НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

Библиотека советских детских книг

Лезинский М., Эскин Б. «Мальчишка с бастиона». Иллюстрации - А. Шорохов. - 1966 г.

Михаил Леонидович Лезинский
Борис Михайлович Эскин
«МАЛЬЧИШКА С БАСТИОНА»
Иллюстрации - А. Шорохов. - 1966 г.


DJVU


PEKЛAMA Заказать почтой 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD. Подробности...


 

Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

Михаил Леонидович Лезинский, родился 5 апреля 1931 года в Одессе. С 1934 по 1954 годы жил с родителями в Карелии в городе Сегежа, где отбывал ссылку его отец, Леонид Самойлович Лезинский. В 1941 году отец ушёл добровольцем на фронт и попал в штрафной полк. В ноябре 1942 году отец погиб под Смоленском.
Михаил окончил ремесленное училище и отслужил в Красной Армии три с половиной года, Михаил Леонидович отправился в Севастополь, где работал электриком. В то же время Лезинский подрабатывал корреспондентом в местной газете.
Первый его рассказ «Вечный огонь» — был напечатан в газете "Слава Севастополя", затем последовали неоднократные публикации и произведения. В 1996 году из Севастополя репатриировался в Израиль, где продолжает печататься.
Член Союза русскоязычных писателей Израиля, член Союза писателей Крыма, член Союза русских, украинских и беларусских писателей, член Международного Сообщества писательских союзов. Заместитель председателя Северного отделения Союза писателей Израиля по прозе. Председатель хайфского литературного объединения «Рыжий дельфин» («Дольфин джинджи»).

Второй автор, Борис Михайлович Эскин, — поэт, прозаик драматург. Был моряком, актёром и режиссёром, заведующим литературной частью театра, газетчиком и радиожурналистом, ведущим программ и главным редактором телевидения. Член союза писателей Израиля.

Скачать текст «Мальчишка с бастиона»
в формате .txt с буквой Ё - ZIP

      Улица Коли Пищенко... Здесь заканчивает свой маршрут девятый номер севастопольского троллейбуса. А прежде чем попасть сюда, он проходит по площади Ушакова, по улицам Нахимова, Лизирева... Эти славные имена мы знаем с детства по книгам, кинофильмам. А кто такой Коля Пищенко?
      К сожалению, о подвигах и жизни юного героя обороны Севастополя 1854 — 1855 гг. не написано книг. Повестью «Мальчишка с бастиона» авторы делают первую попытку восполнить этот пробел. Как удалось им это — судить вам, дорогие читатели.
     
      ОГЛАВЛЕНИЕ
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ. Малахов курган. «Отстаивайте Севастополь...». На четвёртом бастионе. Батя. Колька-вестовой. Исчезновение Максимки. «Синопский бой». В офицерской землянке. Ночная вылазка. Французская мортира........5
      ГЛАВА ВТОРАЯ. За «языком». В стане врага. Золотая пятирублёвка. Зуав. Флотский барабанщик. «Ты знал мою Катерину...» Воздушный змей. Алёнка. Песенка графа Толстого. Вторая бомбардировка. Жив барабанщик! Гибель Тимофея Пищенко........45
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Северная сторона. Один. Город в осаде. У Антонины Саввишны. Встреча с Максимом. Николай Иванович Пирогов. И снова бастион........85
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. Степан Ковальчук. Редут Шварца. «Похлеще Минье!». Дядька Маврикий. В подземелье. Конец пятьдесят третьей батареи...........103
      ГЛАВА ПЯТАЯ. Камчатский люнет. Вызов не принят. Атака отбита. И снова бой. Всадник на белом коне. Санитарная землянка. Аз, буки... Петух Пелисье. День рождения Голубоглазки. Георгиевский крест...........122
      ГЛАВА ШЕСТАЯ. «Ватерлоо» не состоялось. Смерть Нахимова. Кок становится бомбардиром. Редут не сдаётся! Падение Малахова кургана. «Отдалённому потомству...»......165
     
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
      Малахов курган. «Отстаивайте Севастополь...» На четвёртом бастионе. Батя. Колька-вестовой. Исчезновение Максимки. «Синопский бой». В офицерской землянке. Ночная вылазка. Французская мортира.

     
      Ядро шлёпнулось в грязь. Колька отпрыгнул за каменную стенку и с ужасом ждал.
      Секунда... вторая... третья... Куда-то исчез зловещий грохот бомбардировки — он слышал только шипение запальной трубки. «Сейчас трахнет!»
      Но ядро не взрывалось. «Вроде, потухло?»
      Колька осторожно выглянул. В канаве ничего не было. «Утопла», — облегчённо вздохнул он и — всё же с опаской — вышел из-за своего укрытия.
      Гудела и вздрагивала земля. Казалось, от канонады раскалывается небо. Над Малаховым курганом висело облако порохового дыма, словно туман, с утра застилавший город, взобрался туда.
      К Кольке подошёл знакомый мальчишка — Максимка с Матросской слободки.
      — Бонба? — спросил он, поглядывая на забрызганный грязью забор.
      — Угу, — утвердительно кивнул Колька, — запальник грязью притушился.
      — Сейчас притащу дрючок — достанем, — деловито сказал Максимка.
      — Пошто?
      — Снесём на Малахов, к пушкам. Я уже две оттащил...
      Через несколько минут грязные, запыхавшиеся, уложив пудовый снаряд в корзину из-под рыбы, они зашагали в сторону Малахова кургана.
      Шли напрямик, не разбирая дороги. Лезли по склонам оврага, цепляясь за мокрый колючий терновник. Корзину приходилось тянуть чуть ли не волоком. Размытая ночным дождём суглинистая земля уходила из-под ног.
      — Взопрел, — учащённо дыша, но продолжая идти, сказал Максим, — тяжелющая, ведьма.
      — Ага, — согласился Колька. — А вдруг не подойдёт к пушке, бонба ведь чужая.
      Максим его успокоил:
      — Махора сказал: тащи — приспособим.
      — Бонбардир?
      — Номерной. Но он и самолично палить умеет. Знаешь какой матрос! За Синопский бой медаль у него. Весёлый такой и сильный. Я тебя познакомлю.
      — Мой батеня тож при орудии, на четвёртом бак-сионе, — гордо сказал Колька.
      — С корабля сняли?
      Они уже выбрались из Аполлоновой балки и подходили к подножию кургана.
      — А как же! Весь экипаж, — суветил Колька, уминая дорожную грязь босыми ногами.
      Мальчишки подошли к заброшенному каменному строению. Когда-то здесь был пороховой склад, но, как только стало ясно, что враги намерены осаждать Севастополь, начальник обороны Корабельной стороны контр-адмирал Истомин отдал приказ перевезти все боезапасы на Малахов курган. Город готовился к обороне.
      Колька и Максим хорошо знали укрепления, что за несколько дней выросли на кургане. Вместе с другими мальчишками, матросками и солдатками с Корабельной они таскали корзины с землёй, подносили ядра поближе к орудиям, поили защитников водой.
      — Крепко жарит! — сказал Колька.
      — Сколько бонб-то попривозили из-за своей заграницы!
      — Это что! У них, — Колька кивнул в сторону английских батарей, — пули особенные есть — летят и крутятся. Мне батеня рассказывал...
      Мальчишки смотрели на вершину кургана. Там над оборонительной башней поднималось серое облако. Сквозь грохот канонады до ребят доносились звуки команд, стоны и крики раненых. Залпы врывались в общий гул, как удары прибоя о скалы. Это стреляли мортиры, снятые с затопленных кораблей. Слева горело какое-то строение, и едкий дым стлался по склону.
      — Махора у седьмого орудия. Вертай левее.
      — А вдруг прогонят? — засомневался Колька.
      Максим хотел было ответить, но сверху послышался свист.
      — Ложись! — закричал он.
      Ребята скатились в какую-то яму. Ядро взорвалось, обдав их комьями липучей грязи.
      — Пронесло.
      — Побежали!
      Мальчишки подхватили корзину и, ускоряя шаг, начали подниматься к укреплениям.
      — Гляди, бонба! — Колька указал вправо.
      Невдалеке, наполовину ушедшее в землю, чернело
      ядро. Быстро раскопали.
      — Эта потягше будет, — пытаясь приподнять чугунный шар, сказал Максим, — фунтов на шестьдесят.
      — Две не утянем. Запомним где. Потом возвернемся.
      Колька поднял обломок орудийного банника (им чистят, «пробанивают», ствол) и воткнул его в землю У ядра.
      — Теперь не потеряется. Пошли.
      Скоро они были на батарее, где служил Махора.
      Максим искал его глазами, но в густом дыму различить лица было нелегко. Он пошёл к орудию, крикнув Кольке: «Погоди меня тут, я скоро!»
      Колька остался один. Он прислонился к стенке какого-то блиндажа и стал разглядывать батарею.
      Матросы давно посбрасывали бушлаты, многие были перебинтованы: сквозь разорванные тельняшки блестели чёрные от гари спины.
      — Огонь!
      Орудие, выплеснув огненный столб, откатывалось назад. Взбухали мышцы матросских рук — подтягивали лафет на колёсах. Быстро заряжали. И снова — огонь! Били прямой наводкой, не замечая взрывов английских снарядов.
      Против Малахова англичане поставили две батареи восьмидюймовых орудий, отлитых в Ланкастере. Это была новинка артиллерийской техники — первые пушки с витым каналом. Они без труда доставали наши укрепления с расстояния пяти-шести километров. Многие укрепления уже были разрушены. Не успевшие слежаться земляные насыпи осыпались от взрывов — их укрепляли под градом осколков.
      Мимо пронесли раненного в живот. Носилки были заляпаны кровью. Солдат жутко кричал...
      Колька с нарастающим ужасом смотрел на этот ад. Только сейчас он начинал понимать, что скрывалось за дымом и грохотом Малахова кургана. Мальчишка попятился и упёрся в маленькое окошко, залепленное бычьим пузырём. Он прошёл вдоль стенки и по глиняным ступеням спустился в землянку — там никого не было. На топчане одиноко горела свеча, тревожно колебалось пламя, и было удивительно, как оно до сих пор не погасло. На полу валялся перевёрнутый самовар. Колька хотел было поднять его, но в это время у землянки раздался крик:
      — Охотники, за мной!
      Ещё ничего не понимая, мальчишка выскочил наверх. Увидев бегущих солдат и матросов, он кинулся вместе с ними.
      — К пороховому погребу!
      Английское ядро с горящим ‘фитилём, шипя, как уж, вертелось на крышке зарядного ящика. Ещё секунда — и взрыв неминуем!
      Солдат, бежавший впереди, бешено заорал:
      — Оттаскивай!
      С десяток рук вцепились в оглобли и потянула ящик в сторону от порохового погреба. Колька ухватился тоже, забыв о своём страхе, и лишь одна мысль
      стучала в голове: «Быстрее, быстрее!». Он почти не понимал, зачем и куда они бегут — сознание чего-то страшного двигало им.
      — Разбегайсь! Ложись!
      Колька на долю секунды замешкался, но тут же кто-то сильно толкнул его. Мальчишка очутился в канаве. Раздался взрыв.
      Ещё не успев прийти в себя, он услышал насмешливый голос:
      — А ты, братец, откедова взялся?
      Матрос со светлым вьющимся хохолком, отряхиваясь, поднял с земли бескозырку. Его немного на выкате голубые глаза удивлённо смотрели на Кольку.
      — Откедова, курносый? — повторил он.
      Мальчишка, заикаясь, пролепетал:
      — Я... к дяде Махоре.
      — К какому ещё Махоре? — светлые усики матроса смешливо задёргались.
      — У седьмого орудия. Мы с Максимом ядра подносим. Потухшие.
      — Максима не знаю. И Махору тож. А насчёт ядер — это ты молодцом.
      — Мы сейчас за другим пойдём, — осмелел мальчуган.
      — Ну, ну, ещё прибьёт! Погодите, утихнет малость, — и, хлопнув Кольку по плечу, матрос выскочил из канавы.
      Мальчишка поспешил назад к землянке, где должен был дожидаться Максима. Тот был уже здесь. Колька радостно бросился к товарищу. Ему хотелось немедленно рассказать, что произошло с ним.
      Но Максим, глядя куда-то в сторону, проговорил:
      — Убило Махору.
      ...Они сидели прямо на земле и молчали. Потом так же молча поднялись и направились к оставленному ядру. В течение часа они перенесли ещё с десяток не-разорвавшихся снарядов.
      Канонада не ослабевала. Уносили раненых. Таяла орудийная прислуга. Жерла пушек раскалились от беспрерывной стрельбы. По всей семикилометровой линии обороны время от времени то здесь, то там раздавалось многоголосое «ура!». Это на батареях приветствовали прямые попадания наших снарядов.
      Уже не одну батарею англичан и французов заставили замолчать русские бомбардиры...
      На Малахов курган приехал Корнилов.
      Ребята ещё издали увидели его и перебрались поближе к оборонительной башне, куда направлялись адмирал и штабисты.
      С самого начала бомбардировки Корнилов не покидал бастионов. Его высокую стройную фигуру видели гам, где труднее всего приходилось защитникам. Воспаленно блестели глаза на его усталом худощавом лице — последнюю неделю он почти не ложился спать.:>то благодаря его энергии и воле неожиданно для прага выросли укрепления в южной части города.
      Владимир Алексеевич подъехал к Малахову со стороны Докового оврага. В генерал-адъютантской шинели, на гнедой лошади с белой гривой он казался особенно хрупким и даже болезненным.
      Увидев своего адмирала, матросы 4-го экипажа закричали «ура». Корнилов улыбнулся, снял фуражку и красивым, мягким движением вытер со лба пот. Потом он сказал:
      — Будем кричать «ура» тогда, когда собьём английскую батарею, а покамест только вот эта, — он показал в сторону французской «шестиглазой», — только она замолчала.
      Лицо адмирала стало суровым. Он резко выпрямился в седле и, не надевая фуражки, поскакал вверх по склону. Рядом мчался его адъютант Жандр.
      Возле батареи справа от оборонительной башни группа спешилась. Владимир Алексеевич сошёл с лошади и быстро зашагал вдоль земляного вала — бруствера.
      Вдруг адмирал остановился. На земле сидел и, хрипя и задыхаясь, перебинтовывал себя матрос. Он попытался встать, ноги не держали его, он рухнул. Бросив фуражку, Владимир Алексеевич кинулся к упавшему.
      — Немедленно доктора!
      Жандр бросился выполнять приказ. А вице-адмирал склонился над матросом. Его тонкие длинные пальцы ловко перебирали бинт.
      Николка и Максим наблюдали всю эту сцену, спрятавшись за казематом. Краснеющие на глазах полоски марли привели мальчишек в оцепенение. Это было даже страшней, чем просто мёртвый!
      Кровь продолжала сочиться. Корнилов тщетно старался справиться с ней. Кто-то из адмиральского окружения посоветовал оставить матроса: всё равно вот-вот подойдёт доктор.
      Владимир Алексеевич выпрямился и грустно посмотрел на говорившего. В этом взгляде были бессилие и укор, жалость и презрение. Ему хотелось, видимо, сказать что-то резкое, но он сдержал себя.
      — Вы правы, всем не поможешь. Да и медик из меня плохой.
      Он произнёс это тихо, глядя куда-то в сторону и даже слегка покраснев. Ему словно стыдно было и за чёрствость своих штабных, и за своё собственное бессилие.
      Колька почувствовал, что сейчас, несмотря на страх перед кровью, он бросится к раненому. Максим крепко сжал его руку.
      — Не ходи. Прогонют!
      На днях командующий штабом обороны Корнилов приказал эвакуировать из Севастополя всех детей и женщин. Ребята хорошо знали это. Адмирал сам имел пятерых детей. Накануне бомбардировки он отправил семью в Николаев.
      Подбежали санитары и начали укладывать раненого на носилки. Группа пошла дальше. А мальчишки, пригибаясь, подбежали к брустверу. Матрос открыл глаза и всё порывался приподняться на локтях. Он смотрел в сторону адмиральской свиты. Один из санитаров сказал:
      — Вот так енерал. Отец, а не енерал!
      Мальчишки шмыгнули вдоль вала за Корниловым.
      Тот, сопровождаемый Истоминым и другими руководителями обороны кургана, вошёл в башню.
      Максимка потянул дружка под стенку. Круглая оборонительная башня имела со всех сторон узкие отверстия — бойницы. Взобравшись на плечи, через них можно было видеть и слышать адмирала. Рыбальчен-ко согласился первым стоять «на поддержке». Колька прильнул к щели.
      В первом этаже за толстыми стенами из инкерман-ского камня разместился пороховой склад. Тут же находилась часть раненых. Возле Корнилова, развернув карту, стоял Владимир Иванович Истомин — плотный, среднего роста, с одутловатым лицом и небольшими тёмными усами. У этого пожилого контр-адмирала были необычайно озорные глаза, казалось, что он всегда усмехается. Несмотря на свою солидную фигуру, он был очень подвижен. Так же как Нахимов и Корнилов, Истомин проявил неожиданную талантливость в сухопутном военном деле. Герой Наваринского и Синопского морских сражений, Владимир Иванович был любимцем матросов и офицеров.
      Адмиралы склонились над картой.
      До Кольки донеслась фраза:
      — Вот видите, как верно, что мы перекрыли овраг. При случае к валу подтянем полевые орудия.
      Это говорил Корнилов. Он быстро сложил планшет и предложил Истомину подняться на второй ярус башни. Тот ответил, что, по его приказанию, прислуга верхних орудий сошла вниз.
      — Можно осмотреть позиции с правого фасу.
      — Хорошо. Пойдёмте.
      Все направились к выходу.
      Владимир Алексеевич привстал на банкет и попросил подзорную трубу. Несколько секунд он вглядывался в багровые вспышки вражеских батарей. Потом спросил:
      — Как с припасами?
      — Много отсыревшего пороху, — ответил Истомин. Он добавил ещё что-то, но мальчишки, перебравшиеся поближе, не расслышали его слов: невдалеке ударила шрапнель.
      Когда пыль рассеялась, они снова увидели Корнилова, спокойно наблюдавшего в подзорную трубу.
      — Ваше превосходительство, пойдёмте вниз, — быстро заговорил Жандр, — вас там спрашивают.
      Корнилов улыбнулся этой незатейливой хитрости и, продолжая наблюдать, что-то говорил Истомину. Опасаясь за жизнь любимого адмирала, подчинённые всеми правдами и неправдами старались увести его в более безопасные места.
      «Убьёт же... ну сойдите с вала, Владимир Алексее-
      вич», — переживал про себя Колька. И адмирал, словно услышав его мольбу, спустился с бруствера. Он продолжал говорить с Владимиром Ивановичем, а Максим шёпотом (словно его могли услышать в грохоте боя!) сообщил дружку:
      — Мой тятя намедни сказывал, будто их превосходительство заместо Меныпика оставлен, вроде как самым главным.
      — Да ну?!
      — Точно.
      Восторженно глядя на адмирала, они спорили и рядили о последних перемещениях, приказах по гарнизону. Об этом говорили все в городе, и мальчишки, конечно же, были в курсе «взрослых» дел.
      После высадки вражеского десанта в районе Евпатории командующий Крымской армией назначил Корнилова руководителем обороны Северной стороны (предполагалось, что интервенты нападут на город здесь). Но неожиданно союзники начали обход Севастополя. Началось спешное сооружение редутов и бастионов для защиты южной части города. Владимир Алексеевич дни и ночи проводил на укреплениях.
      Меншиков вывел сухопутные войска из осаждённого города. Руководство обороной перешло в руки моряков.
      Командующим Черноморским флотом уже много лет был Павел Степанович Нахимов. Его авторитет как флотоводца был необычаен, он при жизни стал легендой, героем баллад и песен. Но именно он, бывший по положению старше Корнилова (начальника штаба флота), предложил последнему возглавить оборону. Он видел его необыкновенный организаторский талант и преклонялся перед ним.
      Конечно же, спрятавшиеся невдалеке от адмиральской свиты мальчишки не знали, что выдвижение это было далеко не по душе ни Меншикову, ни начальнику гарнизона Остен-Сакену, ни приближённым царя. Но высокопоставленные и бездарные генералы втайне понимали, что без всех «этих Нахимовых и Корниловых» Севастополю не устоять...
      Французская «шестиглазая» усилила огонь. Один из снарядов упал рядом с адмиралом, заставив его отряхнуть с шинели землю.
      — Шестидюймовка, — попытался определить калибр Колька.
      — Да не... Побольше.
      Ещё несколько ядер взорвалось вблизи. По-видимому, англичане заметили группу и пристрелялись.
      Адмирал попрощался с Истоминым и направился к батарее, где осталась лошадь. Он собирался проехать в Бутырский полк.
      Пройдя несколько десятков метров, Владимир Алексеевич остановился, глядя, как ловко работают матросы-бомбардиры. Сильные руки номерных, словно шутя, подбрасывали «лохматки» (так называли ядра) и передавали их заряжающему.
      Корнилов шагнул к артиллеристам, но вдруг ноющий звук шального ядра догнал его. Тупой удар, и вскрик нескольких голосов... Провожавшие бросились к адмиралу.
      — Носилки! — разнёсся крик. — Носилки!
      Корнилов, обливаясь кровью, лежал на земле. Рядом валялся обломок шашки и разорванная портупея от кортика.
      — Владимир Алексеевич! — подбежал к нему Истомин. — Владимир Алексеевич...
      Тот открыл глаза и, обведя взглядом офицеров, тихо произнёс:
      — Ну вот и отвоевал...
      Он хотел сказать что-то ещё, но губы не слушались. На побелевшем лбу выступили капли пота. Глаза смотрели спокойно.
      Принесли носилки. Жандр склонился над адмиралом. Спешно отдавал приказания провожатым Истомин. Корнилов приподнялся.
      — Отстаивайте Севастополь... — едва слышно произнёс он и потерял сознание.
      Бережно понесли вниз смертельно раненного военачальника. К носилкам подбежал матрос.
      — Ваше превосходительство, Владимир Алексеевич... неужто?.. Нет, нет!..
      Это был тот самый матрос с короткими светлыми усиками и вьющимся смешным хохолком. Колька его сразу узнал. Матрос повернулся в сторону англичан и что было силы закричал:
      — В кого бьёте, в кого бьёте, хайлы!
      С диким, перекошенным лицом он посылал проклятие за проклятием в сторону врага. И вдруг, вырвав у кого-то штуцер, бросился к брустверу. Вот он цепкими руками ухватился за насыпь... и перевалился через неё.
      Все, кто стоял у орудия, а с ними Колька и Максим, увидели в амбразуру, как матрос скатился вниз и кинулся в сторону английских траншей. Свистели ядра, грохотало и стонало вокруг. Обжигало пороховым дымом и взорванной землёй. Матрос бежал и бежал. Неожиданно он остановился и начал в упор палить по врагам. Оторопев, те даже не успели спрятаться. А когда опомнились и открыли беспорядочную пальбу, смельчак был уже далеко от их траншей. Злились за спиной пули. Слетела бескозырка.
      Где-то рядом разорвалась граната. Матрос бежал во весь рост, иногда поворачивался на ходу и, выразительно жестикулируя, посылал очередную порцию проклятий.
      Чтобы лучше видеть, Колька взобрался на бруствер, орал, размахивал руками, свистел, увлечённый этой необычной дуэлью.
      — Ещё чуток! Ещё чуток! — кричал он, как будто матрос мог его слышать, — так им, гадючинам!..
      Он опомнился, когда кто-то стащил его вниз.
      — Почему здесь?!
      Над ним стоял молоденький офицер с перебинтованной головой. Колька растерянно смотрел на него, не зная, что ответить.
      — Почему на бруствере?!
      — Я... я не хотел.
      Огромного роста матрос с огненно-рыжими усами вытащил из-за орудия Максима и поставил его рядом с Колькой.
      — Наше благородие, вот ещё один подшибузник. Только этот вроде бы посмирней будет.
      — Чьи вы? — продолжал допытываться офицер.
      — Ннколка я. Пищенко. Батеня мой на «Марии» служил.
      — А ты? — он взял Максима за подбородок.
      — Рыбальченко. Со слободки.
      — Так это ж нашего Кузьмы сын, тридцать третьего экипажу, — неожиданно произнёс кто-то сзади.
      Б это время с бруствера спрыгнул мокрый, запыхавшийся матрос. Лихорадочно горели глаза. Он в изнеможении опустился на землю и, задыхаясь, спросил:
      — Жив Владимир Алексеевич?
      Кто-то угрюмо ответил:
      — В гошпиталь свезли. В беспамятстве...
      Матрос уткнулся в грязные, мокрые ладони и зарыдал.
      — Ну, вот что, — обращаясь к мальчишкам, сказал офицер, — давайте по домам, не до вас сейчас. Чтобы ноги вашей больше тут не ступало. Горобец! Сведи вниз.
      Рыжеусый матрос положил свою лапищу на Колькино плечо и, тихонько подтолкнув его, сказал:
      — Пошли, хлопчики...
      Они спустились к обгорелым стенам склада — здесь было безопаснее.
      — Дальше сами, а мне пора к пушке, — сказал рыжеусый, — прощевайте.
      — Дяденька, а почему матрос плакал? — неожиданно спросил Колька, он же смелый?
      — У нас горе большое, а у него ещё больше. Владимир Алексеевич, можно сказать, спасителем ему приходится. Он за него жизнь положит, но отплатит вражине. А всё потому, что по-доброму к людям относятся его превосходительство. Как-то наказали невинно матроса этого, а Владимир Алексеевич велели отменить неверный приказ. Так вот с тех пор на одного его и молится.
      — А звать-то его как? — спросил Максим.
      — Петром зовут, Кошкой. На третьем баксионе прописан. Да у нас частенько бывает.
      И, дружески похлопав мальчишек, Горобец побежал к батарее.
      ...Ребята возвратились в Аполлонову балку. Тут, в кустах, было спокойно. Редкие снаряды, долетавшие сюда, уже не пугали ребят.
      Прислонившись к холодной стене, Максим задумчиво произнёс:
      — Смелый он, Кошка.
      — Штуцер бы достать, я этих хранцузов и агликан тоже стрелял бы! — хвастливо заявил Колька.
      — Ещё палить научись поначалу!
      — И научусь.
      — На Малахов больше не пустят, — проговорил Максим.
      — А я к бате пойду на четвёртый. Он примет. Всё одно мне у тётки Маланьи не житьё. Батя говорит: «Живи и слушай её, она тебе как мать приставлена». А тётка лупит кажен день. Знаешь, как больно! Выхватит каток и без разбору хребет щупает, а потом в чулан запирает. А я не хочу сидеть, как арестант, когда вокруг такое творится! Я всё одно от неё насовсем сбегу...
      Ребята замолчали. Колька раздвинул кусты. Со стороны Пересыпи ветер доносил клочья чёрного дыма и звуки взрывов, сливавшиеся в один пронзительный вой. Там на Бомборской высоте горел склад боеприпасов. Максим, насупившись, произнёс:
      — А я всё одно пойду на Малахов. Попрошусь в номерные...
      Незаметно стемнело. Небо над городом сочилось багровым светом. Вспыхивали цепочки залпов вдали. Это били с кораблей, оставленных в Южной бухте. Сюда, в балку, уже почти не долетали снаряды. Канонада становилась глуше. Кончался первый день бомбардировки — 5 октября 1854 года.
      Стучали кирки, скрежетали лопаты, гулко ухали ломы — скалистый грунт четвёртого бастиона поддавался с трудом.
      Сколько протянется передышка — неизвестно, нужно спешить. За время бомбардировки разбило много орудий, местами до основания снесены насыпи, развалены траншеи и землянки, рухнула оборонительная стенка.
      Четвёртый бастион находился на большом холме, прикрывавшем вход в южную часть города. Холм со всех сторон был обнесён укреплениями. Редуты, окружённые рвами, защищали бастион. Несколько артиллерийских батарей расположилось на нём. В центре находились блиндажи для солдат и матросов. С бастиона можно было обстреливать подходы к Южной бухте, а также вражеские войска, двигавшиеся со стороны Балаклавы.
      Колька помогал укреплять туры — корзины с землёй — на батарее Забудского. Теперь он не отходил от отца ни на шаг. Тот, коренастый, раздетый по пояс, работая, то и дело подшучивал:
      — Это тебе не по бахчам шастать!
      — А мне не тяжко ничуть, — стараясь казаться бодрым, отвечал мальчуган. По его измазанному лицу сбегали ручейки пота, оставляя светлые полосы. От этого курносая физиономия казалась ещё смешнее.
      — Ты, Николка, в таком обличье заместо шута паясничать смог бы, — весело сказала круглолицая матроска, насыпая землю в корзину.
      «Нехай смеются», — отмахивался мальчишка. Он гордо поглядывал на корабельную мортиру, стоявшую в центре укрепления, как будто это он, а не его отец — Тимофей Пищенко, метким огнём заставил замолчать французскую батарею на Рудольфовой горе. «Теперь я не уйду отсюда. Ни за что не уйду! — думал Колька. — При бате буду, никто не прогонит».
      — Не мешкать! — закричали сверху. Мальчишка
      подхватил локтями спадавшие всё время штаны и, вскочив на корзину, стал поспешно утрамбовывать землю.
      — Готово! — то и дело кричал он, прыгая на следующую корзину.
      Подошёл поручик Дельсаль — руководитель работ на правом фланге бастиона.
      — Ваше благородие, — обратился к нему Кондрат Суббота, высокий худой матрос с «Селафаила», — дозвольте обратиться.
      — Говорите, — слегка картавя, произнёс офицер.
      — У меня тут есть думка, дозвольте (высказать.
      — О чём? — бросил на ходу поручик, продолжая внимательно осматривать кладку бруствера.
      — Каменщик я, — робко начал Кондрат.
      — Ну, ну, — подбодрил его Дельсаль....
      — ...и как строили стенки, всё глядел, и думка меня мучила: а ведь завалит бомба, откосы больно жидковаты. Так оно и вышло.
      Дельсаль с интересом посмотрел на матроса:
      — Так, так, продолжайте.
      — А нонче всё сызнова повторяют. Так вот я и мерекую...
      Они прошли вдоль батареи и поднялись на крышу блиндажа. Суббота с увлечением продолжал говорить. Дельсаль вынул из сумки план и развернул его. Матросы видели, как они склонились над бумагой: сапёрный офицер что-то чертил, то и дело обращаясь к Кондрату.
      — Башковитый у нас Суббота, — сказал Тимофей Пищенко. — Такому бы в ученье. Да не для чёрного люду науки придуманы.
      Он искоса посмотрел на Кольку и с грустью подумал: «Николку тож приспособить бы в школу, парнишка смышлёный. Да где там... Кабы при матери, может, и вышло б что, а так...» Он махнул рукой и с ещё большим ожесточением продолжал работать.
      Внизу разговорились.
      — У меня братец-то в писаря вышел, — сказала круглолицая матроска, — знать, недаром тятенька ему батогом науку вдалбливал.
      — А в меня хоть батогом, хоть оглоблей никакую науку не вобьёшь, — засмеялся Иван Нода, знамени-
      тый флотский барабанщик. — Вот только «отбой» да «побудку» башка уразумела.
      — Человек неучёный, что топор неточеный, — не поднимая головы, сказала женщина в чёрной косынке.
      — Да брешет он. Нода — парубок со смекалкой, — ввязался в разговор Евтихий Лоик, старый матрос с грустными, глубоко посаженными глазами. — Сам Павел Степанович Нахимов ему за смекалку крест пожаловал после Синопа!
      На ходу укладывая чертёж, подошёл Дельсаль с Кондратом Субботой.
      — Это весьма интересно, — говорил офицер, — я непременно доложу об этом.
      Пожав Субботе руку, сапёрный офицер пошёл в сторону Язоновского редута.
      Колька с интересом смотрел на высокого, худощавого Кондрата. Ему очень хотелось заговорить с матросом, разузнать, что там такое он придумал. Но зычный голос унтер-офицера Белого остановил его.
      — Будет лясы точить, за работу!
      К батарее, скрипя и повизгивая, подъехала арба, гружённая пятьюметровыми плетнями, так называемыми фашинами. Ими укреплялись земляные валы. Арбу сразу же разгрузили. Возница поманил Кольку пальцем:
      — Погонять умеешь?
      — А как же!
      — Не врёшь?
      — У бати спросите. Вон он, на бруствере.
      — Хошь за фашинами съездить? А я тут подсоблю. Поди попросись.
      — Пусть прокатится! — закричал отец сверху, услыхав их разговор, — передохнёт малость.
      Возница подсадил Кольку на подводу. Мальчишка, схватив вожжи и боясь, что могут передумать, поспешно закричал:
      — Но!
      Лошади не шевельнулись.
      — Но-о-о!!! — ещё громче закричал Колька.
      Животные переступили с ноги на ногу и... не двинулись с места. Вокруг засмеялись.
      — Ну и возница! — громче всех хохотала круглолицая матроска.
      — Не смейтесь, — сказала женщина в чёрном платке, — он, может, этих лошадей не знает.
      — Точно. Не знает, — пробасил возница, подходя к Кольке. — Это работящие кони, братец. С ними по доброму нужно говорить. Ты отпусти вожжи, они сами и потянут.
      Обескураженный Колька ослабил поводья, и арба медленно покатилась под гору.
      Лошади привычно повернули влево от Екатерининской улицы и пошли по неглубокому оврагу. В конце Кривого переулка, ожидая очереди, уже стояло несколько телег. Колька пристроился к ним.
      В глубине большого захламлённого двора десятка два женщин плели из прутьев туры и фашины для бастионов. В центре, в огромном котле кипела вода. Колька спрыгнул с подводы и подошёл к котлу. Там распаривали пучки хвороста. Из них скручивали жгуты, скреплявшие плетни — фашины. Женщины ловко выхватывали из кипятка прутья, сплетали их по три и быстро пронизывали этим жгутом лежавшие на земле хворостины и колья.
      — Гляди, кони-то без Федота пришли, — сказала одна из женщин, обращаясь к соседке.
      — Они при мне, — пробурчал Колька и отошёл к лошадям.
      Женщина посмотрела ему вслед и, вздохнув, покачала головой.
      — Мой Петруха, верно, тож по баксионам валандается... Гнать некому.
      — И не надобно, — вступил в разговор одноногий отставной солдат (он заведывал работами). — Ты вот по доброй воле вязать пришла, а малята — они тож нужду разумеют. Этот вот, — отставной указал на Кольку, — Федота высвободил, глядишь, лишние руки баксиону. Я тебе, Михайловна, так скажу, — продолжал солдат, — россиянин сызмальства за Отечество живот покласть готов — это в кровушку нашу вошло. Хранцуз — он на язык спорый: думал, ударит своими мортирами — конец Севастополю! Ан нет! Даже на штурм не пошёл — убоялся.
      — Народу побил тьму, — вступила в разговор ещё одна женщина. — На Северную по сей день везут и везут кормильцев...
      — Да-a, — протянул солдат, и его старческие глаза повлажнели. — Пуля — дура, а ведь бонба ещё глупее: самого адмирала Владимира Алексеевича не пощадила. Таких, как он, на мильен не сыщешь...
      — Геройской отваги был енерал, — подтвердил один из ездовых. — Был я на баксионе, так их высокопревосходительство так говорил: смотрите, молодцы, палите во вражину хорошенько. Отступления быть не может! А ежели я прикажу отступать, колй меня штыками, как последнюю штабную крысу, будто я вовсе не енерал, а писаришка. После этих слов дух взыграл в матросах да солдатах... Трудно Севастополю отбиваться будет без Владимира Алексеевича.
      — Господи! — вздохнула женщина и прижала руки к сердцу. — Услыши молитвы наши за душу человека, которого все мы любим...
      Колька уже давно подошёл поближе к говорящим и, не выдержав, вступил в разговор:
      — «Лохматка» ему прямо в ногу ударила... Мы с Максимкой Рыбальченкой всё досконально видели.
      Кто-то недоверчиво сказал:
      — Где уж там видели!
      — Да мы на Малахов ядра носили как раз, — обидчиво бросил Колька.
      Женщины с интересом посмотрели на мальчишку. А тот, по-взрослому заложив руки в карманы, повернулся и умышленно медленно пошёл к уже нагруженной арбе. Он взобрался на туры, легко тряхнул поводьями и, искоса поглядывая на женщин, проронил со значением:
      — Точно, рана была смертельная.
      Арба медленно выехала со двора. В конце Кривого переулка на дорогу вышла маленькая девочка и подняла руку.
      — Тпру, — Колька подтянул поводья, — чего ещё там?!
      — Мне на баксион к мамане, — тоненьким голоском пропела она, — возьми с собой.
      — На какой ещё баксион?.. — высокомерно проговорил Колька.
      — На четвёртый, — не замечая тона, доверчиво ответила девочка.
      — На четвёртый? — переспросил Колька.
      — Да, да, — торопливо заговорила та, — маманя помогает на батарее, а мне велела к полудню водицы прихватить.
      — Ладно, влезай, — смягчился мальчуган.
      Она уселась рядом, и арба покатила дальше. Некоторое время молчали, затем Колька, не вытерпев, заговорил:
      — Что, батеня на баксионе служит?
      — Служил, — тихо ответила девочка, и в её голубых глазах появились слёзы, — третьего дня схоронили... Маманя теперь в горе навечном, — совсем по-взрослому сказала она.
      У Кольки вдруг защекотало в горле, захотелось сказать что-нибудь ласковое.
      — Ты кувшин давай мне, а то разольёшь, — проговорил мальчик. И они снова умолкли.
      ...На бастионе была короткая передышка. Уставшие от многочасовой работы люди лежали прямо на земле, кое-кто уже успел заснуть.
      Колька разыскал возницу и негромко, чтобы не разбудить спящих, сказал:
      — Приехал. Коней-то куда?
      — Ладно, я сам. Ложись, пострелёнок, передохни, — ласково промолвил Федот и, приподнявшись, погладил ершистые Колькины волосы.
      Увидев, где лежит отец, мальчик подошёл к нему и осторожно прилёг рядом. Но тот встрепенулся.
      — А... Николка! На вот, подстели, — он вытянул из-под себя бушлат и протянул его Кольке. — Поди умаялся? — обнял Тимофей сына.
      Мальчишка прильнул к потной отцовской груди и закрыл глаза.
      — Хоть бы сегодня ещё повременил француз, — медленно проговорил бомбардир.
      — Оно, конечно, — вторя ему, начал сын, — на баксионах нынче бабья много.
      «Ишь, как заговорил!» — усмехнулся про себя Тимофей и ещё крепче прижал к себе Кольку. Он всё больше и больше удивлялся сыну: мальчишка вырастал, словно обгоняя время. Тимофей припомнил, как ещё летом, придя к Маланье, он застал Кольку плачущим навзрыд. Оказалось, что тётка сломала палку, служившую мальчонке «верховой лошадью». Это было всего лишь полгода назад. А вот теперь: «...бабья много!»... Отцовские пальцы осторожно заскользили по веснушчатому лицу, по коротким волосам и как-то непроизвольно затеребили хохолок.
      У Кольки вздрогнули веки, но он не раскрыл глаза, а только теснее прижался к отцу. Забытое тепло разлилось по телу. Было что-то странное в этих минутах. Странное потому, что рядом был отец, а не маманя. Отец, которого отпускали с корабля по субботам да на рождественские праздники. Отец, который о Кольке (как казалось мальчишке) знал только, не приболел ли он за эту неделю, не подрался ли? Который приносил с собой воскресный паёк да кусок холстины, но никогда не приносил ласковых пальцев.
      Мальчишке захотелось сказать отцу что-то нежное, что-то необыкновенное.
      — Батя, а тебе тяжко пушку таскать?
      — Да ведь привычка, — ответил Тимофей. — А ты с чего это?
      — Да так, — смутился Колька.
      И они продолжали лежать. Холодноватый сухой
      воздух не давал заснуть. Высоко над бастионом, словно нарисованная, повисла стая птиц. До земли едва доносились их неугомонные голоса. Они, наверное, спорили, будет ещё бой или нет? Нужно ли им улетать?
      — Небо-то какое... чистое, — вздохнул Тимофей. — Мамка наша говорила: в такие небеса дитятю укутывать. Это про тебя... Мамка...
      — Не надо, батя, терпите.
      — А я ничего, я не плачу, сын.
      И они снова замолчали...
      — Испить не хотите?
      Над ними стояла маленькая девочка с голубыми глазами и протягивала кувшин.
      — Это можно, — приподнялся Тимофей и с жадностью отхлебнул солоноватой водицы. — А ты?
      Колька пить отказался.
      — Я в дороге угостился. Мы вместе приехали.
      — Что ж, благодарствую, — возвратил кувшин Тимофей. — А зовут-то тебя как, голубоглазка?
      — Алёной.
      — Алёнушка, значит. Ну, ещё раз спасибо, Алёнушка.
      Девочка отошла от них и присела возле женщины в чёрном платке.
      — Это, верно, её маманя будет, — зашептал Колька. — А батю их у вас тут прихлопнуло.
      — Вот они какие дела, — понимающе протянул отец, — жалует нашего брата смерть-то.
      Они лежали, тесно прижавшись, — двое мужчин, маленький и большой, у которых смерть уже отняла их добрую, тихую «мамку», которые никогда не говорили о своей любви друг к другу, — просто им неожиданно стало очень хорошо вместе: два матроса — взрослый, уже успевший подышать романтикой и тяжестью флотской службы, и маленький, ещё только бредивший штормами, парусами, сраженьями. Они доверчиво смотрели на чистое светло-голубое небо, которое словно не верило, что в мире может быть грохот, взрывы, смерть. Стоял солнечный, совсем летний день, хотя деревья уже были опалены осенью...
      Раздалась трель боцманского свистка, и вокруг всё зашумело, заговорило, застучало снова.
      За неделю все восстановительные работы были закончены. Больше того, возникли новые укрепления по всей линии обороны. Севастополь готов был отразить штурм. После сражений под Кадыкиой и Инкерманом враги стали ещё упорнее готовиться к длительной осаде.
      Колька остался на четвёртом бастионе. Когда после непродолжительной передышки французы начали обстрел наших укреплений, он был у орудий. Заметив его, командир батареи лейтенант Забудский прокричал унтер-офицеру Белому:
      — Убрать мальчишку от мортир!
      — Ваше благородие, — подлетел к лейтенанту Белый, — мальчонку силком не оттащишь от пушек. При отце он.
      — Позвать! — приказал Забудский.
      Колька подбежал к лейтенанту.
      — Ваше благородие, — просительно начал он.
      — В блиндаж! — лейтенант показал пальцем на вход, — и чтоб не высовывался до отбоя. Живо!
      До конца перестрелки Колька просидел в блиндаже.
      — Так-с, — сказал, входя, Забудский, когда всё стихло. — Тимофея сын будешь?
      — Да, ваше благородие, Тимофеев.
      — Вот что, друг, не могу я тебя при отце оставить, мал ты ещё слишком для войны.
      — А куда ж мне? — чуть не плача, проговорил мальчик. — Мамки-то у нас нет. А к Маланье я не пойду, хоть убей меня хранцуз, не пойду! Она меня то и делала, что лупила, вот хрест святой! — и мальчишка торопливо перекрестился.
      Забудский смотрел на Кольку своими смоляными умными глазами и думал: «А куда ему, в самом деле, деваться? » Но вслух сказал:
      — Убьют тебя здесь. Сам видишь, что делается.
      Колька молчал, слёзы застилали ему глаза. Собрав
      все силы, чтобы не разреветься, сказал тихо:
      — Вон на сто второй батарее мальчишка служит — даже крестом наградили за бомбардировку. Я тож могу стоять за Севастополь!
      — Сыну Доценко всё же полных четырнадцать, а тебе...
      — Уже одиннадцать! — с надеждой выпалил Колька, хотя ему месяц назад исполнилось только десять.
      Лейтенант ходил по землянке, подкручивая свои чёрные усы.
      — Ладно, — сказал он, наконец, — будешь у меня вестовым. Моего в госпиталь свезли. — У Кольки радостно заблестели глаза. — Согласен?
      — Согласен, ваше благородие, как не согласен! — обрадованно затараторил Колька.
      — Ну, вот и приступай для начала к самовару. А я твоему отцу передам, что пристроил, — выходя из блиндажа, добавил офицер.
      Так Колька, неожиданно для себя, стал вестовым при командире батареи лейтенанте Забудском.
      А в это время на Симферополь по размытой осенней дороге двигались беженцы. Шли пешком, ехали на подводах. Под сотнями ног всхлипывала земля. Сердито скрипели колёса арб, жалуясь на такую мягкую и такую неподатливую грязь.
      На одной из подвод, укутанный в старый отцовский полушубок, в помятом, видавшем виды картузе, натянутом на лоб, сидит Максимка Рыбаль-ченко. Из-под сломанного козырька зло поблёскивают глаза.
      — Може, перекусишь чегось, сынок? — спрашивает мать.
      Максимка не отвечает и недовольно дёргает плечом.
      — А може, кваску? — спрашивает она через минуту и пытливо всматривается в сердитые сыновьи глаза.
      Максимка хотел огрызнуться и уже было повернулся вполоборота к матери, но потом передумал и только сказал:
      — Опосля, маманя.
      «Разве она виновата, что приходится сейчас мытариться в арбе? — думает Максимка. — Всё батя... «Увези, говорит, мово сына в Симферополь, мать, подале от пуль. Сохрани род Рыбальченок». Може, — прбдолжает рассуждать Максимка, — ежели сидел бы дома, то и не отправил бы нас батя, — и мальчишка вздыхает, — да усидишь ли! Эх, если б не тот, с рыжими усами, был бы сейчас я на Малахове, ядра бы подносил... А може, когда и пальнуть дали б. Николка Пищенко, небось, на четвёртый к батьке подался, при орудии пристроился... А я... если б не тот...»
      А поначалу всё шло хорошо. По знакомой тропинке Максимка быстро пробрался на Малахов курган и пристроился к одному из орудий. Из артиллеристов никто слова не сказал, им было не до него. Поредевшая прислуга едва управлялась с пушкой. Максимка сразу же включился в работу на равных.
      После боя матросы угостили парнишку кашей и отвели место в землянке. Так и остался бы он здесь, если б не тот молоденький офицер, что прогнал их с Ни-колкой в первый раз. Он увидел мальчишку (Максимка уже успел обзавестись бескозыркой, правда, без ленточек) и немедленно приказал покинуть батарею.
      Парнишка прикинулся сиротой. Но в это время вошёл рыжеусый матрос, Семён Горобец, и обрадованно пробасил:
      — A-а, старый знакомый!
      Максимка вскинул на него умоляющие глаза, «дескать, не выдавайте!» Но Горобец продолжал, как ни в чём не бывало:
      — Как батя? Жив-здоров?
      — Сирота! — разозлился молоденький офицер, — «Бати не упомню, маманьку тож!» И не стыдно?
      Максимка опустил голову.
      — Так кто он таков будет? — офицер повернулся к Горобцу.
      — Кузьмы Рыбальченко сын, ваше благородие. Батько на корабле в бухте остался.
      — A-а это тот самый...
      — Он самый, ваше благородие. Вы ещё тогда приказали убрать их с кургана, двое их тогда было...
      — Припоминаю. А где живёт эта «сирота», знаешь?
      — А как же! В соседях раньше ходили.
      — Вот что, Горобец, — принял решение офицер, — сведёшь мальца к матери.
      — Слушаюсь, ваше благородие!
      — Да родителей упреди, чтоб следили.
      — Ужо скажу, пускай загривок ему почешут малость!..
      После этого случая отец и настоял, чтобы мать с сыном уехали в Симферополь — там безопасней.
      ...Арба движется медленно-медленно, и, когда вползает в огромную лужу, мальчишке кажется, что это вовсе не арба, а корабль. И плывёт он по морю. Вот только грязь, поднятая колёсами, выдаёт его глубину. Мимо «корабля» проплывают насупленные горы, размытые ливнями, и кажется, что они своей грозной массой вот-вот раздавят узенькую взмочаленную ленту дороги и всё, что по ней идёт, ползёт, движется...
      Два старых солдата, сопровождающие обоз, размеренно дымят и ведут бесконечные разговоры. Мальчишка, занятый своими невесёлыми думами, почти не воспринимает их голосов, но, помимо его воли, они сами вплетаются в сознание.
      — ...Сбег Меныпик из Севастополя, — говорит один солдат, — а ещё главнокомандующий.
      — Не сбег, а силу скапливает, — не соглашается с ним другой, — вот соберёт воедино всё войско да как вдарит.
      — Жди! Как же тебе, вдарит. Разевай рот ширыне.
      — Ты не моги так думать. Самим царём-батюшкой Меныпик наиглавным поставлен. В товарищах они с царём-батюшкой ходют... Башковитый...
      Но в голосе солдата, хоть он и защищает никому не понятные действия генерал-адмирала Меншикова, не чувствуется уверенности. И не соглашается он со своим товарищем больше по привычке.
      Арба продолжает катиться. Впереди показалось несколько домиков. Они отгородились от мира тополями, но деревья, уже лишённые листвы, не в состоянии укрыть мирные жилища садоводов. Это — Бельбекская долина. И без того тяжёлая дорога здесь просто
      непроходима и можно только удивляться, как всё же движутся по ней люди, телеги, как подвозят к Севастополю вооружение!
      Вот в стороне, почти утонув в грязи, застряло не меньше десятка орудий. Наверное, чтобы их не потерять окончательно, возле пушек выставлен часовой.
      — Застряли? — спрашивает возница часового.
      — Знамо дело, застряли, — отвечает тот, — рази при таком раздорожье в Севастополь доберёшься?
      — Лета будете ждать али как с орудиями? — ехидничает солдат.
      Часовой злится, как будто он виновен в задержке:
      — Ты... того... не плети языком... Унтер за лошадьми побег...
      Солдат-возница в знак примирения отсыпает часовому махры на пару закруток. Обоз двигается дальше...
      Проехали ещё с версту, когда неожиданно из-за холма выскочила группа всадников.
      — Англичане! — закричал солдат и прыгнул в грязь.
      За ним последовал его товарищ. Над головами засвистели пули — это солдаты стали отстреливаться.
      Поначалу Максимка ничего не понял и продолжал сидеть на подводе. Но, когда увидел вражеский разъезд, ему стало ясно — англичане пытаются пленить обоз. Странное дело, Максимке совсем не было страшно, он даже обрадовался чему-то. Мгновенно соскочив с арбы, мальчишка плюхнулся в грязь рядом с возницей.
      Вот прямо на них мчатся двое. Солдат неожиданно прекратил стрельбу. Максимка торопливо дёрнул его за рукав:
      — Дяденька, пали, дяденька...
      Но тот не отвечает, штуцер тоже молчит. Парнишка поворачивается к солдату и видит, что он мёртв. Не раздумывая, Максимка тянет штуцер к себе, прицеливается... И вдруг во рту делается сладко-сладко, словно маманя сунула за щёку леденец. Он пытается приподняться и тут же теряет сознание...
      Через несколько минут подоспели русские казаки, и англичане бросились удирать. Обоз стал готовиться в путь.
      Максимкина мать бегала меж подвод и искала сына.
      Вот только что был здесь, а сейчас провалился, как сквозь землю! Может, убило и засосало в грязь? Женщина месит ногами тягучую жижу, но Максимки нигде не видно. Лишь один картуз с обломанным козырьком вмят в землю. Ничего не понимая, она поднимает картуз и смотрит на него. Смотрит долго и страшно.
      На плечо ложится рука.
      — Помоги, мать.
      Женщина помогает солдату поднять на арбу убитого товарища и с окаменевшим взглядом отходит в сторону.
      — Ты чего, мать?
      — Сынок, сынок-то мой... сынок мой где?!..
      — Вот только туточки был. Найдётся, — утешает женщину солдат. — Садись, поехали!
      Но та словно не слышит.
      — Садись, — пытается уговорить её солдат.
      Но она не отвечает.
      Трогается обоз, скрипя и чавкая. Он всё дальше и дальше уходит к горизонту. И лишь одна женщина, не разбирая дороги, идёт в противоположную сторону...
      Колька сидел у лафета и внимательно следил за Кондратом Субботой. Тот банником чистил ствол пушки.
      — Нагорело! — Матрос смахнул рукавом рубахи пот и присел рядом с мальчишкой.
      — Дядя Кондрат, — тотчас же заговорил Колька, — я вот всё думаю: если в ствол побольше заряду заложить, бонба дальше полетит?
      — Ствол разорвёт, — ответил Суббота, — кажной маркеле свой заряд положен. На него и рассчитано литьё.
      Колька провёл рукой по чугунной шероховатости орудия.
      — И придумал же кто-то! — с уважением проговорил он.
      — Маркелу не один человек придумал. — Кондрат встал и снова взялся за банник. — Вот этого, — продолжал он, показывая пальцем на маленькое отверстие в стволе (через него поджигали порох), — при Петре Великом, может, ещё и не было. Поди ж ты, небольшая
      выдумка, а стрельбу облегчает... Я вот тоже про этот запальник кое-чего придумал. Надо будет их благородию Алексею Петровичу Дельсалю доложить. Доброй он души человек.
      Колька внимательно смотрел на маленькую дырочку в чугунном литье и не мог понять, что ещё можно такого придумать?
      — Тут вишь какая загвоздка, — продолжал Кондрат, — закипает отверстие так, что прут калильный не просунешь. Вот и выходит задержка в стрельбе. Один кондуктор скорострельную трубу придумал: отстрелялась — новую вставили. Оно бы и хорошо, — продолжал вслух развивать свою мысль Суббота, — но вытаскивать после выстрела горелую трубку трудно. А мне так мерещится: трубку надо с резьбой вставлять да салом смазывать...
      — Николка! — раздался голос унтер-офицера Белого. — А ну, бегом в блиндаж: их благородие кличут.
      Колька сорвался с места и, запыхавшись, скатился в землянку.
      — Опять у орудий?! — строго спросил Забудский, но тут же смягчился: — Как магнитом тянет!
      — Я Кондрату Субботе подсоблял...
      — Ладно, ладно, не сержусь. — Он протянул мальчику пакет. — Вот, снеси на сто вторую батарею командиру.
      Колька засунул бумагу за пазуху, надел бескозырку и, прихлопнув большими сапожищами, отдал честь.
      — Есть снести пакет их благородию, командиру батареи лейтенанту Бурлеа!
      — Ишь ты, — засмеялся находившийся в землянке Дельсаль, — всех командиров знает. Вот это вестовой!
      Чётко повернувшись кругом, Колька выскочил из землянки.
      На дне траншей и воронок блестела вода. Земля не успевала просохнуть. Уже несколько дней подряд, ненадолго прерываясь, лил дождь.
      Не доходя до батареи, мальчишка заметил в ещё зелёной траве золотистую шляпку гриба. Он раздвинул жухлые листья над травой и обнаружил целое семейство сыроежек. Колька снял бескозырку и быстро на-
      полнил её грибами. «Снесу командиру — зажарим», — решил он и зашагал быстрее.
      Не доходя до батареи, он увидел высокого парнишку в мичманке и направился к нему.
      — Мне до командира вашего. Где разыскать? — независимым тоном произнёс Колька.
      — А ты откель будешь? — последовал вопрос. — По какому делу? — Парнишка, как бы невзначай, повернул к Пищенко георгиевский крест на мундирчике.
      Колька оробел. Он уже сообразил, что это и есть тот самый Василий Доценко, о котором он много слыхал. Но виду не подал.
      — Я с пакетом. Вестовой от лейтенанта Забудско-го, — и с подчёркнуто независимым видом бросил: — Проводи!
      Они подошли к землянке командира, и уже у двери Василий буркнул:
      — Я тебя подожду тут.
      — Ладно, — согласился Колька, — тогда грибы посторожи, — и высыпал свою добычу Доценко.
      Минут через десять они уже сидели у вала (там было суше), и Василий деловитым тоном допытывался:
      — Ты на баксионе с бонбардировки?
      — Нет, я тогда на Малахове был.
      — Ая при отце с самого что ни есть спервоначалу. Как с кораблей нас перевели. Я ведь на «Кагуле» был в экипаже.
      — Да ну? — не поверил Колька.
      — Крестом могу поклясться! Я с малолетства при отце. Мы ведь и на Синоп ходили, — небрежно добавил Василий.
      Колька, не зная, завидовать ему или удивляться, взволнованно спросил:
      — Ив сражении был?!
      — А то как же! Наш фрегат два раза горел, но и туркам жару дал!
      — И Пал Степаныча Нахимова в бою видел?!
      — Как тебя, — расхвастался Доценко, — их превосходительство на «Императрице Марии» были. Мы с ней в кильватер вошли в бухту.
      Увлёкшись, Василий выхватил из Колькиной бескозырки гриб и поставил его вниз шляпкой на банкет.
      — Вот тута стоял наш корабль. А «Мария» была здесь, — он поставил рядом второй гриб. — Турки — те у берегов были...
      Грибы один за другим выстраивались на валу.
      — Корабли как открыли огонь... — Доценко быстро подобрал на земле несколько камней и, передав часть Кольке, приказал: — Ты бей с левого борта, а я с правого. Пли!
      Колька мгновенно оценил обстановку. Град камней посыпался на грибы.
      — Ещё раз... Пли!
      Мальчишки ожесточённо бомбардировали «турецкую эскадру» с двух бортов. Через минуту грибы превратились в серое месиво, и Василий, облегчённо вздохнув, сказал:
      — Всех турок пожгли! А их главный паша саблю свою Павлу Степанычу сдал. Батю моего задело тогда, но лекаря выходили.
      Колька, возбуждённый «сражением», забыв о гордости, попросил:
      — Дай крест подержать.
      Парнишка отцепил Георгия и протянул его Кольке.
      — Батя твой тож с кораблей?
      — Тридцать седьмого экипажу, — ответил Колька, рассматривая крест.
      — А сам со Слободки?
      — В Аполлоновой балке жил, — и неожиданно спохватился: — Ой, да мне ж на батарею давно пора!
      Он попрощался со своим новым товарищем и зашагал вдоль бруствера. Уже у блиндажа, поправляя бескозырку, вспомнил о грибах: «Не получилось поджарки! » И перед его глазами возникло серое грибное месиво «турецкой эскадры»...
      В землянке было жарко и накурено, кроме Забуд-ского и Дельсаля, сидели ещё два незнакомых Кольке офицера. На столе горела лампа, офицеры играли в карты. Мальчишка попробовал проскользнуть незамеченным, но Забудский, вроде и не смотревший на вход, нарочито громко произнёс:
      — Господа! Виной тому, что мы сегодня без чая, мой вестовой. Что прикажете предпринять при таком непослушании?
      Штабс-капитан Васильев, не отрываясь от карт, бросил:
      — Отправить к орудиям!
      — Так он того и добивается.
      — Да-с? — штабс-капитан удивлённо посмотрел на Забудского.
      — Ваше благородие, — тоненьким голоском начал Колька. Офицеры обернулись. — Ваше благородие, да я мигом...
      — Этот как сюда попал? — повернулся Васильев.
      — Сей муж и есть мой вестовой, — ответил Забудский.
      Штабс-капитан и его напарник, оставив карты, с интересом смотрели на мальчишку.
      — И давно-с?
      — Больше месяца будет, как моего в госпиталь свезли...
      — Н-да-с, забавно...
      Игра возобновилась.
      Колька стал поспешно раздувать самовар.
      — Так вот-с, господа, — бросая карту, продолжал Васильев прерванный приходом мальчика разговор, — я не согласился с Алексей Петровичем, — он посмотрел на Дельсаля, — солдатики у нас чудо, умолчу о некоторых старших, бог им судья!
      — Я о солдатах и не спорю, — возразил Дельсаль, — но голыми руками не прогонишь союзников. И боеприпасы надобны!
      — Когда я ехал сюда, — вмешался напарник Васильева, — видел, как застревают на российском бездорожье повозки с оружием. И когда они окажутся в Севастополе — одному богу известно.
      — И если даже окажутся, — подхватил Дельсаль, — проку-то от наших ружей и мушкетов? А штуцеров нарезных — один на сотню.
      — Однако в артиллерии, — сказал Забудский, — мы не уступим союзникам.
      — Ещё как уступим, — с горечью произнёс Дельсаль, — английские восьмидюймовые с витым каналом бьют дальше против наших в нять-шесть раз...
      Вскипел самовар. Колька разлил чай по кружкам и разнёс их офицерам.
      — Ну вот, обрадовался Забудский, — подкрепление прибыло. Доиграем потом.
      Офицеры отложили карты и принялись за чай.
      Колька забрался в угол блиндажа. Там на зарядном ящике у него была сооружена лежанка. Свернувшись калачиком, мальчишка вслушивался в разговор.
      — Война, господа, — говорил напарник штабс-капитана, — раскрепощает на некоторое время душу му-жика-солдата. Он видит, что барин и мужик могут быть убиты одною пулей. Сие чувство смертности сближает пропасть между ними. И ответьте мне, господа, будет ли этот мужик после войны таким же послушным крепостным, как был до неё?
      — Не будет! — пылко сказал Дельсаль.
      — Позвольте, — возразил Васильев, — мы воевали не единожды, а Россия всё та же!
      — Нет, — приподнялся его напарник, — уже после двенадцатого года Русь и мужик не те! И декабрьский бунт тому доказательство.
      Кольке был непонятен весь этот разговор, но почему-то очень хотелось слушать. Однако глаза слипались, по уставшему телу разливалась истома, и уже откуда-то издали доносились обрывки фраз.
      — ...Солдат воюет за Отечество. Не за вас, не за меня и не за питерского барина. За Отечество, господа!
      — ...Союзники упустили момент штурма...
      — ...Покойный Владимир Алексеевич...
      Сверху послышались выстрелы, и через мгновение рядом с блиндажом разорвался снаряд.
      — Это английский. С Зелёной горы, — поднимаясь, сказал Забудский.
      Где-то рядом ударила наша мортира. Перестрелка усиливалась. Офицеры поспешно выходили из блиндажа.
      Донёсся треск барабана. Над бастионом с шумом пронеслись конгревовы ракеты1, осветив прислугу у орудий.
      1 В войну 1854 — 1855 гг. союзники применили зажигательные боевые ракеты конструкции английского полковника Вильяма Конгрева. Они стреляли дальше, чем на два километра, и обходились дешевле тяжёлых орудий.
      Когда Забудский, выходя из землянки, наклонился, чтоб потушить лампу, он увидел своего вестового безмятежно спящим на зарядном ящике.
      Стояла тёплая южная ночь. Лейтенант подошёл к брустверу и коротко скомандовал:
      — Отвечать изредка!
      Он в подзорную трубу следил за вспышками на батареях противника. В темноте, прочерчивая небо, ярко светились запальные трубки ядер.
      — Хороша иллюминация! — послышался где-то рядом весёлый голос Ивана Ноды.
      — Хранцуз, он привык к фейерверкам да к праздникам, — в тон ему ответил Евтихий Лоик.
      — Лохматка! Наша! — закричал сигнальщик. Он стоял на бруствере и следил за полётом вражеских снарядов, всегда безошибочно определяя их направление.
      Бомба разорвалась невдалеке от матросской землянки.
      — Ишь, махальный, — кивнул в сторону сигнальщика Нода, — точь-в-точь, как по-писаному, вещает.
      Забудский неожиданно увидел, как у орудий в центре батареи мелькнула фигурка его вестового.
      «Проснулся всё-таки, пострелёнок!» — отметил про себя офицер.
      Колька подносил ядра к отцовскому орудию...
      Следующий день прошёл относительно спокойно. После заката солнца французы, правда, снова бросали свои, не столь опасные, но зловеще полыхавшие кон-гревсЕы ракеты. Однако обошлось без перепалки. Осенние дожди, видно, охладили воинственный пыл союзников.
      Утром на бастион пришли Алёна и её мать. Женщина была всё в том же чёрном платке. Воспользовавшись передышкой, они принесли матросам постиранное бельё. На батарее уже привыкли к этим посещениям. Алёнушку все называли «Голубоглазкой», а её мать Антонину Саввишну — ласково «Саввишной».
      Мать и дочь подошли ко второму орудию и увидели долговязую фигуру Кондрата Субботы. Алёнушка радостно замахала руками:
      — Дядя Кондрат, бельишко ваше!
      Антонина Саввишна вынула из корзины бельё и передала его Кондрату.
      — Покорнейше вас благодарю, — матрос поклонился женщине и ласково погладил Алёну по голове.
      Заметив стоявшего тут же у орудия Кольку, Саввишна оказала своим тихим бархатным голосом:
      — А ты, Николка, чего ж не заглядываешь? Ведь обещал наведываться. — Мальчик перехватил взгляд Алёны и почему-то покраснел.
      — Его благородие поручений в город не давали. Будут — загляну. — И спрятался за Кондрата.
      Голубоглазка и мать пошли дальше. А Кондрат тут же стал переодеваться в чистое. Он сегодня был по-необычному сосредоточен и молчалив. Колька знал, что с утра матрос напросился в вылазку. Нынешней ночью войсковой старшина Головинский поведёт смельчаков к французским траншеям. Мальчишка очень завидовал Кондрату, но проситься с ним не решился. «Не возьмут, да и его благородие не позволит».
      Кондрат взял чистый тельник, застегнул бушлат на все пуговицы и, раскрыв кисет, вынул из него трубку. Покуривая, он молча смотрел на проходивших мимо солдат.
      Кольке очень хотелось расспросить матроса о предстоящей вылазке. Наконец, он не выдержал:
      — Дядя Кондрат, вы пойдёте к Хомутовой балке?
      — Не знаю, Николка. Куда прикажут, туда и пойдём. — Он замолчал, потом неожиданно проговорил: — Их благородие Алексей Петрович Дельсаль тоже изъявили желание пойти в вылазку. Напрасно они так рискуют...
      Колька подвинулся поближе к Кондрату. Но тот замолк и только попыхивал своей трубкой.
      Из землянки послышался голос отца:
      — Николка! Поди сюда!
      Мальчик спустился в блиндаж. Там соблазнительно пахло щами.
      — Садись, вестовой, щец похлебаем, — сказал Евтихий Лоик и ткнул скрюченным пальцем на свободное место.
      Но не успел мальчишка взяться за ложку, как сверху послышался голос:
      — Пищенко, к их благородию!
      Колька отодвинул от себя котелок и вскочил.
      — Ну ладно, опосля доешь, — сказал отец, — мы твой котелок прикроем.
      Мальчишка побежал к офицерскому блиндажу, перепрыгивая через разбитые ящики и воронки от ядер.
      Забудский сидел за столом и внимательно рассматривал карту.
      — Опять у орудий, — не поднимая головы, раздражённо произнёс он. — Как нужен, никогда не сыщешь.
      Колька навытяжку стоял перед офицером и виновато моргал.
      — Алексея Петровича разыщи и проси, чтоб до вечера побывал у меня. Понял?
      — Так точно, ваше благородие, понял.
      — Ступай.
      Колька перепрыгнул через ступени и уже в дверях услыхал:
      — Ищи у штабс-капитана Мельникова!..
      ...Дельсаль пришёл в блиндаж ночью. Николка
      лежал на своём зарядном ящике, изо всех сил стараясь не заснуть — хотелось дождаться.
      Когда сапёрный офицер вошёл в блиндаж, мальчишка стал поспешно одеваться.
      — Ты куда?! — взглянул на него Забудский.
      — Да я так, — смутился Колька и, уже одетый, снова опрокинулся на лежанку.
      Офицеры понимающе переглянулись.
      — Алексей Петрович, я просил вас только для одного: пожелать удачи, — и лейтенант протянул руку.
      — Главное, пройти в тишине до редутов, — задумчиво произнёс Дельсаль.
      — Да, — тихо ответил Забудский, — надобно, очень надобно постараться.
      Они обнялись. Дельсаль вышел из блиндажа. Забудский слегка прикрутил фитиль и неподвижно сидел
      у стола. Колька лежал, не двигаясь, делая вид, что заснул.
      Прошло полчаса. Лейтенант погасил лампу и вышел. Мальчишка поспешно вскочил на ноги и выскользнул следом за ним.
      Было тихо и пустынно у орудий. Только фигуры сигнальщиков маячили на бруствере. В холодном, отдававшем морозцем небе попрятались звёзды.
      Забудский подошёл к левому флангу батареи, поднялся на банкет.
      Колька незаметно шмыгнул мимо часового и очутился за траверзом. Он сел на ствол поваленного дерева: поёживаясь от холода, приподнял воротник бушлата.
      Глаза постепенно привыкли к темноте, и он уже чётко различал вдали холмики французских батарей. Где-то прокричала полуночная птица. Колька повёл глазами по сторонам, а потом увидел, что она во рву, под ним. Ему захотелось вспугнуть её. Он подобрал холодный голыш и, прицелившись, запустил его в ров. Птица, махнув тёмными крыльями, растаяла в ночи.
      И снова тихо. Лишь изредка над спящим бастионом — голоса сигнальщиков да часовых.
      Прошло ещё полчаса. Колька напряжённо всматривался в сторону Хомутовой балки. И хотя ничего не видел, его воображение точно определяло, где находятся сейчас разведчики. Вот они прошли старую дорогу и свернули к оврагу — здесь нужно ползти. Осторожней, а то французы услышат. Главное — добраться до балки: там за кустами никто не увидит. Эх, не взяли его! Он всё доподлинно знает, где и как надобно прятаться — знакомые места. Ну, а теперь по склону! Только бы стрее, быстрее. Французы молчат, значит, ничего не заметили!
      Обдуваемый хлёстким осенним ветром, Колька вскарабкался на земляной вал, натянул бескозырку чуть ли не на уши.
      Темнота по-прежнему молчала. Молчала ещё десять... двадцать... тридцать минут. Мальчишке казалось, что он ожидает вечность.
      И вдруг со стороны французских траншей началась стрельба. Колька вскочил на ноги, но в то же мгновенье раздалось:
      — Тёмная! — так называли картечь. Послышался треск разорвавшегося снаряда. «Пронесло!» Колька осторожно приподнялся над бруствером и с удивлением отметил, что по всей линии вражеских траншей вспыхивают огоньки — французы открыли беспорядочную стрельбу по четвёртому бастиону.
      «Палите, палите, — радостно неслось в голове, — вот перепужались — куда стрелять надобно, не знают!»
      Рядом подвизгивали пули. Колька отметил, что заговорили английские стрелки с правого фланга.
      — Молоденькая! — деловито кричал сигнальщик у первого орудия, отмечая характерный полёт пули с чашечкой. — Лебёдушка! — это означало глухую пулю. Обострённый слух сигнальщиков безошибочно различал их по звуку, как лесники птиц по голосам.
      Вскоре всё стихло. Близился рассвет. Колька, успев опередить лейтенанта, шмыгнул в блиндаж и быстро разделся.
      Утром на бастионе только и было разговоров, что о ночной вылазке. Участники её, черноморские казаки старшины Головинского и матросы, были героями дня.
      Рассказывали, какой переполох произвёл неожиданный налёт: как поручик Дельсаль с несколькими казаками взял у противника четырнадцатисантиметровую мортиру: как ему же удалось срисовать расположение неприятельских укреплений.
      С вылазки не вернулось двое: один казак и Кондрат Суббота. Матрос всё время был рядом с Дель-салем. Именно с его помощью сапёрный офицер так быстро нанёс на планшет позиции французских орудий.
      Пуля угодила Кондрату в живот. На бастион его принесли мёртвым...
      Колька сидел у лафета отцовского орудия. Немигающие глаза смотрели в одну точку. Снова и снова вспоминалась ночь в огнях, в томительном ожидании, а потом лицо убитого Кондрата на носилках. Какая-то неосознанная ненависть ко всему, что происходит сейчас, подкатывала к горлу. Было нестерпимо горько, и если б не сидевший рядом и тоже молчавший отец, он наверняка бы заплакал...
      Кто-то поблизости прокричал:
      — Братцы! Пал Степаныч на баксионе!
      И всё вокруг сразу зашевелилось. Матросы поспешно прибирали у орудий, чистили бушлаты друг на друге, затягивали ремни. И всё это делалось с каким-то радостным возбуждением, как перед приездом желанного гостя.
      Нахимов прибыл на бастион сразу же, лишь стало известно о результатах вылазки, и сейчас находился в землянке Забудского.
      — Поднимайся, Николка, — сказал Тимофей, — их превосходительство поглядишь.
      В это время подвезли французскую мортиру, захваченную во время вылазки. Матросы с любопытством рассматривали литые вензеля на бронзовом теле орудия. Евтихий Лоик заглянул в ствол, провёл шершавыми пальцами по глади канала.
      — Новёхонькая, шельма. Николка, поди-ка сюда!
      Колька подошёл к матросу.
      — Ты вот всё хотел поглазеть, — сказал Лоик, — какие у хранцуза пушки. Такие же! Только блеску побольше. Вот, гляди, затравка старомодняя. У нас, поди, лучше. Но ничего, — заключил старый бомбардир, — мы к ней лафет приспособим, и послужит ещё!
      Неожиданно раздался голос унтер-офицера Белого:
      — Смирно! Их превосходительство вице-адмирал Павел Степанович Нахимов!
      Со стороны командирского блиндажа появилась группа офицеров во главе с Нахимовым. Вице-адмирал приблизился к вытянувшимся во фронт матросам и недовольно посмотрел на Белого.
      — Отставить церемонию.
      — Есть отставить церемонию! — гаркнул унтер-офицер.
      Нахимов подошёл к трофейной мортирке.
      — Так это она-с? — повернулся он к Дельсалю.
      — Так точно, — ответил сапёрный офицер.
      — Из нового подкрепления, — задумчиво произнёс вице-адмирал: — Подтягивают резервы, — и, обернувшись к стоящему у мортирки Пищенко-старшему, сказал: — Что, бомбардир, неплохо отлита?
      Матрос растерялся на мгновенье:
      — Блеску/конечно, многовато... А как она в деле... Тут ещё поглядеть надобно.
      Неожиданно вмешался Колька:
      — Затравка старомодняя, ваше превосходительство!
      Нахимов удивлённо повернулся:
      — Так-так, юнга... Дальше.
      Колька осмелел.
      — Наши лучше, Павел Степаныч!
      Адмирал улыбнулся:
      — Ну, брат, да ты настоящий артиллерийский бог, — и спросил у Забудского: — Откуда воин?
      — В вестовых, ваше превосходительство. Только всё к мортирам рвётся. Но ставить не решаюсь... Согласно вашему приказу.
      Несколько дней тому назад по городу вновь было объявлено об обязательной эвакуации женщин и детей. Но севастопольцы всеми правдами и неправдами продолжали идти на бастионы, помогая своим мужьям, отцам, братьям.
      — Да, мортирка, пожалуй, уступит нашим, — вернулся Нахимов к прерванному разговору.
      — Испробовать бы надо, — робко сказал Нода.
      — Испробовать? — адмирал, прищурившись, посмотрел в ствол и что-то прикинул в уме, — шестидюймовка найдётся?
      — Павел Степаныч, — сказал Тимофей, — великовата будет, чуть поменьше «лохматку» отыщем и горазд!
      Нахимов кивнул. Решено было немедленно приладить французскую мортиру. Несколько матросов уже тащили лафет из-под разбитой пушки. Евтихий Лоик тотчас же стал пришабривать цапфы1. Кто-то забивал прибойником пыж и заряд. Тимофей послал сына разыскать ядро: «Эдак дюймов пять с половиной...
      Уразумел?» И Колька носился по бастиону, приглядываясь к валявшимся снарядам...
      Наконец, мортира была установлена. Всё было готово к выстрелу.
      — Что ж, запали, бомбардир, — обратился Нахимов к Тимофею Пищенко.
      Нода вытащил из горна пальник — раскалённый железный прут — и передал его матросу.
      1 Пришабривать цапфы — точно подгонять опоры ствола орудия.
      — Дозвольте мне! — неожиданно закричал Колька. Все посмотрели на адмирала. А тот очень серьёзно,
      обращаясь ко всем, сказал:
      — Ну, что ж... Дозволим нашему сыну ударить по французу?
      — Дозволим! — раздалось несколько голосов. Тимофей передал пальник и, слегка волнуясь, сказал:
      — Поджигай, Николка.
      Раздался выстрел. Все бросились к брустверу.
      — Красиво полетела, — заметил Нода.
      — Ну, братец, с крещением тебя, — улыбаясь, Лоик протянул Кольке руку.
      Нахимов подозвал мальчишку.
      — Понравилась французская мортирка?
      — Так точно, ваше превосходительство, понравилась. — И, чуть ли не заикаясь, закончил: — Дозвольте при орудиях насовсем остаться?
      — Это, братец, как твоё начальство порешит, — ответил адмирал и повернулся к Забудскому.
      — Что ж, кажется, я опять остаюсь без вестового, — проговорил офицер и, поймав выжидательный взгляд Кольки, добавил: — Видно судьба твоя быть у пушек.
     
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ
      За «языком». В стане врага. Золотая пятирублёвка. Зуав. Флотский барабанщик. «Ты знал мою Катерину...» Воздушный змей. Апенка. Песенка графа Толстого. Вторая бомбардировка. Жив барабанщик! Гибель Тимофея Пищенко.
     
      Позади, сквозь сетку обложного дождя, едва просматривался насторожённый силуэт Малахова кургана. Разлапистые хлопья снега таяли, едва прикоснувшись к земле. Порывистый ветер рябил иоду в угрюмых лужах.
      Матрос Пётр Кошка, кутаясь в брезентовую накидку, прибавил шагу и стал быстро спускаться в балку. Там было намного тише. Ветер бесновался над головой, но сюда долетал уже ослабленный борьбой с холмами. Кошка шёл, не пригибаясь: всё равно, даже в двух шагах, ничего не видно.
      Он плотнее укутался в брезент, но колючие капли дождя ухитрялись проникать под мундир. Матрос вздрагивал от их ледяного прикосновения и прибавлял шагу.
      Кошка шёл добывать «языка». В последние дни союзники подозрительно молчали. Не готовятся ли они к внезапному нападению?
      Матрос изредка останавливался и прислушивался, но сквозь монотонный шум дождя доносилось только завывание ветра. Разведчик стал подниматься по склону, и вдруг его чуткий слух уловил хриплое покашливание. Он мгновенно прильнул к земле и замер. Звук не повторялся, но вскоре послышалось чавканье грязи под осторожными шагами. Кошка пополз на шум и в нескольких метрах от себя увидел человека. «Значит, где-то поблизости вражеский секрет. Надо проследить! » — подумал он.
      Пригибаясь, короткими перебежками Кошка последовал за человеком. Тот вёл себя странно: часто останавливался, неожиданно сворачивал то вправо, то влево. «Фу, чёрт! Словно насмехается, — выругался про себя матрос, — ещё раз выкинет такой фортель — возьму! А про секрет он и сам расскажет».
      Матрос поднялся по склону и стал обходить человека. Когда тот остался позади, Кошка спустился на несколько шагов ниже и притаился за валуном.
      Напряглись мышцы. Каждая клеточка тела в ожидании броска. Зоркие глаза будто высверливают темень.
      Человек шёл прямо в руки. Ещё шаг — и он рядом. В то ясе мгновение матрос бросился на него. Ловким движением заломил руки за спину, сбил с ног и, сев верхом, ткнул лицом в грязь. Привычным, почти механическим движением отстегнул от ремня верёвку и стал связывать «языку» руки.
      Тот не сопротивлялся, даже не двигался.
      «Не задохся ли случаем?» — испугался Кошка и за волосы вытащил голову пленного из грязи. Он зашевелился.
      «Жидкий какой!» — удивился матрос. Он повернул «языка» лицом к себе и чуть не присвистнул от неожиданности. На Кошку было обращено детское лицо, покрытое слоем грязи., «Наверно, юнга с английских кораблей», — подумал матрос. Он брезентом вытер физиономию пленного. — Теперь видишь?
      Мальчишка хотел что-то ответить и открыл было рот, но Кошка его опередил.
      — Прошу пардону, — извинился он перед «языком» на смешанном франко-русском языке. — Пардону прошу, — повторил матрос и сунул в рот пленному клок промасленной ветоши. — Топай, браток, — Кошка указал направление.
      Маленький англичанин пришёл в себя. Он вскочил на ноги и согласно закивал головой, дескать, понял, куда надо идти, и повинуется.
      «Догадливый!» — усмехнулся про себя Кошка. Подхватив штуцер, он направился за «языком».
      Пленный шагал медленно, с трудом вытягивая ноги из непролазной грязи. Его маленькая головка на тонкой шее ворочалась то туда, то сюда, делая робкие попытки спастись от проникающих за ворот холодных
      струй. Он слегка пошевеливал пальцами, видимо, затекли руки, перевязанные верёвкой. Кошка его не подгонял. Он тоже порядком устал — день простоял в карауле, а в ночь пошёл на вылазку.
      Склон балки резко обрывался. Здесь нужно повернуть влево — размытая ливнями, одним чутьём угадываемая тропинка вела прямо на Малахов курган. Кошка хотел было показать англичанину направление, но тот неожиданно остановился, взглянул вверх и затем уверенно свернул на невидимую тропинку.
      «Ишь ты, опытный! — удивился матрос, — местность знает, вражина проклятая».
      Рядом, почти у самой тропки, находилась пещерка. Возвращаясь с вылазки, Кошка всегда заходил в неё, чтобы передохнуть перед крутым подъёмом. Не изменил он своей привычке и на этот раз.
      — Туда! — подтолкнул он пленного.
      Англичанин повернулся к нему лицом и вопросительно взглянул на матроса.
      — В пещеру! — приказал тот.
      Пленный кивнул, ногой раздвинул кусты и нырнул в пещерку. Кошка только головой крутнул от такой сообразительности и последовал за англичанином.
      В пещерке было темно и сухо. Матрос достал кисет, свернул цигарку и, добыв кресалом огонь, закурил. При каждой затяжке подземелье освещало как фонарём. Едкий махорочный дым щекотал в носу и горле.
      Кошка взглянул на англичанина: щёки его раздувались и только ветошь во рту мешала раскашляться.
      — Что? Духу нашенского не выносишь? — засмеялся матрос. — Сейчас кляп вытащу, — пожалел он пленного. — Только, чур, не шуметь!
      Пленный жадно глотнул воздух, выплюнул ворсины и попросил:
      — Руки сдавило — мочи нет. Дяденька, развяжите!
      — Развязать? — оторопел матрос, услышав чисто русскую речь. — Постой, постой! — Кошка подошёл к пленному вплотную и осветил цигаркой лицо.
      На матроса смотрели обидчивые мальчишеские глаза.
      — Ты кто таков?
      — Рыбальченков сын я, Максимка. Батя мой...
      — Рыбальченков?! Так что ж ты до сих пор мол-
      чал?! — подобно своей самокрутке, вспыхнул матрос.
      — Сами рот заткнули, — насупился Максим, — а теперь «почему?».
      — Заткнул, — сокрушённо мотнул головой Кошка. — Что ж теперича делать-то... Ох, и подвёл ты меня, брат, подвёл... Ну, вот, — пришёл к решению матрос, — дорогу на Малахов знаешь?
      — Знаю, — ответил Максим.
      — Иди до батарейцев. Доберёшься?
      — Доберусь. А вы, дяденька, куда?
      — Куда, куда, — передразнил Максима матрос, — не твово ума дело. Сызнова придётся грязь месить из-за тебя. Шастаешь, где не надобно. Скажу твоему батьке, чтоб отодрал, — пообещал матрос.
      Он с досадой плюнул на цигарку и яростно растёр её ногой — страсть как не хотелось ему снова идти в дождь и слякоть! Но надо.
      Максим понял, что матросу опять придётся шагать за «языком».
      — Я тоже с вами, дяденька! — затараторил мальчишка, боясь, что Кошка уйдёт, не выслушав его, — возьмите меня. Я всё знаю: самолично ихние пушки видел. Я в плену был аглицком...
      — Ну? — недоверчиво произнёс Кошка.
      — Вот те хрест, — побожился Максим. — Мы с мамкой на подводе в Симферополь ехали, а меня полонили. В сарае содержали с полмесяца. Там одёжи полно. Вырядился я во всё новое и убег.
      — Убег? — восхитился Кошка.
      — Убег, — подтвердил Максим.
      — Молодец!
      — А пушки аглицкие, какие у них есть, я всё запомнил, — польщённый похвалой, продолжал Максим. — И где стоят, и чем присыпаны, дяденька Кошка...
      — Как кличут меня, знаешь? — удивился матрос.
      — Запомнил, — с достоинством произнёс Рыбаль-ченко, — я с Николкой Пищенко в большую бонбарди-ровку на Малахове был. Ещё тогда его превосходительство адмирала Корнилова насмерть поранило...
      — Владимира Алексеевича... — вздохнул Кошка, — душевной справедливости был командир...
      — Вы ещё тогда на хранцузов с мушкетом побег-
      ли, — напомнил Максим. —
      Ух, и постреляли вы их знатно!
      — Да, было дело... Ну, хватит, брат, поболтали и будет...
      Кошка раздвинул кусты и вышел из пещеры. Ветер бросил ему в лицо горсть воды, перемешанной со снегом.
      — Максимка! — старался матрос перекричать шум ветра, — скажешь братве, что до утра не возвернусь. — И Кошка стал спускаться в низину.
      Мальчишка сделал вид, будто не расслышал, и последовал за ним.
      — Ты куда? — перехватил его матрос.
      — С вами, — упрямо тряхнул головой Максимка.
      — А я сказал — вертай назад!
      — Не!
      — Вертай!
      — Не!
      Кошка остановился. «А может, и впрямь прихватить?»
      — Ладно. Только, чтоб слухаться меня. Понял?
      — Понял.
      — Пошли! — решительно сказал матрос.
      Они зашагали в сторону английских батарей.
      ...Вражеский часовой повернулся к лазутчикам
      спиной.
      — В самый раз, — шепнул Кошка на ухо Максиму, — берём...
      Но часовой, словно почуяв неладное, обернулся и стал пристально вглядываться в темноту. Он не заметил ничего подозрительного, но всё же продолжал смотреть в сторону русских позиций.
      Кошка плотнее прижался к земле, словно хотел слиться с нею, и потянул парнишку за ногу.
      — Уползаем, — едва слышно прошептал он.
      Они перебрались в безопасное место и, отдышавшись, стали совещаться.
      — Тут не возьмём, — дрожа от холода, проговорил Максим, — за ним ещё один маячит — пушки стережёт.
      — А ежели правей? — поинтересовался Кошка.
      — Там тоже орудия и охранник, — смущённо почесал затылок мальчишка, как будто он был повинен в том, что англичане кругом выставили часовых.
      — А в обход? — продолжал допытываться матрос.
      — В обход можно, — согласился Максим. — Очень даже можно! — очевидно вспомнив что-то, обрадовался он и, припав к самому уху разведчика, зашептал: — Там ровчик есть, в аккурат к тому сараю подходит...
      — К складу, — уточнил Кошка.
      — Ну да, к складу. Там ещё хата маленькая пристроена, а в ней я охвицера видел...
      — Охвицера? — встрепенулся матрос. — Охвицер нам как раз и надобен. Ползи вперёд! — приказал он Максиму.
      ...Разведчики ползли на животах, руками загребая грязь. Промокшие насквозь, они уже не замечали ни дождя, ни снежной крупы, щедро сыпавших сверху. Незаметно открылся неглубокий ров, почти до половины наполненный водой. Утопая чуть ли не по горло в жидком месиве, они продолжали путь.
      Как и говорил Максим, ров вывел разведчиков прямо к вещевому складу. Часового не было видно — наверно, спрятался где-нибудь, спасаясь от непогоды. Во всяком случае ни Кошка, ни Максим обнаружить его не смогли. Однако, опасаясь, что караульный окажется где-нибудь поблизости, они ползком стали подбираться к домику. У самого крыльца Кошка приподнялся и потянул дверь на себя, но она, запертая изнутри, не поддалась. Матрос вытащил кинжал, просунул лезвие между створками и не спеша стал водить им вверх-вниз. Едва слышно лязгнула скоба, дверь приоткрылась. Кошка кивнул. Максим тотчас проскочил в сени. Матрос, неслышно опустив щеколду, скользнул за ним.
      В сенях спал солдат. Его форма, аккуратно сложенная, лежала тут же. Из горницы доносился храп: видно, там и находился офицер.
      Кошка приложил палец к губам и стал снимать сапоги. Максим последовал его примеру: неуклюжие трофейные ботинки примостились у двери.
      В горнице было жарко натоплено, офицер спал в одних подштанниках. На стуле висел китель. Кошка даже в темноте разглядел блестевшие на нём боевые награды. «Важный однако», — отметил он про себя.
      Матрос передал Максиму штуцер: подержи! Но неожиданно офицер зашевелился. В то же мгновение Кошка бросился на англичанина. Короткая борьба, и вот уже офицер лежит связанный, с кляпом во рту.
      — Отчиняй затворки! — шёпотом приказывает Кошка стоящему на страже парнишке.
      Через раскрытое окно разведчики вытаскивают офицера наружу и, заставив его спрыгнуть в ров, выводят в балку. Здесь уже можно выпрямиться во весь рост и идти, не таясь.
      Офицер содрогался от пронизывающего холода — не сладко после тёплой постели очутиться под секущим дождём почти голым. Кошка снял с себя накидку и укутал ею пленного.
      Несмотря на усталость, шли быстро. Босиком. Свою обувь лазутчики оставили в сенях.
      Через час они уже подошли к подножию Малахова кургана. Караульный у орудий только присвистнул от удивления, когда перед ним возникли три босых человека, измазанных грязью. Присмотревшись, он узнал Кошку.
      — Велено сообщить вам, Пётр Маркович, — произнёс часовой, — чтобы сразу следовали к их благородию.
      Матрос и парнишка отсыпались до самого обеда. Если б не вестовой командира батареи, они б с удовольствием проспали и до вечера. Но зычный голос разбудил их.
      — Кошку и мальца их превосходительство Павел Степаныч к брустверу требуют!
      Матрос моментально вскочил. Сна ни в одном глазу, словно и не ложился вовсе.
      — Павел Степаныч? Мигом будем!
      — Охвицеров там собралось!.. — восторженно продолжал вестовой. — Все при орденах да эполетах, как на плацу.
      Кошка стал тормошить Максима, который всё ещё боролся со сном. Наконец он раскрыл глаза.
      — Одевайся быстрей! — нарочито строго приказал матрос. Парнишка стал поспешно натягивать английский мундир.
      Матрос посмотрел на него критически:
      — Не гоже перед Павлом Степанычем во вражеском одеянии представать. На вот, держи, — и вытащил из сундучка свою запасную матросскую робу.
      Максим быстро переоделся.
      — Вот теперь в аккурат будет, — засмеялся Кошка, увидев, что тельник достаёт парнишке чуть ли не до колен, а брюки пришлось заправить на манер шаровар, — терпи, браток, опосля ушьём.
      ...Ещё издалека Кошка разглядел большую группу офицеров и услышал знакомый всем голос адмирала Нахимова.
      — Воистину удивителен наш моряк! Казалось бы, от земли отвыкнуть должен с парусами да вантами, а глядишь, как истый сапёр вгрызается в грунт, да и под землю уходит, коли надобно... — говорил Павел Степанович.
      Кошка, чеканя шаг, подошёл к адмиралу.
      — Ваше превосходительство!..
      — Мы ждём вас, голубчик, — ласково перебил его Нахимов, — много о вашем геройстве наслышаны... А это помощник будет? — он глазами указал на Максима.
      — Помощник, Павел Степаныч. Англичанина вместе полонили.
      — Молодцы!
      — Рады стараться, ваше превосходительство!
      Нахимов подозвал адъютанта и что-то шепнул ему.
      Офицер открыл ларец, вынул новенький георгиевский крест. Нахимов подошёл к застывшему по стойке «смирно» матросу и прикрепил ему на грудь орден.
      — Рад стараться, ваше превосходительство! — как из пушки, выпалил Кошка.
      — Носи, братец, заслужил.
      Адмирал подозвал к себе оцепеневшего Максима и, наклонившись, спросил.
      — Мамка есть?
      — Так точно, ваше превосходительство!
      — Держи, — и адмирал протянул мальчишке золотую пятирублёвку.
      Максимка, задохнувшись от неожиданности, едва-едва промолвил:
      — Благодарствую на этом, ваше превосходительство! — и низко поклонился Павлу Степановичу.
      Офицеры рассмеялись неуставному ответу. Смеясь, Нахимов подошёл к матросу Кошке. Обнял его за плечи и, повернувшись к офицерам, произнёс:
      — Вот кого-с нам нужно возвышать, господа! Учить, возбуждать смелость, геройство, ежели мы не себялюбцы, а действительно слуги Отечества.
      Слегка отодвинув от себя награждённого, Нахимов мягко спросил:
      — Устал, голубчик?
      — Никак нет, Павел Степаныч!
      — Устал. Вижу, устал. Верно? — повернулся он к Максимке.
      — Ага, притомились, — кивнул головой парнишка.
      Офицеры снова рассмеялись. Засмеялся и Кошка.
      — - Он, Пал Степаныч, заставил меня по грязи
      плыть за англичаном своим...
      — Идите и отдыхайте до утра. И не смейте ослушаться! — шутливо пригрозил адмирал.
      ...Максим устроился на полатях рядом с Кошкой.
      — Пётр Маркович, а, Пётр Маркович!
      — Чевось? — лениво отозвался Кошка, разомлевший от жары.
      — Покажьте свой хрест, Пётр Маркович.
      — Гляди, — улыбнулся матрос и, отцепив крест, подал его Максиму. — За тобой, братец, очередь Георгия навоевать!
      Максим неожиданно спросил:
      — Пётр Маркович, а меня отсюда не попрут?
      — Как это? — не понял матрос.
      — С Малахова не прогонют? — пояснил парнишка.
      — Так ты ж теперь полностью наш, — ответил Кошка. — В деле был... От самого Пал Степаныча награду имеешь... Кто же посмеет тебя отчислить?
      — Правда?! — обрадовался Максим.
      — Истинная правда! — подтвердил матрос. — Спи.
      Парнишка радостно вздохнул и повернулся на бок. Кошка подсунул ему под голову бушлат и медленно, словно взвешивая слова, проговорил:
      — Правда. Истинная правда. Теперь ты к бакси-ону навечно приписан.
      Но Максимка уже не слышал матроса. Разморённый теплом и убаюканный монотонным журчанием дождя, он заснул.
      Проливные дожди неожиданно сменились снегом. На полметра засыпало траншеи и укрепления. Такой суровой зимы давно не видели в Крыму. Старики приписывали это чуду. Говорили, что, как и в двенадцатом году, француз сбежит от холода в свою «тёплую заморскую страну». Боевые действия почти прекратились, лишь канун нового, 1855 года ознаменовался крупной вылазкой русских. Были большие трофеи, радостное возбуждение, были надежды.
      На четвёртом бастионе шли обычные военные будни. Недалеко от порохового погреба матросы Забуд-ского соорудили баню и теперь частенько баловались хлёстким веником и обжигающим паром. Всё было б хорошо, вот только не хватало полушубков. И в душном предбаннике нередко возникали разговоры:
      — Слушай, дядька Евтихий, шкура сегодня моя?
      — Твоя, — кряхтя, соглашался Лоик и с сожалением передавал потрёпанный полушубок Ивану Ноде.
      — Ты не ворчи, Евтихий, — вмешивался возница Федот, — что через двоих берёшь. Я вот третьего дня заряды возил на Корабелку, так от, на втором бакси-оне, к примеру, один полушубок на четверых, а то и на пятерых. И не скулят. Россияне, поди ж! Верно я говорю, Тимофей? — повернулся он к Пищенко-стар-шему.
      — Оно б то и верно, — отвечал Тимофей, — продолжая вытирать Кольку, — да жаль, что даром огонь душевный охлаждают... начальники наши-то.
      — Ну, братцы, — остановил их унтер-офицер Белый, — бросьте языками чесать. Слышно в верхах, князь повелел населению снабдить воинство тёплым обмундированием.
      — Это Меныник-то? — ехидно посмотрел на Белого Нода.
      — Их превосходительство главнокомандующий князь Меншиков! — сухо уточнил унтер-офицер.
      — А населению-то откуда взять, — обернулся Лоик, — с себя что ли шкуру сдирать будут?
      — Начальству виднее, — пробурчал Белый и строго добавил: — А разговоры сии пресекать велено! Тебя, Иван, — он в упор посмотрел на Ноду, — в особенности предупреждаю.
      И, повернувшись, унтер-офицер вышел.
      — Да-а, — протянул Федот, — тебе, Николка, легче, ты аки купчина — полушубок собственный. Правда, брючата латаные, — съехидничал он, — но тёплые тож.
      — От тут ему как раз население и помогло, — вступил в розыгрыш Нода. И, повернувшись, картинно развёл руками: — Как по-вашему, Алёнка с маманей причисляются к населению? — и сам себе ответил: — Причисляются!
      Колька насупился. Ноде этого только и нужно было.
      — Голубоглазка, она, понимаешь...
      Но его перебил Пищенко-старший:
      — Ты, Иван, того, не шамань... Если хочешь знать, в этом полушубке большая половина кусков из моего ранца.
      — Но работа всё одно ихняя! Вот я и говорю: приказ князя Меньшикова на предмет населения выполняется. Так сказать, выказана любовь населения к... — он остановился, — ты, брат, как девица. Чего зардел? — Иван подошёл к Кольке.
      Тогда не выдержал Евтихий:
      — Как старший по орудию, разрешаю Николке Пищенко вдарить боталу-барабанщика по голому...
      Под дружный смех приговор был приведён в исполнение.
      А в это время на улице матросы, ожидая своей очереди в баню, объяснялись с пленным французом.
      В последнее время это не было редкостью на бастионах: участились случаи перебежек. Французская армия, не собиравшаяся зимовать под Севастополем, была плохо подготовлена к холодам. И при случае французские солдаты не прочь были попасть в плен с тайной надеждой отогреться у русских.
      Пленный стоял в окружении матросов и с любопытством рассматривал бронзовую трофейную мортирку. Он жестами пытался выяснить, в действии ли она?
      Матросы, смеясь, безуспешно старались дать объяснения. Француз тоже смеялся, феска с толстой синей кистью вылезала из-под женского платка.
      Подошли Тимофей Пищенко, Нода и Колька.
      — Что за баба? — захохотал мальчишка.
      Кто-то ответил:
      — Хранцузский зуав1. Он твоей пушкой интересуется, так ты ему разъясни, что к чему.
      Мальчишка подошёл к пленному.
      — Мусью, идём.
      Француз посмотрел на него. Видно, подумал: «Что? И этот воюет?» А Колыса, показывая пальцем на литые буквы мортирки, независимым тоном произнёс по-французски:
      — Сделано в Лионе.
      Пленный удивлённо пролепетал:
      — Мальчик учил наш язык?
      На что подошедший поручик Дельоаль ответил:
      — Не угадали самую малость, мусье, — и, повернувшись к матросам, разъяснил: — Спрашивает, откуда французский знает, не барин ли?
      — Ага, точно, барин, — сказал Колька и показал пленному латаный-перелатанный зад.
      Матросы рассмеялись, а зуав, ничего не понимая, на всякий случай закивал головой. Откуда было знать французу, что, спустя несколько дней после того, как погиб выдумщик и изобретатель Кондрат Суббота, к трофейной мортирке подошёл поручик Дельсаль и долго смотрел на неё, словно на свидетеля гибели матроса. Потом спросил мальчишку, не оставлял ли чего Кондрат, не велел ли куда сообщить в случае смерти. Вот тогда-то Дельсаль и прочитал рассеянно надпись на мортирке: «Сделано в Лионе».
      Колька попросил повторить и тут же запомнил прочитанное. С тех пор не раз щеголял «знанием» французского языка... Откуда было знать зуаву, что мальчуган и русскому-то не обучен!
      Дельсаль повернулся к унтер-офицеру Белому:
      — Угостите пленного чайком, а то в сосульку превратится.
      1 Зуавы были отборными солдатами французской армии.
      Унтер жестом показал в сторону землянки, и зуав радостно заулыбался.
      Поставили греться чайник с водой. Нода подошёл к французу, смешливо сказал:
      — Что ж, одному Николке балакать по хранцуз-скому?
      Евтихий усмехнулся.
      — А это кто чему обучен.
      У Ноды азартно загорелись глаза, он повернулся к мальчишке:
      — Ну, браток, сейчас утру тебе нос. — Дурашливо еыпятив живот, он начал выбивать французский сигнал «подъёма».
      Зуав с удивлением посмотрел на него, потом, приподняв суконную распашонку, дал ответный сигнал.
      — Ишь ты, басурман, — расхохотался барабанщик, — обедать захотел! — Ив ответ отстукал отбой.
      Колька засмеялся:
      — Ловко! Меня научишь?
      — Научу, — ответил Иван, — пусть потеплеет малость.
      Закипела в чайнике вода. Разлили чай.
      — Держи, мусью, — протянул кружку Колька.
      Француз что-то залепетал, благодаря мальчика.
      Матросы, деловито посапывая, попивали чаёк.
      Зуав выпил свою кружку раньше всех и протянул руку за добавкой.
      — Вот это лупит! — расхохотался Нода. — Так он весь чайник в себя опрокинет. Силён мужик бусурман-ский!
      В землянку заглянул Белый.
      — Пленного на отправку.
      Бомбардиры весело пожелали французу счастливого «отпуска» и попрощались с ним.
      ...Валил мелкий густой снег. Зима не хотела сдаваться, хотя дело шло уже к марту.
      Поговаривали об отставке
      Меншикова, но следующий месяц прошёл без изменений. И вдруг неожиданно из Петербурга прилетела весть: скоропостижно скончался император Нико-
      лай I. На российский престол вступил старший сын царя, Александр.
      Почти одновременно с этим известием последовала отставка главнокомандующего. И, словно в ответ на ожившие надежды, что ход войны должен резко измениться, наступило потепление в природе.
      Из землянки доносилась дробь барабана. Она то рассыпалась колючими осколками, то победно маршировала, отбивая басовитые такты тяжёлыми сапожищами, то вдруг смолкала. Тогда сидевшие у орудий и неторопливо раскуривавшие чубуки Евтихий Лоик и Тимофей Пищенко перебрасывались короткими фразами:
      — Ловко бьёт!
      — Чудодействует!
      — Под стать сегодняшнему солнышку — с ветерком жарит.
      — Почище аглицких штуцерных цокает.
      А удары барабанных палочек снова врывались в оттаявшую тишь апрельского дня и снова вели бесконечные вариации, то замедляясь, то убыстряясь, переходя от едва слышных к громким и тревожным.
      В землянке бывший флотский барабанщик Иван Нода обучал своему искусству Кольку Пищенко. Вот уже с полчаса, как’мальчишка сидел заворожённый и оглушённый сплетением сигналов и трелей, мерных ударов и бешеных скачек, резких остановок и медленных затуханий. Он глядел на берёзовые палочки и временами переставал верить, что ими командуют ру-ли, ловкие руки Поды, — казалось, палочки сами пляшут фантастический танец. Но вот «рубато» кончалось, и берёзовые палочки лениво, словно нехотя, касались натянутой кожи, и тогда уже верилось, что это руки до поры до времени сдерживают их буйный нрав.
      Иван почему-то шёпотом — он и сам не замечал, что говорит так, — давал пояснения.
      — Берёшь ближе — и сразу будто притаился...
      Удары посыпались откуда-то издали и, действительно, словно исподтишка.
      — А теперь на круг, во всю ивановскую!..
      И Нода, взмахнув локтями, красиво бросил палочки в центр барабана. Они заплясали, заметались. Кольке вдруг показалось, что это маленькие ставридки пляшут на сковородке у тётки Маланьи. Он звонко и счастливо засмеялся.
      — Ха-ха! — радостно кричал мальчишка, — пищите, хвостатини!
      Нода вдруг остановился. Нижняя губа недовольно выдвинулась вперёд, — он бросил на Кольку недоумевающий взгляд, а затем, уставившись куда-то в сторону, опустошённым голосом спросил:
      — С чего это ты?
      Колька растерялся. Нужно бы объяснить, что это замечательно, если Нода своим сухим инструментом сумел вызвать такие неожиданные виденья, но Колька молчал. Ему стало не по себе при виде обиженного лица учителя...
      Иван медленно снял с шеи тонкий ремешок и поставил барабан перед мальчиком.
      — Ладно, я учить тебя хотел, а не себя показывать, — сказал он, как ребёнок, подавляя мимолётную обиду, — бери барабан!
      Мальчишка набросил на шею ремешок и быстро взял палочки.
      — Не так берёшь! Вот, гляди: палец сверху... вот этак... и ближе. Вот...
      — Дядя Иван, — хоть с опозданием, но всё же решился Колька, — вы не гневайтесь, я так, я припомнил Маланью... Тётка, жил я у неё...
      — Будет! Я и не в обиде ничуть. Брось ты!
      Ивану вдруг стало стыдно, что так глупо надулся.
      Он подсел ближе и, взяв Колькины кулачки, цепко державшие палочки, в свои сильные ладони, звонко выкрикнул:
      — Побудку!
      — Та-та-та, та-та-та! — радостно застучали мальчишеские руки, управляемые Иваном. — Та-та-та, та!..
      — Сильнее! Загибай резче. Вот так! Хорошо, хорошо! — разошёлся учитель.
      Колька, поддаваясь ритму слов и прищелкиванью
      пальцев флотского барабанщика, не понимая сам, как это получается, звонко выбивал знакомый сигнал,..
      А наверху Тимофей и Евтихий Лоик, отметив, что Нода закончил, «а теперь подмастерье зацарапал», пересели на банкет.
      — А то уж больно рассвистелись французские «лебёдушки», — говорил, посмеиваясь, Евтихий, — ишь ты, перепужались барабану. Это ветер до них донёс. Решили, видать, что мы в атаку полезем.
      — Да это они так, для острастки, — отвечал Тимофей. — Пуль им не жаль, не то что нам, — вот и балуют.
      — А Николка-то твой, Николка — не дурно бьёт, а?! — прислушался Евтихий.
      — Да где там — не дурно! Неслух он. Всё не в такт чешет. Слышь? — Тимофей засмеялся. — Вот нахале-нок, и не остановится!
      — Ну, ты уж больно строг, построже Ивана, — заступился старый бомбардир.
      — Да тот за своим барабаном так заскучал, что всё простит, лишь бы слышать дробь-то, — Тимофей снял сапог и начал перематывать портянку, — а Николка неслух, точно. Это у него от мамки нашей. Она песни любила, а сама петь не умела — тут он весь в неё! Хотя и обличьем тоже на Катерину мою схож. Да что говорить, ты же её знал, Евтихий...
      — Знавал... — задумчиво протянул Лоик. — Чудная была девка, и жена добрая, видать, была. Да мало лет отпущено ей сверху...
      — Хлеба да молока мало, лишь забот богато, — пробурчал Тимофей.
      — Может, и так, да что перед тем поделаешь...
      Евтихий умолк. От нахлынувших сумрачных мыслей ещё одна морщинка легла на лоб и затерялась среди подобных им вех времени. Заскорузлые пальцы старого матроса шевелились, словно выискивая подходящие слова.
      — Н-да... однако сдал ты за последнее время, Тимка.
      Лоик назвал Тимофея «Тимкой», как тогда, когда впервые увидел кудлатого красавца на «Селафаиле». Евтихий был уже опытным матросом, а Тимка, кроме житомирской мелководной речушки со странным названием Тетерев, и воды настоящей не нюхал. Был он не по годам молчалив и серьёзен. Разгульных матросов избегал и в увольнения ходил редко.
      «Да так ты, браток, и не женишься никогда, — часто говаривал ему Лоик, — али в деревне каку зазнобу оставил?»
      Тимофей на это ничего не отвечал и только краснел. Но однажды он разговорился и поведал старому матросу не то быль, не то легенду про свои родные житомирские края.
      ...Давно, говорят, это было. Монголы да татары поработить нас хотели. Плакала земля горючими слезами под ногами шайтанов. Повытоптали супостаты всё живое да потравили. А кто не хотел помереть, попрятался за высокими каменными стенами да теремами. Но и камень не мог никого спасти. Прослышал однажды монгольский хан, что князь Чацкий держит при себе девушку неописуемой красоты, и решил её захватить. Огромное войско окружило замок князя. Увидел Чацкий, что не совладать ему с силой несметной. Тогда он подхватил свою красавицу, сел на лихого коня и как ветер помчался вперёд. Однако конь княжеский скоро стал уставать, тяжело ему было нести на себе двойную ношу. А монголы на своих сытых, лёгких лошадёнках по пятам несутся, вот-вот настигнут. Впереди огромная скала нависла над речкой Тетерев. Не раздумывая, князь повернул прямо на скалу, и конь, словно птица, взлетел на вершину. Дальше дороги не было. Приближались монголы.
      Тогда князь привстал на стременах, прижал к сердцу свою красавицу и гикнул так, что деревья вокруг все ему поклонились. Храбрый коныеделал рывок, вместе с седоками сорвался со скалы и разбился о камни. С тех пор зовут эту скалу утёсом Чацкого...
      Вот, что значит любовь...
      Понял тогда Евтихий: живёт в этом деревенском парне мечта о настоящей любви. И такая любовь пришла. Однажды Тимофей с Евтихием были в увольнении. Когда они уже возвращались на корабль, то услышали какие-то крики. Матросы кинулись на шум и увидели мечущуюся в испуге девушку. Она показывала в сторону одинокого домика, стоявшего на пригорке. Матросы увидели, что тот покосился на одну сторону и вот-вот рухнет. Тимофей бросился к домику, подпёр его спиной, а Евтихий заскочил в избёнку и вынес иссохшую больную женщину, мать девушки.
      — Всё, — благодарно глядя на Тимофея, сказала дочь, — спасибо...
      Но Пищенко не отходил от дома.
      — Вещи выносите! — прохрипел он, продолжая подпирать стенку.
      Девушка с Лоиком стали поспешно выносить во двор немудрёный скарб. Когда был спасён последний продавленный стул, Тимофей поспешно отскочил от стены. Дом, словно нехотя, наклонился и рухнул, подняв столб пыли.
      Девушка подошла к Тимофею, хотела что-то сказать, но не находила слов. Тогда она просто поцеловала его в измазанную потную щёку...
      Потом Тимофей помог восстановить хату, мать умерла, а он и Катерина обвенчались. Крепко полюбили друг друга. Да не долго длилось счастье... Вот только Колька и остался в память о тех годах...
      — Да, стареем мы с тобой, Тимка, — повторил Лоик и удручённо добавил: — После тебя хоть память человеческому роду останется, а я... — и он махнул рукой.
      К ним подошёл паренёк в лихо заломленной мичманке. В руках у него были какие-то планочки, катушка, кусок бычьего пузыря.
      — Где мне Николку Пищенко сыскать?
      — Здесь он, — ответил Тимофей, — а ты что, с ним в друзьях?
      — В друзьях. На баксионе ознакомились, — ответил Василий Доценко (это был он) и повторил свой вопрос.
      — А вон, слышь, барабан бьёт, там и найдёшь.
      — Благодарствую, — Василий пошагал к землянке.
      Стрельба немного успокоилась. Тимофей, привстав
      на банкете, сказал:
      — Что-то они нервуют сегодня — не задумали ль чего?
      — А бис их знает, — тоже поднимаясь, проговорил Евтихий. — Командирам видней — оповестят. — И, повернувшись в сторону землянки, сказал: — А мальчонка-то с «Георгием», видал?
      — Знаю я его, — улыбнулся Тимофей. — Мне Николка все уши прожужжал. Доценко сын, на батарее у Бурлеа номерным служит. Мой с ним крепкую дружбу завёл. Ладный мальчонка.
      Из землянки .послышалась громкая дробь, потом всё смолкло. А через минуту Колька, Василий и Иван Иода выбежали наверх.
      — Чегой-то они затеяли? — с любопытством спросил Лоик.
      Трое опустились на землю и стали мастерить что-то. Иода раскрыл большой кожаный ранец, принесённый из землянки, и одно за другим извлекал оттуда шило, нитки, какие-то железки. Василий растягивал кусок бычьего пузыря, Колька состругивал и без того тонкие палочки.
      Трое мастерили «змея», самого настоящего воздушного змея! Идея родилась у Василия, однако и Никол-ка был знатоком этой «конструкции». На его счету был не один «летучий конверт». Но неожиданно оказалось, что Нода превосходил мальчишек и в этом искусстве. Ребята ошеломлённо смотрели, как ловкие руки барабанщика совершенно по-новому мастерили из палочек, пузыря и ниток воздушного змея.
      — Обязательно должен быть хвост! — деловито говорил Нода. — Надобно ленты добыть, — и он начал рыться в своём неистощимом ранце.
      — Понервуем француза, дядя Иван! — предвкушая потеху, улыбался Колька.
      — Скорей бы, пока ветер не сменился, — говорил Василий, помогая Ноде прокалывать скрещённые планки.
      — Не изменится, — успокоил Иван, — с моря дует, пока дождь не пригонит, не утихомирится.
      Колька побежал за нитками — они уже видели, что принесённых Василием явно не хватит. А Доценко с Иваном потуже прикручивали пёстрый хвост к согнутому треугольником пруту. Оставалось закрепить нить и, взобравшись куда-нибудь повыше, запустить «конверт».
      Возвратился Колька. Василий взял в руки змея и торжественно понёс его к центру батареи — там насыпь была повыше. Нода, улыбаясь, шагал сзади мальчишек. Наконец, запуск состоялся. Ветер подхватил змея и понёс его в сторону французских траншей. Подошли матросы и с любопытством смотрели на эту затею. Колька держал надетую на штырь катушку, а Василий деловито раскручивал нить.
      Воздушный конверт уходил всё выше и выше. Когда нить кончалась, Нода помогал ребятам привязывать новую, и Василий раскручивал очередную катушку.
      Змей был уже над французскими позициями. Подошёл унтер-офицер Белый и пробасил:
      — Ну, братцы, сейчас начнётся пальба. Конверт-то ваш на андреевский стяг смахивает!
      «Изобретатели», довольные, переглянулись — именно этого они и хотели. И действительно, воздушный змей был точной копией кормового флага боевых кораблей. Тот же огромный диагоналевый крест по белому фону: только крест был не голубым, как на настоящем андреевском знамени, а чёрным, но это не имело существенного значения.
      Не успел унтер закончить фразу, как французы с нескольких сторон начали расстреливать издевательски вилявший хвостом воздушный конверт.
      — Это привет вам от русских бомбардиров! — зычно хохотал Нода.
      А Евтихий Лоик, перекрывая громкий смех, сострил:
      — Господне предупреждение, нехристи!
      Все, оживлённо толкуя о происходящем, смеялись, шумели, что-то выкрикивали в сторону французов. А ребята с колотившимися от азарта сердцами смотрели, как всё учащалась и учащалась стрельба по змею.
      — Забавляете французов! — послышался голос сзади.
      Матросы обернулись и увидели Забудского. Лейтенант только что возвратился из госпиталя, где пробыл около месяца. В начале февраля его контузило и слегка повредило руку.
      — Здравия желаем, ваше благородие! — радостно прокричали батарейные, а Белый, выйдя вперёд, отрапортовал:
      — Так точно, забавляем! Нам и французам забава. Да пули ихние расходуются.
      Забудский рассмеялся, потом сказал:
      — Ну вот, братцы, снова свиделись. Больно грустно в гошпитале. Так что решил на батарею возвратиться. Скучно без вас, братцы, скучно! — и он присел на придвинутый ящик из-под пороха.
      Мальчишки спешно подтягивали изрешечённый и вертевшийся на ветру змей.
      А лейтенант продолжал разговор.
      — Идёт нам подкрепление. Вот дороги размыло, а то денька через два и пороху, и других припасов пополнилось бы.
      — Хранцуз пока помалкивает, — заговорил Белый, — но, видать, что-то мерекует.
      — Тут дело понятное, союзники получили подкрепление, будут на штурм идти, — сказал Забудский.
      — Оно, конечно, полезут, — согласился Тимофей Пищенко.
      — Вот вы, ваше благородие, — вмешался молчавший до сих пор Евтихий Лоик, — рассказываете нашему брату всё, в просветление вводите. Благодарствуем за это, очень вам благодарствуем. Их благородие в ваше отсутствие только «смирно!» и «пли!» говаривал с матросом... Так что благодарствуем сердечно...
      ...Незаметно стемнело. В землянке уже кое-кто развалился на нарах, в два этажа подвешенных к неотёсанным стоякам. Было тепло, пахло махоркой и потом, чадила маслёнка.
      Колька спал на одной лежанке с отцом возле маленького, забрызганного грязью окошка. В полночь к ним заглядывала луна, и мальчишка допоздна теребил отца разными вопросами, на которые тот, порой, не знал, что и отвечать.
      В землянку втиснулся Евтихий и плотно закрыл за собой дверь.
      — Что, матросики, будем убаюкиваться?
      — Можно, дядька Евтихий, — сказал молодой канонир-артиллерист из сухопутных.
      — Оно вроде хранцуз притих, — продолжал Лоик.
      — Ясно, притих, — отвечал тот же голос, — ты ж дверцу-то вон как прикрыл наглухо!
      В землянке рассмеялись. Евтихий погасил маслёнку и влез на свою лежанку. Минуту все молчали. Потом послышался голос Ивана Ноды:
      — Сказывают, турку приволокли. Так тот лепечет, будто из Туретчины целая армия прибымши. «Лохматок» наших ещё и не нюхали!
      — Понюхают, — отозвался Тимофей Пищенко, — а турка-то што за диво? Кошка вон англичанина прихватил, а тот нашим оказался! Вот, братцы, как бывает-то!
      В землянке стихли, предвкушая «историю».
      — Ну, давай, развязывай язык-то! — не выдержал молоденький канонир.
      — Да чего развязывать: оказался нашим да ещё мальчонком.
      — Да ну? — удивился кто-то.
      — Точно — мальчонком.
      — Да не тяни ты, — вмешался Евтихий, — выкладывай, чего знаешь и откедова знаешь?
      — Откедова? Мальчонка сей моему Николке знакомый. Вот сын-то мне и поведал.
      Все шумно набросились на Кольку с требованием немедленно рассказать, как, где и когда это случилось. Мальчишка, гордый, что оказался в центре внимания, захлёбываясь, начал передавать то, что вчера сам услыхал от маленькой Голубоглазки. Он ведь считал своего дружка Максимку Рыбальченко погибшим! А тот, значит, к англичанам попался...
      И Колька, без конца присочиняя на ходу погони и рукопашные, рассказывал быль, — но уже сегодня превращавшуюся в легенду, — быль об очередной вылазке Кошки...
      Перевалило за полночь. Над землянкой время от времени взвизгивали французские пули да слышались выкрики сигнальных. Всё это было уже слишком обыденно, чтобы обратить на себя внимание. А внизу продолжали возникать истории за историями — одна
      отчаяннее другой: ночь распаляет фантазию и ночью так хочется в неё верить!..
      На следующий день погода испортилась. Нода был прав: видимо, приближались дожди. Колька и отец с утра возились у мортиры.
      — Главное — пыж вогнать потуже, чтоб никаких зазоров, — пояснял Пищенко-старший. — Как зазор прорвёт — считай, не долетела.
      — Батя, а ежели ствол не пробанивать кажен раз — чего тогда будет?
      — Приварит ядрышко. Да ещё гляди — дуло раз-Еоротит. Уяснил? А теперь командуй наводку... Посмелее... Прямо вон по тому валу!
      Колька прищуривал глаз и, глядя вперёд, чеканил:
      — Поддать вверх! Так, так... Чуть ниже... Воротить резче! Стоп!.. Глядите, батя.
      Тимофей проверял наводку и давал новое задание. Он был рад, что у мальчишки так здорово получается, то и дело приговаривал:
      — Вырастешь — пойдёшь на артиллериста учиться. Грамотным станешь. А потому пушку знать нужно почище своего ранца!..
      И вновь и вновь принимался растолковывать Кольке, как получше проткнуть картуз (мешочек с порохом), отчего бомбу «на стропке держат»1 и как часто менять запальную трубку.
      — Вот Кондрат Суббота покойный мудро придумал про нарезные трубки. Пока кондуктора наши обмере-куют! А тут уже бомбардиры нарезные запальники вставляют — оно и легче теперь, и время малость сокращает...
      — Дядьку Кондрата их благородие Алексей Петрович Дельсаль самолично хвалили за придумки, я сам был при этом, — говорил Колька, быстро опуская в ствол заряд.
      — А теперь пыж! — поторапливал отец. — Сворачивай живее! Молодцом! Прибойник не криви! Так!..
      1 «Держать на стропке» — значит опустить ядро в ствол на верёвке, чтобы в случае надобности можно было вытянуть его.
      Подошёл Евтихий Лоик. Он посмотрел, как Колька орудует у мортиры, и одобрительно заметил:
      — Ладно выходит, пострелёнок. Глядишь, ещё батю перещеголяешь!
      — Чему быть, того не миновать, — улыбнулся Тимофей.
      — А ты чего это так паклю запускаешь? — поинтересовался старый бомбардир.
      — Оно вроде лучше выходит, — ответил Колька.
      — Всяк канонер на свой манер!
      В это время из за соседнего орудия послышался чей-то голос:
      — Николка, к тебе гостья заявилась!
      Головы повернулись налево. К батарее подходила Алёнка — маленькая Голубоглазка, как все уже называли её.
      Колька на секунду даже испугался: наверное, все заметили, как зардел! «И чего это взрослые решили, будто она ко мне?» — уговаривал он себя успокоиться. Но продолжал стоять, как вкопанный.
      — На, руки протри, — сказал отец и протянул сыну немного ветоши. Он почуял, как смутился мальчишка, и потому нарочно проговорил буднично и даже отвернулся к орудию. Колька обрадовался этой невысказанной поддержке и, не зная, как отблагодарить отца, почему-то сказал:
      — Алёнка это.
      А сам подумал: «Чего я мелю?»
      — Так я вижу, что Алёнка. Руки, говорю, протри, — повторил отец.
      — Николка, чего ж не выходишь встречать? — прокричал Нода и пошёл навстречу Алёнке.
      — А я не к нему вовсе...
      — Не к нему? А к кому же тогда? — прищурил глаз барабанщик. — Уж не ко мне ли случаем?
      — Я... — Алёнка смутилась, — меня маманя к вам нослала. Узнать, не надо ли чего по домашности: сварить али поштопать...
      — Ну, тогда звиняюсь, — матрос шутливо поклонился и, взяв девочку за руку, отвёл её к камням, застланным брезентом. — Покорнейше просим Голубо-глазку присаживаться.
      Алёнка опустилась на почётное сиденье.
      — Бельишко принесла, должно быть? — спросил, подходя, Лоик.
      — Не-е, бельишко к завтрему приготовим.
      — Ну, к завтрему, так к завтрему, — согласился Нода, — оно вроде и не к чему нам нонче... Антонине Саввишне кланяйся за ласку. Работы ей и так вдосталь.
      Подошёл Колька и подал Алёнке узелок.
      — Это вот харчи, батя велел передать.
      — Не надобно, — смущённо сказала Алёнка.
      — Бери, это от нас всех, — поддержал Нода и добавил с хитрецой, — ну, я побег, дела ещё у орудия.
      — A-а, да у меня тоже! — неестественно сказал Лоик и отошёл.
      Колька подошёл к девочке.
      — Тут я положил... окромя харчей... тебе... ну, значит, игрушку сделал... Это я самолично.
      Алёнка хотела развязать узелок, но мальчик остановил её:
      — Дома поглядишь...
      — А какая она?
      — А вот не скажу?
      — Николка...
      Тот сжалился.
      — Отгадай — развяжем сейчас.
      Алёнка на мгновение задумалась.
      — Деревянная?
      — Нет!
      — Из глины?
      — Нет!
      — Николка...
      Мальчик улыбался, довольный. Рядом послышалась песня:
      Как восьмого сентября
      Мы за веру, за царя
      От француз ушли.
      — Послухай, Алёнка, это дядя Иван поёт, интересно.
      Голос Ноды продолжал:
      Князь изволил рассердиться,
      Наш солдат да не годится,
      Спину показал.
      Тысяч десять положили,
      От царя не заслужили
      Милости большой.
      Из сражения большого
      Было только два героя:
      Их высочества.
      Им навесили Егорья,
      Повезли назад со взморья
      В Питере казать.
      С моря, суши обложили,
      Севастополь наш громили
      Из больших маркел...
      — Сказывают, — быстро проговорил Колька, — сложил эту песню поручик один. Толстым зовут. Граф он самый настоящий, а вот-те доброй души и смешливый.
      Они подошли поближе к певцу. Нода подмигнул им и с ещё большим азартом подхватил новый куплет.
      Меньшик, умный генерал,
      Кораблики потоплял
      В морской глубине.
      Молвил: «Счастия желаю»,
      Сам ушёл к Бахчисараю,
      Ну, дескать, вас всех...
      Алёнка стояла чуть впереди, и мальчик видел, как смешно торчат её соломенные косички. Ему так хотелось дотронуться до них?
      — Прекратить пение! — раздался голос. Подбежал унтер-офицер Белый.
      — Замолчать! Опять ты, Иван, смуту сеешь? В штрафную роту упрячу! Я тебе покажу, как про царя да командиров наших песенки распевать! — Глаза унтера испуганно метались, подёргивался подбородок. — Ты мне эти дурацкие сочинительства брось!
      Нода хотел ответить.
      — Не чхни! — прохрипел Белый. — Благодари, что начальство не слышит!
      — Ваше благородие! — вставил, наконец, Нода слово, — песню не я сочинил.
      — А кто же, дурак?! — схватил Ноду за бушлат унтер.
      — Граф один.
      — Я тебе покажу «граф»! — и перед носом Ноды появился увесистый кулак.
      — Граф Толстой, — глядя в глаза Белому, чётко произнёс Нода.
      Сзади неожиданно раздалось:
      — В чём дело? Отчего шум?
      Это говорил поручик Дельсаль.
      — Ваше благородие, — вытянулся перед ним Белый, — означенный матрос, по прозвищу Нода, песенки распевает.
      — Ну и что?! — Брови у поручика сошлись, придав сухощавому лицу выражение злости. — Слышал... Красиво поёт матрос.
      — Ваше благородие, — стал оправдываться Белый, — но песня ведь недозволенная!
      — Перестаньте, господин унтер-офицер! — перебил Дельсаль. — А гибнуть матросу дозволено? Этого вы ему не запрещаете? А петь... пусть поёт. Его, может, завтра пуля найдёт... Честь имею!
      Белый с минуту постоял, подумал и, сжав кулак, потряс им в воздухе.
      — На етот раз я тебя прощаю, Иван. А ежели услышу ещё...
      Но договорить он не успел. Невдалеке разорвался снаряд, проурчало несколько пуль, потом снова снаряд и учащённые выстрелы.
      — А ну-ка отойдём подальше, — Колька увёл девочку под насыпь.
      — Чего это они расшумелись? — встревожился Белый. Но неожиданно всё смолкло.
      Под бруствером батарейные разговаривали с Голу-боглазкой, а унтер-офицер почему-то с напряжённым вниманием всматривался в замолкнувшие французские батареи.
      Он сошёл с банкета и неожиданно обратился к Алёне:
      — А ну-ка, девчонка, давай ретироваться с бакси-она! Что-то подозрительно хранцуз замолчал. Кабы чего не началось. Быстро, быстро!
      Белый поспешно спустился в землянку. Видно, и на других батареях внезапная тишина насторожила орудийных. Без сигнала, как-то сами по себе все уже были у пушек.
      Появился Забудский со своей неизменной подзорной трубой, обтянутой коричневой кожей. Он велел на всякий случай оповестить командира егерского полка, стоявшего за Язоновским редутом.
      Орудия противника молчали. Напряжённо вглядывались вдаль сигнальщики. Нависало и мрачнело небо. Стояла оглушительная, невероятная тишина.
      И вдруг, раскатываясь по всей линии вражеских укреплений, вырастая мгновенно до грохота тысячи громов, обрушилась, ослепила, понесла свой смертельный чугун канонада! Захлопали взрывы. Зашипела и захрипела картечь. Загрохотала земля. Казалось, узкая огненная полоска вдали хочет вырваться из каменистого грунта, казалось, она выгибается и, всклокоченная, выплёвывает красные сполохи, через мгновенье становящиеся серым рассерженным дымом.
      Начали отвечать наши батареи. В воздухе стоял страшный треск, гул, вой. Сталкивались в полёте ядра, взвизгивали и лопались бомбы.
      «Вот оно, началось! — подумал Тимофей. — Это похлеще первой бомбардировки будет». И он инстинктивно посмотрел на Кольку, подносившего к орудию ядра.
      «В первую пронесло, поглядим во вторую», — быстро крестясь, толковал про себя Евтихий.
      — Батареи, пли! — командовал Забудский. — Заряжай! Пли!.. Пли!..
      Лейтенанта не было видно за дымом. Команды заглушались разрывами. Но батарея вела слаженный ответный огонь.
      Лил густой и тяжёлый дождь.
      Шёл пятый день бомбардировки. Впрочем, счёт времени давно уже был потерян, как и счёт убитым и раненым. Пятый день ада, пятые сутки бессонницы. Густые чёрные тучи, не успевавшие рассеяться даже за ночь, повисли над городом. Бастионы задыхались от гари, глохли от разрывов.
      С утра завалило насыпи у четвёртого и пятого орудий, и вот уже второй час как группа матросов во главе с унтер-офицером Белым тщетно пытается восстановить укрепление. Французы, видно, пристрелялись к этому месту: прямые попадания вновь и вновь разрушают вал. Но оставить брешь нельзя — с минуты на минуту ожидают штурма.
      Белый подозвал Кольку и что-то прокричал ему на ухо. Тот бросил наземь пороховой мешок и стремглав помчался в глубь бастиона. Унтер-офицер натянул потуже фуражку, подбежал к работавшим и быстро проговорил:
      — Послал за сапёрами. Не унывай, братцы!
      — Хранцуз ще упрямства нашего не понял, — прохрипел какой-то матрос, с остервенением работая лопатой. — Инакше давно б заткнулся!
      — Точно говоришь, — в тон ему пробасил Белый, — в камень стрелять — только стрелы терять!
      — Ложись! — вонзилось в гул.
      В трёх метрах от них плюхнулось ядро. На головы посыпались какие-то щепки и горячие комья земли.
      Быстро вскочили на ноги. Не поднялся лишь матрос с хриплым голосом. Перевернули на спину.
      — Кончен, — сказал Белый, — вот ещё прибыль... — Он снял фуражку и привычно перекрестился.
      Матроса унесли в блиндаж. Там у стены горела свеча, маленький образок сонно и равнодушно смотрел на убитых, лежавших в ряд под грязными разорванными шинелями. Их никто не отпевал. Некому было и некогда.
      Мимо прокатили полевую пушку. Это подкрепление из третьей артиллерийской бригады. Лошадь убило ещё у Язоновского редута, а орудие подтаскивал расчёт. К артиллеристам подбежал Иван Нода.
      — Сюда давай! — он указал в центр батареи.
      — Есть приказание доставить лейтенанту Забудскому, — послышался в ответ тонкий голосок.
      Иван обернулся и только сейчас увидел молоденького прапорщика, сопровождавшего орудие.
      — Я и есть от Забудского, ваше благородие, — отчеканил Нода, — батарея-то перед вами!
      У прапорщика мгновенно покраснели кончики ушей. Он подошёл к артиллеристам и, стараясь говорить голосом погрубее, велел вкатывать пушку. Иван приналёг тоже, и орудие двинулось к полуобрушенному траверсу — боковой насыпи. Молоденький прапорщик, то и дело спотыкаясь, шёл за ними, и его испуганные глаза, как он ни старался, готовы были выпрыгнуть из-под щегольского козырька фуражки. Нода, выкрикивая что-то ободряющее, искоса поглядывал
      назад, на прапорщика. Ему было не больше шестнадцати лет.
      То тут, то там лопались ядра и трещали, взрываясь, картечные снаряды. Нода успел заметить, что у второго орудия кого-то укладывают на носилки. «Неужто Евтихия?» — ёкнуло в груди. Но в ту же минуту усатое лицо Лоика показалось в прорехе белого порохового облака, и барабанщик обрадованно закричал:
      — Евтихий! Подуй на дым-то: усов твоих не разгляжу!
      Тот, смеясь, что-то прокричал в ответ, но его уже не было слышно: пальба резко усилилась. В воздухе засвистело, заклокотало, зашипело.
      Быстро подогнали орудие к валу и установили лафет. Нода возвратился к Забудскому (тот стоял у мортиры Тимофея Пищенко) и доложил, что ещё одна пушка из третьей бригады на линии огня.
      — Спасибо за службу! — быстро сказал лейтенант и указал пальцем на мортиру: — У Тимофея прислуги в обрез — побудешь здесь!
      — Есть оставаться здесь! — гаркнул Нода. Схватив банник, он бросился к отстрелявшему только что орудию.
      Ствол дымился, несло теплом, как от загнанной лошади. Упираясь одной ногой в насыпь, а другой стоя на лафете, Иван быстро чистил дуло мортиры.
      — Николку не встречал? — торопливо спросил его Тимофей.
      — Вниз умчался, от Белого, — ответил Иван и ухватился за канат, помогая подтянуть орудие к амбразуре.
      Раздалась команда, мортира, ахнув, выплеснула свою огненную начинку. И снова утонула в густом тумане.
      Забудский, стоя на валу, видел, как взорвавшийся снаряд разрушил насыпь французской траншеи метрах в пятистах от бастиона. Эти подступы из третьей своей параллели французы прорыли сегодняшней ночью. Стараясь подвести траншеи как можно ближе для решительного броска из них, французы спешно возводили земляное прикрытие, которое снова и снова разбивали русские ядра. Борьба против этих траншей решала, в конечном счёте, быть или не быть штурму.
      К батарее быстрым шагом подходила группа солдат рабочей роты. Среди них было и несколько не военных: какой-то старик, две женщины, подростки. Они шли, словно на штурм, — с лопатами и кирками наперевес. Забудский видел, как, размахивая палашом, упруго ступал впереди поручик Дельсаль, Алексей Петрович Дельсаль, с которым он успел так сдружиться за последние месяцы. Правая рука сапёрного офицера была на перевязи, мундир в нескольких местах разорван, фуражка потеряна или оставлена где-то. «Помоги тебе бог! — мысленно пожелал ему лейтенант, — и спасибо за помощь».
      Через минуту подкрепление было уже возле разрушенного вала. Колька, пригибаясь, потащил к центру батареи оставленный у бреши пороховой мешок. Слезились глаза, в ушах звенело и ныло. Дымились обгорелые пыжи, была бурой вода в свежих воронках. Не слушались пальцы — мешок поминутно выскальзывал.
      Кто-то, подошедший сзади, вырвал груз из Колькиных рук, взвалил его себе на спину. Подняв голову, мальчишка увидел Федота, возницу, старого своего знакомого, и с благодарностью улыбнулся. Тот бросил:
      — Куда?
      — К батениному орудию.
      И Федот, сопя и сплёвывая на ходу, зашагал к мортире. Нагруженная арба его стояла за блиндажом. Отставной солдат увозил в город убитых. Флегматичные кони давно уже не вздрагивали, когда снаряд разрывался совсем рядом.
      Федот сбросил груз и торопливо заковылял к лошадям. А из мешка уже вываливали картузы с порохом.
      К Кольке подошёл отец, быстро прижал его к вспотевшему телу, поцеловал в голову и так же молча отошёл к орудию.
      Мальчишка подавал пыжи, готовил паклю, даже пытался орудовать тяжёлым прибойником.
      Впереди разорвалась картечь, и молоденький канонир со стонем отпрянул от амбразуры. Сгоревшие канаты над стволом уже не спасали от осколков. Нода подбежал к скрючившемуся на земле артиллеристу. Быстро разорвал рубаху. Осколок впился чуть ниже ключицы. Изо рта показалась кровь.
      — Держись, браток, в гошпитале поправят тебя, — уговаривал раненого Нода, — ещё возвернешься на бак-сион!
      Но тот уже был без сознания.
      А усиленный, бесконечный огонь всё продолжался и продолжался. Разрывы и стоны, грохот и крики «ура!» — всё слилось в сплошной, как струна натянутый, вой. Казалось, это уже предел, и струна вот-вот лопнет. Но проходили секунды, минуты, часы, а бой не прекращался. Он нарастал и нарастал с какой-то нечеловеческой силой..
      ...Французам всё-таки удалось возвести небольшой земляной вал у прорвавшихся к нашим позициям траншей. Забудский видел, как спешно подкатывали к новым укреплениям несколько полевых орудий. Нужно было немедленно подавить их. Но чем? Не хватало пороху, не хватало орудийной прислуги! Матросы еле держались на ногах. На три выстрела противника отвечали одним.
      Подбежал унтер-офицер Белый.
      — Ваше благородие! Французы артиллерию подводят!..
      — Вижу, вижу, Николай Тимофеевич. Как у тебя?
      — Алексей Петрович вовремя подоспели, — ответил Белый. — Почти восстановили.
      — Быстро готовить мортиры, быстро!
      В это время огонь, и без того шквальный, ещё усилился. Французы прикрывали передвижение своих пушек. В нескольких местах на батарее зажглись пороховые ящики. Ядра пробили офицерский блиндаж. Орудия почти перестали отвечать.
      — Ноду ко мне! — закричал лейтенант.
      — Но-о-ду к их благородию! — понесло несколько голосов от мортиры к мортире.
      Иван быстро передал ядро Тимофею Пищенко и побежал к командиру. Тот что-то прокричал Ноде на ухо, и матрос, резко повернувшись, помчался к землянке.
      Тарахтели осколки, гулко ухали тяжёлые английские снаряды и французские ядра. То здесь, то там
      взметалась земля. Крики смертельно раненных утопали в грохоте боя.
      И вдруг, перекрывая чистотой и торжественностью, ворвались в этот смертоносный гул звуки барабанно го боя!
      Стоя на крыше землянки, Нода с горящими глазами отбивал что-то приподнятое и гордое.
      Батарейные разом обернулись на знакомые, всегда чуть тревожные звуки. Но это не было сигналом. Это что-то другое, другое! Какая-то вдохновенная импровизация, какая-то сильная и солнечная уверенность. Флотский барабанщик чудодействовал волшебными палочками. Он издевался над посвистом и утробным рычанием вражеских снарядов. Его маленький барабан мгновенно заглушил в каждом сердце их зловещие голоса.
      Пронеслась команда:
      — Батарея, залпом, огонь!
      Исодрогнулась земля, и прокатилось «ура!» в честь удачного выстрела.
      И вновь — «Огонь!.. Огонь!.. Огонь!..»
      В короткие промежутки между залпами матросы снова и снова слышали барабанную дробь. Удары неслись, как победный танец, взлетали, словно солёные гребни волн, удары захлёбывались от невозможности прокричать трубно, пропеть гобоем или альтом, от невозможности стать меднотрубным оркестром, — но они уже были им, они уже звучали в сердцах, уже неслись по венам ожившей батареи!
      Колька, словно в опьянении, подтаскивал ядра, успевал подавать отцу пальник и поминутно оглядываться на вдохновенного барабанщика. Временами тот скрывался за пороховым дымом, а потом снова выплывал, прекрасный в своём исступлении.
      Но вдруг удары замолкли. Колька взглянул на крышу землянки и увидел: беспомощно опустив руки, Нода медленно падал на спину.
      — Батя! — закричал мальчишка, — дядя Иван...
      Он не договорил. Отец понимающе бросил:
      — Беги!
      И Колька рванулся к блиндажу.
      Флотский барабанщик Иван Нода был убит наповал. Он лежал на крыше землянки, распластав
      руки, продолжая сжимать тонкие берёзовые палочки. Барабан с оборванным ремешком валялся рядом.
      Колька смотрел на запрокинутую голову матроса и, понимая, что тот уже не поднимется, не мог, не умел поверить в это! Мальчик осторожно вытащил палочки и поднял барабан — его совсем не задело взрывом. Потом быстро подвязал оборванный ремень и с ожесточением забил разученную с Нодой дробь. Он повторял её снова и снова, громко, отчаянно, не думая, ошибается или нет, и, наверно, от этого впервые по-настоящему хорошо.
      Катились слёзы, судорожно вздрагивали пальцы, но продолжал жить флотский барабанщик, и продолжался бой!
      А на левом фланге батареи, где вели огонь три полевых орудия, спрятавшись за невысоким траверсом, какой-то матрос перебинтовывал руку молоденькому прапорщику Фёдору Тополчанову. Когда ему предложили оставить орудия, он дрожащими, совсем детскими губами произнёс:
      — Я... я останусь. Руке уже не больно...
      Глаза его выдавали и испуг, и боль, но всё равно светились неожиданной решимостью. Он сидел на земле с побелевшим лицом, ожидая, когда закончат перевязку. Проносились над головой ядра и где-то взрывались, а может, и рядом, — он уже не воспринимал их, словно большего, чем это ранение, ему их посвист теперь не принёс бы.
      Фёдор видел, как на крышу блиндажа, где только что стоял матрос-барабанщик, вскочил какой-то мальчишка и через минуту забил яростную дробь: он видел, как уносили убитого, как порывисто прильнул к нему мальчик и снова заработал упругими палочками. Прапорщик спросил у склонившегося над ним матроса:
      — Кто это?
      — Нашего бомбардира сынишка. Николкой Пи-щенкой кличут, ваше благородие. — И, помолчав, матрос ласково добавил: — Отчаянный, бесененок!
      По батарее прокатилось «ура!». Фёдор вскочил на ноги и увидел, как над французскими укреплениями расплывалось тёмно-красное облако. И он тоже закричал,
      вскочив на насыпь, замахал фуражкой. Впереди, из полуразрушенных траншей выбегали вражеские артиллеристы, оставляя разбитые орудия. Вылазка французов не удалась. Укрепления, с таким трудом возведённые ими за прошедшую ночь, были снова разрушены...
      Батарея продолжала вести огонь, перенеся его на основную цепь вражеской обороны. Колька был снова у орудия. И снова слышал рядом низкий, чуть с хрипотцой голос отца.
      Начали отвечать реже.
      — Надобно попридержать пороху, — говорил Тимофей. — Чёрт его знает, хранцуза, чего он ещё надумает.
      Присели у вала. Отец концом мокрого тельника вытер чёрную от копоти Колькину рожицу, потом вытащил припрятанный ломоть хлеба и протянул его мальчику. За пять дней бомбардировки Колька осунулся, запали глаза, и только вздёрнутый носик придавал лицу прежнее озорное выражение.
      Парнишка с жадностью уплетал чёрный, пахнущий дымом хлеб и с какой-то неожиданной внимательностью и удивлением разглядывал небритое лицо отца. Большие чёрные усы были опалены местами, резко выделялись глубокие морщины на лбу. Он приговаривал, всё время шевеля своими лохматыми бровями:
      — С утра Антонина Саввишна щец принесла, я оставил тебе, да «лохматка» всё расплескала, окаянная...
      — Меня унтер за Алексеем Петровичем посылал, — словно оправдываясь, проговорил Колька.
      — Да я знаю, — сказал отец, — Нода тебя видел.
      И они замолчали, вспомнив флотского барабанщика.
      Со стороны пятого бастиона несло гарью — горели туры на редуте Шварца. Продолжали вгрызаться в землю ядра. Сильный огонь вёл правый фланг четвёртого бастиона.
      — Как там Василий?.. — задумчиво проговорил Колька, вспомнив Доценко.
      — Бог не без милости, а матрос не без счастья, — ответил Тимофей, — глядишь, ему повезёт...
      Сверху послышалась команда:
      — Четвёртое, заряжай!
      Мгновенно вскочили на ноги. Матрос с перебинтованной головой забил пыж. Опустили ядро. Быстро навели орудие, и Тимофей поднёс раскалённый железный прут к затравочному отверстию. Ядро, оттолкнув мортиру, вырвалось из тяжёлого чугунного дула. Вскочив на насыпь, Колька видел, как оно пронеслось сквозь обрывки дымных облачков и шлёпнулось где-то за линией французских батарей.
      — Перелёт! — прокричал он.
      — Берём ниже, — входя в азарт, пробасил отец, и мортиру снова накатили для выстрела.
      Батарея напротив была изрядно разрушена и уже не посылала шквала картечи и ядер, как в начале бомбардировки. Но уцелевшие орудия не скупились на снаряды — боеприпасы вражеской артиллерии казались неисчерпаемыми.
      За спиной разорвалась картечь и послышался чей-то пронзительный крик. У орудия уже не оглянулись. Всё внимание было приковано к цели — стрелявшей калёными ядрами мортире.
      — Огонь!
      Прогремел выстрел, и вскочившие на вал матросы увидели, как захлебнулась взрывом французская пушка. Закричали «ура!», размахивая кто бескозыркой, кто прибойником, а кто просто скрутив озорной и тяжёлый русский кукиш.
      Послышался голос:
      — Наша летит!
      И в то же мгновение у насыпи взорвалась картечная граната.
      Когда скатившиеся с вала матросы подняли головы, они увидели наверху Тимофея.
      Бомбардир стоял, широко расставив ноги, глядя в сторону прилетевшего снаряда. Потом медленно повернулся, сделал два шага и, словно споткнувшись, рухнул на острые прутья тур.
      Его сняли с вала и уложили возле лафета. Колька бешеным движением разорвал на груди отца тельняшку, кто-то попытался промокнуть и забинтовать рану. Тимофей простонал и, не открывая век, что-то прошептал, но слов было не разобрать.
      — Батя... батя, я здесь... мы сейчас...
      Что-то сжало горло — Колька не мог произнести больше ни слова. И только быстро, быстро растирал холодеющие отцовские руки.
      Двое матросов осторожно приподняли Тимофея и перенесли подальше от орудий. Колька склонился над ним.
      — Батя, батя... не молчи!.. — задыхаясь от слёз, проговорил мальчишка, — не молчи, батя!..
      Тимофей, всё так же не открывая век, медленно произнёс:
      — Ни-кол-ка...
      И что-то ещё, совсем невнятное.
      — Я, я, Николка, я здесь! — громко, словно не давая бате уснуть, говорил сын, дрожащими пальцами ероша отцовские волосы. Но тот уже почти не шевелил губами.
      Когда возвратился матрос, бегавший за водой, Тимофей Пищенко был мёртв. Колька уткнулся в ещё тёплое тело отца, он обхватил его цепкими мальчишескими руками и беззвучно рыдал...
      ...Тимофея Пищенко увозил с батареи на своей скри-
      пучей арбе Федот. Мальчик сидел в телеге, смотрел на чёрную шинель и не верил, что под ней отец, не понимал, как может быть, что под ней сГец, и боялся хоть на миг приподнять тяжёлое, грубое сукно.
      Федот время от времени оглядывался, смотрел на Кольку, потом так же молча отворачивался и только всё чаще подносил к глазам свободную от повода РУку.
      Арба катила вниз по Морской улице к Графской пристани. Оттуда через бухту перевозили убитых на Северную сторону — там было кладбище...
     
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ
      Северная сторона. Один. Город в осаде. У Антонины Саввишны. Встреча с Максимом. Николай Иванович Пирогов. И снова бастион.
     
      Рябые гребни раскатывали по бухте, словно упрямо сопротивляясь движению шлюпок, яликов и гичек. Множество народу переправлялось на Северную и оттуда. Только сейчас, в лодке, Колька припомнил, что ведь сегодня последний день пасхальной недели. Он припомнил, с какой торжественностью зазвонили неделю назад колокола севастопольских церквей. Как за день до начала пасхи на бастионах закипела приборка, стирка, бритьё, — наводился морской корабельный порядок, до настоящего блеска! К празднику готовились так, словно не было никакой войны, никаких бомб и оружейной пальбы. Пришла на батарею Голубоглазка и принесла куличи да цветные яйца от Антонины Саввишны на разговенье.
      Лодка врезалась в гальку и застыла. Вынесли на берег носилки, уложили на стоявшую невдалеке теле- * гу, почти такую же, как у Федота. По размокшей крутолобой дороге она покатила вверх к кладбищу. Мальчик шёл рядом.
      У обрывистого берега Северной стороны расположился целый палаточный городок. Сюда съехались оставшиеся в городе семьи, когда началась вторая бомбардировка. Городок этот напоминал цыганский табор, вот только шатры в большинстве своём были из парусов кораблей, затопленных в бухтах. Здесь же и наспех разбитые лавчонки, и незавершённые укрепления этой ещё не познавшей натиска врага части города.
      Телега ползла по узкой лощине вверх между двумя небольшими холмами. Впереди ещё несколько таких же телег, прикрытых матросскими и солдатскими шинелями, а то просто грязной парусиной. Лошади
      привычно тянули к большой наспех сколоченной часовне, стоявшей на вершине северного холма.
      Глуше звучала канонада. Мальчик тлел не оглядываясь. Взгляд бессмысленно уставился в дощатый задок телеги. Сапоги мерно вминались в вязкую полоску земли между следами от колёс...
      Приехали. Два здоровенных солдата из похоронной роты, подхватив носилки, зашагали по направлению к часовне. Оттуда доносилось пение. Отпевали убитых офицеров. Даже для многих низших офицерских чинов не хватало места под сводами молельни. Не успевали сколачивать гробы, и многих хоронили просто так, в братских могилах, но строго разделяя по родам войск, полкам и экипажам — всё кладбище было разбито на участки.
      Носилки с телом отца установили у входа, приставив их к длинному ряду убитых, над которыми торопливо произносил слова молитвы высокий худой священник. Охрипший его голос с трудом прорывался сквозь дым кадила и сиреневатый чад лампадного масла. Кто-то рядом с Колькой тихо плакал и, словно захлёбываясь, вскрикивал иногда.
      Мальчик стоял, плотно сжав губы, и смотрел на отца, как будто хотел запомнить его лицо навеки. Отец был странно не похож на себя. Чёрные усы казались совершенно чужими, лишними на белом, как туман, лице. А эти закрытые глаза... Колька старался не глядеть на них — он боялся... И страшная мысль сверлила в мозгу: «Неужели его сейчас заберут от меня?» И ещё одна: «Почему я не плачу? Ведь все вокруг плачут...» Но слёзы замёрзли в груди, хотя резковатый апрельский ветерок пытался раскрыть сомкнутые губы, смежённые ресницы.
      ...Отца похоронили за часовней, выше её, почти у самого гребня холма, по склону которого разбежались кресты, кресты, кресты. Колька сидел на камнях, ещё до войны приготовленных для надгробий, и глядел на город. Отсюда, как на ладони, был виден рейд и Южная бухта, Корабельная сторона, все бастионы Городской части. Город дымился, загорался, гулко вздыхал и казался огромной кочегаркой. Мальчик напряжённо вглядывался в небольшую лощину у подножия Малахова кургана, пытаясь разглядеть в ней небольшое кладбище. Там похоронена мать. Но за дымом не было видно могил, а может, их давно уже разбомбили английские снаряды...
      Подсел одноногий солдат на костылях. Вытащил кисет, трубку и не спеша набил её. Раскурил, потом, помолчав немного, не глядя на мальчика, спросил:
      — Схоронил кого?
      Колька не ответил.
      Солдат не стал переспрашивать. Продолжал, словно говоря для себя:
      — Сколько нашего брату тут успокоилось за эти полгода? Видимо-невидимо... Давеча унтер из похоронной команды сказывал, будто тысяч-от семьдесят будет. Вот как выходит — бьют народ-то. Оно и понятно: против одного Севастополя — француз, англикан, турок да ещё какие-то там cap... саракины не то сардины — тож полезли на русского!.. Вот поди потягайся с этакой тьмой-тьмущей...
      А Колька думал, глядя на вздрагивающие дымки бастионов:
      «Зачем, зачем это люди убивают друг друга? У французов ведь тоже немалость погибших и у англичан тоже... Сколько дней длится бомбардировка и неведомо, когда кончится... Где-то здесь, верно, лежит и Иван Нода, и молоденький канонир из отцовского экипажа. По дороге к Графской пристани Федот сказал, что свёз с батареи и дядьку Евтихия — ему оторвало ногу... Весь этот ад не укладывается в голове, это непонятно никак... Когда померла маманя, все говорили: не жильцом была всё одно. Оно и верно: болела не меньше года. Но тут — здоровый, сильный отец и вдруг — в земле... Нет, нет, это какая-то ошибка... Зачем это?»
      — Говорят, у одних французов, — продолжал, попыхивая трубкой, одноногий солдат, — припасено снарядов на семь мильонов этих самых франков!.. Не веришь? — он повернулся к Кольке, хотя тот не сказал ни слова. — Хрестом могу заручиться: один зуав полонённый сказывал.
      И он продолжал говорить, словно пытаясь доказать Кольке, что боезапасов у неприятеля больше, будто Колька спорил с ним...
      «Когда объявляют перемирие, чтобы убрать
      трупы, — продолжал думать своё мальчик, — наши да враги мирно расхаживают между траншеями, а потом уходят по сторонам и снова начинают убивать друг друга из пушек и винтовок...»
      К солдату подсела маленькая старушка, и он всё своё красноречие переключил на неё.
      — Вчера француз думал, что четвёртый бастион умертвил вконец. Ан нет! Ночка прошла — и всё залатали.
      — Говорят, Камчатку по второму разу с лица земного сносят, — поддакнула старушка.
      — Это оно только так кажется, — пояснил солдат. — Накидали туда зёрнышек немалость, конешно. Однако палит, точно говорю: палит Камчатский люнет! — он докурил трубку, продул её и, пряча в кисет, продолжал: — Оно, бабуся, вишь какое дело получается: супостату штурм во как нужен, позарез. Инакше царь наш молоденький всю Россию созовёт на подмогу, и тогда несдобровать французам и англиканам. Вот они и бьют нещадно — авось где брешь пробьют и в штыки бросятся. Однако ж и князь наш не дурак тож...
      — Это, что ль, главный командующий новый? — перебила его старушка.
      — А как же ты думала, бабуся, Горчаков — он похлеще Менылика-изменщика будет.
      — Очкастый он, — пренебрежительно ответила собеседница, — да болтливый також. В народе, знаешь, что говорят? На Дунае турку смешил и сюда, мол, по тому же делу направлен. Одна надежда на Павла Сте-паныча да страдальцев наших — матросов с солдатуш-ками...
      Колька смотрел на серые доски кладбищенской часовни, и ему хотелось закричать: «Перестаньте, перестаньте говорить об этом побоище!..»
      Покачивался тяжёлый деревянный крест на вершине часовни, а может, это плыли облака над ним, медленные и унылые, как заупокойное пение. Мальчик встал и начал спускаться вниз между свежими могилами. Гулкие раскаты боя словно вязли в густом воздухе, пропитанном лампадным маслом и псалмами, — он шёл сквозь это, всё ещё не сознавая, что отца нет.
      Мимо кладбища на белой лошади промчался офицер в новеньком мундире. Колька подумал: «Верно, адъютант главнокомандующего». Невдалеке от палаточного городка находился штаб Горчакова. Он прибыл в Севастополь с месяц назад, надеясь воевать успешнее, чем его предшественник. Но уже после неудачной операции под Евпаторией запас бодрости начал иссякать. И перед началом второй бомбардировки Горчаков писал царю Александру: «Положение наше в высшей степени трудно, и одно ослепление неприятеля может поправить дела».
      Положение Севастополя было действительно тяжёлым. Неприятелю удалось взорвать две мины у стен четвёртого бастиона. Бастион превратился в хаотическое нагромождение разбитых пушек, догорающих ящиков, рухнувших откосов. Большие потери и разрушения были на третьем и пятом бастионах, на Камчатском люнете. Огромное количество убитых и раненых. Не хватало орудийной прислуги, снарядов, пороху. К концу бомбардировки в Севастополе остался только неприкосновенный запас снарядов на случай общего штурма. Но нужно было выстоять, во что бы то ни стало выстоять в этом ужасающем грохоте, сорвать неприятелю с таким усердием подготовленный штурм...
      Колька шёл по дороге к палаточному городку. Мимо катились телеги и, обрызгивая грязью, проносились всадники. Он посматривал через бухту на Городскую часть, но что-то удерживало его — не хотелось переезжать, какая-то неосознанная боязнь расстаться с отцом теперь у лее навсегда.
      Он бродил между разбросанными палатками и жалкими «фурлыгами», собранными из гнилых досок и кусочков фанеры.
      Начало темнеть. Бомбардировка, как обычно, к вечеру стихла. Где-то рядом послышалась музыка — сюда давно уже перебрались торговцы с южной части и открылась ресторация для офицеров. Какая-то женщина с громадными ручищами остановилась перед Колькой.
      — Ты чей, откуда?
      Мальчик угрюмо посмотрел на неё и промолчал.
      — Айда к нам, в фурлыгу, с моим отродьем развеселишься! — густым басом пророкотала женщина и потащила Кольку в одну из хибарок.
      Трое ребят, один чуть постарше другого, сидели на соломе. Сгорбленная старуха раскладывала на одеяле жалкую пасхальную еду.
      — На вот, держи, — женщина протянула Кольке кулич. — Не наешься, так хоть согреешься.
      — Дитю на пасху деться некуда — вот свет пере-куролесился! — прошамкала старуха. — Антихристы проклятые! Ведь это в кои времена сошлось, чтоб у нас и у них пасхальная неделя- в один час, а вот же гнева господнего не побоялись — палят и палят, ироды!
      Женщина с большими ручищами, верно, дочь этой старухи, грозно взглянула на мальчишку:
      — Ешь, ешь, говорю! Ну?
      Колька поблагодарил одними глазами и начал жевать серый твёрдый кулич. Старуха, поправив огарок свечи, продолжала монотонно, не обращая ни на кого внимания, словно пророчествуя:
      — Вовеки не уходил супостат с земли нашей, чтоб разбит не был. Потому как земля русская такой орех, который ничьим зубищам не раскусить! И на сей раз не видать ему победы, сколько б кровушки христианской не пролилось!..
      С того берега вяло доносилась канонада. Где-то рядом бесшабашно наяривала гармоника. И Кольке неожиданно захотелось разреветься, громко, навзрыд.
      Его уложили спать вместе с тремя малышами. Старуха потушила свечу, но продолжала сидеть посредине палатки. Троица поворочалась и заснула. Колька лежал с открытыми глазами, невольно прислушиваясь к раскатам бомбёжки. Она гудела однообразно и приглушённо, и когда изредка доносились глубокие вздохи, мальчик вздрагивал, словно от боли. Он подумал, что впервые за последние полгода засыпает недосягаемым для вражеских бомб. И это было так странно, так непонятно...
      Проснулся он засветло. Посреди палатки всё в той же позе сидела старуха, словно и не ложилась вовсе. Рядом ещё похрапывала женщина с густым басом. Мальчик встал, перешагнул через неё. Старуха подняла голову. Он хотел было шёпотом поблагодарить за гостеприимство, сказать, что ему пора, но старуха опе-
      редила мальчика, кивнула головой и вместо «прощай» указала рукой на выход.
      Было странно тихо. Только изредка со стороны бастионов раздавались выстрелы. Колька не заметил, как ноги сами зашагали по дороге к кладбищу. Но, пройдя метров двести, он остановился, повернулся кругом и медленно, словно сопротивляясь чему-то, пошёл вниз, к переправе.
      На десятый день бомбардировка стихла. Яличник перевёз Кольку в город. Графская пристань встретила его многоголосым шумом.
      — Ка-а-му на Северную!
      — Ваше благородие! А ваше благородие! Мово там не встречали?
      — Как трахнуло его, сердешного...
      Колька поспешил выбраться из этого гама на пристанскую площадь. Но тут было нисколько не тише. В басовитые голоса взрослых вплетались визгливые мальчишескиё:
      — Ну, и уродствие!
      — Глянь, глянь, ноздрёю сопит!
      Привлечённый возгласами, Колька подошёл ближе и увидел, что мальчишки дразнят верблюда. Диковинное животное с влажным хлюпающим носом приводило ребят в восторг. В другое время Колька и сам был бы не прочь позабавиться, но сейчас вид верблюда вызвал в нём щемящую боль, он с трудом сдержал себя, чтоб не разреветься. Вот точно такие же верблюды тащили на Северную сторону тяжело гружённые, сочащиеся кровью мажары с убитыми...
      Мальчишка пошёл прочь от ребят. Перепрыгивая через кучки ядер, обходя спящих на земле солдат, Колька, наконец, выбрался на улицу, примыкавшую к Приморскому саду.
      Солоноватый бриз доносил сюда звуки музыки, шарканье подошв танцующих и смех. Совсем мирное время! Как будто и не было вовсе адской бомбардировки, как будто не было стонов и проклятий раненых, как будто не был убит отец...
      Мальчишеские глаза застилает обида. Никому нет дела до него и до его горя!..
      Колька смутно понимает, что на площадке танцуют те самые матросы, которым завтра идти на укрепления врага, в ночную вылазку, которым мытарствовать в вонючих окопах и землянках и которые, быть может, никогда больше уже не придут сюда. Но всё-таки!.. Он понимает, что девичий смех, который так раздражительно звонок, быть может, завтра или даже сегодня обернётся слезами. Но они смеются сейчас, когда отец там, на Северной!..
      В весёлую музыку полкового оркестра вплетаются звуки траурного марша. Из церкви напротив выносят розовые гробы — это хоронят офицеров.
      Тёплый апрельский ветерок - колышет приспущенные знамёна и хоругви. Траурный эскорт подходит всё ближе и ближе. Вот уже совсем примолкли вальсы и польки, их словно вобрал в себя торжественно-печальный похоронный марш.
      Пропустив процессию, мальчик зашагал дальше. Он и сам ещё не знает, куда идёт и зачем. На четвёртый бастион? Но к кому?! Отца — нет. Мудрый Евти-хий Лоик — ранен. Нет и лихого флотского барабанщика Ивана Ноды, и справедливого командира Забуд-ского — его снова отправили в госпиталь. Никого нет из тех, кто стал парнишке родным и близким...
      Мальчишка выходит на Морскую. Улица забаррикадирована. Стоят маленькие мортирки. Какой-то матрос даёт пояснения ребятам. Те словно намагничены пушками. Удивление, восторги, присвистывание!.. Колька переходит на другую сторону улицы. Отвращение закипает в нём к этим разговорам об орудиях, о бомбардировках, атаках... Он с неосознанной злостью думает о тех, кто может восторженно говорить про войну.
      «Кому, зачем это нужно, чтоб на свете не жил Корнилов, Суббота, отец?.. Как было весело играть в войну и как тоскливо и горестно на настоящей!..»
      Остаются в стороне маленькие домишки в конце Морской улицы, и ноги сами поворачивают в Кривой переулок. Вот знакомая улочка, здесь, по этой дороге он возил туры и фашины для четвёртого бастиона. Тогда ещё был жив отец...
      Сюда он приносил своё и отцовское бельё постирать. Знакомый плетень.
      — Николка! — к нему подбежала Голубоглазка. — Заходь к нам, Николка. — Мальчик поднял на Алёнку печальные глаза и неуверенно сказал:
      — Не, я пойду...
      Но он не уходит. Куда идти?
      — Идём, идём, — просит девочка. — Маманька! — неожиданно звонко кричит она. — Николка пришёл!
      Но из комнаты ответа не слышно.
      — Заходь, Николка, — умоляюще просит девочка, — маманька тебя давно видеть желают.
      Колька потоптался на месте и пошёл вслед за Алён-кой в дом.
      В комнате пахло кислым молоком, печёным хлебом и квасом. В углу, освещая иконы, горела маленькая свечка. Под образами стояла скрипучая деревянная кровать. На ней лежала женщина. Что-то знакомое было в её восковом лице, в полуседых прядках, прилипших к морщинистому лбу, в жилистых, протянутых к Кольке руках.
      — Поди сюда, сынок, — послышался знакомый голос. Колька подошёл вплотную к кровати. — Давненько ты у нас не был...
      Мальчишка всматривался в лежащую и в постаревшей, исхудавшей женщине узнавал и не узнавал Антонину Саввишну.
      — Здравствуйте, тётенька...
      — Здравствуй, здравствуй, сынок. Что ты так на меня смотришь? Али не признал?
      — А маманьку нашу побило — на баксионе, землёй опрокинуло да бонбой задело, когда за ранеными ездила.
      Мальчик осторожно присел на край кровати. Он ещё не знал, что Антонина Саввишна пошла служить сестрой милосердия, что в госпитале её быстро обучили санитарному делу. Вот только не повезло на первых же порах: зацепило взрывом.
      — Маманю, — тихо продолжала Алёна, — главный доктор, его Пироговым зовут, при себе оставляет, говорит, мол, хорошо ходит за ранеными, душевно...
      Саввишна спросила:
      — Тимофей-то как? Здоров?
      Колька хотел ответить, что нет больше Тимофея,
      что его отец навечно поселился в земле на Северной, но горло как будто кто-то сдавил, во рту стало горькогорько. Мальчишка поймал насторожённый, болезненный взгляд Антонины Саввишны и вдруг, зарывшись лицом в одеяло, разревелся во весь голос...
      Колька остался жить у Антонины Саввишны.
      По утрам они с Голубоглазкой бежали в город. На Кольку была возложена добыча хвороста и воды. С водой было нелегко. Противник с первых же дней постарался лишить севастопольцев пресной воды и разрушил водопровод, проведённый из окрестностей города. Приходилось подолгу простаивать в очереди у колодца. Но даже та вода, которую с таким трудом удавалось добывать, имела горько-солёный вкус.
      Однажды Колька увидел Максима Рыбальченко. В стройном парнишке, одетом в матросскую робу, сшитую по росту, в новеньких сапожках, Пшценко с трудом признал своего дружка.
      — Максимка! — что есть силы закричал он.
      Рыбальченко степенно оглянулся: кто ещё там кличет его?
      — Не признаёшь?
      — Николка! — радостно отозвался Максим и бросился к приятелю.
      За полгода, что ребята не виделись, Максим порядком изменился. Он превратился в стройного матроса, и со спины ему можно было дать не меньше шестнадца-ти-семнадцатн лет. Лишь мальчишеское лицо, чистое и наивное, выдавало возраст.
      Изменился и Колька. Рыбальченко с удивлением смотрел на заострившийся Колькин подбородок, сероватый цвет лица, на глаза, знакомые и незнакомые. Глаза, в которых всегда плясали чёртики, большущие серые глазища под смешно вздёрнутыми бровками! Теперь они словно потемнели и почему-то старались спрятаться за выгоревшими ресницами.
      — Ну, как живёшь? — тряс Максим своего товарища.
      Колька осторожно высвободился из цепких рук и, кивнув на деревянные бадейки, сказал грустно:
      — Вот.. По воду хожу...
      — Ты ж к бате на четвёртый собирался!
      — А ты на Малахове сейчас? Слышал о тебе, —
      перевёл разговор Колька, — это тебя матрос Кошка выкрал?
      — Меня! Тогда и остался я на Малахове. Юнгов там много с кораблей: Бобёр, Новиков, Рипицын... Иди к нам, я замолвлю словечко. Петро Маркович всё сделает как надо, он хоть и не на Малахове служит, но его все там уважают.
      — Нет. Не надобно, — ответил Колька и, уклоняясь от дальнейших расспросов, показал на блестящие Мак-симкины сапожки.
      — Откель?
      — Холявки-то? — притворно равнодушно сказал Максим. — По заказу сапожничали. Деньжонок не малость взяли, но память зато. Мамка сказала — награду отметить надобно. Вот и отметили.
      — Награду? — переспросил Пищенко.
      — Да, пять рублев золотом, — как ни в чём не бывало ответил Максим, — Пал Степаныч за англичана пожаловали.
      — А! — догадался Колька и, помолчав, произнёс, не глядя на Рыбальченко: — Поздравляю.
      — Спасибо... Да! — спохватился Максим, — я ж тебе наиглавного не сказал. На «Камчатке» теперь я буду, перевели вместе с батареей Малахов прикрывать. Там ещё дядько Семён. Помнишь, на Малахове — здоровущий, рыжий такой? Ну, что нас тогда выдворил? Так я теперь с ним, с Горобцом, при одном орудии.
      Колька словно не слушал товарища.
      — А мамка твоя супротив ничего? — спросил он неожиданно.
      — Вот потеха-то! — расхохотался Максим. — Она, маменька моя, думала, что чадо её навек пропало. А я заявляюсь, как батя, по форме, да ещё с наградою — вся аж обомлела. А противу службы ничего не имеет. «Служи, говорит, за Отечество». Ну, так как ты — идёшь к нам а ли нет?
      — Нет.
      И Колька опустил голову.
      Максим внимательно посмотрел на него.
      — Пойдёшь на четвёртый?
      — Нет! — Что-то злое появилось в голосе Пищенко.
      Максим затянул потуже ремень и, с трудом сдерживая себя, бросил сквозь зубы:
      — Оно, конечно, и бабью работу сполнять надобно...
      Но остановился, увидев, как сжались Колькины пальцы. Нет, он не боялся драки. Но вдруг почему-то стало жалко дружка, и Максим уже мягче спросил:
      — Живёшь-то как?
      — Живу, — неопределённо ответил Колька.
      — Где?
      — У Антонины Саввишны...
      Максим не знал, кто такая Антонина Саввишна, но уже само упоминание незнакомого имени заставило Рыбальченко насторожиться. И не зная, с чего начать расспрашивать, он тревожно поглядывал на товаршца. Колька сам пришёл ему на помощь:
      — Нет бати. Убило при орудии...
      Максима словно ударило взрывом. Он стоял ошарашенный. Слова нелепо пытались заполнить страшную паузу.
      — Може... байки всё это?.. Вот у нас единожды было: присыпало матроса землицей...
      — Я сам при этом находился, — перебил его Колька и отвернулся.
      Максиму вдруг стало неловко от того, что у него всё в порядке, что он награждён, что смерть ещё не коснулась их семьи холодным дыханьем. И, чтобы хоть как-то отвлечь Кольку от тягостных мыслей, стал говорить, говорить, словно этим можно было смягчить боль утраты:
      — Меня однажды так трахнуло, что еле отлежался. А вот одного дядьку поранило смертельно, ядро здоровущее попало — ногу .и руку начисто оторвало. Его положили на носилки и хотели вчетвером в гошпиталь снесть, а он как закричит: «Постойте, братцы! Несите меня двое. Ежели с каждым, кого заденет чугунка, будет уходить по четверо, эдак и Севастополь стеречь будет некому...» Понесли его вдвоём, а тут аглицкая бонба всех трёх уложила. Вот сколько кровушки уходит на эту войну, — рассудительно закончил он.
      — Много, — согласился Колька и протянул руку. — Побегу, уж Саввишна небось заждалась водицы. Раненая она, — пояснил он.
      Приятели распрощались, и Колька, подхватив коромыслом бадейки с водой, направился в Кривой переулок.
      Антонина Саввишна лежала всё в той же позе — без посторонней помощи она не могла поворачиваться. Колька разогрел похлёбку и поднёс ей. Но от пищи Саввишна отказалась.
      — Алёнка прибегала, мы с нею и поснедали. Ты бы сам поел, сынок...
      — Я не хочу, — отказался Колька и спросил: — А Алёнка куды подевалась?
      — Должно быть, на баксион поплелась, — тихо, словно ворочая языком тяжести, ответила Саввишна. — Корпию там теребит али ещё каку работу сполняет, она у меня ко всему приверженная. Ты б подложил мне, сынок, тюфячок под голову — замлела я вся.
      Колька выбрал подушку помягче.
      — Удобно этак? — спросил он, подсовывая подушку под изголовье.
      — Спасибо, Николка, удобно, — и продолжала прерванный разговор. — Уйдёт она на баксион, сейчас на пятый повадилась ходить, а у меня сердце захолонёт — убить же свободно может. А как ей расскажешь про материнские думки? Оно, конечно, нет желания под супостатом жить. Вот и приходится малому и старому в битве участвовать. Да ты приляг, сынок, тоже небось умаялся за день.
      Колька лёг на лежанку и закрыл глаза. И сразу же словно окунулся в воду. Мутные круги расползались вдаль, потом они стирались и превращались в пороховой дым. И вдруг он увидел, как маленькая Голу-боглазка под свистящими ядрами и пулями пробирается на бастион. Угрожающе цокают по камням пули, зло шипят запальные трубки. Над головой девочки проносится хрипящая шрапнель. Мимо! Мимо! Мимо! Но вот огромное ядро, величиной с дом, летит прямо на Алёнку. «Поберегись!» — ч кричит Колька. Но Голубоглазка не слышит. Ядро всё ближе и ближе... Мальчишка делает усилие и вскакивает на лежанке.
      — Привиделось? — ласково спрашивает его Саввишна.
      Колька кивает головой и снова ложится. Он уже не может вспомнить, что его так встревожило. Вспоминает, вспоминает, но вскоре усталость берёт верх, и мальчишка засыпает...
      Проходили дни. Антонина Саввишна начала подниматься с кровати и всё внимательнее присматривалась к Кольке. Время словно отказывалось лечить его. Он мрачнел и мрачнел. Каким-то материнским чутьём Саввишна поняла, как действуют на мальчика разговоры о войне, и строго приказала Алёнке не сообщать при нём о делах на бастионах.
      А Голубоглазка продолжала ходить к орудиям. Колька каждое утро отправлялся по воду и за дровами. Но иногда в пути он вдруг вспоминал, что Алёнка там, на линии огня — становилось страшно за это маленькое, тихое существо, — он поворачивался и, забыв обо всём, бежал наверх, к пятому бастиону. Но тишина останавливала его — со стороны бастиона стрельбы не слышно. Кляня себя за малодушие, Колька поворачивал обратно.
      Однажды он встретил Федота. Арба с ранеными медленно катилась по исковерканной мостовой, грохоча, как целая артиллерийская бригада. Колька подумал было улизнуть — ему очень не хотелось встречаться с кем-либо из старых знакомых, — но возница уже заметил мальчика и остановил лошадей. Колька вынужден был подойти.
      — Здорово, браток! — ласково сказал Федот, слезая на мостовую. Кони повернули головы и, узнав парнишку, радостно заржали. Колька непроизвольно улыбнулся и в ответ погладил вспотевшие добрые морды.
      — Узнали, труденыши, — расчувствовался Федот. — Да и как не узнать, ты их небось хлебом своим кормил! Думаешь, я не замечал? — и он хитро улыбнулся мальчишке.
      — Кормил, — согласился Колька и тоже улыбнулся.
      — Слушай, браток, сидай ко мне, — Федот указал на арбу, — прокатимся и заодно побалакаем, а то калеченые стонут — надобно быстрейше в гошпиталь доставить.
      Колька хотел было отказаться, но потом молча подтянулся и сел на краю сиденья.
      Арба покатилась дальше.
      — У кого приютился? — спросил после минутного молчания Федот.
      — У Антонины Саввишны.
      — А! Это добре. Зайти надобно. Привет ей передавай. Не забудь.
      Колька пообещал. Кто-то громко застонал сзади. Федот повернулся и привычно бросил:
      — Держись, родимый. Гошпиталь уже близко, зашьют, приладят — плясать будешь!
      Колька опустил голову. «Сколько раз на день он повторяет эти слова!» — мелькнуло в голове.
      А Федот продолжал:
      — Ветрел на днях дружка твого — Василия Доцен-ко. У него... тоже... отца... Остался при батином орудьи. Теперь, говорит, вдвойне мстить нехристям буду...
      Они замолчали. Незаметно телега подкатила к госпиталю. Начали выносить раненых. Колька прошёл за носилками в большой, высокий зал. Ударило запахом пота и лекарств. Он огляделся. Почти у входа над одной из коек склонился врач в белом халате и в чёрной шапочке. Он говорил:
      — Я понимаю твою ненависть к сей войне. Только ненависть ненависти рознь. Тех, кто пришёл на нашу землю, чтоб залить её кровью, я, врач, готов убивать вот этими руками, которые каждодневно спасают жизни...
      Колька подошёл ближе к доктору. Его жестковатое волевое лицо светилось такой убеждённостью, что мальчишка непроизвольно подумал: «Хоть бы не замолчал, хоть бы говорил ещё!»
      И человек в чёрной шапочке продолжал:
      — Вот какой ненавистью сильны мы. На всё идём — только чтоб враг земли нашей не топтал! Корабли затопили в бухте — пусть ,не войдут паруса чужие!
      Колька неожиданно спросил:
      — А может так быть, чтоб по всей земле никакой войны никогда не было?
      Доктор, словно продолжая говорить с раненым, так же запальчиво ответил:
      её
      — Люди дружить обязаны. А они не хотят. Кровь разменной монетой стала. Но когда-нибудь будет земля без войн! — и вдруг остановился: — А ты кто такой? — и неожиданно закричал: — Кто пустил без разрешения?!
      Николку словно ветром сдуло.
      Во дворе подошёл Федот и, тронув мальчишку за плечо, сказал:
      — Поехали, отвезу обратно... — Уже на Екатерининской улице возница проговорил: — А знаешь, кто тебя выдворил? Это что ни на есть самый главный врач — Пирогов Николай Иванович...
      В этот день мальчик возвратился в Кривой переулок позднее обычного.
      А ночью ему приснился сон.
      Низкая длинная землянка. В глубине — несколько огоньков, и голоса то наплывают, то вновь откатываются, словно прибой. А он никак не может уловить, кто это говорит: то ли его командир Забудский, то ли поручик Дельсаль. Да и слова какие-то странно знакомые. «Солдат воюет за Отечество, не за вас, не за меня и не за питерского барина, господа, — за Отечество!». Качаются огоньки над столом, и вот уже стол оказывается палубой корабля, который неумолимо тонет. Медленно исчезают огоньки в дрожащих водах Большого рейда. Парусник ложится на дно, чтоб не пропустить корабли врага в бухту. На дне темно и беззвучно...
      ...Утром Алёнка, как обычно, собралась уходить.
      — Ты куда? — остановил её Колька.
      — На баксион. Я теперь на пятый хожу — ближе.
      — И я с тобой.
      Девочка удивлённо посмотрела на Кольку. Что с ним такое случилось? Ведь в последнее время он избегал даже разговоров о бастионах, а теперь сам напрашивается. Мальчишка перехватил её взгляд:
      — Погляжу только и до хаты...
      От дома Саввишны до пятого бастиона минут пятнадцать ходьбы, не больше. Но попали они туда часа через два — пришлось долго стоять в очереди у колодца. Не идти же с пустым кувшином к батарейным!
      Бастион встретил их развалинами. Всё, что могло быть разрушено, было разрушено. Всё, что могло гореть, — сожжено. По всему было видно: огненный
      смерч второй бомбардировки крепко зацепил и пятый бастион.
      Если пушки уже успели установить на позиции, то за брустверы и землянки ещё не брались — не хватало людей. Даже минные колодцы были вскрыты, а защищающие их блиндажи снесены начисто.
      С пятого бастиона хорошо просматривался четвёртый. Как на ладони была видна лощина, соединяющая их. Лощину перерезала траншея. По ней бастионы сообщались между собой. Не одна сотня солдат и матросов сложила в лощине свои головы. Недаром прозвали её «Долиной смерти».
      Алёна и Колька подошли к полуразрушенной землянке. Возле неё, в укрытии, матрос прилаживал к лафету маленькую мортирку. Он так увлёкся своим делом, что не заметил детей.
      — Дядя Ковальчук! — позвала Алёнка.
      Матрос поднял голову, и глаза его радостно заблестели.
      — А, Голубоглазка! — Видно, носить ей это прозвище веки-вечные. — Слезай сюды. А цэ хто с тобой? Кавалер?
      Алёнка надулась.
      — Скажете такое, дяденька. Он тоже бонбардир, с четвёртого баксиона. Николка Пищенко.
      — Ну? — смешно раздул щёки Ковальчук. — Тогда прошу прощенья.
      Дети спустились в нишу. Колька сразу же подошёл к мортирке и спросил:
      — Аглицкая? -
      — Аглицкая, — подтвердил матрос, с любопытством разглядывая подростка.
      Тот вздохнул и отошёл.
      — Може, пальнуть желаешь?
      — Желаю, — серьёзно ответил Пищенко.
      — А ну давай!
      Колька привычно зарядил мортирку и поднёс к запальнику калёный прут. Вздрогнув, орудие откатилось назад.
      Ковальчук взял перевязанную бечёвкой трофейную подзорную трубу и направил её в сторону английских позиций.
      — Ишь ты! — с уважением сказал он, — в аккурат попал. По-матросски! Батя в солдатах али матрос?
      — Погибши они на баксионе, — шепнула Ковальчуку Алёнка.
      Бомбардир крякнул с досады за неуместный вопрос и сказал:
      — Ты чаще приходь до нас, Николка.
      — Я тут останусь! — вдруг заявил Пищенко.
      — Командиров бы надо спросить, — задумался матрос, — вон они у тому блиндажу находятся.
      Колька решительно направился к офицерской землянке.
      — Постой! — догнал «го Ковальчук, — разом пойдём. — И пояснил: — За стрельбу твою скажу.
      ...С бастиона Голубоглазка возвращалась одна. И в Кривой переулок Колька не пришёл ни сегодня, ни завтра...
     
     
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
      Степан Ковальчук. Редут Шварца. «Похлеще Минье!» Дядька Маврикий. В подземелье. Конец пятьдесят третьей батареи.
     
      Музыка, музыка, музыка...
      Кажется, сейчас только она владычествует над редутом Шварца, разбомблённым, снесённым почти начисто. Светлые звуки венских вальсов наполняют окопы, врываются в землянки и блиндажи. В темноте они звучат особенно печально, вызывая воспоминания таких далёких мирных дней...
      Ковальчук выпрямился, отбросил кирку в сторону и закурил.
      — Вот, брат Николка, яки блынци, — задумчиво произнёс он, — музыку и ту до дела приспособили. Хитро!
      Колька перестал копать и, облокотившись на лопату, стал ждать, что ему ещё скажет матрос. Но Ковальчук только сосредоточенно попыхивал цигаркой и молчал: мол, и так всё ясно. А полковой оркестр без всякого перехода сменил задумчивый вальс на развесёлую мазурку.
      — Почему хитро, Степан Иваныч? — не вытерпел Колька.
      — А як же! — тотчас же откликнулся Ковальчук. — От мы с тобою долбаемо землю ридну, долбаемо камень киркою та мотыгою, а союзник ни ухом, ни рылом не ведёт. Думает, развлекается россиянин, польки та полонезы отплясывает. Музыка, брат Николка, всё собою покрывает.
      — А-а! — протянул понимающе мальчуган. Ему до сих пор и в голову не приходило, что полковой оркестр только для этой цели играет. — Действительно, хитро!
      — Кинется союзник на штурму, — продолжал
      Ковальчук, — чого ему опасаться, баксион-то порушен! Та не тут-то было! Повстречаемо хранцуза, как подобает, пушкою та штуцером. Ha-ко, выкуси, мусью!
      Ковальчук рассмеялся и шутливо толкнул Кольку в плечо.
      — Спышь, бонбардир?
      — И вовсе нет!
      Колька склонился над разрушенным бруствером и ещё усиленней заработал лопатой. Кто знает, сколько часов затишья отпущено им?
      Степан Ковальчук тихонько запел не в такт музыке:
      Сине море засинелося,
      Молоде браття зажурилося...
      Под тихий монотонный голос матроса Колька задумался.
      Вспомнились ласковые руки матери. Больше всего он запомнил их постоянно мягкими и влажными от бесконечной стирки. Он всё время пытался увернуться от натруженных рук, спрятаться от материнских ласк — не мужское это дело обниматься... Даже могилы не осталось от матери, по ней прошла линия обороны англичан...
      Вспомнился батя. До войны «отец» было понятием чисто условным. Положены мальчишкам отцы, вот и у него был. Что значит для него отец, Колька узнал совсем недавно, когда тот заменил ему и мать, и дом и стал самым дорогим человеком на земле: когда спали они вместе, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреться под одним полушубком, и когда хлебали щи из одного котелка. И вот его нет...
      Воспоминания сейчас уже не вызывают слёз — время осушило их. Колька хмурится и, пытаясь отогнать думы, ещё усиленней нажимает на лопату. И, словно помогая ему, перебивая музыку, в сознание вплетается нехитрый мотив песенки Ковальчука:
      Прощай, браття,
      Прощай, ридна,
      Тай прощай, дивчино...
      Светло. Прекратили работу. Отправились в землянку поспать, пока не загремело...
      Редут Шварца находился на левом фланге пятого
      бастиона. Ковальчук служил на нём с начала войны. Бывалый матрос и парнишка крепко сдружились. Матрос, никогда не имевший своих детей, впервые почувствовал отцовскую нежность и отцовскую ответственность за мальчишку. Колька, успевший хлебнуть горя досыта, платил ему сыновней привязанностью.
      Сейчас они лежали вместе на нарах. Ковальчук неторопливо и немножко удивлённо рассказывал о своей жизни. Он прислушивался к собственным словам, и ему казалось, что ото вовсе не о себе он рассказывает, а о каком-то другом Ковальчуке:
      — Хлопец я був ничего, справный. Норовистый тильки. Норов-от из мене так и вылазил. Как из тебе нынче! — матрос ласково посмотрел на Кольку. — Жили мы в Гайсинцях, на Подолии. Нас, почитай, на севастопольских баксионах половина из Подольской губернии будет. Ну так вот, норов, кажу, из меня так и пёр. Сказал я раз своему барину, у вас землицы меря-но-немерчно, а мий батько с утра до вечера на своей полосе мордуется и хлиба вдосталь николы не ест. По-што так? Закипел барин, як самовар-туляк, расхыр-кался, думал, слюною изойдёт, зануда.
      Ковальчук замолчал, словно вновь оценивая и осмысливая прожитые годы.
      — А дальше, что было, Степан Иваныч?
      Ковальчук медленно, — видно, и сейчас, через много лет, воспоминания причиняли ему боль, — проговорил:
      — Сволокли меня в сарай и избили.
      — Избили! — встрепенулся Колька.
      — Всыпали... розог двести, не мене. Може, и бильше, я уж и не упомню — паморки потерял.
      У парнишки мучительно сжалось сердце щемящей жалостью к Ковальчуку.
      — А вы, а вы... а дальше что?..
      Ковальчук улыбнулся.
      — Дальше? Анбары барину все попалыв да страху на него нагнав.
      — Ну, а дальше? — торопил Колька. Он даже приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать.
      — Да ты ляг, Николка. Дальше ничего особенного и не було. Казаки прискакали, всыпали мне ещё раз и на службу военную упекли...
      — Да, такая наша жисть собачья! И сейчас прихо-дйтся класть свои головушки за етого помещика, — вздохнул кто-то на соседних нарах: видно, не один Николка слушал Степана. — Может, после войны какое облегчение выйдет?..
      — Может, и выйдет, — в свою очередь вздохнул Ковальчук. — Одначе, — поправил он говорившего, — воюем мы не за помещика да барина, а за ридну бать-кивщину.
      — Русь-матушка как была под помещиком, так и осталась. А мужик завсегда битым будет, — ответили с нар.
      — Нет! — вдруг воскликнул Колька, вспомнив удивительные речи офицеров в землянке Забудского. — Уже после двенадцатого года Русь и мужик не те! И декабрьский бунт тому доказательство...
      Сказал и страшно смутился. Но в землянке было темно и этого никто не заметил.
      — Ишь ты! — уважительно произнесли на нарах, — малец-то у Ковальчука грамотный...
      — Так после двенадцатого, говоришь? — засмеялся кто-то у входа.
      Матросы и солдаты повскакивали с нар: это был голос командира редута.
      Зажгли фонарь. В дверях стоял лейтенант Михаил Павлович Шварц.
      — Не слухайте его, ваше благородие, — вступились за парнишку матросы, — неразумные речи говорит малец. Мужик, он был завсегда мужиком, мужиком и останется. От бога всё идёт.
      — Нет, отчего же, — прервал их лейтенант, — доля истины есть в словах... в словах...
      — Николки Пищенко, — подсказали ему.
      — ...в словах матроса Николая Пищенко, — и, подчёркивая голосом, что не следует больше продолжать беседу на эту тему, обратился к Ковальчуку: — Выйдемте, Степан Иванович, имеется разговор.
      Они вышли из землянки и остановились у орудий. Офицер вздохнул полной грудью и подставил лицо майскому ветерку.
      — Хорошо, Степан Иванович?
      — Гарно.
      Было действительно хорошо. Ласковый ветерок ше-
      велил зеленеющие кусты кизильника, играл с молоденькой травкой, которая уже успела прорасти на све-жевыкопанных котлованах. Мерцали и перемигивались между собой звёзды. Кое-где слышались глухие взрывы и иногда дзиньканье штуцерных пуль о скалистый грунт. Но одиночные взрывы и выстрелы не воспринимались всерьёз и скорее напоминали собою театральное представление, где поначалу как будто и страшно, а вдумаешься: «так это ж не взаправду!».
      Стояло то время, которое на севастопольских бастионах принято было называть полузатишьем.
      — Есть одна мысль, — продолжал лейтенант, — правда, не моя — Мельникова. Слыхали о таком?
      — Так точно, ваше благородие.
      Ковальчук действительно много слыхал о знаменитом капитане Мельникове, прозванном в шутку «обер-кротом». Мельников руководил подземными контрминными работами на четвёртом бастионе. До сих пор всем защитникам Севастополя памятен февральский взрыв. Должно быть, французы о нём тоже не забыли!
      В конце января русские впервые услышали под землёй работу французских минёров. Решено было внезапно штурмовать противника, чтобы помешать выполнению его планов. Но капитан Мельников решил иначе. Подпустив француза как можно ближе, русские устроили взрыв. Взрыв был так силён, что разрушил переднюю часть французской подземной галереи, к тому времени находившейся менее чем в ста метрах от четвёртого бастиона. Для противника это было полной неожиданностью. Русские воспользовались паникой, захватили галерею и прочно в ней обосновались.
      Это был первый подземный бой в Севастополе. И с этого дня об «обер-кроте» капитане Мельникове узнали все друзья и недруги. Не слышать о таком человеке Ковальчук просто не мог.
      — Так вот, Степан Иванович, есть предположение, что французы начали возводить минные галереи к пятому бастиону, как раз против нашего редута.
      — Ишь что надумали, вражины! — возмутился Ковальчук. — На земле места не хватает, так под землю зарываться стали.
      Шварц улыбнулся.
      — Завтра на редут прибывает поручик, полевой
      инженер Александр Маврикиевич Берг, он будет руководить контрминными работами. Поняли меня?
      — Так точно, ваше благородие, понял. Одно тиль-ки не могу уяснить, при чём тут я?
      Лейтенант засмеялся:
      — Требуется создать такую маскировку сверху, чтоб блоха не подкопалась. Вы людей знаете и сумеете отобрать достойных. Справитесь с задачей?
      — Постараюсь, ваше благородие.
      — Надо справиться, Степан Иванович.
      — Будет сделано.
      — Отлично! Значит, договорились?
      — Так точно.
      — Вот что, — подумав, сказал лейтенант, — сроки ограничены, на укомплектование команды — два дня. Через два дня минёров возглавит унтер-офицер Тимохин. А вы со своим орудием выдвинетесь вперёд и в случае чего первым примете на себя огонь. Поняли?
      — Так точно, ваше благородие, понял. Тильки один вопрос имею.
      — Говорите.
      — Дозвольте мальца с собою узять.
      — Этого, который «после двенадцатого года»? — засмеялся Шварц.
      — Вин самый.
      — Разрешаю. Но только после прибытия подкрепления.
      ...Через несколько дней на Шварц-редут привезли четыре лёгких полевых орудия под командованием Фёдора Тополчанова. Колька Пищенко с уважением смотрел на юного прапорщика и втайне «му завидовал: ведь годами молодой офицер недалеко ушёл от него.
      — Стало быть, на помощь к нам? — подошёл к прапорщику Пищенко.
      Тополчанов повернулся к нему и, увидев парнишку, радостно протянул ему руку.
      — Здорово, брат! А я думал, ты убит. Помнишь меня?
      Колька пожал протянутую руку и, сморщив лоб, силился вспомнить, где им приходилось встречаться.
      — Вроде бы не упомню, ваше благородие, — раздумчиво проговорил он.
      — Да на четвёртом бастионе воевали! — напомнил Тополчанов. — Ты ещё тогда лихо на барабане отстучал! Барабанщика убило, так ты его подменил. Припоминаешь?
      — А-а, — протянул Колька и поспешно отошёл от прапорщика.
      Тополчанов удивлённо посмотрел ему вслед.
      — Ты чего, Николка? — догнал он мальчика. — Обидел я тебя чем?
      — Да так, ничего, — выдавил из себя парнишка и добавил тихо: — Батю мово порешили на четвёртом.
      Тополчанов покраснел, словно виноват был в этом. Потом сказал:
      — И меня тогда ранило. Вот сюда. — Он протянул забинтованную руку. — Палили так, что думал и живота лишусь. Обошлось.
      — Вот и со мной тоже обошлось.
      — Николка, — решительно оказал прапорщик, — держись ко мне ближе. Как никак вместе мы с тобой крещённые на четвёртом бастионе. Если к орудиям желаешь, так я допущу. Желаешь?
      — Да нет, благодарствую, я с Ковальчуком теперя. Да и мортиры при мне. Приписанный я на редуте.
      — Всё равно держись ко мне поближе. Наведывайся.
      — Спасибо, ваше благородие.
      Прапорщик наклонился к самому уху Кольки и прошептал:
      — Федей меня зовут. Федей. Понял?
      — Угу.
      — Так и зови, — и добавил: — Когда никого нет поблизости...,
      На редуте теперь расположился Тобольский полк, где служил прапорщик Фёдор Тополчанов. У Кольки Пищенко появились новые друзья из солдат. Тобольцы с уважением поглядывали на мальчугана. Из рассказов прапорщика они знали о его геройской службе на четвёртом бастионе.
      К ним-то и пришёл Колька с просьбой пострелять необычными пулями, отлитыми Ковальчуком.
      Трудились над изобретением втроём: Степан Иваныч, Колька да сосед по землянке — дядька Мирон.
      Сначала Ковальчук с Мироном выточили матрицу. А как-то, лёжа в своей фурлыге, Степан сказал мальчугану:
      — Вот он, хранцуз, весь в штуцерах да пули у него конусом идут, пули Минье прозываются...
      — Знаю, — отозвался Колька.
      — Откедова знаешь?
      — Про ето мне говорили.
      — Ну и гарно, колы знаешь, — продолжал Степан, — летят эти самые Минье далече и бьют шибко... Теперь берём наши ружья, расейские. Штуцерных мало, тильки шо в застрелыцицких батальонах, а с гладким стволом, сам знаешь, як палят... Вот я и разумею: може, хформы они плохой? Може, ежели, скажем, вид-то изменить, так при тех же ружьях полетят пульки дале? И, мабуть, прав я... Да вот уж скоро поглядим, отольём сотенку та проверим...
      — Пуль я вам подсоберу, — пообещал Колька. — Сдавать не буду, как ранее, а всё вам с дядькой Мироном притащу. С утра пойду «по ягоды» за вал, так что свинец получите.
      «Ходить по ягоды» означало идти на сбор пуль. По гарнизону было объявлено, что сборщики пуль получат за каждый пуд по четыре рубля. Солдаты нашли хитрый способ «добывать» свинец. Они выставляли фуражки над бруствером на палках, вызывая на себя огненный шквал. Не отставал в этой затее и Колька — на его счету было шесть заработанных рублей.
      — Спасибо, — сказал Степан, — поначалу бы хоть с полсотни отлить.
      И вот солдаты-тобольцы держат в руках необычные пули: продолговатые, с полушарным окончанием. Они так и прозвали их сразу — «полушарные».
      — Ну что ж, братцы, давайте забьём в ствол? — решительно проговорил долговязый солдат и взял своё ружьё.
      — Ты пока сходи по начальству — испроси дозволения, — обратился к Кольке другой.
      — Дозволение есть! — послышался голос подходящего к ним Тополчанова. Фёдор, как закадычному другу, протянул Кольке руку и, улыбаясь, проговорил: — Что, Ковальчук тебя к нам на уговоры бросил?.. Хитёр, Степан Иванович.
      Колька покраснел, но, не подавая виду, что смущён, громко сказал:
      — А чего ж тут уговаривать? Дело верное. Сейчас сами увидите.
      Трое солдат положили ружья на бруствер и прицелились. Обычные пули долетали до третьей параллели французских окопов. Сейчас же стрелки взяли на прицел первую, отстоявшую от третьей метров на двести.
      Прозвучал залп. Но понять, долетели «полушарные» до первой параллели или нет, было трудно.
      — Заряжай ещё раз, — сказал прапорщик и повернулся к подошедшему Степану: — Выждем, пока «паяцы» появятся.
      Батарейные не раз наблюдали такую картину. Как только наши стрелки открывали огонь, на дальних параллелях появлялось два-три француза. Откровенно смеясь над стрелявшими и тыча в них пальцами, они словно говорили: «Палите, всё равно ваши ружья до нас недобирают!» Солдаты звали их «паяцами», и, когда в стычках сходились в штыковую, нередко можно было слышать хриплые возгласы: «Это вам не пульки дразнить!»
      Снова раздались выстрелы. Как по заказу, вдали показались белые рубахи французов.
      — Целься, братцы, — «паяцы»! — не выдержав, закричал Степан.
      Ещё несколько пехотинцев открыли стрельбу полушарными пулями, но французы продолжали расхаживать по валу.
      Степан нервничал:
      — Братцы, а попробуйте пороху чуть побольше!
      Перезарядили ружья и снова открыли огонь. Все напряжённо следили за окопами противника.
      И вдруг на валу француз в рубахе, не заправленной в красные шаровары, опустил руки, покачнулся и рухнул на виду у ликующих тобольцев.
      — Ето вам похлеще Минье будет! — кричал что есть мочи какой-то солдат.
      — Ha-ко, выкуси, ха-ха-ха! — рокотал другой.
      А кто-то на радостях запел тут же сочинённую припевку:
      И совсем не нужны мне Расхваленные Минье!..
      ...Степан передал матрицу для отлива полушарных пуль пехотинцам. Колька теперь всё свободное время проводил с ними: плавил свинец и помогал отливать «дальнобойки», как он мысленно окрестил новые пули.
      Полевой инженер поручик Александр Маврикие-вич Берг скорее был похож на старосветского помещика, чем на боевого офицера. Огромные запорожские
      усы, словно снегом, припорошённые сединой, постоянно лезли ему в рот. Инженер недовольно морщился и мизинцем отбрасывал их в сторону. Из Берговской груди вырывались какие-то хрипы, видно, лёгкие были прокурены насквозь. Как только Берг появился на редуте Шварца, его немедля прозвали «дядькой Бергом» и «дядькой Маврикием».
      «Дядька Маврикий» быстрой хозяйской походкой обходил редут, шагами отмеряя расстояние.
      Его помощник унтер-офицер Фёдор Тимохин, опытный минёр и подземник, не отставал от него. Берг то и дело поворачивался к Фёдору и торопливо пояснял:
      — Под французиков надо подлезть. Под самый дых подвести им галерею. Уяснили, голубчик?
      Унтер-офицер Фёдор Тимохин любовно-критически
      посматривал на своего начальника и неторопливо отвечал:
      — Понятно-то оно понятно, ваше благородие Александр Маврикиевич, только бусурмане тож с мозгою — под землёю зашли чуть ли не на шесть аршин.
      — Ну и что?! — смешно сердился Берг. — А мы их перехитрим.
      — Они тоже с усами, — усмехнулся Тимохин.
      — Гм... с усами, — Берга как будто смутил этот факт. — А контрольные ямы смотрели?
      — Смотрел. Через пять аршин начинается глинистый слой. Под француза подобраться нет никакой возможности. Это вам не у Мельникова на четвёртом. Там вторая глина на двенадцать аршин вглубь ушла — понаделает Мельников шуму! Видит бог, не раз помянут его французы.
      Берг пожевал губами воздух, сердито отбросил залезший в рот ус, как будто он мешал ему сосредоточиться.
      — Чудесно! Выводим слуховые рукава.
      — Думаете, француз, подбирается к редуту?
      — Уверен, голубчик, уверен! Сегодня же приступим к работе. Подготовьте людей и инструмент. А то чего доброго проморгаем да взлетим на воздух.
      Унтер-офицер отдал честь и пошёл выполнять приказание.
      Тимохин с самого начала обороны работает с Бергом и знает, что если инженер велел поспешить, то, значит, есть для этого основания. За оборону «дядька Маврикий» здорово поднаторел в подземных делах.
      Берг постоял с минуту на месте, взглянул в сторону дымящегося города, затем для чего-то взял горсть земли и стал растирать её между пальцев — земля была тёплая и сыпучая. «Унавозить её и пахать можно было бы», — подумал он. Сурово взглянул в сторону позиций союзников и, вздохнув, пошёл в том же направлении, куда удалился унтер-офицер Тимохин.
      Вход в контрминную галерею был похож на самую обыкновенную яму, вроде тех, из каких в мирное время добывали песок и глину для постройки жилищ. Но то были обыкновеннейшие ямы, а это — вход в подземную войну, что придавало мрачную значимость зияющему отверстию.
      Поручик Берг только что вылез из контрминной галереи и, усевшись прямо на земле, блаженно щурился, поглядывая на солнце. Его огромные усы, нависшие над глазами брови были припорошены землёй. Мундир у Берга поблёскивал от навечно въевшейся в ткань глины. Высокие сапоги потеряли свой первоначальный чёрный цвет, грязь, быстро высохшая на солнце, окрасила их в серый.
      Берг вытащил табакерку и сунул себе в нос добрую щепоть табаку. Ноздри сразу же судорожно раздулись, и он громко чихнул.
      — Желаю здравствовать!
      Инженер тотчас же повернулся на голос и увидел Пищенко.
      — Благодарствую, Николка. — При виде парнишки глаза у Берга стали ласковыми, он тоже успел полюбить мальчика. — Отдыхаешь, братец?
      — Ваше благородие, — вместо ответа, жалобно протянул Колька, — дозвольте под землю спуститься. Обещали...
      — Чего-с? — притворился непонимающим Берг. — Под какую такую землю?
      — В галерею... Обещали, ваше благородие, — продолжал настаивать парнишка, — разрешите...
      Поручик задумался. «Пустить бы и можно, но опасно же. На днях минёра одного придавило — не выдержала землица собственной тяжести — обрушилась. И если б это была только одна жертва... Мальчонка он ещё совсем, пожить не успел на белом свете...»
      — Ваше благородие! Александр Маврикиевич...
      «...и удержать его нельзя — всё равно проберётся.
      Вчера часовой захватил у самого входа. Сегодня задержал, а завтра не заметит...»
      — Я только взгляну, назад мигом возвернусь!
      «...а если с Ковальчуком? С тем, пожалуй, можно...
      Да, с Ковальчуком можно...»
      — Александр Маврикиевич!..
      — Ну, я — Александр Маврикиевич, — Берг постарался придать своему лицу грозное выражение.
      — Разрешите...
      — Так я и не препятствую, — хитро улыбнулся инженер.
      — Не препятствуете?! — Колька круто повернулся и бросился к подземному входу.
      — Стой! — остановил его Берг. — Дай досказать: не препятствую, но только с Ковальчуком.
      — Ваше благородие...
      — Точка. Моё слово последнее.
      Кольке ничего не оставалось делать, как идти за матросом.
      Ковальчук и Колька осторожно пробирались по минной галерее. Стены были влажные и пористые, а в самой галерее было мрачно и душно. Тело сразу же покрылось неприятной испариной. На зубах похрустывал песок. Ковальчук руками нащупал выбоину в стене.
      — Обвалилась, — тихо сказал он, — Миронова тут придавило. Осторожней, Николка.
      Парнишка попытался обойти груду выпавшей из стенки земли, но неожиданно провалился чуть ли не по пояс в воду.
      — Будь ты неладна! — сквозь зубы выругался Ковальчук, помогая парнишке выбраться. — Должно быть, грунтовые воды прорвались. Тимохин говорит — беда от этих вод. Работаешь, работаешь, а они разом на всех трудах крест поставят. Може, вернёмся, пообсохнем малость? — предложил он.
      — Не, дальше пойдём!
      — Дальше так дальше, — не стал спорить Ковальчук.
      Чем глубже они удалялись от входа, тем труднее становилось дышать. Самодельные вентиляторы почти не нагнетали воздух. Ковальчук хотел зажечь свечу, но она сразу же погасла: не хватало кислорода для горения.
      — Поберегись! — раздалось над самым ухом.
      Матрос с парнишкой поспешно прижались к стене.
      Мимо них проехала минная тележка, — что-то вроде деревянных саней — гружённая мешками с землёй. Колька знал, что её сейчас лебёдкой подтянут к выходу и землю выбросят наружу.
      Подождав, когда тележка исчезнет, они в кромешной темноте двинулись дальше и неожиданно наскочили на человека. Это был один из солдат-пехотинцев, отобранных Бергом для подземных работ: он стоял на коленях и киркой долбил землю. .Солдат услышал за своей спиной дыхание, перестал работать и хрипло опросил:
      — Хтой-то здесь?
      — Свои, — откликнулся Ковальчук.
      Солдат узнал голос.
      — Ты, Степан Иваныч? Пошто блукаешь в потёмках?
      — Хлопцу галерею показываю.
      — Николке?
      — Ему. Привязался, покажь та покажь. Маврикия и того уговорил.
      — Покажь мальцу, — поддержал парнишку солдат, — пущай запоминает. Може, пуля малолетку помилует, потом людям расскажет, чего в жизни довелось увидеть.
      — Оно, конечно, так, — согласился Ковальчук и обратился к Кольке, — пойдём послухаем, как хранцуз стучится.
      — Слышно? — удивился парнишка.
      — Доносится... шумок...
      Солдат снова принялся за работу, а Ковальчук с Колькой двинулись дальше. Матрос внимательно ощупывал стенку. Где-то здесь должен быть выведен один из подземных ходов, идущий прямо под французскую батарею.
      Вот и он. Ковальчук не ошибся, хотя сам был под землёю всего во второй раз. Они вошли в слуховой рукав (так назывались ответвления для подслушивания работ французов). В слуховом рукаве было намного теснее, чем в основной галерее. Карабкались на четвереньках. Чавкала разжижённая земля, где-то назойливо отщёлкивали капли. Капнкап-кап...
      Матрос с парнишкой двигались всё дальше и дальше вглубь. К мелодичному звону капель прибавились посторонние шумы.
      — Вроде как прибой где-то, — сказал Колька.
      — Должно быть, хранцуз поблизости роется. На схлёст движемся с бусурманином, — пояснил Ковальчук.
      Они проползли ещё метров десять и неожиданно попали в просторную нишу. В нише находились люди. При сиротливом свете керосиновой лампы они узнали поручика Берга. Видно, недолго позволил себе инженер тешиться солнцем и свежим воздухом. Возле него стоял Фёдор Тимохин и что-то шептал поручику в самое ухо. Увидев Кольку, Берг встал с ящика и подошёл к нему.
      — Лихой ты малец, как я погляжу, самые опасные места выбираешь!
      «Хоть бы не прогнал», — подумал Колька, а вслух сказал:
      — Надо ж взглянуть!..
      — Ну, ну, — смотри, — потрепал его по плечу Берг.
      Послышались глухие удары. Колька вопросительно взглянул на Ковальчука.
      — Хранцуз стучит, — пояснил тот.
      — ...Бочки с порохом нужно вкатывать немедля, — видимо, продолжая начатый разговор, зашептал Ти-мохин Бергу, — фунтов с тыщу потребуется, не менее. Я прикидывал.
      Берг пожевал ус и утвердительно кивнул головой.
      — Не дай бог, прорвутся грунтовые воды или француз даст встречный взрыв, тогда всё пропало.
      И с этим Берг согласился.
      — Действуй, Фёдор Иванович, — оказал он и повернулся к Ковальчуку с Колькой. — Поспешите выбраться отсюда, голубчики! — И снова Тимохину: — Да и нам пора.
      К выходу пробирались вчетвером. Впереди шёл унтер, за ним — Берг. Они ступали уверенно и смело, видно, не один десяток ходок сделали по подземелью. Ковальчук и Колька порядком отстали, но вскоре и они выбрались в галерею. Здесь можно было идти не сгибаясь, зашагали быстрее. «Умудрённый опытом», Колька удачно миновал выбоину с водой и, привыкнув к темноте, уверенно обходил завалы. Мимо них то и дело протаскивали минные тележки с землёй. Работа в подземелье шла полным ходом, пробегали минёры, сменявшие друг друга. Но вот впереди показалось светлое пятно.
      — Выход! — громко сказал Колька. Теперь можно было и не сдерживать своих чувств, французы были далеко.
      В первую минуту солнечный свет ослепил мальчика. Ему даже на секунду показалось, что сейчас ночь. Парнишка закрыл глаза, а когда открыл их, увидел улыбающиеся лица Берга, Тимохина, Ковальчука. Они улыбались зелени, теплу, солнцу. И казалось, что солнце тоже улыбается, радуясь за людей.
      — С подземным крещением! — поздравил парнишку Берг. — Понравилось в аду?
      — Ага!
      А Ковальчук уточнил:
      — Сущий ад. Чисто в преисподней.
      — Могила! — подтвердил Тимохин.
      К подземному входу стали подкатывать бочки с порохом, видно, Берг успел распорядиться.
      — Устроим французам камуфлетик, — подмигнул Тимохин.
      — Мельниковский? — спросил Ковальчук.
      — Наподобие.
      Бочки с порохом одна за другой исчезали в зияющей пасти. Колька представил себе, как минёры сейчас волокут их по галерее, тужась и ругаясь вполголоса, воюют с грязью, мраком, духотой. Прав был Ковальчук, когда говорил: «Под землёю ещё тяжелее приходится».
      — А когда взрывать будут, ваше благородие? — спросил Пищенко у Берга.
      — Взрывать? — инженер задумался. Затем поманил к себе Кольку и тихо спросил: — А язык за зубами держать можешь?
      — Клещами не вытянете!
      — Побожись!
      — Вот вам хрест, — побожился Колька, — да я...
      — Будет! Верю. Должно быть, завтра к полудню управимся. Управимся, Фёдор Иванович?
      — Управимся, — подтвердил унтер-офицер. — К полудню должны.
      ...К полудню следующего дня Колька уже был у подземного входа. Тут же находились Берг, Шварц, Тимохин и много других незнакомых парнишке офицеров. Минёры и солдаты один за другим покидали галерею. Было ясно, что готовится взрыв.
      Поручик Берг задумчиво говорил командиру редута Шварцу:
      — А что если французы унюхали взрыв и убрали батарею?
      — Не может быть, — горячо утверждал Шварц, — доподлинно установлено, что за последние сутки никаких передвижений в стане неприятеля не было. Сигнальщики заметили б.
      — Могли ночью, тихонько...
      — Надо проверить, — подумав, оказал Шварц, — вызовем огонь на себя.
      — Только так, — согласился Берг.
      Шварц оглянулся и увидел Пищенко.
      — Николка! — позвал он парнишку.
      — Слушаю, ваше благородие.
      — Прапорщика Тополчанова ко мне. Знаешь, где находится?
      — Так точно, ваше благородие! — выпалил Колька и бросился выполнять приказание.
      Прапорщик Фёдор Тополчанов явился немедленно. Он хотел было отрапортовать о своём прибытии, но Шварц перебил его.
      — Видите эту высотку, прапорщик? — лейтенант показал в сторону противника. — Там пятьдесят третья батарея французов.
      — Так точно. Вижу.
      — Пару бомб сумеете положить в цель?
      — Так точно.
      — Действуйте!
      Жерла полевых орудий уставились на высоту. Лейтенант Шварц в подзорную трубу видел, как там разгуливают французские солдаты. По обмундированию лейтенант определил, что это зуавы. Одеты они были как для парада: синего сукна куртка, вышитая разноцветными шнурками, алые широкие шаровары, суживающиеся ниже колен, ярко-красная феска с синей кистью.
      Уже одно то, что зуавский полк находился невдалеке от Шварц-редута, говорило о многом. Там, где появлялись зуавы, жди близкого штурма. «Блудные сыны всех восьмидесяти шести департаментов Франции», как их обычно называли, были дерзки и смелы.
      Шварц поднял руку. Прапорщик Фёдор Тополчанов внимательно следил за ним.
      — Огонь! — рука опустилась.
      И тотчас пушки выбросили бомбы на высоту. Один за другим послышались четыре взрыва. Противник как будто только и ждал этого. Последовал ответный огонь. Заговорила французская батарея. Шквал огня обрушился на редут.
      «Батарея на месте!» — радостно подумал Шварц. В эту же секунду раздался страшный взрыв, и высота спряталась в густой пыли и дыму. Пороховые бочки под землёй сделали своё дело.
      Когда дым рассеялся, Шварц в подзорную трубу увидел покорёженные лафеты и трупы волонтёров. Пятьдесят третья французская батарея перестала существовать, и «блудных сынов всех восьмидесяти шести департаментов» стало на несколько сотен меньше.
     
     
      ГЛАВА ПЯТАЯ
      Камчатский люнет. Вызов не принят. Атака отбита. И снова бой. Всадник на бепом коне. Санитарная землянка. Аз, буки... Петух Пеписье. День рождения Гопубоглазки. Георгиевский крест.
     
      Камчатский люнет только что отбил очередную атаку. Ещё догорали туры и бочки, укреплявшие вал, ещё не унесли раненых, а рыжеволосый бомбардир Семён Горобец уже разжигал свой легендарный самовар.
      О самоваре ходили разные истории: рассказывали, что Семён отбил его у французов в одну из вылазок. И что из этого самовара сам французский главнокомандующий Пелисье чаи распивал. А ему он достался от самого короля Франции. А потом полковой грамотей, писарь Иванчук, опровергнул эту легенду. Он сказал (а он в свою очередь узнал это от командира люнета), что французский король из самовара чай не пьёт. И не только не пьёт, но даже, может быть, не знает, что такое самовар и что такое чай.
      Матросы поверили писарю, хотя и называли его в душе крючкотвором и чернильной душой. Они поверили ему, потому что и сами вспомнили, как однажды захватили в плен французского солдата и хотели напоить его чаем из самовара. И как пленный затрясся от страха, когда увидел самовар. Он думал, что это какое-то новое русское оружие и русские хотят испытать его на нём. И очень удивился потом, что из этого хитрого приспособления только пьют чай. У них во Франции такого не увидишь...
      Хоть и не был самовар Горобца королевским, но от этого открытия достоинства самовара вовсе не поблёкли в глазах солдат и матросов, и он по-прежнему пользовался всеобщей любовью. Горобец (он стал хозяином этого самовара) постоянно ухаживал за ним и разжигал его после каждой атаки или бомбёжки. И на монотонную песнь надраенного красавца собирался служивый люд.
      Вот и сейчас бомбардир, присев на корточки, под-кладывал угли, а его небритые щёки раздувались, словно меха. Рядом — Максимка Рыбальченко. Он — старожил люнета. Мальчуган здесь уже более двух месяцев, а для Камчатки это огромный срок! Орудийная прислуга и пехотные части тают здесь, как крымские речушки летом. Но мальчику и его орудийному везёт: у Максимки незначительные царапины, Горобец отделался лёгкой контузией.
      Камчатский люнет находился впереди Малахова кургана на небольшом холме. Выдвинутый под самый нос англичанам и французам люнет при случае штурма Малахова кургана защищал его со лба.
      Противник постоянно обстреливал холм, на котором шло военное строительство. Но, несмотря на жесточайшие бомбардировки, Камчатский люнет был возведён.
      Максима перевели сюда вместе с орудием Семёна Горобца, того самого рыжего матроса, который в первую бомбардировку на Малаховой кургане поведал ребятам о Петре Кошке, а потом не раз выпроваживал Максимку с бастиона. Судьба снова свела их. Теперь Семён был уже бомбардиром и охотно взял Рыбальченко к себе в номерные. Тем более, что награда самого Павла Степановича внушала невольное уважение.
      Но, несмотря на награду, Семён частенько посмеивался над Максимкой и показывал, какой уморительной была рожица Максимки, когда того выпроваживали с Малахова кургана.
      — Тебя тогда с Николкой твоим, как кутят из воды, с батареи выволокли, — подтрунивал Семён. — Ну и вояки! А дружок, небось, тоже прилип к баксиону какому-то?
      — Не знаю, — вздыхал Максим.
      Ему очень хотелось снова увидеть товарища. Но как? Война разлучила их и неизвестно, когда сведёт вместе. Да и сведёт ли вообще?..
      После плена Максим резко изменился. Словно умудрённая взрослость коснулась его мальчишества. Сидя у самовара в редкие передышки, он рассказывал об увиденном у англичан.
      — Как-то приехал на батарею ихнюю самый что
      ни на есть главный начальник. Залопотали чегось там офицеры и во фронт выстроились. А главный — однорукий, меж прочим, — злой такой, какого-то офицера палкой как почнёт в рожу тыкать, аж мне за него больно стало...
      — Таких, тыкающих, у нас тож найдётся немалость: не только нашего брата солдата, а охфицера иного за быдло считают, — зло говорил кто-нибудь, и кружок чаёвников угрюмо смолкал.
      Самовар был счастливой находкой для Максима. Мальчуган стал чемпионом по количеству выхлебанных кружек. Матросы диву давались: куда столько влезает! Ему не пятирублёвку давать надобно было, а самовар! Много всяких шуток и острот раздавалось в адрес Максима. А тот, усмехаясь, отвечал:
      — Вы мово батю не знаете — всех вас за пояс заткнёт по самоварному случаю!
      Конечно же, разгорался спор: заткнёт или нет?
      Вот и сейчас Семён подзадоривал мальчугана:
      — У нас в екипаже, это когда я на «Силистрии» служил, был сигнальный один. Так тому три самовара ставили на один приём. А он хоть что! Пять раз выкрутит тельник, и снова подавай ему три самовара. Так что и твой батя его побить не мастак.
      — Где он теперича? — вдруг начал горячиться Максим.
      — Бог его ведает — война: може, и в живых уже нету, — крестится матрос и подмигивает кому-то.
      К самовару подсел маленький солдатик с хитрыми зелёными глазёнками. Протягивая свою кружку, сказал:
      — Сахарком могу поделиться.
      Все набросились с вопросами: откуда сахар, как и где добыл? Сахар давно уже был редкостью, чаи распивали вприглядку: драгоценный кусочек держали в
      руке и раз-другой слегка касались его языком, а то всё больше смотрели на него.
      Солдатик заговорил тоненьким голоском с подвыванием:
      — Сахарок не простой. Из самого, небось, Лондона привезён. В железной коробочке, а на ней надпись по-аглицки. Я коробочку под табакерку приспособил, — важно говорил солдатик, — наче барин какой!
      Вокруг засмеялись. А рассказчик продолжал:
      — Трофей, значит. Коробочку эту своей старухе на Тобол свезу обязательно. Пусть и она взглянет на аг-лицкие штучки.
      — Ты зубы-то не заговаривай, — остановил его матрос по имени Артемий, — сахарок вываливай!
      — Сахарок? Вот сахарок.
      Солдатик вытащил маленький, уже облизанный кусочек английского сахара.
      — Одно непонятно, — заговорил рыжий Семён, — откедова етот трофей у тебя? Ты вылазками, небось, не балуешься?
      — Друзья балуются, — протянул солдат, — и мне даруют.
      — Ето за что? — ехидно спросил Артемий.
      — А за глаза котячьи да язык острячий, — ответил тот. И все, довольные этой словесной дуэлью, засмеялись.
      Со стороны ложементов донеслась перестрелка. Но сигнала тревоги не послышалось. Это было уже слишком обыденно. Никто из сидевших даже головы не поднял. Чаепитие продолжалось.
      — Скажу вам по правде, — продолжал солдатик, — ваш брат матрос по имени Кошка Петро мне трофей етот подарил. Третьего дня ходил пощипать агликан.
      Максимка пододвинулся поближе. Ему хорошо было известно, что с полмесяца назад его спаситель Пётр Маркович получил штыковую рану и слёг в госпиталь. Поэтому он недоверчиво переспросил:
      — Самолично дал али через кого?
      — Ну а как же! Говорю — третьего дня...
      — А где вы их повстречали, дяденька?
      — Известно, где — на третьем бакоионе. Жив-целе-хонек. Рану залечил и ещё награду присовокупил.
      У Максимки радостно заколотилось сердце. Он хотел порасспросить солдата подробнее, но в это время из сигнального поста раздался голос:
      — Второму и третьему орудию, готовьсь!
      Все быстро разбежались по местам. Семён деловито накрыл самовар платком и поставил его за стенку.
      Сигнальный пост продолжал командовать:
      — Второй и третьей роте к брустверу! Первое орудие — огонь!
      Впереди в небольшой лощине перед лЮнетоМ показались красные мундиры английских солдат. Они шли колонной, вытянувшейся в сторону ложементов, в которых засели пластуны.
      Это была уже третья попытка за сегодняшний день выбить русских из передовых траншей. Первые две оставили лишь недвижные красные мундиры, которые, словно облетевшие лепестки маков, лежали в лощине.
      Союзникам никак не удавалось подойти к траншеям незамеченными. На высоком пригорке, перед ложементами, находился оповестительный пост русских, откуда просматривалось любое продвижение врага. Это был один из самых ответственных постов на Камчатке. По личному приказу Нахимова туда назначались лучшие офицеры. Но это был и самый смертный пост, потому что англичане прилагали все усилия, чтобы уничтожить «всевидящие очи русской обороны».
      Атакующие открыли огонь. Наши отвечали залпами, сдобренными орудийными гостинцами. Заговорила английская батарея и французы с левого фланга. А ещё через минуту позади люнета ожил Малахов курган. Оборонительная башня, которую теперь называли Корниловской, пророкотала густым басом.
      Камчатка погрузилась в клочковатое облако дыма, которое внезапно подкрасил закат, и от этого оно казалось пожаром. С наблюдательного пункта сообщили, что колонна красных мундиров немногочисленна. Орудия стреляли изредка — экономили ядра.
      Семён Горобец, наводя орудие, имел привычку шептать и приговаривать. Вот и сейчас, взглянув на англичан, он говорил:
      — Подходите, подходите, одуванчики, авось мы до вас живьём доберёмся.
      Максимка, передавая ядро Артемию, кивнул на Горобца:
      — Колдует...
      Тот улыбнулся, оскалив свои большие, клыкастые зубы:
      — Семён-то, как ведьма, без эаговорки не наведёт.
      Они зарядили орудие и выжидали. Раздалась
      команда:
      — Второе орудие, пли!
      Бомбардир, что-то проговорив напоследок, ткнул
      калёным прутом в запальное отверстие, и ядро, шипя И отплёвываясь искрами, полетело в лощину. Снаряд угодил в гущу английской колонны. Прокричал что-то унтер-офицер, но за шумом орудийной стрельбы не слышно было, что. Семён знаком руки остановил Максима, тащившего новое ядро:
      — Погодь, Максимка, не торопись! Тут можно помедленней. Гуси (так он порой называл англичан) сегодня, видать, выдохлись, а лезут всё больше по дурной привычке.
      Действительно, через несколько минут заметно поредевшая цепь англичан повернула к своим укреплениям.
      — Отбой!
      Спряталось солнце где-то за городским холмом. Семён вытащил самовар, сбросил с него платок и недовольно проворчал:
      — Ну вот, чай-то напрочь остыл! Канарейки чёртовы (это тоже было одно из названий англичан), починай из-за вас всё заново...
      Утро следующего дня было солнечным и безветренным. Максим сидел у стенки блиндажа и чистил крепостное ружьё, принадлежавшее Артемию. Ружьё было тяжёлое (более чем в полпуда весом), зато било на 500 — 600 метров. Артемий очень гордился ружьём. Он подобрал его с разбитым прикладом и исковерканным замком. Но работящие руки матроса сделали его вновь боеспособным. Теперь из этого ружья батарейные частенько и успешно постреливали.
      Начиналось с того, что на ружейный выстрел, словно по вызову, над французскими укреплениями выскакивал солдатик, снимал свою шапочку, раскланивался и выстреливал. Наши отвечали. Француз прятался, потом выскакивал снова.
      — Потешные хранцузы эти, — приговаривал Семён.
      Пробовали вызывать на эту затею англичан с левого фланга, но те отмалчивались — серьёзный народ.
      Максим поднял ружьё и поднёс его Артемию. Подошёл унтер-офицер.
      — Только вот что, братцы, не более двух щелчков. Ясно?
      — Ясно! — хором ответили Артемий с Максимом, и ружьё тотчас было водружено на гребень вала. Стреляли полушарными пулями. С лёгкой руки Ковальчука это изобретение распространилось по бастионам.
      Унтер-офицер отошёл шага на два, чтоб в случае, если войдут в азарт, вовремя предупредить бесцельную трату патронов. На этот счёт у офицера был особый приказ Нахимова, в котором говорилось, что нужно быть поскупее в трате трёх драгоценностей: крови, пороха и снарядов. В приказе, в частности, говорилось:
      «...жизнь каждого принадлежит Отечеству, и не удальство, а только истинная храбрость приносит пользу ему и честь умеющему отличить её в своих поступках от первого. Пользуюсь этим случаем, чтобы ещё раз повторить запрещение частой пальбы. Кроме неверности выстрелов, естественного следствия торопливости, трата пороха и снарядов составляет такой важный предмет, что никакая храбрость, никакая заслуга не должна оправдать офицера, допустившего её».
      К Артемию и Максиму подошёл Горобец.
      — Унтер разрешил?
      — А как же, — заблистал своими клыками Артемий, — два щелчка дозволено!
      Он передал ружьё Максиму, говоря при этом, что сегодня его очередь вызвать француза. Максим торжественно подтянул ружьё к себе и, не целясь, выстрелил в сторону французского редута. Стоявшие рядом матросы повскакивали на банкет, чтобы увидеть церемонию «расшаркивания хранцуза». Но прошла секунда, другая, третья, а француз не появлялся. Все разочарованно сошли с вала. «Чёрт их дери, — проворчал Артемий, — не повезло тебе, братец». Матрос просительно повернулся к унтер-офицеру. Старый седой вояка насмешливо спросил:
      — Что, хранцуз не пожелал играть? — И после паузы добавил: — Ладно, ещё раз дозволяю испробовать.
      Обрадованный Артемий повернулся к ружью — теперь была его очередь, а зрители снова подтянулись к валу.
      Раздался выстрел. Матрос напряжённо вглядывался, с какой стороны покажется тёмно-синяя шапочка. Но снова никто не выскочил.
      Выждав с минуту, унтер-офицер скомандовал:
      — Все по местам!
      Повадки противника были уже хорошо изучены. Если французам сейчас не до «вызова», значит, готовится заваруха.
      Максим утащил ружьё в блиндаж, подошёл к ящику, где лежала «стаканная картечь». Ею стреляли по пехоте. Сделал он это вовремя. Через несколько минут батарея французов открыла огонь. Наши орудия отмалчивались. В застывших позах стояли у пушек матросы — все ожидали атаки. Но сигнала с наблюдательного пункта не поступало.
      Далеко, где-то у шестого бастиона, послышалась орудийная канонада, потом она поползла всё ближе, ближе и наконец слилась с грохотом батарей, обстреливавших Камчатский люнет.
      Послышалась команда:
      — По четырёхглазой, ядрами товсь!
      «Четырёхглазой» называли английскую батарею на
      правом фланге. Максим подумал: «Видать, решили
      перед атакой помять слегка. Вся линия заурчала...»
      Раздались выстрелы. Максимка передал новое ядро и, пригибаясь, побежал к блиндажу за банником для Артемия взамен только что треснувшего. Он сделал шагов двадцать, как вдруг, споткнувшись о какой-то разбитый ящик, грохнулся наземь. В то же мгновение чьё-то тяжёлое тело подмяло мальчика под себя. Максимка с трудом выкарабкался из-под грубой серой шинели и повернул пехотинца на спину. Тот был мёртв.
      Семён, с запёкшимися кровоподтёками на щеке, ругаясь во всю мощь своих богатырских лёгких, расшвыривал в стороны засыпавшие амбразуру камни. Вскрикнул и схватился за плечо Артемий. Его тут же перевязали лоскутом рубахи, и он продолжал работать, вторя сочным проклятиям своего бомбардира.
      Соседнее орудие после небольшой паузы продолжало огонь по английской «четырёхглазой».
      Горобец с солдатами устанавливал орудие у амбразуры. Подбежал унтер-офицер. Бомбардир доложил ему:
      — Готово, Иван Семёнович!
      Унтер на радостях хлопнул Семёна по плечу и поспешил к командиру люнета лейтенанту Тимирязеву.
      Тот стоял у бруствера, наблюдал артиллерийскую дуэль. Это был ещё молодой высокий мужчина с аскетическим лицом, в котором едва уловимо читалась нервозность интеллигента. Лейтенант был уже два раза ранен за эту кампанию, но снова возвращался в строй. Сейчас он напряжённо следил за позициями противника, чтобы не упустить момента атаки. Но впереди русских траншей всё ещё не видно было ни красных английских мундиров, ни тёмно-синих французских. Молчали и наши стрелки в ложементах перед люнетом.
      Бомбардировка затягивалась.
      «По-видимому, нужно ждать штурма, — думал Тимирязев, — если мне не изменяет чутьё, такая бомбардировка — предвестник объединённой и опаснейшей атаки...»
      Заговорило орудие Семёна Горобца. Оно включилось в поредевшие залпы камчатской батареи, обстреливающей англичан. Максим, подавая ядра и картузы с порохом, успевал выглядывать в амбразуру. «Не лезут, — думал он, — затевают, видать, что-то!»
      Мальчишка калил прут, успевал в промежутках между выстрелами готовить паклю и ловко подхватывать прибойник, отброшенный Артемием. Было душно, в лёгкие проникала гарь от горевших корзин. Приговорки Семёна перемешивались с кашлем. Максим побежал добыть воды — их баклагу пробило осколком.
      Становилось жарко. Многие уже посбрасывали бушлаты. Солнце подкатывало к полудню.
      ...Прошло ещё несколько часов. Бомбардировка не прекращалась. На люнете выбыло из строя два орудия. Не успевали уносить раненых. Много было перебито солдат в траншеях. Их не уводили оттуда, опасаясь штурма. Дымовая завеса мешала наводить орудия, закрывала от обозрения пространство перед Камчаткой. Постепенно весь огонь союзники перенесли на люнет. Канонада звучала настойчиво и зловеще. Иссякали пороховые запасы — их ожидали с минуты на минуту.
      Шёл день двадцать пятого мая тысяча восемьсот пятьдесят пятого года.
      А назавтра французы и англичане начали решительную атаку Камчатского люнета, Селенгинского и Волынского редутов, прикрывавших путь к Малахову кургану.
      Было шесть часов дня. С сигнального поста донесли о передвижении больших сил вражеской пехоты. Притихшая было бомбардировка усилилась вновь. Орудия Камчатки, экономя снаряды, почти не отвечали.
      Минут за десять до начала штурма Максимка Рыбальченко, случайно обернувшись, увидел, как в сопровождении Тимирязева на люнет входил Павел Степанович Нахимов. Мальчишка быстро зашептал Семёну и Артемию: «Павел Степаныч прибыл... к нам подходит». Сердце его сделало скачок, и он боялся, что орудийные заметят, как ему хочется повернуться лицом к адмиралу.
      Нахимов подошёл к самому брустверу и остановился у Семёнова орудия. Командир люнета докладывал, всё время поглядывая на сигнальный пост:
      — Сто двадцать пять человек команды... Едва успели возвести вал с правого фасу... Четыре орудия из строя выбыло...
      — Вижу-с, — заговорил Нахимов, — положение ваше, лейтенант, трудное. На предмет штурма вы верно-с докладывали: штурм неминуем. Драться будем до последнего дыхания!
      Адмирал обнажил кортик, воткнул его в вал и, подтянувшись, вскочил на банкет.
      — Павел Степанович, прошу вас, сойдите, — торопливо проговорил лейтенант.
      Нахимов, словно не расслышав, продолжал рассматривать пространство справа между Селенгинским редутом и батареями противника. Тимирязев повторил свою просьбу снова. К его удивлению, адмирал спустился вниз. Обычно при посещении люнета он довольно долго, взойдя на банкет, стоял открытым до половины груди. И в ответ на просьбы отвечал: «Сойдите сами, если хотите». Иногда добавлял: «Я вас не держу».
      Максимка горящими глазами глядел на своего адмирала, высокого, чуть-чуть сутулого, в неизменном мундире с золотыми эполетами, которые он не снял даже сейчас, в преддверии штурма. Нахимов с окружавшими его офицерами отошли в глубь люнета.
      Через несколько минут сигнальный пост передал: «Противник движется Килен-балкой». Последовал приказ: «Приготовиться к залпу!». Наступила томительная пауза.
      Максим, приоткрыв канаты, закрывающие амбразуру, видел, как грозной лавой движутся тёмно-синие мундиры французской пехоты. Семён натянул потуже бескозырку, а Артемий, так и не ушедший в лазарет, докурив самокрутку, торжественно хмыкнул. Застыли в напряжении солдаты в траншеях и орудийная прислуга. Все понимали, что атака будет тяжёлой.
      Но, конечно же, никто из них ещё не мог и догадываться, что против уцелевшей горсточки измученных людей французский главнокомандующий Пелисье направил 21 батальон отборных войск, из них два батальона императорской гвардии Наполеона III.
      Колонна противника все двигалась и двигалась вперёд, временами давая залпы по нашим ложементам.
      Прозвучала команда:
      — Левый фас, начинай ядром с дальней картечью!
      Плеснуло огнём дуло орудия, а Максим уже подносил новую порцию пороха. Над головой назойливо посвистывали пули, и не прекращали то тут, то там вгрызаться чугунные ядра. У мальчишки побаливало
      левое плечо, обгоревшее вчера. Он то и дело посматривал на бинт: не сочится ли кровь. Но, видно, травы, приложенные всезнающим Артемием, действовали безотказно.
      Наступающая колонна уже перешла на бег. Шквалом огня встретили её ложементы, но через какое-то мгновение французы были уже в них.
      Короткая рукопашная схватка — и слегка поредевшие батальоны всего в ста метрах от люнета.
      Вскочив на банкет, лейтенант Тимирязев, не переставая, кричал:
      — Огонь, огонь, огонь!
      Падали, подкошенные картечью, солдаты в синих мундирах. Но новые, переступая их, упрямо лезли вперёд. С правого фланга показались русские солдаты — уцелевшей роты Полтавского полка. Они быстро неслись наперерез противнику. Короткий рукопашный бой. Максим схватил ружьё и хотел было перескочить через вал, но тяжёлая рука Семёна отшвырнула его на землю:
      — Стой! Стой, ошалелый!
      Мальчишка увидел снизу, как на вал вскочил французский офицер со знаменем в руках, но в то же мгновенье рухнул на спину. Раздалось ожесточённое хриплое «ура!». Это командир люнета с несколькими матросами бросился на французов. Перемахнул через вал и Семён.
      Только сейчас Максимка заметил, что Артемий лежит на земле с другой стороны орудия. Он подскочил к матросу. Тот тяжело дышал, не открывая глаз. Мальчишка быстро осмотрел его. Крови нигде не было. Он поднёс флягу к разомкнутым губам и начал натирать виски. «Контузило, — соображал Максим, — надо бы оттащить в лазарет, но как? Одному не одолеть...»
      Он осмотрелся. Вокруг лишь клочья порохового дыма и костры подожжённых корзин, ящиков, брёвен да тела убитых и умирающих. Шагах в двадцати от него пробежали солдаты, он хотел их окликнуть, но за грохотом боя они бы его всё равно не услышали.
      Тогда Максим решительно приподнял грузное тело Артемия и, сопя и задыхаясь, потащил дальше от батареи. «Может быть, за горкой кто перехватит, — думал он, — а я ещё возвращусь к орудию...»
      В это время из дымовой завесы, перекрывшей пространство вокруг люнета, сигнальные посты донесли, что противник овладел Селенгинским редутом и движется в обход Камчатки.
      Павел Степанович Нахимов с самого начала штурма находился впереди идущих в контратаку матросов. В двух шагах от адмирала завязалась отчаянная схватка. На каждого русского приходилось человек по десять французов. Матросы, очертя голову, бросались в это побоище, загораживая своего адмирала.
      Раненый, истекающий кровью командир люнета лейтенант Тимирязев отдал приказ заклёпывать орудия, брать с собой принадлежности и отступать за прикрытие. Матросы бросились исполнять приказание, но было поздно — удалось вывести из строя лишь несколько орудий. Отбиваясь, горсточка солдат и матросов отступала к Малахову кургану...
      Изнемогая под тяжёлой ношей, Максим поднял голову и неожиданно увидел справа от себя золотые эполеты Нахимова. Со штыками наперевес на адмирала бежали французы. Ещё мгновение — и они будут рядом.
      Адмирал выхватил саблю. И в эту же минуту плотное кольцо из десятка матросов окружило его. Французы были опрокинуты.
      Но задние продолжали наседать. Это была часть вражеских пехотинцев, которые обошли Камчатский люнет с тыла. Отбиваясь штыками, группа матросов во главе с Нахимовым отступала к валу между Малаховым и вторым бастионом. Там завязалась ожесточённая схватка.
      Французы, овладев Камчатским люнетом, повернули орудия и уже с близкого расстояния начали обстреливать Малахов курган. Над головой Максимки, лежавшего на земле с распластанным рядом Артемием, завывала картечь. Один из снарядов взорвался рядом, и через мгновение мальчишка почувствовал, как по шее его бежит тёплая струйка крови. Опустив Артемия в какую-то канаву, он понял, что тот убит. И вдруг неожиданно Максим почувствовал резкую боль в ноге. Он попытался встать, но ноги не удержали, и мальчишка рухнул рядом с мёртвым матросом.
      Он лежал на земле, не в силах подняться от жгучей боли. В воздухе проносились ядра — это его Камчатка била уже по своим: на люнете развевалось знамя с французским орлом. Бессильные горячие слёзы текли по измазанному грязью и пороховой гарью лицу...
      А в это время с кучкой солдат и матросов Камчатки Павел Степанович Нахимов, превозмогая боль (вражеский осколок зацепил и его), добрался до Корниловской башни, и вскоре Малахов курган вновь заговорил грозными голосами своих мортир.
      Максимка, обливаясь потом, пытался ползти по каменистой земле. Он с радостью заметил, как стали пятиться назад ненавистные синие спины, как они откровенно поворачивались и поспешно отбегали к Камчатке, чтобы поскорее укрыться за огнём её орудий. Максим злорадно ухмылялся: он хорошо знал, что, пока французы не сумеют возвести вал, им придётся туго, так как Камчатка, в отличие от редутов, не была защищена с тыла.
      Кружилась голова, казалось, вот-вот он потеряет сознание. Максим полз, закрыв глаза и стиснув зубы до хруста. Когда открывал слабеющие веки, видел впереди всплески земли под ядрами, обрывки серых дымков и отступающих французских пехотинцев.
      И вдруг раскатистое, невероятно громкое «ура» послышалось впереди. Максим приподнял голову и увидел, как, врубаясь в панически бегущих французов, блестя поднятой саблей, вырвался из-за куртины Малахова кургана всадник на белоснежном коне. За ним лавиной — перекрещенные белыми ремнями русские конники. Мальчишка вскочил на ноги и в то же мгновение потерял сознание.
      Это была знаменитая атака генерала Хрулёва, который, собрав резервы, вовремя подоспел на помощь защитникам кургана. Атака была настолько неожиданна, что французы, не успев опомниться, были выбиты с Камчатского люнета и отхлынули в направлении Ки-ленбалочных высот. Над Камчаткой на некоторое время снова взвилось боевое русское знамя.
      Максимка очнулся в блиндаже на Малаховом кургане. Женщина с белой повязкой на голове бинтовала ему рану. Когда мальчик стонал, она приговаривала:
      — Терпи, родименький, терпи, касатик мой сизокрыленький...
      Было неожиданно приятно слышать ласковые слова, даже немного смешно. Губы сами собой растянулись в улыбку, но, наверно, она была слишком жалкой, потому что женщина, поглядев на мальчишку, сочувственно пропела:
      — Вижу, галчонок мой сиротливенький, вижу, как губки-то от боли ворочаются. Но ничего, потерпи, голубок-страдалец: в лазарет отправим, там тебе враз осколок вражеский вытащут, как новенький, запляшешь ещё!.. Потерпи маненечко...
      Ловкими мягкими руками она перевязывала раненую ногу. У неё было широкое, большое лицо и почти совсем белёсые брови, а чуть правей верхней губы совершенно посторонней прицепилась бородавка. Максим бессознательно наблюдал, как она смешно дёргается над не закрывающимся ни на минуту ртом.
      Кто-то стонал в глубине блиндажа и, задыхаясь, просил воды. Кто-то, заглушая боль, пел песню, слова которой трудно было различить. Рядом с Максимкой хрипел солдат, и санитар, в грязном, испачканном кровью халате, тщетно пытался напоить его.
      А над землянкой продолжался бой. Ружейная пальба не стихала ни на минуту, слышалось грохотанье мортир оборонительной башни и частые взрывы вражеских снарядов. Когда удар приходился рядом, с потолка осыпалась земля и неприятно лезла в глаза, уши, рот.
      Недалеко от входа раненый матрос взволнованно говорил:
      — Их благородие генерал Хрулёв как вдарили, как вдарили — так аж одни перья от хранцуза остались! Но до биса ж много их лезет сегодня. Чисто саранча!.. Павел Степаныч контузию, говорят, получил, но на баксионе остался. Значит, нашему брату нияк ретироваться в лазарет нельзя, — заключил он, поднимаясь со скамьи. И, поблагодарив перевязывавшую его девушку, заковылял к выходу.
      — Прасковья, — послышался голос из дальнего угла блиндажа, — подь сюда, милосердная!
      Женщина, ласково похлопав Максимку по щеке, отошла от него, а тот же голос продолжал:
      — Ты наче Христос исцеляешь, Прасковьюшка... Подтяни бинт потуже, а то кровь не хочет угомониться.
      Максимка видел, как в землянку быстро спустился молоденький офицер. Он что-то сказал санитару. Тот кивнул головой и пошёл между носилками. Мальчишка сообразил: «Верно, решают, кого в первую очередь вывозить в лазарет». До него донёсся голос офицера: «...легкораненые могут помочь...».
      Снова над ним склонилась Прасковья. Она ласково приговаривала:
      — Свезём тебя в лазарет, милёнок. Вот сейчас арба подойдёт, поедешь на излечение...
      Максим напряг все силы и медленно проговорил:
      — Я ведь... не тяжелораненый, тётенька... я и подождать могу...
      — Молчи, — погрозила Прасковья, — это почему подождать-то? Ты — маля, к ранениям не привыкший, тебя в первую очередь уладить надобно... — Максимка
      хотел возразить, но сил не хватило, и он прикрыл глаза — так было легче.
      Потом парнишка услышал, как к Прасковье, захлёбываясь от слёз, подошла другая сестра милосердия. С трудом выговаривая слова, произнесла:
      — Офицер сказал... что там... у Будище... Ваню моего, Ваню... ядром.
      Дальше она уже не могла говорить, и только через минуту Максим услыхал снова:
      — Прасковья Ивановна, дозвольте отлучиться... Я мигом, только взгляну... только...
      Глухое клокотание прервало слова. Прасковья сказала:
      — Иди, Глаша, иди, миленькая. Да сохранит тебя господь и вселит силу в грудь твою, сиротинушка.
      Открыв глаза, Максим увидел, как, согнувшись, поднималась по лесенке молоденькая сестра милосердия Глаша. Вслед ей крестилась Прасковья Ивановна.
      Тяжёлые часы переносил в это время правый фланг Малахова кургана. Укрепившись на Селенгинском и Волынском редутах, противник обратил всю огневую мощь против выдвинутой вперёд батареи лейтенанта Будищева. Разрушения были там огромные. Но, поддерживаемая огнём Корниловской башни, она продолжала вести стрельбу по англичанам, которые, используя катакомбы, пытались обойти курган. Сплошной столб огня и дыма повис на правом склоне Малахова. Ничего не было видно шагах в тридцати...
      В санитарную землянку то и дело вбегал какой-нибудь солдат или матрос и быстро выкрикивал:
      — Федорчук (или другую фамилию) тут?
      Раздавался хриплый и тихий голос:
      — Тут, братишка!..
      — Значит, живой! Ну, давай не скучай, земляк!
      И сейчас же убегал...
      Подъехала арба. Начали выносить тяжелораненых. Их уже заранее передвинули поближе к выходу.
      Два солдата подхватили носилки с Максимом и начали подниматься по ступенькам.
      — Ух ты, — произнёс задний, — как пёрышко, лёгонький. — И тут же удивлённо: — Да это ж мальчонок!
      Они поставили носилки у арбы и снова спустились
      в землянку. В это время Максим услышал знакомый голос где-то рядом:
      — Пострелёнок такой... Рыбальченкой зовут... Мне сказали ранен, здесь лежит.
      Кто-то спросил:
      — С Камчатки который?
      — Точно, с Камчатки! Белобрысый такой...
      Голос Прасковьи Ивановны ответил:
      — Есть он, касатик. Увозят его в лазарет... Да ничего, выправят там... Поди, поди, погляди... у телеги он...
      Максимка приподнялся и радостно протянул руки навстречу приближавшемуся к нему Петру Марковичу Кошке.
      Они не виделись уже с месяц. Матрос сильно похудел за это время, но голубые навыкате глаза горели так же озорно и уверенно.
      Кошка подбежал к Максиму и крепко сжал протянутые руки в своих ладонях. Потом наклонился к носилкам и заботливо спросил:
      — Куда ранен, браток?
      — Нога...
      Матрос понимающе кивнул.
      — Боль-то, небось, поджаривает?
      — Да нет, Пётр Маркович, — попытался улыбнуться Максим, но матрос оборвал его:
      — Ну, ну, браток, ты уж мне не сочинительствуй, сам знаю — крепко закручивает. На прошлой неделе с лазаретом расстался...
      Недалеко от арбы плюхнулось ядро, но не взорвалось. Кошка недовольно покосился на него:
      — Вот окаянное! Понятие ведь надо иметь, куда падать-то!
      Максим улыбнулся на это одними глазами, а матрос деловито поправил на нём шинель, словно она могла спасти от бомб или осколков. Потом Пётр заговорил, присев на корточки у носилок.
      — Ты, главное, вертайся поскорее... В гошпитале быстро справят тебя. Там, браток, один Николай Иваныч такие чудеса делает, что даже хранцузы и англичане дивуются! Что рука, что нога, коли надо, отрежет и пришьёт тут же, — он, браток, на всё горазд. Ты вот что, — заговорщическим тоном продолжал Кошка, —
      когда только внесут в лазарет, сразу объяви: мол, тащите к Николаю Ивановичу, к Пирогову, значит, самому — и всё! Он меня знает — скажешь, от Кошки я, так, мол, и так. Ну, понял?
      Максим благодарно закивал головой. Подошёл санитар и сказал:
      — Теперь твоя очередь в арбу сигать. Давай-ка перетащу! — Но Кошка отстранил солдата:
      — Я сам его снесу.
      И, велев Максиму обхватить себя за шею, осторожно приподнял мальчика над носилками.
      Уже лёжа на примятой, но всё равно мягкой соломе, Максим спросил Петра:
      — Камчатка наша... как?
      Матрос наклонился к нему и коротко ответил:
      — Наша она, Максим... наша!
      Мальчишка удовлетворённо закрыл глаза, и арба покатилась вниз по склону Малахова кургана.
      Кошка сказал неправду. Он уже знал, что генерал Хрулёв продержался на люнете не более получаса. Новой контратакой французы вытеснили русских смельчаков, и с этого момента «наша Камчатка» перестала существовать.
      Слух о падении Камчатского люнета мгновенно облетел бастионы. Все были уверены, что окрылённые первым значительным успехом враги будут развивать наступление. К передовым позициям подтягивались резервы. Но пока продолжалось затишье. Видно, трудная победа отняла у противника много сил...
      ...На редут Шварца прибыло подкрепление- — три полевых орудия. Их установили невдалеке от Колькиных мортирок. И как только прислуга уселась отдохнуть, мальчишка подошёл к пушкам.
      Он деловито осматривал длинные медные стволы с литыми вензелями, посматривал на торцы цапф, с видом знатока заглядывал в дуло. Потом остановился около одного из орудий и, опершись спиной на колесо, начал водить пальцем по стволу чуть выше запальника. При этом губы его неторопливо шептали.
      Старый артиллерист, дядька Мирон, вытачивавший что-то возле своего орудия, посмотрел на мальчишку и пробурчал:
      — Новые птички появились, и Николка уж тут как тут, враз от своих мортирок переметнулся.
      Степан Ковальчук, мастеривший вместе с Мироном, посмотрел внимательно на мальчика и улыбнулся:
      — Це вин, дядько Мирон, колдуе. Бачишь, — Степан хитро прищурился, — лопоче чегось?
      — Верно, — ответил Мирон, — шевелит губами. Другой подумает — шепчет молитву, коли не знает, что мальчишка етот ни к одной молитве святой не приучен.
      — Чего уж знать-то: его сызмальству ни грамоте, ни писанине не обучали...
      А Колька продолжал шептать что-то, всё чаще поглядывая на Степана. Наконец, Ковальчук встал, положил на лафет напильник и подошёл к мальчику. Тот обрадованно улыбнулся.
      — Дядя Степан, вот никак разобрать не могу, — заговорил Колька, — вроде на «он» похоже и не похоже... Помогите, дядь Степан!
      — Та разве я все буковки ци знаю, Николка? — виновато посмотрел на него Ковальчук. — Их благородие Тополчанова Хведора знова поспрошай.
      Фёдор Тополчанов находился невдалеке и услышал слова Ковальчука. Он тотчас подошёл к ним.
      — Что случилось, Николка?
      — Да вот позабыл чуток...
      Тополчанов подошёл к орудию и взглянул на слово, отлитое по широкому медному поясу запальной части.
      — Так эту букву, Николка, я тебе ещё не показывал. Вперёд забегаешь? — прапорщик уселся на лафет. — Ну что ж, — притворно вздохнул он, — раз ты оторвал меня от дела, ладно, буду и дальше науку в тебя вколачивать!
      Ковальчук, обернувшись к Кольке, заговорщически сказал:
      — Дядько Мирон про ци уроки ничего не знает. Он тебя всё поругивает, шо молитвам не обучен. Так шо як кириллицы уси знать будешь, иди к его пушке
      и все надпыси поподряд читай перед ным. Мирона лихоманка возьме! — захохотал Ковальчук.
      А Колька деловито сказал:
      — Я на своих мортирах все прочитал... Можете проверить, а вот чужую пушку...
      — Что ж, пойдём, — оборвал его Тополчанов, — сейчас по твоим проверим. Там я тебе последние буквы и расскажу.
      Они прошли за насыпь, где стояли две Колькиных мортирки. Короткие стволы их поблёскивали надраенной медью. Перед ними возвышались два холмика свеженасыпанной земли с амбразурами. Степан Ковальчук мысленно отметил: «Заботится крепко о своих мортирках, молодчина!».
      Они опустились на землю. Тополчанов строго сказал:
      — Давай по порядку .всю кириллицу!
      Колька, откашлявшись, начал:
      — Аз, буки, веди, глаголь, добро...
      Он говорил быстро, без запинки, вскинув голову к чистому белёсому небу, словно там всё это было написано.
      — ...наш, он, покой, рцы...
      Ковальчук слушал, кивал в такт головой, по лицу его расплывалась довольная улыбка — он был рад за Кольку.
      — Так-с, — проговорил Тополчанов, когда Колька остановился, — молодец, юнга Пищенко! Значит, всё твёрдо запомнил. Сегодня расскажу тебе далее... А теперь — слагай.
      Учитель повернулся к дулу первой мортирки. Колька небрежно взглянул на надпись:
      — Я могу бегло, Федя.
      Тополчанов оглянулся, не слышал ли кто, что Колька назвал его по имени? Он подозрительно взглянул на Ковальчука, но тот притворился, что не слышит.
      — Бегло не требуется. Ты меня слушай, Николка, внимательно.
      — Учителя с л ухать надобно, — вмешался Ковальчук, — вин тебе, як полагается, рассказывает. Меня тож учитель из приходской обучав. И тебе он так же втемяшивает. Только букваря у тебя нема, а так всё точь-в-точь, як по-учёному. — И, помолчав, добавил: — Бук-
      варя та роаги... Без букваря-то мы обходимся, а от без...
      — Без розог и подавно, — сказал Тополчанов, — бить человека — гнусно. Верно, Николка?
      — Так точно, ваше благородие. А читать можно и без букваря. Вот сколько пушек новых привезли — читай себе вдосталь!
      — Отставить разговоры, — приказал Тополча-нов, — слагай!
      И Колька начал, водя пальцем по медным надраенным буквам:
      — Земля, аз — за... веди, он, дело — вод... Завод. Буки, рцы, ять...
      — Стоп! — Фёдор положил свою руку на Колькины пальцы. — Эта кириллица называется «есть», а «ять» в другом случае пишется. Понял?
      — По-нял, — неуверенно протянул Николка и продолжал, читая уже клеймо на цапфе своей мортир-ки: — Слово, добро, ять... Сде... Сделано...
      Послышался голос сигнального:
      — Прапорщика Тополчанова к командиру редута!
      — Я сейчас приду, Николка, — сказал Тополчанов и обратился к Ковальчуку: — Проследите за учёбой, Степан Иванович.
      Прапорщик ушёл, Ковальчук подошёл вплотную к мальчишке. Колька спросил у матрооа:
      — Дядя Степан, а почему тут «-ять», а не «есть»?
      Ковальчук посмотрел на слово, вмятое в торец цапфы, и задумался, припоминая свою учёбу с приходским учителем.
      — Тут, понимаешь, браток, — после длительной паузы произнёс он, — завсегда гшшуть «ять». А от взять, к примеру, «вечер», так тут надобно «есть» становить. Однако ежели написать «ветер», тут как раз «ять» и выскакивает.
      Николка растерянно спросил:
      — Но почему же, дядя Степан?
      Тот помедлил, а потом недовольно пробурчал:
      — Чого почему?.. А я почём знаю, почему? Велено так писать, от и пиши. Понял?
      — Угу, — покорно кивнул Колька.
      Подошёл Тополчанов:
      — Что ж, Ника, пойдём к новым орудиям — там я тебе новые буковки покажу.
      Они вернулись к полевым орудиям. Возле пушки в это время стояли Берг и лейтенант Шварц. Они о чём-то говорили, поглядывая иногда в сторону вражеских укреплений. Увидев подходящего к ним мальчика, лейтенант нарочито (громко оказал:
      — Юнга Пищенко! Подите сюда.
      Колька вытянулся и, печатая шаг, подошёл к командиру редута.
      — Вольно! — не дав раскрыть рта, сказал Михаил Павлович. Улыбаясь про себя, он с удовлетворением поглядывал на ладно скроенного, подтянутого мальчугана. Потом мягко оказал:
      — Ты просился сегодня в город. Ежели часам к шести заварухи не будет — пойдёшь.
      — Слушаюсь, ваше благородие! — радостно прокричал Колька.
      С утра он просил своего унтер-офицера пустить его в увольнение. У Голубоглаэки сегодня день рождения. Антонина Саввишна наказывала ему прийти. Унтер обещал испросить разрешения у командира. «Значит, всё в порядке! Всё в порядке!!! — ликовал про себя Колька. — А заварухи не будет — это точно, раз с утра помалкивают!..»
      Лейтенант попрощался с Бергом и ушёл к себе в землянку, а Александр Маврикиевич, отойдя шага на два, вынул из кителя блокнот и начал что-то чертить там.
      Тополчанов дёрнул ликующего Кольку за руку и деловито сказал:
      — Очнись, Ника! В увольнение пойдёшь — не сомневайся. А пока давай слушай.
      Прапорщик остановился у первого орудия.
      — Эта кириллица, что тебе непонятна была, «фитой» зовётся. Понял?
      — Понял, — не раздумывая, ответил Колька.
      Тополчанов недоверчиво посмотрел на него, но продолжал настойчиво:
      — А ещё есть «ижица»... Запомни: «миропома-занье» — тут «ижица».
      — Миропомазание, — радостно повторил Колька, — тут, значит, ета... как её? Фита...
      Тополчанов насупил брови.
      — Нет, не фита, а... а... ижица, — заметив суровый взгляд прапорщика, быстро поправился Колька. — Я ведь слухаю, ваше благородие... хрест святой — слу-хаю... — И он наклонился к стволу.
      — Вот что, Ника, — сказал Тополчанов, — погляжу я, настроение у тебя нынче возвышенное, не до ижицы тебе. Да и мне некогда, лучше завтра продолжим занятия. А сейчас, коли есть охота, позанимайся с Ковальчуком. Как я погляжу, он быстрей тебя всё усвоил.
      Тополчанов ушёл. Колька тоже хотел сбежать, но на его плечо легла тяжёлая рука Ковальчука.
      — Давай слагай, — грозно приказал он.
      Колька покорно подошёл к пушке.
      — Он... то... есть... ук... фу...
      — Эн нет, — перебил его Степан, — давай ещё раз. Заруби соби на носи: фита... Фита, — повторил он настойчиво. И неожиданно добавил: — Ты, браток, запомни: корень ученья горек, да плод сладок. Подивись зорче сюды, — он ткнул пальцем в ствол орудия, — тут не «Алёна» написано, а другое слово. Поняв?
      Николка покраснел до кончика носа, но ничего не ответил.
      А Ковальчук продолжал:
      — Мий вучитель, як дошлы до этих самых ижиц и фиты, усе приговаривал: «фита да ижица — розга к телу ближится». И бил после кажной буковки и каж-ной цифири. Да як бил! Ты, браток, того не розу-миешь!..
      — Знаю, — сказал Николка, — меня тётка Маланья била нещадно и тож приговаривала, только всё матерно. Папаня не бил — на корабле да на корабле, неколи было. А мамка — та болельщица была, у неё сил лупить не хватало...
      Подошёл незаметно Берг и долгое время наблюдал за необычным занятием. Потом негромко спросил:
      — Как давно вы занялись сим делом?
      Они вскочили и вытянулись перед инженером.
      — С полмесяца как будет! — отрапортовал Ковальчук. — Их благородие Тополчанов содействует, — и тут же добавил, — тильки хранцуз мешае, ваше благородие.
      — Это верно, мешает, — улыбнулся поручик. — Однако успехи имеются? — повернулся он к Кольке.
      — Да вот, нову пушку разбираем, Александр Маврикиевич, — ответил за мальчика Ковальчук.
      Берг взглянул на литые буквы орудия и сказал, внимательно глядя на Пищенко:
      — Хочу послушать, Николка!
      — Фита, ук, люди... Фул-тон... За-вод... — чётко выговаривал Колька.
      Берг отошёл к рядом стоящей мортире и, указывая на цапфу, оказал голосом, в котором слышалось явное удивление: — А вот это прочтёшь?
      — Покой, ук... Пу, — начал Колька. Прапорщик ласково подбадривал: «Так, так, так...» — Пушка-карронад, — прочитал мальчик. — Вес 118 пуд... 1827 года...
      Берг протянул мальчугану руку.
      — Молодец, Пищенко... молодец! Сначала аз да буки, а там и науки! — офицер повернулся к Степану. — Верно я говорю, Степан Иванович?
      — Так точно, ваше благородие. Мальчонка он смекалистый. Ещё месячишко — и буде окорострильно читать... Ему б после войны учиться пойти, — понизив голос, сказал Ковальчук, — от в науки и вышел бы.
      — Пойдёт, обязательно пойдёт! — ответил поручик. — Дай бог ему и нам всем уцелеть... Обязательно поможем!
      И зашагал по блиндажному ходу к офицерской землянке пятого бастиона. Колька и Степан задумчиво глядели ему вслед. Потом Степан сказал:
      — Ну что ж, гшдем в фурлыгу, пора чаёк состряпать...
      Они пошли к своему укрытию, которое одни называли «фурлыгой», другие «курлыгой», но в общем похоже оно было на маленькую берлогу, в которой и не всякий медведь жить согласился бы.
      С тех пор как матросская землянка была окончательно разбомблена, Степан и Колька построили себе собственный «дворец». Ковальчук лопатой выдолбил в каменистой, неподатливой земле небольшое углубление со скатом с одной стороны (это был будущий вход,
      вернее «влаз»). Из нескольких камней была сложена посреди ямы «грубка» — нечто вроде печи — и ловко прилажен навес. Это было жилище на двоих. Вползали туда на четвереньках, а проводить время в этом «дворце» можно было только лёжа.
      Колька шмыгнул в фурлыгу и начал подавать оттуда Степану котелок, ложки, хлеб и прочие припасы. Надо сказать, что на тот случай, когда уже готовый обед разбивало снарядом, у Ковальчука с Колькой были свои запасы. Антонина Саввишна частенько подкармливала их.
      Степан установил у входа в фурлыгу две коряги с перекладиной и начал раздувать угли.
      — Так, — приговаривал он, — пока наш поварче сотворит обед, мы чайком с хлебом побалуемся.
      Вылез Колька. Взял котелок и пошёл к землянке кока за (водой.
      Кок был худой и длинный, как жердь, солдат. Батарейные считали его кладом. И верно, с тех пор как появился на редуте Ерофеич, с питанием всё сразу наладилось. Он даже живность завёл кое-какую, и ещё недавно у землянки расхаживало несколько кур. В последнюю бомбардировку их не успели загнать в прикрытие, и почти всех перебило гранатной картечью.
      Но самой большой гордостью Ерофеича был рыжий, с оборванным наполовину гребнем петух. Рослый, вечно испачканный смолой (неизвестно, где он её отыскивал) гордец, он ступал, высоко поднимая растопыренные пальцы, вскинув чёрный, побитый .в драках клюв.
      С первых же дней своего пребывания на редуте он приобрёл кличку, вполне соответствующую его петушиному величию. Батарейные прозвали петуха по имени французского главнокомандующего Пелисье. Эта кличка так прижилась, что никто уже не замечал всей злой иронии острых на словцо русских солдат.
      Колька набрал из бочонка воды, щёлкнул по клюву Пелисье и побежал к своей фурлыге. Вдогонку ему ворчал Ерофеич:
      — Вот пострелёнок, не пройдёт, чтоб петуха не зацепить!
      А Пелисье, вскочив на ящик, грозно прокукарекал
      в сторону мальчугана. Хвост его был воинственно взъерошен.
      ...Степан и Колька сидели возле остывающих углей и попивали чаёк. У Ковальчука была интересная кружка: чугунный черепок от разорванного английского снаряда. Чаю туда помещалось немного, постоянно приходилось доливать, но Степан гордился овоей «чугункой» — так называл её Колька.
      Подсел дядька Мирон. Лицо его было изрезано глубокими морщинами, нижняя губа раздвоена, как у зайца. Мирон знал на память уйму молитв. По этой части он был для всех ходячим псалтырем.
      Мирон расстегнул грубый кожаный ремень и заговорил, слегка шепелявя:
      — Вчерась-от слушал я протоиерея Лебединского. Как говорит, как говорит! Словно апостольский дар ему в уста вложен... Прямо сердце замирает — слезой прошиб святой отче...
      — Вот только до бога не доходят молитвы ни его, ни наши, — мрачно перебил Ковальчук.
      — Не богохульствуй, Степан! — повысил голос старый артиллерист. — Коли б не доходили, давненько нас с тобой-от и в живых не было. И Севастополь-то под туркой да хранцузом с англиканом в стенаниях бы лежал. Бог — он всё видит и не даёт супостату переломить Севастополь.
      «А может, не бог, а ты, дядька Мирон, и ты, Степан Иванович, да ещё Тополчанов, Берг, Доценко... — разве всех перечтёшь», — думал Колька, глядя на затухающие угли.
      — Я тебе вот что скажу, — понизив голос, отвечал Мирону Ковальчук: — Прошёл слух, что, как сдали Камчатку, Горчаков решил оставить Севастополь. А Павел Степаныч да их высокородие князь Васильчи-ков — ни в какую! Пал Степаныч так и заявил: пока, говорит, жив, по собственному намерению из бастиона не уйду! Вот как, Мирон... А ты говоришь — бог...
      — Ну что ж, — задумчиво сказал артиллерист: — Значит, в нём самом-то и есть бог — в Нахимове, в Павле Степаныче...
      Они на мгновение замолчали.
      Неожиданно послышался голос сигнальщика:
      — Летит! Наша лохматка!
      Шальное ядро, прогудев над самым валом, плюхнулось невдалеке от землянки кока, чуть не прибив важно расхаживавшего Пелисье. Снаряд пришёлся так близко, что петух от испуга (а может, и от взрывной волны) отлетел единым махом метров на пятнадцать, вскочил на бруствер и, безбожно вопя, побежал по нему. Кок Ерофеич бросился за Пелисье, но тот неожиданно взмахнул крыльями и понёсся в сторону французских окопов.
      — Держи, держи его! — кричал Ерофеич.
      Матросы и солдаты повскакивали на насыпь. Петух метался шагах в тридцати от них, очумев от страха. И вдруг...
      Никто не заметил, когда это он перескочил вал, — Колька Пищенко, сбросив сапоги, помчался за рыжим Пелисье.
      Мальчишка бежал, ловко перепрыгивая через рвы и воронки, прямо к французским траншеям, чтобы отрезать петуху дорогу.
      Несколько голосов хором прокричало:
      — Назад! Николка! Назад!
      Раздались выстрелы. Французы, не разобрав, в чём дело, открыли беспорядочный огонь. Петух ошалел ещё больше и уже два раза выскальзывал из-под самого носа мальчишки.
      Солдаты, с тревогой смотревшие на окопы противника, увидели, как одна за другой стали показываться головы в тёмно-синих шапочках. Прекратив стрельбу, французы, бурно жестикулируя, указывали руками на странную погоню. Потом начали что-то выкрикивать, подбадривая ловца.
      Колька, зацепившись за корягу, растянулся на земле. Это вызвало сочувственный вздох обеих сторон. Но тут же мальчишка вскочил, не на шутку разозлившись, сделал хитрейший обходной «манёвр», резкий бросок и... петух забился в руках у преследователя!
      Мальчишка перемахнул через вал, сунул хрипевшего от сильного бега Пелисье коку и, тяжело дыша, опустился на банкет.
      С французской стороны послышалось несколько выстрелов.
      — Это они для острастки, — оказал кто-то* А другой голос добавил:
      — Перед охвицерами невдобно — вот и пальнули разок-другой.
      А Ковальчук, наклонившись к Кольке, отчитывал его за бесшабашность:
      — Я за тебя отвечаю, еретик ты окаянный. Понимаешь это?!
      — Понимаю, — откровенно улыбаясь, отвечал Колька, — понимаю, Степан Иванович!
      Мальчик был счастлив, что он всё-таки поймал злосчастного петуха, что он не опозорился перед своими и перед французами! А лейтенант Шварц в это время потихоньку возвратился к себе в землянку. Когда началась стрельба, Михаил Павлович вышел к орудиям. Он наблюдал всю сцену и постарался уйти незамеченным...
      Возле фурлыги Степан поливал Кольке воду из ковша. Мальчуган был вымазан, как после боя. Ковальчук всё не мог успокоиться:
      — Ещё пришлось бы мне к Голубоглазке заместо тебя сапоги твои да рубашонку нести на память... в день рождения!..
      Колька молчал. Он уже хорошо изучил Степана: сам с собой говорить устаёт быстро!
      ...Время катилось к вечеру — пора было собираться. И мальчик спешно что-то подстругивал, сидя у фурлыги.
      — Чегой-то там мастеришь? А? — полюбопытствовал Степан.
      Колька замялся.
      — Понятно, — протянул Степан, — подарок, значит...
      Это действительно был подарок. И не один. За время пребывания на редуте мальчишка смастерил много чёртиков, собачек, петухов из самых разных
      материалов: проволоки, деревяшек, железных обрезков. Теперь всё это он понесёт Алёнке. Она ведь была так рада, когда ещё на четвёртом бастионе он смастерил ей чертёнка из негодного калильного прута...
      ...И вот знакомый поворот. Перескочить через канаву, перейти на противоположную сторону — тут он, тяжёлый плетень, подпёртый кольями. Вечер уже забрался в Кривой переулок, людей почти не было видно.
      Колька затянул потуже ремень, рукавом рубахи провёл по голенищам сапог и толкнул калитку. Во дворе — пусто. Лишь маленькое оконце выдаёт присутствие людей. Сегодня оно светится ярче обычного. «Видать, по случаю праздника две али три свечи зажгли», — подумал мальчик и постучал в дверь.
      Послышался голос Антонины Саввишны:
      — Входи, кто там?..
      Колька вошёл в горницу и неестественно громко отчеканил:
      — Здравия желаем, Антонина Саввишна!
      А сам всё посматривал по углам — где же Голубоглазка?
      — Здравствуй, Николка, — мягко сказала женщина и взяла мальчика за руку. — Садись на полати, садись. Вот тут, рядом с Федотом.
      Колька только сейчас заметил сидевшего на кровати возницу. Он ласково улыбнулся ему.
      — Алёнка враз появится, — сказала Антонина Саввишна, — пошла за своей крёстной, это невдалеке тут, за оврагом.
      — Сегодня тихо, — подхватил Федот, — крёстная, верно, дома сидит — искать не понадобится... А ты чего ето в руках держишь? Давай на скамью по~ ложь, — обратился он к мальчику.
      Колька смутился и протянул свёрток Федоту. Тот хитро взглянул и сказал:
      — Небось, подарки притащил? Взглянуть можно?
      — Вроде не полагается, — улыбнулась Саввишна.
      — Да нет... можно, ето так... я кой-чего смастерил, — залепетал Колька, — разворачивайте, дядь Федот!
      Отставной солдат осторожно развязал свёрток и, удивлённо приподняв брови, начал выставлять на стол самоделки.
      Антонина Саввишна взяла в руки свежевыстру-ганную деревяшку и с неподдельным изумлением сказала:
      — Лиса! Бот-те чудо, точно как натуральная! И хвост, и нос — всё точно... Ты где ж ето лису живую видел-то?
      — В книжице одной. Ето, коли на четвёртом ещё был, мне Василь Доценко такую книжицу показывал. Там зверей-то не счесть сколько было... Тогда я и начал мастерить.
      — Ведьма! — воскликнул Федот, рассматривая игрушку, сделанную из проволоки. — Ни дать, ни взять — ведьма! Правильно я разумею, Николка?
      — Точно, — подтвердил мальчуган и улыбнулся, довольный.
      — Знаете что, — азартно начал отставной солдат, — пока Алёнки нету, выставим их всех на стол, и пусть удивится!
      Вое трое начали с увлечением расставлять принесённые Колькой игрушки. В центре стола торжественно возвышался шкалик водки, где-то добытый Федотом.
      Когда Колькины подарки, наконец, заняли места вокруг шкалика, Саввишна подтянула к столу скамью и уселась боком, прямо она сидеть не могла, ныла раненая рука. Вот-вот должна была появиться Голубо-глазка.
      Они некоторое время сидели молча. Каждый думал о своём, глядя на яркое пламя потрескивавшей свечи.
      «Вот Алёнке уже и одиннадцать... Даже не верится... Совсем недавно, — вспоминала Антонина Саввишна, — крошечка такая качалась в люльке, а наш папаня всё не мог глаз отвести от овоей дочурки. Теперь его нет... А Алёнке целых одиннадцать... Совсем взрослая и совсем ещё маленькая... Почти кажный день ходит на баксион. Да разве запретишь, коли за глоточек воды солдатики благодарят её, словно принесла исцеление... Но всё одно страшно — столько смертей, столько несчастий... Когда это только кончится, когда?..»
      А Федот, поглядывая на сидевшего рядом Кольку, думал:
      «Как-то ему живётся теперича без отцовского глаза? Повзрослел. Наче подрос годика на три, не меньше... При полной форме. Видать, на довольствие взяли...»
      И вспомнился Федоту апрельский день, когда он увозил на своей арбе Кольку с убитым отцом, вспоминался мальчик, увиденный через неделю, с ввалившимися глазами, тощий, словно ставший поменьше ростом... «Тогда немало слёз, видать, выплакал. Да и сейчас, верно, вспоминает частенько... Разве забудется?.. Один теперь, сиротинушка... Будет ли конец войне этой когда-нибудь, будет ли?..»
      Лениво шевелилось пламя свечи, отражённо перебегая по расставленным на столе весёлым игрушкам. Колька, волнуясь, прислушивался к звукам во дворе. Ежели она уже миновала овраг, значит, сейчас повернула на улицу... Вот прошла разбитый дом... Теперь идёт через мостик...
      Антонина Саввишна сказала:
      — Ты, Николка, вроде не на баксионе, а на полатях все дни проводил — глядишь недурно!
      — Харч другой пошёл, — деловито сказал Колька. — Я теперь с Ковальчуком, со Степаном Ивановичем в одной фурлыге — он припасливый. Да и кок у нас новый — тож мужик смекалистый.
      И, вспоминая «Пелисье», Колька невольно улыбнулся. Он хотел рассказать, как гонялся за ним сегодня, но решил смолчать, зная, что Антонина Саввишна непременно начнёт укорять за неосторожность, будет вздыхать: «Приглядеть за тобой некому!» «Женщина — она и есть баба», — припомнил он поученье дядьки Мирона...
      А Федот, повернувшись к мальчугану, спросил, как у взрослого:
      — Слыхал, ты теперича на Шварца редуте обосновался? Как там обстоятельства?
      — Да ничего, воюем, — небрежно бросил Колька. — У меня под началом две мортиры...
      — Целых две? — изумился Федот.
      — Ну да, за траверзом их установил. Палят, аж загляденье! Ядер бы давали поболее, а то на ствол по три выстрела в день приходится. Да пороху в обрез. Я, правда, собираю неразорванные аглицкие да хран-
      цузские бонбы, но... — он хотел сказать, что все они почти большего калибра, чем его двадцатифунтовые мортирки, однако вовремя спохватился и закончил: — Маловато их.
      — Так, — усаживаясь получше, подытожил Федот, — стало быть, на батарее и прописан?
      — Точно, — ответил Колька, — при унтере Семёнове, Василь Фёдоровиче. Может, знаете?
      — Может, и знаю... Он что, ранен был? Нет? Значит, не возил. Но всё равно, коли даже не ранен али не убит, может, и знаю...
      Дверь неожиданно открылась, и на пороге появилась Голубоглазка. За ней стояла укутанная в платок женщина невысокого роста, с худым, морщинистым лицом. В руках она держала пирог.
      — Мир дому сему, — поклонилась женщина и подошла к Антонине Саввишне. — Вот, бери, с утра состряпала, на случай, коли заваруха помешает.
      А Алёнка уже стояла у стола, зачарованная неожиданным обилием игрушек. Колька с сияющими глазами восседал на кровати. Девочка смотрела то на игрушки, то на юного артиллериста, и ей хотелось сделать что-то очень приятное ему. Но что — она и сама не знала.
      Антонина Саввишна подошла к дочери.
      — Ну, чего ж не поблагодаришь Николку? Поди, поцелуй за подарки-то.
      Голубоглазка зарделась, подошла к мальчику и неуклюже поцеловала его прямо в смешной вздёрнутый нос. Потом она быстро собрала игрушки и перенесла их на сундук, в угол комнаты. Колька подошёл к ней.
      Алёнка, присев на корточки, расставляла самоделки на полукруглой крышке сундука. Она то и дело возбуждённо восклицала: «Ой, как хорошо!.. А это петух!.. Лисанька какая!..»
      Довольный Колька стоял рядом.
      Антонина Саввишна расстелила скатерть, выставила деревянные чарки, и взрослые уселись за стол.
      — Алёнка, — громко сказала крёстная, — бери своего гостя, и к столу. Начинать пора!
      Федот деловито разливал из своего шкалика спиртное, приговаривая при этом:
      — Артиллеристу положено — нальём, ну а виновнице, — он взглянул на мать, — самую малость для запаху. Идёт?
      Антонина Саввишна кивнула, и крёстная, подняв чарку, торжественно произнесла:
      — За здравие Алёнки нашей! Дай бог ей здоровья побольше, горестей поменьше. Аминь!
      Выпили. Колька чуть было не скривился от горечи, но сдержался. Он никогда раньше не пил ничего спиртного. Неожиданно мальчишка почувствовал себя совершенно взрослым. «Ведь и они так считают, верно, раз налили», — подумал он. И, припомнив, как это делают матросы, деловито крякнул. К его удивлению, ни Федот, ни Саввишна не подняли головы на этот совсем «взрослый» звук. Федот в это время с жадностью уплетал капусту, выставленную Саввишной, а та подрезала круглого чёрного хлеба. И лишь Алёнка с уважением поглядывала на мальчугана.
      «Пир» продолжался. Выпив ещё по чарке, взрослые разговорились, как обычно, забыв о маленькой виновнице торжества. Саввишна поставила ещё одну свечу.
      Федот, облокотившись на стол, рассуждал, покручивая свои обвислые усы:
      — Вот, скажем, ежели бы сейчас не июнь месяц, а январь, февраль, как мерекуешь, крёстная, пошёл бы хранцуз на приступ? Молчишь. А я тебе, как военный человек, говорю: не пошёл бы! Не веришь? Вот те Николка тож подтвердить может. Потому как силёнок-то у него теперича, чтоб с нами да ещё с зимушкой справиться...
      — У нас тож небогато, — насупившись, проговорила крёстная. — А подкреплений, видать, до второго пришествия не будет!
      — Во-во, — продолжил свою мысль Федот, — почему я и говорю: было б дело в зиму — не жди штурма, а нонче так и гляди — полезут.
      — Вода близко, да ходить склизко, — буркнула крёстная, а потом добавила, вздохнув: — Больно много военноначальников в домовину сошло, а уж солдатиков да матросиков... — она махнула рукой, — после войны ещё год считать будут по всей Расее.
      — Вчерась хотела в свой гошпиталь сходить, —
      вступила в разговор Саввишна, — да слаба я ещё...
      — Отдохни, отдохни, мать, — закачала головой гостья, — успеешь ещё на кровушку наглядеться. — Она кивнула Федоту: — Наливай, солдатик, не часто приходится бражничать!..
      Федот разлил водку по чаркам, но выпить они не успели — раздался стук в дверь.
      — Входите, — крикнула Саввишна с места, — не заперто!
      Скрипнула дверь, и на пороге появился какой-то мужчина. Антонина Саввишна с секунду всматривалась в лицо и вдруг радостно проговорила, поднимаясь со скамьи:
      — Николай Иваныч!
      Мужчина заметно смутился, он не ожидал увидеть здесь столько народу, и шутливо заговорил:
      — Дай, думаю, загляну, как там моя сестра милосердия, выздоравливает ли? А она, гляди-ка, уже в стаканчик заглядывает! Ну, здравствуй, Антонина Саввишна!
      — Здравствуйте, Николай Иваныч! Садитесь, вот сюда, пожалуйста. Это у моей Алёнки нонче именинный день...
      — A-а, поздравляю! Знал бы — подарок припас, — сказал он, целуя девочку в щёку. — А это кто же будет? — Николай Иванович указал на Кольку.
      — Николка, — ответил парнишка.
      — А полностью? — мужчина протянул мальчишке крепкую волосатую руку.
      — Пищенко Николай, ваше благородие. Бонбардир при мортирах на редуте Шварца.
      — Ясно. А меня... Пирогов Николай Иванович, профессор хирургии петербургской военно-медицинской академии.
      Николка, немного ошарашенный, глядел на хирурга. Во-первых, перед ним стоял сам чудодей, о котором ходили легенды одна фантастичнее другой. Во-вторых, мальчишка испугался, что врач припомнит, как выгнал его из госпиталя.
      Пирогов по очереди поздоровался со всеми за руку и присел к столу.
      — Пригубьте с нами, Николай Иваныч, — поднесла стопку водки Саввишна.
      Профессор не стал отказываться.
      — Это можно. Благодарствую.
      С минуту сидели молча, занятые немудрящей закуской. Потом возница, разгорячённый спиртным, сказал, видно, давно накипевшее в груди:
      — Эх-ма, жисть наша радуга!..
      — Ты это о чём, Федот? — строго посмотрела на него Саввишна.
      — А то, мать, что кипение происходит у меня вот тут, — он ткнул себя в сердце, — разбередили душу окаянные.
      — Так на то оне и иноземцы, — рассудительно сказала крёстная.
      — Да не о супротивнике нашем речь веду, — разгорячился Федот, — а об их благородии поручике Жир-мундском...
      И возница рассказал, как Жирмундский, офицер с четвёртого бастиона, надавал ему пощёчин за то, что лошади не так быстро оборачивались от бастиона до пристани, как их благородие рассчитывали. «А что возьмёшь с них, с бессловесных! До тридцати ходок в день делают! Тут не то, что лошадь, человек не выдюжит».
      Пирогов вздохнул.
      — Россия — велика. В ней и варварства, и благородства предостаточно.
      — Оно верно, ваше благородие, — согласился возница.
      — Постой, постой, — вдруг сказал Пирогов, пристально глядя на Федота. — Уж не Яремчук ли ты будешь?
      — Яремчук, ваше благородие.
      — Да мы с тобой, братец, знакомы, — усмехнулся профессор. — Не ты ли недавно с гошпитальной койки сбежал?..
      — Так ведь, ваше благородие... — начал было оправдываться Федот, но Пирогов не дал ему договорить.
      — Стало быть, я от дела вас отрываю?! Вы воюете, а я вам только руки-иоги отрезаю?
      — Так я выздоровевши был...
      — «Выздоровевши»! — передразнил его профессор. — А если б заражение крови?! — Пирогов подошёл вплотную к вознице и пощупал плечо. — Не беспокоит?
      Яремчук вытянулся по стойке смирно, как на плацу.
      — Зажило, ваше благородие! Рукой вы только тогда приложились, и враз зажило.
      Пирогов усмехнулся и промолвил с грустинкой:
      — То-то и оно, что рукой... Чтоб из пушки выпалить — ядро требуется. Верно, Николка?
      — Точно.
      — А мне медикаменты! — Пирогов умолк, словно что-то вспоминая, и с горечью добавил: — А медика-ментов-то нет...
      — Ваше благородие, а верно матросы сказывают, что одному солдату голову оторвало, а вы её приживили, и теперь он вновь воюет.
      Пирогов рассмеялся.
      — Голову пришить — это дело не хитрое! А вот некоторым начальникам ума пришить не мешало б... Да вот беда, искусство врачевания ещё не дошло до этого, — и Пирогов вновь повернулся к Федоту, — вот ты говоришь...
      Но дальнейшего разговора Колька уже не слышал. Алёнка потянула его из-за стола. Они незаметно пробрались в сени и вышли во двор.
      Стоял тихий южный вечер, без дуновения ветерка, с сочными, щедро рассыпанными звёздами.
      Присели на каменной размытой дождями скамье у калитки. Алёнка прихватила с собой сделанного Колькой чёртика и теперь любовалась его выразительным рисунком на фоне серебристого неба.
      Колька сказал, прислушиваясь к редким выстрелам, доносившимся издалека:
      — На Корабельной никак не угомонятся. — И неожиданно: — А ведь Максимка-то был на Камчатке... Как он теперь и где?..
      Алёнка опустила игрушку на колени и, повернувшись к мальчику, спросила его:
      — А ты меня вот так поминаешь на баксионе: «Как она теперь и где?»
      Колька смутился.
      — Так ведь известно, где ты: коли не дома, значит, к нам пошла, а коли не к нам, значит, к мамане, помогаешь в гошпитале.
      — Маманя говорит, что очень боится за тебя, Ни-колка, как бы не случилось с тобой неочастья... Я тоже боюсь, — уже тише сказала девочка.
      — И я за тебя.
      — Нет, нет, Николка, я ведь сразу убегаю, когда стрельба начинается... ты не бойсь...
      Они помолчали немного, а потом Алёна тихо сказала:
      — Мамка, знаешь, как тебя любит... Говорит, наче братишка ты мой...
      Колька взял из рук девочки чёртика и стал почему-то сосредоточенно рассматривать его. А девочка продолжала:
      — Ты сказывал, что будешь наведывать нас с маманей почаще, а сам...
      — Меня ведь в увольнение на вечер-то пустили... Я теперича в списке числюсь, на довольствии полном, — не без гордости сказал Колька. — Служба — она ведь служба, коли отпустят...
      Из домика послышалась тихая, заунывная песня. Свет в окошке стал не так ярок — видно, притушили одну свечку. От этого песня казалась ещё более скорбной.
      Пала грусть-тоска тяжёлая На кручинную головушку:
      Мучит душу мука смертная,
      Вон из тела душа просится...
      — Маманя петь любит, — сказала Голубоглазка, — и песен тьму знает. — Потом неожиданно спросила: — А как обученье твоё? Скоро книжицы читать будешь?
      — Сегодня всю кириллицу прикончил, — радостно заговорил Колька. — Сам Берг Александр Маври-киевич проверку делал. Всё прочитал по пушке, без единой заковырки!..
      Девочка с уважением смотрела на него. Глаза её излучали одновременно и удивление, и гордость за Колькины успехи. А он продолжал:
      — Вот погоди — выучусь, потом тебя обучу. Непеременно! Дядька Степан говорит: ещё месячишко, и всё смогу прочитать! Во как!
      Горело, словно в больших снежинках, небо, где-то рядом по привычке лаял уцелевший пёс. Они сидели, плотно прижавшись друг к другу, и на какое-то время, казалось, позабыли о войне, о бастионах, о французах. Было тихо, удивительно тихо...
      Оставляя след, пронеслась в небе английская кон-гревова ракета. Колька встал, натянул потуже бескозырку и сказал:
      — Пойду в хату — распрощаюсь. Пора на редут.
      Алёнка взяла его руку, и они неторопливо пошли к двери...
      А утром его разбудил осипший голос унтер-офицера Семёнова:
      — Николку Пищенко к их благородию лейтенанту Шварцу!
      Колька мгновенно вылез из фурлыги и вытянулся перед офицером:
      — Что? По какому случаю? — только и пробормотал он.
      — Не знаю, — ответил Семёнов. Но глаза его подозрительно улыбались. — Давай, давай побыстрее! — командовал он.
      — Я мигом, — сказал Колька и нырнул под навес.
      Унтер-офицер прокричал вдогонку:
      — Ты не торопись! Чтоб всё чин-чином было, по форме! Слышь?!
      Вылез удивлённый Степан.
      — Чего стряслось-то, Василь Фёдорович?
      Семёнов, неожиданно насупив брови, громко, чтоб
      слыхал Колька, сказал:
      — Вчерась когда возвратился Пищенко с увольнения?
      Ковальчук растерянно ответил:
      — Как велено, Василь Фёдорович, до полуночи...
      — Ну, ну... — с непонятной интонацией бросил унтер и отвернулся, словно ожидая, когда уже он появится, этот нарушитель.
      Степан юркнул в фурлыгу, и оттуда донёсся жаркий прерывистый шёпот.
      Наконец, появился Колька. Семёнов внимательно осмотрел его с ног до головы и строго сказал:
      — Ремень потуже!.. — И, повернувшись, бросил: — За мной!
      Колька зашагал вслед. Десятки встревоженных мыслей неслись в голове. Но причины этого раннего вызова он так и не мог понять.
      Подошли к землянке командира. Унтер-офицер пропустил вперёд Кольку, а сам остался наверху.
      Три ступеньки вниз. Колька приставил ногу и чётко отрапортовал:
      — Юнга Пищенко прибыл по вашему приказанию!
      — Вольно!
      Николка увидел сидевшего у маленького столика Шварца и ещё какого-то офицера. Возле небольшого окошка стоял Александр Маврикиевич Берг.
      — Садись, — послышался голос командира редута.
      Колька осторожно присел на стоявший у входа походный стул.
      — Ты Пищенко Николай, сын бомбардира Тимофея Пищенко, убитого врагом во вторую бомбардировку?
      — Так точно я, ваше благородие, — попытался было вскочить Колька, но голос лейтенанта остановил его:
      — Сиди!.. Дальше: ты находился на четвёртом бастионе с октября месяца прошлого года в вестовых у командира батареи Забудского?
      — Я... — удивлённо проговорил мальчик.
      — Ты был при отцовом орудии прошедшую осень и зиму?
      — Я, — ничего не понимая, отвечал Колька.
      Шварц повернулся к сидевшему рядом с ним офицеру и сказал:
      — Вот-с, господин лейтенант, — это он самый и есть.
      Тогда незнакомый офицер встал, подошёл к Бергу, пожал тому руку и негромким красивым голосом сказал:
      — Благодарю вас, Александр Маврикиевич. Мне будет приятно доложить их благородию вице-адмиралу Новосильскому, что мальчик отыскан. — И, повернувшись к Кольке, офицер продолжал: — Лейтенант Забудский представил сына матроса 2-й статьи 37 экипажа Пищенко Николая к награде. И вот положенный начальством георгиевский крест месяц как разыскивает своего хозяина...
      Подойдя вплотную к вытянувшемуся мальчугану, он негромко добавил:
      — Поздравляю, Никол-ка! — и поцеловал его в лоб.
      ...А под вечер группу матросов Шварц-редута, представленных к награде, выстроили за небольшим скатом у офицерской землянки.
      На редут прибыл один из храбрейших сподвижников Нахимова князь Ва-сильчиков, сопровождаемый группой офицеров, среди которых Колька узнал виденного утром лейтенанта с четвёртого бастиона.
      Прозвучала команда:
      — Равняйсь! Смирно!
      Генерал соскочил с лошади и, подойдя к строю, слегка нараспев сказал:
      — По поручению главнокомандующего я прибыл вручить награды отличившимся в последних боях. Геройские подвиги ваши выше всяческих похвал и наград, а они ордена и медали — лишь знаки, дабы отличить вашу особенную службу. Поздравляю вас, храбрецы!
      Прокатилось «ура!» Адъютант князя развернул
      приказ о награждении и стал зачитывать фамилии. Генерал вручал ордена и медали.
      Когда дошла очередь до Кольки, знакомый офицер наклонился к Васильчикову и что-то зашептал ему. Тот улыбнулся и, когда адъютант произнёс фамилию «Пищенко», князь громко сказал:
      — Юный бомбардир за славные действия на четвёртом бастионе награждён командованием георгиевским крестом. Сын матроса не уронил честь и славу отцову и пронёс храбрость убитого в сердце своём. Благодарю за добрую службу Отечеству!
      Нужно сделать два шага вперёд, но ноги словно занемели! Наконец, Колька оторвал от земли тяжёлые сапоги и приблизился к генералу. Он почти не понимал, что происходит, и видел впереди лишь зелёное сукно мундира с блиставшими на нём пуговицами.
      Князь надел орден, наклонился к мальчику и по-русски три раза поцеловал его.
      Уже поворачиваясь кругом, чтоб вернуться в строй, Колька увидел радостно горевшие глаза своего командира лейтенанта Шварца.
     
     
      ГЛАВА ШЕСТАЯ
      «Ватерлоо» не состоялось. Смерть Нахимова. Кок становится бомбардиром. Редут не сдаётся! Падение Малахова кургана. «Отдалённому потомству...»
     
      Прямым попаданием снесло землянку кока Ерофеича, и он перебрался в фурлыгу Ковальчука и Кольки. Несколько взмахов сапёрной лопатой — и в землянке появилось ещё одно углубление-лежанка.
      Места для Ерофеича больше, чем предостаточно!
      — Много ль ему надо, — шутил Степан, — кок наш, словно гусеница, весь в растяжку.
      Ерофеич отмалчивался и поглядывал вверх, стараясь сквозь узкий лаз увидеть, что делается на редуте. Его жилистая шея тянулась в направлении выхода.
      — Этак ты и бонбу сюда притянешь, — засмеялся Колька. Уж больно смешным показался ему насторожённый вид Ерофеича. — И нихто тогда не узнает, пошто мы побиты.
      Кок ему ничего на это не ответил, а только сказал задумчиво, как бы про себя:
      — Пелисье ноне как-то по-дурному горланил — неначе быть штурму. Птица он научная, беду за версту чует.
      — Тут и без Пелисье твоего ясно, кричи не кричи: наступлению быть непременно. Ишь, как шпарит бу-сурманин!
      Весь день не прекращалась бомбардировка. Лейтенант Шварц, спрятавшись за бруствер, в подзорную трубу наблюдал за Малаховым курганом. Но разглядеть что-либо удавалось с трудом. Почти весь Малахов заволокло дымом: сквозь редкие просветы были видны развороченные блиндажи и землянки, сорванные с лафетов стволы. Полуразрушенную башню Корниловского бастиона лизали языки пламени — горели туры.
      Лейтенант повернулся вполоборота и поймал в фокус знакомые французские мундиры.
      «Пришли в движение, — мелькнуло в голове, — видно, скоро уже...»
      Бомбардировка внезапно прекратилась, но тревога, прочно засевшая в сердце, так и не покинула командира. Два дня зверской бомбардировки не могли быть просто обстрелом.
      Шварца отыскал унтер-офицер Семёнов.
      — Ваше благородие, — доложил он, — больше половины орудьев изничтожено. Заменить бы нужно...
      Шварц взглянул на Семёнова, вздохнул и ничего не ответил.
      — Разрешите приступить к ремонту, ваше благородие? — спросил унтер-офицер. Лейтенант тихо сказал:
      — Действуйте.
      Унтер-офицер ударил в рельс. Тотчас же стали сходиться матросы и солдаты. Вылез из «берлоги» и Ерофеич. Он сразу же бросился к складу, но весь запас провианта разнесло снарядом. Полузадушенный Пелисье был присыпан землёй. Кок торопливо освободил петуха, и птица, то ли от радости, то ли с испуга, заголосила на весь редут.
      — Ку-ка-ре-куШ
      — Живём, братцы, — прислушался Ковальчук к петушиному крику: — Жив горлан!
      К петуху на редуте успели привыкнуть все. Птицу словно не брали снаряды. Уже казалось — прямое попадание, ан нет, засыплет его, а Ерофеич отыщет, откопает. Пелисье отряхнётся и прокричит своё извечное:
      — Ку-ка-ре-ку!
      Жив Пелисье — жив редут.
      — Бачь, кудахче твой-то, — ткнул Ковальчук Кольку.
      «Твоим», «Николкиным» петуха стали называть с тех пор, как парнишка спас его.
      Но Колька отмахнулся и на петуха не обратил
      никакого внимания: одна из его мортирок лежала покорёженная.
      Подошёл Семёнов, посмотрел на изуродованную мортиру и что-то отметил в своём блокноте.
      — Ещё одна отстрелялась, — мрачно заметил он и, взглянув на печальное лицо мальчишки, добавил: — Не горюй, Николка, добудем новую. Горчаков не даёт, француз даст. Непременно добудем у бусурманина. — Сказал и пошёл дальше, на ходу подсчитывая убытки, принесённые обстрелом.
      А Колька стал прилаживать единственную уцелевшую мортирку, стараясь привернуть её к лафету покрепче, словно таким образом можно было спасти её от бомбы или снаряда.
      До полуночи над редутом раздавался шум восстановления: удары молотков, глухой стук кирки и лома, визгливый звук пилы. Собирались работать до утра. Семёнов подсчитал, что до рассвета управятся...
      В полночь заглохшая было бомбардировка внезапно возобновилась. И с ещё большей силой. Но по редуту стреляли мало. Весь шквал огня обрушился на город и на укрепления Корабельной стороны.
      — Продолжать работы, — раздался голос поручика Берга.
      — Продолжать работы, — тотчас же повторил унтер-офицер.
      — Продолжать работы, продолжать работы, продолжать работы, — понеслось по редуту.
      И вновь заговорили лопаты, ломы, кирки...
      Со стороны Малахова кургана донеслась ожесточённая ружейная стрельба. Там начался штурм. Французы бросили туда все свои силы. Они были уверены в победе. С бастионов правого фланга спешно снимались резервы в помощь защитникам кургана. Прогрохотали мимо Кольки два уцелевших орудия Фёдора Тополча-нова. Прапорщик прокричал своему другу:
      — На Корабельную, Ника! Прощай!..
      Колька бросился к командиру батареи.
      — Ваше благородие, дозвольте с резервом уйти!
      — Нельзя, Николка, ты и тут надобен, — ответил Шварц.
      — Ваше благородие...
      — И не проси. Ковальчук! — крикнул он матроса.
      — Я, ваше благородие!
      — Объясните юнге Пищенко, — отчеканил лейтенант, — что российского матроса отличает не только храбрость, но и наличие разума. И ещё подскажите юнге, что и «а нашем редуте есть где развернуться!
      Шварц поглядел на расстроенного Кольку и, не выдержав, улыбнулся: «Мальчонка ведь совсем, хоть и старый солдат». Захотелось подойти к парнишке и сказать что-то хорошее, по-человечески объяснить, что и здесь дорог каждый человек, но в это время земля под ногами содрогнулась: в Южной бухте заговорили боевые корабли «Великий князь Константин» и «Бессарабия». Они били по Килен-балке.
      Колька стоял у своей мортирки и всматривался в сторону Корабельной. Оттуда тянуло гарью, доносились взрывы.
      — Эх, не отпустили!..
      Ковальчук скорее догадался, чем услышал, о чём говорит Колька.
      — И не стыдно тебе? — оборвал он мальчугана, — дисциплину зовсим чувствовать отказываешься! А ще с Георгием...
      В городе творилось что-то невероятное. Ночью Алёнка с матерью проснулись от страшного грохота. Даже они, привыкшие к постоянным бомбардировкам, не могли улежать на своих местах.
      Быстро оделись и вышли на улицу. Мимо них торопливо проходили резервные полки, проносились подводы и двигались солдатки. И вое в сторону Корабельной.
      — Чтой-то там неладное, доча, — проговорила Антонина Саввишна, — ой, чует моё сердце, чтой-то неладное.
      Они остановили какого-то старика.
      — Что там?..
      — Бойня кроволюдская. Изничтожение роду человеческого происходит. Пелисье Малахов сожрать хочет!
      Проходившая мимо них солдатка прокричала:
      — Бабоньки! Айда на Корабелку! Худо там без нашего милосердия, худо!..
      Мать с дочерью переглянулись.
      — Побежали, Алёнушка, в лазарет.
      По мосту через Южную бухту, в сторону кургана, двигались войска, снятые с правого фланга обороны.
      Корабельная сторона встретила подводами с ранеными и убитыми, громыханием полевых орудий, пожарами.
      С утра французам удалось прорваться к батарее Жерве и захватить её. Враги заняли близлежащие улицы, засели в домах. Угроза окружения нависла над Малаховым.
      Но благодаря отчаянной смелости генерала Хру-лева французы были выбиты из домов, а затем и с батареи Жерве.
      Рассказывали, что с генералом было не больше сотни храбрецов, да и то наполовину вооружённых лопатами и кирками. Говорили, что сам Хрулёв чуть не погиб при этом.
      — Один раненый, — сообщила Антонине Саввишне шагавшая рядом женщина, — сказывал, будто пули от сабли его как горошины отскакивали.
      Пришли в лазарет. Сразу же нашлась работа — раненые всё прибывали и прибывали. Лежали прямо на земле. Беспощадно жгло солнце. Со стороны бухты несло запахом горевшего спирта и краски — вражеский снаряд запалил баржу.
      Мимо проскакал офицер на коне. Один из раненых, резко приподнявшись на носилках, что было силы закричал:
      — Погодите! Ваше благородие, погодите!
      Всадник остановился.
      — Что вам?
      — Ваше благородие, Нахимов, Павел Степанович, не убит?
      — Упаси бог! Жив он, браток! Жив.
      — Ну вот, теперь и умереть-то можно со спокойной душой, — сразу же послабевшим голосом сказал солдат и медленно опустился на носилки.
      К нему подбежала Алёнка.
      — Дяденька, дяденька, водицы попейте!
      Солдат был мёртв...
      День шёл к полудню, и хотя раненых поступало всё больше и больше, но сведения они приносили с собой всё радостней: почти по всей линии обороны враг отброшен. Настроение защитников было такое, что прикажи им, они на штыках вынесли бы отступавших французов и англичан к Балаклавскому кладбищу!..
      Штурм восемнадцатого июня был не просто неудачным для союзников, он был настоящей победой осаждённых.
      Восемнадцатого июня, в день поражения французов под Ватерлоо, Пелисье мечтал реваншем увековечить своё имя в истории. Победа севастопольцев окончательно сбила спесь с честолюбивого маршала.
      — Так, так, — радостно говорил командир редута, прохаживаясь мимо строительных рабочих, чинивших бруствер, — получил француз нежданно-негаданно! Должен вам сказать, — он повернулся к Бергу, наблюдавшему за работами, — сие настолько неожиданная оплеуха союзникам, что они-с не скоро очнутся! Ну рассудите сами, Александр Маврикиевич, — с жаром продолжал лейтенант, — Камчатка пала, два редута захватили, Малахов почти замолчал, да и здесь чуть не вплотную подобрались — как же не решиться на штурм? Думаю, Пелисье в душе был уверен, что после такого-с урону мы штурма не примем — выбросим белый флаг. И вся победа! Да-с, — радостно, подёргивая усиками, говорил Михаил Павлович, — этого они-с не ожидали. Ручаюсь, не ожидали, Александр Маврикиевич!
      Инженер стоял, расстегнув мундир, и, улыбаясь, слушал восторженную тираду всегда немногословного командира редута. Он и сам понимал, что позавчерашнее отбитие штурма — зто огромная победа, в которую мало верило даже русское командование. Ведь ни для кого из офицеров не было тайной, что Горчаков всё больше и больше склонялся к мысли о сдаче города.
      ...Второй день шли восстановительные работы. Противник был настолько ошеломлён неудачей, что почти не стрелял. По всей оборонительной линии тарахтели кирки и ломы, слышались песни не разгибавших спины рабочих. Подвозили новые пушки взамен вышедших из строя: меняли перекрытия блиндажей и землянок. Похуже дело было с оборонительным валом —
      не хватало туров и корзин, но в ход пошло всё: старые телеги и разбитые ящики, корявые севастопольские камни, брёвна. Почти везде вал стал походить на баррикаду, из которой, ощетинившись, глядели дула орудий.
      Над городом и бастионами плыл жаркий июнь. В этот день почти все на батарее проснулись раньше обычного. Без команды занялись кто чем: укрепляли амбразуры, чистили пушки, но всё делали молча, без единого слова. Молчали и работали, словно старались заглушить готовые вот-вот вырваться слова.
      Колька помогал солдатам отливать пули. Вчера подсобрал ещё несколько фунтов. Расплавленный свинец тёк по жёлобу, отсвечивая серебром. Мирон разогнул спину и, не выдержав, сказал:
      — Николка, сходи к унтеру. Авось дозволит.
      Несколько пар глаз с надеждой посмотрели на
      мальчишку. Кто-то сказал:
      — Из нас никого не пустят, раз не велено... А тебя могут... Поди, Николка! Душа вся истомилась в неизвестности...
      Пищенко встал, натянул бескозырку и решительно пошёл к землянке, где жил Семёнов. Офицер тоже давно уже не спал и встретил Кольку одетым.
      — Ваше благородие, дозвольте!
      Не глядя на мальчика, Василий Фёдорович тихо сказал:
      — Не могу, понимаешь, не могу. Не велено никому и сказывать...
      — Василий Фёдорович, я неприметно. Их благородие даже знать не будет. Я только порасспрошу, как и что там. Солдаты да батарейные заждались весточки... Дозвольте, Василь Фёдорович.
      Семёнов молчал. Он отвернулся от Кольки, стараясь скрыть навернувшиеся слёзы, и глядел в узкое окошко почти у самой земли. Из тяжёлых, наплывших сегодня туч медленно пробивалось солнце. Не слышно было выстрелов, только рядом- раздавались мерные удары лома.
      Наконец, унтер-офицер повернулся. Колька стоял на прежнем месте, глядя исподлобья и упрямо сжав
      губы. Семёнов сел на койку, ещё раз взглянул на мальчика и, словно продолжая фразу, сказал:
      — ...но если подведёшь меня!..
      Мальчик сделал два шага к койке и тихо, но быстро проговорил:
      — Ни в коем разе, Василь Фёдорович!
      — Всё. Ступай.
      ...И вот он шагает по улицам, заваленным камнями, обгоревшими стропилами и железом. Сердце тревожно выстукивает: «Жив ли, жив ли, жив ли?..»
      Это обрушилось неожиданно. Вчера под вечер по редуту прополз слух: «Смертельно ранен Нахимов». Боялись произносить эту страшную весть в голос. Лишь яростно сжимались челюсти да пронзительная боль застывала в глазах.
      Оказывается, Павел Степанович был ранен ещё третьего дня на Малаховом кургане. Начальники батарей и редутов получили строжайшее указание: «не оглашать об этом до срока», чтоб не омрачать дух защитников. Но разве такое утаишь? Сотни гражданских и военных толпились у дома, где умирал адмирал...
      Колька обогнул разбитую церковь и вышел на узкую улицу, в конце которой стоял небольшой, уцелевший от бомбёжек флигель. В нём до войны проживал командующий Черноморской эскадрой вице-адмирал Нахимов. Там лежал он и сейчас, уже третьи сутки не приходя в сознание.
      Было около одиннадцати часов утра. Огромная молчаливая толпа собралась у дома. Колька перешёл на противоположную сторону улицы и прислонился к стене обгорелого здания. Рядом, присев на камни, разговаривали полушёпотом пожилой солдат и совсем старый отставной мичман. Солдат рассказывал:
      — С самого утра всё так же маялся страдалец наш... Вот сейчас, сказывают, задышал вроде бы. К дурному али к хорошему — бог знает...
      Солдат замолчал. Потом, кряхтя, поднялся и молча пошёл вперёд, поближе к ограде. Колька последовал за ним.
      Напряжённо застывшие спины. Чёрные бушлаты, бабьи платки, офицерские мундиры. Мальчик осторожно пробирался между стоявшими.
      Неожиданно толпа зашевелилась и начала подтягиваться вперёд. К калитке подошёл офицер. Он был без фуражки. Взгляд беспомощно скользил ио толпе. А губы, словно чужие, медленно проговорили страшные слова:
      — Только что... Павла Степановича не стало...
      Наступила тяжёлая, гнетущая тишина. Было слышно, как где-то на Корабельной раздавались одинокие выстрелы. Сотни людей, обнажив головы, молча, с трудам одерживая слёзы, начали креститься. И вдруг кто-то, не выдержав, зарыдал во весь голос. Надсадно, горько. По всей площади послышались вздохи и всхлипывания. Подходили всё новые и новые люди и, узнав о случившемся, давали волю слезам. Суровые, мужественные, они оплакивали своего адмирала, свою надежду и опору в тяжких думах о судьбе города, человека, ставшего руководителем обороны не по назначению, а по незримой воле всех этих людей, сердца которых подчинялись не рангам, а любви и уважению.
      Колька стоял почти у самой ограды, сжав окаменевшими пальцами бескозырку. Затуманенный взгляд отупело упёрся в залатанный бушлат матроса, стоявшего впереди. Матрос был на костылях, штанина правой ноги подвязана. Он стоял, широко расставив свежевы-струганные опоры. Плечи его вздрагивали, голова угрюмо склонилась к земле. Что-то знакомое показалось в этом повороте шеи, в этих узких приподнятых плечах.
      Колька сделал несколько шагов вперёд и посмотрел на матроса. И вдруг сквозь слёзы, застилавшие глаза, увидел знакомое лицо Евтихия Лоика. Бывший бомбардир с батареи Забудского стоял, прикрыв веки, по щекам катились слёзы, исчезая в густых усах. Мальчик шагнул в Евтихию и уткнулся в его опавшую грудь.
      Матрос резко поднял голову Кольки и, узнав его, начал отчаянно, безумно целовать залитое слезами лицо. Он словно говорил: «Хоть ты, хоть ты жив, дорогой мой мальчуган, спасибо, что ты жив!» Так они и стояли, прижавшись друг к другу, не произнося ни слова.
      ...На обратном пути Евтихий рассказал мальчику о своих злоключениях: о госпитале, о том, как его отсылали из Севастополя и как он уговаривал начальство оставить его хотя бы на переправе. Теперь старый бомбардир стал лодочником, а приписан к военно-рабочей роте.
      Они шли по Морской улице. Лоик, словно нехотя, передвигал свои костыли и говорил прерывисто. Оба старались другими разговорами перебить готовые вот-вот вырваться слова о смерти Нахимова...
      На следующий день город прощался со своим адмиралом.
      К дому покойного без конца подходили люди. Солдаты и матросы прибегали сюда хоть на минуту, чтобы попрощаться с Павлом Степановичем. И тут же возвращались на бастионы.
      В небольшом зале первого этажа стоял гроб, обитый золотой парчой. Три знамени склонились над человеком, доблести которого изумлялись даже враги, над человеком, который сам был знаменем севастопольской обороны.
      Нахимов был покрыт боевым флагом с линейного корабля «Императрица Мария», под которым одержал знаменитую победу при Синопе.
      Матросы рыдали. Припадая на колени, целовали руки покойного. И все шли и шли мимо гроба.
      И вот бесконечная процессия растянулась по Екатерининской улице. Молчали, вновь и вновь вспоминая годы, проведённые с адмиралом. Молчали, думая об этом удивительном человеке, таком близком, таком простом.
      Его узнавал в лицо каждый мальчишка, о нём рассказывали легенды в любой избе, к нему обращались за помощью в самые тяжёлые минуты жизни. Он был «своим» адмиралом. Умереть за него каждый почитал за честь.
      Он жил довольно скудно, так как весь свой адмиральский оклад раздавал матросам и их семьям, а особенно раненым в госпиталях. За несколько дней до гибели пришёл царский указ о награждении Павла Степановича значительной денежной выдачей ежегодно. Он с досадой сказал: «Да на что мне аренда? Лучше бы они мне бомб прислали!» И мечтал о том, как бы эти деньги употребить с наибольшей пользой для матросов или на оборону города.
      Врач, который лечил Нахимова, говорил, что его напряжение во время обороны было настолько нечеловеческим, что «замолкни в сию минуту осада, и это так или иначе было бы последним днём адмирала». В течение всей битвы Павел Степанович почти не снимал мундира, спал по три часа в сутки...
      Процессия подходила к собору, заложенному прошлой осенью. Там уже были похоронены рядом со своим учителем Лазаревым адмиралы Корнилов и Истомин. С этого дня Владимирский собор становился вечным пристанищем четырёх замечательных флотоводцев — собором четырёх адмиралов.
      Молчали бастионы. В море — угрюмые силуэты вражеских кораблей. Город разбомблён и сожжён. Траурный перезвон колоколов и тихая, печальная музыка. Повисли тяжёлые тучи, только кое-где пробивается солнце...
      Молчат и серые горы с батареями врага. С этих батарей, подошедших к городу вплотную, как на ладони была видна вся процессия. Враги могли её расстреливать беспощадно. Но и враги молчали. В это утро они не сделали ни одного выстрела, отдавая дань уважения великому воину.
      Город будто вымер. Повсюду, куда ни глянешь, груды догорающих развалин, искорёженные металлические столбы, перекрученные, словно бечёвки: вздыбленные и перепаханные снарядами мостовые. Ветер разносит по безлюдным улицам серую золу, обгоревшую бумагу, какие-то лоскутья, разный мусор. Не видно ни одного зелёного деревца. Деревья вырваны с корнем, и лишь могучие столетние тополи, упорно сопротивлявшиеся взрывам, обгорели и сейчас чёрными головнями упираются в дымный небосвод, укоризненно раскачиваясь в такт новым взрывам.
      Жителей в городе почти не осталось. Они переехали на Северную сторону, и шумные улицы сразу осиротели. Ни громкого возгласа, ни детского крика. Лишь
      изредка можно увидеть, как, пробираясь сквозь завалы, по военным своим делам спешит солдат или матрос, иногда прогромыхает телега со снарядами или мажара с ранеными или убитыми.
      |Город не восстанавливают. Даже дороги не расчищают — все силы отданы бастионам. Живы будут бастионы — жив будет город. Снарядов в обрез. Людей — также.
      За время последних боёв на редуте Шварца вышли из строя почти все артиллеристы. Немногие оставшиеся в живых ветераны под огнём обучают новичков стрельбе из пушек. Новички — это вчерашние артельщики, каптенармусы, повара, мастеровые. Колька Пищенко, чёрный от гари, охрипшим голосом даёт наставления коку Ерофеичу. Тот, худой, в измочаленном мундире, внимательно слушает подростка, и его кадык на тощей шее, словно привязанный, двигается за мальчишеской рукой.
      — ... Я вам так скажу, Ерофеич, — веско произносит Колька, — для пушки самое что ни на есть главное — пыж вогнать потуже.
      Видно, на всю жизнь запомнил парнишка наставления отца! Кок почтительно кивает головой, глядя на курносый, вымазанный в саже нос мальчика.
      — ...ежели обнаружится зазор, плюхнется «лохматка» за вал, не далее. Кому польза от етого? — наставительно поднимает Колька палец и смотрит на Ерофеича.
      — Кому? — переспрашивает кок.
      — «Кому, кому!» Знамо дело — Пелисье, — снисходительно поясняет мальчуган.
      — А вчерась Пелисье разорвало на клочки, — неожиданно сообщает кок. — Нема больше нашего горлана.
      Ерофеич приподнял руку, чтобы перекреститься, -но на миг задержался. «Подобает ли молиться господу
      богу за петуха убиенного? Животное ведь?» Но, поразмыслив, всё же перекрестился. «Петух — тож божья тварь, и греха в етом нет!»
      — Пелисье?! Нашенского Пелисье?! — мрачнеет Колька.
      — Нашенского. Того б складнее было. Да где его уцепишь? По блиндажам тот Пелисье хавается.
      Колька сразу грустнеет. Ему жалко петуха, ради которого он рисковал жизнью.
      — Сховать получше не смогли, — угрюмо говорит он Ерофеичу, — в фурлыгу бы засадили, може, и не прихлопнуло б его тогда!
      — Так разве уцелеет нонче хто на баксионе? — рассудительно отвечает кок. — Люди гуртом гибнут, это тебе никакая-то там животная! Ложись! — неожиданно закричал он и припал к земле.
      Рядом громыхнула бомба. У соседней пушки кто-то вскрикнул, но сразу же замолчал — видно, убило.
      Ерофеича и Кольку обсыпало землёй. Кок ощупал себя — «как будто цел».
      — Живой? — толкнул он Кольку.
      — Живой! — парнишка вскочил и стал отряхиваться.
      — Ну, а коли живой, — улыбнулся Ерофеич, — то давай продолжай ученье, а то не ровён час поранят тебя, али ишо што...
      Парнишка вздохнул и продолжал:
      — Вот ето — нарезные трубки.
      — Кругловатые, што ль?
      — Оне. Кондрат Суббота придумал. Не слыхивал о таком?
      — Не довелось. Анжинер какой?
      — Да не... Бонбардир. На четвёртом баксионе был...
      — Башковитый, видать, — уважительно произнёс Ерофеич, — а где он теперича?
      Колька ничего не ответил, только вздохнул.
      — Сгинул, должно быть? — сказал Ерофеич тихо, словно самому себе. — Пуля — дура, и учёную голову не минет...
      — Заряжайте, Ерофеич.
      Кок, натужась, подтащил ядро и стал заряжать пушку, припоминая наставления юного бомбардира.
      — Поспешайте, — торопил Колька, — не кривите прибойник... Так... так... хорошо. Пали!
      Кок поднёс к запальному отверстию калильный прут, и пушка, вздрогнув, выплеснула ядро на французские траншеи.
      — Теперича пойдёт дело, — одобрил Колька и отошёл к своей мортирке.
      А у пушки остался хозяйничать Ерофеич. В один день он из кока превратился в бомбардира.
      Незаметно усилился обстрел редута. С высоты пятого бастиона хорошо было видно, как загорелось туро-вое покрытие порохового погреба на Малаховом кургане и весь курган превратился в чёрное, исполосованное огненными языками облако.
      Почти грудой развалин выглядел второй бастион, и лишь редкие ответные пушечные выстрелы говорили, что там есть ещё уцелевшие бомбардиры.
      Ждали штурма. Он мог начаться в любую минуту. Но французы не торопились наступать и лишь методично «утюжили» бастионы и город.
      Наступила тревожная ночь. Бомбардировка стала ещё сильнее. В городе полыхали кровавым пламенем целые районы. В бухте загорелся фрегат «Коварна», гружённый спиртом, и зеленоватое пламя осветило развалины первого и второго бастионов, помогая союзникам вести пристрелочный огонь.
      Из-за Карантинной бухты то и дело неслись зажигательные ракеты, поражая огнеопасные объекты. На Малахов курган стали забрасывать метательные мины. Это были бочонки с двойным дном, стянутые железными обручами. Каждый такой бочонок вмещал килограммов сто пороха. К мине тянулся змеевидный фитиль. Взрыв «адского бочонка» на десятки метров разрушал укрепления вокруг.
      Дюжина таких мин сделала своё дело. В передней части Малахова кургана бруствер был полностью срыт, ров засыпан, и под обвалившейся земляной толщей было погребено много орудий и сотни людей.
      К утру бомбардировка несколько поутихла. Страшные разрушения представились взору — в темноте нельзя было определить размеры бедствия, а сейчас, при свете дня, содрогнулись даже видавшие виды ветераны.
      Но, несмотря ни на что, бастионы готовились к бою...
      Заканчивались 348-е сутки осады Севастополя. Начинался новый, 349-й день обороны...
      ...Пелисье хитрил. Наученный июньским разгромом, он хотел внезапного штурма. И это ему удалось. До самой последней минуты русские не знали о его начале.
      Ждали нападения с рассветом, а Пелисье решил штурмовать днём. Днём бдительность притуплялась — изнурённые войска обедали, отдыхали: ведь ночью дежурить у пушек, стоять в карауле, восстанавливать разрушенное.
      Чтобы ввести русских в заблуждение, французский командующий распорядился показать усиленное движение в своих окопах против пятого бастиона и редута Шварца.
      Впрочем, Горчаков не обратил на это никакого внимания. И не потому, что распознал хитрость врага. В душе Горчаков давно уже сдал город, но открыто в этом не признавался. Он побаивался Нахимова — фактического руководителя обороны. Смерть адмирала развязала ему руки.
      — Идут! Степан Иваныч, идут!
      — Спокойно, Николка.
      — Палить надобно, Степан Иваныч...
      Ковальчук взглянул в сторону офицерского блиндажа: там, спрятавшись за траверсом, наблюдал за действиями противника лейтенант Шварц.
      — Будет указание, Николка. Его благородие не прозевают, — успокоил парнишку матрос.
      В эту минуту лейтенант приподнялся, словно подслушал разговор, и спокойно, не повышая голоса, как-то по домашнему, скомандовал:
      — Картечью... Пли!
      Прогремел выстрел. Рядом, словно эхо, отозвалось другое орудие. «Ерофеич палит», — отметил про себя парнишка.
      Ерофеич стрелял самозабвенно, как настоящий
      бомбардир. Худющий, в обгорелом тельнике, он, как привидение, метался от пушки к ядрам и обратно. Быстро заряжал и стрелял беспрестанно. Кок не прислушивался к командам, да их и не было слышно. Он сам себе командовал:
      — По хранцузу — или! По турку — пли! По сардину — пли!
      Рядом с Ерофеичем упал бочонок. Из его днища змейкой вился дымящий фитиль.
      «Это что ещё за штуковина?» — удивился кок. Ему не приходилось видеть подобного.
      — Мина! — вдруг закричал около него Ковальчук. — Ховайсь!
      Ерофеич и Колька инстинктивно припали к земле, а матрос, делая двухметровые шаги, бросился к бочонку.
      Фитиль зловеще продолжал дымиться, и чуть приметный огонёк подбирался к днищу. Ковальчук схватил валявшуюся рядом лопату и, недолго думая, обрубил ею запал. Теперь мина была не опасна. Сейчас это был просто бочонок со ста килограммами пороха.
      — Чуть на небеои не вознеслись! — улыбался Ковальчук, спрыгивая в ров.
      Колька хотел что-то спросить у Степана, но в это время матрос, всё ещё с улыбкой на лице, виновато сказал:
      — А меня, кажись, поранило...
      — Куда? — встрепенулся мальчишка.
      — Броде туточки, — Ковальчук неуверенно поднял руку, словно боялся ошибиться, и вскрикнул от боли.
      Колька разорвал тельник и увидел у предплечья маленькое отверстие с запёкшейся кровью по краям.
      — Должно быть, лебёдушка поцеловала, — поморщился Ковальчук. — Эк жалит!
      Парнишка поспешно достал бинт и стал накладывать повязку. Нужно было спешить — синие мундиры были близко. Краем глаза он видел, что одна из колонн повернула на угол пятого бастиона, другая движется прямо на них.
      Шварц приказал прекратить огонь: навстречу французам разворачивался Житомирский полк.
      Колька видел, как сошлись, смешались в пёструю скрежещущую толпу две волны. Блестя, словно рыбы,
      выпрыгивали над головами сабли и стрелы штыков. Доносились отчаянные выкрики озверевших людей.
      Схватка шла метрах в восьмидесяти от редута. Артиллеристы, забыв об опасности, повскакивали на вал. Если бы не приказ «оставаться у орудий», они все были бы уже там, с житомирцами.
      Бой был коротким, как молния, и, как молния, уничтожающим: колонна французов не возвратилась в траншеи, но наших пехотинцев осталось не больше двух десятков. А из второй параллели вражеских окопов уже вырастала новая волна.
      Силы были слишком неравны. Резервы подойти не успели. Шварц отдал приказание отступать к городскому оврагу.
      Но французам не удалось развернуть пушек — они были выбиты огнём пятого бастиона. Защитники редута с уцелевшими житомирцами заняли укрепление. Быстро привели в порядок орудия и открыли огонь по возвращавшейся колонне...
      Фёдор Тополчанов, который вновь возвратился на редут, прокатывая мимо Кольки своё орудие, сунул мальчугану подобранный только что французский пистолет.
      — На всякий случай, Ника! — прокричал прапорщик.
      Пищенко не успел поблагодарить, как послышался голос командира:
      — Не зевать! Огонь, огонь!
      Теперь они с Ерофеичем были у одного орудия. Степан остался в овраге: раздробило ступню. Кок умудрился где-то при падении рассечь лоб, и разорванный тельник, словно чалма, полосател у него на голове.
      Колька, засунув пистолет за пояс, громко командовал:
      — Ядро! Пальник! Ерофеич, быстрей!
      Французы, поддержанные колонной, отступившей
      от пятого бастиона, шли и шли на редут. Они растянулись метров на двести, прикрыв скопление свежих сил против соседнего люнета Белкина. Атакующая колонна была уже почти у вала, когда в стороне люнета раздался оглушительный взрыв. Это сработали ещё весной заложенные Бергом электрические мины! Половина отряда была уничтожена. Но оставшиеся в живых, несмотря на плотный огонь русских, продолжали атаку.
      Враги ворвались на редут Шварца. Матросы и солдаты дрались кто чем мог: камнями, ядрами, прикладами. Схватка шла между орудиями, а с вала спрыгивали всё новые и новые атакующие. Колька, спрятавшись за разбитой мортирой, палил из пистолета. Он видел, как отчаянно отбивался банником Ерофеич, как выпрыгивала над тёмно-синими шапочками его полосатая чалма. Не замеченный французами, мальчик стрелял им в спину, помогая коку в неравной схватке.
      К нему подполз Фёдор.
      — Отходим, Ника! Французы сзади!
      — Погоди, погоди! Ерофеич!..
      Но было уже поздно. Смешная чалма исчезла за спинами врагов. А рядом уже раздавалась дробь французских барабанов.
      Прижимаясь друг к другу и отстреливаясь, Фёдор с Колькой отступали к своим. Они видели, как какой-то офицер пытался вколотить на валу французский флаг. Прапорщик несколько раз стрелял в него, но тщетно: было уже далеко. Друзья, стиснув зубы, старались не глядеть в сторону вала.
      Неожиданно, славно в отместку за их мучения, ядро с пятого бастиона сбило ненавистное знамя, и в это же время в противоположной стороне редута послышалось громовое «ура!» Ещё не успев сообразить, в чём дело, французы бросились назад и неожиданно оказались в мешке.
      Правый фланг русской обороны успешно отбил все атаки противника. Хуже обстояло дело на Корабельной стороне.
      Малахов курган истекал кровью. На каждого русского приходилось до десятка врагов. Французы вклинились в глубь кургана и заняли батарею.
      Неожиданно заговорила Корниловская башня. Несколько матросов, во главе с поручиком Юнием, забаррикадировали каменную арку, ведущую внутрь башни, и продолжали вести огонь!
      На помощь спешил генерал Хрулёв во главе Ладожского полка. Враги позволили русским подойти ближе и, почти в упор, дали несколько залпов. Передние ряды сразу же были скошены. Французы начали заходить в тыл. Кто-то прокричал генералу:
      — Куда отступать?!
      — Отступления нет!
      — Где же резервы? Кто подкрепит?!
      — У нас в резерве Россия! — ответил Хрулёв.
      Через несколько минут он был тяжело ранен.
      Командование принял генерал Юферов.
      — За Нахимова, благодетели! Вперёд!..
      Они вломились в проходы между траверсами. Завязался жестокий рукопашный бой. Французы окружили плотным кольцом генерала Юферова с несколькими солдатами. Прижавшись спинами к насыпи, они отстреливались. Генерал оборонялся шашкой.
      Французы, увидав генеральские погоны, предложили Юферову сдаться. Но вместо ответа тот прокричал:
      — Братцы! Умрём за Севастополь! — и, сверкая шашкой, бросился вперёд. Рой пуль, как свирепые осы, вонзился ему в грудь, лицо, живот...
      Но Малахов курган всё ещё не был покорён. Засевшая в Корниловской башне горсточка матросов продолжала отстреливаться. В пылу сражения французы сначала не замечали, откуда ведётся огонь, но когда утихли взрывы, храбрецов обнаружили. Зуавы бросились в атаку. Двое из них тут же были посажены на абордажные пики, остальные поспешно отступили.
      Стали стрелять по окнам-бойницам. И это не помогло. Матросы забили окна мешками с землёй. Тогда французы обложили башню хворостом и подожгли, надеясь выкурить русских. Но, когда огонь уже лизал бойницы, французы сами стали поспешно тушить пожар — мог взорваться пороховой погреб. Подвезли мортиру, и из неё, через разбитую дверь, начали расстреливать смельчаков.
      Над Малаховым курганом взвился французский флаг. «Ворота Севастополя» были взломаны. Все понимали, что дальнейшие бои за Южную сторону бессмысленны...
      Уже садилось солнце, когда Горчаков дал указание взрывать укрепления, склады и оставить южную часть города.
      Фёдора Тополчанова с группой солдат спешно отозвали в город. Когда он покидал редут, до слуха донёсся хриплый голос какого-то моряка:
      — Не уйдём с баксионов! Не велел Павел Степанович, понимаете — не велел!.. Пусть сухопутное начальство само уходит, а матросы до последнего останутся здесь!
      И голос командира редута Шварца:
      — Пойми ты, друже, это бесполезно. Только лишние смерти. Без Малахова нам не удержаться...
      Тополчанов тоже понимал всю бесцельность дальнейшей битвы. Но всё равно горечь сдавливала горло и на душе было сумрачно. Фёдор застегнул мундир и зашагал быстрее, чтобы не слышать этих разговоров.
      Во многих местах начались взрывы. По улицам шли уцелевшие жители с котомками. Густела темнота. Назойливо гудела канонада.
      Неожиданно прапорщик увидел идущую навстречу ему Алёнку. Он быстро подошёл к девочке и, перекрикивая гул, проговорил:
      — Куда ты, куда ты идёшь!? Поворачивай к Графской!
      Голубоглазка смотрела на него молча, и Фёдор с ещё большей обеспокоенностью прокричал:
      — Иди к переправе! Сейчас начнут отступление.
      Она, не опуская головы, упрямо сказала:
      — Як Николке, пустите!
      Тополчанов не отступал. Он схватил Алёнку за руку:
      — Немедленно возвращайся к матери, слышишь меня или нет?!
      Девочка тем же странным голосом сказала:
      — Маманя сгорела в гошпитале...
      И прошла мимо ошеломлённого Фёдора.
      Она шла по улице, круто поднимавшейся вверх, задымлённой и заваленной обломками здания. Она шла в сторону редута...
      Фёдор догнал солдат, угрюмо шагавших к Морской библиотеке. По приказу князя Васильчикова это здание, как и многие другие прекрасные сооружения, должно было быть уничтожено. «Врагу мы оставим пепелище и ненависть!» — говорил он.
      Книги вывезли из библиотеки ещё с месяц назад. Местами здание было разрушено, но по-прежнему торжественно венчала его «башня ветров».
      Поджигали в нескольких местах. Уже синие языки облизывали оконные рамы, исчезали и вырывались вновь. Внутри хрипело и завывало. Дымные косы вплетались в завитушки карнизов.
      Фёдор смотрел в огненные глазницы здания и не мог понять, постичь того, что Севастополь они покидают, что через какие-нибудь сутки здесь будут расхаживать враги. Злые языки метались по юному лицу прапорщика, лезли в глаза. Он сомкнул веки, и в воображении замелькали то Алёнка, уходящая вверх по улице, то солдаты с факелами в руках, а то Пищенко со своими мортирами.
      "Чей-то голос оборвал эти видения.
      — Ваше благородие! Велят переходить к складам!
      Фёдор взглянул на солдата и, ещё ничего не понимая, бросил:
      — Хорошо, идём!
      Они зашагали по узкой улочке вниз, к Южной бухте.
      А с бастионов уже потянулись первые шеренги отступающих. Громыхали колёса пушек. Позвякивала амуниция. Солдаты и матросы шагали, понуро опустив головы. Ни на секунду не смолкала канонада. Но вот её окончательно заглушил грохот взрываемых казематов и погребов. Густое красновато-туманное облако поднималось над городом и медленно исчезало где-то в глубине потемневшего неба. Облако закрывало звёзды и наполняло пространство под собой удушливым горьким запахом.
      С редута Шварца горевшие улицы казались стоглавым змеем. Сжав обветренные губы, отходили на построение защитники редута. Молча заклёпывали орудия, забирали принадлежности. Над ними продолжало грохотать и бесноваться небо. Рядом ухали снаряды, то и дело вскрикивали смертельно раненные. Колька взвалил на плечи тяжёлый ранец Степана, взял в руки маленький прибойник и в последний раз взглянул на свои искорёженные мортирки. Он мысленно шептал им:
      «До свиданья, мои дорогие! Я ещё вернусь и починю вас!»
      Потом он спустился в лощинку за редутом и стал в шеренгу таких же нагруженных и мрачных матросов. Отряд двинулся в город.
      Они прошли метров двести. Позади раздался взрыв, затем другой, третий. Повернув головы, отступающие увидели клубы рыжего дыма над своим редутом. А взрывы всё продолжались и продолжались...
      Когда Колька отвёл глаза от пожарища, он увидел Голубоглаэку. Она шла навстречу отступающим босиком, в разорванном и обгорелом платье. Отряд поравнялся с ней: девочка молча подошла к Кольке и так же молча зашагала рядом.
      По развороченной, пылавшей улице они подходили к Графской пристани. Там скопилось огромное количество народа: пехотные роты, матросы, артиллеристы. Испуганно храпели кони и косились на пылавшие коробки домов. Стонали раненые на повозках. Раздавались команды, крики, но разобрать их в этом шуме было почти невозможно.
      Колька и Алёнка стояли в шеренге, бессмысленно глядя на всё происходящее. Лишь через многие минуты тяжёлого молчания мальчик спросил:
      — А что... мать-то?..
      — Гошпиталь рухнул сразу, — ответила Алёнка, — всё горело... я подбежала...
      И больше не могла вымолвить ни слова.
      Послышалась команда унтер-офицера Семёнова:
      — Проходи ближе!
      Продвинулись ещё метров на десять. И снова остановились. Все глядели на бухту, через которую пролёг понтонный мост к Северной стороне. Мост начинался рядом с Графской пристанью и выходил к Михайловской батарее. По нему бесконечным потоком шли войска, обстреливаемые с высот, уже занятых противником...
      По рейду сновали лодки, раздавались крики и ругань перевозчиков. На противоположной стороне бухты горело какое-то строение — значит, снаряды английских батарей уже перелетали залив. Над водой то тут, то там выпрыгивали рваные всплески и, пенясь, оседали в тёмные волны. Покачивались и скрипели понтоны. Неровно выстукивали по ним колёса телег и пушек.
      Наконец, вступили на мост. Двигались медленно, густой молчаливой массой. Колька с Алёнкой шли у самого края настила. Не прошли и четверти расстояния, как движение застопорилось. Впереди разорвалось ядро и спешно расчищали мост от повреждений. Поднимали раненых. В судороге билась артиллерийская лошадь — её сбросили в воду, и колонна снова пришла в движение.
      Порою оглядывались, и усталые глаза видели поднимавшийся кверху город, окутанный дымом, в клочьях пожарищ. Но туда, где, казалось, уже не могут и быть люди, продолжали лететь ядра и тяжёлые разрывные снаряды. Ухали и гулко раскатывались взрывы.
      Справа посредине рейда медленно и страшно оседали в воду шесть боевых кораблей и несколько пароходов. Всю оборону они из Южной бухты обстреливали противника. И вот могучие корпуса уже почти полностью поглотила вода. Вздрагивают, словно от озноба, голые, беззащитные мачты. Ещё минута, другая, и над кораблями злорадно заплещут волны...
      Идущие по плавучему мосту матросы останавливаются и жёсткими рукавами бушлатов вытирают глаза. Раскаты громыхающей бомбардировки кажутся траурной музыкой.
      Не доходя метров десяти до берега, Колька увидел справа у камней Евтихия Лоика. Тот, опираясь на один костыль, выкручивал тельняшку. Евтихий тоже заметил мальчика и жестами разъяснял, что лодку его перевернуло и что сам он чуть не потонул. «Видишь, теперь и костыль один остался да, в придачу, сам как курица мокрый».
      Наконец, вышли на скалистый берег Северной стороны. Лоик подковылял к Алёне и Кольке. Взглядом спросил у мальчика: где, мол, Антонина Саввишна? И тут же всё понял. Он молча натянул на себя тельняшку и сказал:
      — Я тут тебе встречу приготовил, Николка. Вон на том пригорке. — И указал на небольшой холмик правее Михайловской батареи.
      Колька удивлённо взглянул на Евтихия. Старый бомбардир заговорил, хитро щуря глаза:
      — Садится ко мне в лодчонку. Как положено, с крестом да с ранением... Ну, как завсегда водится, разговорились. Вдруг он — бац, тебя вспомянул. Слово за слово — гляжу, знает. Я ему: так, мол, и так, видимся мы с Николкой. Ты бы поглядел, как он обрадовался!.. Перевёз я его. Говорю: жди здеся и встретишь, коли чего не случится...
      Колька не выдержал:
      — Кто? Кличут как?
      — А сам узнаешь, теперича недолго.
      В это мгновенье Голубоглазка тихо сказала:
      — Вот он стоит, Николка!
      Мальчишка посмотрел в сторону Алёнкиной руки и радостно крикнул:
      — Максим!
      Товарищи обнялись...
      ...Они стояли на небольшом каменистом пригорке: Максим, Колька и Голубоглазка. Впереди, подложив под себя костыль, сидел Евтихий Лоик. Он глядел на город, на мост, по которому всё ещё двигались войска.
      Максим неторопливо рассказывал:
      — ...Пётр Маркович меня и проводил в лазарет. Потом частенько проведывал. Говорил: выходишься, разыщешь дружка своего — поклон передай. Я ведь про тебя Кошке рассказывал...
      — Благодарствую, — негромко сказал Колька, продолжая глядеть на город.
      — ...Я думал, попаду к самому Пирогову, чю его в гошпитале к тому часу не было... Спервоначалу дох-тор хотел было ногу резать — и всё тут! Но потом всё ж таки оставил при мне и заживил... Я ведь третьего дня как вышел. Маманя моя тут, на Северной обитает, а батя сегодня лишь с фрегата сошёл...
      Тут Максим осёкся. Он взглянул на друга и на Алёнку (Евтихий шепнул ему о Саввишне). Они продолжали стоять, прижавшись друг к другу, и не произносили ни слова. Всё смотрели и смотрели на багровые холмы южной части.
      Движение по мосту почти прекратилось. Последние матросы и солдаты бежали по грузовым понтонам. Сверху было видно, как начали разводить мост.
      Над рыжим облаком, покрывающим город, блестели яркие, удивительно спокойные звёзды. Небо было над головой невероятно чистое и какое-то сонное.
      А город продолжал гореть. Сотни костров полыхали вдали, порою исчезая в дыму и снова отчётливо появляясь. Удивлённо смолкли вражеские батареи. И в этой слегка затихшей полуночи ещё отчётливее слышались последние взрывы на наших батареях. Не выдерживая адской жары, то тут, то там взлетали в воздух пороховые погреба и склады. Последние вздохи многострадального Севастополя...
      Колька тихо сказал:
      — Всё. Нет больше редута.
      — Нет нашего четвёртого, — в тон ему произнёс Евтихий.
      Максим Рыбальченко думал, глядя в сторону Малахова кургана: «Там уже разгуливают французы и смеются над нашими разбитыми пушками... А, может, уже успели установить свои?..»
      Колька спросил, будто до него только сейчас дошёл страшный смысл всего свершившегося:
      — Выходит, что бусурманы уже в город входят!?
      — Выходит, что так, — подтвердил Лоик.
      — Входят... в город... — неслышно прошептала Алёнка.
      Тогда они ещё не могли знать, что неприятель в течение двух последующих дней не осмелится вступить в груды развалин, покрытых слезами и кровью, носящих гордое название Севастополь.
      К холмику подходили солдаты, у некоторых в руках коптили факелы.
      Кто-то положил руку на Колькино плечо. Парнишка оглянулся и с трудом узнал в грязном подростке, в разорванном мундире прапорщика Федю Тополча-нова. Он одним из последних перешёл мост, до конца участвуя во взрывных работах.
      Теперь они стояли вчетвером и глядели на умирающий город. Встал Евтихий и подошёл к ребятам. Рядом какой-то офицер при свете факела читал солдатам приказ по Южной армии и военно-морским силам в Крыму:
      «Храбрые товарищи! Грустно и тяжело оставить врагу Севастополь...»
      Упруго и торжественно звучали слова. Они неслись
      в темноту над застывшими бескозырками и фуражками, над притихшими воинами славного города.
      — «...Но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году! Москва стоит Севастополя! Мы её оставили после бессмертной битвы под Бородиным — тристасорокадевятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино....»
      Сурово сдвинув брови, слушали приказ юные севастопольцы. И в памяти снова и снова вставали месяцы пожаров и смертей, ранений и штурмов, месяцы горя и радостных побед. Пальцы сами собой сжимались в упрямые кулаки.
      А голос продолжал, звуча, как натянутая струна:
      — «...Но не Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственной рукой зажжённого, удержав за нами честь обороны, которую дети и внучата наши с гордостью передадут отдалённому потомству!»

|||||||||||||||||||||||||||||||||
Распознавание текста книги с изображений (OCR),
форматирование и ёфикация — творческая студия БК-МТГК.

 

НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru