он изучает небо, как географическую карту.
      Как быть? Дождя ждать? Э, нет! Так можно и урожай прозевать. Не вый-дет. Не вый-дет...
      И Турсунали распоряжается: подать сюда из канала побольше воды. Такое растение — хлопок. Ему ежеминутно пить, пить, пить, пить надо.
      Каналы и арыки, вся оросительная система колхоза в полном распоряжении агронома. Он знает, какой арык пустить на «передовую», а какой держать в запасе. Сейчас в окружении мирабов Турсунали похож на настоящего командира. В его руках карта колхозных полей и ирригационной сети — сети всех водных артерий.
      — Поднять выше вот этот шлюз, — он указывает пальцем. — Здесь воду немного задержим.
      Молодой Сатвалды — сын того, старого, мираба — кивает головой.
      — Ладно, ладно.
      А мы мчимся на «козлике» дальше.
      И пыль, как след реактивного самолёта, тянется за нами.
      Мы мчимся дальше, ругаемся с нерасторопными приёмщиками хлопка («чаю, чаю много пьёте!»), отдаём новые распоряжения мирабам, советуемся с бригадирами («сколько людей не хватает, чем помочь?»), встречаемся на одном пункте с Михриниссо, весёлой, расторопной женщиной, с верным другом Михриниссо, которая так и не изменила хлопковому полю...
      — Как живёте, Михриниссо? — спрашиваю я.
      — Хорошо живёт, — говорит Турсунали. — За хлопок получила орден. Скоро внуки будут. Скоро бабушкой будет.
      Михриниссо что-то говорит по-таджикски. Турсунали переводит, улыбается:
      — Обижается на «бабушку». Отвечает, что пионерки никогда бабушками не бывают. Говорит, что у неё сильные руки, как у девушки.
      Я жму Михриниссо её сильную руку.
      И мы опять советуемся с бригадирами, отдаём новые распоряжения.
      Вы, конечно, понимаете, что я распоряжений никаких не давал, но колхозники смотрят на меня с уважением, потому что каждый раз Турсунали обращается ко мне.
      — Они жалуются, что на хлопкоочистительном заводе подолгу стоят автомобили. Очередь! Я виноват? Скажу об этом в райкоме, хоп, хоп. Но я не завод. Я только агроном.
      И Турсунали весело мне подмигивает.
      И колхозники тоже весело мне подмигивают.
      Смеются. А какой-то шутник замечает, что если бы агроном был ещё и заводом, то пользы бы от него было в два раза больше. Больше всего шутке радуется сам Турсунали: он, как мальчишка, хохочет, ударяя себя по бокам и тряся головой, отчего тюбетейка сваливается.
      Он устал. Морщинки отчётливо проступают на лице.
      Турсунали проводит ладонью по лицу, протирает платком глаза. Он стёр усталость, он опять улыбается.
      После полудня, к обеду, заненастило. Турсунали с опаской поглядел на облака. Ой, града бы не было. А то ненароком хлопчатник побьёт.
      Я вижу, как неспокойно на душе главного агронома. Будет град? Не будет? Это надо точно знать. Он опять потирает бережно хлопковый куст — как Аладдин волшебную лампу.
      — Хоп, хоп! — произносит Турсунали, и сейчас сбудется его очередное желание.
      А желание это такое: мы едем в Регарский противогра-довый отряд.
      Тут, в отряде, на горе стоят специальные пушки, нацеленные в небо. Зенитная батарея, охраняющая хлопковые плантации.
      Появится в небе грозовое облако, несущее в себе градины, пушки расстреляют его снарядами, начинёнными особыми кристаллами. Тогда на поле выпадает самый безобидный, серенький дождик.
      Турсунали разговаривает с зенитчиками.
      — На нас надеются, как на богов, — говорит мне инженер-оператор Юрий Жуков. Он стоит горделиво, уверенно — властитель погоды, которого слушаются не только противоградовые пушки, но и само небо.
      Турсунали подходит к локатору и глядит на экран кругового обзора. Если облако даже за двести километров отсюда, локатор всё равно перенесёт изображение на экран. И далёкое, витающее в небесах, опасное облако можно будет рассмотреть вблизи, как на ладошке. Так грозное облако становится ручным.
      Сейчас экран ничего тревожного не сообщает. Облака с градом поблизости нет.
      Турсунали доволен. Он жмёт руку инженеру Жукову, будто тот и в самом деле бог и предотвратил опасность.
      Я думаю о том, как много разных людей самых различных специальностей берегут хлопок. Как много изменилось с тех пор, когда Турсунали со своим звеном обрабатывал свою пионерскую плантацию.
      Если надо, град разобьём. Если надо, дождик организуем.
      Вот так!
      — Соберём хлопок, хорошая погода нам поможет, — радуется Турсунали.
      И вот уже солнце быстро, как на салазках, скатывается со снежной вершины Кара-Дага. Сразу темнеет. В долине зажигаются фары хлопкоуборочных машин. Урчат, беспрерывно урчат машины-работяги.
      Вы думаете, для Турсунали день кончен? Как бы не так!
      Мы возвращаемся домой.
      — Бери лопату, — предлагает мне Турсунали.
      Мы выкапываем в его саду деревца граната, груш, ветвистые чубуки винограда.
      И снова «козлик» мчит нас на окраину кишлака. Сейчас там поселились люди гор, памирцы, пожелавшие жить в долине. Им надо помочь устроиться.
      Пусть и у них будет свой виноград!
      Пусть и у них в саду растут гранаты, груши, хурма.
      Турсунали дарит памирцам фруктовые деревья из собственного сада. Надо с людьми делиться, чем можешь. Они ответят добром. Что деньги? Глупости. Будет сбор фруктов — на той пригласи — на праздник! Будем виноград кушать, отправлять в рот горстями зёрна граната.
      Поздно вечером Турсунали зайдёт в спальню, где спят пятеро его детей. Вот под синим байковым одеялом — четырнадцатилетний Махамадсидик. Под стёганым красным — первоклассник Рукийя. Третьеклассник Умарали спит в одних трусиках. Пятилетний Усман и годовалый Махомадали накрылись овчиной. Из-под овчины торчат пятки Усмана. Турсунали качает головой: «Ай, грязнуля, опять ноги забыл помыть...»
      Он улыбается, потягивается, развязывает тонкий поя-сок-чарси на халате. День окончен.
      И уже рассвет тихонько подкрадывается в кишлак.
      И будет новый день!
      Такой же хлопотливый, бесконечный, вмещающий в себя целую жизнь.
      И мне вспомнились слова, которые говорил старый, мудрый, всезнающий Атутайча:
      — Много лет назад Турсунали вырастил свой первый хлопок на детском поле. Но он не догадывается, что это поле вырастило его самого. Оно дало ему силу, подарило уважение людей.
      Это самый богатый урожай, который может принести поле нашего детства...
     
     
      НАЕЗДНИК ИЗ КАБАРДЫ
      Маленькая повесть о Барасби и его коне Костике

     
      Эту маленькую повесть о Барасби Хамгокове я начну со старой фотографии. Вот она передо мной. В середине Семён Михайлович Будённый, справа герой гражданской войны Кара Караев, слева — счастливый мальчишка в черкеске, с кинжалом на поясе, в барашковой папахе, на груди газыри. Это Барасби Хамгоков. Он улыбается. Он горд. И я его понимаю: сфотографироваться с легендарным маршалом — как не загордиться!
      Когда-то «трое юных бойцов из буденновскнх войск на разведку в поля поскакали...». И они не вернулись. И мы не знаем их имён. Нам рассказала о них песня. А я думаю о том, что одним из них мог бы быть Барасби, родись он на шестнадцать лет раньше. Потому что и о нём сложена песня — звонкие слова её помнят ровесники Барасби:
      Посылай в мишени пули. На скаку лозу руби. Будут звать тебя в ауле Пионером Барасби.
      И вот он — рядом с самим Будённым. Ему тринадцать лет. На его груди ещё нет ордена «Знак Почёта». Эту награду Барасби получит через несколько дней — Михаил Иванович Калинин прикрепит орден к черкеске. Он пожмёт руку молодому джигиту, пожелает ему лёгкого коня и быстрого ветра.
      Снимок будет напечатан во всех газетах, и новое имя— гортанное и протяжное, как горное эхо, — Барасби — узнает страна.
      Через несколько лет он станет разведчиком другой войны. Он наденет шинель и уйдёт на фронт защищать Родину от фашистов. Но в те, теперь такие далёкие дни, в ответ весёлому пареньку с фотографии улыбнутся миллионы мальчишек и девчонок, а многие по его примеру придут на конезаводы, на фермы, в кошары, чтобы выращивать скакунов для Красной Армии, телят и овец для колхозов.
      И ещё мне хочется сказать, что знакомству с ним порадуется Гуля Королёва — я хорошо помню страницы из моей любимой книжки «Четвёртая высота».
      — Так ты Барасби, — обрадовалась Гуля, вспомнив, что она читала о нём в «Пионерской правде», — Барасби Хамгоков.
      Во все глаза смотрела она на этого стройного, худощавого, остроглазого пионера, которого никак не ожидала встретить.
      — Я тоже люблю лошадей, — сказала она. — И верхом ездить умею».
      Сколько лет прошло с тех пор? Целая жизнь...
      Я пошёл тогда в первый класс, и мы смотрели фильм
      «Наездник из Кабарды». Помню мчащихся коней по предгорным долинам, мальчишек, вбитых ветром в кожаные сёдла.
      И мальчишки посылали пули в мишени.
      И мальчишки рубили лозу на скаку.
      Старый, довоенный фильм. Но кони всё мчатся и мчатся по белому экрану. И я слышу цокот копыт по весенней земле...
      Я приехал в Нальчик в один из тёплых дней, когда на улицах города отцветали каштаны. Деревья были обсыпаны точно молодым снегом. Сладковатый дух бродил по городу.
      Со мной рядом шагал Барасби, невысокий, почерневший от горного солнца, поседевший — словно лёгкий пух закрался в его волосы...
      Он сказал:
      — Послушай, зови меня просто Барасби. Не люблю, когда по имени-отчеству.
      — Ладно, Барасби, пусть будет по-твоему, — ответил я.
      — Отчество возьму себе, когда буду совсем стариком,— рассмеялся Барасби, — прицеплю его к своему имени, как уздечку к коню. Будут говорить: «О, старый-престарый джигит!» Так?
      В его голосе звучат мальчишеские нотки, он непоседлив, вездесущ, его здесь все знают: мальчишки, «старые-престарые» джигиты, уже прицепившие к своему имени отчество.
      Пройдёшь немного, кто-то к нему с объятиями бросается. Восторженная кавказская встреча.
      — Как жив-здоров, Барасби?
      — А-а-а, старина, приветГ Рад видеть! Рассказывай про чогемскую родню.
      Рассказ про чогемскую родню долог, подробен, красочен, как узоры восточного ковра.
      — Алим жив?
      — Жив, жив. Сто десять лет, что ему сделается...
      — Керим?
      — Крепок, как кабардинский конь. Сто шесть лет. Привет тебе шлёт.
      — Беру привет, целую, возвращаю обратно.
      Мальчишки издали:
      — Здравствуй, Барасби!
      Он узнаёт, смеётся:
      — А, ваш отряд хочет видеть жеребят?!
      В мою сторону:
      — Выступал я у них недавно, просят на конезавод повести.
      В сторону мальчишек:
      — Поведу, поведу, скоро поведу...
      Мы выходим на центральную площадь Нальчика.
      Постовой милиционер приветственно машет Барасби жезлом, и темнолицые шофёры-кабардинцы, как по команде, поворачивают к нему головы. Барасби становится центром внимания, словно уличный светофор. Он поднимает сомкнутые ладони, разжимает их, как будто выпуская из рук целую сотню приветов — каждому по привету, каждому по улыбке, каждому горячую любовь сердца...
      Совсем недавно на всех центральных магистралях города остановилось движение. По улице Ленина шествовало на конях пятьдесят всадников, все они были в черкесках, гордые, отрешённые от земной суеты — это был праздничный коннопробег по всей Кабардино-Балкарской республике. Командиром конного пробега был Барасби Хамгоков.
      Он восседал на коне крепко и недвижно, ощущая торжественность минуты. Конь его царственно ставил копыта на асфальт, красуясь, гордясь опытным седоком. Город принимал парад лучших, знаменитых джигитов республики.
      Сейчас Барасби Хамгоков — журналист.
      — Журналист — это летучая профессия, — говорит он. — Быстрая, как бег на коне. Сегодня надо быть здесь, завтра там, потом опять трое суток не спать. Помочь обиженному. Написать о герое. Рассказать о подвиге.
      Сколько у него дел! Где только не надо побывать на неделе: на заводе, в совхозе, в школе. Но каждую выкроенную минуту он отдаёт конному спорту, наездникам, лошадям. Тут уж ничего не поделаешь — это не преходящее увлечение, это его вторая жизнь, которой никогда не суждено состариться. Ведь Барасби один из руководителей республиканской федерации конного спорта.
      Как и Б детстве, его беспокоит судьба кабардинской лошади, редкой, удивительной вьючно-верховой породы, которой одинаково подвластен быстрый бег, лёгкий шаг по горным тропинкам и мускулистая работа коня-тяжеловеса.
      Чудесная порода: лошадь его далёких предков, его детства, его сына, который мечтает стать наездником.
      В один из вечеров я рассматривал семейный альбом Хамгокова. Короткие мгновения, схваченные фотоаппаратом, — как шифр времени...
      Уже позади детство.
      Мы видим Барасби осенью сорок первого года.
      Он спешит из Нальчика в Ростов-на-Дону. (Барасби сказал мне: украдкой от мамы уезжал, не хотел видеть её слёз, всё равно потом узнает...)
      Хамгокову семнадцать лет. Его не берут на фронт, а он не хочет оставаться в ауле, ждать.
      И вот потихоньку он уезжает из дома, в руке чемоданчик из фанеры, в нагрудном кармашке фотография, на которой он снят с Будённым — это пропуск на войну, на передовую, в конную разведку. Барасби узнал, что маршал в Ростове, снимок напомнит Семёну Михайловичу о кабардинском джигите.
      Будённый принимает Барасби.
      Фотография ему не нужна — он и так помнит мальчика.
      — Ты мало изменился, — говорит маршал. — Совсем не вырос, только возмужал.
      — Джигит разве должен быть каланчой? Он пригнётся к гриве — никакая пуля не возьмёт.
      Он отстаивает свой рост, своё право быть солдатом, разведчиком этой войны.
      Маршал улыбнётся устало. Он согласится с находчивым пареньком.
      Барасби определят в конный корпус.
      Ему скажут: «Выбирай коня».
      Он выберет, конечно же, кабардинскую лошадь, гнедую, которую отличит от всех других—лошадь с полной грудью,
      глубокой подпругой, с высокой, хорошо отбитой холкой. Лошадь его предков, его детских лет.
      Барасби будет драться с фашистами под Джанкоем в Крыму. Гитлеровцы узнают, как молодой кавалерист владеет саблей.
      Летит эскадрон по выжженной земле.
      — Ур-р-а-а!
      Рядом с командиром Барасби.
      Кони перескакивают через окопы.
      Замолкают фашистские огневые точки. Словно ветер, рождаемый летящим эскадроном, сметает врагов.
      Живые, тёплые, не боящиеся огня кони рушат вражеские линии.
      Но на войне убивают не только солдат, но и коней.
      Убивают коня и под Барасби. Это была лихая атака, но что может эскадрон против танков, миномётов, тяжёлых орудий?
      Барасби просится в разведчики.
      В полку увидят: джигит — вот кто может быть лучшим разведчиком, вот кто незримо умеет пробраться в расположение неприятеля, бесшумно, словно на скаку, взять «языка».
      Однажды он первым ворвётся в немецкий дзот, больше десяти фашистов уложит наповал. Автоматом Барасби владеет не хуже, чем саблей.
      Когда генерал вручал ему боевой орден, он вспомнил:
      — Барасби... Наездник из Кабарды?
      — Из Кабарды, — кратко ответил боец.
      Вот мы видим Барасби участником Парада Победы в 1945 году на Красной площади. Он шагает по брусчатке в составе родной 129-й Орловской дивизии, с которой прошёл войну. Барасби чуточку хромает — в одном из боёв ему перебило ногу.
      Ему двадцать один год. Скоро он вернётся домой, в аул. к маме.
      Родная Кабарда! Как он истосковался по ней!
      Профессиональным наездником Барасби, правда, не станет (нога, нога!), но разве на свете мало других профессий и занятий? Главное — он в это твёрдо верит — чувствовать себя в жизни уверенно, как в седле.
      Бот на фотографии мы видим Барасби вместе с сыном Серёжкой, семиклассником. (Барасби сказал: «В меня парень, лошадник. Будет джигитом — во!»)
      Так семейный фотоальбом переносит нас в день сегодняшний. А сегодня как журналисту и руководителю конноспортивной федерации Барасби надо ехать в Урванский район. Там построена детская школа конного спорта. Нынче ребятишки сдают первые экзамены верховой езды. Разве там обойдёшься без Хамгокова? И разве сам Барасби обойдётся без этого? Кто-нибудь, может, обойдётся, но только не Барасби. Ему там надо быть обязательно, посмотреть, какие наездники подрастают, что умеют, как на лошадях держатся. Это искусство — сидеть на лошади. Не кулём сидеть, а так, будто под тобой воздушная подушка, будто под тобой не конь, а облако. Истинного наездника не по словам узнаешь, а по осанке, повадке, умению держать поводья так, что конь понимает движение мизинца. По уздечке коню передаётся настроение всадника; уздечка, как телеграфный провод, передаст коню слово, которое хочет сказать человек в седле.
      На уроки верховой езды Хамгокова пригласил секретарь Урванского райкома партии Мусаби Ахметов, друг детства, тоже джигит.
      Вот они встретились, два верных товарища.
      — Э, Мусаби, ты ещё больше загорел. Где тебя носит?
      — В горах был, на пастбищах.
      — Всё мотаешься... Покоя не знаешь.
      — Какой покой, Барасби? В шесть встаёшь, ложишься за полночь.
      Мы едем в «газике» на окраину села.
      Барасби и Мусаби вспоминают друзей детства.
      — Как там Хашбикир наш? — спрашивает Мусаби.
      — Книжки пишет. Джигит от литературы, — смеётся Хамгоков. — Ходит в магазины, следит, как раскупаются его повести.
      — Читал его последнюю книжку. Хорошая книжка. Володю Бекулова встречаешь?
      — Да... С лошадьми родился, с лошадьми умрёт. Круглые сутки на ипподроме. И сын Арсен тоже жокей.
      — Это хорошо, — говорит Мусаби Ахметов, — больше всё же нам нужно наездников. Как бы автомобили совсем не вытеснили наших скакунов. Очень я тревожусь.
      — я тоже тревожусь. В Урванском районе, слава богу, хватает джигитов.
      — Стараемся. Молодые руки должны знать уздечку.
      — Должны, должны.
      Я слушаю разговор давних друзей. Они бесконечно о лошадях могут говорить, потому что настоящий наездник, как мне потом скажет Барасби, это особый вид кентавра: конь и человек в нём неразделимы. И тут ничего не поде лаешь, так повелось исстари.
      Мы подъезжаем к конноспортивной школе.
      По кругу просторного поля, высоко поднимая ноги, неторопливо шагают лошади. На них в жокейских курточках мальчики и девочки. Вечерняя прогулка скакунов.
      Ребята не смущаются, они даже немножко важничают, потому что среди зрителей едва ли не вся местная школа. В центре круга — тренер. Он придирчиво поглядывает на своих питомцев.
      — Люба, повод подбери. На рысь переходи. Бери шире, Аслан. Вот так!
      У Ахметова глаза светлеют — доволен. Он тут всех знает, поясняет:
      — Впереди на Экстракте Аслан Каров. Пятнадцать лет. Толк будет.
      — Ха-ара-ашо сидит мальчуган, — радуется Барасби.
      — За ним на Гданьске Алик Тохов. А вон на Огоньке Люба Ефимова. Любому парню не уступит.
      — Ай красавица Люба Ефимова, — прищёлкивает языком Барасби.
      — Бот наша самая молодая наездница Люда Новикова, — показывает Ахметов. — Девочке, учтите, двенадцать лет. Уже галоп освоила. Бедовая. Упадёт, отряхнётся: «А ну, мальчики, подсадите».
      — Ай, молодец, — восторгается Барасби.
      Правда, это красиво смотрится. Как по цирковой арене кружат наездники. Лошади отливают тёмной рыжиной — гнедые, а можно за вороных принять. Люда Новикова на караковом жеребце: сам он коричневый, а ноги покрыты шерстью светло-золотистого оттенка.
      — Нравятся кабардинские лошади? — спрашивает у меня Барасби.
      — Нравятся!
      Барасби очень рад. Будто я похвалил его самого.
      И Ахметов рад. И тренер рад.
      — А кому могут не понравиться наши кабардинские лошади?! — восклицает Барасби. — Покажите мне такого человека!..
      Мне становится смешно. Думаю, что такого человека не найдётся.
      Барасби нетерпеливо трёт ладони. Его понимают. Его ведут в конюшню. Он выбирает рослого скакуна, снимает со стены сбрую. Утыкается носом в шею коня. Жест непроизвольный, какой-то очень мальчишеский. Барасби седлает скакуна привычно, сноровисто, так, чтобы между подпругой и обхватом груди палец нельзя было просунуть...
      Барасби пружинисто опирался ногами в стремена, легко держал пальцами поводья, и лошадь, чувствуя профессионального всадника, слегка подбрасывала чёлку, покусывала удила, готовая рвануться вперёд, как из катапульты— стремительно, игриво.
      И Барасби, пришпорив чуточку, пустил коня в вольный, неудержимый бег — он только чуть осел в седле, как пилот при взлёте, и я подумал о том, что судьба навсегда наградила Барасби Хамгокова щедрым и нечастым своим даром — лёгким конём и быстрым ветром...
      Его первога коня звали Костик.
      Он сам ему придумал такое красивое имя, хотя в младенчестве Костик напоминал скорее гадкого утёнка. Старый конюх Кербач, глядя на жеребёнка, уныло покачал головой :
      — Не будет доброго коня. Один такой родился в табуне. Сырой.
      Кербач как будто оправдывался. Он сидел верхом на тучной, ленивой кобылице и смотрел на жеребёнка. Кобылица старого Кербача тоже жалостливо косила глаза на малыша, лежащего на траве, качнула головой. Многоопытная мать, она соглашалась со старым Кербачом.
      Неказистый был жеребёнок, верно. Тонкошеий, с рахитичными ножками, он с трудом поднимался: копытца дро-
      жали от напряжения. Он беспомощно, устав, оседал и заваливался на бок, вытягивая шею на подстилке. «Я понимаю, что я сырой, говорили его глаза, оставьте меня в покое...»
      Костик целыми днями лежал, забракованный табунщиками.
      — Аллах наказал жеребёнка, — сказал Кербач.
      — Да, да, аллах, — повторяли табунщики. Им, лошадникам, было жаль жеребёнка, но что они могли сделать?
      В последние годы заметно поредели табуны кабардин ских лошадей. Меньше их стало. Учёные об этом в газетах писали — пастбищ поуменьшилось, овцы вытесняли коней... Сетовали старики, горевали:
      — Уходит кабардинская лошадь.
      Грустно это было слушать.
      В кабардинской лошади течёт боевая кровь коней, на которых в эти края приходили полки Александра Македонского, кровь арабских скакунов — паломники, отправляясь на поклонение в Мекку, привозили с Ближнего Востока этих тонконогих, горделивых скакунов.
      И вот теперь редели табуны кабардинок...
      Дома Барасби спросил у мамы:
      — Нана, скажи: за что аллах наказывает коня?
      — Какой аллах, сын? Меньше слушай стариков. Нет никого сильнее человека. Человек всё может, стоит ему только захотеть.
      Они собрались тогда вчетвером — Барасби, Володя Бе-кулов, Хашбикир и Мусаби.
      — Надо помочь табуну, — сказал Барасби. — Много коней на выбраковку идёт.
      — Много, — поддержал товарища Мусаби Ахметов.
      — Если жеребёнок упал, его аллах не поддержит, — говорил Барасби. — А человек поддержит.
      — Правильно говоришь, Барасби,— заметил Хашбикир.
      И Володя Беку лов тоже сказал:
      — Правильно!
      — Может быть, нам стоит пойти в конюшню и взяться за жеребят? — сказал Барасби. — Надо табуну помочь.
      Они сидели возле плетня, ветви яблонь склонялись над ними. Ветер с реки налетел, спелые тёплые яблоки падали на землю, мальчишки ловили их на лету. Они грызли яб-
      локи, рассуждали о кабардинской лошади. У лошади такие понятливые глаза, такие твёрдые копыта — в старину кабардинцы никогда не ковали лошадей... А у какой лошади такая холка и грудь — боевой, работящий конь, конь что надо! Галоп лёгкий, рысь свободная, шаг просторный. Надо выручать кабардинского коня, увеличивать его поголовье, а разве они, мальчишки, не могут помочь табуну? Могут. Надо только захотеть, как следует взяться за работу. Они не боятся работы. Они с самим аллахом поспорят, придумали себе в утешение старики аллаха. Нечего кивать всякий раз на аллаха, когда беда или неудача. Человек всё может!
      И вот однажды Барасби забежал в конюшню, открыл дверцу денника, и они остались вдвоём — Барасби и жеребёнок, забившийся в уголок. Костик целыми днями лежал на подстилке, забракованный табунщиками и конюхом Кербачом. Костику хотелось в табун, на прогулочную площадку молодняка, в лошадиный детский сад, где резвились его братья и сёстры, неутомимые, опьянённые зелёным лугом, запахами мушмулы, которые ветер приносил с гор. Глаза у Костика всепонимающие, просящие ласки. И как обидно слушать жестокие слова: «На выбраковку пошёл».
      — Ну что, мой хороший, что, мой маленький, — сказал Барасби.
      Он всю жизнь так обращается к лошадям, такая у него манера.
      Жеребёнок не поднял головы, только глаза скосил в сторону мальчика.
      Он, наверно, удивился, что не услышал привычного слова «выбраковка».
      Барасби погладил его. Шерсть была влажная, мягкая, как ребячий пух на голове. Жеребёнок навострил ухо, перламутровое с внутренней стороны, перламутровое, как морская раковина.
      — Ну, что, мой маленький, плохо тебе, да?
      Костик (он не знал ещё, что он Костик) ответил глазом: «Плохо».
      Барасби подтолкнул под бока маленькой лошади свежую солому, погладил пальцами гриву, ворсистую щёточку, и сунул к губам жеребёнка кусок сахара. Костик не
      взял сахар, он ещё не знал, что это такое, но теперь уже два глаза следили за мальчиком. Два его глаза говорили:
      «Мне не надо этого белого камешка...»
      «Он сладкий, возьми», — безмолвно просил Барасби.
      «Нет, нет, я хочу молока», — говорили глаза жеребёнка.
      «Скоро ты попьёшь тёплого конского молока», — говорил Барасби.
      «Я знаю, спасибо тебе», — отвечал глазами жеребёнок.
      На Костика пришли поглядеть Мусаби, Хашбикир, Володя.
      — Боюсь, не поднимется, — сказал Мусаби, — помрёт.
      — Да, — согласился Хашбикир, — ветеринар говорил, я сам слышал.
      Барасби рассердился:
      — И я слышал, как Кербач говорил, что из ста коней аллах выбирает одного коня и насылает на него хворь. Ну и что? Костик не хочет слышать таких слов.
      Володя, Мусаби и Хашбикир выбрали себе крепких здоровых жеребят. Помогать стаду надо, но зачем же возиться с выбракованным жеребёнком? Не какой-нибудь аллах там, сам ветеринар сказал.
      — Ветеринар разве не может ошибиться? — спросил Барасби.
      Друзья молчали. Какой упрямый этот Барасби! Ему всё нипочём. Хочет сказать, что лучше ветеринара понимает в лошадях...
      Володя, Мусаби, Хашбикир ещё повертелись немного и пошли в денники к своим подшефным жеребятам.
      А Барасби сидел рядом с Костиком и молчал.
      Ему просто жаль было жеребёнка. Он был уверен, что жеребёнок понимает всё, что о нём говорят, и Барасби сердился, что не уберёг Костика от жестокого мальчишечьего приговора.
      Не следовало бы им говорить этих слов.
      Не им бы говорить...
      Хорошо, что они выбрали себе жеребят, послушались его. Хорошо, что ухаживают за здоровыми жеребятами. Он, Барасби, рад. Потому что он уверен: джигит должен растить себе лошадь с малолетства. Тогда лошадь станет ручной, поймёт своего наездника по одному движению руки,
      по взгляду, по настроению. Конь по своей природе вольное животное, в его жилах кипит кровь диких скакунов, храпящих от узды. В нём неосознанно живёт яростный нрав бегущего, неостановимого табуна, от топота которого дрожит земля и трава прилегает от ветра.
      Они, мальчишки, помогут родному кабардинскому табуну. Потому что настоящему джигиту, независимо от того, сколько ему лет, и во сне снятся кони: кони, жующие траву, и с губ у них свисают густые зелёные слюни, горьковатый вкусный сок земли; кони, резво бегущие на водопой, к каменистой горной речке Кенже; кони медленно входят в воду по колено, а дальше остерегаются, потому что вода ледяная, шумная и пахнет она не мятлицей, не пырейным сеном, а форелью — форель иногда узкими серебряными стрелками проскакивает между копыт; кони, застывшие на стартовой линии ипподрома в ожидании, когда можно будет сорваться с места — не побежать, нет! — воспарить над переполненными трибунами.
      Вот какие кони снятся джигиту.
      А Барасби видел во сне больного жеребёнка.
      Он видел просящие ласки глаза Костика.
      Если ты настоящий джигит, твоё сердце открыто беде и горю, и в нём шевелится жалость ко всему, что нуждается в твоей помощи, в твоём участии.
      Но ещё настоящий джигит думает не только о своём коне — он заботится о целом табуне, о табуне, который принадлежит его аулу, его народу, его горной республике...
      В шесть утра вскакивает Барасби с постели и несётся на конюшню. Он знает: Костик ждёт его. Скрипнет решётчатая дверца денника, и в проёме возникнет фигура мальчика. Костик ждёт прикосновения ладони мальчика к шее, сладких от рафинада пальцев, таких успокаивающих, уже привычных слов: «Ну что, мой хороший, ну что, мой маленький».
      Какая сила поднимает жеребёнка навстречу мальчику? Какой ветеринар ответит на это?
      Почему жеребёнок вскидывает голову и тихонько ржёт, с хрипотцой, щемяще, радостно — какой ветеринар ответит на это?
      Ветеринар дал Барасби разных снадобий. Но лекарство — что? Разве только лекарство поднимает коня?
      Барасби отпаивал Костика парным молоком, кормил его только что срезанной травой, мокрой от росы. Подстилка у Костика всегда свежая, она не пахнет навозом, лошадиным потом.
      Пырейная трава — хорошо! Но Костик любит морковку — ешь, мой хороший, морковь!
      И к сахару привык Костик.
      Он берёт мокрыми, тёплыми губами с ладони Барасби сладкие камешки...
      Старый Кербач поначалу серчал: пустое дело затеял мальчик. Перехитрить аллаха захотел. Но вскоре с интересом начал присматриваться к деннику Костика. Гляди-ка, крепче, увереннее становится жеребёнок. Будто Барасби напоил его живой водой. Самый чистый денник — у Костика. Родниковая вода в корытце — у Костика. Самая отборная кучка овса, перебранная, как пшено, — у Костика.
      Нет, что ни говори, а упрямый этот Барасби.
      Взял выбракованного жеребёнка, не послушал никого— наперекор пошёл старым табунщикам. Наперекор ему, Кер-бачу, пошёл! Какая в нём уверенность! Пионер он, говорят. Хорошо! Но он, Кербач, разных пионеров видел. Пионеры разные есть. Ленивые есть, спят на ходу, бутерброды жуют на переменках, а этот на большой перемене — куда? В конюшню. Любит Костик бутерброды с вареньем из мушмулы, да какой конь не любит сладкое, нет такого коня...
      Нет, что ни говори, а упрямый этот Барасби.
      Кербач разбрасывает перед конюшней сено. Оно сухое, но слежалось в стогу. Прелью отдаёт. Если сено хорошо разбросать по земле тонким слоем, хрупким, шелестящим слоем — солнце отдаст сену своё тепло, ветер — свою горную свежесть, река — запах снега. Такое сено вкуснее. Его лошади любят. Он, старый конюх, это знает. Он многое знает про кабардинских лошадей, про сено, про концентраты.
      Кербач разбрасывает сено по земле. Он думает про себя о том, что и про кабардинских джигитов тоже всё знает: кто на что способен. Только про этого Барасби он, наверное, не всё знает.
      — Какого коня ты хочешь вырастить? — спросил однажды Кербач у Барасби. — Он будет бегать?
      Ну-ка, что он скажет?
      По ответу тоже можно судить о джигите. Заносчивый? Гордец? Умник, каких не было на свете?
      — Он будет бегать быстрее зайца, ну?
      Сейчас Барасби что-то скажет, и Кербач от души посмеётся. Всё же надо проучить этого упрямца.
      Барасби потоптался на месте, смахнул рукой пыль со своих сафьяновых чигилей.
      Б таких чигилях, отметил конюх, только на праздник ходят. Барасби в своих нарядных сапожках ходит в конюшню — как на праздник!
      Кербачу понравилось, что Барасби не стал хвастать. Барасби ничего не сказал. Правильно, зачем попусту слова тратить...
      Старики в ауле так говорят: кабардинская лошадь в горах — лань, на равнине быстра, как заяц, силой медведю не уступит, а вынослива, как бык. Вот что такое кабардинская лошадь. Такой хотел видеть Барасби своего Костика.
      Конюх Кербач знал отца Барасби — коневода Бека Хамгокова. Это был кенженский коневод. Кабардинцы знают, что такое Кенже. Здесь коням дают крылья птиц. Да, Бек Хамгоков был настоящим коневодом, похоже, и сын его будет таким же. Если так, он, Кербач, больше не станет подсмеиваться над мальчиком. Пусть подрастают такие джигиты.
      Светлы весенние ночи в Кенже.
      Будто белая шапка Эльбруса бросает свой отсвет по всем окрестностям.
      И тогда глаза сами открываются — спать не хочется.
      — Ты куда собрался? — спрашивает мама.
      — Нана, я на полчаса в конюшню.
      — Что ты там потерял? Дай лошадям спать спокойно. Кербач подумает, что ты конокрад, стрельнет в тебя.
      — Не стрельнет, нана. Я только на Костика посмотрю, как ему спится.
      — Барасби...
      Его уже нет. Вдоль речки он бежит на окраину аула — на конюшню.
      Может быть, Костик продрог... Тогда Барасби укроет его сухим сеном, которому днём солнце отдало своё тепло.
      Выхаживать Костика Барасби помогал его верный товарищ Мусаби Ахметов.
      Денник Паргера — за ним Мусаби ухаживал — рядом через перегородку. Паргер — жеребёнок резвый, голосистый. Кусается понарошку, играючи. Он просовывает морду сквозь доски к Костику, зовёт его потолкаться лбами, покусаться немножко: соседи ведь, чего ж не дружить... Энергии у Паргера на целый жеребячий табунок: он то покорно ходит вдоль стен, потом скачет из угла в угол. Не пускает денник, мешает деревянная клетка.
      Но Костик сторонится своего беспокойного соседа — слаб, а толкаться лбами вовсе неохота.
      Барасби радовался, что Мусаби поверил в Костика.
      — Кажется, ветеринар ошибся, — сказал однажды Мусаби. — Будет жить, будет бегать.
      — А аллах? — спросил Барасби.
      — И аллах ошибся, — засмеялся Мусаби.
      Костик махнул хвостом. Понимал: о нём разговор.
      Жеребёнок и вправду сил набирался, будто мальчик
      поил его не ключевой, а целебной живой водой.
      Бывало, Барасби задержится утром, прискочит в конюшню, а уж Костик на новенькой мягкой травяной перинке нежится: Мусаби постарался. А вот в денник входят Хашбикир и Володя. Карманы сластями набиты. Костик грыз рафинад с превеликим удовольствием — раскусил, что это такое. Хвостом пушистым помахивает, мордой тянется к ладоням.
      Но больше всего Костик, конечно, радуется Барасби.
      И однажды мальчик ещё издали услышал некрепкое ржанье своего любимца. Жеребёнок учуял своего хозяина. И Барасби тоже сразу узнал Костика, даже непонятно, как выделил голос его в шумной, длинной конюшне, полной мерных, шуршащих звуков.
      Костик стоял у дверцы денника на своих четырёх ногах, он помахивал хвостом, его тёмная чёлка была похожа на мальчишечий чубчик. Чубчик тонкий, мягкий, нежный — верный признак породистой лошади. У непородистых лошадей чёлка густая, грубоватая. Всякий наездник знает.
      Слаб был ещё Костик, чуть подрагивали его острые колени, но он не лежал. Он, стоя, как на посту, поджидал своего хозяина. Вскинув голову, он ржал. Сосед Паргер, заворожённый этим звуком, тоже принял боевую позу. Он брыкнул задними ногами, откинул сено к стене, обрадовался. Он удивлялся, Паргер. Смотри-ка, этот хилый, не принимающий его игру жеребёнок преобразился на глазах. В его ещё слабом, но уже победном ржанье слышался голос атаки, близкого боя, голос предводителя табуна. Лошади отлично понимают друг друга, они узнают верховода. Голос лошади может выражать покорность, усталость от жизни, протест против кнута, вольный зов свободы, преддверие того мига, когда первой из первых переступаешь черту финиша. Вот что услышал Паргер в голосе Костика, обрадованного приходом хозяина.
      Барасби взял щётку и начал осторожно проводить ею по бокам жеребёнка. Костику понравилось. Он ткнулся мордой в плечо мальчика. Бока Костика становились глянцевитыми, и в этом по-детски угловатом жеребёнке, вставшем на ноги, Барасби увидел своего единственного коня, о котором мечтал.
      Барасби помыл тёплой водой копыта жеребёнка.
      Костик ногой притопнул. Он словно впервые ощутил, что у него есть твёрдые копыта, и теперь как бы примерял их — так люди примеряют новую обувь. Жеребёнку понравилось, что у него такие крепкие копыта, — он опять заржал. «У меня твёрдые копыта, — ржал Костик, — я хочу их испробовать в беге, мне тесно в этой деревянной клетке...»
      И вот наступило утро, когда Костик вместе с Паргером скакал на речку. Паргер торопился, он оборачивался к соседу, приглашал в игру-перегонки, но Костик ведь только учился бегать.
      Костик не торопился. Барасби, который бежал рядом, не погонял его. Пусть скорость бега сама войдёт в мускулы жеребёнка, пусть он сам узнает, на что способен, — помаленьку, постепенно узнает, как быстрее и быстрее земля может ускользать назад и как пьянит ветер скорости, когда хочется сначала догнать этот ветер, потом перегнать, рассекая грудью пространство. И этому пространству нет конца и края — оно манит, затягивает... Только
      ритмичный цокот копыт дробит его на метры, секунды, мгновения.
      Кербач издали следил за жеребятами.
      Он посмеивался. Подумать только, какая сила подняла выбракованного жеребёнка? Молоко? Лекарство? Росистая трава? Разве скажешь...
      Да он ничего и не стал говорить.
      Когда мальчики привели жеребят с водопоя, старый конюх протянул руку Барасби:
      — Здравствуй, мы не виделись сегодня с тобой.
      Кербач не такой человек, чтобы первому подавать руку
      кому попало. Он себя слишком уважает. Но он первым подал руку мальчику. Он сказал:
      — Барасби, когда начнёшь пускать коня в заездку?
      Заездка — это обучение коня. Это значит, дать ему знание вожжей, уздечки на корде — тренировочной площадке.
      — В тренинг надо пускать жеребёнка,—сказал Кербач.
      — Да, Кербач, — сказал Барасби, — скоро я пущу Костика в тренинг.
      Он уже сам подумывал об этом и славную уздечку припас.
      Пройдёт год, второй, Костик подрастёт, и Барасби выведет его на скачки, которые проводятся в ауле с давних пор. Кенже разделено речкой надвое. Наездники левобережья соревнуются с наездниками правой стороны аула. Беговые дорожки разделяются горным потоком, проходят вдоль потока. В этот день в ауле праздник. В домах варят жамыко — кушанье из сметаны, муки и сыра. Повсюду слышны звуки джами и шишкапшин — кабардинских дудок и скрипок.
      Хороший праздник. Весёлый праздник. И об этом поют шишкапшины и джами. Все хотят знать, чей конь самый быстрый, кто из наездников самый ловкий, умелый, напористый. Кенженцы горячие болельщики, они волнуются, шумят, спорят, как при перетягивании каната. Они так шумят, что не слышно грохота горного потока, а он в эту пору таяния снегов особенно бурлив, многоводен.
      в один из заездов правобережье выставило самого лёгкого своего джигита — Мусаби Ахметова на Паргере. Левый берег Кенже дал ему в соперники Барасби Хамгокова на Костике.
      Такие состязания для Барасби были не в новинку, впервые он сел на лошадь в семь лет. Но одно дело гонять на лошади просто так, для собственного удовольствия, другое — участвовать в заезде, прилюдно показать, на что ты способен — рохля, выскочка или истинный, гордый сын знаменитого коневода Бека Хамгокова.
      — Бы слышали, говорят, этот мальчишка поставил на ноги мёртвого коня...
      — Мёртвый конь живым не станет, этот мальчишка много берёт на себя...
      — Да, верно, но он этого коня на скачку вывел, как вам это нравится...
      — На левом берегу с ума сошли...
      Так говорили, посмеивались, удивлялись правобережные кенженцы, ироничные, насмешливые, ехидные.
      Да, Барасби впервые сел на лошадь в семь лет. Но сегодня он хотел показать всему аулу, особенно этим насмешливым правобережным кенженцам, что не бывает негожих лошадей. Есть только такие коневоды, которые больше себя любят, чем скакуна. Как знать, может, и Костик так думал: Барасби уверен, что в беге мысли и чувства коня и всадника воедино сливаются. Иначе это не конь, а ишак.
      Костик легко шёл, он не нуждался в шенкелях. Если конь вышел на финишную прямую, его не следует упрекать, что он ленится, отлынивает. Если это, конечно, конь (а не ишак).
      Рядом шумел, разбивался о камни поток, напрасно он хотел поспеть за Костиком и Паргером. Барасби не слышал речку, ветер обложил уши, мальчик спружинивал тяжесть тела на стременах. Костик ровно, без рывков, набирал скорость, он невесомо касался земли, опережая дробный стук копыт — так самолёт оставляет позади себя звуковой барьер.
      Они попеременно шли, Костик и Паргер.
      То один вперёд вырывался на голову, то другой.
      Правобережные кенженцы покачивали головами:
      — Кто наврал, что это мёртвый конь?..
      — Он сырым родился, на ногах не стоял, Кербач утверждает...
      — Приснилось Кербачу...
      — Це, це, це, обманывает Кербач, глаза ему отказали...
      Так говорили во время зтого заезда правобережные кен-
      женцы, а левобережные помалкивали, волновались за мальчика, за его коня. Э-э-й, правобережные, как вам нравится этот Барасби?
      К финишу Костик и Паргер пришли одинаково. Правда, находились злоязычные болельщики, которые утверждали, что Паргер на голову опередил Костика, но к ним не стали прислушиваться. Мало ли что кому может привидеться... Костик"не уступил.
      В ту пору Барасби и его друзья выращивали уже новых стригунков, но со своими первыми конями они не расставались. На Костике Барасби учился непростым приёмам вольтижировки, мальчик просто чудеса выделывал. А Костик — тот был просто смельчак. Он нисколько не пугался огненного круга, он сквозь него пулей проскакивал. Он только азартно ставил уши, подбирался перед пылающим кольцом. Рыжеватая на солнце грива напоминала трепещущий язык пламени.
      Барасби научился на полном скаку перепоясывать телом туловище коня, змейкой переползал через его поджарый живот и незаметно для глаз плотно вливался в седло.
      О нём и его друге Мусаби скоро вся Кабарда узнала.
      Это было так.
      Молодых кенженских джигитов пригласили в цирк города Нальчика, где выступала группа наездников из Северной Осетии под руководством Мухтарби Коченова. Мальчикам предложили принять участие в джигитовке, в состязаниях под названием «борьба за лошадь».
      Они не сразу согласились. Весь аул решал: принять предложение или нет? Кенженцы народ гордый, самолюбивый. Мальчики — лёгкие наездники — это хорошо. Про коней не будем говорить — кенженские лошади, одним словом. Но ведь с кем придётся состязаться? С самим Мухтарби. Это же акробат-наездник. Судили, рядили, прикидывали, боялись опозориться. Всё-таки в ауле было принято такое решение: пусть мальчики выступают. Уступят лошадь коченовцам — всегда можно будет сказать: мальчики же,
      юнцы. Вы что, хотели, чтобы они победили самого Мухтар-би? Такого не бывает. А вот то, что не побоялись выступить — честь им и хвала.
      Такое осторожное решение приняли хитрые кенженцы.
      Барасби и Мусаби отправились на своих лошадях в Нальчик.
      Сейчас может показаться странным то, что ребятам предложили участвовать в такой борьбе. По арене скачут два всадника. Один из них должен притянуть к себе другого. Всадник, которого захватили, хочешь не хочешь, обязан по правилам игры выпростать ноги из стремян и пересесть на лошадь победителя. Тут не сила решает, а расторопность, зоркость глаза.
      Расторопности, зоркости мальчикам было не занимать.
      Цирк полон.
      Люди волнуются.
      Гремит марш.
      На арене Барасби и Мухтарби.-
      Несколько кругов джигиты присматриваются друг к другу.
      Примериваются и лошади. Они то сближаются, то размыкаются. Костик, очевидно, понял, чего от него хочет Барасби. Верный, умный Костик... Кто бы узнал в нём теперь того слабенького жеребёнка? И Барасби подрос. Джигит!
      Костик замедлял бег, когда рядом проносился Мухтар-би: отклонял в сторону своего наездника, послушный поводьям, острому своему чутью. Костик вставал на дыбы, почти вертикально, мелко приплясывая задними ногами. Он каждое движение рассчитывал.
      Цирк замер. Кто победит: этот мальчуган или опытный, могучий Мухтарби?
      Костик и Барасби уловили, наконец, то единственное мгновение, когда можно было попасть ладонью в подмышку Мухтарби. Приподнятый конём, как бы выросший, как бы ставший великаном, Барасби дотронулся до плеча соперника. Костик опустился на передние копыта, сделал рывок. Рука Барасби была под мышкой Мухтарби. Их кони мчались теперь вровень, грива к гриве, такая мирная, неразлучная пара. Барасби настойчивее притягивал к себе Мухтарби, и тот не сопротивлялся, потому что единствен-
      ная секунда, решающая исход борьбы, была утеряна безвозвратно. И нужно было подчиниться мальчишеской руке... Так не хотелось, но все зрители уже были свидетелями той единственной секунды, которая принесла победу Ба-расби.
      Какой же цирк без чудес!
      И в Нальчикском цирке произошло чудо, которого меньше всего ожидали наездники из Северной Осетии.
      Их было четверо: Барасби Хамгоков, Мусаби Ахметов, Володя Бекулов, Хашбикир Хавпачев. Они всегда были вместе. Но больше всего судьба сблизила Хамгокова и Ахмето-ва, соперников по скачкам, мастеров джигитовки, друзей, которые однажды пришли в правление колхоза и сказали, что хотят подарить выращенных лошадей Красной Армии. Всего двенадцать коней. Мальчики ручаются за них, краснеть за кенженских скакунов не придётся.
      — А мы новых вырастим, — сказал Барасби.
      — У нас много хороших жеребят, — заметил Мусаби.
      С ними согласились. Время было предвоенное, грозное.
      Красной Армии нужны были выносливые и быстрые кони. Но ещё лучше, когда подрастают вот такие ребята. Они думают не о себе, они стараются помочь Родине.
      Их было четверо, и они были первыми в Кабардино-Балкарии, кто начал пионерский «поход дозорных», помощников чабанов, животноводов, хлеборобов.
      Дозорные поднялись на горные пастбища — пастухи им порадовались, молодые руки всегда нужны.
      Дозорные пришли на животноводческие фермы — доярки им спасибо сказали.
      Дозорные отправились на поля, и земледельцы тоже нашли им работу.
      Вот какое славное дело начали кенженские мальчики.
      Этому одинаково радовались и правобережные, и левобережные кенженцы...
      ...А пока они прощались со своими конями.
      Грустное это было зрелище. Наверно, и Костик понял, что никогда больше не увидит своего хозяина. И Паргер понял. Но мальчики так решили и не собирались отказываться от своих слов.
      Барасби прижался лицом к тёплой шее Костика, стоял так несколько минут...
      — Прощай, Костик!
      Кенженские кабардинки верно служили на самой южной пограничной заставе нашей страны — на Кушке. Об этом свидетельствовало письмо, которое написали пограничники в аул: «Спасибо, дорогие ребята, за выращенных вами коней. Это наши настоящие друзья. Они помогают нам охранять границу СССР».
      Это письмо читали правобережные и левобережные кен-женцы.
      И старый Кербач прочитал. И он сказал:
      — Я всегда знал, что эти мальчики настоящие джигиты...
      Сколько лет прошло с тех пор? Целая жизнь...
      Но и теперь по ночам Барасби снится ладный, красивый и самый любимый конь — ловкий, как лань, быстрый, как заяц, сильный, как медведь, выносливый, как бык.
      Костик, Костик...
      Он смотрит откуда-то издалека на своего первого, теперь уже взрослого всадника и мчится по предгорной долине, перемахивая реки, горы, годы, в своё детство, в детство кенженского мальчика с руками, пахнущими свежей травой.

 

НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru