На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Настрои Сытина Радиоспектакли Детская библиотека





Библиотека советских детских книг
Маневич А. «Красная улица». Иллюстрации - И. Ильинский. - 1968 г.

Артём (Арон) Львович Маневич
«Красная улица»
Иллюстрации - И. Ильинский. - 1968 г.


DJVU



 

PEKЛAMA

Заказать почтой 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD.
Подробности >>>>


Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

      Дорогие ребята!
      В детстве я, так же как и вы сейчас, бегал в школу, готовил уроки, пускал по быстрым весенним ручьям корабли из спичечных коробков и обыкновенные бумажные лодки. Летом уходил вместе с друзьями в сосновый лес, где мы разбивали настоящий пионерский лагерь.
      И в то время я очень любил читать. С героями книг плавал я по морям и океанам, пробирался сквозь непроходимые джунгли, пересекал на верблюдах знойные пустыни, летал на воздушных кораблях, открывал новые земли, сражался под красным знаменем за Великую Октябрьскую революцию.
      Прошли годы, и я собственными глазами увидел дальние моря, океан, реки, горы, города, о которых читал в детстве.
      И где бы я ни был, я всегда помнил о родном городе, о своей милой улице, где пробегало моё босоногое детство.
      Улица моего детства звалась Красной... Наверное, поэтому и повесть, которую я для вас написал, называется «Красная улица». Её герои — мальчики Антоша, Федька Носарь, Лёнька Цыган, девочка Тома с двумя прыгающими косичками.
      Гражданская война. Отцы этих ребят в Красной Армии воюют с оружием в руках против немецких оккупантов и белогвардейцев за Советскую власть.
      Нелегко живётся детям, но они находят время и для игр в «красных» и «белых», «русских» и «немцев»... С героями «Красной улицы» случается немало приключений. Что это за книга без приключений!
      Но пусть вам всё рассказывает сама «Красная улица».
      Если же вам очень захочется узнать о дальнейшей судьбе Антоши, Федьки Носаря, Лёньки Цыгана, Томы с двумя косичками, прочитайте роман «Страна моего детства».
      Артём Маневич



      ПОЧЕМУ УЛИЦА КРАСНАЯ? — ДЕД СВИРИД. — АНТОШИНА МАМА. — ЛЮДИ ИЗ СЕРОЙ ТЮРЬМЫ
     
      В одном небольшом городке жил восьмилетний мальчик, по имени Антон, Антоша... А город звали Новохат-ском.
      Антоша думал, что это огромный город. На многих улицах он ещё ни разу не бывал, что делается за шумной базарной площадью, за высоким собором, за серой тюрьмой, за тенистым городским садом, Антоша и представить себе не мог.
      Самая главная Антошина улица, где он проводил все дни и вечера, именовалась Красной, и площадь, куда эта улица впадала, как ручей или речка в озеро, тоже звалась Красной.
      Почему?
      На это «почему» никто точно не мог ответить. Одни говорили: всегда так звалась. Другие попросту отмалчивались.
      И только дед Свирид, лысый как булыжник базарной мостовой, однажды, когда Антоша спросил: «Дедушка
      Свирид, а почему наша улица Красная?» — наклонился к мальчику и так сощурил глаза, что их вовсе даже и не стало, положил одну руку на Антошино плечо, а другой показал ему улицу и недалёкую площадь: «Дивись,
      малый...»
      Антоша по сто или двести раз на дню пробегал по улице. Он хорошо знал все уличные заборы: какого они цвета, где в них щели, а где замшелые доски слабо приколочены, на чьём дворе собака и как её кличут. Он знал почти каждое дерево в ближайших садах и мог с закрытыми глазами, на ощупь, по коре отличить антоновку от титовки, боровинку от белого налива, вишню от сливы.
      Но никогда Антоша не смотрел на всю улицу сразу.
      Сначала он прищурился, как дед Свирид. Но сквозь густые ресницы почти ничего не увидел. И тогда Антоша широко раскрыл глаза.
      Была весна...
      Каштаны крепко держали зелёными руками свои цветы, похожие на подсвечники. Пчёлы, как огоньки, летали от свечи к свече, жужжали, точно грозились зажечь деревья.
      В последнюю минуту солнечный луч показывал пчёлам кленовую сладкую кашку, и они жадно набрасывались на неё, забыв о каштанах. Яблони, привстав на цыпочки, выглядывали из-за потрескавшихся заборов и хвастались перед пчёлами: смотрите, какие у нас белые, розовые и очень душистые цветы, вы таких ещё никогда не пробовали. Попробуйте...
      Видно было, как за сквозными заборами, не в силах взлететь, били по высокой траве тяжёлыми крыльями вишни и теряли вокруг белые перья. Чистое и ласковое небо висело над садами. Хотелось побежать на самый край площади и немного дальше, за собор, где небо почти дотрагивалось до земли.
      — Красиво! — Антоша с удивлением посмотрел на деда Свирида, будто дед только что всё это так хорошо украсил.
      — Красно... — отозвался дед Свирид и легонько дотронулся шершавыми пальцами до Антошиной щеки.
      Мальчик повторил: «Красно» — и ещё раз оглянулся вокруг. А когда повернулся к деду, того уже рядом не было, он словно растаял в свете и зелени.
      По улице шли немцы.
      Немцы шли и старательно били ногами мягкую землю. Серая и жёлтая пыль прятала от немцев каштаны, яблони, вишни. Зло жужжали пчёлы, и даже небо нахмурилось, как перед грозой.
      Антоша молча, без всякого удовольствия смотрел на немцев, хотя они шагали нарочно не сгибаясь, прямые и строгие как палки, а толстый офицер — он вышагивал сбоку — весь блестел, точно самовар, только что начищенный кирпичом.
      Мальчику захотелось есть. Он побежал домой, подпрыгивая поочерёдно на правой и левой ноге, и ещё издали увидел во дворе мать. Она снимала с верёвки бельё.
      — Мама, мам! Хочу есть, хлеба хочу!
      — Молчи уж, пострел, — тихо сказала мать и пошла впереди Антоши с огромным ворохом белья, пахнущего прудом и солнцем.
      Она бросила бельё на широкую скамью, сняла с полки и поставила перед сыном на стол тарелку. В ней лежали две картофелины, очищенные от кожуры, немного соли и несколько совсем худеньких кружочков лука.
      Всё это было здорово вкусно, но — мало.
      — Ещё хочу, — на всякий случай попросил Антоша. Ему бы десяток таких картофелин, целую луковицу да добрый ломоть хлеба.
      — Всё, — развела руками мать, — всё тебе отдала... Вот вернётся отец и привезёт нам картошки, и соли, и хлеба...
      — И хлеба? — недоверчиво спросил Антоша.
      — И хлеба.
      — И много всего он привезёт?
      — Много, много.
      — А скоро он приедет-то?
      Мать вздохнула и пожала плечами. Она взяла с шестка утюг, который светился красными щёлочками, лизнула палец, осторожно провела им по блестящей подошве утюга. Утюг зашипел, в самый раз гладить.
      Мать стирала бельё немецким офицерам. За стирку платили картошкой, солью, хлебом, а случалось, что и ничем не платили. Не раз Антоша ложился спать голодный. Вместо ужина мать целовала его и обещала:
      — Вот вернётся наш отец, тогда уж мы с тобой поедим досыта.
      Отец всё не возвращался. И писем от него не было. Да и какие письма могли быть, когда в городе немцы.
      Мальчик бегал по Красной улице, смотрел в одну и в Другую сторону — не появится ли отец с мешками, полными хлеба, лука, а может быть, даже сахара, вкус которого Антоша почти забыл.
      Но отца не было. Он не появлялся со стороны Красной площади, посреди которой стоял белый в зелёной шапке собор, с чуть покосившимся крестом. На кресте часто сидели чёрные галки.
      Не появлялся отец и со стороны базарной площади. Там по средам и пятницам шумели новохатские жители, крестьяне из окрестных сёл, немецкие солдаты, выменивая шило на мыло.
      А нередко случалось, что они просто так забирали у крестьян и новохатских жителей всё, что солдатам понравится. И никто не смел и слова сказать немецким солдатам.
      Нередко по вечерам из серой тюрьмы, что пряталась за собором, немецкие солдаты вели по Красной улице оборванных, худых людей.
      Люди пошатывались от слабости, опирались друг на друга, чтобы не упасть.
      Они шли и всё смотрели вперёд сухими и воспалёнными глазами, и немецкие солдаты отворачивали от них головы, громче топали ногами, поднимали пыль, наверно, для того, чтобы не видеть глаз худых и оборванных людей.
      Но глаза их всё равно были видны.
      Жители Красной улицы, большие и малые, шли и шли за ними, пока можно было идти. А женщины почему-то плакали.
      Однажды один из тюремных слабо улыбнулся Антоше, хотел что-то сказать, но словно поперхнулся несказанным словом, закашлялся и торопливо приложил платок ко рту. И все увидели, как платок покраснел и с него поползли тёмные капли на худую синеватую руку человека.
      Ночью где-то стреляли.
     
     
      ФЕДЬКА НОСАРЬ. — ЛЁНЬКА ЦЫГАН. — ТАМАРА С ДВУМЯ КОСИЧКАМИ. — ПОЧЕМУ В ПРУДУ НЕЛЬЗЯ КУПАТЬСЯ? — ЖОРЖ И ЕГО КРАСНАЯ КНИГА
     
      Таких ребят, как Антоша, на Красной улице жило немало. Например, Федька Носарь, веснушчатый коренастый парень с беловолосой головой и очень большим острым носом. Может быть, его и звали поэтому — Носарь.
      И ещё был Лёнька Козак с чёрными, как сажа, глазами, кучерявый, с густыми широкими бровями, которые почти сходились на переносице. Все звали его не Лёнька Козак, а — Лёнька Цыган.
      Жила на Красной улице и девочка Тамара, Тома, с двумя рыжими, торчащими, как рожки, косичками. Она
      любила прыгать на одной ноге. А когда прыгала, две её рыжие косички тоже прыгали туда и сюда, глаза блестели и носик тоже блестел...
      Вечером они бегали по улице, площади, а иной раз и по базару, где по средам и пятницам продавали конфеты и пряники, бублики и белый хлеб, кур и свиней, воблу и даже живых коров.
      Они бегали и на пруд. Над прудом очень низко склонились ивы и прятали от людей, от солнца, от неба воду.
      Но так только издали казалось. Стоило подойти поближе, деревья расступались: пожалуйста, смотрите
      сколько угодно, мы не жадные.
      И тот, кто хотел, видел: с одного края пруд густо покрыт ряской и по ряске тяжело плавают утки. Время от времени одна из уток показывает всем розовые лапки с перепонками. И когда начинаешь думать, что утка так и будет всегда болтать над прудом чистыми розовыми лапками, она высовывает голову, отфыркивается, что-то аппетитно глотает. Можно было не сомневаться, что утка глотает лягушку. Лягушек много водилось в пруду. По вечерам, а особенно лунными ночами они здорово драли глотки. Наверно, лягушки думали, что красиво поют, потому так и старались.
      На низких местах, выдвинутых почти до середины пруда, женщины стирали бельё. И Антошина мать тоже стирала бельё в пруду.
      Она долго полоскала в воде штаны и рубахи. Потом изо всех сил била бельё вальком. Может быть, она в это время думала о немецких офицерах, когда изо всех сил хлестала тяжёлым вальком их бельё.
      В пруду некоторые купались...
      Антоша тоже хотел купаться в пруду, как Федька Носарь и Лёнька Цыган, но стоило ему спрятаться за ивой и незаметно стащить с себя рубаху, он почти всегда слышал:
      — Антоша, пострел ты этакий, вылазь сейчас же из этой грязной воды... Утонешь, горе ты моё.
      Хотя в самом глубоком месте пруда Антоше было по грудь.
      Да разве мама поймёт?
      Она стоит на мостках, сжимает красной мокрой рукой валёк; вода, а может быть, пот блестит на её лице, и глаза не обещают ничего хорошего.
      Если мамы не было на пруду, Антоша купался: он был ничем не хуже других. И вода в пруду не такая уж грязная. Вода как вода.
      И не могла она быть грязной: бельё после стирки становилось белым как снег, а в грязной воде не очень-то станешь как снег.
      Мама, наверно, нарочно говорила, что вода грязная, — она просто не хотела, чтобы Антоша утонул. А он и сам не собирался тонуть. Зачем тонуть, когда можно просто так плавать, нырять, разгонять во все стороны уток и зелёную воду.
     
      * * *
     
      Жил на Красной улице ещё один мальчик, по имени Жорж. Это был сын хозяина дома Григория Михайловича Старикова. Григорию Михайловичу принадлежал не только дом, где квартировали Антоша с матерью, но и дома Федьки Носаря, Лёньки Цыгана, Тамары. Ему принадлежали и сады за этими домами со всеми яблоками, сливами, вишнями, со всеми пчёлами, бабочками и птицами.
      И лавка на базаре, в которой, кроме железной двери, железных ставен, железного прилавка, имелись ещё жирные воблы, мука, конфеты, керосин, патока и гвозди.
      Четыре собаки — рыжий в чёрных пятнах Шалун, жёлтый с коричневыми ушами Соловей, серый с белыми тонкими лапами и острой мордой Рекс, пушистый, как облако, Бобик — тоже принадлежали Григорию Михайловичу Старикову.
      Жорж стучал по садовой траве ножкой, похожей на лапу Рекса, только в белом носке и белой туфле и говорил почти так же, как Григорий Михайлович, но ещё писклявей:
      — Это наш сад.
      Он хватал за ошейник Рекса, Бобика, Шалуна или Соловья и пищал:
      — Это наша собака.
      И пёс, обметая позади себя хвостом пыль, слабо визжал, словно говорил: «Ничего не поделаешь, я его собака».
      Иногда Жорж выносил из дому свою большую книгу с золотым обрезом, с золотыми буквами на красной обложке и с картинками. Он слюнявил палец и громко листал свою книгу. Он смотрел картинки так, чтобы всем было завидно. А если Антоша, или Федька, или Лёнька Цыган вместе с Тамарой подходили к Жоржу .посмотреть картинку, Жорж заслонял книгу локтем и говорил:
      — Отойди, запачкаешь, — и продолжал смотреть картинки один, кося глазом на ребят: завидно ли им?
      Ребята убегали. А Жорж уносил свою книгу домой: было неинтересно смотреть картинки, когда ему никто не завидовал. В доме, где жил сам Григорий Михайлович, его жена Матильда Францевна и сын Жорж, квартировали два немецких офицера. И Жорж, оглядываясь, нет ли их поблизости, хвастался:
      — Наши офицеры, — и показывал в это время всем свой чёрный пугач.
     
     
      ГРИГОРИЙ МИХАЙЛОВИЧ СТАРИКОВ СОБИРАЕТ ДЕНЬГИ. — ПАУЧОК
     
      Раз в месяц Григорий Михайлович Стариков приходил к Антошиной маме. Он осторожно стучал, чтобы не повредить дверь (это же был его дом), и Антошина мать, услышав аккуратный стук, бледнела, краснела и шептала:
      — Паучок приполз.
      Она широко открывала дверь, и в кухне появлялся Стариков в сером пиджачке и серых брючках, с тощим носиком, с личиком в морщинках-паутинках, даже на белках глаз у него вились розовые паутинки. Он потирал ручки, и они сухо, как соломенные, потрескивали.
      За папой шёл Жорж в белых носочках и белой панамке от солнца и тоже потирал ручки. И только собака, которая шла третьей, — Шалун, или Соловей, или Рекс, или Бобик, похожий на белое облако, — не потирала лап. Собака нюхала пол и спешила к Антоше, тыкала мокрый чёрный нос в его руку и приветливо виляла хвостом.
      — Бобик, сюда, — тоненько требовал Григорий Михайлович, и его серые ресницы нетерпеливо мигали, а Жорж свистел: иди ко мне.
      Но Бобик всё равно сидел около Антоши, никуда не шёл, продолжал мотать хвостом и слегка повизгивал: мол, я и так здесь, куда ещё идти?
      — Здравствуйте, мадам Орлова, — говорил Стариков и осторожно садился на табуретку.
      Он садился на табуретку, вытаскивал из кармана большой платок, белый с зелёной, как ряска, каймой, и дотрагивался до щёк и лба. Они шуршали при этом, словно старая бумага.
      — Не находите ли вы, что сегодня весьма жарко, мадам Орлова?
      — Нахожу, — отвечала Антошина мама, сдвигала на край стола неглаженое бельё и уносила на шесток печи раскалённый утюг.
      Тот сердито мигал всеми своими двадцатью красными злыми глазками и как будто грозился: «А вот обожгу! А вот обожгу!»
      В это время Григорий Михайлович старательно складывал свой платок по наглаженным сгибам и прятал в карман; он сучил ладошками и попеременно то носком, то каблуком серой холщовой туфли постукивал чистый жёлтый пол, словно хотел пройти и под пол, вежливым стуком спрашивал: «Можно?»
      Жорж тоже стучал в пол своей белой туфлей.
      Тогда Антошина мама уходила из кухни в комнату, приносила приготовленные ещё вчера деньги и клала их перед Стариковым на край стола.
      При виде денег Григорий Михайлович весь, от круглых тупых носков серых туфель до острого кончика серого носа, начинал улыбаться, даже ручки его улыбались, когда он, не торопясь, с наслаждением вслушиваясь в хруст каждой бумажки, вдыхая её запах, пересчитывал деньги.
      Он быстро, почти незаметно, как фокусник, опускал деньги в карман и шептал, всё ещё улыбаясь:
      — У вас сегодня хорошо, прохладно, мадам Орлова. — Поднимался, аккуратно потирал ручки и уходил.
      А прежде чем переступить порог, Григорий Михайлович Стариков говорил:
      — До свидания.
      И Жорж, как воспитанный мальчик, вежливо говорил:
      — До свидания.
      Только пушистый Бобик ничего не говорил.
      Антошина мать провожала их шёпотом:
      — С бесом бы тебе свидеться на том свете, Паучок.
      Но Паучок этого шёпота не слышал. Своими медленными, тягучими шагами он двигался от Орловых к Козакам, от Козаков к Носарям.
      Паучок собирал деньги.
     
     
      СЕГОДНЯ НЕТ ДЕНЕГ. — ПЯТЬ ДНЕЙ СРОКУ. — НА ВСЕ ЧЕТЫРЕ СТОРОНЫ
     
      На этот раз, когда Стариков, Жорж и Бобик пришли за деньгами к Антошиной маме и Григорий Михайлович, как всегда, сказал «жарко» и аккуратно полез в карман за платком с зелёной каймой, Антошина мать не пошла в соседнюю комнату. Она опустила голову и, теребя край кофты красными, сморщенными от частых стирок пальцами, тихо сообщила:
      — Простите, господин Стариков, сегодня нет денег... Повремените, пожалуйста.
      Она не сдвинула на край стола неглаженое бельё, не унесла на шесток раскалённый утюг. Белья уже несколько дней не было, а тёмный утюг без дела торчал на шестке печи.
      — То есть как нет? — тихо скрипнул Стариков, и его серое лицо пожелтело, а белки и даже зрачки глаз покраснели. И хотя Григорий Михайлович старался очень осторожно слезть с табуретки, он всё же уронил её, и она тяжело грохнулась под стол.
      Бобик даже залаял от неожиданности, а Жорж на всякий случай вынул из кармана свой чёрный пугач и держал его перед собой.
      — Я вам даю шесть, нет, простите, пять дней сроку, — по-прежнему тихо проговорил Стариков. — И если за этот окончательный срок вы не сможете заплатить, мадам Орлова, вам, к сожалению, придётся уйти из моего дома на все четыре стороны.
      Так сказал Антошиной маме хозяин дома.
      Прежде чем перешагнуть порог, Григорий Михайлович, как всякий воспитанный человек, произнёс: «До свидания».
      Жорж тоже не забывал, что он вежливый мальчик, и тоже сказал:
      — До свидания...
     
      * * *
     
      — Вот так, — сказала мама Антоше. — Денег нам неоткуда будет взять, и придётся через пять дней выметаться на все четыре стороны.
      Антоше было всего восемь лет, а может быть немного меньше, и он ещё не понимал, как можно выметаться сразу на все четыре стороны.
      Он выскочил на улицу и, прыгая на одной ноге, кричал:
      — На все четыре стороны! На все четыре стороны! — И пытался одновременно бежать — налево и направо, вперёд и назад. Но у него ничего не выходило.
      Федька Носарь, Лёнька Цыган, Тамара с рыжими косичками услышали, как кричал Антоша, прибежали и тоже прыгали и пели:
      На все четыре стороны Выметемся скоро мы.
      Разбежимся скоро мы На все четыре стороны.
      И — разбегались. У четверых это получалось.
      А Жорж стоял в дверях своего дома с пугачом в руке и тихо смеялся: он, хотя и был ещё маленьким, хорошо знал, как его папа, Григорий Михайлович, выметает людей на все четыре стороны.
      Как раз в это время вышли из дома немецкие офицеры. Они увидели Жоржа и похлопали его по плечикам. При этом один сказал:
      — Кароши малшик Шорш... пиф... паф... Кароши золь-дат.
      А другой сказал:
      — Отшень кароши малшик Шорш... мой такой кароши малшик Конрад шивьёт Мюнхен... Яволь...
      И оба, прямые, как штыки, пошли по своему делу.
     
     
      АНТОША С МАМОЙ ГОТОВЯТСЯ УЙТИ ИЗ ДОМУ. — КЛЮЧИ И ЗАМКИ. — ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПОД ГРУШЕЙ. — РЕКС, БОБИК, ШАЛУН И СОЛОВЕЙ. — КАР-Р-Р-РАШО
     
      Завтра Антоше с мамой предстоит уйти из дому. Сегодня среда, базарный день, и мать в который раз перебирает свои вещи — ищет, чего бы продать. Но ничего стоящего не находит: всё чинено-перечинено. Даже самую ценную вещь — утюг тоже, наверно, никто не купит. Это ста-ренький-престаренький утюжок, покоробленный постоянным жжением, с обгорелой ручкой, перевязанной для крепости проволокой. Только в руках Антошиной мамы, к которым он привык, утюг соглашается гладить бельё. В других руках он бы, надо думать, не гладил, а рвал, мял и, того гляди, пожёг бы какую-нибудь белую простыню или сорочку.
      Нет, пожалуй, утюг для продажи не годится.
      Всех своих знакомых обегала Антошина мать, даже к деду Свириду заглянула.
      Но никто не мог ей помочь. Хотели, а не могли. Все её хорошие знакомые и дальний родственник дед Свирид были и сами бедняки. К тем же, кто мог бы ссудить денег, Антошина мать не ходила: всё равно не дадут, да ещё и посмеются вслед.
      Вот так.
      И мать собирала и увязывала свой скарб, чтобы в любую минуту быть готовой уйти с Антошей на все четыре стороны.
      В этот базарный день Григорий Михайлович закрыл свою лавку раньше обычного. Площадь ещё шумела торговыми рядами. Похрюкивали тощие свиньи. Худые, голодные коровы мычали и жалобно поглядывали по сторонам, словно умоляли: купите нас скорей!
      Но их никто не покупал.
      — Кому груш! Груш кому! Душистые, спелые, самые зрелые! — орал малец с корзиной краснобоких ду-ховиток.
      — А вот титовка! А вот титовка! — предлагала дородная женщина, сама похожая на спелую титовку.
      — Вода лимонная, на льду стужённая! Вода лимонная...
      Базар шумел на все голоса, а Григорий Михайлович запирал свою лавку. Он запер её на внутренний замок маленьким блестящим ключиком, спрятал ключик в свой бумажник, бумажник засунул глубоко в нагрудный карман, а карман застегнул на пуговицу, да ещё заколол двумя английскими булавками.
      Потом он опоясал лавку железным засовом и надел на засов два больших, как утюги, железных висячих замка. А когда запер замки, прикрыл замочные скважины железными языками, и языки даже прищёлкнули от удовольствия: им очень нравилось прятать замочные скважины.
      Большие ключи Григорий Михайлович осторожно опустил в глубокие карманы брюк: один ключ — в левый карман, другой — в правый.
      На три замка запер он и железное окно лавки.
      Лавка будто оглохла и ослепла.
      Теперь оттуда не убежит даже самая маленькая голая конфетка, даже самая худенькая иголка, даже самая тощая мышь.
      Нагруженный бумажными кульками, сгибаясь под тяжестью ключей, пришёл Григорий Михайлович домой.
      Сегодня у Стариковых праздник: день рождения Матильды Францевны.
      В саду под большой грушей стоял огромный стол. Все его четыре ноги влезли глубоко в землю, обросли мохом и травой и поэтому казались мохнатыми. Листья груши образовали над столом навес, такой густой, что не только дождь, солнечные лучи не могли сквозь него пробиться.
      Желтовато-зелёные, розовощёкие груши низко висели над столом, так низко, что никакого труда не составляло сорвать их и съесть.
      Летом, в жаркие дни за этим столом любила отдыхать Матильда Францевна. Жорж обычно сидел рядом с мамой и высматривал самые спелые груши. Он срывал сразу две; одну, обливаясь соком и слюной, уничтожал сразу, а другую в
      это время давил и мял свободной рукой, пока груша не чернела.
      Матильда Францевна груш не ела, она всё время сосала мятные леденцы. Уж очень ей хотелось, чтобы из её рта всегда хорошо пахло, ведь она почти каждый день разговаривала с самой попадьёй, и с немецкими офицерами, а офицеры не любили, когда пахло гнилыми зубами. У самих офицеров были крепкие желтоватые зубы, почти такие же крепкие, как у Рекса.
     
      * * *
     
      Солнце наработалось за день, начало краснеть от усталости и спряталось за собор, чтобы его не беспокоили. При свете последних солнечных лучей стол под грушей покрыли белой скатертью. На середину скатерти поместили в блюде большой пирог с мясом и ещё с чем-то. Запах пирога был так силён, что его услышали Антоша, Федька Носарь, Тамара с косичками, Лёнька Цыган, хотя они и бегали в это время далеко от сада, на площади.
      Первым запах, конечно, услышал Федька. Его длинный нос вдруг зашевелился, стал как будто ещё немного длинней и замер. И тогда Федька очень тихо произнёс:
      — Пирог.
      И все остальные повторили ещё тише:
      — Пирог...
      Стоит ли говорить, что и все четыре собаки услышали запах. Рекс, Соловей, Шалун, Бобик примчались в сад, просительно завизжали, замотали хвостами и уселись в густую траву по четырём углам стола. Уселись, расширили ноздри, рты, подняли уши и даже, чёрт возьми, глазами вдыхали запах мясного пирога, в котором, кроме мяса, лука и малой толики чеснока, поджаренных на свином сале, было ещё нечто такое, о чём знала лишь одна Матильда Францевна.
      На белую скатерть поставили несколько бутылок вина, всякие закуски и среди них поросёнка с хреном, селёдку, окружённую красными ломтиками помидора, белыми сахаристыми колёсиками картошки, золотистыми колечками лука, а также огромную вазу с яблоками, грушами, мясистыми сливами и вазу чуть поменьше — с конфетами и печеньем.
      На самом краю стола кипел самовар. Из его трубы то и дело выскакивали клубы дыма, а из крышки с шипением и свистом вырывался пар. Можно было подумать, что самовар хочет убежать.
      Но Рекс, Шалун, Бобик и Соловей знали своё дело: они высунули мокрые подрагивающие языки и всё время смотрели на самовар с четырёх сторон, и ему никак невозможно было убежать.
      За праздничный стол уселась сама Матильда Францевна, худая, с блестящими, чёрными навыкате глазами. Глаза её были до того навыкате, что Матильда Францевна выглядела гордой и важной, почти как индюк.
      Зато волосы у Матильды Францевны очень красивые, такие золотые, такие длинные и густые, что когда она их расчёсывает, то каждый, кто смотрит на неё в это время
      сзади, думает: настоящая принцесса из сказки. Но стоит ей повернуться лицом, и никто уже не думает, что она принцесса.
      Рядом с Матильдой Францевной сидели два немецких офицера. Прямые, необыкновенно стройные, туго затянутые в мундиры с блестящими пуговицами и почти такими же блестящими серовато-голубыми глазами, как будто и на лицах у офицеров ещё по паре пуговиц. И кроме того, у каждого из них под самым носом росли рыжие усы, и усам во что бы то ни стало хотелось дотянуться до офицерских глаз.
      Это были очень похожие офицеры. Они всё делали вместе и почти одинаково: один подавал Матильде Францевне поросёнка с хреном и другой тут же подавал Матильде Францевне поросёнка с хреном. Один доставал с большого блюда и перекладывал на тарелку Матильды Францевны кусок пирога с мясом и другой, не медля ни секунды, доставал с большого блюда кусок пирога с мясом и, улыбаясь во весь рот, перекладывал его на тарелку Матильды Францевны.
      Матильда Францевна говорила направо:
      — Спасибо... — И налево: — Спасибо...
      Она улыбалась каждому офицеру — одному левым глазом, другому — правым глазом, так, что её глаза при этом ещё немножко выкатывались вперёд.
      Напротив Матильды Францевны и офицеров сидел за столом Григорий Михайлович. Он мало смеялся. Ему некогда было смеяться: он ел. Григорий Михайлович и Жоржа толкал коленом и предлагал:
      — Ешь.
      Ведь Жорж — его мальчик.
      Но Жорж незаметно отодвигался от папы, избегая смотреть в его сторону, не ел поросёнка, селёдки, не ел пирога, зато таскал из вазы конфеты, да не по одной, а сразу по две: одну в рот, а другую — в карман, «на потом».
      И каждый раз Жорж, как вежливый мальчик, говорил в воздух деревянным голосом:
      — Спасибо.
      И офицеры, глядя на него, наверно, думали: «Какой кароши малшик». А один из них, возможно, вспоминал своего сына Конрада, который живёт в далёком немецком городе Мюнхене и мечтает поскорее увидеть своего дорогого папочку с красивыми пуговицами.
      Только Григорий Михайлович провожал каждую конфету, исчезавшую во рту и кармане Жоржа, сердитым
      взглядом: ведь он собирался вернуть конфеты в свою лавку, откуда взял их временно, на праздничный ужин, для украшения стола.
      Как раз потому, что и Жоржу это было известно, Жорж старался не смотреть на папу, угощался конфетами и только каждый раз говорил «спасибо», чтобы никто не мог его ни в чём упрекнуть. Вот какой это был мальчик.
      Офицеры наливали в узкие высокие рюмки вино, чокались с Матильдой Францевной, с Григорием Михайловичем, а потом опрокидывали рюмки в усы и крякали:
      — Кар-рашо!
      И Матильда Францевна блестела глазами и тоже крякала почти по-немецки:
      — Кар-рашо!
     
     
      ЛУННЫЙ САД. — ОХОТНИКИ ЗА ЯБЛОКАМИ. — СНОВА СОБАКИ
     
      А что делали в это время Антоша, Федька Носарь, Тамара с двумя косичками и Лёнька Цыган?
      Они ничего не делали. Они стояли у забора, смотрели и глотали слюнки.
      — Мне бы такой кусок пирога, — сказал Лёнька Цыган, когда немецкие офицеры затолкали в свои рты сразу чуть ли не полпирога с мясом.
      — А мне бы хоть одну конфету... и печенье, — прошептала Тамара, и её две косички вздрогнули от нестерпимого желания попробовать конфету и печенье.
      Только Федька Носарь и Антоша ничего не сказали: они думали. Они думали о том, что именно сейчас самое удобное время полезть в хозяйский сад.
     
      * * *
     
      Лёнька Цыган полез через забор первым. За ним — Антоша, Тамара и последним — Федька Носарь: он помогал Тамаре.
      В саду было тихо и таинственно светло от луны. На деревьях заманчиво висели большие яблоки, груши, крупные тёмно-синие сливы, словно подёрнутые инеем.
      Хотелось сразу же подойти к ближайшему дереву, рвануть тяжёлую ветку, чтобы в траву со стуком посыпался яблочный град, набить полные пазухи и — держи ветра в поле.
      Но так делать не полагалось.
      Антоша шепнул:
      — Томка, становись-ка за эту антоновку. Как что, стучи по стволу.
      — Ладно уж, — отозвалась Тамара и сразу, вместе с дрогнувшими косичками, исчезла в чёрной тени старого дерева.
      — А мы айдате, — продолжал командовать Антоша. — Лёнька — за дулями, Федька — на титовку, а я — в шалаш. Да слушать...
      Лёнька и Федька молча кивнули, шмыгнули носами и словно растаяли в лунном свете.
      Прячась за деревьями, Антоша направился к шалашу. Ночью в нём обычно спал сам Григорий Михайлович, а днём прятался от солнца сторож Мелентий. Тени деревьев густо переплелись. Рядом с тенью особенно ярко и остро блестела трава. Кое-где в траве желтели переспелые яблоки.
      Шалаш светился каждой соломинкой. Из него плыл крепкий и вкусный запах лежалых яблок. Круглая тень, как яма, чернела рядом с шалашом. В неё-то и нырнул Антоша, а из тени — в шалаш.
      Здесь навалом лежали отборные, для базара, наливки, титовки, лимонки, пахучие груши-духовитки и в корзинах-плетёнках — сливы.
      Посреди шалаша возвышался на врытых в землю козлах маленький столик. На нём среди яблок, груш, рядом с щербатым ножом, тускло выблещенным лунным светом, чернел порядочный ломоть хлеба.
      Антоша сразу вспомнил, что мать отдала ему утром последнюю картофелину, а сама, наверно, ничего не ела. Он спрятал хлеб в карман и только совсем маленький кусочек отколупнул и сунул в рот.
      Самыми крупными яблоками и грушами набил Антоша пазуху, несколько тяжёлых слив положил в карман. Ему очень не терпелось тут же съесть большое яблоко. Но он не стал этого делать. Надо было спешить.
      Антоша выполз из шалаша. Сад по-прежнему сонно светился. Издалека доносились голоса, шипение самовара, повизгивание собак.
      Теперь, тяжело нагруженный, Антоша двигался не так ловко и быстро. Да и чёрствый ломоть хлеба в кармане царапал ногу, мешал идти.
      Но вот и Тамарино дерево.
      — Пошли, — позвал Антоша.
      Тамара чуть не ойкнула от неожиданности, но всё-таки удержалась.
      Вдруг Антоша почувствовал, что в его руку тычется что-то мокрое и холодное.
      — Шалун?! — испуганно удивился мальчик и тут же отломил в кармане немного хлеба и протянул Шалуну. — Молчи, — ласково попросил Антоша.
      Но собака — она так и не дождалась подачки от хозяина и его гостей — очень уж обрадовалась своим друзьям и хлебу, который ей достался, и весело залаяла: мол, спасибо за хлеб, нельзя ли получить ещё кусочек.
      Лай Шалуна услышали Рекс, Бобик и Соловей. Они немедленно сорвались с насиженных мест и наперегонки побежали на голос.
      А за ними...
     
     
      «КАРАУЛ! ВОРЫ!» — ОТКУДА ПАДАЮТ ЯБЛОКИ. — АНТОША И ТАМАРА В ПЛЕНУ
     
      Да, тут произошло такое, о чём и рассказывать не хочется... Антоша крикнул Тамаре: «Спасайся!» — прижал обеими руками к животу яблоки и побежал за ней. Собаки с радостным лаем помчались вслед, а Григорий Михайлович, Матильда Францевна, храбрые немецкие офицеры и Жорж на своих тоненьких ножках — за ними.
      — Держи вора! Ату! — пискливо требовал Григорий Михайлович.
      Матильда Францевна почему-то басом кричала:
      — Караул! Воры! Кар-ра-ул!
      Немцы, хотя икали и пыхтели (они крепко набили желудки всякой едой), старались не отстать от других. Они тоже что-то по-немецки орали и на бегу вытаскивали пистолеты.
      Антоша успел заметить, как не то Федька, не то Лёнька перемахнули через забор. Антоша и сам прыгнул и уже уцепился за верхнюю перекладину, но тут увидел: немецкие офицеры поймали Тамару за косички. Руки, готовые подтянуть и перенести Антошу по ту сторону забора, почему-то ослабели, и его схватил за штаны Григорий Михайлович Стариков. Он узнал Антошу. Узнал и молчал. Или он запыхался от быстрого бега, или был так ошарашен, что и слова не мог выговорить.
      Стариков только ударил мальчика со всего размаха своим кулачком по спине и рванул на нём рубаху. Все яблоки из Антошиной пазухи с глухим стуком упали в густую траву.
      Жорж спрятался на всякий случай за папину спину и тоже хотел ткнуть Антошу пугачом в бок, но в это время с дерева упало крепкое яблоко и — надо же! — угодило Жоржу в лоб. От неожиданности Жорж сразу не знал, что и делать, а когда немного пришёл в себя, заорал и схватился за голову.
      — Некароши русски деть, чужой сад вороваль, нека-рашо, — качали головами немецкие офицеры и держали за косички Тамару.
      В это время Григорий Михайлович очухался от быстрого бега, брызнул сначала слюной, а потом запищал:
      — Сейчас... немедленно... сию же секунду... мы их выгоним... на все четыре стороны! Этого ж-жулика, вора, ночного грабителя... и его милую мамочку мад-дам Орлову!!!
      — Гриша! Он и нашего ребёнка ударил по голове... Смотри, какая гуля вскочила. Его надо в тюрьму, в тюрьму! — требовала Матильда Францевна.
      И почему-то снова упало яблоко, а за ним и другое, и угодили на этот раз в Матильду Францевну и в Григория
      Михайловича. Было довольно странно, почему падали яблоки, ведь деревья стояли неподвижно, ни один голубой от луны листок не шевелился. Наверно, яблоки созрели и упали. Так тоже бывает.
     
      * * *
     
      Через лунный сад, мимо жёлтого шалаша, на котором блестела каждая соломинка, мимо стола, где устало посапывал и отражал круглую луну самовар, вели Антошу и Тамару.
      Антоша шёл и думал... Он думал о маме. Она, наверно, уже собирается спать, только его, Антошу, ждёт... А сейчас вместе с Антошей придут сам Паучок, Матильда Францевна, немецкие офицеры и выгонят маму на все четыре стороны... Антоша думал о Тамаре, которая шагала ря-
      дом и тихонько всхлипывала. И у него самого зачесался нос и глаза почему-то стали мокрыми... Хорошо ещё, что Федька с Лёнькой успели убежать.
      Антоша хотел было незаметно провести по глазам рукавом, но раздался грохот, такой сильный, что всё вокруг вздрогнуло, как будто начиналась гроза и по небу прокатился гром. Все посмотрели вверх... Небо было по-прежнему чистым, только мелкие звёздочки быстро светились и спешили одна за другой.
      — Яволь, — сказал немецкий офицер, у которого в далёком городе Мюнхене остался «отшень кароши малшик Конрад».
      — Яволь, — сказал и другой офицер.
      И оба вместе, как по команде, наклонили головы и
      почти не сгибая ног, быстро застучали ими по густой траве и скрылись.
      Гром усилился. Где-то задребезжали стёкла. Закричали грачи.
      Антоша почувствовал, что рука Старикова ослабела у него на плече и дрожит, потянул за рукав Тамару, и они, не оглядываясь, побежали.
     
     
      «НАШИХ — СИЛА!» — ОТЕЦ. — АНТОША ЕДЕТ ВЕРХОМ НА РЫЖЕЙ ЛОШАДИ. — НОВЫЙ ДЕНЬ НАД КРАСНОЙ УЛИЦЕЙ
     
      Антоша осторожно, стараясь не скрипеть, открыл дверь. Он увидел: огарок свечи прикипел ко дну перевёрнутой железной кружки, мерцал и шипел.
      За столом сидела мать. Глянув на Антошу, она даже не заметила, что его штаны порваны, а одного рукава рубахи вовсе нет, будто рубаха так и была сшита с одним рукавом. Мать устало спросила:
      — Где ты всё бегаешь? Скоро рассветёт, а ты всё бегаешь?
      Кто-то позади Антоши сказал:
      — Уже светает...
      Это дед Свирид стоял у открытого окна, показывал на дрожащий, мигающий свет в бледном небе и говорил:
      — Светает.
      Быстрые отблески небесного света отражались в оконном стекле.
      Потом дед Свирид подошёл к столу, наклонился к матери и шёпотом произнёс:
      — Немцы бегут... сам видел.
      Антоша сразу же вспомнил, как торопливо топали по траве и скрылись в темноте немецкие офицеры.
      Дед продолжал:
      — Наших — сила!
      Он сел за стол напротив матери, подул на огарок, огарок, будто дразнясь, вытягивал в стороны синевато-жёл-
      тый язычок, предостерегающе шипел и вдруг словно сам себя проглотил.
      Нехорошо запахло горелой свечой. Дед помахал рукой около огарка, как будто отгонял мух.
      В комнате посерело и похолодало.
      — Может, и мой Вася придёт, — неуверенно сказала мать и с надеждой посмотрела на деда Свирида. Она зачем-то развязала, а затем снова завязала, потуже, платок на шее.
      — Чай, и то Васе пора быть, — согласно кивнул головой дед.
      Антоша внимательно слушал и старался понять, о чём говорят взрослые. Когда же наконец понял, ухватил мать за руку:
      — Мам, пошли папаню встречать, а? Пошли, мам...
      И мать поднялась и пошла за сыном, а за ними заспешил дед Свирид.
      В предутреннем насторожённом воздухе изредка гремели глухие далёкие выстрелы, тяжело летали и падали, кружась, на землю, на крыши домов, на деревья обрывки бумаги, клочья сажи.
      Дом Стариковых наглухо закрылся ставнями. Слышно было недовольное повизгивание собак, запертых в сенях.
      Новохатцы с бледными, усталыми, видать от бессонной ночи, лицами негромко переговаривались, спешили в сторону Красной площади.
      Дед Свирид, Антоша с матерью шли вместе со всеми и незаметно, охваченные общим стремлением, ускорили шаг, почти побежали.
      Небо за собором слегка позеленело. Жёлто вспыхнул похилившийся крест. В городском саду на самых высоких тополях зарозовели самые верхние листья.
      И вместе со светом запели птицы, громче заговорили люди, словно их приглушённые голоса оттаяли на свету. И ещё быстрее зашагали мимо бледно-грязного здания тюрьмы, туда, где начиналась Красная улица, где всё небо уже стало кумачовым, как новая Антошина рубаха-ко-
      соворотка, которую он надевал только по большим праздникам.
      Мать прижимала угол головного платка к глазам. Можно было подумать, что она старается получше рассмотреть свой старый платок. Её рука, которую держал Антоша, мелко вздрагивала, будто матери было холодно.
      И в то же время мать шла очень быстро, почти бежала. Антоша и вовсе бежал, бежал и думал: каким стал его отец за те два года, что они не видались?
      У отца в руках, наверно, большое ружьё со штыком, а за спиной мешок и в том мешке...
     
      * * *
     
      Но как раз в эту минуту где-то совсем рядом громыхнул оркестр и одновременно над улицей поднялось круглое и очень красное солнце.
      Антоша так и не успел представить себе, что может быть в отцовском мешке. Он увидел, как вместе с солнцем на улицу въехали, выгнув шеи, красные лошади, а на них крепко сидели люди и, округлив щёки, дули в огромные трубы. А один человек широко бил в барабан, и казалось, в его руках не барабан, а само солнце. Каждым ударом барабанщик высекал из солнца красные лучи, они летели во все стороны и перекрашивали в свой цвет небо, улицу, людей, весь мир.
      А над трубами, ярче солнца, горело и било крыльями в небо знамя. Било крыльями и неслось навстречу всем, кто шагал по мягкой земле, по росистой траве Красной улицы.
      На улицу выезжали новые и новые ряды всадников в богатырских шлемах. Их воспалённые глаза смеялись, и банты на груди походили на красных птиц.
      И кони были красные, и уздечки и удила на конях красные, и даже пена, сбегавшая с конских губ, краснела, как кровь.
      Вся улица сверкала, залитая алым потоком всадников, живым теплом раннего солнца.
      «Вот почему она Красная», — вдруг подумал Антоша и посмотрел на маму. Она плакала и смеялась, и было удивительно, как можно сразу смеяться и плакать. Но, оказывается, можно.
      Молодые и старые женщины припадали к ногам всадников, к шёлковым шеям лошадей. Кавалеристы срывали свои шлемы и фуражки, наклонялись, и их густые чубы сплетались с волосами женщин, с конскими гривами.
      Всадники чему-то смеялись, что-то кричали такое, отчего всем хотелось и смеяться и плакать.
      Антоша почувствовал, как напряглась и потянула его мамина рука. Мать рванула с головы платок и держала его за угол. Платок волочился по земле, мамины волосы упали ей на плечи, и Антоша вдруг увидел, какие они густые, чёрные и красивые. И все люди увидели это, расступились перед бегущей с платком женщиной.
      А она бежала, нет, она летела к человеку, который сидел на рыжей лошади.
      Человек с винтовкой за спиной тянул к Антошиной маме руку. И как-то сразу Антоша узнал отца.
      — Папаня! — закричал он.
      А мать — она бежала рядом и чуть впереди — ничего не кричала, она одними губами вместе с воздухом вдохнула :
      — Василий...
      И прижалась губами к сухим губам мужа.
      Лошадь скосила большой синеватый глаз на Антошу, звякнула удилами, будто сказала: ну что ж, мальчик как мальчик. И переступила передними копытами.
      От лошади остро пахло потом, ветром, сухой травой, сладковатым дымом пороха.
     
      * * *
     
      Антоша не идёт по земле. Зачем идти? Он плывёт по Красной улице мимо собора, мимо тополей и лип, мимо садов с белым наливом и синими сливами, мимо дома с захлопнутыми ставнями, где прячутся от света Григорий Михайлович, Матильда Францевна и их сын — мальчик Жорж с пугачом.
      Антоша сидит на рыжей лошади впереди своего отца. А за спиной отца — ружьё, правда без штыка, но — ружьё.
      Вся Красная улица смотрит на Антошу и гордится, что у Антоши такой отец.
      «Ура!» — кричит Красная улица.
      И Федька Носарь, и Лёнька Цыган, и две торопливо прыгающие косички кричат:
      «Ура!»
      Умытые росой деревья, ранние птицы, всё небо и вся земля тоже кричат:
      «Ура!»
      Оркестр играет какой-то удивительный утренний марш и блестит на всю улицу тысячью труб и барабаном, похожим на солнце.
      Новый день занимается над Красной улицей.
      Совсем новый день.
     
     
      ЧТО БЫЛО ПОТОМ. — РЫЖАЯ ЛОШАДЬ. — КРАСНАЯ КНИГА У АНТОШИ
     
      Всегда интересно знать, что было потом... А потом было вот что: рыжую лошадь поставили в сарай, где раньше лежали дрова на зиму, а ещё раньше жила бурая в чёрных пятнах корова Бурёнка с одним кривым рогом. Бурёнки уже давно нет в сарае. И дров там тоже осталось совсем немного, поленьев двадцать — двадцать пять, не больше.
      Зато в сарае просторно и прохладно в самые жаркие дни, почему-то пахнет грибами и берёзовыми вениками.
      В сарай любят забираться Антоша, Федька Носарь, Лёнька Цыган и Тамара с двумя рыжими косичками. Они садятся на дрова, на дубовую колоду, которую не в силах расколоть ни один колун, не говоря уже о простом топоре. Друзья разговаривают о чём придётся, а чаще молча грызут яблоки из хозяйского сада.
      В этот сарай и привели рыжую лошадь. Она осмотрелась большими лиловыми глазами, слегка стукнула копытом мягкую пружинящую землю и заржала: «Не жарко... жить можно».
      Впрочем, не исключено, что лошадь этим ржаньем похвалила свежую траву, которую нарвали для неё ребята.
      Антоша осторожно тронул ладонью лошадиную шею. Лошадь опять заржала и слабо тряхнула гривой. Она,
      наверно, хотела сказать: «Ты видишь, я ем. Гладить меня ты, конечно, можешь, но не сейчас».
      С независимым видом Антоша вышел из сарая, прикрыл за собой скрипнувшую широкую, как ворота, дверь, оглянулся.
      Все четыре собаки лежат у высокого крыльца стариковского дома. Они молчат и смотрят исподлобья на дверь сарая. За ней живёт незнакомый запах.
      Увидев Антошу, псы приветливо завиляли хвостами, вскочили, по-собачьи улыбнулись и подошли к Антоше. Оказывается, от него тоже немного пахло лошадью.
      Антоша, не глядя, потрепал по шее одного из псов, кажется Рекса, Соловья или пушистого, как белое облако, Бобика, а может быть Шалуна, и засвистел, стараясь повторить мотив марша, игранного оркестром.
      Как раз в это время дверь хозяйского дома начала медленно раскрываться и из неё осторожно выглянули бледный носик Жоржа, глаза Матильды Францевны, которые теперь вылезли не только вперёд своего, но даже и Жор-жиного носа. А из-за них высовывал свой, очень похожий на Жоржин, нос сам Григорий Михайлович Стариков, по прозвищу «Паучок».
      Они все вместе сказали:
      — Здравствуй, Антоша.
      Нет, они на него не сердились за то, что произошло ночью в саду. Может быть, у них стала такая плохая память, что они просто забыли об этом. И Жорж забыл, хотя на лбу у него всё ещё торчала довольно-таки большая шишка, какую ещё называют гулей.
      Стариковы вышли из своей двери во двор. Собаки опустили хвосты, подошли к ним, обнюхали всех по очереди: сначала Григория Михайловича, затем Матильду Францевну и напоследок, не так старательно, Жоржа. Они помахали хвостами и уселись у входа в дом в один ряд все четверо.
      Первым к Антоше приблизился Григорий Михайлович Стариков в своём сером пиджачке и такого же цвета брюч-
      ках. Он улыбнулся одними морщинками, потёр сухие бумажные ручки, спросил:
      — Как чувствует себя твой папа?
      Матильда Францевна тоже постаралась улыбнуться, когда спросила:
      — Наверное, мальчик, твой папа, господин Орлов, ещё спит?
      И почему-то посмотрела по сторонам.
      Антоша увидел, как ещё больше сморщилось лицо Григория Михайловича и он ущипнул худую руку своей жены.
      — Не господин, а — гражданин, Матильда. Ведь я же учил тебя: граж-да-нин.
      — Не Матильда, а Матрёна, — потирая руку, огрызнулась мадам Старикова.
      И только Жорж не произнёс ни звука. Он держал обеими руками толстую книгу с золотым обрезом и всем своим видом давал понять, что готов её показать Антоше.
      Антоша ответно поздоровался. Он, правда, удивился, что Стариковы и словом не обмолвились о ночном происшествии в саду, он немного удивился и необыкновенной вежливости хозяев: они сами, первые, поздоровались. Обычно хозяева не замечали Антошу, особенно Матильда Францевна. Она проходила мимо Антоши, как индюк мимо божьей коровки. А тут на тебе: «Здравствуй,
      Антоша!»
      Впрочем, от хозяев можно было ждать любого подвоха: они могли ласково улыбнуться, даже погладить по голове, а потом схватить за руку или за шею и орать на всю улицу: «Держи вора!»
      На всякий случай Антоша чуть приоткрыл ворота сарая. Там стояла большая рыжая лошадь и с аппетитом ела свежую траву.
      Услышав скрип, лошадь заржала, повернула голову и скосила лиловый глаз на просвет в двери.
      — Конь! — одновременно воскликнули Григорий Михайлович и Матильда Францевна.
      И Жорж воскликнул:
      — Конь!
      Все четыре собаки подбежали к сараю, увидели лошадь и тоже хотели что-то воскликнуть. А Шалун, который, как известно, был значительно глупее других собак, даже гавкнул, но, не поддержанный никем, тут же смутился и принялся отчаянно заметать хвостом свой «гавк».
      А лошадь как ни в чём не бывало подняла и со свистящим шелестом опустила свой длинный чёрный хвост, продолжая с хрустом жевать сочную траву. В боях и походах рыжая лошадь повидала столько самых различных людей и собак, что уже ничему не удивлялась.
      Зато трава была удивительно вкусной и заслуживала самого серьёзного внимания.
     
      * * *
     
      Старшие Стариковы ушли. Может быть, им не понравился рыжий, почти багряный, цвет лошади? Или что-нибудь другое? Никто этого точно не знает.
      Во всяком случае, они ушли.
      А Жорж остался. Он держал в руках, нет, он прижимал к груди красную книгу с золотым обрезом. Как будто самого Жоржа в сарае не было, а только большая красная книга. Поверх книги, как поверх забора, Жорж смотрел на Антошу. Он смотрел до тех пор, пока Антоша спросил:
      — Чего тебе?
      Жорж немного подвинул книгу к Антоше, сказал:
      — Хочешь книгу? — И тише добавил: — Посмотреть?..
      Антоша сразу, без слов, протянул руку: ему уже давно
      очень хотелось посмотреть картинки в этой большой красивой книге с золотым обрезом. Обрез и сейчас, как огонь, заманчиво сверкал и переливался в полутёмном сарае.
      Антоша схватил книгу с одной стороны, а Жорж дрожащими руками не выпускал её с другой.
      — Ты мне за это покажи лошадь, — требовал Жорж.
      — Лошадь? — удивился Антоша. — Смотри, жалко, что ли.
      Уже выпуская из рук книгу, Жорж не забыл повторить :
      — Не насовсем, а посмотреть.
      — Ладно, ладно, шкура, — буркнул Антоша и шире открыл ворота сарая.
      — Погладить можно? — боясь продешевить, спросил Жорж, с трусливой жадностью поглядывая на лошадь.
      — Гладь, если не боишься, что укусит.
      Антоша не смотрел на Жоржа. В его руках была красная книга. С обложки на Антошу смотрел золотой человек с бородой, в звериной шкуре, с попугаем на плече. Рядом с человеком на золотых волнах покачивался корабль с парусами.
      Антоша хотел было посмотреть, что в книге дальше, за обложкой, но кто-то дёрнул его за рукав.
      — Погладь ты первый, — попросил Жорж.
      Антоша подошёл к лошади и погладил её тёплую шелковистую шею. Лошадь не возражала, она добродушно мотнула хвостом.
      Тогда и Жорж, зажмурив глаза, вытянул далеко вперёд руку с растопыренными пальцами, сделал шаг вперёд и скорее царапнул, чем погладил коня. Конь вздрогнул, сердито фыркнул и так махнул тяжёлым чёрным хвостом, что слегка задел Жоржа по носу. Жорж вобрал голову в плечи, выскочил из сарая и, не оглядываясь, побежал домой пить сладкий чай или какао с белыми булочками.
     
     
      НАСТОЯЩИЙ ПРАЗДНИК. — МАТИЛЬДА ФРАНЦЕВНА ПРИНОСИТ ФРУКТЫ. — «ХОТЬ — ЧЕРТ, ХОТЬ — ДЬЯВОЛ». — «ЭТО НЕ МЫ ВЗВИЗГНУЛИ ОТ ЗАВИСТИ»
     
      Антоша увидел свою маму. Она шла от калитки с высоко поднятой головой. Её волосы смеялись под утренним солнцем, блестели, как апрельские ручьи. Глаза мамы были до того сини, с такой радостью и любовью отражали
      весь мир, что можно было подумать: не глаза, сама любовь смотрит на Антошу.
      Антоша даже зажмурился и прижался к маме. Она поцеловала сына в лоб, потом в глаза, потом в шею, целовала и похохатывала глубоким, воркующим, тихим смехом.
      — Дурачок, — сказала мама, — и куда ты убежал? Папаня только что ушёл. Пойдём-ка, я тебя покормлю.
      Красная книга лежит на столе, чтобы её всё время можно было видеть. Антоша смотрит на книгу и ест. Он ест чёрный хлеб, настоящий чёрный хлеб с кусочком розоватого сала, с рассыпчатой картошкой, с репчатым луком. Помидоры и огурцы с солью. Антоша пьёт настоящий чай с настоящим сахаром.
      Это — праздник. Очень большой праздник. Он начался вчера, продолжается сегодня и будет завтра.
      Антоша ещё не поел, когда сама хозяйка Матильда Францевна собственноручно принесла корзину яблок, груш и слив. Хозяйка оглянулась на дверь и почему-то шёпотом сказала:
      — Это вашему супругу... — и, подумав, добавила: — и вам. — Она снова скосила глаза на дверь и ещё тише спросила: — Спит?
      — Спасибо, — сухо и громко сказала мать.
      Матильда Францевна от неожиданности вздрогнула.
      Но хотя мать не очень приветливо сказала «спасибо», её глаза улыбались, нет, они просто смеялись, мамины синие глаза.
      — Спасибо, Матильда Францевна, не спит.
      — Зовите меня, пожалуйста, если вам не трудно, Матрёной Фроловной, — попросила хозяйка.
      И Антошина мама ещё раз сказала:
      — Спасибо, Матрёна Фроловна.
      Ей было всё равно, как называть хозяйку: хоть — чёрт, хоть — дьявол.
      Почти на цыпочках Матрёна Фроловна отступила за порог и осторожно закрыла дверь.
      Но сразу же, после того как крадущиеся хозяйкины
      шаги затихли, Антошина мать снова широко распахнула дверь, чтоб открыть доступ свету, воздуху, утру.
      Вежливо заглянули собаки. Они увидели: Антоша
      ест — и взвизгнули от зависти. А когда Антоша повернул на визг голову, псы застенчиво опустили глаза, завиляли хвостами: «Это не мы взвизгнули от зависти, это муха взвизгнула». Шалун даже щёлкнул зубами, как будто съел муху, чтоб зря не шумела.
      Антоша понял, на что намекали собаки, и бросил им четыре кусочка хлеба. Мать
      ничего не сказала сыну, не прогнала собак. Она была рада и хотела, чтобы всё вокруг радовалось.
      Свет лежал на полу густыми пятнами, легонько вздрагивал. Из ближайших садов прилетали запахи яблок, травы, цветов, жужжание пчёл.
      Собаки скромно стукали в пол хвостами, просили: если можно, ещё по кусочку вкусного чёрного хлеба.
      В старом Бурёнкином сарае переступала с подковы на подкову рыжая лошадь: она досыта наелась травы и не знала, что делать дальше. Может быть, лошадь хотела пить.
      А рядом с Антошей на добела выскобленном столе лежала красная книга, и странный человек в остроконечной меховой шапке и с золотым попугаем на плече смотрел на корабль, уплывавший куда-то на всех парусах.
     
     
      ОТЕЦ И ЕГО ТОВАРИЩИ. — КРАСНАЯ УЛИЦА СВЕРХУ. — КОНЬ ПЬЁТ ВОДУ
     
      Звякнула калитка. Её слабый звяк спрятался в стуке шагов. Антоша оторвался от книги и посмотрел в открытое окно. Он увидел отца. Отец твёрдо шагал в начищенных ботинках, в зеленоватых обмотках. Красная звезда чётко выделялась на его, стального цвета, будёновке. Рядом с отцом шли красноармейцы, одетые так же, как и он. Их было трое или четверо. Антоша не успел сосчитать. Он выскочил в окно и с разбегу ткнулся головой в отцовскую гимнастёрку чуть пониже ремня. Гимнастёрка крепко пахла солдатской махоркой.
      Отец поднял Антошу как мог выше и с гордостью сказал:
      — Мой сын!
      Красноармейцы смотрели на Антошу, кто с задумчивой грустью, кто с весёлой улыбкой.
      — Весь в тебя, Василий, — произнёс один из них.
      — Огонь! — похвалил другой.
      И впрямь, Антоша в своей праздничной кумачовой
      косоворотке, с хохолком на голове походил на огонь. Правда, штаны на нём были не очень праздничные, на них кое-где даже виднелись заплатки. Но зато и заплатки и сами штаны были ещё совершенно чистые. В смысле чистоты к Антошиным штанам нельзя было придраться ни с какой стороны. А что касается заплаток, то тут уж ничего не поделаешь: других штанов не было.
      Какое-то время Антоша сверху хорошо видел, что делалось на Красной улице... Со стороны площади быстро двигались два знакомых человека: Федька Носарь и Лёнька Цыган. Они скакали на метёлочных палках, и каждый всадник держал в правой руке острую деревянную саблю.
      А с другой стороны улицы на одной босой ноге прыгала Тамара, и две косички подскакивали на её золотой голове.
      Антоша бы наверняка ещё что-нибудь увидел, но очутился на земле.
      Услышав голос хозяина, рыжая лошадь выглянула из сарая, заржала, словно спрашивая: а я не нужна? И в подтверждение своей готовности била подкованным копытом землю. Потом лошадь заржала ещё раз, и отец понял: она хочет пить. Он хотел принести воду, но мать опередила его, сама принесла полное ведро свежей прозрачной воды и, не ставя ведро на землю, радостно спросила:
      — Можно твоего коня напоить, Вася?
      Отец серьёзно ответил:
      — Можно... если конь согласный.
      Конь с удовольствием пил. Иногда он встряхивал гривой и с его губ срывались холодные брызги.
     
     
      БЕЗ ВСЯКИХ СЕКРЕТОВ. — СНОВА ЛЁНЬКА ЦЫГАН, ФЕДЬКА НОСАРЬ И ТАМАРА С ДВУМЯ КОСИЧКАМИ
     
      Мать спросила:
      — Может, поесть собрать, гости дорогие?
      Она по-прежнему вся светилась.
      Красноармейцы от еды отказались. Мать поставила
      на стол корзину с яблоками, грушами, .сливами, принесённую Матрёной Фроловной.
      — Хозяйка угостила, — объяснила мать. — Давеча сулилась выгнать на все четыре стороны, а тут на тебе — фрукты.
      — Фрукты и есть, — сказал Антошин отец. — Мало мы их в расход пустили.
      Антоша сразу понял, что отец говорит не о яблоках, не о грушах, не о сливах, а о хозяевах. Антоша был смышлёный мальчик. Высокий красноармеец, у которого в густых чёрных усах блестели белые волосы, сказал:
      — Бывает... — но яблоко взял.
      И другие ели яблоки и груши с нескрываемым удовольствием.
      Мать посерьёзнела.
      — У вас, видать, свой солдатский разговор, мы с Антошей мешать не будем, пойдём, — и взяла Антошу за плечи.
      Бойцы засмеялись. Самый молодой из них, тоже усатый, весь льняной — голова льняная, усы как лён, — посмотрел на мать синими, как цветы льна, глазами, сглотнул кусок яблока, сказал:
      — Секретный солдатский разговор в чистом поле с белой сволочью да с немецкими подлюгами, а в дому у нашего друга-товарища мы ведём разговор открытый, без всяких секретностей.
      — Правильное слово, Иван, — подтвердил черноусый и легко хлопнул его по широкому плечу.
      — Секретов у нас от тебя, мать, нет никаких, — сказал Антошин отец. — А дело в том, что жить нам в Новохатске на мирном положении, думаю, долго не придётся.
      Увидев испуг в глазах матери, трепет, пробежавший по её лицу и пальцам, которые она скорей сжала, словно спрятала дрожь в кулаке, отец опустил голову, проговорил :
      — Сколько, в точности не знаю, но — недолго. Ещё не все враги разбиты... Вот какое дело.
      — Взять того же барона Врангеля, — сказал молчавший до сих пор солдат, безусый и лысый, почти как дед Свирид.
      Остальные кивнули: они были согласны с лысым.
      — А пока нет приказу выступать, — продолжал отец, — мы решили, по возможности, одеть, обуть Антошку и тебя, мать... Зима не за горами.
      — Да и осенью без обувки не сладко, — заметил красноармеец, которого звали Иван.
      — Это верно, — подтвердил черноусый.
      Лысый тоже хотел что-то сказать, он уже открыл рот, но в дверях появились вначале Федькин нос, затем сам Федька, Лёнька Цыган, а из-за их голов выглядывали две рыжие косички. Косички подпрыгивали, кланялись зелёными бантиками, как бы говорили: «Здравствуйте, пожалуйста, вот и мы...»
      Чёрные, как свежая сажа, глаза Лёньки Цыгана прямо и с любопытством глядели из-под почти сросшихся бровей на солдат, особенно на Антошиного папу.
      Лёнька выставил вперёд свою босую и не очень чистую
      правую ногу. Нога была кое-где поцарапана, искусана комарами. Но не это удивило солдат. Рубаха и штаны на Лёньке имели довольно неопределённый цвет от длительной, бессменной носки, от солнечных лучей, дождей и пруда, в котором их не раз полоскали. Штаны и рубаха держали на себе такое множество заплат и заплаток на заплатах, что сразу же после весёлого удивления в сердце приходила жалость, а у иного доброго человека, чаще у пожилых женщин, на глазах почему-то выступали слёзы.
      Взгляд, переброшенный на Федьку Носаря, надо прямо сказать, не отдыхал, не успокаивался на чистеньких и совершенно целых вельветовых штанишках с белыми блестящими пуговками на коленках, на синем, как тихое море, воротнике аккуратной матроски с золотыми якорями по углам.
      Нет, и Федька Носарь ходил примерно в таких же, как и Лёнька, штанах и рубахе, только, может быть, с большим числом заплат, если вообще заплаты у того и другого можно было сосчитать.
      Только нос у Федьки целый и невредимый. Это поисти-не удивительный нос — длинный, с заострённым кончиком, любопытный и очень подвижный. Такого носа ни у кого из новохатских детей, наверное, нет. Впрочем, ещё один, ну, от силы два таких носа и было во всём городе, но не больше.
      А сейчас на самом кончике Федькиного носа дрожала капля пота, и нос от этого был на каплю длинней.
      Нет, и Федькин вид не принёс успокоения красноармейским сердцам, наоборот, их сердца возмутились, а кое у кого облились горячей отцовской кровью.
      И только когда они посмотрели на Тамару в стареньком светлом платье с цветочками, с весёлыми прыгающими косичками, красноармейцы улыбнулись.
      Хотелось взять Тамару за щеку, слегка ущипнуть и спросить: «И откуда такая славная девчонка?»
      Так и сделал черноусый солдат.
      Вместо смущённой Тамары ответила Антошина мать:
      — Соседки нашей, Лукерьи Плахтиной, дочка. Ты её, Вася, должен помнить.
      Отец согласно кивнул головой: он хорошо помнил и Лукерью Плахтину, белошвейку, а лучше того самого Плахтина — столяра-краснодеревца.
      — Сам-то Кирилл Плахтин прошлую зиму помер от чахотки, — сказала мать.
      Все помолчали.
      Черноусый достал из корзины самое круглое, самое розовое яблоко, обтёр ладонью и протянул Тамаре.
      — А чьи ж это хлопцы такие? — полюбопытствовал лысый.
      — Это мои хлопцы, — неожиданно вмешался Антоша. — Мы вместе.
      — Батьки ваши где? — осторожно спросил красноармеец Иван.
      — Их батьки в Красной Армии, — ответила Антошина мать.
      Федька и Лёнька утвердительно опустили голову. Федька всё ещё сидел на своём метёлочном коне. За поясом у него торчала острая деревянная сабля.
      — Мы тоже скоро поедем в Красную Армию, в кавалеристы, — сказал Федя.
      — В кавалеристы, — подтвердил и Лёнька.
      Антоша хотел сказать, что и он скоро пойдёт в кавалеристы, но раздумал — и без слов было понятно: не может Антоша остаться дома, с мамой, когда Федька и Лёнька пойдут в красные кавалеристы.
      — Стало быть, дело такое, и их придётся обувать, одевать, — произнёс Антошин отец.
      — Выходит, так.
      Красноармейцы опустили на колени свои большие сильные руки. И тот, кто понимал в руках, мог сразу сказать: у черноусого руки сапожника и у Ивана такие же руки. А у Антошиного отца и у лысого — руки самые что ни на есть портняжьи. Правда, далеко не каждый догадал-
      ся бы, что Антошин папа — дамский портной, а лысый — мужской.
      Но зато любой, кто понимает в руках, мог бы смело сказать: руки красноармейцев не боятся работы, а, наоборот, соскучились по ней и очень желают её поскорее начать.
     
     
      АНТОНОВСКИЕ ЯБЛОКИ. — КАК ШВЕЙНАЯ МАШИНА «ЗИНГЕР» ОЧУТИЛАСЬ ПОД ГРУШЕЙ
     
      В садах дозревали антоновские яблоки. Они ещё были зелёными, и не просто зелёными, а кисло-зелёными, но уже достаточно крупными. На некоторых яблоках проявились красноватые и розовые пятна, особенно яркие и привлекательные на зелёном.
      Но всего заманчивей был запах. Антоновские яблоки так вкусно пахли, что их аромат хотелось не только вдыхать, а глотать, как прохладную воду в жаркий полдень.
      Утром они пахли удивительно вкусно, но не так хорошо, как днём, днём же их аромат уступал вечернему.
      Но лучше всего антоновские яблоки пахли ночью. Каждый, проходя мимо сада, невольно замедлял шаги, а то и останавливался у забора, глядел поверх щербатых досок на тёмную густую листву, вдыхал всей грудью и шептал:
      — Антоновские яблоки...
      Но не антоновские яблоки, не сочная титовка, на вкус подобная молодому виноградному вину, не сахарная снежно-белая боровинка и даже не сладкие, тающие во рту, пахучие, как мёд, груши-духовитки привлекали ребят. Нет, совсем другое тянуло их в сад.
      Рядом с большим четырёхногим столом, где недавно пировали два немецких офицера и семейство Стариковых по случаю дня рождения Матильды Францевны (тогда она ещё так себя называла), поставили швейную машину «Зингер».
      Машина «Зингер» старательно блестела чёрными, коричневыми и никелированными деталями. Она с одинако-
      4 Красная улица
      вым успехом, только разными иголками, могла прочно сшивать материю и кожу.
      Вот какая это была замечательная машина!
      И в том, что она принадлежала Григорию Михайловичу Старикову, по прозванию «Паучок», не было, конечно, ничего удивительного. И сад, и яблоки в саду, и дома, в которых жили Антоша, Федька, Лёнька Цыган, Тамара с двумя косичками, принадлежали Старикову, уже не говоря о железной лавке с воблой, конфетами и пудовыми замками.
      Так почему же ему не могла принадлежать ещё и замечательная машина «Зингер», которая спокойно сшивает любую материю и кожу, кроме крокодиловой.
      Удивительно было другое: как машина попала в сад? Постоянно она стояла в большом стариковском зале с крашеным полом, в тени высокой магнолии, задыхаясь от безделья под жёлтым лакированным футляром.
      А тут, в саду, на машине поочерёдно работали Антошин отец, лысый красноармеец дядя Андрей, черноусый дядя Степан и льняной, по имени Иван.
      Но и это было удивительно только на первый взгляд...
      Василий Орлов, Антошин отец, как-то зашёл к Григорию Михайловичу... Нет, не в гости. В гости приглашают, а Василия Орлова ни Стариков, ни его жена не звали, он сам постучал з дверь и вошёл.
      Василий Орлов сказал:
      — Как только я окончательно ворочусь домой из Красной Армии, мы с вами, гражданин Стариков, рассчитаемся полностью. За всё. Я имею в виду квартиру, то есть флигелёк, где проживают моя жена и сын Антон.
      Ворочусь я после полной нашей победы... Прикончим последнюю белую гниду совокупно с чёрной Антантой, я и ворочусь... Товарищ Ленин сказал, что этот час недалёк. А уж если Ленин сказал, так оно и будет.
      Вот какое дело... А пока нам безотлагательно, денька на три, а может на все пять, требуется зингеровская машина. Кое-что пошить. Шить мы будем в саду, на вольном
      воздухе, пока погода соответствует.* Ничего не поделаешь, — словно извинился Василий Орлов, — привычные мы, красные кавалеристы, к вольному воздуху... Вот какое дело.
      И Антошин папа сквозь свои густые соломенного цвета ресницы очень внимательно посмотрел на Старикова, по прозвищу «Паучок».
      Что мог на такие вежливые слова красного кавалери ста Орлова, на такой внимательный взгляд ответить хозяин, кроме: «Пожалуйста»? Про себя он в ту минуту, наверно, чёрт знает что думал, но вслух Григорий Михайлович сказал:
      — Пожалуйста, мы со всем удовольствием... Да вы и машину эту знаете... Супруге моей пальто из чёрного, извините, английского букле изволили шить... Ещё до войны... помните?
      — Как не помнить... помним. Потому и пришёл к вам. — Василий Орлов встал, поправил чуток свой солдатский ремень с железной пряжкой и направился звать своих боевых товарищей, которые дожидались во дворе.
      А когда они несли машину в сад, под грушу, Антошин папа сказал:
      — Всё-таки Стариков дал машину-то, сразу дал, без уговоров.
      Лысый дядя Андрей отозвался:
      — Гад ползучий, вот кто твой Стариков. Каждой силе спину гнёт. Перед немцами гнул, а теперь вот нашим кл&>*; няется. Гад и есть. Паук.
     
     
      С ФЕДЬКИ НОСАРЯ СНИМАЮТ МЕРКУ. — ВСЁ, ЧТО НУЖНО МАСТЕРАМ. — ДАЖЕ ИЗ СТА ДЫРОК НЕ СДЕЛАЕШЬ ОДНОГО БУБЛИКА
     
      Дядя Андрей приложил к Федькиному бедру сантиметр. Федька даже рассмеялся — до того было щекотно.
      В это время Иван, застегнув под мышкой перекинутый
      накрест через плечо солдатский ремень, рисовал на бумаге Антошину ступню. Не так-то легко сшить из старой шинели почти новое пальто, из потёртых армейских брюк — целые штаны на среднего мальчика, а из высоких шнурованных, не то французских, не то американских ботинок сделать годные башмаки Федьке, Антоше, Тамаре и туфли Антошиной маме.
      Да, это было не так просто.
      Но не зря Василий Орлов в своё время считался одним из лучших закройщиков Новохатска, а черноусый дядя Степан славился в своём родном городе Кимрах не только как лучший сапожник, но и модельер. А ведь в Кимрах если не все, то наверняка почти все жители — сапожники.
      Мастера разложили на большом столе распоротые шинели и ботинки, примерялись к ним и так и этак. Отступали от стола и снова подходили то с одной, то с другой стороны, рисовали мелом на сукне и на коже, стирали и снова чертили.
      И даже насвистывали, и даже напевали, и вовсе не боевые, походные кавалерийские марши и песни, а, наоборот, мирную песенку сапожников и портных:
      Нитки мы в иголки вденем,
      Будем шить сукно и кожу,
      До тех пор пока оденем Всех в обувку и одёжу.
      Местные садовые птахи с удивлением прислушивались. Они давненько не слыхивали такой замечательной песни. А .птицы помоложе и вовсе никогда не слышали, и им было довольно интересно узнать, о чём поют портные и сапожники, когда шьют детям пальто и башмаки.
      Лысый дядя Андрей и льняной Иван добыли нитки, дратву, пуговицы, гвоздики.
      И хотя Новохатск не очень большой, скорее он маленький город, но и в нём нашлось всё необходимое для четырёх мастеров, вплоть до настоящей дубовой гладильной доски.
      Антошин отец по старой, довоенной привычке поплевал на руки, потёр ладонью ладонь, и... ножницы щёлкнули, схватили материю и начали резать. И не просто резать, а 'точно по белым меловым линиям. Резать и пощёлкивать...
      Чёрт возьми! Это весёлое щёлканье ножниц радовало слух больше, чем прсвист острой кавалерийской шашки.
      А стрекот швейной машины?.. Разве не милее он в миллион раз человеческому сердцу любой пулемётной очереди?
      Будь они четырежды прокляты, и войны, и те, кто их затевает! Нет, не четырежды, а сто раз по четырежды будь они прокляты!
      Шить... Вот так шить, в зелёном саду, под чистым небом, под добрым солнцем. Одевать и обувать детей, переделывать крепкие солдатские шинели в тёплые пальто с красивыми костяными пуговицами.
      Черноусый дядя Степан вколачивает гвоздики в крепкую, износу не будет, подошву. Он достаёт гвоздики изо рта и ударом молотка загоняет в подошву по самую шляпку.
      Раз — и нет гвоздика. Гвоздик толком не успеет сверкнуть, как уже глубоко сидит в подошве, будто он всю жизнь там сидел под своей шляпкой.
      Антоша, Федька, Лёнька и Тамара забыли про свои недавние игры в «русских» и «немцев», в «красных» и «белых», в войну. Они даже забыли игру в кавалеристов.
      Их метёлочные кони устали стоять без дела, их сабли давно б заржавели, если б не были деревянными.
      Теперь ребята — портные и сапожники; они шьют и тачают.
      Вот почему Антоша, Федька, Лёнька, Тамара всё время в саду... К тому же любого из них могут немедленно потребовать на примерку — им следует всегда быть под рукой.
      Жорж тоже в саду. Он стоит ближе всех к машине и первый смотрит, как быстро крутится колесо, как часто
      блестит и кусает материю иголка. И весь Жоржин вид кричит: это наша машина!
      Но в игру его не брали. Он просился, а его не брали. С Жоржем было не очень интересно играть: он то и дело обижался, начинал размазывать по носу и щекам слёзы, бежал к маме жаловаться.
      И всё-таки Жорж, несмотря ни на что, хотел играть. Он хотел быть портным и сапожником сразу: левой рукой шить .пальто или штаны, а правой вколачивать в подмётку блестящие гвоздики. Вот чего хотел Жорж.
      Он притащил из дому много новых лоскутьев, среди них два шёлковых, штаны и один рваный сапог.
      Когда он всё это принёс, его взяли в игру. И предупредили :
      — Не плакать и не ябедничать.
      И Жорж побожился, что не будет ни плакать, ни ябедничать.
      — Я хочу быть портным и сапожником, — заявил он. — Это же мои лоскутья и мой сапог.
      Но портным и сапожником его не сделали.
      — Ты будешь ножницами, — сказал Антоша, — Ходи и щёлкай.
      И Жорж стал ножницами. Он ходил и щёлкал.
      Потом пришла ужасно взволнованная Матрёна Фроловна, которую раньше звали Матильдой Францевной, и забрала штаны.
      Она сказала:
      — Кто тебе разрешил взять эти совсем новые штаны?!
      Она произнесла эти слова так громко, что даже собаки залаяли от испуга: а вдруг это они виноваты, что Жорж взял без спросу штаны?
      Жорж не моргнув глазом ответил:
      — Папа мне разрешил.
      Жорж уже умел врать. Мама знала, что он уже умеет врать, и не поверила ему.
      Матрёна Фроловна подошла к Антошиному отцу и попросила:
      — Сшейте, пожалуйста, из этих мужских брюк хорошие штанишки моему сыну.
      Василий Орлов взял из её рук штаны, посмотрел сквозь них на свет и ответил:
      — Вы, наверно, шутите. Это же не штаны, а дырки. А даже из ста самых больших дырок одного бублика не сделаешь. Вот какое дело.
     
     
      ДРУГИЕ КРАСНОАРМЕЙЦЫ. — НАШ СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ — УТЮГ
     
      В сад приходили и другие красноармейцы. Они устраивались кому как удобно: на корточках, на скамье, а кто и на траве под самой грушей, опираясь спиной о шероховатый ствол дерева. И почти каждый закуривал толстую цигарку, скрученную из желтоватой бумаги: не то газетной, не то обёрточной. Красноармейцы завидовали Антошиному отцу, дяде Андрею, Ивану с льняными волосами, черноусому дяде Степану.
      Они об этом не говорили вслух, но по их задумчивым взглядам, по тому, как они изредка крякали, подходили к стрекочущей швейной машине или ощупывали новое детское пальто, сшитое из шинели, видно было: завидуют.
      Эти красноармейцы тоже хотели работать. Нет, не шить пальто и штаны, не перетачивать трофейные высокие башмаки со шнурками на детские башмаки и женские туфли. Этого они не умели. Они умели другое: строить из кирпичей хорошие дома и школы, мастерить парты и оконные рамы, красить стены в любой цвет, ладить срубы для колодцев какой угодно глубины.
      Вот что умели делать каменщик, столяр, маляр, плотник, которые сидели в саду августовским днём того самого года, когда происходило всё, о чём здесь идёт речь.
      Красноармейцы сидели, курили, молчали, завидовали. Конечно, если бы они умели шить, всё выглядело бы по-другому. Но шить и даже гладить они не умели.
      А как раз в эту минуту Антошин отец поднял с самоварной конфорки старый утюг, что обычно стоял на печном шестке, и помахал утюгом, чтобы тот стал ещё немного горячей.
      Утюг не обиделся. Он хорошо знал Антошиного отца, который до войны не раз гладил пальто, юбки и разные жакетки.
      Он даже не зашипел, когда Антошин папа послюнил палец и дотронулся до блестящей, гладкой утюжьей подошвы, хотя не очень приятно, когда до твоей пятки дотрагиваются мокрым пальцем.
      Утюг со свистом смеялся всем своим огромным краснозубым ртом, выражая готовность гладить всё, что угодно.
      Антошин папа прикрыл серое сукно белой тряпкой и брызнул на неё из кружки водой.
      Утюг поплыл. Он плыл по белой тряпке вперёд и назад, направо и налево, старался не оставлять за собой ни малейшей складки. Ещё бы! Ведь после утюжки пальто считается совсем готовым, его можно надеть и на здоровье носить. А кому интересно выслушивать на свой счёт всякие замечания и упрёки!
      Утюгу это, во всяком случае, не интересно. И он гладил, ухмылялся во весь рот и гладил, чтобы всё было как надо.
     
     
      НОВЫЙ ПОЛДЕНЬ. — ПУГОВИЦЫ НЕ СТАРЕЮТ. — «НОСИТЕ НА ЗДОРОВЬЕ!»
     
      Наступил новый полдень...
      Антоша, серьёзный и тихий, стоит на большом столе под густой грушей. Он серьёзен и тих, как человек, который впервые в жизни надел новое пальто с чёрными костяными пуговицами, штаны навыпуск и жёлтые башмаки.
      Рядом с Антошей Лёнька Цыган напряжённо смотрит куда-то вперёд и вверх, так напряжённо, что его чёрные густые брови почти сошлись на переносице. Тот, кто подумал, что Федьки Носаря здесь нет, глубоко ошибся. Он тоже стоит на большом столе рядом с Антошей и Лёнькой, и его длинный нос настойчиво тянется к верхней блестящей пуговице нового Федькиного пальто. Носу хочется во что бы то ни стало посмотреться в пуговицу, как в зеркало.
      Мальчики стоят почти смирно, как настоящие солдаты. Большому столу, несмотря на его четыре мохнатые ноги, не очень-то легко, но стол терпит. В конце концов, не каждый день и не всякому столу представляется возможность держать на своей спине трёх, одетых с иголочки мальчиков.
      Поэтому старый стол не только терпел, но и получал до некоторой степени удовольствие.
      Тамара ждала своей очереди.
      Дело в том, что к Тамариному пальто никак не могли найти подходящих пуговиц. К девочкиному пальто, и притом к первому в её жизни, не так-то легко подобрать пуговицы. Неважно, что пальто из серого солдатского сукна, зато пуговицы на нём должны быть такими, чтобы каждый, увидев их, в изумлении остановился: вот это пуговицы!
      Тамарина мама и Антошина мама, дед Свирид и Антошин отец Василий Орлов, который сам шил пальто и отвечал за него головой, искали пуговицы по всему Новохатску.
      Их нашли на очень старом салопе. Если говорить прямо, на нём, кроме пуговиц, почти ничего не сохранилось, но его хозяйка, древняя дама, говорила, глядя не на салоп, а на голубые пуговицы: «Это же совсем новый салоп».
      И в её словах была чистая правда: пуговицы,
      особенно костяные, тем более небесно-голубого цвета, не стареют.
      Пришлось отдать даме за её салоп целый фунт солдатского хлеба и одну селёдку.
      Теперь пуговицы лежали на полированном столике швейной машины, словно круглые кусочки неба, и с нетерпением ждали, когда их наконец пришьют к новому Тамариному пальто.
      Мастера в это время смотрели на трёх мальчиков.
      — Повернись! — командовал дядя Андрей.
      Федька, Антоша, Лёнька Цыган сжимали губы и, как заводные, как один человек, так быстро поворачивались, что Федькин нос чуть-чуть посвистывал, первым врезаясь в густой августовский воздух.
      — Поднять руки!
      И хотя никто точно не знал, к кому именно Василий Орлов обращал свой приказ, друзья одновременно вскидывали руки.
      — Не жмёт? — спрашивал дядя Степан, и его чёрные усы блестели и топорщились. Он прижимал ладонь к носкам ботинок.
      И все затаив дыхание смотрели на Антошу, Федю и Лёньку: а вдруг жмёт?!
      Всё было хорошо. Всё было замечательно.
      И мастера скромно улыбались и ждали похвал.
      Антошина мать благодарила мастеров. Федькина мама не могла их поблагодарить только потому, что лежала вот уже третий день больная. Зато дед Свирид, дальний родственник Антошиной мамы, благодарно качал лысой головой.
      — Всех бы детишков одеть и обуть... Хорошо бы, — говорил дед Свирид.
     
      * * *
     
      И вот на столе стоит Тамара с двумя праздничными косичками. Ей тоже велят:
      — Повернись!
      — Подними руки!
      Спрашивают:
      — Не жмёт?
      И у Тамары всё хорошо.
      Да и как может быть плохо? И пальто и башмаки примеряли чуть ли не сто раз... Когда встречалась необходимость, тогда и примеряли. Мастера и заказчики с этим совершенно не считались.
      Главное, чтобы всё было хорошо и красиво.
      От самого чистого сердца работали мастера. Черноусый дядя Степан тачал башмаки и думал о своих детях; вспоминал своих ребят и лысый дядя Андрей. Про Антошиного отца и говорить не приходится. И только Иван с льняными волосами не думал о своих детях; у него не было детей, а всю его семью: отца, мать, двух сестрёнок Веру и Лизу — убили бандиты белого генерала Шкуро.
      Тамарина мама, вдова умершего в прошлом году от чахотки столяра-краснодеревца Плахтина, смотрела то на свою дочку, уж очень к ней шло пальто с новыми пуговицами, то на Василия Орлова и не знала, что сказать. Вот ведь какое дело, она не могла найти слов. Вдова только моргала мокрыми ресницами.
      А дед Свирид не растерялся. Дед Свирид всегда знал самые важные и нужные слова.
      — Теперь им и в школу можно, в такой одежде. Года, чай, самые школьные, — и погладил свою сивую бороду, как будто говорила борода, и он гладил её за хорошие, к месту сказанные слова.
      Все глянули на деда Свирида, потом на детей и подумали: «Прав старик».
      В мире жил август. С соседнего клёна сорвалось два медных листа, закружились, запели на лету; скоро сентябрь, скоро первый школьный месяц.
     
     
      МАЙБОРОДА. — «А НЕ ОБУЧЕНЫ ЛИ ВЫ, ХЛОПЦЫ, КАМЕННОМУ, ПЛОТНИЦКОМУ... ИЛИ ТОМУ ЖЕ МАЛЯРНОМУ ДЕЛУ?»
     
      И ведь надо же такому случиться?
      Кленовые листья хотели ещё что-то спеть, но не успели... Распахнулась садовая калитка, и в сад вбежали, наступая друг другу на лапы, Рекс, Соловей, Бобик и Шалун. Они бросились прежде всего к знакомым мальчишкам, чуть не повалили наземь, наскоро обнюхали всех собравшихся под грушевым деревом, в том числе зингеровскую машину, и, довольные, уселись.
      Вслед за собаками шёл Жорж. Он высоко вздёрнул голову и стучал изо всех сил своими тонкими ножками по земле. Честное слово, Жорж походил на полководца, который лично ведёт за собой целый полк.
      Впрочем, так оно и было.
      За Жоржем ступал человек, высокий, как клён, и широкоплечий, как гора Казбек. Его тёмно-рыжие усы были так велики и густы, что казались выкованными из одного куска бронзы. Напрасно ветер свистел около усов, он не мог вырвать и одного волоска. Но разве в усах всё дело!
      А штаны?
      Тёмно-синие с красными, нет, пожалуй, бурыми лампасами, штаны огромного усатого человека могли свободно спрятать и Федьку с его носом и Лёньку Цыгана с чёрными бровями, которые почти срослись на переносице, и Антошу, и Тамару с двумя порядочными косичками, не говоря уже о тонконогом Жорже.
      И такой красивой гимнастёрки, как у этого великана, ещё никто из детей не видел. Правда, она немного выцвела, кое-где на ней были и совсем белые пятна, наверно, от пота. Но это не считается. На эти пятна никто внимания не обращал. Смотрели на другое: на новенькие красные клапаны-перекладины, закреплённые на груди сверкающими пуговицами, на золотую пряжку широкого по-
      ясного ремня, на огромную саблю. Она звенела, как тысяча сабель.
      Каждая рука этого человека была как тысяча рук, каждый сапог не меньше тысячи сапог.
      Он шагал за Жоржем, и земля со всеми травами, картошкой, деревьями, яблоками, небо со всеми птицами и облаками радостно вздрагивали. И нет ничего удивительного, что все подумали: Жорж ведёт за собой целый полк.
      Человек пришагал к столу, остановился рядом с грушевым деревом — и ещё неизвестно, кто из них был немного выше, — остановился и громко сказал:
      — Здравия желаю, товарищи красные кавалеристы!
      А потом он увидел Антошу с его пшеничным хохолком, Федьку и Федькин нос, Лёньку и чёрные Лёнькины брови, Тамару с двумя косичками, одетых с иголочки, ещё не остывший краснозубый утюг, улыбки на всех лицах. И, увидев это, великан погладил указательным пальцем усы, сначала один ус, за ним другой.
      И все поняли, зачем он так сделал: под усами пряталась улыбка. Больше того, оттуда выкатился смех, и такой гулкий, что все птицы — они с любопытством следили за всем происходящим, — не зная, что будет дальше, на всякий случай, разлетелись кто куда.
      Огромный человек не терял времени: он поднял правой рукой Антошу, левой Лёньку выше груши, выше сада, чтобы они почувствовали, как хорошо жить у самого неба, чтобы им захотелось стать лётчиками.
      Жаль, что был светлый день; ночью Антоша обязательно сорвал бы с неба звезду, спрятал в карман нового пальто, а потом всем бы показывал: звезда!
      Федьку Носаря и Тамару человек тоже поднял к небу, чтобы никто не остался в обиде. И каждого он оглядывал от воротника пальто до носков новых ботинок.
      Пока он поднимал и оглядывал детей, красноармейцы успели туже затянуть свои пояса, смахнуть пыль со своих башмаков и сказать всем, кто не знал:
      — Наш взводный товарищ Майборода.
      — Молодцы, — похвалил взводный Майборода работу мастеров и опустил на траву детей так осторожно, словно дети были стеклянными и легко могли разбиться.
      И совсем другим тоном Майборода спросил:
      — А кони как?
      — Кони сытые, ухоженные, — за всех ответил Василий Орлов. — Сегодня купать их будем.
      — Добре, — сказал Майборода, сел за стол, сжал коленями саблю. Он погладил указательным пальцем левый ус, за ним — правый. На этот раз из-под усов не
      выкатился смех и даже улыбки не появилось, а только послышалось:
      — А не обучены ли вы, хлопцы, и каменному, плотницкому, столярному или тому же малярному делу?
      Василий Орлов, черноусый дядя Степан, лысый дядя Андрей, Иван с льняными волосами опустили головы. Они и слова не сказали в ответ, только покачали головами. Им, по совести говоря, было здорово неприятно, что они не обучены каменному, плотницкому или тому же малярному делу. Зато другие четыре красноармейца высоко подняли головы. Они прокашлялись, чтобы голоса лучше звучали, и один из них громко, как на поверке, сказал:
      — Я обученный класть кирпичи!
      И все посмотрели на него.
      А другой сказал громче:
      — Я — плотник.
      И на него все посмотрели и удивились: он плотник, а мы и не знали.
      Не успели все как следует удивиться, раздался ещё более громкий голос:
      — Маляр — я.
      И с голосом маляра почти слились слова четвёртого красноармейца:
      — Я — столяр.
      Птицы снова вернулись на свои ветки и смотрели круглыми зелёными глазками на маляра, каменщика, столяра, плотника. Больше ни на кого они не смотрели, только на них.
      Майборода поднялся со скамьи, и сабля со звоном прыгнула на своё место. Он сказал:
      — Комиссар велел всех строителей собрать... Так что шагом арш...
      И они ушли. Деревья с завистью смотрели вслед Май-бороде: вот ведь ходит, а мы должны всё время стоять.
      Нога в ногу шли по Красной улице каменщик, плотник, столяр и маляр. А рядом с ними шагал высокий, как гора Казбек, командир взвода товарищ Майборода.
     
     
      СМОТРИТЕ ВСЕ. — ПЕСЕНКА ВАЛЬКОВ. — КОГДА ЗАВЫВАЮТ О ВОЙНЕ
     
      Антоша едет на рыжем коне. Рядом, почти на таких же конях, — Федька и Лёнька.
      За каждым из них на конской спине сидит взрослый кавалерист: за Федькой — Иван с льняными волосами, за Антошей — его отец Василий Орлов, за Лёнькой... но, впрочем, это не считается. Сидят себе и сидят. Каждый может сидеть где ему хочется.
      Смотрите все! Вся Красная улица! Весь Новохатск! Настоящие кавалеристы едут на самых настоящих живых конях.
      Федькин нос от гордости стал бы ещё немного длиннее, если бы это было возможно. Нос теперь поднялся очень высоко. И если бы городской собор сел на лошадь рядом с Федькой, ещё неизвестно, кто был бы ближе к небу — покосившийся соборный крест или Федькин нос.
      Проехали Красную улицу. Базарную площадь...
      Вот и пруд.
      Пруд звенит, гремит, сверкает. Идёт такая стирка, какой никогда не знал Новохатск.
      Со свистом взлетают и стремительно хлопают синеватое красноармейское бельё дубовые вальки. Брызги в испуге распрыгиваются на все четыре стороны, доскакивают до наших кавалеристов. Если очень внимательно прислушаться, можно разобрать слова песенки вальков:
      Щедро плещет вода Из зелёного пруда На бельё, на мостки,
      На дубовые вальки.
      Мы крепки и звонки,
      Вот какие мы вальки!
      Разогнули спины Антошина и многие другие мамы, опустили вальки, смотрят из-под мокрых ладоней на гордых всадников.
      — Мой... с сыном, — шепчет Антошина мама.
      Всадники напряжёнными улыбками приветствуют пруд и едут дальше. Всё реже дома. Начались пустыри, огороды, потом потянулись узкие полосы сжатых полей.
      Кони прибавили шагу. Они почуяли воду, подскакали к бегущей воде и в испуге заржали: а вдруг вся вода убежит?
      Красноармейцы помогли мальчикам спешиться, а сами поехали в реку. Они тёрли конские спины мокрыми щётками, окатывали осторожно водой, чтобы ни одна капля не попала в конские уши. Лошади терпеть не могут, когда вода попадает им в уши.
      Чистые кони немного поплавали, потом им надоело плавать и они выскочили на песчаный берег. И тогда все увидели : кони блестят, словно праздничные самовары. А один конь от радости, что он такой красивый и чистый, бросился на песок, задрал ноги, валялся и ржал. Можно было подумать: это не боевой кавалерийский конь, а необученный глупый жеребёнок. Пришлось его снова вести в реку. А что сделаешь?
      Потом коней стреножили и пустили пастись. А кавалеристы, в том числе Антоша, Федька и Лёнька, купались. Во время купания плескали друг на друга водой, а кое-кто громко хохотал, так громко, что лошади с берега завистливо ржали в ответ.
      Всё же река это далеко не пруд, здесь, правда, нет густой зелёной ряски, не слышно хлопанья вальков о бельё, зато вода прозрачная и всё время бежит, и хорошо видно, как маленькие рыбки стараются обогнать воду. Но разве они это смогут, когда они такие мелкие, а река... Впрочем, неизвестно, какая река, — ей нет ни конца, ни начала.
      Кавалеристы забыли о войне, о походах, о смерти. Светило солнце, вода спешила на юг, жёлтый песок шуршал под ногами, синело небо, по синеве легко бежало одно белое облако, похожее на крылатого жеребёнка.
      И самое главное: в речной воде играли и смеялись дети.
      Разве можно думать о войне, атаках, о той же смерти, когда вокруг такая красивая жизнь, а рядом играют дети.
      Нет, конечно.
     
     
      ПОЛК ПРИШЁЛ В ШКОЛУ. — КАЖДЫЙ НАХОДИТ СВОЁ ДЕЛО
     
      Майборода опускал кирпич, похлопывал его ручкой кельмы и аккуратно срезал лишний раствор. Антоше снизу казалось, что в руке Майбороды широкий острый кинжал, которым он легко, как хлеб, режет кирпичную стену.
      Раненная немецким снарядом, школа оживала. Кавалеристы-столяры вставляли оконные рамы, кавалеристы-стекольщики вмазывали в рамы тонкие, почти невидимые стёкла.
      Весь кавалерийский полк ремонтировал школу, чтобы дети могли первого сентября сесть за новые парты и узнать, что все слова, которых на свете миллион или немного больше, можно написать тридцатью шестью буквами.
      Кавалерийские лошади, привычные к ураганным атакам, свисту шашек, пороховому дыму, пулемётным очередям, охотно возили песок, кирпич, доски. Они возили всё, что нужно, вплоть до воды, без которой, как известно, ничего не сделаешь: ни кирпича, ни'раствора.
      Лошади даже гордились своей работой. Они бежали, высоко задрав красивые головы. Лошади прекрасно понимали: надо спешить. Война ещё не окончена; может быть, через час или два затрубит боевая труба, придётся надеть седло — и в поход.
      На Красной площади, в тени зелёного собора, стоят в козлах винтовки; свободные кони едят овёс и траву; часовые в обмотках цвета свежего сена шагают туда и сюда, поглядывают на школу, на небо, по сторонам, ждут, пока их сменят.
      Школа гудит человеческими голосами. Здесь работает
      не только кавалерийский полк — весь Новохатск пришёл в школу. Только некоторые жители города отсутствуют. Матрёна Фроловна, например. Она больна. Она так занемогла на нервной почве, что не в силах выйти из дому.
      Тонконогий Рекс, глупый Шалун, белый, как облако, Бобик, старый пёс Соловей охраняют покой Матрёны Фроловны.
      А вот Григорий Михайлович пришёл. Он волочит по земле через школьный двор кусок ржавой жести. Жесть грохочет, как две тысячи громов, поднимает пыль, будто вечернее стадо коров. Зато все видят: Стариков ремонтирует школу.
      Портные, сапожники, прачки и все дети, которые сами ходят, пришли в школу.
      А над всеми — Майборода, без гимнастёрки, в нательной рубахе. Если бы он мог, то снял бы и усы, не навсегда, конечно, а на время, пока очень печёт солнце. Всё-таки в усах жарковато.
      Антоша выбирает целые кирпичи из большой кучи лома и передаёт Лёньке, у которого брови уже не чёрные, а красные от кирпичной пыли. Лёнька суёт кирпич Федьке под самый нос, а Федька аккуратно передаёт Тамаре. Та никому не отдаёт кирпичи, а складывает из них столбики.
      Жорж со стороны внимательно смотрит. Он смотрит, как все работают, и обливается потом.
      — Жарко, — шепчет Жорж и спешит к бачку с водой.
      Большими глотками пьёт Жорж прохладную воду, и тот, кто видит его в эту минуту, думает, как устал этот мальчик, как мальчику жарко.
      Пока усталый Жорж глотает воду, Антоша и его друзья идут к Майбороде. И ничего в этом нет особенного: они несут ему кирпичи. Каждый мальчик прижимает к груди, как дрова, три кирпича, только у Тамары — два кирпича.
      Жорж даже кружку уронил, когда это увидел. Он бросился к кирпичным столбикам, схватил сразу четыре
      кирпичины, зашатался и чуть не упал. Чёрт возьми, кирпичи совсем не лёгкие, они только казались лёгкими в чужих руках. И два кирпича было тяжело нести. Жорж оставил себе один. Теперь он шёл ровно, почти не сгибаясь, мог бы даже бежать, если бы захотел.
      Мимо плотников и столяров, которые тесали и строгали доски для полов, парт, для перил и лестниц, мимо людей, которые убирали школьный двор, ровняли площадки для спортивных игр, устанавливали столбы для качелей и гигантских шагов, шли мальчики и Тамара и несли свои кирпичи. И вот они уже поднимаются по пружинящей стремянке к самому Майбороде.
      — Майборода! — кричит Антоша.
      Но разве Майборода услышит, если его уши где-то под белыми, как вата, облаками.
      Тогда все четверо зовут:
      — Майборода!!
      Жорж, он стоит за Тамариными косичками, решил: если и на этот раз Майборода не услышит, тогда и он крик-
      нет вместе со всеми. Ио Майборода и так услышал, опустил кельму и свободной рукой погладил усы. Из-под них сразу же выскочили слова:
      — Здорово живёте, ребята!
      Всё же Майбороде пришлось немного наклониться, чтобы лучше увидеть, кто его окликает. Он разглядел Антошин пшеничный хохолок, чёрные курчавые волосы Лёньки, две прыгающие косички и, конечно, Федькин нос.
      Он взял кирпичи и сказал:
      — Молодцы! — так громко, что весь двор перестал работать. Может быть, подумали: начинается гроза.
      Чтобы дети не испугались, Майборода обхватил их своими огромными руками, поднял, и они хорошо разглядели его тёмно-рыжие, пахнущие табаком усы, толстый нос, глаза, в которых брызгались смешинки, багровый шрам от уха до подбородка.
      Потом Майборода поставил детей на подмостки, взял один из принесённых ими кирпичей, зачем-то подул на него и положил в стену рядом с другими.
     
     
      «УЧИТЕСЬ НА ДОБРОЕ ЗДОРОВЬЕ». — «НАШИ КАВАЛЕРИСТЫ». — РОБИНЗОН КРУЗО
     
      Заблестела свежей масляной краской железная крыша. На просторном школьном дворе стоят качели, гигантские шаги. Сквозь чистые стёкла окон августовский день видит: новохатские женщины моют в классах полы.
      Тихо на площади.
      Каменщики-кавалеристы, плотники-кавалеристы, стекольщики-кавалеристы увели своих коней, унесли свои ружья. Зато они оставили на Красной площади новую школу: учитесь на доброе здоровье все новохатские дети!
      А Майборода? Он надел свои широченные штаны с лампасами, гимнастёрку с красными перекладинами, тёмнозелёную фуражку со звездой, повесил на пояс саблю, наган, сел на своего коня и поехал, подбоченясь, впереди взвода почти таких же, как он, усатых кавалеристов.
      Песня ехала вместе с ними:
      Как за лесом, за лесочком,
      Над крутеньким бережочком,
      Над крутеньким бережочком Там стояли три садочка...
      Новохатцы провожали глазами кавалеристов, слушали их песню и говорили:
      — Наши кавалеристы.
     
      * * *
     
      А потом в Новохатск пришёл вечер. Не поздний вечер, когда загораются огни, а ранний, совсем ранний вечер, когда солнце лениво сворачивает с юга на запад и ещё твёрдо не решило, катиться вниз или ещё немного покру-
      житься в синем небе, над спелыми антоновскими яблоками. Тем более, что в одном из новохатских садов солнце заметило Антошу, Федьку Носаря, Лёньку Цыгана, Тамару с двумя косичками и Жоржа.
      Они сидят за большим столом под грушей и слушают.
      Кого же они слушают? Ба! Да ведь это же дядя Иван с льняными волосами читает большую красную книгу.
      — «Новая волна налетела на меня и погребла под собою... Я чувствовал, что меня уносит далеко от берега. Я делал усилия выплыть, но чуть не разбил грудь и не захлебнулся. Вдруг меня подбросило вверх. Я поднял руки и голову над водой и с силою вдохнул в себя воздух.
      Снова накрыл меня громадный вал, но ненадолго. Держась на поверхности, я заметил, что волна, ударяясь о берег, возвращается назад, я чувствовал, что она вновь подбросит меня далеко от берега. Тогда я собрал последние силы и ринулся вперёд... Под ногами моими была земля...»
      Жорж тоже слушает. Он слушает с таким видом, как будто тысячу раз всё это слышал, но для компании готов, ладно уж, послушать в тысячу первый раз.
      Голос чтеца то тихо льётся, как речная вода, то громко рокочет, как морская буря. Дяде Ивану и самому очень интересно читать о необычайных приключениях Робинзона Крузо и его зверей, про Робинзонова друга — Пятницу... Вот, оказывается, о чём написано в знаменитой Жоржи-ной книге. И почти на каждой странице — картинки...
      Антоша думает: завтра с утра, а может быть, ещё и сегодня они будут играть в Робинзона и необитаемый остров. Он, Антоша, конечно, будет Робинзоном. А кто будет Пятницей? Лёнька? Федька? Тамара?
      Пахнут антоновские яблоки.
      Собаки с обидой повизгивают, они никак не поймут, зачем их друзья разинув рты сидят за столом и слушают голос большого человека с белыми волосами.
      Совсем рядом упало в траву тяжёлое яблоко.
      И вдруг дядя Иван перестал читать, захлопнул книгу...
     
     
      ТРУБА ЗОВЕТ. — У ШКОЛЬНОГО КРЫЛЬЦА. — «ТАК ГОВОРИТ ЛЕНИН»
     
      Пела труба...
      Она не просто пела, труба звала, приказывала: скорей! Как можешь скорей! И даже скорей, чем можешь!
      На Красную площадь мчались конники. Мало сказать: мчались — летели, как соколы, как ласточки, как орлы.
      Кони цокали коваными копытами по круглым камням мостовой; топали и поднимали пыль, мяли траву там, где мостовой не было.
      Новохатские мальчишки и девчонки бежали за лошадьми. Люди постарше старались не отставать от мальчишек.
      Всех звала труба...
     
      * * *
     
      Жорж схватил большую красную книгу с золотым обрезом. Он хотел унести её домой, а уже потом бежать вместе со всеми. Жорж думал: о книге забыли. Кто будет помнить о книге, когда поёт труба. Но Жорж ошибся: Антоша тоже схватил книгу.
      — Дочитаем, тогда получишь.
      — А кто будет читать? — спросил Жорж. — Ты будешь читать? Лёнька будет читать? Федькин нос будет читать?
      Жоржа распирало ехидство. Он задыхался от ехидства.
      — Ты будешь читать! — сказал Антоша.
      — Я тоже не умею читать! — обрадовался Жорж. Он захихикал от радости, что не умеет читать.
      — Нам не к спеху, подождём, пока научишься. — Антоша, крепко сжимая руками книгу, побежал домой.
      — Ты сам научишься! — орал Жорж и содрогался от возмущения. Он совсем забыл, что он воспитанный мальчик и не должен орать во всё горло и трястись, словно малярик.
      В то же время Жорж не мог не возмущаться и не трястись: его план треснул по всем швам. Жорж хотел стать Робинзоном, а без книги его никто не признал бы Робинзоном даже на полчаса. Только на необитаемом острове Жорж без книги мог бы стать Робинзоном.
     
      * * *
     
      Как в то незабываемое утро, Антоша бежал с матерью в людской толпе на Красную площадь.
      Горнист выдувал из трубы последние звуки. Это были очень высокие звуки, почти до неба и уж во всяком случае выше соборного креста.
      Горнист так надувал щёки, что они готовы были лопнуть. И если бы пришлось выдуть из трубы ещё два или три звука, щёки наверняка треснули бы.
      Но горнист вовремя остановился. И правильно сделал. Весь кавалерийский полк, весь Новохатск, за исключением двух старух и одного очень больного старика, пришли на площадь.
      Откуда-то на крыльце появился человек с чёрными, как у Лёньки Цыгана, бровями, в зелёной фуражке, с шашкой на боку, в стальной гимнастёрке с красными, как у Майбороды, перекладинами на груди. Он подошёл к краю крыльца, сказал:
      — Товарищи красноармейцы!
      Брови человека, похожие на ласточкины крылья, взлетели, шире открыли горящие синим огнём глаза.
      — Граждане Новохатска! Революция зовёт нас! Революция приказывает: настал час выступать!
      Враги не дают нам спокойно жить и строить нашу новую жизнь. Так как же быть, товарищи? А вот как! Раз и навсегда должны мы покончить с белыми бандами буржуев и помещиков, золотопогонников и всяческих закордонных акул. Так, что ли?
      И Красная площадь, как эхо, отозвалась на слова синеглазого человека в зелёной фуражке с красной звездой.
      — Та-а-к!!
      — Мы уходим из Новохатска. Шесть дней жил наш полк в городе и все шесть дней трудился не покладая рук. Ох и жадны наши руки до настоящего, живого дела! Пусть дети спокойно учатся в школе, которую красные воины революции подняли из руин. Пусть верно служат трудовому народу мосты и дороги, которые мы навели.
      Пусть будет тепло в домах солдатских вдов и сирот. Настанет день, когда все люди нашей родной земли будут жить в просторных домах с ярким светом, который называется электрическим, с водой, которая сама прибежит в дома по трубам. И зелёные сады разрастутся вокруг тех домов. Вперёд! На врагов революции! Навсегда утвердим Свободу, Счастье, Мир, Радость для трудовых людей! Так говорит революция. Так говорит Ленин. Так будет!
      Человек широко и сильно взмахивал правой рукой. Вот сейчас он взмахнёт ещё и левой, и тогда обязательно полетит вместе с шашкой, с наганом, красными перекладинами на груди.
      В короткие мгновенья, когда человек с чёрными крылатыми бровями делал передышку между словами, становилось до того тихо, что можно было услышать, как тяжёлые лучи вечернего солнца касаются красноармейских винтовок.
      — Да здравствует наша победа!
      — Да здравствует товарищ Ленин!
      — Ура!
      Площадь немного повременила, собралась с силами и всей грудью подхватила:
      — Ур-р-ра!!
      Кавалерийские сабли со свистом взвились к солнцу.
     
     
      КРАСНАЯ УЛИЦА. — «СМЕЛО МЫ В БОЙ ПОЙДЁМ...»
     
      Красная улица... Снова по тебе едут всадники. Красные всадники. Пылает огромное алое солнце. Грохочет барабан. Трубят широкогорлые трубы. Тонко поют маленькие трубята.
      Цокают и цокают кованые копыта.
      Антоша сидит на рыжей лошади впереди своего отца, Василия Орлова. И Лёнька Цыган едет на лошади. И Федька Носарь тоже едет. Даже Тамара с двумя косичками и застывшей на лице улыбкой сидит на большом красном коне, и лысый дядя Андрей одной рукой придерживает гордую Тамару. Впрочем, лысины дяди Андрея сейчас не видно — она скрыта остроконечной шапкой, которая называется будёновкой.
      Лошади не спешат. Им совсем не хочется уходить из Новохатска. Они неторопливо ступают, так неторопливо, что Антошина мама легко поспевает за рыжей лошадью.
      Город провожает своих воинов.
      Дорога катится вперёд, перескакивает по белому новому мосту речку. Солнце низко опустилось над землёй, — наверно для того, чтобы лучше видеть дорогу. Рыжая лошадь встряхивает гривой, оглядывается мокрым глазом.
      Кто-то плачет. Кто-то кашляет. Кого-то громко целуют.
      И тогда над кавалерийским полком раздаётся голос. Это знакомый всем голос Майбороды:
      Смело мы в бой пойдём...
      В эту минуту Антоша видит только одного родного человека. Человек этот едет всё вперёд и вперёд по вечерней бесконечной дороге, вдаль, и кто знает, в какую разлуку.
      Уже только угадывается цокот копыт. Но ещё видна живая неровная линия окрашенного зарёй строя всадников, ещё видно красное знамя. Нет, пожалуй, это не знамя — само солнце ведёт за собой кавалерийский полк.
      Солнце и песня.
      Смело мы в бой пойдём
      За власть Советов...
      Антоша бежит за полком. Он хочет догнать песню. А полк едет и едет. И Антошин папа едет. Полку некогда. Полк выполняет приказ революции, приказ Ленина.
      Войны мы не хотим,
      Но в бой готовы...

|||||||||||||||||||||||||||||||||
Распознавание текста книги с изображений (OCR) — творческая студия БК-МТГК.

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Настрои Сытина Радиоспектакли Детская библиотека

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru