На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Михайловская К., Шамков М. Мальчик на главную роль. Иллюстрации И. Дунаевой. - 1979 г.

Кира Николаевна Михайловская
Михаил Исаакович Шамков

МАЛЬЧИК НА ГЛАВНУЮ РОЛЬ

Иллюстрации И. Дунаевой. - 1979 г.


DjVu



От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..



Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________


      ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой ищут мальчика на главную роль 3
ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой нашёлся мальчишка на главную роль 10
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой проводятся пробные съёмки актёров 15
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ, в которой Лямин ищет Алёшу 30
ГЛАВА ПЯТАЯ. Что узнал Лямин из рассказа Натальи Васильевны 32
ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой Алёша рассказывает о переменах в его жизни 39
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой появляется шофёр студии Михаил Иванович 46
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Алёша дерётся за справедливость 55
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в конце которой Алёша убегает 58
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой дождь проливается не из тучи 63
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, состоящая из творческих порывов киногруппы 67
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ с грустными воспоминаниями о коне Верном 70
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой наконец-то Кирюха выглядит молодцом 76
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, которая приводит нас в гастроном 79
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой у оператора Лямина болит старая рана 83
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой появляется Тамерлан 86
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой прекрасно уживаются лошадь, козёл и ишачок 91
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, в которой отец устраивается на работу 97
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, в которой классная жизнь идёт своим чередом 99
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, в которой отец вернулся с работы 103
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, в которой кинооператор Лямин впервые встречается с отцом Алёши 104
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой Лямин узнаёт о злоключениях Алёшиного отца.107
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Павел Андреевич принимает важное для него решение 109
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, в которой Михаил Иванович застревает посередине пути 110
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ, в которой Лямин узнаёт о дальнейших событиях 112
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ, в которой исчезает ковбойский костюм 118
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ, в которой ищут Алёшу 128
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ, в которой Алёша болеет 136
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ, в которой появляются тигры и раздаётся звонок из милиции 139
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ, в которой нашёлся Павел Андреевич Янкин 144
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Куда пропал ковбойский костюм? 146
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой с Тамерланом происходит несчастье 152
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Алёша спасает Тамерлана 158
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, в которой объединились все ребята, плохие и хорошие 164
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ со счастливым концом 168
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ, и последняя 172

      Повесть о «трудном» подростке, об отзывчивости и чуткости окружающих его людей — работников киностудии, которые помогли мальчику в решающую минуту жизни. Действие происходит в наши дни.
     
     

      ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой ищут мальчика на главную роль
     
      История, которую я хочу вам рассказать, началась обыкновенным весенним днём. Едва я добрался до Кировского проспекта, как хлопьями повалил мокрый снег. Он таял, не долетев до асфальта. По мостовой бежали весенние ручьи, а над ними бушевала метель. Можно было переждать её, укрывшись в кондитерской на углу Горького и Кировского, но я торопился на студию.
      Шёл третий месяц, как мы работали над фильмом «Мальчишка с окраиньп». Правда, пока фильм существовал только в виде таблички, прикреплённой к двери комнаты, где размещалась наша съёмочная группа. За дверью совершалась напряжённая подготовительная работа. Это было счастливое время, когда сценарист ещё доволен режиссёром, режиссёр ещё доволен сценаристом и съёмочная группа дружно верит в то, что фильм будет замечательным.
      И сценарий у нас хороший, и с режиссёром нам повезло, а вот исполнителя главной роли до сих пор нет.
      Режиссёр фильма Сергей Глазов уже давно начал подыскивать мальчишку на главную роль. Смотрели ребят в школах и в Домах пионеров. Наконец дали объявление по радио.
      В первый же день, назначенный для записи, двор студии заполнила толпа мальчишек. Стриженые и длинноволосые, тощие и толстые, маленькие и большие, они толпились во дворе, галдели, глазели по сторонам и приводили в отчаяние помощников режиссёра, пытавшихся установить очередь и составить списки.
      За три дня ассистенты просмотрели около тысячи ребят. Из них несколько человек было отобрано для пробной съёмки. Глазов видел этих ребят, но ни один из них ему не нравился. В одном режиссёра смущала природная робость, в другом не нравилось нахальство, в третьем ему нравилось всё, но он был переросток.
      Впрочем, все эти поиски ко мне никакого отношения не имеют. Я — оператор и занят сейчас выбором натуры. Вместе с художником мы ищем места будущих съёмок, рыщем по окрестностям Ленинграда и прикидываем, как будут выглядеть эти места весной, летом и осенью.
      Художник всегда опаздывает. Вот и сегодня я долго ждал его у директора картины. Я покуривал трубку и наблюдал, как с моего плаща стекают капли дождя и собирается под вешалкой небольшая лужица. За столом сидел Яков Ильич, директор картины, и жаловался мне на свою жизнь:
      — Разве могу я ехать в отпуск?
      Пусть даже на две недели! Смета не утверждена, актёров нет. А через неделю худсовет. Ты мне скажи, как можно отдыхать в таких условиях?
      Яков Ильич замолчал. В комнату влетел весёлый и энергичный Сергей Глазов.
      — Опять полный двор мальчишек!
      Этих посмотрим — и пока хватит!
      А завтра будем пробовать Юру Пушкова!
      С появлением Глазова всё вокруг наполнилось энергией, даже, кажется, воздух в тесной комнате пришёл в движение, образуя лёгкие сквозняки.
      Ассистент Валечка, которая разговаривала по телефону, повесила трубку и сказала Глазову:
      — Отобрали тридцать мальчишек, они во втором павильоне.
      Глазов бросил на стол пальто, шапку, махнул Валечке рукой — идём! — и выбежал из комнаты так же стремительно, как вбежал.
      — Надеюсь,— сказал Яков Ильич,— сегодня, наконец, найдут мальчишку. И смету, наконец, утвердят тоже. Иначе я застрелюсь! — И вдруг, спохватившись, обратился ко мне: — Владимир Александрович! А кого, между прочим, ты здесь ждёшь? Если художника, то напрасно. Митя звонил и просил тебе передать, что не приедет. От ваших вчерашних путешествий он заболел и теперь лежит с горчичниками на пятках.
      — Не люблю отступать от намеченных планов,— ответил я.— Дай мне машину, поеду на выбор натуры сам.
      — Машину? Для тебя? Послушай, Лямин, я готов дать
      тебе машину. Но сегодня нет ни одной. Всё забрал «Великий год». У них большая массовка.
      — Вчера тоже всё забрал «Великий год».
      — Да,— согласился Яков Ильич,— и вчера тоже. Но зато завтра у тебя будет сколько угодно машин.
      — Очень хорошо, что ты не заставил меня просидеть здесь часа четыре, прежде чем сообщить эту новость. Но всё же я поеду сегодня. Городской транспорт, слава богу, работает.
      Я поднялся, натянул плащ и без всякого энтузиазма потащился к выходу.
      ...Возвращался я поздно вечером. Когда автобус дошёл до Стрельны, мне захотелось ещё раз взглянуть на давно знакомую рыбацкую деревушку. В пелене мокрого тумана деревушка показалась мне скучной, и я не задержался в ней долго. Усталый, сел я в трамвай и тихо подрёмывал на заднем сиденье. При въезде в город трамвай начал заполняться людьми. Освещённый изнутри тёплый вагончик медленно полз в неуютном пространстве новостроек. Мягко покачивало. Сквозь дремоту возникали в моём сознании то будущие кадры фильма, то обрывки случайных разговоров, то лица знакомых, вписанные в только что «осмотренный» пейзаж.
      Очнулся я от перебранки.
      — Безобразие,— тяжело дыша и отдуваясь, говорил румяный толстяк. Он едва умещался на маленьком боковом сиденье.— Всё он видит и слышит, а только не научен как надо!
      — Их ничему теперь не учат,— взвизгнул кто-то позади меня.
      Вскоре я понял, что весь этот шум поднялся из-за мальчишки, не уступившего места пожилой женщине. Женщина стояла рядом с ним, держась за поручни.
      Она молчала. Её серое лицо было непроницаемо.
      Мальчишка тоже молчал.
      Он втиснулся в скамейку, вздёрнул угловатые плечи и, почти свернув шею, уставился в окно. Он делал вид, что никого не слышит и не видит. А может быть, он действительно не слышал и не видел?
      Я поднялся и предложил женщине своё место. Она посмотрела на меня удивлённо и села. Все зашумели ещё громче, сочувствуя мне и осуждая мальчишку. Я прошёл на площадку, даже обрадовавшись случаю встряхнуться от дремоты. Оттуда я посмотрел на мальчишку и обомлел: передо мной был герой нашего фильма. Рыжие волосы, стриженные коротко и неровно, торчали, как иголки у ежа. Лицо худое, чумазое, с редким выражением упрямства и угрюмости. Из коротких рукавов старого пальто торчали красные, обветренные руки, сжатые в кулаки.
      Почувствовав, что я смотрю на него, мальчишка метнул в меня злой взгляд. Как только трамвай остановился, он вскочил и бросился к выходу. Я не успел схватить его за руку и неожиданно для самого себя вывалился из трамвая следом.
      — Постой! — крикнул я мальчишке, но он перебежал
      дорогу перед носом остановившегося автомобиля и оказался на тротуаре. Трамвай тронулся, автомобиль поехал тоже.
      — Остановись! — кричал я через дорогу, но мальчик уходил от меня быстрыми шагами.— Эй, там, задержите парня! — крикнул я.
      Кто-то сказал:
      — Украл, видно, что-то.
      Кто-то бросился следом. Мальчишку остановили.
      Когда я настиг его, мне пришлось пробиваться сквозь толпу.
      — Товарищи, он ничего не украл,— сказал я.— Разойдитесь, пожалуйста. Спасибо.
      Но никто не расходился. Только мальчишка попытался улизнуть, но я крепко держал его за руку.
      — Ты мне нужен,— шепнул я ему.
      В ответ он тихо ругнулся.
      — Товарищи,— обратился я к толпе,— пожалуйста...
      В толпу влезла старушка и протянула мне что-то.
      — Он не украл, ты сам потерял, мила-ай.
      Старушка совала мне в руку кепку. Я провёл рукой по
      волосам — голова была не покрыта.
      Люди, окружавшие нас, стали понемногу терять интерес к происходящему и расходиться.
      Я сунул мальчишкину руку себе в карман, и мы пошли мирно вдвоём, вроде бы даже под руку. Вернее, я шёл, а он упирался.
      — У меня к тебе дело,— сказал я.— Хочешь сниматься в кино?
      Мальчишка молчал.
      — Ты кино любишь? Про войну любишь смотреть? — спросил я.— А мы как раз фильм про войну снимаем, и там есть одна роль... Хотел бы сыграть?
      — Нет,— резко сказал мальчик и остановился. Он смотрел на меня с ненавистью. От ненависти он даже косил глазами.— Пустите! — Он рванул руку, но я держал крепко.
      — Так ты что же — кино не любишь? — спросил я разочарованно.
      — Пустите! — дёрнулся мальчик.
      Не знаю, как это получилось, но мальчишка вывернулся, вырвал из кармана руку и снова дал дёру.
      — Постой,— крикнул я,— мы деньги платим. Заработаешь!
      Мальчишка отбежал порядочно, но при упоминании о деньгах остановился. Я подошёл ближе. Ничего замечательного теперь я в мальчишке не замечал. Чего я за ним погнался? Мальчишка как мальчишка. Только плохо одет. И давно не мыт.
      — Ладно,— сказал я.— Если надумаешь, приходи завтра после школы на студию. Адрес я тебе запишу.
      Я достал записную книжку, вырвал листок и начал писать. Мальчишка ждал, глядя на меня исподлобья.
      — Вот. Постарайся быть не позже трёх,— протянул я бумажку.
      Схватив записку, он быстро пошёл прочь. Он шёл, подавшись вперёд, загребая ногами,— точь-в-точь так, как должен ходить мальчишка из нашего фильма.
     
      ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой нашёлся мальчишка на главную роль
     
      Сегодня после ботаники меня на Милкину парту пересадили. Наталья Васильевна сказала на уроке:
      — Сначала кино про опыление посмотрим, а потом поговорим. У нас есть о чём поговорить.
      Может, кто и думал, что говорить она будет про ботанику, но я знал, что про рогатку. Наталья Васильевна ещё на перемене ко мне подходила и спрашивала, кто из рогатки стрелял. И когда кино кончилось и мы пришли в класс, она спросила:
      — Кто же всё-таки стрелял из рогатки и разбил стекло?
      Я, конечно, молчал: раз Кирюха сам не говорит, чего
      я буду выдавать его? И все молчали тоже. Все не знали, кто стрелял.
      — Кто мог это сделать и не признаться? — спросила Наталья Васильевна.
      И тогда Люська встаёт и говорит:
      — Это мог сделать Янкин.
      Она села. Тут я её и двинул. Я хотел слегка её двинуть, но она почему-то покатилась со скамейки и свалилась на пол. И все учебники посыпались на пол. И Люськина ручка с золотым пером.
      Все зашумели, Люська начала реветь, а Наталья Васильевна сказала:
      — Почему ты горячишься, Янкин? Ведь это только предположение.
      — Не буду с ним сидеть,— ревела Люська. У неё и без рёва всегда под носом мокро.
      — Пересядь, Янкин, на первую парту. Вот сюда, к Миле,— сказала Наталья Васильевна.
      Только этого не хватало! Чтобы я на первой парте сидел, рядом с Милкой, первой воображалой в классе!
      — Что же, Алёша, нам тебя нести на первую парту? — спросила Наталья Васильевна, и все засмеялись.
      Я схватил портфель и пошёл, а по дороге поддал Кириллу немного. Из-за него мне на первой парте теперь сидеть. Потому что это он, Кирилл, из моей рогатки в окно пульнул.
      После уроков он ко мне подошёл и говорит:
      — На первой парте тоже неплохо. Подсказывать можно.
      Я говорю:
      — Вот и садись вместо меня.
      Мне из-за него не в первый раз влетает.
      Я злой был и на Кирюху внимания не обращал. Что он за человек! Видел, что я не хочу, а всё равно за мной тащился. И говорил, что его мать за окно заплатит, что мне платить не придётся. А на углу купил по сахарной трубочке за пятнадцать копеек. Я брать не хотел, но он так пристал,
      что пришлось взять, чтобы отвязаться. Во дворе, перед тем как разоётись, он сказал:
      — Ты не расстраивайся!
      Я ещё больше разозлился:
      — Из-за тебя, что ли, расстраиваться?
      И поддал его портфель, чтобы в следующий раз мне под ноги не ставил. Я ушёл, а он мне вдогонку кричит:
      — До свидания!
      Отца дома не было. На столе лежала записка: «Езжай к тётке, возми денег». «Возьми», между прочим, с мягким знаком пишется. А к тётке Геше ехать неохота. Просто так, конечно, можно бы и съездить, а за деньгами неохота. Пошарил в столе, на полке, в банки во все заглянул — надо ехать к тётке Геше. Тётка живёт в Стрельне. Туда на трамвае доехать можно — всего три копейки.
      Дома тётки Геши не было. Она ушла на дежурство. Она
      всегда замок вешала, если на дежурство шла, на всю ночь. Хотя нечего у тётки Геши под замком держать. Но она всё равно вешала.
      Работала тётка Геша сторожем в училище. Она говорила, во дворце, потому что при Петре в этом училище какой-то дворец был. Про дворец никто не помнил, только тётка говорила: «А у нас-то, во дворце...» Или: «Наши-то дворцовые...»
      Тётка — отцова сестра, но с отцом уже три года не разговаривает. И про отца не спрашивает никогда, и отец про неё не спрашивает.
      В училище какой-то тип меня за рукав схватил:
      — Ты чего бродишь? Кого ищешь?
      Я не люблю, когда меня хватают за рукав. Вывернулся и убежал. Сам знаю, кого ищу.
      Тётка Геша в караульной на электрической плитке сосиски варила. Она не удивилась, что я пришёл. Только сказала:
      — Что стал? Раздевайся.
      Всегда она думает, что я голодный и что меня кормить надо. Поэтому я сразу ей сказал:
      — Есть не буду. Не хочу.
      — Молочные,— сказала тётка,— по два шестьдесят. С собой возьмёшь?
      — Не надо. Я за деньгами приехал. Отец велел одолжить. Тётка Геша вздохнула.
      — Отец... Тьфу, а не отец.
      Я взял пальто и думал уйти, но она схватила пальто и
      швырнула его в угол. Вообще-то она не злая, тётка Геша.
      — Не пущу, пока не поешь. Денег дам. Вот поедим и пойдём. Деньги-то у меня дома.
      Когда мы шли через парк, уже темно было. Поднялся ветер. Тётка Геша рассказывала, как на прошлой неделе трамвай с рельсов сошёл. А потом спросила про мою успеваемость. И сказала, чтобы я осторожней обратно ехал.
      — Что я, вагоновожатый, что ли?
      — Всё равно,— сказала тётка,— надо осторожней.
      У тётки Геши всегда натоплено и пахнет хорошо — и не хочется уходить. На стене висит фотография тётки, молодой, в берете, с накрашенными губами. Под фотографией стоит кровать. Хорошо бы завалиться поспать!
      Но некогда. Взял десятку и ушёл. Трамвая долго не было. Я стал под дерево и принялся свистеть. Чтобы веселее было.
      Пришёл трамвай совсем пустой. Я уселся и стал смотреть в окно.
      Кирюха тоже хорош! Сахарную трубочку купил. Не люблю таких типов. А считается, что мы с ним дружим. Я и сам так думал одно время. Пока не услышал, как мать ему выговаривала, чтоб он со мной не ходил. Она за ним в школу пришла и по дороге всё ему выговаривала: «Это тебе не приятель, чего хорошего...» — и всё такое. А я за ними шёл и всё слышал. Кирюха молчал и только сопел. Он всегда сопит, когда думает. Тоже тип!
      Я в окно уставился и обдумываю, как с Кирюхой быть. Вдруг какой-то шум, орут и дядька меня за рукав хватает и со скамейки стаскивает. Терпеть не могу, когда меня хватают. Он стаскивает, а я как прилип. Он думает, что если он взрослый, так ему всё можно. Потом-то я разобрался, что это всё из-за какой-то старушенции. Она в трамвай влезла и надеялась, что я ей место уступлю, а я в это время в окно смотрел. Ну, старушенция и ударилась в крик. А может, не она ударилась, а кто-нибудь из других, потому что в трамвай уже к тому времени набилось полно народу.
      Тут какой-то тип, седой, с усами щёткой, говорит:
      — Садитесь, гражданка.
      Всё устраивается, но этот, с усами, на меня уставился, так и сверлит меня насквозь. Воспитательную работу проводит. Чтоб я со стыда лопнул. А я не лопаюсь.
      Всё же он мне надоел, и, как только трамвай остановился, я — раз — и выскочил. ? старикан-то за мной! Я — от него, он — за мной. Может, это даже переодетый милиционер был, не знаю. Я припустил, но тут меня схватили. Он подбежал, благодарит всех: «Спасибо, товарищи прохожие, за помощь! » — а сам еле дышит. Скорее всего, не милиционер, а сумасшедший.
      Стал он меня уговаривать в кино сниматься, всучил бумажку с адресом, но я не дурак, чтобы по всяким адресам ходить.
     
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой проводятся пробные съёмки актёров
     
      Актёрские пробы были назначены на три часа. Я пришёл незадолго до назначенного времени. Подходя к комнате, где размещалась наша съёмочная группа, я услышал отчаянные вопли. Кричали сразу несколько человек.
      Лучше, пожалуй, в группу не заходить, а пройти прямо в павильон. Но едва я поравнялся с дверью нашей комнаты, как она распахнулась и прямо на меня налетел раскрасневшийся Глазов.
      — Пригласили, чёрт побери, двух актёров на один час. Северцева и Балашова. Не то «актёрский отдел», не то мои помощнички, но кто-то прекрасно работает у нас на студии.
      Выпалив это, он тут же умчался. Я решил заглянуть в группу. Северцев и Балашов должны были пробоваться на одну и ту же роль офицера гестапо. Между пробами, как обычно, следовало сделать интервал, чтобы развести актёров. Студийная этика предписывает не сталкивать актёров на пробах. Сегодняшняя неувязка сама по себе не была драмой, если бы на месте Северцева был какой-нибудь другой актёр, но Северцеву казалось, что, если он, такой популярный актёр, дал согласие на съёмки, смешно пробовать на ту же роль кого-нибудь другого. В таких случаях Северцев впадал в амбицию, становился истеричен, быстро взвинчивал окружающих.
      Вот почему сейчас в группе стояла гробовая тишина, не успело ещё замереть эхо глазовского разноса и Валечка, уныло потупившись, теребила носовой платок.
      — Ну что, приступаем? — бодро спросил я.
      Яков Ильич кисло усмехнулся:
      — Кого снимать?
      — Сначала Северцева, а потом Балашова.
      — Ас кем снимать? Наш герой Юра Пушков, оказывается, на математической олимпиаде. Его родителям мало, что у них сын актёр, они хотят ещё сделать его выдающимся математиком.
      Валечка всхлипнула:
      — За Юрой машина ушла, скоро привезут.
      Яков Ильич пожал плечами: работать становится невозможно.
      Поняв, что дело затягивается, я пошёл в кафе.
      В самом углу за столиком в одиночестве сидел Балашов. Перед ним стояла маленькая чашка. В руках Балашов вертел кусочек сахара в упаковке, словно не решаясь присоединить его к кофе.
      — Понимаешь,— сказал он,— тридцать приседаний каждое утро. После четырёх часов ни есть ни пить. А кроме того — ни сахара, ни хлеба, ни мяса, ни картошки, ни этого... как его... мучного, макарон там всяких. Ну, помилуй бог! Я ведь не на роль Ромео пробуюсь. Ведь эсэсовцы хорошо питались. А вообще-то чем такая каторга — ну его! Мне эти отрицательные герои надоели. Вызывают — заранее знаю: дадут какого-нибудь паршивцЙ. Добро бы злодея, так нет — мелочь всякую, пьянчужку или мошенника. В магазин захожу — продавцы глаз не сводят, боятся, наверное, что украду. Ну скажи, неужели я не гожусь ни на что другое? Ну скажи!
      Я смотрю на его круглое честное лицо и не понимаю, почему, с какой стати за этим добрым человеком укрепилась репутация отрицательного героя.
      — Ты Пьер,— говорю я.— Вылитый Пьер Безухов.
      — Пьер,— мечтательно произносит Балашов,— это моя роль.
      — И оставь ты этого эсэсовца Северцеву.
      — Легко сказать. Всё оставлять, так без работы буду сидеть. А ведь немного осталось. Каких-нибудь пятнадцать лет — и на пенсию. Нет, надо играть. Может, мне тоже коньячком разбавить?
      Он идёт к стойке и возвращается с рюмкой коньяка.
      — Я должен здесь сидеть, пока Северцева не снимут. А ты куда спешишь? Посидел бы, поговорили...
      Когда я зашёл в гримёрную, Северцев сидел перед зеркалом. Он пристально вглядывался в своё отражение. Северцева называли «красавчиком». Он был и вправду недурён. И когда зрители смотрели на его мужественное лицо, никому в голову не приходило, что за высоким лбом не скрываются никакие значительные мысли, а мужественность лишь маскирует мелкий, суетный характер. Я никак не мог понять природу шумного успеха вечно юного, нестареющего Северцева.
      Увидев в зеркале моё отражение, он кивнул мне и снисходительно улыбнулся. Эсэсовская форма сидела на нём ладно, парик ему был не нужен, светло-золотистые усики над верхней губой он отрастил для пробы. Он рассматривал себя в зеркале и, кажется, был доволен собой.
      — Юра не появился? — спросил я у гримёрши.
      Юру хорошо знали на студии. Он удачно снялся в двух детских фильмах, подкупив режиссёров искренностью и детской непосредственностью. Сейчас Юра вырос, непосредственность куда-то улетучилась, уступив место самоуверенности. Недавно Юра уже пробовался в одном фильме и не был утверждён. Теперь его решил попробовать Глазов.
      На мой вопрос о Юре гримёрша покачала головой: его не привезли ещё.
      Тогда я вспомнил о мальчике, которого встретил накануне: а может, пришёл?
      Я спустился в вестибюль студии и ещё издали увидел его. Он неподвижно стоял у стены, угрюмый и насторожённый, всматриваясь в людей, снующих по вестибюлю. Возможно, он искал меня, а может быть, просто приглядывался. Освоившись, он подошёл к бюро пропусков и назвал, видимо, свою фамилию. Пока дежурная ворошила списки, он стоял с независимым, даже вызывающим видом, словно говоря: если меня там, в ваших бумажках, нет, мне наплевать, я зашёл сюда не специально, а лишь по дороге.
      Не дожидаясь, пока дежурная убедится, что мальчишки нет ни в каких списках, я подошёл и положил руку ему на плечо. Мальчишка вздрогнул, обернулся и смерил меня взглядом с ног до головы.
      — Пожалуйста, выпишите пропуск этому мальчику. Он идёт к нам. Как твоя фамилия?
      — Янкин Алексей.
      Пока мы шли по коридорам студии, этот самый Алексей всё время упорно молчал. На площадке второго этажа, облокотившись на перила, разговаривали и смеялись Олег Кириллов и Лариса Давыдова. Олег только что закончил съёмку последней, тринадцатой серии телевизионного детектива. Его симпатичное лицо со смущённой улыбкой за какие-то десять дней демонстрации фильма стало известно всем. Сейчас, стоя на площадке, он что-то рассказывал Ларисе. Она смеялась, высокие перья, украшающие причёску, покачивались. Алёша внезапно остановился. Во все глаза смотрел он на Олега. Недоверие, изумление сменялись в глазах Алёши нескрываемым восхищением. Он стал вдруг похож на всех тех мальчишек и девчонок, которые попадали к нам на пробы и больше таращились по сторонам, чем вникали в то, зачем, собственно, и были приглашены на студию. Хоть я и торопился, но дал Алёше наглядеться вдоволь на любимого героя. В это время я наблюдал за самим мальчиком. Подвижность и выразительность его лица, думалось мне, должны понравиться Глазову. Это лицо побогаче Юриного. И хорошо, пожалуй, что Юра пошёл на свою математическую олимпиаду.
      Я дотронулся до Алёшиной руки, и мы пошли дальше. В павильоне одиноко расхаживал Глазов.
      — Ну что, будем знакомиться? — спросил я и рассказал Глазову о нашей встрече.
      Алёша рассматривал Глазова так, как будто это он, Алёша, выбирает Глазова в герои своего фильма. Ему, кажется, не понравились кожаные заплаты на штанах режиссёра, во всяком случае, он долго исследовал их, оттопырив презрительно нижнюю губу.
      Я закончил свой рассказ:
      — И вот рекомендую: Алёша Янкин.
      Алёша вздёрнул угловатые плечи и нехотя вынул руки из карманов брюк.
      — Понятно,— сказал нараспев Глазов.— Ты чего раньше не приходил? Мы тут тебя искали, а ты где был?
      — Меня? — удивился Алёша.
      — Ну конечно, тебя. Кого же ещё! — сердито сказал Глазов.
      Алёша, дёрнул плечами: мол, так тебе и поверили, держи карман шире...
      Глазов усадил Алёшу, сам сея напротив и снял очки.
      — Жил-был мальчик. Вроде тебя. Парень ничего, но большой сорванец. Ему, видишь ли, хотелось быть героем. Но как быть героем, он не знал...
      ...Пока Глазов посвящал Алёшу в киноактёры, я заглянул в костюмерную — узнать, готовят ли Балашова, и сразу увидел его. Он стаскивал с ноги сапог и тихо посапывал.
      — Жмут, проклятые,— сказал он, не поднимая головы.— Валечка обещала другие поискать. У тебя сигаретки не найдётся?
      Я показал трубку.
      — Трубишь,— буркнул Балашов и принялся за второй сапог.— Чёрт вас разберёт, киношников! Вызываете на роль сразу двух артистов, будто одного Северцева вам мало, сапоги даёте узкие... Вот сейчас пойду с Северцевым сапогами меняться.
      Я осторожно прикрыл дверь и в коридоре столкнулся с Валечкой. Она бежала с сапогами в костюмерную.
      — Ты что же двух артистов на пробу одновременно вызвала? — спросил я.
      Валечка остановилась, запыхавшись, взглянула на меня широко раскрытыми глазами и ответила невпопад:
      — Ему сапоги жмут, у него ноги, как у слона. Вот я и бегаю.
      Валечка работала на студии год, но всё не могла привыкнуть, что все эти хлопоты о сапогах, потерянном колокольчике, утомительное перелистывание замусоленной телефонной книги с фамилиями актёров, заботы о хранении старинных часов, предоставленных на время съёмок,— это и есть кино. И ей далее обидно становилось, что кто-то за свои пятьдесят копеек, развалясь в кресле, хлопает глазами и да-
      же ругает то, что стоило ей, Валечке, волнений, огорчений и самых прозаических забот.
      Сейчас Валечка смотрела на меня довольно бессмысленно и переминалась, как будто ноги её всё ещё не могут остановиться и продолжают бежать.
      — Зачем его пригласили? — сказала она.— Он рядом с Северцевым не смотрится даже. И сапог ему не подобрать. А уж мальчишку вы нашли! Неужели Глазов его возьмёт?
      Павильон, где была построена декорация «Полицейское управление», наполнился людьми. На операторский кран устанавливалась съёмочная камера. Осветители проверяли прожектора. Плотники под руководством художника передвигали печку.
      — Взгляните в камеру,— крикнул мне художник.
      Я влез на кран, заглянул одним глазом в лупу и скомандовал:
      — Правее. Чуть-чуть левее. Теперь немного вперёд.
      Печка передвигалась, пока не встала в предназначенное
      ей место. После этого я занялся установкой осветительных приборов, по очереди зажигая прожектора и направляя свет на декорацию.
      Появился Северцев в эсэсовской форме. Высокий, красивый, элегантный. Улыбнулся, щёлкнул каблуками и выбросил вверх руку в знак приветствия.
      — А вам эсэсовская форма идёт,— сказал я, приглядываясь к Северцеву.— Встаньте, пожалуйста, около табуретки.
      Северцев подошёл к табуретке, стоящей посередине декорации, и засмеялся:
      — Милый, любой костюм надо уметь носить! У меня был случай, когда в одном фильме пришлось надеть костюм магараджи. На съёмке была делегация индусов, так они не верили, что я не магараджа.
      Пока я разговаривал с Северцевым, Глазов успел увести Алёшу и вернуться с ним. Теперь мальчик был загримирован, одет в рваный полушубок и большие не по размеру кирзовые сапоги. Он растерянно посматривал вокруг.
      — С этим героем мне предстоит сниматься? — спросил с улыбкой Северцев и снисходительно подал Алёше руку.
      Алёша вспыхнул и двинул в Северцева ладонью, которую тот поймал с лёгкостью жонглёра.
      — Дай-ка твой эскиз,— сказал я художнику Мите и подозвал Алёшу: — Гляди! Узнаёшь?
      Трудно узнать в живой акварели ту сухую декорацию, что выстроена в павильоне. Правда, и в павильоне есть стол, табуретка и даже печка, но, если смотреть со стороны, как они неприютно торчат среди металлических вышек павильона! На эскизе — настоящая изба, и всё в этой избе живо и естественно. Точно так же будет выглядеть эта изба и в фильме. Зритель не увидит вышек, балок и перекрытий, которые видим мы с Алёшей. Не увидит их и тот, кто заглянет в глазок съёмочной камеры. Ведь съёмочная камера видит то же самое, что и зритель. Вернее, зритель увидит то же самое, что видно в глазок съёмочной камеры. Поэтому я предлагаю Алёше:
      — Лезь на кран, один глаз закрой, а другим смотри в камеру.
      Не успел я сказать это, как Алёша, с необычайным проворством скинув рваный полушубок, вытащил ноги из сапог, залез на кран и заглянул в луну. Он смотрел долго и жадно. Наконец оторвался. Неловкая- улыбка кривила рот. А мне казалось, что он не умеет улыбаться. Да он и не умел. Кривая, прилепившаяся сбоку рта не улыбка — подобие улыбки.
      — Давай вниз!
      Он выпрямился и вдруг сиганул с верхушки крана. Я едва успел поймать его.
      — Ты что! Так и камера загреметь может, и сам ногу сломаешь. Что мы тогда матери твоей говорить будем? А?
      Алёша хмуро отвернулся и принялся натягивать сапоги и полушубок. Оживление его погасло.
      — Для всех перекур. Будем репетировать. Оставьте нас одних,— сказал Глазов.
      После перерыва все собираются опять в павильоне. Алёша сидит, словно его прибили к табуретке гвоздями. Глазов удручённо расхаживает вдоль декорации полицейского управления и смотрит себе под ноги.
      — Ну что, снимаем? — спросил я у Глазова.
      Вместо ответа он только кивнул головой.
      Я скомандовал:
      — Полный свет!
      Один за другим вспыхнули прожекторы.
      — Приготовиться! Дайте тишину!
      Раздался громкий звонок.
      — Мотор! — скомандовал Глазов.
      Прогундосили два коротких зуммера. Звукозапись включена.
      — Есть мотор,— сказал я и нажал кнопку кинокамеры.
      Щёлкнула хлопушка. Алёша вздрогнул.
      В лупу кинокамеры я наблюдал за происходящим.
      Мальчик сидел на табуретке посреди комнаты, уставившись в пол. Офицер, которого на этой пробе играл Северцев, ходил вокруг него и задавал ему один и тот же вопрос:
      — Где Семён? Когда ты в последний раз видел Семёна?
      Мальчик смотрел в одну точку и отвечал:
      — Не знаю, не видел.
      Офицер терял спокойствие. Всё стремительнее кружился он вокруг мальчика, всё настойчивее повторял:
      — Ты знаешь. Знаешь.
      — Не знаю,— сказал мальчик и посмотрел на офицера.
      Тот выхватил пистолет, но, опомнившись, потрепал
      мальчика по щеке дулом.
      — Смотри на меня! — Он приподнял подбородок мальчика, но тот опустил глаза.— Ты пришёл в деревню, чтобы встретить Семёна, не так ли? Ты и к бабке зашёл, чтобы узнать, где Семён. Ну, что тебе сказала бабка? А? Если ты не скажешь, где Семён, мы сожжём деревню вместе со всеми бабками. И с твоей тоже.
      — Гад,— произнёс мальчик свою реплику.— Не знаю, где Семён. Ничего не знаю.
      — Увести! — крикнул офицер в бешенстве.
      — Стоп,— сказал Глазов.
      Какая-то неловкость охватила всех. Тишину нарушил Северцев:
      — Ну что, ещё дубль?
      Алёша проваливался у меня на глазах. Он играл свою роль с какой-то тупостью, равнодушной покорностью. Быть может, его смущала камера. Справедливости ради надо сказать, что даже опытные театральные актёры, впервые очутившись перед камерой, деревенеют и чувствуют себя менее уверенно, чем перед сотнями живых глаз зрителей.
      Глазов рванулся к Алёше, будто собирался ударить его.
      — Тебя били, понимаешь, били! И не свои, не одноклассники, не ребята, а враги, фашисты. Они хотели, чтобы ты Семёна предал. У тебя от гнева кулаки сжимаются, ты ненавидишь этого человека!
      Глазов выходил из себя, метался по площадке, взвинчивал себя, а Алёша наблюдал за ним с холодным любопытством.
      — Понял? — спросил наконец Глазов.— Попробуем ещё!
      Зачем только Глазов тратил силы! Он мог ничего не говорить вовсе, и Алёша продолиЛл бы повторять с той же тупостью: «Не знаю, не знаю». Он теребил ушанку так, словно ждал, когда, наконец, его отпустят домой. То, что он выделывал со своей ушанкой, было единственным живым местом во всём куске. И напрасно Северцев испепелял Алёшу глазами, напрасно толкал его пистолетом — расшевелить его он не мог... Таким же был и третий, и четвёртый дубли.
      — Ладно,— сказал Глазов.— Спасибо. Всё.
      Небольшой перерыв — и снова работа.
      Алёша стоял около павильона один, словно о нём забыли. Он всё ещё был загримирован и одет.
      — Давай в павильон! — закричал ему подошедший администратор, которого, несмотря на солидный возраст, всё называли Петрушей.
      Алёша очнулся.
      — Никуда я не пойду,— буркнул он.
      — Как это не пойдёшь! — возмутился Петруша.— А ну не рассуждать!
      Алёша нехотя поплёлся следом за Петрушей.
      В павильоне Балашов, в эсэсовской форме, хорошо пригнанной к его плотному телу, в тонких шевровых сапогах, хищной, пружинистой походкой подошёл к Алёше.
      — Не узнаёшь меня, Алёша? — спросил он.— Ты меня где-нибудь видел?
      Алёша пристально посмотрел на Балашова.
      — В каком-нибудь кино ты меня видел?
      — Нет.
      — Он меня не помнит,— сказал Балашов, повернувшись ко мне.— Он хороший человек, и мерзавцы не запоминаются ему.
      — Запоминаются! — вдруг просиял Алёша.— Вы у Кириллова в третьей серии чемодан украли.
      — Верно! — обрадовался Балашов.— Украл. Но неужели ты. меня помнишь? Ты правду говоришь? Послушай, он меня помнит. Эй, Глазов, этот мальчик помнит меня. Ай да молодец! А как я потом дрался, ты помнишь? Помнишь, как я Кириллова оттузил?
      — А вы по-настоящему дрались?
      — Попробуем, тогда узнаешь.
      И он ловким взмахом руки.сбросил с Алёшиной головы ушанку. Алёша на мгновение опешил, а потом скинул полушубок и, подойдя к Балашову, неожиданно ударил его по корпусу кулаком. Балашов крякнул и принял защитную стойку. Он выдерживал град ударов, не уклоняясь, давая возможность мальчику избить гестаповца, и вдруг ловким приёмом перехватил Алёшу чуть ниже пояса и уложил его на пол.
      — Сдаёшься? Сдавайся, тогда отпущу.
      Алёша молчал. Балашов прижал его ещё сильней.
      — Сдаёшься?
      Алёша побагровел, но молчал.
      — Перестань! — сказал я.— Чего пристал к человеку!
      Балашов стукнул ладонью Алёшу по спине и отпустил:
      — Молодец! Заметьте, он не сдался. Но вот уж в следующий раз я с ним разделаюсь!
      Разгорячённый, взъерошенный Алёша поправлял одежду.
      — Давайте снимать! — крикнул Глазов.
      Когда все заняли свои места и зажёгся свет, он скомандовал:
      — Мотор!
      Сцена повторилась. Но выглядела она совсем иначе. В ней появилась свобода и раскованность.
      Балашов преобразился на глазах. Он подошёл к мальчику и заглянул ему в лицо. Голос его звучал мягко, вкрадчиво. Расслабленная улыбка скользила по губам. Алёша смотрел на него со скрытой яростью. Глаза его блестели. Он ещё не остыл от драки.
      — Нет! — крикнул он и вскочил с места.
      Он как будто хотел бежать, но большая рука Балашова пригвоздила его к табуретке. Балашов тихо засмеялся:
      — Посмотри на меня.
      Он уговаривал мальчика, он гипнотизировал его своим бархатным, властным голосом, он не грозил сжечь деревню, он только пошутил насчёт деревни и бабки, но леденящая эта шутка заставила Алёшу сжаться. Долгая пауза, казалось, заключила в себе все колебания мальчика.
      — Гад,— прошептал он наконец со всей силой ненависти.
      Я выключил мотор. Глазов, не ожидавший такого преображения Алёши, не двигался с места. Даже равнодушный ко всему пожарник с интересом уставился на Алёшу.
      — Ну как?..— неуверенно спросил Балашов, оглядывая присутствующих. Он снова превратился в доброго толстого человека.— Как? — повернулся он к Алёше, будто Алёша мог что-нибудь сказать ему.
      — Дубль! — пришёл в себя Глазов.
      Мы сделали ещё два дубля, и Глазов поздравил всех нас: мы нашли актёров!
      — Благодарю вас, вы свободны,— сказал Глазов всем, кто был в павильоне, и подошёл ко мне: — Ты действительно нашёл его случайно?
      Я подтвердил это и добавил несколько подробностей своей погони за мальчиком. Глазов смеялся, его ассистенты, привлечённые нашим разговором, подошли поближе.
      — А где Алёша? — спросил я, оглядевшись.
      — Переодевается, наверное.
      Я заторопился в гримёрную. Балашов перед зеркалом снимал грим.
      — Опаздываю на спектакль. К вам придёшь вовремя, а уходишь с опозданием на три часа. Поесть теперь некогда, придётся лезть на сцену голодным. Играю Фальстафа, весь спектакль буду муляжную ветчину жевать, а в животе пусто.
      — Алёша где? — перебил я Балашова.
      Балашов оглянулся растерянно:
      — Я думал, он в павильоне остался.
      Алёши не было нигде. В костюмерной Валечка примеряла кружевной воротник испанского короля.
      — Где Алёша? — рявкнул я.
      — Какой Алёша? — удивилась Валечка.
      Хлопнув дверью, я выскочил в коридор. Мальчик сбежал, не оставив адреса. Где его теперь искать?
      ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ, в которой Лямин ищет Алёшу
      Я обходил школу за школой в том районе, где совсем недавно выпрыгнул из трамвая и бежал следом за Алёшей Янкиным. Я был уверен, что именно здесь живёт Алёша. Но если и не здесь, то я готов был обойти школы всех районов города. В какой-то из школ наверняка отыщется этот странный, склонный к исчезновениям мальчик. Одно неясно: почему он сбежал? Последняя проба была удачной. Алёшу все дружно хвалили. Перед ним открывалась заманчивая перспектива сниматься в кино, а он сбежал. Почему?
      Школа, к которой я сейчас приближался, была на сегодняшний день последней. Завтра я мог бы возобновить поиски, но сегодня я должен был возвращаться на студию.
      Я отворил тяжёлую дверь вестибюля и столкнулся с уборщицей. Мокрой тряпкой она протирала пол. В школе стояла тишина. Увидев меня, уборщица ворчливо заметила:
      — Ноги-то вытирать надо? Вон тряпка лежит.
      Я вернулся и послушно вытер ноги.
      — Скажите,— обратился я к уборщице,— вы случайно не знаете Янкина Алёшу? Он в этой школе не учится?
      — Янкин?
      Женщина распрямилась и внимательно посмотрела на меня.
      — Чего-нибудь натворил? — спросила она недоверчиво.
      — Вы его знаете? Алёшу Янкина?
      — Кто ж его не знает! — Женщина вздохнула и приня-
      лась за дело.— Вот у нас все дети в тапочках ходят. С этого года правило такое ввели — в тапочках ходить. Чтобы наш, значит, труд облегчить. Так вот все в тапочках, а Янкин в ботинках. Кол ему на голове тёши! Два раза его выставляли, а он всё одно в ботинках идёт. Махнули рукой. Разве кто его переупрямит? Или чему научит? Сам скорее разучишься, чем его научишь.
      В том, о ком говорила женщина, я всё больше узнавал Алёшу. Да, это о нём! Значит, мальчишка нашёлся и уж теперь-то никуда от нас не денется.
      — А директор где находится? — спросил я.— Мне надо с директором поговорить.
      — Правильно,— согласилась женщина.— К директору прямо и идите.
      =— Янкин? Сниматься в кино? — с сомнением спросила директор.— Вы сделали неудачный выбор. Знаете, сколько хлопот он нам доставляет? Ленивый, грубый, с плохим поведением. А ведь у нас есть прекрасные ребята. У нас в пятых классах около двадцати круглых отличников. И не меньше десяти — мальчики. Вы можете их посмотреть. Поприсутствовать на уроках, на гимнастических занятиях. У нас есть даже специальные уроки ритмики — впервые в этом году.
      Как я ни доказывал, что ритмика тут ни при чём, что отличная успеваемость нам не нужна и что Алёша Янкин — именно тот человек, которого мы ищем, сомнения директора я рассеять не мог.
      — А вы понимаете, какой это пример для других детей? — спрашивала она.— Мальчик плохо учится, ещё хуже ведёт себя — и его берут сниматься в кино! Может быть, он даже будет играть там положительного героя? Что после этого будут думать его соученики, учителя?
      Убеждённость директора поколебалась, только когда я сказал, что, прежде чем остановиться на Алёше Янкине, мы просмотрели на студии больше трёх тысяч мальчиков.
      Директор помолчала и смягчилась:
      — Поговорите с воспитательницей Натальей Васильевной. Сейчас закончится урок, и она освободится.
      Воспитательница оказалась молодой женщиной с ясными, добрыми глазами. Директор оставила нас вдвоём в своём кабинете и вышла. Прозвенел звонок на урок. В школе стихло. Я принялся доказывать Наталье Васильевне, что Алёша необходим нам и что более подходящего мальчика нам не найти. Да и самого Алёшу такая работа может заставить подтянуться.
      — А я совсем не думаю, что Алёше не надо сниматься в кино,— улыбнулась вдруг Наталья Васильевна.— Наоборот, вы хорошо сделали, догнав его. Алёша совсем не такой, каким он кажется. Я хорошо знаю его историю, у меня сестра живёт с ними по одной лестнице. И об Алёше я узнала раньше, чем он пришёл к нам в школу. Если хотите, я расскажу.
      ГЛАВА ПЯТАЯ. Что узнал Лямин из рассказа Натальи Васильевны
      Когда Алёше было шесть лет, у него погибла мать. Переходя улицу, она попала под машину. Алёша в это время был на даче в детском саду. Вернувшись осенью домой, он не застал мать, но застал пьяного отца. Таким Алёша видел отца первый раз. Отец плакал, обнимал ошеломлённого Алёшу, уверяя, что заменит ему мать. Но Алёше было страшно. Вид отца напугал его в тот момент больше, чем известие о смерти матери. Что такое смерть, понять он не мог, а то, что отец совсем не похож на отца, что с ним произошло что-то страшное и непонятное,— это он понимал прекрасно.
      Отец — Павел Андреевич Янкин — был шофёром. О нём всегда хорошо говорили: и шофёр прекрасный, и человек добрый, и хороший семьянин. Жену любил — всё это знали. В магазин с продуктовой сумкой ходить не стеснялся, бельё во дворе развесить тоже мог, окна в квартире мыл да и всё делал, что полагалось, пополам с женой. Соседям никогда не отказывал. Машина у него была грузовая, и работал он последнее время на дальних перевозках — так можно больше заработать. После смерти жены он оправиться никак не мог. Как садился за руль, так его охватывал страх. Во всякой перебегающей дорогу женщине он видел жену и цепенел от ужаса. Однажды он выпил, и ему стало легче. Прежняя уверенность вернулась к нему. Он стал выпивать перед тем, как сесть за руль. Однажды он разбил машину, но сам остался цел. Суд оправдал его. Соседи выступали в защиту, да и автопарк, где он работал, вступился. С работы его не уволили, пожалели и перевели в слесаря, ведь он прекрасно разбирался в машинах. Но остановиться Павел Андреевич уже не мог. Однажды он пришёл домой совершенно пьяный, упал перед Алёшей на колени и стал просить у него прощения. Так Алёша узнал, что отец его больше не шофёр. Алёша проплакал всю ночь. Он не сердился на отца, а жалел его. С тех пор, как видно, преклонение перед отцом сменилось острым чувством жалости.
      — Сестра рассказывала,— говорила Наталья Васильевна,— что Алёша отца очень любил, гордился им, говорил: «Мой папа всё умеет», а после суда заметили: и отца, и соседей чураться стал. Если кто остановится во дворе спросить что-нибудь, он мимо пробежит, не ответит. Видно, отца стеснялся. И не любил, когда спрашивали. А люди сначала интересовались, сокрушались, а постепенно притерпелись и перестали замечать и Алёшу, и отца. У каждого ведь свои заботы. Только когда мальчику в школу надо было идти, случай этот с первым сентября всех снова взбудоражил. Поговорили, посудачили, а потом и снова забыли.
      А случай вот какой. Настала пора идти Алёше в первый класс. Задолго до начала занятий Алёша стал упрашивать отца, чтобы тот купил ему форму и портфель, но у Павла Андреевича денег никогда не было. Лишь в последний день появилась у Алёши форма.
      В этот день восьмиклассник, живущий в одном дворе, видел, как в Гостином дворе, на галерее второго этажа, Алёша
      примерял школьную форму. Отец стоял рядом, смотрел на сына виновато и смущённо-радостно и советовал взять форму «на вырост», пошире и подлиннее. Этот самый восьмиклассник остановился около Алёши, похвалил костюм, отчего Алёша залился краской, перекинулся несколькими словами с Павлом Андреевичем и пошёл дальше. О Павле Андреевиче он сказал впоследствии, что тот был трезв и «ни в одном глазу». Вероятно, в тот же день Алёше был куплен маленький чёрный портфель, лакированный пенал, тетради и коричневая коленкоровая папка с завязками. Нетрудно догадаться, как всё это обрадовало мальчика и чем был для него этот поход в универмаг и возвращение оттуда с пакетами и свёртками, за руку с трезвым, приосанившимся отцом. Вероятно, в этот день Павел Андреевич особенно остро ощущал отсутствие жены. Когда Алёша заснул, поставив портфель рядом с кроватью, отец запер квартиру и ушёл. Он вышел ненадолго в магазин и надеялся тут же вернуться, но в этот вечер он впервые попал в вытрезвитель.
      Проснувшись утром, Алёша с ужасом обнаружил, что отца нет и дверь заперта. Он стучал, кричал, плакал, но никто не слышал. Квартира их находилась на втором этаже, и окна её выходили в тупичок в глубине двора. В квартире рядом никого не было — ушли на работу. Отчаявшись, Алёша попытался пролезть через форточку, так как окно оказалось забитым. Ему это удалось, и он спустился во двор по водосточной трубе.
      Когда в школе произнесли речи, вручили цветы, отзвенел первый звонок и все, чистые и сияющие, уселись за свои парты, Алёшу Янкина за руку привела в класс директор школы. Его новенькая форма была перепачкана, штаны порваны, щека расцарапана, волосы топорщились. Его появление в классе вызвало весёлое оживление. Никто из детей не интересовался, отчего у мальчика такой нелепый вид, всем было весело смотреть на него. В ответ же на настойчивые вопросы директора и учительницы мальчик угрюмо молчал. Взрослые решили оставить его в покое. И правильно
      сделали. Наверное, у Алёши уже тогда появилось столь частое потом желание дать дёру.
      После окончания уроков всех ребят кто-нибудь встречал. Алёша,- выйдя из школы, увидел на противоположной стороне улицы отца. Тот стоял, как побитая собака. Алёша перешёл улицу и подошёл к отцу. У Павла Андреевича тряслись губы и руки. Но Алёша был счастлив, что за ним тоже зашли, и забыл обиду. Он взял отца за руку, и они молча пошли домой.
      Алёша учился с какой-то яростью, легко всё схватывал, а по жизненному опыту в свой семь лет был намного старше сверстников. Всякую попытку посмеяться над ним он пресекал дракой. А так как был он парень довольно крепкий, то ребята его боялись. В конце концов смеяться над ним перестали, но сдружиться с кем-нибудь он тоже не смог.
      Воспитательницей у Алёши была недавняя выпускница педагогического института. По склонностям она была сугубо книжным человеком и Алёшу не любила. Да это и не удивительно. Никому Алёша не хотел нравиться и ни с кем контактов не искал. Он существовал в классе сам по себе, отдельно от всех, и никого к себе близко не подпускал.
      Между тем падение Павла Андреевича шло медленно, но с какой-то неумолимой неотвратимостью. В конце концов его перевели в вахтёры — руки его больше не слушались. А потом его и совсем уволили. С тех пор он уже ни на одной работе долго не задерживался. К тому времени, когда Алёша перешёл в шестой класс, Павел Андреевич окончательно опустился и жил лишь случайными заработками. Деньги он быстро пропивал, и если Алёша не припрячет сколько-нибудь, то случалось им и голодать.
      О том, что происходит с Алёшей, в школе не очень догадывались. Обманывало то, что учился он хорошо, а внешний вид после первого злосчастного прихода в школу был у него всегда приличный. Больше всего Алёша боялся, как бы кто не узнал, что отец у него горький пьяница. Но беда всё же случилась. Однажды Павел Андреевич, пьяный, очень воин-
      ственно настроенный, ворвался в класс во время урока и распластался на полу. Алёша похолодел от ужаса, ему казалось, что отец сейчас умрёт. Он вскочил со своего места, подбежал к отцу, помог ему подняться и увёл его.
      С этого дня Алёшу словно подменили. Он окончательно замкнулся в себе и перестал учиться. Его оставили на второй год. А придя на следующий год опять в тот же класс, он оказался старше всех на год. Интерес к учёбе не вернулся. Грубость стала для него щитом, которым он прикрывался во всех случаях жизни. Грубил он не только ребятам, но и учителям. А ребят при случае просто лупил. Так Алёша Янкин оказался в классе не только последним по алфавиту, но и, что называется, самым последним учеником...
      Во второй половине года их класс приняла Наталья Васильевна. Она была первой, как понял Владимир Александ-
      рович, кто разобрался, что же происходит в этой семье.
      — Не раз и не два наша дирекция пыталась вмешаться, но я... Не знаю, как вам объяснить...
      Наталья Васильевна посмотрела так, как будто искала у меня поддержки. До чего же она была молодой! Или мне только казалось так? В ней была порывистость, не заглушённая жизнью. И хотя я не понимал, как люди, видевшие всю историю с Алёшей, слыхавшие о ней, могли жить спокойно рядом, есть свои кисели и спать в мягких постелях, я почему-то верил, глядя на эту взволнованную женщину, на её правдивое лицо, что именно так и надо было, что только так можно было уберечь Алёшу от ещё худших, ещё более мучительных для него переживаний.
      — Трудно это объяснить. Это почувствовать надо,— сказала Наталья Васильевна.— Вот представьте, вы живёте с
      отцом. Он — нехороший отец, плохо вас кормит и мало заботится о вас, но он любит вас, а главное, вы любите его. Это самое главное: вы любите его. Вы стыдитесь всех его дурных поступков. Вы стараетесь, чтобы об этих поступках по возможности никто не узнал. Вы не чурбан. Вы человек щепетильный. Соседка, отчитывающая вашего отца на лестнице, оскорбляет вас больше, чем сам этот пьяный отец. И вот представьте: чужие люди приходят в вашу жизнь, начинают освещать все её тёмные закоулки, которые вы хотели бы оставить неосвещёнными, начинают громко осуждать всё, что там обнаруживают, судить и рядить. И что, в конце концов, что они могут сделать? Выселят вашего отца на принудительное лечение, учредят над вами опеку посторонних и разорят вашу пусть неустроенную, пусть тяжёлую, но вашу собственную жизнь. Быть может, эта тяжёлая жизнь учила вас каким-то важным вещам, быть может, ваша любовь к отцу облагораживала ваш характер — кто знает! Может быть, увидев жестокость, проявленную по отношению к отцу, вы хуже чем ожесточились внешне,— вы стали жестоки сердцем. Это никого не интересует. Объективно вас облагодетельствовали. Для вас сделали всё, что возможно. Понимаете ли вы меня? Я не хотела, чтобы по отношению к Алёше поступили вот таким образом. Я пыталась найти к нему дорогу, но это оказалось очень трудно. Почти невозможно. Но мне удалось сохранить ему его собственную жизнь. Это мало, и хвастаться мне нечем, но и это стоило мне усилий. Не раз дело Алёши висело на волоске. И ему угрожал то суд, то выселение отца — и детский дом, опекунство. Наш директор и сейчас настроена на то, чтобы сдать мальчика в школу для трудных детей. Вот почему я рада, что мальчиком заинтересовались. Рамки жизни его раздвинутся, в его жизни появятся новые люди, интересная работа. Я в Алёшу верю.
      Пока мы разговаривали, последний урок кончился и школа опустела. Затихли шаги в пустых коридорах, перестали хлопать дверью. Я спросил, есть ли у Натальи Васильевны
      ещё дела в школе, и, услышав, что дел нет, предложил проводить её до дома.
      Мы вышли на улицу и попали в мелкий моросящий дождь. Он как будто замер в воздухе и висел неподвижно, как мокрая сеть, раскинутая над городом. В сети сонно покачивались дома, мосты, памятники и фонари, торопливо сновали люди.
      Улица преобразила Наталью Васильевну, превратила её в одну из обязательных горожанок без возраста и особых примет. Наверное, у неё большая семья и ей надо торопиться, наверное, предстоит ещё забежать не в один магазин и сделать многие покупки и мне не следовало так задерживать её, подумал я. Там, в школе, мне казалось, что наш разговор легко может продолжиться на улице. И даже наоборот, на улице нам будет проще говорить. Теперь же оказалось, что мы обо всём уже переговорили, что оба мы торопимся и у каждого из нас есть собственные дела, а наш разговор был лишь короткой передышкой в потоке дел. Поэтому, как только Наталья Васильевна предложила мне не провожать её, я с быстрым облегчением согласился. Я сказал, что не хочу отнимать у неё дорогое время. Она улыбнулась бледной, усталой улыбкой, пообещала поговорить с Алёшей и вернуть нам потерянного артиста.
      Мы простились.
     
      ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой Алёша рассказывает о переменах в его жизни
     
      Списывать Милка не даёт. Да и не очень-то надо. Можно у Кирюхи списать, у него в домашних никогда ошибок не бывает. Отец проверяет. А теперь, после истории с разбитым окном, он готов не то что дать списать — он теперь что хочешь для "меня сделает. А меня зло на Кирюху берёт: что он за мной по пятам таскается? Раньше зло не брало, а теперь, когда я услышал его разговор с матерью, берёт: тоже мне друг!..
      К первой парте я привык. Даже удобнее. Когда вызывают, недалеко ходить. И когда из класса выгоняют — тоже. Шагнул — и за дверью. Кирюха хотел, чтобы меня с ним посадили. Все перемены около учительской дежурил, караулил Наталью Васильевну. Но она не разрешила. А мне наплевать, с кем сидеть. И когда Кирюха сказал, что не разрешили, мне стало смешно: он, дурак, думал, что его со мной, второгодником, посадят! Он смотрел, как я смеюсь, а потом говорит:
      — Хочешь, я тебе лыжи подарю финские? Мне папа купил.
      Тут я совсем разозлился: я не нищий, чтобы мне милостыню подавали.
      — Ты,— говорю,— толстый, тебе лыжи нужнее. А мне зачем?
      Он покраснел и отвязался. Прозвенел звонок, началась история. У историка привычка одну руку в кармане брюк держать, а другой по журналу постукивать и глазами по классу шарить, кого бы вызвать. И как только он начнёт шарить, так всегда на меня натыкается. Уставился на меня, а я не моргнул, прямо ему в глаза смотрю — он и спасовал, Милку вызвал.
      У Милки от зубов отлетает всё про феодальные государства. Историк доволен, даже головой кивает. А я про студию вспоминаю. Вообще-то они там ничего устроились, на этой студии. Особенно оператор. Тот, усатый, что за мной мчался. Он-то совсем хорошо на студии устроился. Смотри себе в лупу и кнопку нажимай. Режиссёру, конечно, труднее. Ему и объяснять надо, и замечания делать, а этот сидит себе на кране — лафа! И сценарий мне нравится. Интересно, это правда или наврали про мальчишку, которого я играю? Были такие мальчишки или это писатель придумал?
      — Янкин,— говорит историк,— ты что, не слышишь?
      Я поднимаюсь. Милка глазами хлопает, на меня смотрит, и историк смотрит, и весь класс уставился, будто никогда меня не видели.
      — Слышу,— говорю.
      — Ну и что же ты думаешь: права Мила или не права?
      — Права,— говорю.
      Не может быть, чтобы эта выскочка не права была.
      — А вы, ребята, как думаете? — спрашивает историк.
      — Права,— говорят ребята.
      А историк говорит:
      — Садись, Янкин.
      Милка промокает пятёрку промокашкой, и уши у неё горят. У неё всегда уши горят, когда она отвечает. Её ещё не вызвали, ещё только учитель пальцем по журналу водит, а она уже подпрыгивает, как на сковородке, и уши у неё зажигаются.
      Слава богу, история кончилась. Почему-то я её не люблю. Биология интереснее. Её хоть Наталья Васильевна преподаёт. И крутит нам кино про пчёл, и как видят животные, и всякое другое. Оказывается, вот даже муха — такое пустяковое животное, а различает не только цвет, но и форму. Даже круг от квадрата отличить может. Хотя как-то не верится. Я теперь знаю, как кино снимается. И может, с мухой так?
      После уроков все пошли в Эрмитаж. Историк кричал:
      — Парами, парами постройтесь!
      Ещё чего не хватало! Я тихонько отодвинулся в сторону. Потом ещё отодвинулся. Потом ещё. И оказался за углом. Смылся.
      Никак не думал, что отец дома. Пальто его висело на вешалке, а внизу, под ним, стояли туфли. Топает по всякой грязи — надоело мыть. Сегодня туфли были как будто в зубном порошке. Видно, отец ходил на стройку. У него дурацкая привычка таскаться по лесам, останавливаться и разговаривать с рабочими, клянчить у них папиросы, а иногда и присесть с ними перекусить. В недостроенных домах он влезает через проёмы окон в комнаты, бродит по ним, а зачем бродит и чего ищет, не объяснит — сам не знает. Если спрошу, начнёт улыбаться. Терпеть не могу,
      когда он улыбается, отворачиваюсь сразу, как только он начнёт кривиться. Со стройки он всегда приходит в белой пыли. Вот и пальто в пыли. И кепка.
      Я пошёл на кухню. Отец ничего не ел. Утром я сварил картошку — она так и осталась в котелке, только почернела с боков. Я сунул холодную картофелину в рот, а остальные нарезал на сковородку, полил постным маслом и поставил жариться. Пока я мыл руки, сковородка разогрелась и по кухне пошёл вкусный треск — как будто всё трещало: и стены, и стол, и табуретка. Из комнаты долетел протяжный всхлип, я заглянул туда: всё было в порядке. Отец лежал на кушетке, а на валике аккуратно разложены были его грязные носки. Голову отец прикрыл пиджаком. Из-под пиджака доносились короткие всхлипы. Когда отец вот так всхлипывает во сне — этого я тоже терпеть не могу. Стараюсь не слушать.
      Подзаправился я и уже вытирал сковородку хлебным мякишем, когда в дверь позвонили. Это пришла Кириллова мать. Она храпела, как будто спала. Это от грудной жабы она так храпит.
      — Ты дома? — спросила Кириллова мать.— А где Кирилл?
      — Они всем классом в Эрмитаж пошли.
      — Сразу после уроков? И он не ел?
      — Как же он мог есть, если их повели в Эрмитаж? — спросил я.
      Кириллова мать ничего не ответила. Она только спросила:
      — Надолго их повели?
      Я хотел напугать её и сказать, что навсегда, но она так дышала, что я не стал её пугать.
      — Посмотрят там всё и вернутся.
      Я думал, что она уйдёт после этого, но она стояла и смотрела на помойное ведро, которое было у нас засунуто между дверьми и из которого немного воняло — я всё забывал его вынести. Я тогда качнул большой железный крючок,
      которым запираю дверь на ночь, когда отца нет, думал, она сообразит, что пора выметаться. Но она привязалась:
      — А ты почему не пошёл?
      — Так... Не хотелось! — сказал я. Что ещё ответишь на такой дурацкий вопрос?
      Тут Кириллова мать попрощалась и ушла. Я стал дотирать сковороду хлебом, как вдруг опять звонок. Открываю — опять Кириллова мать.
      — Послушай,— говорит,— я совсем забыла. Мы тебе должны пять рублей за разбитое стекло. Вот возьми.
      — Ничего вы мне не должны,— сказал я и качнул крючок.
      — Нет, ты возьми,— сказала Кириллова мать и стала совать мне деньги.
      Я отпирался, и получилась небольшая возня в дверях. От этой возни проснулся отец. Он вышел на кухню босой, без пиджака и смотрел, как мы пихаемся.
      — Что это? — спросил отец.
      Тут Кириллова Мать обрадовалась и протиснулась через двери в кухню.
      — Кирилл стёкла разбил, а Алёша принял вину на себя,— стала она объяснять отцу, но тот ничего не понимал, а только смотрел на деньги и ждал, когда она даст их.
      И как только она протянула эти деньги, он тут же их взял и сказал:
      — Раз заработал, отказываться грех.
      — Вот именно! — сказала Кириллова мать и ушла.
      Я так саданул по крючку, что он взвился и с грохотом шарахнулся об ящик с инструментами, что торчал между дверьми.
      — Чего ты деньги схватил? — крикнул я.— Обрадовался, что принесли? Ты их за что взял? Это что за деньги?
      — Деньги как деньги,— сказал отец и стал натягивать грязные туфли на босую ногу»
      — Нет, не как деньги!
      Я орал, из себя выходил, а ему хоть бы что. Он спокойно одевался. Я схватил его пальто с вешалки и сказал:
      — Никуда ты не пойдёшь. Ложись спать.
      Тогда он сказал:
      — Сынок! — и улыбнулся.
      Я отдал ему пальто. Терпеть не могу, когда он вот так улыбается. ^
      Отец ушёл. Я посидел на табуретке в кухне, а потом решил посмотреть, что там за инструмент лежит в ящике между дверьми. Достал ящик, поднял крышку: там доверху было набито всяких гвоздей, плоскогубцев, молотков разных размеров, стамесочка и даже старый заржавленный паяльник с отрезанным проводом. Отец, наверное, забыл про этот ящик. Я расстелил на кухонном столе бумагу и высыпал на неё всё из ящика. Ящик вытер мокрой тряпкой и положил туда чистую бумагу.
      Я провозился довольно долго и даже забыл про съёмку. Когда вспомнил, времени уже было в обрез. Только-только. Я прикрыл ящик газетой, ссыпал в неё остатки, которые не успел разобрать, и поставил ящик на место, чтобы отец его не заметил.
      Но, видно, я поставил плохо. Не так, как он стоял раньше. На другой день я не спохватился, а через день, когда заглянул между дверьми, ящика уже не было.
      Отец в это время спал на диване, не разув ботинок и не сняв пиджака. Он, конечно, знал, где ящик, но я не стал будить его. А наутро про такие вещи спрашивать бесполезно. Утром он никогда не помнит того, что было вечером.
      Провозившись с ящиком, я опоздал на студию. Глазов на меня надулся, и я тоже надулся. В конце концов, он может и не брать меня. Я ему не навязывался. Он мне сказал:
      — Ты понимаешь, что это работа? Что сюда надо приходить не вовремя, а заранее. Понимаешь, заранее! Как приходят на любимую работу.
      Он мне выговаривал, а я молчал. Я думал, что ему надоест всё это выговаривать. Наконец он спросил:
      — Не будешь опаздывать?
      Я сказал:
      — Откуда я знаю?
      Он удивился, даже снял свои чёрные очки:
      — Кто же знает?
      — Не знаю.— Я пожал плечами.
      — Да ты что зарядил: «Не знаю, не знаю...» Мы тебя ведь не насильно заставляем сниматься!
      А я сказал:
      — Очень мне нужно! Могу и не играть!
      И повернулся, чтобы уходить. Тогда Глазов рассмеялся и сказал:
      — Нет, брат! Так дело не пойдёт. Ты пропуск получил? Получил! Значит, тебе уже зарплата идёт. А это, думаешь, за что?
      — Какая зарплата? — спросил я.
      — Самая настоящая. Скажи только, на чьё имя её выписывать. Кто из семьи её получать будет?
      — Отец,— сказал я.
      — Пусть придёт завтра подписать договор,— сказал Глазов.— А теперь — быстро в гримёрную.
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой появляется шофёр студии Михаил Иванович
      Съёмки нашего фильма ещё не начались, но каждый день Алёша Янкин приходил на студию. Сколько интересных вещей здесь происходило! Шли пробы грима. После проб загримированного Алёшу снимал фотограф. Он шутил, посмеивался и болтал с Алёшей о пустяках, но Алёша знал, что эти шутки сопровождают серьёзное дело, необходимое для будущего фильма. Поэтому он ловил каждое замечание гримёра, фотографа или приходившего иногда взглянуть на Алёшу Глазова. Новое ощущение, мне кажется, приходило к Алёше. Он оказался нужен. Нужен всем: режиссёру, гримёру, оператору. Я часто заглядывал в гримёрную. Алёша
      покорно сидел перед зеркалом, предоставляя парикмахеру хлопотать вокруг: то зачёсывать волосы наверх, то взбивать их пышным чубом, то натягивать один за другим несколько париков. Слова «поярче», «приглуши тон», «пропали глаза» звучали для Алёши таинственно. Однажды битый час Алёшу украшали веснушками, но пришёл Глазов, поморщился, и веснушки стёрли. В другой раз изменили форму носа, наклеив на переносицу какую-то накладку. Я заметил, как одеревенело лицо Алёши, как он вжался в кресло, и предложил накладку снять, но гримёрша сказала, что это лишь на первых порах неудобно и что скоро Алёша освоит нос. Но было ясно, что Алёше больше всего подходит его собственный нос. Пришёл художник, смахнул накладку, и все мы с удовольствием увидели в зеркале повеселевшее Алёшино лицо.
      Пока мы занимались носом, в соседнем кресле совершалась удивительная метаморфоза. Молодой артист на глазах превращался в великого русского писателя Николая Васильевича Гоголя. Алёша освободился от нашлёпки, взглянул в зеркало и увидел там живого классика. На лице Алёши отразилось крайнее удивление.
      — Чувствительно благодарю вас,— сказал Николай Васильевич гримёру. Алёше он улыбнулся хитрой улыбкой и поднялся из кресла. Красный его шёлковый халат, подпоясанный кушаком с кистями, мягкие сафьяновые вышитые чувяки — всё Алёша охватил одним взглядом.
      Николай Васильевич Гоголь подошёл к Алёше, положил на плечо руку и спросил:
      — Ответьте мне, милостивый государь, что за комедия без правды и злости? Неужто выдумывать сюжет, которым даже квартальный обидеться бы не мог?
      Конечно, Алёша ничего не понял из сказанного, но смотрел на великого писателя с искренним восхищением. Николай Васильевич приподнял полу халата и достал из узкого карманчика суконных брюк золотую луковицу. Часы были старинные, не ходили уж лет сто, однако же щёлкнула
      крышка, и Гоголь внимательно посмотрел на циферблат. Он заторопился, откланялся и вышел из гримёрной. Все смотрели на Алёшу. Ведь для него одного был разыгран этот короткий спектакль. Алёша, вероятно, и сам понимал это, и мысль о том, что на несколько минут он стал партнёром в этом спектакле, поднимала его в собственных глазах. Он повертел в руках накладку, недавно сидевшую на его носу, и спросил:
      — Это фильм про Гоголя снимают?
      Я сказал, что фильм не про Гоголя, а по Гоголю. Снимается телевизионный фильм «Вий».
      — Должен разочаровать тебя: Николай Васильевич Гоголь — роль очень маленькая. Гоголь появляется лишь в самом начале фильма, в прологе. Если хочешь, мы можем пойти и посмотреть съёмку.
      — Хочу! — живо откликнулся Алёша.— Но у меня ещё примерка.
      — А мы после примерки пойдём.
      В сценарии нашего фильма был небольшой эпизод сна. Во сне мальчик появляется среди лошадей в настоящем ковбойском костюме, полный мужества и отваги. Ковбойский костюм был почти готов. Даже у меня захватило дыхание, когда я днём раньше увидел выстроченный, отделанный кожей с глубоким тиснением этот великолепный костюм. Что же испытает Алёша? Как, должно быть, захочется ему поскорее надеть его и как он обрадуется, увидев себя в зеркале!
      Елизавета Ивановна, костюмерша нашего фильма, была в комнате, когда мы с Алёшей пришли на примерку. Перед нею на столе лежало несколько будёновок разных размеров. К одной из них она пришивала красную звезду. Оторвавшись от работы, Елизавета Ивановна подошла к кронштейну, на котором висели костюмы, и нажала кнопку. С весёлым свиристеньем металлические вешалки заскользили по кронштейну, и перед нашими удивлёнными глазами развернулся парад фраков, гусарских мундиров, длинных бальных платьев, шуб, подбитых мехом, кожаных тужурок, матросских костюмов... Движение замедлилось, конвейер остановился. Перед нами висел ковбойский костюм. Куртка с кожаными карманами распахнулась, под нею — ярко-красная рубашка, перевязанная у воротника зелёным шейным платком. На кожаном кармане куртки вытиснен рисунок — вздыбившаяся лошадь и лассо, накинутое на неё.
      Елизавета Ивановна улыбнулась и спросила у Алёши:
      — Нравится?
      Она сняла костюм с вешалки, и Алёша осторожно дотронулся до него.
      — Смелее,— подбодрил я мальчика.— Тебе в этом костюме придётся бегать, прыгать и даже скакать на лошади. Натягивай штаны и покажись нам ковбоем.
      Но Алёша не мог стать ковбоем. Он смущённо улыбался нам из-под широкополой шляпы, раскрасневшийся и счастливый. Стоял он неподвижно, как будто от неосторожного движения костюм рассыплется и волшебство окончится.
      — Проверь-ка карманы! — сказал я.
      Алёша осторожно сунул руку в карман. Я засмеялся.
      — Ты в этом костюме, как будто в чужом, как будто тебе дали этот костюм ка прокат и ты должен сейчас вернуть его. А ведь это твой собственный костюм. Ты носишь его изо дня в день и так привык к нему, что не замечаешь его. Он сидит на тебе, как собственная кожа.
      — Ничего, приноровится,— сказала Елизавета Ивановна.— Тебе удобно?
      Она наклонилась к мальчику и принялась колдовать над ним.
      — Худой ты очень, Алёша. Я уж и на примерке брюки здесь забирала, а всё широки. Ну-ка пройдись!
      Когда примерка закончилась, Алёша с сожалением расстался с костюмом.
      — Поторопись! Нам ведь на съёмку,— напомнил я.
      О съёмках фильма «Вий» я был наслышан от Жени Гу-реева, моего ученика. Он работал в фильме вторым оператором. Так как оператору здесь доставалось едва ли не больше всех (все киночудеса выпадали на его долю), Женя то и дело прибегал ко мне за советом.
      Алёшу я привёл на съёмку в основном потому, что механика киночудес раскрывалась здесь самым прозаическим образом. Именно здесь можно было постичь все секреты таинственного.
      В воротах, выходящих во двор студии, Николай Васильевич Гоголь беседовал с белобородым сотником в ярко-зелёной поддёвке. Сотника играл мой старый приятель, артист Пушкинского театра Хелемский. Увидев меня, он заулыбался и пошёл нам навстречу. Мы обнялись.
      — Почеломкаемся,— сказал Хелемский.— Куда ты запропастился, божий человек? Дома не бываешь, на звонки не отвечаешь. А что за гарный хлопчик?
      Я представил Алёшу.
      — Мы пришли посмотреть на ваши чудеса.
      — Чудеса! — засмеялся Хелемский.— У нас чудес предо-
      статочпо. Сейчас как раз Лариса Давыдова на помеле летает. С утра снять не могут. Не стану задерживать вас. Позвони мне сегодня вечером или завтра. Только попозже. После спектакля.
      В павильоне Лариса, затянутая в костюм из чешуйчатой кожи, в парике из длинных седых волос, с лицом, неузнавае мо изменённым гримом, готовилась отправиться в ночной полёт над лесами, озёрами и деревнями. Пока что она стояла у стены и мама держала перед нею чашку горячего кофе. Ларисина мама всюду сопровождала дочь. Я окликнул Ларису. Мне хотелось познакомить её с Алёшей.
      — Узнаёшь? — спросил я у Алёши.
      Трудно было узнать Ларисино знаменитое лицо в злобной и уродливой маске ведьмы.
      — Не пугайся,— сказала Лариса,— я не всё время такая. Иногда я превращаюсь в панночку, вот тогда ты и узнаешь меня.
      — Приготовиться к съёмке! — закричал ассистент режиссёра.
      — Мотор! — прозвучала команда.
      ...Мы с Алёшей пробыли в павильоне до самого конца съёмки.
      — Устал? — спросил я мальчика.— Уроки успеешь сделать? Я сейчас позвоню в гараж и попрошу Михаила Ивановича отвезти тебя.
      — Не надо,— замялся Алёша.
      Вернуться домой на машине — это уж слишком!.. Непосильный груз впечатлений. Но мне хотелось, чтобы Алёша поскорее вернулся домой и добрался до дома без приключений. Поэтому я принялся звонить в гараж.
      Я не предполагал того, что знакомство Алёши с нашим шофёром Михаилом Ивановичем Веселовским откроет, как говорят журналисты, новую страницу в жизни Алёши, но я твёрдо знал, что Михаил Иванович понравится мальчику и что Алёше очень полезно познакомиться с этим человеком.
      Михаил Иванович был такой же неотделимой частью сту-
      дии, как и многие режиссёры, операторы, художники, отдавшие кино всю свою жизнь.
      Мне об этом человеке было известно многое. Ведь во время частых поездок о чём только не переговоришь!
      В прошлом беспризорник, Миша Веселовский был однажды замечен ассистентом режиссёра, подыскивающим ребят для будущего фильма. Роли ему не дали. Он снимался только в массовке, но воспоминание об этих съёмках составило бы, наверное, целый роман, сочинению которого Михаил Иванович с удовольствием предаётся, когда мы колесим по дорогам. Я уже прекрасно знаю все куски этого романа, но выслушиваю всё с таким интересом, как будто Михаил Иванович рассказывает впервые. Это оттого, что Михаил Иванович насыщает свои рассказы всё новыми и новыми подробностями, населяет их новыми и новыми людьми, и всё это добрые, честные, симпатичные люди, и Михаил Иванович вспоминает о них с умилением, рассказывает прочувствованно, и, слушая его, невозможно бывает остаться равнодушным,
      Попав на студию случайно, Миша остался там навсегда. Его тянуло к механизмам, всевозможной аппаратуре, а больше всего к автомобилям. Время было тяжёлое, и, чтобы помочь мальчишке, режиссёр его первого и единственного фильма устроил его на студию, в гараж. Сначала он только ухаживал за машинами, а как подрос, сам сел за руль.
      Рассказы Михаила Ивановича о первом в его жизни автомобиле «линкольн полны вдохновения. Око и понятно: в те годы таких машин было закуплено в Америке немного, в основном для «Интуриста». На студию автомобиль попал случайно. (Рассказывая об этом, Михаил Иванович непременно вспомнит про гудок «линкольна», звучащий протяжно, низко и так громко, что шарахались даже прохожие на соседних улицах. «Гудел, что собака лает. А он и был ровно собака — думающая машина. Нет, теперь уже таких нету. Перевелись».)
      На «линкольне» Михаил Иванович ездил до самой войны.
      На войне он был шофёром в артиллерийском дивизионе, остался цел. И после войны вернулся на студию. «Маша из охраны,— рассказывал мне Михаил Иванович,— да ты знать должен, плотная такая женщина на дверях стояла, она как признает меня, как винтовку бросит! Из пропускной-то, где пропуска выдают, с гардероба посбежались, щупают, не верят, что жив. А я главным делом — в гараж. Захожу — стоит! Вот когда только я и понял, что это тебе не собака. Ведь собаки-то, почитай, все перемёрли. А он стоит».
      Вряд ли на студии можно отыскать человека, который не знал бы, как Михаил Иванович по винтику собирал и отлаживал свой «линкольн», как он выехал на нём в первый раз из ворот, как Маша бежала следом и махала ему платком и как прогудел во дворе гудок, громкий, низкий, чем-то напоминающий собачий лай. Лет семь ещё ходил «линкольн», но пришёл день, и Михаил Иванович пересел на «Победу». Однако расстаться с гудком он не мог. Он переставил его на новую машину. Этот гудок путешествовал с ним вместе по разным дорогам и даже вместе с хозяином переходил с машины на машину. Потом сигналы отменили, и никто никогда гудка больше не услышит. Местные острословы говорят, что Михаил Иванович унёс его домой и по этому гудку поднимается по утрам на работу.
      У Михаила Ивановича хорошая память. И хотя многие его рассказы не похожи на реальность, они достаточно точны. В памяти его хранится множество сведений: где, когда и кто снимал тот или иной фильм, какая история с этим связана, какова судьба каждого из её участников. Достаточно чуть всколыхнуть его память, и пёстрая лента живой истории развернётся перед вами.
      Вот к такому человеку и усаживал я Алёшу, чтобы он довёз его в целости и сохранности.
     
      ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Алёша дерётся за справедливость
     
      Михаил Иванович — вот это человек! Может, он и не так понимает в кино, как Глазов или усатый, но зато он много интересного знает. Например, про студию, что там раньше ресторан был «Аквариум», в середине бассейн с золотыми рыбками, а во время еды кино крутили, вручную, за деревянную ручку.
      Между прочим, он меня домой отвозил. На новой «Волге». Машина белая, а внутри всё красное. На одном перекрёстке милиционер стоял, так он Михаилу Ивановичу честь отдал.
      А я вспомнил, как отец меня возил. Я думал, что забыл, а оказывается, помню. Он был в кепке, весёлый. Только куда мы ездили?.. Я про отца начал думать и вдруг смотрю: отец. Мы как раз мимо гастронома едем, и он стоит, как будто не знает, куда ему пойти. Я говорю:
      — Остановите, пожалуйста, Михаил Иванович.
      Он остановил машину и говорит:
      — Посиди, я за папиросами выскочу.
      Он вышел, а отец посмотрел на машину, но меня не увидел. Я стекло опустил и позвал его. Он удивился:
      — Ты чего это сидишь в машине? Как какой-то генерал!
      — Меня,— говорю,— со студии привёз шофёр Михаил Иванович. Как машина?
      Отец дверцу открыл и заглянул внутрь. Может, и зря я ему показал эту машину. Он побледнел, и глаза у него стали какие-то странные. Я тогда вылезаю и говорю:
      — Неудобная очень. Скользкая. А ты чего тут стоял?
      Он плечами пожал. От тёткиных денег, наверно, уже ничего не осталось.
      Я спросил:
      — Ты ел?
      Тут пришёл Михаил Иванович, и они с отцом разговорились. Михаил Иванович угостил отца папиросой. Потом он сел в машину и уехал, но перед этим спросил:
      — Где твоя школа? Я завтра за тобой заеду и отвезу на студию.
      Когда Михаил Иванович уехал, отец на меня посмотрел, как будто в первый раз увидел.
      — Чего,— говорит,— Алёшка, они в тебе нашли? Ты на мать нисколько не похож. Мать красивая была.
      Я думал, как приду — спать завалюсь, но в последний момент посмотрел математику, что задано. Оказалось, сокращение дробей. Я, между прочим, знал, как это делается, и решил все примеры.
      В школе меня как раз по математике и вызвали. Я вышел к доске и написал пример. Мне бы нужно было до конца писать, не оборачиваться, а я обернулся. Все сидят, смотрят и ждут, когда я провалюсь. Только Кирюха шею вытянул и подсказывает. Он уверен, что больше меня знает. Меня зло взяло. Отвернулся и стою. И слышу, как за спиной Люська кому-то шепчет, что у меня разные носки надеты: один синий, другой красный. Посмотрел: и верно, разные. Математик говорит:
      — Ну что, Янкин, будем решать или не будем?
      Хотел я ему сказать: «Пускай Кирилл не подсказывает», но математик опередил меня.
      — Садись,— говорит.— И дневник дай.
      В дневнике он написал: «Систематически не готовит...» и всё такое прочее. А я в перемену в уборной носки снял и полуботинки на голые ноги надел. А носки в карман сунул. Тут же в уборной Кирюха мне сказал, что Репа (это парень из седьмого класса) Кирюхин японский значок в уборную спустил. Кирюхе этот значок отец из Японии привёз, а Репа пристал, чтобы Кирюха ему отдал. А Кирюха не соглашался. Тогда Репа выследил, когда Кирюха в уборную пойдёт, взял его там, как следует прижал, значок отстегнул и спустил в уборную. Кирюха мне рассказывает, а сам чуть не ревёт. Я ему говорю:
      — Пойдём, Репу найдём и спустим в уборную.
      А он, дурак, боится.
      — Ты,— говорит,— сам спусти.
      Выходим из уборной, а Репа как раз у окна стоит и яблоко жуёт. Я ему говорю:
      — Бросай жевать, поговорить надо.
      Он заерепенился, а я его за руку взял повыше локтя, назад завёл и говорю:
      — Пойдём в уборную, поговорить надо.
      Зашли в уборную, я его к горшку толкнул и говорю:
      — Лезь за значком!
      Тут он меня ногой и ударил. Я отлетел к стенке и разозлился. Со злости я ему надавал, конечно, как следует. Но и он мне надавал. Тут звонок. Я из уборной выхожу и смотрю: Кирюха у окна трясётся, боится, что я Репу, в уборную спустил. А как увидел Репу, обрадовался.
      Началась ботаника. Наталья Васильевна смотрит на меня и головой качает.
      — Алёша,— говорит,— с кем же ты опять подрался? Наверное, сильно подрался, если не замечаешь, что у тебя из губы кровь течёт.
      Тут я сунулся в карман за носовым платком и достал свой красный носок. Милка прыснула, а Наталья Васильевна мне свой платок подала и сказала:
      — Я бы наказала тебя, Алёша, если бы не знала, что ты всегда дерёшься за справедливость. Только нельзя ли восстанавливать справедливость без драки? А теперь перейдём к полёту насекомых. Как вы думаете, ребята, какова скорость полёта мух, пчёл, комаров? Большая или небольшая?
      Оказывается, стрекоза, например, летает со скоростью около ста пятидесяти километров в чае. Мы очень удивились, а Наталья Васильевна сказала:
      — Чтобы вам стало ясно, что такое полёт стрекозы, давайте сравним его с полётом вертолёта и посмотрим про зто кино. Алёша, спусти шторы!
      Оказалось, что выше всех летают всякие тли, жуки и другая мелочь. Их ловили с самолёта на высоте три с половиной
      тысячи метров, но они не сами летают, а поднимаются с потоками воздуха и летят, как планёр. Потому что лёгкие. Стрекоза летает немного ниже, но зато летает сама.
     
      ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в конце которой Алёша убегает
     
      Не знаю, повезло Алёше или не повезло, но первая же съёмка по сценарию должна была происходить под дождём.
      В картине был такой эпизод: мальчик, удрав из школы, разгуливает по парку во время весеннего дождя. Он поёт песню, которую сам сочинил. Решили мы начать снимать с этой сцены из-за того, что хотелось иметь пейзаж со слегка сохранившимся снегом, а с каждым днём его оставалось всё меньше и меньше. Съёмка, в общем, не сложная. Единственное, с чем пришлось поторопиться, так это с записью песни.
      Слова песни сочинил Глазов, а музыку написал молодой композитор, писавший Глазову музыку для его прошлой картины. Теперь эту песню в сопровождении оркестра предстояло записать на магнитную плёнку. Алёша в фильме петь не мог. У него не было ни голоса, ни слуха. Песню должен был спеть мальчик из хоровой капеллы. Но чтобы Алёше было потом легче исполнить её при съёмке, его вызвали на запись, которая происходила в специальном тонателье студии.
      В этот день у меня не было никаких дел, и я решил заехать в тонателье, где надеялся увидеть Якова Ильича, а заодно послушать песню. Но в тонателье Якова Ильича не было. На пороге стояла Валечка в пальто и шляпе и судорожно рылась в раскрытой сумке.
      — Валечка,— сказал я,— разве Якова Ильича не будет на записи?
      — Неужели я её дома оставила? — посмотрела на меня Валечка.
      — Кого? — удивился я.
      — Бумажку. На инструменты бумажку. Они просили, я оформила, но где же она? Где?
      Валечка сказала это с отчаянием и снова нырнула в сумку с головой.
      — Вот! Я знаю, что сунула её сюда. А теперь я еду. Якова Ильича не будет. Он насчёт лошади поехал. Алёша! — крикнула Валечка.
      В конце коридора показался Алёша и спросил:
      — Едем?
      Увидев меня, Алёша побежал навстречу.
      — Здрасте.
      Он остановился в нескольких шагах и по старой привычке откачнулся в сторону. Выглядел он уже не так, как в первый день появления на студии. Как будто сглаживались углы его неловкой фигуры, рассеивалась угрюмость лица, в нём проступала застенчивая доверчивость.
      — Ты куда, Алёша?
      — А мы за инструментами едем. И за музыкантами.
      — В филармонию,— сказала Валечка.— Ты пальто где оставил?
      — Внизу. В гардеробе,— сказал Алёша.— Мы в филармонию,— повторил он, обращаясь ко мне.— Вы с нами не поедете?
      — Поеду! — решил я неожиданно для самого себя.
      Мы быстро зашагали по коридору к лестнице.
      В филармонии шла репетиция. Пройдя служебным ходом, мы оставили Валечку в кабинете администратора, а сами попросились в зал.
      Толкнули дверь и оказались на хорах. Две люстры над эстрадой ярко горели, переливаясь и сверкая. Остальные над залом были потушены и слабо мерцали. Оркестр исполнял финал Неоконченной симфонии Шуберта. Я узнал её сразу, ещё в коридоре, когда стали слышны звуки оркестра. Репетицию вёл Мравинский.
      Тревожное беспокойство заключалось в самом начале симфонии. Кто-то искал согласия, гармонии и покоя и не находил их. В музыке звучал этот настойчивый мотив искания, тревоги и несбыточного счастья. Музыка говорила о том,
      о чём нельзя сказать словами, что невыразимо и живёт в самой глубине человеческой души. Я молча указал Алёше на кресло. Он сел. Я остался стоять. Алёша сначала рассматривал зал, потом, опершись руками о барьер, принялся изучать оркестр и музыкантов и, наконец, посмотрел на дирижёра. Нам хорошо было видно его сухощавое, аскетическое лицо. Обычно сдержанный жест
      Мравинского приобретал на репетиции свободу и раскованность. Казалось, его пластичные, гибкие руки извлекают музыку из самого пространства, из приглушённого мерцания под сводами зала, а музыканты лишь вторят этой музыке, взмахивая смычками. Алёша внимательно следил за оркестром. Когда симфония кончилась, он сидел некоторое время молча, потом посмотрел на меня.
      — Всё,— сказал я.
      — Больше не будет? — спросил Алёша.
      — Нет.
      Мравинский застёгивал вязаный жилет и что-то говорил первому скрипачу. Музыканты собирали ноты. Отодвигали стулья. Поднимались со своих мест.
      Мы тоже пошли к выходу. Алёша осторожно ступал по красной ковровой дорожке, так осторожно, как будто она пружинила под его ногами. У двери он остановился и оглянулся в последний раз. В потушенных люстрах переливались мерцающие радужные огни. В полутьме колонны казались особенно белыми. Я показал Алёше на высокое полусферическое окно под сводами. В нём разлился сиреневый ленинградский закат.
     
      В автобусе мы долго ждали музыкантов. Они входили, устраивались поудобнее. У них были усталые, прозаические лица. Они вяло о чём-то переговаривались. Всё это никак не вязалось с музыкой, которую они только что воссоздавали на этих вот запрятанных в чехлы инструментах. Как будто волшебство существовало помимо них и осталось там, среди белых колонн.
      Но Алёша не смотрел на музыкантов. Он смотрел в стекло и видел чёрные деревья сквера, ноздреватый оседающий снег и редкие проплешины с кустиками пожухлой прошлогодней травы.
      В тонателье тех же музыкантов Алёша увидел через толстое стекло. Он, композитор и звукооператор находились в небольшой комнатке по одну сторону стекла, а по другую — в большом зале студии — сидел оркестр, стоял дирижёр и немного в стороне, у микрофона,— мальчик из хоровой капеллы. По эту сторону стекла можно было ходить, разговаривать, смеяться и даже комментировать то, что происходит по ту сторону. По ту сторону — тишина. Там нельзя даже
      скрипнуть стулом. Там и совершается всё самое главное. Мальчик пел песню о зелёной горе. «Зелёная гора, она не за горами. Пусть дождик льёт с утра, пусть молния над нами...»
      Алёша смотрел на мальчика, как на своего двойника. Ведь в фильме эту песню будет петь он. Никто и не узнает, что голос, бегущий с плёнки, принадлежит не ему. У Алёши даже рот немного приоткрылся — так он внимательно следил за солистом.
      Несколько раз музыканты играли за стеклом одну и ту же песню, а мальчик пел её. Наконец запись закончилась.
      — Сейчас споёшь под фонограмму,— сказал Алёше звукооператор.— Небольшой перекур, и мы с тобой поработаем.
      Мы вышли со звукооператором на лестницу, и я наконец-то набил табаком свою трубку. Покурив, мы вернулись в тонателье, но Алёши не было. Мы поискали его в коридоре, в соседних помещениях и нигде не нашли.
      — Не ищите, он ушёл,— сказал я Валечке.
      Валечка пожала плечами:
      — Ну и артиста вы нам нашли! Большое вам спасибо!
      Звукооператор допытывался:
      — А чего он ушёл? Мы же предупредили, что будем пробовать под фонограмму. Так чего же он ушёл?
      Ни Валечке, ни звукооператору я не стал объяснять, почему ушёл Алёша.
      Увидев мальчика из капеллы, который не первый раз записывался в кино, свободно вёл себя в студии, который так замечательно умел петь, Алёша, может быть, почувствовал себя на студии случайным человеком, он вспомнил, наверное, о той роли неудачника и нехорошего человека, которую он должен был играть в школе и которую он даже, возможно, считал заслуженной, и старая обида проснулась в нём. Быть может, он почувствовал себя чужим и одиноким, когда, оставив его в кресле, мы отправились курить на лест-ницу. Быть может, он подломал, что всё это дело со съёмками
      в кино не для него. И тогда он ушёл из студии и уехал домой.
      Валечка и звукооператор принялись собирать плёнки, а я, попроща вшись, вышел из студии. На улице Михаил Иванович как раз усаживался в машину. Он весело приветствовал меня:
      — Подвезти? В какую сторону?
      Я, не раздумывая, сел в машину. Конечно, я поехал бы к Алёше, но не знал его адреса. Оставалось только ждать, придёт ли он на завтрашнюю съёмку.
      — Что такой мрачный? — спросил Михаил Иванович.— Случилось что?
      Я рассказал ему о мальчике. Михаил Иванович долго молчал. Достал папиросу и закурил, не отрывая руки от руля.
      — Ты его сегодня не найдёшь,— сказал Михаил Иванович.— Я ведь только район знаю, а там дома — один на другой лезет. Разве найдёшь? Но завтра я за ним заеду. Не пропущу его, не беспокойся!
     
      ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой дождь проливается не из тучи
     
      ...Первый съёмочный день — всегда событие. Считается, что от того, как он пройдёт, зависит во многом и вся наша дальнейшая работа.
      Погода выдалась пасмурная. Солнца не было. Я посматривал на небо и опасался, не пошёл бы дождь и не смыл бы остатки снега. Дождь для съёмок нам был нужен, но не настоящий, а искусственный. Для этого на съёмочную площадку должны прибыть две пожарные машины.
      Не заезжая на студию, я прямо из дому поехал на место съёмки, в парк. Думал, что буду первым, и очень удивился, увидев нашего вечно опаздывающего художника Митю и бутафоров. Они засыпали мелом редкие проплешины на снегу. Вскоре одна за другой стали приходить машины: с осветительными приборами, операторской техникой, а также «лихтваген» — передвижная электростанция к «тонваген»— передвижная звукозапись. Приехали две пожарные машины.
      Беспокойство не оставляло меня. Пришёл автобус со съёмочной группой, но Алёши в автобусе не было.
      — Не волнуйся,— говорил Митя,— явится твой герой. Никуда он не денется. Мама за ручку приведёт.
      И вот показалась «Волга» Михаила Ивановича. Рядом с Михаилом Ивановичем я увидел Глазова, а на заднем сиденье — Алёшу. Михаил Иванович подвёл мальчика ко мне и сказал:
      — Принимайте в целости и сохранности. Прямо из школы. Портфель у меня в машине остался.
      Алёша криво усмекнулся. Сильное у меня было желание дать ему подзатыльник.
      — Молодец! — сказал я.— Теперь ещё сегодня сбеги со съёмки — и всё будет в порядке.
      — Алёша! — крикнул Глазов.— Текст знаешь? Иди сюда, проверим под фонограмму.
      Я, как старая нянька, поплёлся следом.
      — Дайте фонограмму,— сказал Глазов в микрофон.— А ты повторяй слова,— обратился он к Алёше.
      На площадке зазвучала музыка, потом звонкий голос мальчика, певшего песню. Алёша опоздал вступить, а потом стал повторять слова. При этом он бубнил их себе под нос.
      — Милый мой, так дело не пойдёт! — воскликнул Глазов.— Петь надо, а не шептать самому себе по секрету. Идём в «тонваген», там порепетируем.
      Несмотря на раннее время, вокруг места съёмки начали собираться любопытные. Но тут появился Петруша с группой милиционеров. Он отдавал распоряжения, как командир, готовящийся к сражению. Зрителей стали оттеснять, а место съёмки огораживать канатом. Пожарные растягивали шланги, подтаскивая их к камере. Осветители расставляли прожектора. Над съёмочной камерой ассистенты оператора расставили большой зонт.
      Глазов с Алёшей вышли из «тонвагена» минут через пятнадцать и подошли к камере.
      — Давайте попробуем в движении,— сказал Глазов. Он стал рядом с тележкой, на которой я сидел у камеры.
      Алёша стоял перед камерой с покорным видом.
      — Пошёл! — сказал Глазов.— Фонограмма!
      Я дал сигнал рабочим, они повезли тележку по рельсам. По парку разнеслась песня. Алёша шёл по аллее, и казалось, что это он поёт так звонко и хорошо на весь парк. Движения его губ полностью совпадали с фонограммой. Но, распевая эту весёлую песню, Алёша почему-то шагал с такой механической заученностью, так деревянно шевелил руками и ногами, что можно было подумать, будто движется не живой мальчик, а вырезанный из дерева Буратино. Глазов окликнул Алёшу. Он присел на корточки на нашей тележке и взял Алёшу за обе руки.
      — Хорошо! — сказал он, хотя ничего хорошего в Алёшином исполнении не было.— Молодец! Поёшь хорошо, но двигаешься плохо. А ведь ты — герой! Сбежал с уроков. Дождя не боишься. Пасмурной погоды тоже. Песню сам сочинил. Идёшь себе и поёшь в своё удовольствие. Приготовить дождь! — скомандовал он.
      Валечка подняла красный флажок и крикнула:
      — Приготовиться к съёмке!
      Мне Глазов сказал:
      — Не снимай! Пусть размокнет под дождём и раскрепостится.
      Ассистенты раздвинули над нами большой чёрный зонт. Заработали пожарные машины. Пожарники, стоявшие рядом с нами, направили струю воды вверх, а через секунду на всех нас обрушился ливень.
      Искусственный ливень очень понравился Алёше. Он начал двигаться свободнее и живее. Улыбался, поднимал навстречу дождю лицо.
      «Молодец Глазов!» — подумал я. А Глазов между тем спрыгнул с тележки и, не обращая внимания на дождь, пошёл рядом. Вода стекала с волос, заливала очки, свитер и джинсы.
      — Мотор! — скомандовал Глазов.
      Звуковики включили фонограмму на полную мощность, и песня полилась из динамика, заглушая шум «дождя» и машин. Алёша запел во весь голос, хотя из-за фонограммы его не было слышно. Может быть, именно это обстоятельство и придало ему решительность. Глазов подпевал ему. Они шли на некотором расстоянии друг от друга. Один в кадре, другой вне кадра. Один пел, другой подпевал и дирижировал. Оба пританцовывали и в восторге топали по лужам. Я глядел в лупу аппарата, где фиксировали первый кадр картины, и радовался, что получается так здорово.
      Кончилась фонограмма, и Глазов закричал:
      — Стоп!
      Я выключил мотор. Глазов потёр очки, подбежал к Алёше и одобрительно похлопал его по спине:
      — Молодец!
      С обоих струями стекала вода. Первый кадр картины был снят.
     
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, состоящая из творческих порывов киногруппы
     
      Когда в тонателье Валечка сказала мне, что Яков Ильич Митин уехал «насчёт лошади», я не удивился. И не только потому, что на студии ничему не удивляются, но и потому, что знал об идее Глазова снимать ковбойский эпизод непременно е лошадью. «Что это за ковбой без лошади?» — спрашивал Глазов и, приподняв очки, заговорщически подмигивал Алёше, который замирал от одного только слова «лошадь». Предполагаю, что эту самую лошадь Алёша нежно полюбил задолго до того, как увидел. Впрочем, ещё никто не видел лошади и вопрос о том, откуда она возьмётся, никого, кроме Якова Ильича, не интересовал.
      — Господи! — вздыхал Яков Ильич.— Всего две минуты чистого времени. И такие хлопоты! Мальчик упадёт с лошади и ушибётся. Этим всё кончится.
      Хлопоты в конноспортивном клубе ни к чему не привели. Жокеи вместе с лошадьми уехали на соревнования в Алма-Ату. Тогда кто-то заметил, что по соседству снимается картина «Парадоксальный ход» с Владиславскими в главных ролях и что среди зверей Владиславских наверняка найдётся лошадь.
      — У них даже даман есть,— сказала Валечка.
      — Даман есть, а лошади может и не быть,— философски заметил Яков Ильич.— Кстати, тебе Глазов говорил про новую выдумку?
      — Говорил.
      — Ну и что ты думаешь об этом? — Яков Ильич был настроен агрессивно.
      Его можно было понять. Воображение Глазова работало беспрерывно, и он всё время вносил какие-то изменения в режиссёрский сценарий. Но сценарий был давно утверждён дирекцией, и в подробной смете была определена стоимость каждого эпизода. Новых средств дополнительно к смете дирекция выделять не собиралась. Поэтому каждая новая сцена зависела от изобретательности, энергии и настойчивости Якова Ильича, он единственный и мог организовать съёмку. Однако энергия и настойчивость Якова Ильича не была бесконечной. Вот почему он сердился.
      — Я всё понимаю,— говорил он,— я не первый год на студии и всё знаю про творчество. Творческий порыв не запланируешь. Но объясни мне, почему все творческие порывы появляются после того, как смета составлена? Вот с этим эпизодом ну что я могу сделать? Где я возьму ему остров с крепостью? Ну, остров, предположим, в Ленинграде можно достать. А крепость? Да ещё полуразрушенная? Я сказал Серёже: «Никаких экспедиций».
      — Ты что же, перекладываешь на меня всю ответственность за это дело?
      — Вот именно! — обрадовался Яков Ильич.— Вот ты
      и ломай голову, как снять разрушенную крепость и где её взять. Никаких экспедиций?
      — Я знал далеко на севере один подходящий остров с крепостью. Вот если бы поехать туда...
      — Нет, нет, никаких поездок! — решительно запротестовал Яков Ильич.— Ни одной копейки у нас на экспедиции нет. И лошадь ещё зта... Может быть, действительно у Влади-славских есть лошадь?
      Яков Ильич поднялся и пошёл в съёмочную группу «Парадоксальный ход».
      Я тоже встал и, попрощавшись с Валечкой и Митей, ушёл из студии. Дул сильный ветер. Облака неслись по небу. Они были прозрачны и наполнены сверкающим светом. Город был ярко освещён, хотя солнце появилось лишь в просвете между облаками. Тёплый шафрановый свет разливался по Кировскому проспекту, подсвечивал окна домов. Придерживая рукой кепку, чтоб не сорвало, подняв воротник, я шагал по проспекту и думал, что со съёмками снега надо торопиться. Неделя-другая — и снега не сыскать. С эпизодом, о котором так категорично говорил Яков Ильич, ясно: придётся применять комбинированную съёмку.
      Что это такое, комбинированная съёмка? Это когда обстоятельства вы вынуждены снимать отдельно от действия. Вам надо снять, например, встречу у Эйфелевой башни. Вы можете снять отдельно башню и отдельно встречу на студии и совместить два изображения в одно. Кино — великий комбинатор. У него десятки способов комбинировать действие. Вот и сейчас мне надо было воскресить эпизод Отечественной войны. Партизанская разведка выходит к морю. Глазову нужен был остров с маяком и старинной крепостью, отчётливо видный с берега. О том, как «изготовить» этот остров, я как раз и думал, шагая по проспекту.
      Северный холодный ветер, непрерывно дувший с моря всё утро, вдруг стал затихать, Несколько порывов взметнули на берегу песок, и стихло. Но тишина длилась недолго. На этот раз ветер подул с берега, словно хотел вернуться обратно — туда, откуда пришёл. Берег был высокий, и белые перекатывающиеся гребни виднелись только вдали. Так что для съёмки всё складывалось благоприятно, если не считать того, что все мы здорово продрогли. Торчали мы здесь с самого раннего утра. Съёмка была назначена на час дня, а работа, предстоящая нам, была большой. От съёмочного аппарата нас тянуло к костру, который разжёг шофёр Михаил Иванович, но все мужественно боролись с желанием погреться.
      Михаил Иванович, неизвестно откуда достав окуней, варил в котелке уху и ворчал:
      — Нет, это не уха. Это — пол-ухи. Да и того меньше. Вот сейчас бы этих ершей да окуньков выловить, кошке отдать, а туда судачка заложить... Вот это да! Это уха! — Тут же Михаил Иванович поправлялся:—Верно, сейчас хорошей рыбки уже нет, но можно сижка положить. Угря можно. Здесь угрей ловят.
      Вкусное бормотанье Михаила Ивановича пробуждало аппетит, ветер доносил горячий запах ухи. Слышалось по-звякиванье ложек.
      — Угря коптить надо,— отозвался художник.
      Он был занят как раз тем самым «сооружением» острова с маяком и крепостью, о котором говорил Яков Ильич. На стекле, установленном перед аппаратом, он рисовал картингу которая на экране обязана была преобразиться в настоящую крепость. Я знал Митю, знал точность и безошибочность его руки и, даже не глядя, мог быть уверен, что остров будет как настоящий.
      И действительно, когда я взглянул в аппарат, передо мной возвышалась крепость, полуразрушенная и овеянная туманом, точь-в-точь такая, какую хотел видеть Глазов. Мне осталось только перспективно совместить вновь созданный остров с морем.
      Мы уселись вокруг костра, и Михаил Иванович выдал каждому из нас по ложке. Мы с аппетитом уплетали уху, когда невдалеке остановился автобус и из него вылезли Алёша, Глазов, Валечка, партизаны — словом, вся оставшаяся часть съёмочной группы.
      Алёша первым подбежал к нам. Михаил Иванович, посторонившись немного, сказал:
      — Присаживайся, Алёша. Вот тебе миска и ложка. Я и для тебя припас.
      Алёша был оживлён. Во время съёмки ему предстояло быть и смелым, и находчивым, действовать геройски. Возможно, Глазов разговаривал с ним об этом в автобусе, а может быть, Алёша и сам настроился на высокий лад, но от него исходила весёлая энергия, бодрость и уверенность.
      Покончив с обедом, я оставил Алёшу у костра, а сам пошёл с Глазовым к нашему сооружению.
      Перед аппаратом в двух метрах было установлено стекло размером с большое окно. Рисунок на нём занимал примерно четверть метра.
      Глазов походил вокруг, внимательно посмотрел на рисунок.
      — Лихо! Можно взглянуть в аппарат?
      — Включите прожектор! — попросил я осветителя.
      Выровняв свет так, чтобы освещённость моря и рисунка
      совпадали, я пригласил Глазова к аппарату. Приподняв очки, Глазов уставился в лупу, смотрел долго, потом оторвался:
      — Порядок!
      — Ия хочу посмотреть! — За моей спиной стоял Алёша.
      — Тащи от костра кирпич!
      Алёша принёс кирпич, положил его у камеры и встал на него. Один глаз он прикрыл рукой, а вторым прижался к лупе.
      — Вот здорово! Как увеличивает!
      — А почему ты решил, что увеличивает? — спросил я.
      — Рисунок-то маленький, а в аппарате как настоящая крепость.
      Я оглянулся вокруг и, увидев вдалеке фабричную трубу, показал на неё Алёше:
      — Видишь трубу? А теперь прикрой один глаз и вот этим карандашом попробуй заслонить трубу. Ну как, удалось? Теперь ты трубу видишь? То-то же! Отдавай карандаш. Можешь смотреть теперь в оба глаза. Дело в том, что, когда человек смотрит одним глазом, он теряет правильнее представление о предмете в пространстве. Чем предмет ближе, тем он кажется больше, а чем дальше, тем меньше. А киноаппарат — это человек с одним глазом. Он видит мир плоским.
      — Нельзя ли отложить лекцию о перспективном совмещении? — раздался голос Глазова.— А ну, Алёша, быстро одеваться и гримироваться!
      На берегу, метрах в пяти от аппарата, был сооружён завал из камней. К этому завалу Алёша должен был подползти вместе с разведчиками и указать на остров. Разведчики должны взять бинокль и начать рассматривать остров.
      Во время первой репетиции Алёша всех насмешил. Все четверо, мальчик и трое разведчиков-партизан, были одеты в маскировочные халаты. Мальчик полз впереди. Когда он прополз полпути, Глазов, прильнувший к аппарату, крикнул:
      — Покажи на остров!
      А л etna обернулся и указал рукой на стекло с рисунком Мити.
      Мы с Глазовым рассмеялись.
      — Ты же только что смотрел в аппарат и видел, что остров находится на горизонте,— сказал я.— Куда же ты показываешь?
      Растерянный Алёша поднялся с земли, но Глазов ободрил его:
      — Ничего, дружище! Начнём сначала.
      Разведчики отошли на исходные позиции и растянулись на песке.
      ...Мы работали без перерыва несколько часов. Алёша, как видно, уже привык к камере, к режиму съёмок: задержки, дубли и промедления не расслабляли его. Он умел хранить определённый душевный настрой в самых прозаических условиях натурной съёмки. Даже опытным артистам это не всегда удавалось. Мы с Глазовым не ожидали такой способности сосредоточиваться у нашего «трудного» героя. Глазов был готов к тому, что с мальчиком придётся туго, и теперь, когда с каждой съёмкой работать с Алёшей становилось всё приятней и легче, когда он оказался гораздо понятливей и одарён богаче, чем мы думали, Глазов был очень доволен. Вдохновение мальчика как бы подхлёстывало Глазова. Я и сам испытывал это чувство, когда, наблюдая за мальчиком через глаз кинокамеры, видел его правдивую игру.
      Когда съёмка окончилась, Алёша подошёл ко мне.
      — Устал? — Я похлопал его по плечу.
      Было видно, что напряжение ещё не прошло, и Алёша всё ещё был тем героическим мальчиком, который, переодевшись подпаском, решил отвлечь гитлеровский дозор.
      — Перекур? — спросил я у Глазова.
      — Перекур, потом порепетируем, а потом съёмка.
      Времени было достаточно и я, обняв Алёшу за плечи, побрёл с ним к старому полуранвалившемуся молу. Ветер набирал силу и гнал в море волну. Солнце скатывалось с горизонта в море, охватывая его пожаром. Мы свернули на тропинку, уводящую в лес. Она должна была привести нас к холму, поросшему кустарником. Здесь порывы ветра слабели, лесной покой обступал нас со всех сторон. Снег в лесу ещё держался плотным настом, но по ноздреватой его поверхности, по хрупкости верхней корки, то оттаивающей с утра, то подмерзающей к вечеру, было видно, что скоро снег растает.
      Ещё недавно, когда я приезжал сюда в поисках натуры, была настоящая зима. Я ходил тогда к холму, с трудом про-
      бираясь по высокому снегу, и нашёл то, что искал. Память не обманула меня. Хотя с тех давних пор, когда я видел этот холм последний раз, прошло тридцать с лишним лет. Тридцать лет. Как быстро, однако, проходит жизнь.
      Взбираться на холм было труднее, чем идти по насту, но мы взобрались на вершину.
      — Дот! — закричал Алёша и бросился вперёд.
      Он залез на крышу, спустился вниз и заглянул в полуотворённую дверь дота. На него пахнуло мраком и сыростью. А я помнил, каким теплом обдавало всякого, кто вставал здесь на пороге. Как хотелось скорее добраться до этого порога, сойти с коня, снять маскхалат и вдохнуть густой запах махорки.
      — Никого,— сказал Алёша тихо, отпрянув от входа.
      Я попробовал шире отворить дверь, но её, как видно, заклинило, и ветер намёл в дот снега.
      — Вот здесь вы и воевали? — спросил Алёша.
      — Откуда ты знаешь? — удивился я.
      — Вы сами говорили. Когда поехали с дядей Митей на «натуру».
      — Разве? Посмотри вон туда. Видишь, коса врезается в море? До этой косы ровно три километра двести метров. Там стояла артиллерия врага. Постреливали крепко.
      — Здесь вас и ранило?
      — Легко. По-настоящему меня ранило потом. А здесь так — царапнуло. Осколок в плечо. Мне-то ничего, а Верного я потерял.
      Я не собирался кормить Алёшу рассказами из своего прошлого. Не хочу возвращаться к нему, но, проболтавшись, я должен был рассказать о Верном.
      Верный был замечательным конём, посланным мне судьбой. Он был умней и понятливей меня, тогда ещё мальчишки, новобранца, едва способного ориентироваться по компасу. Мы с Верным существовали для связи, но, положа руку на сердце, надо сказать, что связь осуществлял Верный. Я же только с трудом удерживался на его спине и, вцепившись в поводья, чтобы не упасть, доверял ему нести себя с пакетом, куда приказано. Верный прощал мне мою трусость, мою неумелость и незнание. Он выносил меня из-под огня, выводил на дорогу, когда я понимал, что заблудился, и бросал поводья, он согревал меня своим теплом в жгучие морозы. А что я делал для него? Я только иногда кормил его сахаром, выменивая сахар на табак у разведчика, имени которого сейчас уже не помню. Верный не только спасал, но и учил меня терпению и, может быть, даже мужеству, потому что человеку стыдно быть трусом рядом с мужественным конём.
      Мы выходили целыми из многих переделок, а вот случайный снаряд... До сих пор не знаю, откуда он взялся среди полной тишины. Меня бросило на землю от сильного удара в плечо. Подняться я уже не мог. А когда дым рассеялся, я увидел, что Верный упал на задние ноги и позвоночник у него перебит. Верный дрожал мелкой-мелкой дрожью, а глаза его были обращены ко мне. В них было страдание, мольба о помощи и вместе с тем недоумение. Он глядел мне прямо в глаза и как бы спрашивал: за что? Сколько жить буду, никогда не забуду его глаз. Я хотел в тот момент только одного: избавить его от страдания. И тогда я подполз к нему, приподнял автомат, закрыл глаза и нажал курок. Открыл я глаза, когда кончился диск. Верный лежал, уткнувшись головой в траву. Тут только я почувствовал боль в плече и потерял сознание.
      Алёша молчал. Быть может, он даже сомневался в том, что я рассказал ему. Да и трудно поверить, что седой человек, так уверенно стоящий перед ним, был когда-то худеньким, трусоватым юношей. И больше всего на свете боялся смерти. Страх этот прошёл, когда я разрядил обойму в своего коня. Больше я не боялся быть убитым. После этого я убивал сам и знал, что меня могут убить тоже. И не боялся.
      — Пойдём! А то Глазов хватится, а нас нет,— сказал я Алёше.
      Мы спустились с холма и скоро оказались на берегу моря, возле нашей съёмочной площадки.
     
      ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой накснец-то Кирюха выглядит молодцом
     
      Вот потеха была сегодня с утра! Иду в школу, и Кирюха тоже идёт. Я ему подмигиваю: сыграем? Потому что до уроков ещё полчаса и можно сыграть в ножички. А он отвернулся и будто бы меня не знает. Быстро-быстро в раздевалку — и в класс шмыг! Что это, думаю, такое с Кирюхой?
      Захожу в класс, а там — Люська дежурная. Мел раскладывает, вешает географическую карту. Меня увидела и рот разинула. У неё рот, оказывается, как у щуки.
      Я плечами пожал и на своё место сажусь. Достаю учебники, будто бы почитать хочу географию (такой я вид для Кирюхи делаю), тут Милка входит и завертелась передо мной:
      — Здравствуй,— говорит,— здравствуй! Как поживаешь?
      Я пальцем в висок постучал: рехнулась, мол, или как с поживанием? А она садится, ко мне наклоняется и шепчет:
      — Честное пионерское, никому не скажу. Честное ленинское. Это правда?
      — Что,— говорю,— правда?
      — Что машина за тобой приезжает с киностудии и тебя возят в кино сниматься?
      Она протараторила, как будто урок отвечала, а я должен ей пятёрку поставить.
      — Правда,— говорю,— а что?
      Она молчит, смотрит на меня, так и ест меня глазами. Надоела мне. Стал читать про погоду, что на неё влияет и как, а Милка не унимается:
      — Скажи, как ты туда попал, в кино, за что тебя туда взяли? А что ты там делаешь? Тебя в кино покажут?
      Я только слушаю её, в географию смотрю и киваю.
      Тут она выскочила из-за парты, и слышу, как за моей спиной Люське тихонько говорит:
      — Его в кино показывать будут.
      На перемене уже все знали, что про кино — это правда.
      Кирюху я спросил:
      — Ты чего от меня бегаешь?
      А он молчит и в окно смотрит.
      — Ты,— говорю,— будешь со мной разговаривать или как?
      Тогда он говорит:
      — Мог сам мне про кино сказать, чтобы я не последним в классе это узнавал. Все спрашивают, как тебя в кино выбрали, а я и не знаю.
      Тут я ему рассказал, как в трамвае ехал, как меня усатый настиг и что из этого получилось. Кирюха удивлялся и всё повторял: «Да ну?!» И мы с ним помирились.
      После уроков вместе вышли из школы и пошли к дому. У нас проходными дворами пройти можно. А между дворами, там, где гаражей понастроили, тупик есть. В этом тупике Репа с двумя парнями из их класса нас поджидал. Мне Репа сказал:
      — Мы тебя, киноартист, немного подгримировать хотим, чтобы ты красивей вышел.
      А у меня в пять часов вечера съёмка.
      — Согласен,— говорю,— но только один на один.
      — Ну, держись, звезда экрана.
      Он размахнулся, но Кирюха кинулся ко мне, и удар пришёлся Кирюхе по уху. Я, заслонённый Кирюхой, оглянулся и увидел, что те двое наступают на нас сзади. Одному я двинул в живот головой. И началась драка.
      — Беги! — кричит мне Кирюха.— Я сам!
      Но я лицо рукой прикрыл, а другой молочу направо и налево. Мне тоже достаётся, но не по лицу.
      А Кирюха, который никогда не дрался и драться не умеет, не падает, хотя удары на него сыплются — будь здоров!
      — Беги! — кричит.— Я прикрою тебя. Не трогайте его, не смейте его трогать!
      В разгар этой потасовки какой-то автомобилыцик к гаражу вып!ел. Мы с Кирюхой его не видели, но только Репа и те двое бросили нас и унеслись галопом. А дядька подходит к нам и спрашивает:
      — Что, ребята, здесь происходит?
      Мы с Кирюхой не ответили, подобрали портфели и ушли.
      Ухо у Кирюхи вспухало на глазах. И губа — тоже. Да и весь он был побитый. Но вид у него был молодецкий, и шёл он гордый, и доказывал мне, что мог вполне прикрыть мой отход и что я должен беречь свою внешность.
      Я засмеялся, когда он сказал про внешность, но Кирюха обиделся, и тогда я сказал ему:
      — Ты здорово дрался. Молодец.
     
      ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, которая приводит нас в гастроном
     
      Дома отец сидел за столом, уткнувшись в книгу. Никогда я не видел, чтобы отец читал, и поэтому так удивился, что не сразу заметил, что эта книга была сценарием. Я на очки уставился. В очках отец на себя не был похож.
      Отец засуетился, когда меня увидел, как будто ему стыдно было, что он читает сценарий, и я сделал вид, будто не заметил, что он там делает за столом. Но он сам сказал:
      — Вот читаю. Хорошая вещь.
      Мы помолчали.
      — Я тебе поесть приготовил,— сказал отец.
      Кухня у. нас то же, что передняя. Дверь с лестницы открывается прямо в кухню. И я только открыл дверь, увидел, что на плите что-то варится в кастрюле.
      — Каша гречневая,— объяснил отец.— Повар один интервью в газете давал. Как он с нашими спортсменами на Олимпийские игры ездил и там их всё кашей гречневой кормил. За границей гречневой каши днём с огнём не сыскать.
      Мы разложили кашу в тарелки и принесли в комнату. Отец аккуратно закрыл сценарий и отложил его на диван. Нарезал хлеб, и мы уселись друг против друга.
      — Чай-то забыл! — спохватился отец и пошёл кипятить чайник.
      Я слышал, как он наливает воду в чайник и как гудит водопроводная труба. Давно мы не сидели с отцом друг против друга, вот так, как сейчас.
      — Я ведь твою зарплату сегодня получил,— сказал отец.— Хорошо тебе платят. Я деньги в коробочку из-под чая положил. Только пирожные купил и тебе — вон там, посмотри... на тумбочке лежит.
      Я оглянулся. На тумбочке лежал пакетик. Я оставил кашу и развернул бумагу. Там была белая нейлоновая рубашка. Точно такая, как Кирюхе в прошлом году на день рождения подарили.
      — Здорово,— сказал я.
      — Примерь,— обрадовался отец. Меня продавщица спрашивает, какой размер, а я говорю: «На тринадцать лет». Она говорит: «В тринадцать лет ребёнок разной величины быть может» Я присмотрел мальца с тебя ростом и показал продавщице — и вот купил.
      Воротник оказался большой, и шея в нём болталась. Рукава были длиннее, чем руки. Но всё равно рубашка была очень красивая, и мы стали толкаться с отцом около тёмного зеркала над раковиной в кухне. Когда я вставал на цыпочки, рубашку было хорошо видно. Отец радовался и говорил, что даже лучше, что велика, раз я быстро расту.
      Мы ели кашу с молоком, и было очень хорошо.
      Потом отец вызвался сходить в магазин купить чего-нибудь на ужин, а я стал делать уроки. Отец долго не возвращался, и я оделся и пошёл в гастроном. В гастрономе было много народу, но в винном отделе из знакомых — никого. Зато в той кассе, что выбивала чеки на колбасу, в очереди стоял отец, и около него ошивался его знакомый по кличке «Мясник». Я подошёл к отцу и сказал:
      — Ты чего так долго? Мне уходить надо, а тебя нет. Отец заулыбался (ненавижу, когда он вот так улыбается)
      и говорит:
      — Я, сынок, ботинки подбил в срочном ремонте. Мясник меня за плечи обнял.
      — Эх, Алёшка, Алёшка, отец у тебя мировой. Умный мужик. С таким и поговорить приятно.
      Я отцу говорю:
      — Идём.
      А он выбил двести граммов докторской и замешкался. Его Мясник за локоть держит, не выпускает.
      — Идём,— говорю.
      — У нас с отцом дела,— говорит тогда Мясник.— Ты, Алёша, иди, а нам поговорить надо.
      ...Когда я вернулся домой со съёмки, то увидел: коробка из-под чая, где лежали деньги, пуста.
     
      ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой у оператора Лямина болит старая рана
     
      Иногда по вечерам на меня находит тоскливое чувство одиночества. Вообще-то я привык быть один и даже нахожу это удобным, но иногда...
      Хорошо, что это случается нечасто. Тогда, когда болит нога и тупая, тянущая боль в пояснице (последствия ранения) укладывает меня на диван. Я лежу, не зажигая света, не задёрнув штор, и вижу, как в доме напротив приходят с работы, рассаживаются за столом, едят, пьют, разговаривают. Остывает грелка под ногой, гаснет моя трубка. Я пережидаю, пока утихнет боль, и поглядываю в окно: что там делается, в доме напротив?
      Телефон стоит на диване рядом, но, признаться, я не люблю телефонных разговоров. И сегодня звоню только потому, что уверен, что в школе никого нет, учительская давно опустела и мой звонок останется без ответа. Странно, но кто-то поднимает трубку.
      — Да, это я,— говорит Наталья Васильевна,— конечно, я вас помню. Мы только что расстались с Алёшей. У нас был вечер, посвящённый Гоголю. Мы не могли найти Алёшино пальто, поэтому задержались.
      Этот детский голос всплывает в моей тёмной, пустой, наполненной одиночеством комнате. Он лепечет что-то о потерянном пальто, каком-то мальчике по имени Репа (странное имя!) и о мальчике по имени Кирилл. Я не понимаю, о чём идёт речь, да и не пытаюсь понять. Хочется только, чтобы другая, непохожая на мою жизнь теплилась на противоположном конце провода и не потухала.
      — Нет, слушаю. Это я пытался раскурить трубку. Да, я курю трубку.
      Разговор вдруг обрывается. Напряжённая тишина устанавливается в трубке.
      — Аллё, аллё! — кричу я и с облегчением слышу:
      — Да, да, слушаю.
      — А я был уверен, что никого уже нет в школе.
      — Зачем же вы звонили тогда?
      Молчу, как пойманный на лжи мальчишка. Растерян и не пытаюсь вывернуться.
      — Аллё, аллё! — раздаётся в трубке.
      — Да, да,— говорю я.— Что-то с телефоном. Плохо слышно. Как дела у Алёши?
      — Хорошо, Алёша раскрепостился, стал мягче, свободнее. У нас в педагогике это называется «контактнее». Дети это чувствуют. Они не только интерес испытывают к той ситуации, в какую попал мальчик, но и улавливают то, что с ним происходит.
      Маленькая, похожая на девочку женщина, способная многое тонко почувствовать, заговорила вдруг на. языке учебников педагогики, и, слушая её, я улыбался. «Контакты», «раскрепощение», «новые впечатления» —какие смешные слова!
      — Нет, нет, слушаю. Внимательно слушаю. Дети, наверное, более чутки, чем взрослые,— сказал я, чтобы что-нибудь сказать. О детях я не знал ровным счётом ничего.
      — Что вы! Дети жестоки гораздо больше, чем взрослые. Это неосознанная жестокость. Ведь дети не страдали, и сострадание им тоже не всегда доступно. У нас в классе висит Доска соревнований. Каждое звено рисует свой график успеваемости. Алёшино звено всегда отставало из-за Алёши. Кривая у них падала ниже всех. Ребята очень сердились на
      Алёшу и в один прекрасный день сказали мне, что исключают его из звена. Я долго говорила с ними, еле убедила.
      — А теперь они не хотят исключать его?
      — Теперь он их заинтересовал. Когда он выходит к доске, все замолкают. Обычно по классу шорох ходит, а тут замолкают. Его разглядывают, изучают, пытаются понять, чем он отличается от них. Я его вызывала вчера, и он так бойко начал, а потом заметил, как пристально на него смотрят и что Кирилл ему подсказывает, и замолчал. Чувствую, что он знает урок, но молчит намеренно. Ему, наверное, кажется, что он как был белой вороной, так и остался. И он из упрямства молчит. Я ему самые разные вопросы задавала и так пыталась расшевелить, и этак — ничего не получилось! Пришлось поставить двойку.
      — А кто такой Кирилл?
      — Кирилл — наш отличник. Не знаю, можно ли дружить с Алёшей, ведь он всех держит на расстоянии, но если можно, то Кирилл — Алёшин приятель. Никто не понимает, почему он тянется к Алёше.
      — Может быть, как раз он понимает Алёшу?
      — Возможно. Хотя понимание встречается среди детей редко.
      — Вы так много знаете о детях. Вам, наверное, легко со своими собственными детьми.
      — У меня нет детей.
      Разговор внезапно иссяк. Я думал, что вопрос о собственных детях даст ему новый толчок, и мы будем ещё долго говорить с Натальей Васильевной, и я узнаю что-нибудь не только об Алёше, но и о ней самой, а получилось наоборот. Наталья Васильевна резко оборвала разговор. Мне осталось только проститься.
      Да и чего это я схватился за телефон? Какой-то малознакомый человек звонит в школу поздно вечером, уверяя, что не рассчитывал там никого застать, потом расспрашивает об учениках и, наконец, лезет с неделикатными вопросами. Я совсем забыл, как следует разговаривать с женщинами.
      А уж звонить им, когда лежишь на диване с грелкой и кажется, будто во всём мире нет ничего, кроме боли в пояснице, и вовсе не следует.
      Нужно встать и сменить воду в грелке. Хорошо бы также выпить горячего чаю с вареньем.
     
      ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой появляется Тамерлан
     
      На съёмке в павильоне студии Алёша бросился ко мне с радостным криком:
      — Владимир Александрович, мне лошадь нашли! Мы с Михаилом Ивановичем ездили её смотреть, мировая лошадь!
      Глаза у Алёши блестели. Видно, они с Михаилом Ивановичем только что вернулись из клуба. О лошади я слышал от Якова Ильича — он радовался, что лошадь удалось получить «почти даром», потому как «старая». Глазов сердился, твердил, что старую не возьмёт, что у него не погребальный выезд, но, увидев её, согласился эту лошадь снимать.
      Я обещал Алёше на другой день съездить взглянуть на лошадь. Алёше очень хотелось отправиться сегодня же, но конца съёмки ещё не было видно.
      На следующий день мы встретились с ним на студии, и Михаил Иванович, усадив нас в машину, повёз в конноспортивный клуб. По дороге он потчевал Алёшу рассказами о конных съёмках, и каждый его рассказ начинался словами: «А то вот ещё был случай...» Случаев хватило бы, наверное, на путешествие вокруг света, и Михаил Иванович торопился рассказать их, радуясь каждой задержке у светофора.
      Михаил Иванович очень не любил, если в его рассказы вносили какую-нибудь поправку. Стоило, например, сказать: «В Крым мы не выезжали, а снимали на студии в павильоне» — и Михаил Иванович обижался. Лицо у него становилось замкнутым и отчуждённым. Он поджимал губы, будто говоря: «Ну, раз вы знаете больше, я замолкаю». И действительно замолкал.
      К счастью, характер у нашего шофёра был отходчивый, обид он не хранил и во время следующей поездки был словоохотлив и обращался с вами как со слушателем, которого ему давно не хватало.
      И в этот раз в рассказы Михаила Ивановича вкраплива-лись, мягко говоря, неточности. Но я не вмешивался, молчал, отмечая неточности про себя и воспринимая их как новые подробности, ускользавшие раньше от внимания в старом, хорошо знакомом фильме.
      А уж Алёша, разумеется, слушал Михаила Ивановича с раскрытым ртом.
      — Так вот, этот Пётр Тимошин знаменитый был трюкач и, как человек отчаянный, должен был однажды на съёмке в реку Фонтанку с ходу, вместе с лошадью, кувырнуться. Он своё дело знал, и для него в реку кувырнуться — что нам с тобой через дорогу перейти. И всё бы хорошо, не случись тут инженер, который безопасность обеспечивает. Он сам, конечно, никогда в реку не кувыркался, для него это было дело новое, а отвечать ему надо. За Петра Тимошина он, конечно, не так опасался, как за лошадь. Потому как лошадь хотя и не потонет, а поплыть может не туда, пешеходов распугает и вызовет на берегах большую панику. Во избежание паники он, значит, на ногу лошади и накидывает леску. Пётр Тимошин сопротивляется, конечно, за лошадь ручается, но, между прочим, этот инженер тоже свою власть имеет и властью своей лошадь привязывает. «Я, говорит, буду её к берегу тянуть». Бросились они, значит, как полагается по фильму, а леска-то возьми и на горле каскадёра и захлестнись. Тот, значит, сознание вмиг утратил и ко дну! Вытащили, конечно. И его и лошадь. Его ко мне в машину привели коньяьюм отпаивать. А лошадь без седока галопом вдаль Фонтанки. Еле поймали. К счастью, всё обошлось, но случай такой, однако, был.
      В конюшне нас обдало теплом и горьковатым запахом лошадиного пота. В деннике стоял наш конь.
      Лошадь действительно была хороша: белая, с узко поставленными передними ногами. Задние стояли широко и прямо. Она косила на нас глазом с ленивым любопытством.
      — Хороший конь. Тамерланом зовут! — сказал кто-то за нашей спиной.
      Мы оглянулись. Молодой человек в расклёшенных джинсах, в куртке с иностранными заплатками, подошёл к нам с видом хозяина. Михаил Иванович насупился и спросил с достоинством:
      — А вы, простите, кто будете?
      — Матвей Лихобаба,— представился парень.— Коновод.
      — А мы со студии,— сказал Михаил Иванович,— кино снимаем.
      Слово «кино» подействовало магически.
      — Слышал, слышал! Нашего Тамерлана очень хорошо в кино снимать, он послушный, хороший конь...
      Алёша между тем не слышал, кажется, никаких разговоров. Он не отрываясь смотрел на Тамерлана, на его высокие ноги, длинную шею и белую гриву, зачёсанную на одну сторону. Я наклонился к мальчику:
      — Нравится?
      -- Да!
      Подошёл тренер, невысокий плотный человек в сапогах и галифе. Михаил Иванович поздоровался с ним, как со старым знакомым.
      — Ну что? — спросил тренер Алёшу.— Спортивный костюм купил?
      — Нет ещё.
      — Без костюма на занятия не пущу. Я тебе когда назначил?
      — Завтра. С утра.
      — В школе отпустят?
      — Да.
      — Не опаздывай. И чтобы костюм непременно был. Ясно?
      Алёша вдруг помрачнел. Пока мы разговаривали с тренером, прощались и выходили из денника, он не произнёс ни
      слова, будто его подменили. Лишь в машине он начал отходить.
      — Когда же ты успеешь костюм купить? — спросил я.
      Мальчик пожал плечами. На днях отец его получил на
      студии зарплату, но от неё, как я уже понял, ничего не осталось. Хорошо ещё, что мы догадались купить Алёше абонемент в нашу столовую.
      — У нас есть ещё полчаса,— сказал я Алёше.— Давай заедем в магазин и купим тебе костюм.
      — Нет,— упрямо замотал головой Алёша.
      — Чего нет-то? — вмешался Михаил Иванович.— Чего там нет!
      У спортивного магазина Михаил Иванович притормозил.
      — Вылезай! — сказал я Алёше.
      Но тот будто примёрз к сиденью.
      — Не пойду!
      Тогда я открыл дверцу и, крепко взяв Алёшу за руку, вытащил его на улицу. Только потом я понял, что этого не надо было делать. Я показал Алёшу продавщице, и та завернула нам темно-синий спортивный костюм. В машину Алёша вернулся подавленный. Он не разговаривал со мной, отмалчивался и потом, на съёмке. Глазов не узнавал его и приставал ко мне с вопросом:
      — Что с парнем?
      Наш совместный обед, когда мы втроём — Глазов, я и Алёша — сидели за столом, не расшевелил мальчика. Говорили мы с Глазовым. Алёша угрюмо молчал. Я чувствовал, что больше всего Алёше хочется бросить всё и удрать со студии, и чувство вины пробуждалось во мне. Чёрт меня догадал потащиться в магазин!
     
      ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой прекрасно уживаются лошадь, козёл и ишачок
     
      Лошади — это ещё не всё. В клубе не одни только лошади. Иду я через двор, а мне навстречу что-то мохнатое с тупыми, злобными глазами. Никогда такого не видел. Может, зубр? Или як? На всякий случай не тороплюсь, иду нормальным шагом. А Николай Фёдорович, мой тренер, мне вдогонку кричит:
      — Козла не бойся! Он только на женщин бросается.
      Зубр козлом оказался. Он за верёвку привязан, но на верёвку никакого внимания. Будто это я на верёвке, а не он.
      А зачем козла держат? Для запаха. Он своей вонью ласок отпугивает. А ласки у лошадей гривы грызут. Так что козёл не зря такой важный. Зовут его Иван Иваныч. Крикнешь: «Иван Иваныч, морковку дать?»—он уставится, будто не верит, что у тебя правда морковка. Его один тренер из деревни привёз. В отпуск ездил к себе в деревню и в авоське привёз. Он тогда маленький был, а теперь вымахал с ишачка.
      Ишачок тоже в манеже живёт. Бродит по двору, голову опустив, будто потерял что. Его в кино снимали три года назад. А после съёмок девать его было некуда, вот его манежу и подарили. Он грустный, ему кино вспоминается и счастливая тогдашняя жизнь. В манеже ишачок никому не нужен. Его просто так держат. Я ему приношу хлеба. Он до того привык — сам в карман лезет. А Николай Фёдорович, мой тренер, если я что плохо делаю, кричит:
      — На ишака посажу! На ишака!
      Манеж усыпан песком пополам с опилками. И пахнет там картошкой. Как у нас на кухне. Матвей (а тут его все зовут Мотяшей) выводит Тамерлана. У меня в кармане для него сахар лежит. Николай Фёдорович сердится, если зря сахар сую, без толку. Но давать сахар за хорошую работу мне не нравится. Всё равно, если бы мне Николай Фёдорович сахар давал, что хорошо езжу.
      Сейчас он меня иногда и похвалит, а раньше всё ругал:
      — Где у тебя вторая подпруга? Куда она уползла? Подгони её по первой!
      А у меня руки еле шевелятся, стараюсь побыстрее, а сам путаюсь. Вот тут Николай Фёдорович отворачивается и к трибуне идёт. Значит, рассердился. Походит-походит и возвращается:
      — Выпутался?
      Когда пришло время в седло садиться, Николай Фёдорович скомандовал:
      — Гоп!
      А я повис на стремени, как паук, и всеми своими ногами зачесал в воздухе. Ног у меня, по-моему, втрое больше стало. Мотяша засмеялся, а Николай Фёдорович поддал мне под зад, я и влетел в седло. Мотяша говорит:
      — Ты на лошадь, как на печку, залезаешь.
      Я бы ему за печку дал как следует, если бы на лошади не сидел.
      Тамерлан, конечно, шикарная лошадь. Это точно. Другой бы надоело стоять и ждать, пока я на ней барахтаюсь. Другая, может, совсем сбросила бы меня и в конюшню ушла. Если, к примеру, такой конь, как Туман. Этот Туман, даже когда в конюшне стоит, всё норовит в соседний денник сунуться и какую-нибудь лошадь укусить, упирается, храпит, на свечку встаёт. Николай Фёдорович всё прощает Туману: ведь он знаменитый рекордсмен и в этом году поедет за границу. Но всё равно — Туман злой, и все лошади в конюшне его не любят. Мотяша говорит, что он возгордился из-за своих побед, но, по-моему, он сам такой. Сам по себе.
      Тамерлан — другое дело. Я первое время, например, ещё путался, как Тамерлана послать прямо, налево, направо.
      Это называется «дать постановление». А Тамерлан без всяких моих постановлений всё понимал. Николай Фёдорович крикнет:
      — Вперёд!
      Я ещё шенкеля не успею прижать, а Тамерлан пошёл. Мировой конь. Грива у него белая, с тёмными прожилками, гладкая и мягкая. Мотяша её летом шампунем моет. Зимой лошадей не моют, чтобы не простудились. Только чистят.
      Николай Фёдорович велел и мне тоже чистить. Мотяша дал мне щётку, скребок, но я по-настоящему до Тамерлана не доставал. Он высокий, Тамерлан. Один Туман его выше. Туман вороной масти, а глаза у него красные и злые. Он всё время копытами перебирает, как будто бежит. Мы однажды с Мотяшей вечером поздно дежурили, так Туман и во сне копытами перебирал. Может, ему снилось, что он на скачках. И все ему кричат: «Туман, Туман!» У него и по крупу зыбь ходила — так ему, наверное, хотелось первым прийти. Мотяша тогда сказал, что Туман нервничает. Что днём он едва денник не разнёс, потому что по ошибке с ним рядом кобылу поставили.
      Чтобы до Тамерлана дотянуться, мне Мотяша ящик под ноги поставил. Нужно щёткой лошадь чистить, а скребком — щётку. У Мотяши это здорово получается. Он говорит:
      — Мне на тебя смотреть тошно. Широко щёткой-то води! Дай покажу!
      Он для фасону так говорит. Ему поучить хочется. А то Николай Фёдорович меня учит, а Мотяша только лошадь за недоуздок держит. Раз мы вдвоём вечером остались, когда Туман чуть денник не разнёс. Мне тогда Мотяша много чего про себя рассказал. И как он добивался, чтобы его в конную школу приняли, а его, как рахитичного, не принимали, и как конь у него кашне сжевал, и ещё много чего.
      — Тогда,— говорит,— как раз мода на эти кашне вышла, а мне двоюродный браток из загранки привёз. С памятниками архитектуры. Красные, зелёные памятники. Не знаю, что там лошадь подумала, но только вцепилась в кашне и давай
      жевать. Я вот теперь видишь как — под рубашку заправляю. Наученный. Она, конечно, баловалась, лошадь. Среди них очень балованые встречаются. А Райка — знаешь её? Ну, которая в красной куртке японской ходит? Она и разнесла по всему клубу, что, мол, у Матвея лошади костюм сжевали. Николай Фёдорович мне тогда лекцию про костюм читал. Что мои клеши конюшню позорят. Но я ему врезал! «Одежда, говорю, моё сугубо личное, можно сказать, интимное дело. Как хочу, так и одеваюсь». Ничего дал, а? Он и замолчал сразу. А что? Я работаю не хуже других. С учёбой тоже порядок! Первый разряд скоро присвоят. Я тренером буду. Вот увидишь!
      Когда он ещё тренером будет! А пока он на мне тренируется:
      — Как скребок держишь? А холку кто чистить будет?
      Когда чистишь Тамерлана, под рукой шкура тёплая, шёлковая. Сам согреваешься. Николай Фёдорович говорит, что Тамерлан размяк, давно не скачет. А похоже, что он — сильный. Такая сильная, мускулистая грудь у него, как будто лопасти внутри. Однажды Николай Фёдорович вскочил на Тамерлана и крикнул:
      — Тряхнём стариной, белый хвост!
      Ух, как они помчались. Грива у Тамерлана развевалась и хвост отлетал в сторону. Стучали копыта, когда он брал барьер. Но Николай Фёдорович вернулся на место и сказал:
      — Постарел, брат, постарел.
      Он огладил Тамерлана и дал ему кусок сахару. Тот закивал головой. Все вокруг засмеялись. Я спросил у Мотяши:
      — Разве он дрессированный?
      Мотяша сказал, что это только Николаю Фёдоровичу он головой машет. Николай Фёдорович его когда-то в клуб привёз и сам выезжал его. Они вместе старились, Тамерлан и Николай Фёдорович. А кланяться его Райка научила, которая в красной японской куртке ходит, но ни Райке, ни Мо-тяше Тамерлан не кланяется. И мне тоже.
      Вообще, оказывается, у лошадей такие же характеры.
      как у людей. Есть весёлые лошади, которые работать не хотят, а хотят играть с наездником. Заставить их работать трудно. Николай Фёдорович говорит:
      — Ты в лошади то ищи, что надо преодолевать. Вот ты катаешься — и тебе приятно, и лошади хорошо. А ты работать её заставь. Чтобы и тебе и лошади трудно было.
      Это он говорит, когда настоящих наездников тренирует. А мне он говорит, чтобы я о лошади не думал, а думал о себе. Он называет меня лапшой и предупреждает, что в ковбои меня не возьмут. А меня в ковбои уже взяли, и теперь осталось только выучиться как следует ездить. И держать спину. Чтобы ясно было, что у меня позвоночник, а не лапша.
      Я и про всё другое на свете забываю, когда прихожу в манеж. Например, что я учусь в школе, про отца и даже про Глазова с его съёмками. Я и сам удивляюсь, что про всё забываю, как только сажусь на Тамерлана.
      Когда Мотяша первый раз вывел его в манеж, Тамерлан всё время жевал, высовывая розовый шершавый язык, и облизывался. У него торчали изо рта какие-то железные штуки.
      — Что это у него во рту? — спросил я у Мотяши.
      Он ответил:
      — Язык.
      Ну и двинул бы я ему за этот «язык»! Потом Николай Фёдорович объяснил, что штуки эти называются «трензеля». Тамерлану трензеля не нравятся. Он даже зубами щёлкает от неудовольствия.
      Из-за этих трензелей всё и получилось. Я, когда сажусь на Тамерлана, про всё забываю. Мы с Николаем Фёдоровичем рысь проходили. Я с утра морковки припас, и у меня в карманах, наверное, штук семь морковей лежало. А Тамерлан, между прочим, запасливый. Он за щёку морковь запихивает и делает вид, что ему не давали ничего. В сторону смотрит. Хвостом взмахивает и даже ногу в колене при-согнёт, как будто мы, люди, ему уже надоели. А вообще он гордый был. И ни за какую морковку в глаза не заглядывал.
      Вот идёт он рысью, а я Николаю Фёдоровичу кричу:
      — Ничего, что у Тамерлана морковка за щекой? У него ведь там трензеля! Ничего не будет?
      Я оглянулся, чтобы посмотреть на Николая Фёдоровича, а Туман, который на другой половине манежа тренировался, как метнётся к нам, как поддаст Тамерлану задом! Мы оба грохнулись. И не знаю, случайно или нет Тамерлан меня крупом прикрыл, а Тумар зубами по крупу как рванёт! Тамерлана подняли, у него из раны кровь шла.
      Я тоже, оказывается, был помятый, но сразу не заметил. Ведь он не случайно меня крупом прикрыл. Он ждал, что Туман копытом ударит. Он его знал.
      Во дворе ишачок закричал: «Иа-иа». Тамерлана повели в конюшню, и я пошёл за ним.
     
      ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, в которой отец устраивается на работу
     
      В тот вечер дома отец мыл кухню. Он был трезвый и задумчивый. Я отнял у него тряпку, прижал её шваброй к полу и повозил, где было ещё сухо. Отец сел и закурил.
      — А я, Алексей, на работу устроился,— сказал он.— На железную дорогу, вагоны разгружать.
      Какие вагоны он мог разгружать! Когда в прошлом году диван во дворе перетягивал, так мы вдвоём матрас до квартиры еле доволокли. И то через каждые десять ступенек останавливались.
      — Хорошая работа. Ночная. Ночь отработаешь, а днём — спи или что хочешь делай. Удобно.
      — А сколько платят?
      — Рублей восемьдесят для начала. Меня начальник очень уговаривал устраиваться, водил по станции, всё показывал. Говорит, потом можно повышение получить. На поезда можно перейти. Ездить проводником в разные места: и на Кавказ, и на Дальний-Восток. Белый свет посмотреть.
      — А до проводников-то чего делать?
      — Чего-чего! Ящики таскать, грузы всякие. Работа обыкновенная — такелажник. Я уж оформился. Сегодня в ночь выхожу. Я тебе картошки наварил и консервы купил.
      Югославские колбасные консервы я любил. В другое время в момент слопал бы. А сейчас ни картошки, ни консервов мне не хотелось.
      — А Тамерлана сегодня покалечило.
      Я рассказал отцу, как всё было.
      Он сокрушался, но не очень. Его знобило. Он всегда плохо чувствовал себя, когда не пил. Мы договорились, что он ляжет на диван и поспит немного до работы. Я нарезал хлеб, проложил консервами и завернул в бумагу. Отцу с собой.
      Когда он уходил, я проспал. Проснулся — его уже нет. Пахнет табаком. Как видно, отец курил перед уходом. Я открыл форточку, посмотрел, взял ли он пакет с едой, и лёг опять в кровать.
      Ночью мне приснился сон. Я бежал от погони и вот-вот должен был свалиться — так устал. И когда я выбился из сил, кто-то сделал подсечку. Падая, я оглянулся и увидел верёвку, накинутую на копыто. Значит, я был лошадью. И меня хотели зарезать. Кто-то быстро резанул под коленом и поперёк шеи. Я проснулся.
      Было тихо. Только что-то шуршало в темноте. Я лежал, не двигался и не мог понять, лошадь я или человек, жив или нет. Только потом я понял, что шуршание в темноте — это дождь и что свет, который качается у меня перед глазами,— это фонарь во дворе. Его качает ветер. А сам я человек. Лежу под одеялом и слушаю, как шумит дождь. Тогда только я и вспомнил, что у меня есть отец, что он таскает сейчас на вокзале ящики, и вспомнил также про всё, что было с Тамерланом. Вот почему мне приснилась лошадь!
      Я пошёл на кухню, повернул кран и выпил воды. Вода пахла ржавчиной. Но всё равно она была вкусная. Я лежал дома, а в это время отец таскал ящики, а Тамерлан стоял в деннике и спал с открытыми глазами. И получалось, что всё это связано, только как и зачем — не знаю.
     
      ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, в которой классная жизнь идёт своим чередом
     
      В класс я пришёл перед самым звонком. Смотрю: почему-то все вокруг Люськи собрались.
      А у Люськи, между прочим, отец по рыбам работает. Он плавает на научном корабле и проводит исследования рыб. Он Люське из плавания привёз рыбу-иглу. Все вокруг этой рыбы сгрудились и смотрят на её нос, острый, как рыбья кость, длинный и любопытный. А я на Люську смотрю. Вылитая рыба-игла. Не знаю, имел это в виду её отец, когда именно рыбу-иглу в подарок вёз, или это случайно получилось, но только Люська и подарок очень друг на друга похожи.
      Кирюху, как толстого, оттеснили в сторону, он на цыпочки встаёт, тянется увидеть рыбу. Я сзади к нему подошёл, в спину ему упёрся, Кирюха так и врезался в толпу и в парту ткнулся, за которой Люська сидит. От неожиданности он носом рыбу-иглу клюнул, а Милка завизжала:
      — Ой, ногу отдавили!
      Все на Кирюху стали кричать, он покраснел, потому что сам не понимает, как тут оказался, но на всякий случай быстро-быстро смотрит на рыбу, пока его из толпы не выперли. Он по этой рыбе глазами шныряет, а все шумят, и Люська говорит:
      — Как тебе не стыдно, Кирилл, лезть впереди всех! Вот возьму и спрячу сейчас рыбу.
      Все закричали, чтобы она не прятала, а Милка сказала:
      — Ты должна её отдать нам в живой уголок.
      — Как же в живой, когда она неживая, засушенная? — удивилась Люська.
      — А мы в нашем живом уголке неживой уголок откроем,— сказал я.
      Все засмеялись, а Милка рассердилась:
      — Ты бы, Янкин, лучше помолчал. Ты живого от неживого отличить не умеешь.
      И тут вдруг Люська говорит:
      — Зато в кино его снимают, а не тебя. Иди сюда, Янкин, и смотри на рыбу сколько хочешь.
      Я нисколько не хотел, но все расступились, и Кирилл отошёл в сторону, уступая своё место. Все ждали, что я скажу.
      — Рыба-игла образуется путём деления рыбы-меча на несколько частей,— сказал я.
      — А рыба-меч? — спросил кто-то за спиной.
      Я оглянулся. Теперь позади всех стояла Наталья Васильевна.
      — От чего же образуется рыба-меч, Алёша?
      И тут неповоротливый Кирилл, который знает только то, что вычитал в учебнике, ответил:
      — Она образовалась от скрещивания меча и рыбы во времена крестовых походов.
      — Это был первый научный опыт в биологии,— сказал я.
      — Что ж, видно, я не зря учила вас полтора года,— засмеялась Наталья Васильевна.— А теперь, может быть, проветрим класс?
      Но проветривать класс было поздно. Прозвенел звонок, и началась история.
      После уроков Люська подошла ко мне и сказала:
      — Знаешь, Янкин, мы в субботу на «голубой огонёк» собираемся. Танцы будут. Если у тебя есть проигрыватель или пластинки, приходи. И шестьдесят копеек сдай. Придёшь?
      Я ничего не понял, про что она говорит, и стал думать.
      Подумав, ответил:
      — Не приду.
      — Почему? — удивилась Люська.
      — Я танцевать не умею.
      — Как же ты в кино снимаешься?
      Что она пристала с этим кино! Засушить её хочется.
      — Из тебя и из твоей рыбы, если вас сложить, можно сделать рыбу-меч.
      — Дурак! — сказала Люська.— Зря из-за тебя я с Милкой поссорилась.
      Она вышла из класса, а Кирюха, который в это время подметал класс, спросил:
      — Чего она к тебе пристала?
      — С каким-то «голубым огоньком»,— сказал я.— Тебя на «голубой огонёк» звали?
      — Да.
      — Идёшь?
      — Иду. Уже шестьдесят копеек отдал.
      — Разве ты танцевать умеешь?
      — Нет.
      — Зачем же идёшь? Пластинки караулить?
      — Там лимонад будет и конфеты.
      Я захохотал:
      — Лимонад! Я тебе соску принесу. На бутылку надевается для удобства.
      Кирюха обиделся, бросил веник, подхватил свой портфель и ушёл.
      В раздевалке Люська шепталась с Милкой. Как видно, они уже помирились. Увидев меня, они замолчали, быстро застегнули пальто и, задрав носы, вышли из раздевалки. Я был недоволен собой. Ведь в этот раз я не хотел обидеть Кирюху и захохотал не со зла, а по привычке. А Кирюха взял и обиделся. Я оделся и вышел в вестибюль.
      — Эй! — окликнул меня Репа.— Гляди, чего у меня!
      Он развернул бумажку, в ней лежало несколько пластов фирменной американской жвачки.
      — Йенкки, понял? Махнемся?
      — А на что? — спросил я.
      — А чего у тебя есть?
      Ничего у меня не было.
      — Ну, тогда чеши! Чеши мимо, шустрый веник.
      В подворотне у мусорных баков стоял Кирюха. Он прислонился к стене, а портфель поставил у ног. Как видно, он ждал меня.
      — Ты чего удрал? — спросил я.— Мне за тебя пол пришлось дометать и доски вытирать.
      — А ты не смейся больше! — крикнул вдруг Кирюха.— Не смей смеяться!
      Он так распушился, как будто всё время, пока ждал меня, готовился сказать мне всё, а если нужно, и ударить. У него лицо было красное, и весь он пыхтел. Даже портфель пыхтел на асфальте и подпрыгивал. Может, он поддавал его ногой! Я взял портфель и сказал, протягивая его Кирюхе:
      — Я не буду больше смеяться. Честное слово, не буду.
      Кирюха растерялся. Он моргал, сопел и не знал, что сказать.
      — А я Репу сейчас встретил,— сказал я.— Он мне жвачку предлагал.
      Кирюха просиял, полез в карман и достал пласт жвачки.
      — Этот?
      — Этот.
      — Бери.
      — Ну вот ещё! — Я отмахнулся.
      Тогда Кирюха разломал пласт пополам и отдал мне половину.
      Так мы с Кирюхой помирились снова.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, в которой отец вернулся с работы
     
      Дома было необычно чисто. В кухне на столе мытая посуда, а на окне висят какие-то тряпки, бывшие, наверное, когда-то занавесками. Я присвистнул, увидев эти самые занавески, и заглянул в комнату.
      — Привет!
      Отец в очках сидел около стола и что-то шил из двух тряпок.
      — Ты что это делаешь?
      — Половик шью,— сказал отец.
      Я разделся, поставил на плиту кастрюлю с кашей, чайник и спросил из кухни:
      — Как дела на вокзале?
      Отец молчал.
      — Работа как? — спросил я, зайдя в комнату.— Подходящая?
      — Какое там! — сказал отец.— Чего подходящего, если всех делов — на скамейке ночь просидеть. Грузы-то не каждую ночь идут. В эту ночь одни пассажирские поезда. Просидели мы на складе, я им утром и говорю: «Нет, братцы, я не ночной няней нанимался, мне работать нужно, а не на скамейке сидеть». Как думаешь?
      Отец врал. Он говорил тонким, неуверенным голосом,
      каким никогда не говорил, мешался и не мог вдеть нитку в иголку.
      — Дай вдену,— сказал я.
      Он снял очки, потёр глаза, снова надел — он избегал смотреть на меня.
      Он врал. Ведь не мог он сказать, что ему не поднять тяжёлые ящики, что из-за всей этой жизни он так ослаб, что не может делать работу, на которую его взяли. Может быть, он носил грузы не один, а с грузчиком и тот прямо ему сказал, чтобы отец убирался подальше, потому что получается, что груз тащит он, грузчик, а отец только делает вид, что работает. И всё время, пока я был в школе, он думал, что бы соврать мне, похожее на правду.
      — Конечно,— сказал я.— Кому нужна такая работа: получать деньги за то, что на лавке сидишь? Особенно тебе, ведь у тебя специальность есть, ты шофёр.
      Отец обрадовался как маленький, просиял, но тут же снова погрустнел:
      — Какой я шофёр, сынок!
      — Самый настоящий,— сказал я.— Будешь есть?
      — Буду,— сказал отец.
      Мы уселись на кухне, и отец вдруг спросил:
      — А что, Михаил Иванович тебя возит?
      — Нет! — ответил я.— Михаила Ивановича послали с другой картиной в Лугу. Только не на своей машине, а с передвижной электростанцией. Он знаешь специалист какой! Его всё время куда-нибудь посылают. Ну ничего, он не надолго уехал. Скоро вернётся.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, в которой кинооператор Лямин впервые встречается с отцом Алёши
     
      В тот день съёмок не было, и я пришёл на студию только из-за зарплаты. В кассу передо мной стоял человек странного вида: неопрятный, жалкий и угрюмый. Длинные волосы
      торчали из-под старенького, источенного молью треуха, шея перебинтована тёмным застиранным шарфом. Видно, перед тем как идти на студию, он долго и тщательно брился, но от этого он не только не стал выглядеть порядочно, а наоборот — мучительная гримаса униженной жизни, спрятанная обыкновенно под грязью, тут словно бы обнажилась. Так выразительно было его лицо, скуластое, с глубоко посаженными глазами и высоким и чистым лбом, что я уставился на него, не подумав, что человеку это может быть неприятно. Впрочем, ему моё любопытство было безразлично. Он продолжал неподвижно и угрюмо смотреть в светлеющее окошко кассы.
      Я подумал, что никакой гримёр, самый искусный, не может создать такой жизненный типаж и что итальянские неореалисты были, пожалуй, правы, когда в поисках героев шли в толпу, на улицу.
      — Следующий,— сказала кассирша.
      Человек, стоящий передо мной, придвинулся к кассе.
      — Янкин,— сказал он.
      Так я познакомился с Алёшиным отцом. Он оказался совсем не угрюмым. Угрюмость лишь маскировала смущение и внутреннюю неловкость. Ему было неприлично получать деньги за сына — вот отчего, наверное, появлялась эта неловкость. С костюмом же своим, жалким и неопрятным (рукава пальто, потёртые и засаленные, заканчивались живописной бахромой),— с костюмом этим он так сросся, что не замечал его необычности. Он доверчиво улыбнулся мне и стал похож на ребёнка, перенёсшего тяжёлую болезнь.
      — Алёша говорил про вас. Спасибо, спасибо.— Он легонько потряхивал мою руку. У него была вялая, влажная ладонь.
      Я предложил ему вместе выйти со студии. Он охотно согласился и подождал, пока я получу деньги.
      Ярко светило солнце, сырой, свежий ветер дул с Невы. Я сказал Павлу Андреевичу, что лёд, наверное, вот-вот тронется и тогда нужно будет срочно снимать кадры ледохода, завершающие фильм.
      — Скажите,— спросил Павел Андреевич,— а вы верно Алёшку за способность взяли? У него, что же, к этому делу способность есть?
      Я объяснил, что детям легче даётся перевоплощение, что они привыкли перевоплощаться, играя в разные игры, и что по существу каждая детская игра — это уже кино. .
      — Да он и не играл никогда! — добродушно удивился Павел Андреевич.
      — Как это не играл?
      Павел Андреевич махнул рукой. Мы молчали. Я ждал, что он прибавит что-нибудь или станет оправдываться. Но он молча плёлся рядом, сгорбившись и став вдруг меньше ростом. Тогда я спросил, работает ли он и где.
      — Какое работаю!
      — Алёша говорил, что вы шофёр.
      — Был...— Он усмехнулся.— В прошедшем времени. Разве не видно?
      — Нет,— слукавил я.
      Он посмотрел на меня недоверчиво.
      — Алёшка не врал: был шофёром. Только было, да сплыло. А сегодня утром иду мимо парка, и такая шальная мысль в голову пришла: зайду, думаю. Всё равно не узнают. Время давнее, да и не сравнить меня теперешнего с шофёром-то высшего класса, какой я был. Так что думаю: зайти безопасно. Спрошу насчёт работы. Узнать — не узнают, работы тоже не дадут, а так, потолкаюсь, посмотрю. Вроде как невидимка: вы меня не знаете, а я вас знакь А в проходной у нас Тимофеич сидел. Я думал, помер он, ведь старый был и всё кашлял. А он как сидел, так и сидит. Узнал меня. Я, говорит, тебя помню, только имя твоё забыл. Я тебя безо всякого всего пропущу, не на работу ли к нам собрался? Я уже вернуться хочу, расхотелось мне в парк идти, но Тимофеич не отпускает, нового начальника расхваливает, фамилия у него Андрианов, а сам такой интеллигентный, всегда за руку здоровается, и тебя, говорит, непременно на работу возьмёт. Расходился этот старый дурак, а я и раскис. Чем, думаю, чёрт не шутит! Вдруг да и вправду возьмёт, на трудовую книжку не посмотрит. Мне уж померещилось, как я машины мою. Да что я вам рассказываю! Вам ведь и не интересно. Да и торопитесь вы, наверное.
      — Я не тороплюсь! И пожалуйста, рассказывайте, мне очень интересно,— сказал я, и отец Алёши рассказал мне, чем закончилась его попытка устроиться в гараж.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой Лямин узнаёт о злоключениях Алёшиного отца
     
      Павел Андреевич никак не мог решиться зайти к директору. Он долго ходил по двору, опьянев от запаха бензина, масла и металла, которым здесь пропитался не только
      воздух, но и каждый клочок земли. От всего этого у него кружилась голова.
      Он подошёл к флигелю, где находилась контора, но сразу заходить не решился, а примостился на ступеньках при входе. Солнце светило прямо в лицо, он прислонил голову к стене и закрыл глаза. Сколько прошло времени, он не помнил, потому что в конце концов задремал.
      Проснулся он оттого, что его трясли за плечо и над самым ухом раздавался визгливый голос:
      — Спать тебе негде! Напился и опять припёрся! А ну-ка, давай уходи отсюда! Какой чёрт тебя пропустил сюда!
      Павел Андреевич вскочил на ноги. Перед ним стоял щуплый, немного сгорбленный, с оттопыренными ушами человечек. Фамилия человечка была Кривохатько, а должность он занимал высокую: заместитель директора гаража.
      Павел Андреевич пытался объяснить, что он совсем не пьян и пришёл поговорить с Андриановым, но Кривохатько и слушать не хотел. Он вызвал охранника, чтобы Павла Андреевича вывели с территории гаража. Никого, кто бы мог защитить его, поблизости не оказалось, и пришедший охранник, тучный, круглолицый, ещё не старый мужчина, сменивший Тимофеича, подталкивая Павла Андреевича в спину, приговаривал:
      — А ну, давай топай отсюда! Старый хрыч Тимофеич вечно недоглядит. Ему бы самому пора дома сидеть.
      Павлу Андреевичу хотелось закричать, хотелось заступиться за Тимофеича, но он не в состоянии был произнести ни слова. Кровь прилила к голове, он шёл к выходу, ничего не видя перед собой. На улице он продолжал идти, как в тумане, нетвёрдой, шатающейся походкой. Теперь его действительно можно было принять за пьяного. Он был ошеломлён и раздавлен.
      Шёл он долго, очень долго. Ему не хватало дыхания, и сердце стучало так громко, что, казалось, все вокруг слышат его частые, гулкие удары.
      Идти становилось всё труднее и труднее. И он присел на
      низкую каменную ограду сада. Рядом с садом находился гастроном, возле которого толпа похожих друг на друга мужчин толпилась в ожидании открытия винного отдела.
      Сколько раз он сам был среди таких людей! И как часто тянуло его в их компанию! Сейчас он смотрел на них, и как будто впервые открывалась перед ним бездна, разделившая его прежнюю, счастливую жизнь и сегодняшнее жалкое и унизительное существование. И бездна эта показалась ему непреодолимой. Не вело назад никакого мосточка, никакой жёрдочки, по которой он мог бы вернуться на прежний счастливый берег.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Павел Андреевич принимает важное для него решение
     
      ...Рассказав мне эту историю, Павел Андреевич обмяк, скукожился и, пошарив дрожащей рукой в кармане пальто, достал пачку дешёвых сигарет. Я чиркнул спичкой о коробок и предложил закурить.
      — Вы думаете,— сказал Павел Андреевич, глубоко и нервно затягиваясь,— какой, оказывается, отец у Алёшки! Обшарпанный, никчёмный, неподходящий отец для такого парня.
      Что-то юродивое появилось вдруг в нём. Он дёрнул плечами и захихикал. Мне стало неприятно.
      — Оставьте,— резко остановил я его.— Давайте обойдёмся без театральных эффектов.
      — Вы думаете, это театральный эффект? — серьёзно спросил Павел Андреевич, остановившись.
      Он всматривался в меня, и под этим взглядом мне отчего-то стало неловко за свою резкость.
      — Я не сочувствия ищу в вас к своему положению. И не о себе рассказываю. Я рассказываю вам про Алёшку, чтобы вы поняли, что за человек он, какое у него сердце, что он со
      мною, вот таким, живёт. Ведь это я должен бы Алёшку тащить, а получается, что он меня по жизни тащит.
      — Если вы это понимаете, то почему не измените своей жизни? — спросил я.
      — Хочу изменить. Верьте мне, хочу. Вот и сегодня, как ушёл из гаража, думал: никогда туда не вернусь. А сейчас иначе думаю: может, Андрианов бы меня и пристроил кем-нибудь? Мне ведь только к делу вернуться. Как вы думаете, пристроил бы меня Андрианов?
      — Может быть,— неуверенно сказал я.
      — Именно может быть! Может быть! — обрадовался Павел Андреевич, упирая на слово «может».— Мне бы дождаться его. За воротами дождаться. А я ушёл. Неправильно сделал. Завтра вернусь. Завтра Тимофеич дежурит, он меня пропустит.
      Мы распрощались с Павлом Андреевичем. Я не верил, что завтра у него хватит силы воли забыть пережитое сегодня и снова отправиться в гараж. И я ошибся.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, в которой Михаил Иванович застревает посередине пути
     
      На другой день я работал в монтажной. Едва только на небольшом экране пошли первые кадры плёнки, меня позвали к телефону. Звонили из бюро пропусков:
      — Для вас, товарищ Лямин, здесь журналы оставлены.
      — Какие журналы? — удивился я.
      — «Иностранная литература», номер семь и восемь.
      Я вспомнил, что действительно просил своего знакомого принести мне журналы с новым романом Ремарка. Я попросил монтажницу остановить плёнку и спустился в бюро пропусков.
      Там на небольшом бархатном диванчике, привалившись к стене, сидел наш шофёр Михаил Иванович.
      — Вот,— сказал он, показывая на сердце,— шалит.
      Отсиживаюсь здесь. Ещё спасибо, ваш... этот... помог, а то бы и до студии не добрался. Застрял бы посерёдке.
      — Кто это — наш?
      — Ну, вашего актёра-то главного отец. Алёши-то Янкина.
      — Алёшин отец? — удивился я.— Где же вы его видели?
      — Да около второго таксомоторного. Майор Косичкин меня туда привёз. Знаете вы майора КосичкИна? Да тот, который на фильме про орудовцев консультантом был.
      Тётя Клава, что работает в камере хранения, подошла к дивану.
      — Ты бы, Михаил Иваныч, посидел тихонько, отдышался, помолчал. И про своего Косичкина забудь! Здоровье у тебя уж не то, чтобы про всех помнить.
      — Эк ты! Забудь! А если не забывается? Вот как я про тебя могу забыть, если ты у меня, поди, двадцать с лишком лет перед глазами маячишь? То-то же! Я и этого, отца Янкина, как увидел около автопарка — и сразу вспомнил.
      — Как же это было? — спросил я.
      Михаилу Ивановичу, может, и правда не следовало много говорить, но я знал его хорошо и знал, что если я уйду, то он всё равно расскажет всё тёте Клаве. К тому же в приключении участвовал Павел Андреевич, а он занимал меня не меньше, чем Алёша.
      Михаил Иванович достал из кармана жестяной тюбик с валидолом, не торопясь положил под язык таблетку (как видно, не первую) и, распахнув пошире кожаную куртку, начал:
      — Если с самого что ни на есть начала, то ехал я из экспедиции. На «лихтвагене». Дорога хорошая, всё нормально. И вот километров за десять — стоп! Загорай среди природы! Я под машину сунулся, так и есть: коробка скоростей полетела! Конец, думаю. Вдруг слышу, кто-то меня тянет. Смотрю: майор Косичкин, а рядом орудовская «Волга». «Что, говорит, Михаил Иванович, застрял?» — «А как же не застрять? Ты посмотри, товарищ Косичкин, в коробку
      скоростей! И это на новой машине! — говорю.— Которая ещё трёх тысяч не прошла».
      Бот ты и представь, как всё дальше было.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ, в которой Лямин узнаёт о дальнейших событиях
     
      — Давно загораешь? — спросил майор Косичкин Михаила Ивановича.
      — Загораю-то недавно, но дело плохо. Придётся звонить на студию, пускай присылают аварийку и тянут домой или высылают слесаря с деталями.— И, тяжело вздохнув, Михаил Иванович добавил: — Как ни верти — так или сяк, а день всё равно уйдёт.— Он вытер тряпкой руки и отряхнул брюки.— Вези, майор, к телефону.
      Садясь в машину, майор сказал:
      — Давай сначала поедем к Андрианову, отсюда не так далеко, а у него в хозяйстве всё есть, и он мужик такой, что поможет.
      Так Михаил Иванович вместе с майором появился в том же гараже, откуда днём раньше был изгнан Павел Андреевич. Андрианова не было, и их принял Кривохатько, человек скупой и недобрый. Будь Михаил Иванович один, последовал бы немедленный и категорический отказ. Но его привёз старший инспектор оруда майор Косичкин, с которым Кривохатько ссориться не хотел. Скрепя сердце он распорядился выдать Михаилу Ивановичу нужные детали, взяв с него расписку почему-то в двух экземплярах. Что же касается слесаря, то, разводя руками и низко кланяясь, как церемонный японец, он уверял, что у него нет ни одного свободного человека.
      — Ладно, спасибо и за это,— сказал Михаил Иванович.— Всё же будет быстрей, чем ждать, пока поспеет помощь со студии.
      Когда машина выезжала из гаража, Михаил Иванович
      увидел Павла Андреевича Янкина. Сквозь окошко проходной тот пытался разглядеть, на месте ли Тимофеич. Увидев Янкина, Михаил Иванович разом вспомнил, как на его вопрос о том, кто его отец, Алёша ответил, что отец — шофёр и в машинах прекрасно разбирается. «Вот кто мне поможет! — быстро сообразил он.— И не нужен мне никакой Кривохатько».
      — Виктор Фёдорович, погоди минутку, знакомого встретил, переговорить надо.
      Косичкин встал у тротуара, а Михаил Иванович подошёл к Янкину.
      Павел Андреевич вздрогнул от неожиданности, когда кто-то тронул его за плечо. Он инстинктивно чувствовал, что пришёл в гараж не по праву. Что в любой момент его могут отсюда турнуть, и был готов к этому. Все его внутреннее существо напряглось в ожидании минуты, когда его схватят за шиворот. И вот его схватили. Павел Андреевич оглянулся и увидел шофёра Михаила Ивановича.
      — Отец Алёши? — спросил Михаил Иванович.
      — Я,— согласился Павел Андреевич.
      — Вот так встреча! Ты мне как раз вовремя попался. Выручить можешь, браток? Машина при въезде в город стала. Одному мне до вечера не управиться. Помоги, мне очень нужно.
      Павел Андреевич с трудом соображал, чего от него хотят. Но на всякий случай кивнул головой в знак согласия.
      — Тогда пошли! — решительно сказал Михаил Иванович и зашагал к машине.
      Словно загипнотизированный, повинуясь полученному приказу, Павел Андреевич пошёл вслед за ним.
      Открывая заднюю дверцу машины, Михаил Иванович сказал майору:
      — Товарищ мне поможет. Он шофёр.— И, видя, что Павел Андреевич нерешительно остановился, взял его за пл-ечо, подтолкнул к машине, а сам сел рядом с майором.
      Павел Андреевич плюхнулся на заднее сиденье и откинул назад голову. «Господи! — думал он.— Что я делаю?» Машина тронулась, и его охватил страх. В какой-то момент ему захотелось выскочить на ходу, но он не в силах был шевельнуться. Впереди сидящим и в голову не приходило, что творится с «пассажиром», тем более что они увлеклись разговором.
      Майор милиции Виктор Фёдорович Косичкин всегда рад был случаю поговорить о кино. Он уже давно числился в «кинематографистах». Когда нужно было снимать на улицах города, все съёмочные группы обращались к Виктору Фёдоровичу. Он обеспечивал оцепление на местах съёмок, регулировал и организовывал транспорт.
      Будучи большим любителем кино, Виктор Фёдорович старался всегда быть в курсе всех кинособытий. Пока они ехали, он расспрашивал Михаила Ивановича о новых фильмах студии.
      В ответ Михаил Иванович сыпал своими нескончаемыми рассказами.
      Павел Андреевич был погружён в свои мысли и не слышал, о чём говорили впереди. Охвативший его в первые минуты страх не проходил. Усилием воли он открыл глаза. Навстречу мчались с огромной скоростью, надвигаясь на него, улицы, машины, дома, люди. Потом перед глазами появился светофор — сначала жёлтый, затем красный. Машина остановилась. Красный сигнал сменился зелёным. Машина вновь пошла. В беспорядочном мигании огней обозначился определённый порядок. Павел Андреевич стал следить за сигналами. Ему показалось, что всем этим управляет чья-то единая и могучая воля, на которую можно положиться и которой можно вручить себя. И тогда пришёл покой. Павла Андреевича стало покидать чувство страха, он шевельнулся, расправил отёкшие плечи.
      Машина выехала за черту города и помчалась по шоссе. Сидящие впереди вели оживлённый разговор, но Павел Андреевич по-прежнему их не слышал. Страха больше не было, осталось лишь ощущение тишины. Почему-то он
      вспомнил жену, но не с мёртвым лицом, какой он видел её в последний раз, а весёлую, улыбающуюся, красивую.
      — Подъём! Приехали, слезайте! — Голос Михаила Ивановича вернул его к действительности, и слова, исходившие от него, действовали на Павла Андреевича, как приказ, которому он безропотно подчинялся.
      — Вот она, родная! — Выйдя на дорогу, Михаил Иванович показал на тяжёлую махину, беспомощно стоявшую на обочине.
      — Ну выручил ты меня, майор. Как говорится, вовек не забуду!
      — Ради искусства ничего не жаль,— отшутился майор и в этот миг заметил самосвал, совершавший на большой скорости недозволенный обгон. Он вскочил в свою «Волгу», помахал на прощанье рукой и, дав полный газ, помчался вдогонку нарушителю.
      Михаил Иванович открыл «лихтваген», вытащил оттуда брезент и разложил его под машиной.
      — Ну, начнём, благое ловясь,— сказал он и полез под машину.
      Некоторое время он там работал, гремя инструментами, потом крикнул:
      — Возьми под сиденьем большой ключ и лезь сюда!
      К Павлу Андреевичу он сразу стал обращаться на «ты», и от этого между ними с первых минут установились отношения старых знакомых. Павел Андреевич достал ключ и лёг рядом с Михаилом Ивановичем. Всё было хорошо знакомо, и он мгновенно понял, что произошло. Работал Павел Андреевич с каким-то остервенением, не замечая ни времени, ни усталости. Руки у него дрожали, ломило спину, но, лёжа под машиной, он чувствовал себя счастливым.
      Кончили они работать, когда уже начало темнеть. От усталости оба еле держались на ногах.
      — Ну, задал же я тебе работу! — сказал Михаил Иванович и окинул взглядом своего партнёра с ног до головы. Лихо ты работаешь, у тебя же золотые руки!
      Он собрал инструмент, сложил брезент и, засунув всё под сиденье, сел за руль.
      — Садись! — И ои открыл дверь с противоположной стороны.
      Когда Павел Андреевич сел рядом, Михаил Иванович повернул ключ от зажигания, включил мотор и, с трудом вдохнув воздух, словно ему что-то мешало, глухо произнёс:
      — Ну, с богом, поехали!
      Павел Андреевич смотрел вперёд на несущуюся навстречу дорогу, и ему не было страшно. На лице его застыла улыбка. Поток машин делался всё больше, а они неслись всё быстрее. Павел Андреевич повторял про себя все движения, которые делал Михаил Иванович, превратись как бы в его незримого дублёра. И вдруг он услышал громкий стон и почувствовал, как их машину начинает заносить налево, навстречу несущемуся потоку. Он мгновенно повернулся и увидел, что Михаил Иванович одной рукой держится за сердце, а второй с трудом удерживает руль. Скорее инстинктивно, чем сознательно Павел Андреевич подхватил руль и стал поворачивать вправо. До педали ему было не достать, мешали ноги Михаила Ивановича, и он повернул ключ, выключив зажигание. Мотор заглох, и некоторое время «лихтваген» катал по инерции, пока не остановился на обочине с правой стороны дороги. Мимо неслись машины, и первой мыслью Павла Андреевича было остановить кого-нибудь ц просить помощи. Но Михаил Иванович медленно разогнулся и побелевшими губами с трудом выговорил:
      — Помоги подвинуться... а сам садись за руль... Контрольный пост... там вызовут скорую. Что-то мой мотор забарахлил.— Он пытался улыбнуться, но получилась гримаса.
      Павлу Андреевичу казалось, что Михаил Иванович умирает. Он почувствовал, что и у него самого останавливается сердце.
      Михаил Иванович опять громко застонал, лицо его исказилось от боли. Павел Андреевич выскочил из машины,
      обежал её и, открыв дверь водителя, вновь забрался в машину. Там он подсунул руку Михаилу Ивановичу под спину и помог ему передвинуться. Дальше он действовал автоматически, по привычке, выработанной в течение многих лет вождения автомашины. Тяжёлая громада — «лихтваген» — тронулась с места и помчалась по дороге на предельной скорости. «Только бы успеть, только бы успеть вовремя!» Больше ни о чём Павел Андреевич думать не мог, он слился с машиной, стал её частью. Он выжал полный газ и стал обгонять впереди идущий транспорт. Он включил фары, нажал сигнал... и вдруг раздался протяжный, низкий, долгий звук, чем-то напоминающий собачий лай. Это гудел старинный гудок «линкольна». И была в этом звуке такая неожиданность, такая тревога, что он насторожил весь транспорт. Гудок ревел непрерывно, словно взывал о помощи своему хозяину, и в ответ ему уступали путь все, кто находился на дороге.
      Павел Андреевич вспомнил наконец, что в кармане у него лежит тюбик с валидолом. Уже давно не выходил он на улицу без этих таблеток. Он достал лекарство и протянул его Михаилу Ивановичу.
      — Спасибо, браток,— шевельнул губами Михаил Иванович.
      Через несколько минут ему полегчало.
      Павел Андреевич держался за руль с неистовым ожесточением. Ничто, наверное, не могло разомкнуть его пальцы, сцепленные на баранке. Ему казалось, что не он ведёт автомобиль, а автомобиль с огромной скоростью выводит его из тёмного лабиринта, в котором он, слабея и теряя силы, блуждал последние годы.
      — Ну, вот и отошло,— вздохнул рядом Михаил Иванович.— А я уж испугался. Первый раз у меня такое. Видно, и мне пора таким угощением запасаться.
      И он повертел в руках тюбик с валидолом.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ, в которой исчезает ковбойский костюм
     
      Я вообще-то на съёмки с уроков не отпрашиваюсь, но на первую ковбойскую съёмку у Натальи Васильевны попросился. Я за костюм беспокоился. Там столько всяких приклепок и застёжек, ремней разных, что я, хоть и разобрался, что к чему, всё же решил заранее одеться. А то Глазов, если увидит, что я опаздываю, напустится со своими умозаключениями. Он про других очень быстро умозаключения делает. На каждого своё умозаключение... На меня, например, что я нервный.
      — Я,— говорит,— тебя раскусил, у тебя всё от нервов. Так что из тебя актёр может получиться. Плох тот, у которого всё от головы. С головой надо в бухгалтеры идти. Актёру голова не нужна.
      — А куда же шляпу надевать? — спрашиваю.
      — На парик,— говорит.
      А сам париков не любит и называет их скальпами.
      Наталья Васильевна, когда я попросился раньше с уроков, спрашивает:
      — Интересно с Глазовым работать? Он вообще-то как человек что из себя представляет? По телевизору-то он выступал в дискуссии очень остро. А в жизни?
      А почём я знаю, как он в жизни! Я плечами пожал, и Наталья Васильевна разрешила уйти с двух последних уроков.
      В костюмерной Елизаветы Ивановны не было. Костюм висел на кронштейне. Отдельно лежал мешок с широким ремнём и двумя пистолетами с длинным узким дулом. Пистолеты были настоящие, тяжёлые, из воронёной стали, но старые, правда. Я прицелился в зеркало, а тот, кто торчал в зеркале, прицелился в меня. Мы одновременно спустили курок, и вошла Елизавета Ивановна.
      — Видел, какие я тебе лампасы из звёздочек сделала?
      С двух сторон на штанах были вклёпаны медные шляпки.
      Полоски из этих шляпок и правда были похожи на лампасы.
      — Это я в американском журнале увидела. Правда, хорошо?
      — Ещё бы!
      Я заторопился в павильон, думал, по-настоящему снимать будут, а оказалось, что это только проба. Глазов сначала посмотреть хочет, как я получусь на экране.
      После съёмки я пошёл переодеваться. Бац — а костюмерная закрыта. Это теперь уже выяснилось, что Елизавета Ивановна меня ходила искать. А тогда ведь я думал, что она вовсе ушла и про меня забыла.
      Вообще-то я и не огорчился особенно. Мне костюм снимать не хотелось, и я думал, что, раз она ушла, это мне повезло. Вот, думаю, приду домой, покажусь отцу в ковбойском костюме! Я уже представлял себе, как отец будет меня рассматривать, и удивляться, и головой качать. А на другой день можно ещё Кирюху привести со школы и Кирюхе показать. Ведь настоящего ковбойского костюма Кирюха никогда не увидит.
      От всех этих мыслей и от хорошего настроения я по
      лестнице кубарем катился, и гардеробщик внизу даже пальто мне не хотел давать. Он говорил, чтобы я по гардеробу прогулялся и остыл. А я пальто схватил, натянул и быстро домой! До трамвая то рысцой бежал, то переходил в галоп. Копыта так и стучали по асфальту. А ног у меня было четыре, а не две.
      Прискакал домой, влетаю — свет везде потушен, отца нет, только вода в трубах на кухне урчит. А я ведь представлял, что отец дома сидит, меня ждёт. Неужели опять с Мясником снюхался? Давно я их вместе не видел. Сам он к ним не пойдёт, но если они выследили его, подкараулили около дома, то отец может и пойти. Твёрдости у него нет никакой.
      Меня уже костюм не занимал, я думал, куда отец подевался. И уроки мне в голову не лезли, а лезла какая-то чепуха. Например, причастия. При какой части состоят? При военной? Или при медицинской? Почему у них суффиксы такие хрюкающие: «ущ», «ющ»? А если, например, не «идущий», а «идувый», не «поющий», а «певый» —куда было бы красивее. Кое-как я с русским разделался, геомет-
      рию начертил, и часы в соседней квартире пробили одиннадцать. Подумал, не пойти ли искать отца, но куда? Гастроном и магазины закрылись.
      Я разделся, аккуратно сложил на табуретке костюм и залез в постель. Сначала холодно было, в голове какая-то каша из причастий, а потом, сам не знаю как, я заснул.
      Проснулся от удара. Голова кружилась, а в ушах ещё отдавалось эхо. Что же это за удар был? И вдруг меня как осенило — это же дверь входная хлопнула! Но почему же отец не идёт? Прислушался — ни шороха. Тогда рукой в темноте схватился я за свой костюм, а на табуретке пусто.
      Я вскочил, зажёг свет. Костюма не было! Это отец взял его и пошёл пропивать с дружками. Я выбежал на лестницу, крикнул:
      — Вернись! Вернись!
      Кажется, даже шаги его ещё звенели на лестнице. Или в голове у меня звенело. Я скатился по лестнице вниз, выбежал во двор. Нигде никого не было. Шёл мелкий дождь, и было тихо. Отец как будто растворился в воздухе, и напрасно было кричать, звать его, требовать, чтобы вернулся. Я заметил, что стою раздетый и босой.
      Дверь в квартиру была распахнута, и я подумал, что по случайности она не закрылась. Я бы тогда не попал домой. В кухне мне показалось, что всё это ерунда какая-то, и что сейчас я войду в комнату, и что костюм лежит на старом месте, на табуретке, таким, каким я оставил его вечером. Ни черта! Он забрал его и ушёл.
      Что мне делать? Как я вернусь на студию? Что я скажу Елизавете Ивановне, Глазову? Как встречусь снова с отцом?
      Когда я подумал о том, как мы встретимся с ним, и как он посмотрит на меня и улыбнётся своей жалкой улыбочкой, и у меня внутри всё похолодеет от жалости и страха,— тут и начала меня бить дрожь. В конце концов я и вовсе разревелся. Это меня согрело, и я заснул.
      Утром вовсю светило солнце. Вставать не хотелось. Не хотелось открывать глаза, осматриваться вокруг и вспоми-
      нать обо всём, что случилось ночью. Наоборот, хотелось зажмуриться и лететь в темноту вверх тормашками, только искры из глаз.
      Часы за стенкой пробили восемь. Наверно, от того, что надо было встать, меня пробрал немного озноб, но я поднялся, ополоснул под краном лицо и внимательно осмотрел комнату. Никаких следов отец не оставил. Он как будто и не был здесь. Но я уже научился определять отца по исчезнувшим вещам. Так исчезали часы, посуда, ножи и вилки, швейная машинка и ещё много чего. Правда, никогда отец ничего не брал из моих собственных вещей.
      В шкафу я нашёл рубашку, купленную с первой получки. Я надел её, завязал галстук и раздумал идти в школу. Снова разделся и полез под одеяло. Тогда и раздался звонок. Я открыл дверь, на лестнице стоял Кирюха.
      — Меня Репа в школу не пускает,— сказал он и дёрнул верхней губой, как будто хотел заплакать.
      — Заходи! Как это Репа тебя не пускает?
      — Он в подворотне стоит, у мусорных баков, и не пускает. Говорит: «Дай открытку, тогда пущу».
      — Какую открытку?
      — Папину, японскую, с женщиной.
      — А тебе что дороже: школа или открытка?
      — Школа...— Кирюха пролепетал это, не понимая, что я издеваюсь над ним. А раз он не понимал, то и издеваться уже расхотелось и расхотелось дать ему по уху за то, что припёрся, когда я в школу раздумал идти.
      — Только открытки-то уже нет. Папа отобрал.
      — «Папа, папа»! — передразнил я.— А ко мне ты чего пришёл?
      — Чтобы вместе идти в школу.
      — А я как раз не иду.
      — Почему?
      — Не хочу. У меня сегодня ответственная съёмка. Драку на крыше вагона снимаем.
      — Какую драку? Какую? — пристал Кирилл.
      Я говорить не хотел, но он так привязался, что пришлось сказать. Поезд идёт на большой скорости. Человек в маске взбирается на крышу вагона. Он подкрадывается ко мне сзади, даёт мне по шее, хочет скинуть меня вниз, прямо под колёса, но не тут-то было! Я подсекаю его, он падает, хватает меня за руки, мы сцепляемся и катимся по крыше. А поезд — тук-тук, тук-тук...
      — Настоящий поезд?
      — А ты думал?
      — Как же на настоящем-то?
      — А вот так. В кино увидишь. Поезд мчится мимо домов, лугов, въезжает на мост, и здесь, на мосту, он поднимается вот так, а я ему — коротких! хук, вот так, и он...
      •Я замолчал.
      — И он? — спросил Кирюха. Он как пришёл, так и стоял в пальто, в шапке, с большим своим министерским портфелем, и глаза у него были круглые.
      Я пошёл в комнату и залез под одеяло.
      — Ну, и чего же он? — поплёлся следом Кирюха.
      Но мне надоело врать.
      — Так чего же он дальше? — пристал Кирюха.
      — Упал и его поездом надвое перерезало.
      — Как? — Глаза у Кирюхи вылезли на лоб.— Как же это делают?
      — Наезжают, и всё. Ты, между прочим, в школу опоздаешь.
      — А я тоже не пойду. Буду с тобой сидеть.
      Только этого не хватало! От Кирюхи мне ещё тоскливее, ещё хуже будет.
      — Наталье Васильевне что завтра скажешь? Скажешь: «Меня Репа не пускал, он мне морду обещал набить». Да?
      — Скажу, что я анализ делал.
      Я захохотал. Вот это Кирюха, вот это молодец! А-на-лиз! Ай да Кирилл!
      — Ладно, пошли!
      Я поднялся, быстро оделся, и мы выскочили из дома.
      Репы в подворотне не было. Он, как видно, смотался в школу. Кирюха смело протопал мимо мусорных баков.
      На русскогл меня вызвали. Пока я на доске образовывал причастия, учитель смотрел мою тетрадку.
      — Грязно, Янкин, очень грязно пишешь. И что вот это такое: «певый»? «Певый соловей». Вы не знаете, ребята, что это такое?
      В классе захохотали.
      — Может, ты имел в виду «левый соловей», Янкин? Но разве для соловьёв существует лево и право?
      Конечно, он теперь мог издеваться сколько хотел. Я сагл, дурак, виноват: пожалуйста, поиздевахйтесь надо мной, я вот вам напишу: «певый».
      — Он имел в виду «первый»,— крикнул с места Кирюха.— «Первый соловей».
      — А что это такое: первый соловей? — спросил учитель.
      — Это Милка — первый соловей. Раньше всех начинает свистеть,— сказал Кирюха.
      И все засмеялись, только теперь уже над Милкой. Милка покраснела и засмеялась тоже. Но было видно, что ей не смешно.
      — С заданием на доске ты, Янкин, справился, но твои домашние упражнения оставляют желать много лучшего. Какие суффиксы образуют действительные причастия настоящего времени?
      — «Ущ», «ющ», «ащ», «яхц»!—крикнул я.
      — Садись. Четыре с минусом.
      Первая четвёрка по русскому за всю мою жизнь! Я не рад вовсе. В голове у меня какой-то подозрительный шум, и весь класс вместе со столом учителя, доской и картой на стене начинает отодвигаться, становится всё меньше, как будто я смотрю на них в перевёрнутую подзорную трубу, и все их разговоры и галдёж даже не долетают до меня. Я рассматриваю маленький класс, и маленькие ученики выходят к маленькой доске и пишут на ней маленькие буквы. А у меня растут и становятся горячими уши. Они такие большие,
      что я могу завернуться в них и согреться, потому что мне холодно и меня бьёт озноб.
      — Алёша,— говорит Наталья Васильевна и кладёт прохладную руку мне на лоб,— ведь Кирилл прав: ты действительно болен.
      Оказывается, уже перемена, и учитель ушёл из класса, а я всё сижу, и около меня стоят Наталья Васильевна и Кирюха. Наталья Васильевна поднимает меня с парты и говорит:
      — Идём, Алёша, в медпункт.
      — По медицинской части для образования причастий,— улыбаюсь я.
      — Для общего образования! — шутит Наталья Васильевна, и мы идём с ней в медкабинет.
      Оказывается, температура у меня тридцать восемь с чем-то.
      — Тебе надо лечь в постель и вызвать врача. Отец когда с работы вернётся?
      — Он уже вернулся.
      — Вот и хорошо. Пусть вызовет врача, а я завтра навещу тебя,— говорит Наталья Васильевна.
      Я не вру, что отец уже дома. Я действительно думаю, что он уже дома, и от того, что я так думаю, мне не хочется идти домой. Он ведь, наверное, спит на диване, сбросив прямо на пол пиджак, и храпит и стонет во сне.
      Но никакого отца дома нет. И не было. Постель моя раскрыта, и все вещи в том самом беспорядке, в каком я их оставил. Я бросаюсь в постель и тут же засыпаю.
      Бывает ли у вас так, что вы спите и в то лее время обдумываете что-нибудь важное? Иногда во время этого обдумывания приходят в голову далее какие-то решения. У меня так бывает. Но в этот раз я не только спал и обдумывал свои дела, но ещё и сон смотрел. Как это всё сразу получалось, не знаю. Знаю только, что от всех этих действий получалось в ответе. А в ответе получалось, что на студию я вернуться не могу. Как я встречусь с Глазовым, Ляминым и Елизаветой Ивановной? Что скажу, когда меня спросят про костюм?
      Я проснулся. Голова у меня была совсем ясной. Я стал собираться.
      Не знаю, сколько времени я провалялся. Кирилл говорил потом, что в шесть вечера он заходил ко мне, но никто не открыл. Как видно, я спал и звонка не слышал. А может, я уже ушёл, хотя помню, что, когда я вышел, на улице было темно и народу мало. Точно-то я ничего не помню, но так мне припоминается, когда я пытаюсь вспомнить.
      От холода у меня зуб на зуб не попадал. А уши горели, и в них хотелось завернуться, как тогда, на русском, но они уже не были большими, как у слона, а стали маленькие и твёрдые, как розовые ракушки летом на берегу залива у тётки Геши.
      К тётке Геше я ехал на трамвае, но ехал почему-то так долго, как будто тётка Геша жила не в Стрельне, а в Москве. Я ездил туда и обратно и не помню, сколько раз, ко только, когда я приехал в Стрельну, была уже ночь. Шёл дождь. Деревья в парке шумели. Я бежал через парк напрямик. Мне тогда хорошо было. Я от всего убежал, а особенно от киностудии, от съёмки, которая, наверное, не состоялась, от Глазова и Владимира Александровича. Ведь они думают, что я украл ковбойский костюм.
      Поэтому, если я даже и падал, мне всё равно было хорошо. Главное, чтобы тётка Геша оказалась дома. Не ушла на ночное дежурство во дворец.
      Я стучал в дверь, колотил — никто не открывал. Дождь хлестал вовсю. Наверное, из-за дождя тётка и не слышала, как я колотил. Я подошёл к окну и, подняв с земли ком грязи, залепил в стекло.
      — Кто там? — крикнула тётка. Она стояла в окне в белой рубахе, как привидение.— Господи!
      Теперь она говорит, что чуть ли не на руках втащила меня в комнату. Тут я и отключился. И что было дальше, хоть убей, не помню.
      Уже два дня, как простаивала наша съёмочная группа и мы ничего не снимали. Никто, конечно, не показывал на меня пальцем и не обвинял в этих простоях, но меня мучила мысль, что я один виноват во всём происшедшем. Ведь Алёшу привёл я.
      Никто из нас не хотел верить, что Алёша, надевший ковбойский костюм, сбежал со студии сознательно. Я первый сказал Елизавете Ивановне в вечер после съёмки, когда она сбилась с ног, разыскивая мальчика:
      — Не беспокойтесь! Завтра появится. И костюм и Алёша.
      Но ни завтра, ни послезавтра Алёша не появился. Первым взбунтовался Яков Ильич Митин.
      — У него с самого начала были воровские глаза. Когда он впервые появился, я уже с сомнением к нему отнёсся. Помните, Валечка, что мы с вами говорили тогда?
      Валечка послушно кивала головой. Она припомнила первые пробы с Северцевым и призналась, что уже тогда ожидала какой-нибудь неприятности. И факт исчезновения костюма...
      — Плевать мне на костюм! — кричал Глазов.— Костюм можно сделать, а героя? Кто мне сделает героя? Не верю, что Алёшка дрянь. Не верю! Ты веришь? — спросил он меня.
      — Нет.
      — И вы, Елизавета Ивановна, не верите. С мальчишкой что-то случилось. А мы, вместо того чтобы искать его, вспоминаем дурацкие подробности каких-то проб.
      — Ты прав,— согласился я.— Я вчера разговаривал по телефону с Натальей Васильевной — учительницей Алёши. Она обещала выяснить, где может быть мальчик. Сейчас я, пожалуй, сам поеду в школу.
      ...В школе стояла тишина. Уже знакомая мне пожилая уборщица в синем сатиновом халате сидела в вестибюле около зеркала с вязаньем в руках. Она подозрительно оглядела меня и, заметив мою неуверенность, спросила:
      — Вам кого нужно?
      Я назвал Наталью Васильевну.
      — На уроке она, наверное. Вот через пятнадцать минут звонок дам, вы сразу в учительскую идите. Знаете, где учительская?
      Как давно это было — мой приход в школу. Ничего я тогда не знал об Алёше, и был он мне совсем чужим. Чужой была и Наталья Васильевна, маленькая учительница, похожая на девочку.
      Коридоры и большой зал на третьем этаже блестели начищенными полами. Стены были увешаны плакатами. Они призывали ребят хорошо учиться.
      Раздался звонок, тишина лопнула. Шум и галдение наполнили зал. Я прокладывал себе дорогу в учительскую, извиняясь и кланяясь по сторонам. Назерное, я выглядел нелепо, потому что Наталья Васильевна, стоявшая около шестого класса с журналом в руках, смотрела на меня улыбаясь.
      — Сразу видно, что вам нечасто приходится бывать среди детей,— сказала она.— Я ждала, что вы зайдёте сегодня. Но, к сожалению, мне мало что удалось узнать. Два раза я была у Алёши дома, но никто, как видно, так и не был в квартире с того дня. Соседи никого не видели и ничего не знают. Единственный, кто может что-нибудь сообщить,— это Кирилл, соученик Алёши. Идёмте, я познакомлю вас.
      Кирилл оказался светловолосым румяным мальчиком с голубыми меланхоличными глазами. Он толково и охотно отвечал на мои расспросы об Алёше, но мог сказать мало вразумительного об обстоятельствах, при которых видел его в последний раз. Почему-то он с особенной настойчивостью возвращался к драке на крыше вагона. Он нажимал на то, что партнёр Алёши упал с крыши и поезд переехал его пополам. Я ничего не мог понять.
      — Как видно, у Алёши был сильный жар,— сказал я Наталье Васильевне.— Но куда мог он убежать, больной?
      Есть ли у него друзья, знакомые, родственники здесь, в Ленинграде?
      Кирилл подумал и ответил, что в Ленинграде никого нет.
      — Вот в Стрельне — там у Алёши кто-то живёт. Какая-то родственница. Он к ней ездил прошлым летом рыбу ловить. Она сторожихой во дворце работает.
      — Где живёт? Как её зовут? — добивались мы с Натальей Васильевной, но Кирилл ничего не знал больше.
      Было видно, что он изо всех сил хочет помочь нашему следствию, очень старается что-нибудь припомнить, но, как человек честный, вынужден признать, что мало знает об Алёше. Ещё раз я убедился, какой по-взрослому замкнутый человек этот Алёша, как он, верно, свыкся со своим одиночеством, если не чувствует потребности разделить его даже с другом. И это укрепило во мне желание во что бы то ни стало разыскать мальчика.
      Когда Кирилл ушёл, мы с Натальей Васильевной принялись обсуждать всевозможные варианты. Ведь исчез не один лишь Алёша, но и Павла Андреевича никто не видел с того самого дня. Последний, кто видел его, был наш шофёр. Его Павел Андреевич привёз на студию. Это было в тот день, когда Алёша в ковбойском костюме ушёл со студии. Возможно, всё, что произошло тогда с Павлом Андреевичем, его участие в починке нашей машины, то, что он снова сидел за рулём, лишило его равновесия, обретённого с таким трудом, и он выпил. Возможно, что между ним и Алёшей произошло что-то, после чего Алёша бежал. Не в тот день, а на следующий. Следовательно, этот побег имел отношение к отцу. Значит, надо разыскивать не только мальчика, но и отца.
      Надо срочно заявить в милицию и начать действовать самим.
      — Сторожиха в Стрельне — это прямой адрес,— сказала Наталья Васильевна.
      — Я поеду в Стрельну и сам всё выясню на месте.
      — Будет лучше, если вы, Владимир Александрович,
      возьмёте на себя все дела с милицией, а я сразу после уроков поеду в Стрельну.
      Договорились, что тотчас по возвращении Наталья Васильевна позвонит мне по телефону и расскажет, что ей удалось узнать.
      ...Вечером я рано вернулся домой. Настроение было тревожное. Целый день простояла яркая, солнечная погода. Весна, как видно, наступала на пятки. А съёмки застопорились, и неизвестно, на какой срок. В милиции мне обещали разыскать Алёшу и его отца, но о времени, когда закончатся поиски, ничего не сказали. Но больше, чем оборвавшиеся съёмки, беспокоила меня судьба мальчика. Я припоминал и пытался восстановить в памяти все подробности злополучного дня и монтировал самые разные варианты. Во всех вариантах Алёше было плохо, и я должен был искать его. А я слонялся по комнате, простаивал у окна, всматриваясь в темноту за окном и ловя прохожих на почудившемся сходстве то с Алёшей, то с Натальей Васильевной. Почему я отпустил её одну в Стрельну? Надо было поехать вдвоём, а в милицию я бы зашёл завтра.
      Наконец раздался звонок. Слабый детский голос долетел, казалось, с другого конца земли.
      — Откуда вы звоните?
      — Я в Автово. На станции метро. Я нашла его. Нашла Алёшу. Я сейчас приеду, скажите только куда.
      Мы встретились на Московском проспекте. Я ждал её у станции метро. Давно никого я не ждал и ни с кем не встречался. Наверное, поэтому и топтался неловко у входа, не зная, куда себя деть, и даже пытался читать вечернюю газету, то извлекая её из кармана, то засовывая обратно в карман. Она подошла неожиданно и выглядела усталой. Мы пошли вдоль проспекта.
      Рассказывая о своей поездке, Наталья Васильевна оживилась. Голос её окреп. Вот что она мне рассказала.
      Отыскать сторожиху во дворце оказалось легче, чем нам думалось. Евгению Андреевну хорошо знали в училище. Да и не только в училище, но и во всей Стрельне. Как видно, она приходилась родной сестрой Павлу Андреевичу, однако о существовании племянника никто ничего не знал. Знали, что есть у Андреевны какие-то родственники в городе, но видеть их никто не видел. Андреевна жила одиноко, замкнуто.
      — И дом у неё как-то странно стоит, на отшибе. Еле разыскала. Ни адреса никто не знает, ни улицы. Говорят просто: у сторожихи Андреевны. Уже смеркается, где тут найти просто «сторожиху»! Но нашла, наконец. Стучу. Никто не открывает. Ещё стучу, выходит эта самая сторожиха, не старая вовсе женщина, но так сурово смотрит, как будто двести лет на свете жила и ничему не верит. Я ей объясняю, по какому делу, а она у меня выспрашивает: почему именно к ней приехала, откуда о ней знаю? И мне даже показалось, что сомневается, правду ли я говорю и действительно ли я — учительница Алёши. Мне и в голову, конечно, не приходит, что Алёша в доме лежит. Я пытаюсь выяснить, что она о мальчике знает. Вот так поговорили мы минут десять, и сторожиха впустила меня в дом. Комната занавеской ситцевой пополам разделена. И занавеска задёрнута. Она занавеску отдёргивает, а там на высокой кровати Алёша лежит.
      Мы проходили мимо какого-то кафе. Я предложил Наталье Васильевне зайти погреться. Воспользовавшись её минутным замешательством, я толкнул дверь, и мы оказались внутри. Было накурено, шумно. Швейцар попытался преградить нам путь: «Граждане, кафе молодёжное, мест нет!» Но мы всё же зашли. За дальним столиком нашлось два места, и мы устроились среди тепла, гомона и шумной музыки из автомата.
      Я достал кисет с табаком, набил трубку и разжёг её. Спокойствие возвращалось ко мне: Алёша нашёлся!
      Наталья Васильевна же, наоборот, сидела неловко сгорбившись, выражение усталости и грусти как бы застыло у неё на лице. Бледное, с заострившимися чертами, с узкими чёрными полосами бровей, оно похоже было на печальную
      маску клоуна, прислонившегося в минуту отдыха к спинке стула. Она уже не напоминала мне девочку. Скромность, опрятность и прилежание хорошей ученицы остались в школе дожидаться завтрашнего дня. Но этот её вид тоже пробуждал во мне нежность, уже не отеческую, полную снисхождения, а братскую, схожую с дружеским участием.
      — Вас, верно, ждут дома,— сказал я, искоса поглядывая на неё.
      — Некому ждать,— отозвалась Наталья Васильевна и провела рукой по лицу.— Так вот, значит, увидела я Алёшу и спрашиваю у тётки: «Как он здесь оказался? Вы сами привезли его сюда?» — Она помолчала.— Как вы думаете, как он туда добрался?
      — Сам. В дождь, холод, ночью. С высоченной температурой,— ответил я.
      — Если вы знали, то почему же?..
      — Я и не знал. Это сейчас я знаю, а раньше не знал.
      Как это было похоже на Алёшу! Бежать из города,
      подальше от обиды... Впервые я понял его постоянную готовность обратиться в бегство и схорониться ото всех. Какое ещё средство защиты есть у тринадцатилетнего мальчишки? Кажется, Наталья Васильевна тоже впервые по-настоящему начала понимать своего ученика. Может быть, есть особая мудрость природы в том, что истинное понимание приходит к нам через страдание, своё и чужое.
      — Никогда Алёша не бросил бы работы, не случись что-то серьёзное,— сказал я.— Не такой он человек, чтобы бросить нас накануне ответственной съёмки с Тамерланом. Он ведь к этой съёмке столько готовился! Значит, случилось что-то, после чего он не мог показаться на студии. Но что могло случиться? Кирилл видел у Алёши ковбойский костюм? Нет. Но ведь Алёша ушёл в костюме с единственной целью показать его ребятам — какая другая цель могла у него быть? Хотел показать — не показал. Почему? Потому что костюма уже не было. Пока Алёша спал или пока он был в школе, отец унёс костюм. А вы костюм видели?
      — Нет.
      — А что вам сказал Алёша? Вы дождались, пока он проснулся?
      — Его разбудила тётка. Он посмотрел на меня мутными глазами и, кажется, сначала не сообразил, что происходит, откуда я взялась. Потом отвернулся. Я говорю: «Алёша, я приехала навестить тебя. Как ты себя чувствуешь?» — «Хорошо»,— говорит. Буркнул даже, не сказал. Я ему сказала про ребят, что все его ждут и волнуются и чтобы он выздоравливал. Ну разве я должна была говорить ему про студию? Я боялась причинить ему боль. Спросила у Евгении Андреевны про врача. Оказывается, она врача вызывала и тот нашёл у Алёши сильное воспаление лёгких. Лекарствами он обеспечен. И врач будет навещать его. Я спросила про отца, но она уклонилась от ответа — то ли не хотела говорить о нём, то ли ничего не знает. А костюма там никакого не было. Я бы увидела.
      — Костюма нет и не надо. Как сказал Глазов, костюм можно сшить заново. Глазов — это наш режиссёр.
      — Как же! Знаю. Я его фильм «Похождения» дважды смотрела.
      — Важно, что нашёлся мальчик.
      — Ия думаю,— сказала Наталья Васильевна,— пока Алёша не выздоровеет, не надо предпринимать никаких расследований. Он должен знать только, что его ждут, в него верят и его любят. Тогда он поправится.
      — Значит, я ставлю в известность Глазова, что пока придётся простаивать, если только он не решит снимать какие-то эпизоды без Алёши.
      — Думаю, Алёша проболеет не меньше месяца.
      При слове «месяц» я похолодел. Но виду не подал.
      — Месяц так месяц,— сказал я.
      — А Глазов не надумает взять другого мальчика?
      — Вряд ли.
      Это сказано было с уверенностью, но в глубине души я сомневался, сможет ли Глазов быть верным Алёше. Ведь кино — это производство и останавливаться не может.
      — Только бы он не подумал, что и дальше с Алёшей будут разные неприятности. Пожалуйста, разубедите его в этом.
      Мы говорили об Алёше, но мысль о том, что, найдя Алёшу, мы не разгадали ещё тайны его исчезновения, меня не оставляла. Что произошло с ковбойским костюмом и куда подевался отец Алёши — эти вопросы так и остались пока без ответа.
      Я проводил Наталью Васильевну до дома. Мы простились, обменялись любезными улыбками малознакомых людей, связанных лишь общей временной заботой. Я смотрел, как она идёт к парадной, маленькая, хрупкая, похожая на ребёнка. Дверь захлопнулась, и через минуту лифт медленно полез вверх по стеклянному пеналу.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ, в которой Алёша болеет
     
      Чего у меня не было, так это всяких болезней и хорошей кровати. Правда, в первом классе, когда я единственный раз заболел корью, в больнице была кровать ничего. Но не такая шикарная, как у тётки Геши. Правда, я тогда в больничной кровати, как назло, спать не мог. Так что, можно сказать, больничная кровать зря пропала. Зато в этот раз на тётки Гешиной кровати я уж поспал! Проснусь на минутку, посмотрю, как тётка Геша по комнате ходит, и снова засыпаю. А тётка Геша плавает в комнате, как рыба в аквариуме. Платок на плечах так и вьётся. И, как рыба, открывает рот. Это она говорит что-то, но я не слышу, потому что надоело слышать одно и то же: «Съешь, проглоти, выпей». Закроешь глаза, тётка потеребит за руку — и пошла дальше плавать.
      А на кровати так удобно, что даже наступает невесомость. Немного раскачиваешься, как в гамаке, а ноги и руки тяжёлые, к земле тянут.
      Однажды пришёл Тамерлан. Грива развевается, белая-белая. Плывёт ко мне от самой двери. А когда подплыл, оказалось, что сестра.
      — Спускай трусы,— говорит.
      Я этого терпеть не могу и долго отбивался, пока тётка поперёк поясницы не перехватила.
      — Иголка,— говорит,— сломается, если дрыгаться будешь.
      После этого я постарался поскорее уснуть. Во сне опять пришёл Тамерлан, только уже настоящий. От него пахло конюшней и потом. Он мордой мне в ладони тыкался и хрустел морковкой. Он мне ещё больше понравился, чем раньше, и я просыпаться совсем не хотел. Я сел на Тамерлана, и мы взлетели под самый потолок. Внизу были стол, кровать, этажерка со слониками и маленькая тётка Геша, как вуалехвостка. Вдруг хвост оторвался и поплыл отдельно от тётки, потом вспрыгнул на стул и замяукал. А тётка Геша сказала:
      — Кыш, бездельник. Вон какой разъелся! — И заскрипела возле меня: — Выпей таблетку!
      Я дрыгнул ногой и откатился на другую сторону кровати. Тётка Геша уже не могла до меня дотянуться.
      Потом приходила Наталья Васильевна. Врала, будто ребята меня ждут не дождутся. Никто меня не ждёт.
      Приходил врач. У него были очки с толстыми стёклами и большая плешь. Как только он наклонится меня слушать, плешь под самым носом очутится. Она, наверное, образовалась от скрещивания мячика от пинг-понга с футбольным мячом.
      — Дыши глубже, покашляй, не дыши.
      Потом стучит по рёбрам, как будто клад ищет. Настучится, не найдёт ничего и скажет:
      — Одевайся.
      Значит, скоро уберётся.
      Однажды около меня Кирилл появился. Откуда — не знаю. Сидит и на меня смотрит. Я говорю:
      — Привет.
      И он говорит:
      — Привет.
      Я говорю:
      — Ты чего?
      А он говорит:
      — Ничего.
      Я закрыл глаза, думал, может, он исчезнет, а он как застучал ногой, будто чечётку танцует.
      Я говорю:
      — Ты чего?
      А он говорит:
      — Это у меня коленка прыгает.
      — Отчего? — говорю.
      — От напряжения. Я уже час около тебя на корточках сижу.
      — Сядь на стул,— говорю.
      — На стуле кошка сидит.
      Кирилл кошек боится. Я с кровати слез, кошку со стула согнал, а стул подвинул Кириллу:
      — Садись. Как тебя отпустили ко мне?
      — Я сказал, что у нас экскурсия. В Разлив, к шалашу. Мне и бутерброд дали. Хочешь?
      — Хочу!
      Мы разломили Кирюхин бутерброд пополам и принялись жевать.
      — Ого! — сказала тётка Геша. Она как раз с улицы пришла и сапоги у порога переобувала.— Ешь? Значит, на поправку пошёл. Сейчас каши наварю, ужинать будем.
      — Мне каши нельзя,— сказал Кирилл.
      — Что так? — удивилась тётка.
      — От каши полнеют.
      Тётка засмеялась:
      — На меня посмотри-ка, я ведь не полнею.
      Кирилл посмотрел на тётку и пожал плечами. А тётка Геша подошла к кровати:
      — Оставался бы ты, Алёша, со мной. Я бы тебя откормила, здоровым стал бы.
      — А я и так здоровый.
      — Скучать буду, когда уедешь.
      Тут тётка Геша стала похожа на молодую, в берете, что висит на фотографии.
      — Он не сам уедет. Мы его увезём,— сказал Кирилл.— Папа свою машину даст, я попрошу.
      Как я подумал, что Кириллов отец приедет за мной на своей машине, так мне и выздоравливать расхотелось. Я лёг на подушку, а тётка Геша сказала:
      — Слабый он ещё. К нему ещё рано посетителей допускать.
      — Я пойду,— сказал Кирилл.
      Так и ушёл. А мы с тёткой Гешей кашу ели.
     
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ, в которой появляются тигры и раздаётся звонок из милиции
     
      Проводив Наталью Васильевну, я вернулся домой. Не успел раздеться, как зазвонил телефон. Кто-то сказал сипа-тым и капризным голосом:
      — Гуляешь? И чёрт тебя никакой не берёт. Не простужаешься, даже насморка не хватаешь. И под форточкой, наверное, открытой сидишь. А я под форточкой не сижу, не гуляю никогда, а на работу и с работы в машине езжу, чтобы не простудиться, и вот болею! И хоть бы кто чуткость проявил, поинтересовался. Коллеги называются!
      По заунывному тону произнесённой тирады я узнал Олега Кротова, моего давнего приятеля, оператора нашей студии.
      — А я и не знал, что ты болен.
      — Немудрено. Когда я умру, ты узнаешь об этом из объявления в вестибюле.
      — Судя по шуткам, ты болен не очень тяжело.
      — Не тяжело! — обиделся Олег.— Горчичники каждый день ставят по пять штук на двадцать минут. Может быть, у меня ещё туберкулёз будет. Как остаточное явление. Но я тебе не затем звоню, чтобы жаловаться, знаю, всё равно не пожалеешь. Я вот по какому делу. У меня завтра съёмка со зверями, а ассистент (он там вместо меня работает) нервничает. Сегодня три раза звонил. Парень зелёный, может не справиться. У тебя завтра что?
      — У меня фоны.
      — Вот и хорошо! — обрадовался Олег.— Ты фоны с утра снимешь и как раз к двум часам подгребёшь к нам.
      — Очень ты хорошо распорядился,— сказал я.
      — Да уж как-нибудь. Что-что, а распорядиться мы можем. Ты хоть бы у меня про температуру спросил.
      — У тебя и температура есть?
      — У меня всё есть. Вот только грелки электрической нету. Ты достать не можешь, у тебя в аптеке никто не работает?
      Грелки я достать не мог, но зато мог заменить Олега на съёмке.
      Олег Кротов снимал фильм «Арена» со знаменитыми цирковыми укротителями Владиславскими в главных ролях. Вернее, снималась в фильме одна лишь Валерия, красивая, энергичная, молодая женщина. Брат её, Виктор, не был в кадре, хоть и делал основную часть работы и готовил зверей к съёмке. Валерию и Виктора Владиславских хорошо знали в студии. «Арена» был не первый фильм с их участием. Конечно, лишний раз встречаться с режиссёром Грановским желания у меня не было, но ведь, наверное, именно из-за Грановского и беспокоился Олег Кротов. Если ассистент плохо снимет сцену, Грановский снимет с ассистента голову, проговорив: «Не так вше это виделось, не так!» Ведь не может быть, чтобы молодой ассистент Жора видел так же, как маститый Грановский. Вот почему мне надо обязательно присутствовать на съёмке «Арены».
      С утра отправился снимать фоны к нашему фильму. Фоны города снимались с движения. Потом на них будут впечатаны титры фильма.
      Я удивился, увидев, что за рулём открытой машины сидит Михаил Иванович.
      — Что это ты, Михаил Иванович, автомобиль сменил?
      — Это не я его, а он меня сменил. Он, видишь ли, хоть и докондыбал в прошлый-то раз, а всё же в ремонт попросился. Куда путь держим? В каком направлении?
      Я объяснил Михаилу Ивановичу маршрут.
      — А мальчонка ваш с нами не едет?
      Не думал я посвящать Михаила Ивановича во все подробности Алёшиной жизни, но так получилось, что начавшийся этим, вопросом разговор об Алёше заводил нас всё глубже и глубже. Михаил Иванович сокрушался, качал головой и сказал в конце концов:
      — Я ведь понял, что с отцом его дело неладное. Но, думаю, никто про это не знает — и слава богу! Покачнулся, думаю, а выпрямится и будет как все! А вот что он права
      потерял — про это я не знал. Но ведь права-то потерять — это ещё не совесть потерять. Быть того не может, чтобы в нём совести не осталось. Не похож он на такого. А что его в парк не взяли, так это и к лучшему. Я Кривохатько знаю, он бы его съел с костями и не подавился. Вот если его к нам, в гараж, пристроить... Сначала-то на самую незнаменателькую работу, а там, глядишь, и вернулся бы человек к своему дачу. Как ты про это думаешь, Владимир Александрович?
      Когда мы возвращались со съёмки, Михаил Иванович напомнил мне о Павле Андреевиче:
      — Если ты, Владимир Александрович, возражать не будешь, я поговорю с нашим начальником насчёт того дела.
      Про то, что Павел Андреевич вот уже несколько дней как исчез, я не сказал ни слова.
      В павильон, где снимался фильм, я пришёл с некоторым опозданием. Увидев меня, оператор Жора обрадовался.
      — Где же аппарат? — спросил я.
      — Вон, в клетке,— засмеялся Жора.
      На манеже, внутри вольера, и вправду стояла клетка с аппаратом. Клетка была вместительной, и в ней, кроме аппарата, могло находиться два человека.
      — Выходит, оператор в клетке, а звери на свободе? Ну что ж, полезем в клетку, раз такое дело.
      До моего прихода Жора успел всё установить. Небольшой полукруглый помост возвышался посреди манежа.
      — Помост соответствует четырём лежащим тиграм,— сказал художник Женя, когда я приблизился к аппарату.
      Я взглянул в лупу, чтобы проверить, каким получается кадр. Перед аппаратом была установлена чёрная заслонка — кашета, точно прикрывавшая помост, так что в кадре он не был виден. При первой съёмке эта часть кадра останется неэкспонированной.
      Павильон заполнялся участниками массовки. Кто смущённо, с робостью непосвящённого, а кто — смело перегова-
      риваясь и даже как-то выставляя себя напоказ, появлялся в павильоне. Входили дамы в страусовых перьях, гимназисты, туго, как муравьи, перетянутые в талии, мужчины в цилиндрах, с накладными усами, нарумяненные девушки в коротких шубах. Все они будут изображать зрителей, будут смеяться, ахать, аплодировать и томиться в перерыве между съёмками.
      — Ну что же, всё в порядке,— сказал я Жоре.
      Грановский, как видно, знал, что сегодня я заменю
      Кротова. Он улыбался, тряс мне руку и повторял:
      — Рад. Очень рад.
      Валерия Владиславская гарцевала на чёрном жеребце. Сверкал её белый с золотом костюм.
      Униформисты сделали проходы с двух противоположных сторон вольера и раздвинули бортики арены. Валерия слегка пришпорила лошадь, и та, сделав небольшой разбег, легко перепрыгнула через помост. Валерия вернула её ка прежнее место.
      — Можем снимать? — спросил Грановский.
      — Попробуем,— сказала Валерия.
      Мы сняли пять дублей подряд. Всё время я наблюдал за кадром в лупу киноаппарата. Каждый раз лошадь в плавном прыжке точно и легко проносилась над помостом, прикрытым чёрной кашетой. Во время следующей съёмки на этом месте, прикрытом кашетой, будут сидеть тигры, и в фильме лошадь будет пролетать не над голым помостом, а над свирепыми хищниками.
      — Прошу всех зрителей покинуть павильон! — скомандовал ассистент режиссёра.
      Мы с Жорой убрали кашету, заслонившую нижнюю часть кадра, а другой кашетой прикрыли верхнюю часть, уже отснятую. Женя Кулагин распорядился вынести помост, и в павильон начали вкатывать клетки с тиграми. Теперь всем распоряжался Виктор Владиславский. Он обошёл вокруг вольера, проверил, не расходятся ли где звенья решётки.
      — Закрывайтесь! — крикнул он мне и Жоре.
      Жора прикрыл дверь нашей клетки и задвинул засов. Владиславский вышел на манеж и стал рядом с нашей клеткой. В руках он держал хлыст.
      — Давайте! — крикнул он ассистентам.
      Одна за другой подкатывались клетки к проходу, решётки приподымались, и тигры выбегали на манеж. Хоть нас и отделяли от тигров толстые прутья решётки, всё же нам было не по себе.
      — Я бы предпочёл,— сказал я,— чтобы там бегал Грановский.
      — Нет, лучше тигры,— сказал Жора.— Смотрите, какие симпатичные существа. Полны добродушия.
      Виктор Владиславский, пощёлкивая бичом, усаживал тигров на тумбы.
      — А куда им предстоит лечь? — спросил он.
      Я заглянул в аппарат и принялся объяснять Виктору, как должны лежать звери. Я никак не думал, что звери окажутся такими сообразительными артистами. Не успел я закончить объяснения, Виктор щёлкнул бичом, крикнул: «Ложись!» — и четверо тигров спрыгнули и улеглись точно на том месте, которое я указал Виктору.
      — Как? — спросил он.
      — Хорошо бы немного левей, а то справа один тигр режется.
      Виктор подошёл к тиграм и, ухватившись за хвосты, принялся передвигать их в сторону. Тигры огрызались, но терпели.
      — Ну что, разве я не говорил, что вполне добродушные твари? Попробовали бы вы Грановского за хвост потаскать!
      — Теперь хорошо! — крикнул я.— Так оставить!.. Плёнку назад в исходное положение открутил? — спросил я у Жоры и, заметив, как он обиженно дёрнул плечами, добавил: — Не обижайся. Со мной случалось: забывал.
      — Владимир Александрович! — окликнул кто-то меня.
      Я оглянулся и увидел за вольером помрежа Валечку.
      — Вас к телефону.
      — Не могу выйти, хищники съедят... Так и скажите.
      — Из милиции звонят.
      Из милиции могли звонить только по поводу Алёшиного отца.
      — Пусть оставят номер телефона. Как освобожусь, позвоню.
      — Долго им сидеть? — спросил Виктор Владиславский.
      — Будем снимать! — крикнул Грановский, появившийся на площадке.
      Когда кадр был снят, я позвонил по телефону.
      — Нашёлся ваш подопечный. Жив-здоров. Задержан за сопротивление органам власти.
      — Я могу приехать и разобраться на месте?
      — Приезжайте!
      На той же машине, на которой утром мы с Михаилом Ивановичем объезжали город, теперь мы отправились в милицию.
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ, в которой нашёлся Павел Андреевич Янкин
     
      Молодой капитан, больше похожий на школьного учителя, чем на милиционера, попросил принести протокол.
      — Сначала вы ознакомьтесь с обстоятельствами дела, а потом мы предъявим вам и самого задержанного.
      Он поправил очки и принялся читать вслух:
      -— «Янкин Павел Андреевич, год рождения тысяча девятьсот тридцать третий, проживающий по адресу... и так далее, задержан на Лиговской улице на месте съёмок фильма «Ночной бой» в одиннадцать часов вечера. Находясь в состоянии повышенного возбуждения, гражданин Янкин прорвался в район съёмки, смешался с артистами и в неожиданный момент оторвался от группы и побежал в запретном направлении к макету дома, который должен был взорваться. Предотвратить взрыв не было никакой возможности, и запланированные мероприятия по взрыву и бомбёжке состоялись,
      Гражданин Янкин увечий не получил, но своими действиями нанёс большой материальный и моральный ущерб запланированной съёмке, потому что фактически она сорвалась. Сержант Ковальчук в целях наведения порядка попытался арестовать гражданина Янкина и изъять находившийся в его руках актёрский реквизит в виде ковбойского костюма в количестве один экземпляр (одни брюки, одна куртка, один пояс кожаный с тиснением), однако представителю власти было оказано сопротивление. Лишь после подавления сопротивления удалось доставить гражданина Янкина в отделение милиции. Дежурный на посту съёмок сержант Ковальчук». Картина ясна, товарищи? — спросил нас капитан.
      — Не совсем. Зачем гражданину Янкину было прорываться на площадку и почему он находился в состоянии, как там сказано, повышенного возбуждения? Или это значит, что он был пьян?
      — Нет,— сказал капитан.— Он не был пьян. Вот заключение медицинской экспертизы. Гражданин Янкин не был пьян. А чтобы всё стало ясным окончательно, я прочту вам протокол допроса гражданина Янкина, доставленного в отделение милиции... и прочее... «Ваша фамилия, имя, отчество...» Это я читать не буду, вы, наверное, и сами всё это знаете. Замечу только: на вопрос о месте работы гражданин Янкин ответил, что не работает нигде и живёт в настоящее время на трудовые доходы своего сына Янкина Алексея.
      Итак: «Зачем, с какой целью вы проникли на место съёмок?» — «Я думал, что там мой сын, а мне надо было увидеть сына как можно скорей».— «Почему вам понадобилось срочно видеть сына?» — «Мне нужно было ему сказать про одно дело».— «Про какое дело?» На этот вопрос ответа не последовало. «Почему вы оказали сопротивление властям при задержании?» — «Я не оказывал сопротивления».— «Вы сопротивлялись и не хотели возвращать актёрский реквизит. Почему?» Ответа не последовало. Теперь вам ясна картина происшествия?
      Картина происшествия, как выразился милиционер, совсем не была ясна. Я ничего не понимал, и, когда Павла Андреевича ввели в комнату, я первым делом спросил его, что же всё-таки произошло с ним. Он смущённо молчал, а потом, когда заговорил, всё, что случилось в те дни в доме Алёши, ясно предстало предо мной.
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Куда пропал ковбойский костюм?
      Павел Андреевич оставил машину и Михаила Ивановича во дворе студии. Когда он вышел на улицу, вечерело. До дома было далеко, а у него в кармане не было ни копейки. Ничего не оставалось, как пойти пешком. Дорога была длинной, и ему казалось, что не хватит сил добраться до дома.
      Он шёл и вспоминал всё, что произошло за день. Постепенно перед ним проходили события этого удивительного дня, поднявшего его из унижения, вернувшего ему достоинство. Он работал! Он вёл машину! Он сидел за рулём! Надежда забрезжила в его жалкой жизни: он не пропал! Есть выход, есть люди и обстоятельства, за которые можно уцепиться и вылезти из ямы страха и отчаяния. Он бросит всё, если нужно, он переедет в другое место, где его никто не знает и где не потянутся к нему прилепившиеся к пивным ларькам дружки. Начнётся новая жизнь. Вернее, она уже
      началась сегодня. И, вернувшись домой, он скажет сыну: «Всё, сынок! Кончились твои несчастья».
      Павел Андреевич пробудился от этих блаженных мыслей. Он не заметил, как дошёл до дома и остановился возле гастронома. Он не сам остановился. Его остановил старый дружок — Мясник. Он держал Павла Андреевича за рукав, чтобы тот не выскользнул и не скрылся от него.
      — Где это ты пропадаешь? — спросил Мясник торопливо.— Мы тебя везде искали. Сколько у тебя найдётся?
      Павел Андреевич не сразу смог перейти от своих мыслей к настойчивым требованиям Мясника, а когда понял, о чём идёт речь, торопливо объяснил:
      — Нет у меня ни гроша. Понимаешь, нету! Я тороплюсь, пусти, мне Алёшку надо увидеть.
      — Никуда твой Алёшка не денется,— властно сказал Мясник.— Вон гляди, что у меня есть! — И отвернув полу старого пальто, он достал из кармана пиджака бутылку.— У тебя на закуску найдётся?
      — Нет у меня ничего, пусти,— попросил Павел Андреевич, но уже не так решительно. Бутылка, маячившая перед ним, была таким соблазном. В нём ещё боролись с этим соблазном недавние честные помыслы и намерения, но воля, и без того некрепкая, слабела с каждой минутой. Увидев подходящих к ним дружков, Павел Андреевич сдался: — Ладно. Глоток сделаю и уйду.
      Павел Андреевич искренне намеревался выпить один глоток, чтобы согреться и взбодрить себя после всех переживаний трудного дня, но шумная компания не дала ему уйти, и он остался. Он так измучился за этот день, что всё дальнейшее припоминает с трудом. Он куда-то шёл, кого-то слушал, о чём-то спорил. То он был самый несчастный, то самый счастливый. Он принялся рассказывать, как чинил машину, как вёл через весь город «лихтваген», и по его рассказам получалось, что он едва ли не спас в этот день человека и машину. Ему не верили, над ним смеялись. Тогда он крикнул:
      — У меня сын в кино снимается! Знаете, какой у меня сын?
      Вокруг засмеялись.
      — Не верите? — Павел Андреевич рванулся.—- Я его сейчас приведу сюда, и он вам скажет! Он вам докажет! Вы тогда поверите!
      Его удерживали, но он вырвался и убежал.
      ...Алёша спал. Остановившись в дверях, Павел Андреевич забыл все свои споры с приятелями. Он смотрел на Алёшу, и нежность к сыну, чувство благодарности охватывало его. Он подумал о том, каких усилий, какого напряжения воли стоила маленькому сыну жизнь. Какая она беззаботная и счастливая у других детей! И какие недетские печали ьзва-лил он на плечи Алёши. Павел Андреевич уже забыл, зачем вернулся домой. Но тут взгляд его упал на табурет. Там, аккуратно сложенный, лежал ковбойский костюм. Павел Андреевич развернул его и замер: никогда он не брал в руки такого красивого костюма. «Неужели это Алёшкин? » — подумал Павел Андреевич, и в нём внезапно вспыхнула обида, нанесённая приятелями в парадном. Они не поверили, что он сидел за рулём «лкхтвагена»! Они не поверили, что его сын Алёшка снимается в настоящем кино! Так он им докажет!
      Лихорадочно свернув костюм, Павел Андреевич ушёл из дома. Хлопнула дверь, эхо отдалось под лестничными сводами. Павел Андреевич помчался вниз.
      Приятелей своих он на прежнем месте не нашёл. Но в нём ещё горела обида и желание доказать, какой замечательный у него сын. И он пошёл стучаться во все двери, где жили его дружки. Отовсюду его гнали. Только Мясник, живший один, отпер ему дверь.
      — Теперь ты веришь? — спросил Павел Андреевич, разворачивая костюм.
      Мясник с трудом понял, о чём идёт речь. А поняв и вспомнив, оживился, усадил Павла Андреевича на диван и разлил в стаканы остатки вина.
      — За твоего сына, Паша! Пей! За сына грех не выпить.
      — Верно, грех,— согласился Павел Андреевич.
      Уставший от всех переживаний дня, он уже не мог подняться с дивана и заснул. В обнимку с костюмом Павел Андреевич проспал до следующего вечера.
      Домой он вернулся, когда было темно. В голове у него прошлый день смешался с настоящим. Он надеялся застать Алёшу спящим. Осторожно, на цыпочках он вошёл в комнату и увидел смятую постель. Алёши не было. Павел Андреевич метнулся на кухню. Там Алёши тоже не было. Не было его ботинок, пальто, одежды. Алёша ушёл. Тут-то и открылась Павлу Андреевичу причина появления в их доме ковбойского костюма. Ведь бывают какие-то ночные съёмки. Алёша ему говорил, точно говорил. Он наверняка должен был идти на ночные съёмки, поэтому и костюм домой принёс.
      Павел Андреевич сорвался с места и побежал. Он не думал об огромном расстоянии, отделяющем его от студии, о том, что он уже больше двух суток ничего не ел, что измучился и до студии, пожалуй, не доберётся. Он думал только об Алёше. Он должен доставить ему костюм в целости и сохранности. Он боялся, что, не найдя костюма, Алёша может подумать, будто он, Павел Андреевич, унёс костюм, чтобы продать его, как уносил многое из дома. Этого он особенно боялся. И желание оправдаться перед Алёшей подгоняло его.
      Пройдя несколько улиц, он увидел издали яркий свет прожекторов. Сразу мелькнула мысль: киносъёмка! Значит, Алёша там. Свернув со своего пути, он пошёл на свет.
      На пустыре, где был снесён старый дом, шла съёмка фильма «Ночной бой», о ленинградской блокаде. Этот фильм не имел никакого отношения к тому, в котором участвовал Алёша. Но Павел Андреевич не сомневался: раз съёмка, Алёша должен быть обязательно там.
      Когда Павел Андреевич появился на месте съёмки, там
      уже было всё подготовлено и отрепетировано. Оператор включил свет, и ждали только команды режиссёра.
      Обычно на улице, где снимают фильм, собирается много народу, но сейчас была ночь, и зрителями оказались лишь случайные прохожие. Милиционер, наблюдавший на одной из боковых улиц, чтобы никто посторонний не прошёл на съёмочную площадку, отвлёкся, с интересом следя за макетными самолётами, изготовленными к «боевому вылету».
      Никем не задержанный, Павел Андреевич прошёл на площадку и очутился среди участников массовки. В это время послышалась команда режиссёра:
      — Мотор! Начали!
      Вслед за этим «полетели» самолёты, раздались взрывы, и по сигналу ракеты люди бросились бежать. Увлекаемый толпой, побежал и Павел Андреевич. Некоторое время он бежал вместе со всеми, но потом растерялся и остановился. И тут раздался близкий взрыв. Его оглушило, и он, испугавшись, опять побежал. Но в дыму потерял ориентацию и оказался под макетом дома, который должен был взорваться. Кто-то у съёмочного аппарата его заметил и закричал, но было поздно: ухнул взрыв и макет обрушился прямо на него.
      Все, кто стоял у аппарата, бросились вытаскивать Павла Андреевича из-под обломков. Но когда обнаружилось, что он цел и невредим, да к тому же не имеет никакого отношения к съёмке, а труд всей ночи пошёл прахом, на него обрушились со всей силой гнева. Появились милиционеры, стали выяснять, кто он такой и как проник на площадку. Не слушая никого, Павел Андреевич лихорадочно метался и разгребал обломки макета. Там он и нашёл Алёшин ковбойский костюм, вернее, то, что от него осталось.
      Павел Андреевич как-то весь обмяк и покорно пошёл за милиционером. В милиции он неожиданно разбушевался, требовал, чтобы ему вернули остатки костюма, грозился, потом плакал. Утром за хулиганство, срыв важной киносъёмки он получил пятнадцать суток.
      Алёшин ковбойский костюм или, точнее, бывший костюм остался в милиции.
      ...И вот теперь он сидит перед нами. Он осунулся, бледен, руки его дрожат. Он избегает встречаться с нами взглядом, прячет глаза, отворачивается. Ему мучительно стыдно, и посиневшие губы с трудом выдавливают путаные, неясные слова. Я слышу в этих словах раскаяние и боль, но капитан...
      Он ведь ничего не знает. Поэтому я принимаюсь рассказывать капитану всю историю с самого начала, от того самого дня, как я, трясясь в ночном трамвае, увидел в стекле отражение упрямого мальчишки. Пока рассказываю, я начинаю понимать, что история, развернувшаяся на моих глазах, так втянула меня в своё течение, что я уже сам часть этой истории, никуда мне теперь не деться и одно у меня дело — привести её к благополучному концу. Все мы — вместе с Алёшей, Натальей Васильевной, Михаилом Ивановичем и ассистентом Валечкой — один общий корабль, который не может плыть дальше, к счастливым берегам, высадив посреди пути часть экипажа. Я стараюсь как можно вразумительнее объяснить это капитану, убедить его присоединиться к нашему кораблю и с надеждой смотрю сквозь стёкла его очков. Павел Андреевич сидит обречённо в стороне, а Михаил Иванович впервые на моей памяти не говорит ни слова, а только слушает меня и кивает головой в знак согласия.
      Мы уезжаем из милиции, оставив Павла Андреевича там ненадолго.
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой с Тамерланом происходит несчастье
     
      Пока Алёша болел, мы снимали эпизоды без его участия. Город ещё спал, когда из ворот студии выехал кавалерийский эскадрон. Вслед за эскадроном тронулась вереница машин со съёмочной техникой, осветительной и звуковой
      аппаратурой, автобусы с костюмерами, гримёрами, артистами и членами съёмочной группы.
      Место, выбранное для съёмки, находилось в двадцати километрах от города. Большое поле раскинулось за обочиной широкого асфальтового шоссе. В обычное время шоссе заполнено легковыми и грузовыми машинами, но сейчас оно было перекрыто, а редкие машины шли обходным путём. По закрытому участку шоссе могла ездить лишь специально оборудованная операторская машина. Кроме аппаратуры и нас с ассистентами, в машине находился Глазов.
      Сапёры отлично подготовили поле, и, как только стало светать, началась репетиция. Всадники, одетые в форму офицеров и солдат белой армии, гарцевали на конях, распределяясь по полю. Каждый точно знал место, откуда он кинется в атаку. Чтобы лошадь упала вовремя, у каждой к передней ноге был привязан ремень, конец которого держал всадник. В нужный момент всадник подсекал лошадь, она падала, а «убитый» выбрасывался из седла.
      Я прикидывал в лупу аппарата общую композицию.
      — Здравствуйте! — прокричал кто-то прямо в ухо.
      Передо мной на белой лошади сидел молодой и румяный кавалерист в солдатской форме.
      — Не узнаёте? А помните, вы в спортивный клуб приезжали Тамерлана смотреть?
      Тут я узнал в кавалеристе того самого коновода, что встретил нас когда-то в конюшне. И Тамерлана узнал. Он был вычищен до блеска, бока его сверкали. Оскалив жёлтые зубы, он пережёвывал мундштук, и белая пена слетала на землю.
      — Волнуется! — похлопал его по шее мальчишка.
      — Ну-ка напомни, как тебя зовут,— сказал я.
      — Матвей Лихобаба. А можно просто Мотяша.
      — Как же ты стал киноартистом, Мотяша?
      Мотяша покраснел. Он, верно, подумал, что я подтруниваю над ним, над скромной ролью, которая ему поечастли-вилась.
      — У них лошади не хватало,— кивнул он в сторону, где Тимофеев разговаривал с Глазовым,— и я упросил товарища Митина взять нас с Тамерланом.
      — А ты сможешь?
      — Ещё бы! — выпрямился в седле Мотяша и, дав шенкеля, ускакал ка своём Тамерлане.
      Как видно, он был счастлив и подъехал ко мне единственно от избытка радости, чтобы показаться, какой он ловкий и красивый и как здорово держится в седле. Не каждому ведь выпадает сниматься рядом с известным Балашовым в кавалерийской атаке, сильно похожей на всамделишную.
      Балашов отказался от дублёра, предложенного ему Глазовым. Он и сам отлично ездил ка лошади. В седле пропадала его неуклюжесть, он становился ловким и выглядел молодцевато. Он гарцевал на кауром молодом жеребце, стянув поводья рукой в белой лайковой перчатке.
      Всё было рассчитано, продумано и предусмотрено. И всё же находящиеся на площадке волновались.
      Как только солнце поднялось над горизонтом, мегафон разнёс над полем команду: «Приготовились!»
      От волнения или от долгого бдения на холодном, сыром воздухе голос у Глазова сел и прозвучал мрачно и низко. Никто, однако, не заметил этого. Каждый был сосредоточен на своей задаче. Каждый был напряжён до предела. Всё внешнее ушло. Осталась лишь внутренняя собранность и целеустремлённость.
      Для меня весь мир сейчас сосредоточился в узком глазу кинокамеры. Раздался выстрел, в небо взлетела зелёная ракета. Атака началась. Одновременно включился аппарат, и машина помчалась по шоссе. Рядом, с криком и гиканьем, наращивая скорость, неслась конная лавина. Загремели выстрелы. Я поймал в кадр рыжего коня, он нёсся прямо на меня, круто выгнув шею, а прильнувший к нему всадник, вытянув вперёд руку, стрелял куда-то через мою голову. Только бы не упустить их из объектива! Вот незаметным движением всадник сделал подсечку, и лошадь грохнулась
      на землю, взметнув копыта. Всадник вылетел из седла и, перевернувшись несколько раз в воздухе, упал неподалёку. «Снял!»—не успел подумать я, как прямо передо мной выросла белая лошадь. Она скакала, низко стелясь по земле, всадник распластался на ней, слился с её сильным, стремительным телом. Этот полёт я судорожно ловил стрекочущей камерой. Мне казалось, что я сам лечу над землёй и чувствую свист рассекаемого воздуха.
      Вжик!.. Взвизгнули тормоза, машина сделала вираж, я едва не вылетел из неё.
      — Что такое? — заорал Глазов.
      Я пытался ухватиться за ножки штатива, но бесполезно. Вместе с ассистентом мы грохнулись на дно. Машина остановилась. Со всех сторон к нам бежали люди, с воем неслась машина «скорой помощи», дежурившая на съёмочной площадке. Белая лошадь, в которой я только сейчас узнал Тамерлана, билась на поле, пытаясь подняться.
      Я не сразу понял, что произошло. Испугавшись выстрелов, Тамерлан понёс и едва не угодил под машину. Спас нас всех Михаил Иванович. Он единственный из всех понял, что случилось, и успел свернуть в сторону.
      У Глазова была рассечена бровь; ушибся, слетев с лошади, Мотяша; у Тамерлана повреждена нога, его пытались поднять с земли и увести с поля. Я же был занят только аппаратурой. Мы с ассистентом ползали вокруг, проверяя, во что обошёлся нам испуг Тамерлана. Камера была б порядке. Можно было снимать.
      Глазов нервничал. Он торопил продолжать съёмку. После короткого перерыва раздалась вновь его команда: «Приготовиться!»
      Всё началось сначала. Только уже без Тамерлана.
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Алёша спасает Тамерлана
     
      Всё у тётки Геши хорошо: и кровать, и каша, и сама тётка Геша хорошая. Но я как поправляться стал, мне всё больше в голову разные мысли лезть стали. Ведь как только я приду на студию, надо будет признатрея, что отец костюм спёр. А может, и не придётся на студию идти? На мою роль, может, кого-нибудь уже взяли, а про меня и забыли вовсе? В общем, забыли или не забыли, а костюм-то отец спёр, и от мыслей об этом ещё больше болеть хочется и заполучить какую-нибудь такую температуру, чтобы у врача глаза вылезли на лоб. А может быть, даже умереть. Чтобы отца усовестить.
      А получается, как назло, наоборот. Температуры никакой нет, и я постепенно совсем здоровым становлюсь. И день, когда мне придётся уехать от тётки Геши, увидеться с отцом и пойти на студию, всё приближается.
      Вот тут я и начинаю думать, как мне жить дальше. И получается, что самое лучшее — это бросить всё и пойти в спортивный клуб работать, как Мотяша. Я буду работать и заниматься со своим тренером, постепенно стану настоящим конником, и тогда мне не надо будет работать коноводом, а надо будет только ездить на соревнования и участвовать в скачках.
      Когда я вспоминаю Тамерлана, мне хочется поскорее его увидеть. Не может быть, чтобы он был уже такой старый, что не мог бы в скачках участвовать. Мы бы с ним ещё какой-нибудь приз взяли.
      Тётка Геша собирается на ночное дежурство и бубнит под нос:
      — Кашу в газеты завернула и в ноги тебе поставила, кисель клюквенный на окне, бублики с маком в буфете...
      Вот хлопнула дверь: ушла.
      Я слушаю: в доме тихо-тихо. Тётка Геша улыбается на фотографии, не знает ещё, как я её надую. Мне и не хочется её надувать, а хочется лежать под тёплым одеялом
      и слушать, не сверзится ли сосулька с крыши и рассыплется в мелкие дребезги. Но делать нечего, надо идти. И ноги мои сами сползают тихонько с кровати и влезают в домашние шлёпанцы. Медленно я бреду к шкафу и разыскиваю припрятанную тёткой Гешей одежду. Я болтаюсь в этой одежде, как карандаш в пенале, и штаны приходится потуже затянуть ремнём.
      В общем, привет! Я вернусь только утром. Всё у меня продумано — будь здоров! С вечера тренер Николай Фёдорович и Мотяша в клубе. Я договорюсь обо всём, а утром вернусь обратно. Тогда я и смогу болеть дальше, точно зная, что в клубе меня ждут. А если не ждут, я должен узнать об этом сейчас.
      Пока я болел, наступила полная весна. Пахнет сыро, свежо, так что ломит зубы. Деревья стоят, как прыгуны с шестами на Олимпийских играх. Солнце садится. Я иду на дрожащих ногах через парк, к трамвайной остановке. Трамвай идёт в Ленинград, где я тыщу лет не был.
      Что-то странное я почувствовал около клуба. Ну, во-первых, там леса поставили и ремонтируют. Но это ещё ничего. Стоят себе леса пустые, никого вокруг нет. Это и понятно: вечер уже, рабочий день кончился. Удивительно, что окна в клубе не светятся. Ни одно окно. Калитка, которая всегда на запоре, открыта и легонько похлопывает. Я вошёл, а кто-то из-за калитки меня в бок — толк! Я даже вздрогнул. Оглядываюсь — а это Иван Иваныч, старый козёл, стоит и даже усмехается как будто. Не захватил я для тебя, Иван Иваныч, ничего вкусного.
      Фонарь во дворе светил как обычно, но в манеже не было света. Обычно он пробивается сквозь неплотно прикрытые ворота. А тут и ворота заперты накрепко. Я — в конюшню. Хлопнула за мной дверь. В конюшне пусто. В денниках никого. И запах какой-то померкший, слабый. Не так, как всегда, пахнет. Тихо пошёл я вдоль денников и вдруг услышал какой-то звук. Кто-то тихо-тихо ударял об пол. Я остановился. И вдруг услышал тихое, слабое ржание. Я бросился вперёд и там, в тупике, где обычно ставили новичков и молоденьких жеребят, увидел Тамерлана. Он стоял, повернув ко входу шею, и, казалось, ждал меня. Я бросился к нему.
      Когда я пришёл в себя, то разглядел, что Тамерлан давно не чищен и что нога у него завязана.
      — Ты чего, Тамерлан? Что с тобой случилось?
      Если бы он мог говорить, он бы, наверное, сказал. Он так смотрел на меня, как будто жалел, что не может всё рассказать.
      Тут я услышал шаги, и Мотяша появился перед нами
      в красных своих штанах и шикарном свитере. Он был весёлый и беззаботный.
      — А, это ты! Хорошо, что пришёл. Мне как раз человек вот так, позарез нужен!
      — Где же все! Куда все подевались? А с Тамерланом что?
      — По порядку, старик. Давай всё по порядку. Отвечаю на первый вопрос: все уехали на соревнования в Киев. Слышал про всесоюзные? Мог бы знать, что и наш клуб там представлен.
      — Николая Фёдоровича нет?
      — И Николая Фёдоровича нет. А я остался по чистой случайности. Эх, что тут было! Я ведь чуть в артисты не вышел. Такой был случай! Век живи — второго такого не дождёшься...
      Но мне неинтересно было слушать про всякие случаи из жизни Мотяши.
      — Ас Тамерланом что? — спросил я.
      — Ногу повредил. Мы с ним на съёмке были, вместе с Балашовым снимались. Балашова видел вот как тебя. На лошади чёрной сидит и режиссёру говорит: «Я-то систему Станиславского хорошо знаю, а вот лошадь не знает».
      Я Мотяшу убить был готов за то, что он ничего мне толком не рассказывает, а только голову морочит.
      — Как же Тамерлан ногу повредил?
      — Ну, вот на съёмке-то с Балашовым это дело и было. Я рядом с Балашовым скачу, ну, вот как с тобой, вот так близко. Мне надо Тамерлана подсечь. Я его подсекаю, сам выбрасываюсь из седла, а эта старая кляча падает и гробит ногу. Из-за нас с ним вся съёмка остановилась. Ой, что было! Машины всякие, людей понабежало. Два часа из-за нас стояли. Понимаешь, мы с Николаем Фёдоровичем возможности этой клячи переоценили. Мы думали, это ещё конь, ещё показать себя может.
      Тамерлан смотрел умными глазами, как будто говорил: «Всё врёт! Правда только то, что я — старый!»
      — Ты понимаешь,— не унимался Мотяша,— я ведь из-за него тут сижу. Если бы не он, я бы давно в Киеве был. А сегодня как раз у меня такое дело, случай такой уважительный, вот как надо уйти, понимаешь? Вот так! Женщина замешана, понимаешь? Ну, вот я и бегал, искал, кого бы вместо себя оставить. И так ты хорошо подвернулся! Подежуришь, а? Я недолго. Ну, часа на три, от силы четыре. Ладно?
      — А сено? — спросил я.— У него же в яслях пусто.
      — Сено у козла возьмёшь. У него там сена от пуза.
      Тамерлан смотрел на меня — вот и сено уже от козла!..
      — Договорились, значит? — Красные клеши затрепыхались у самой двери.
      — Ас Тамерланом-то что будет? — крикнул я вслед.
      — Завтра его заберут,— весело ответил Мотяша.— На колбасу отправят на завод. За него сто рублей дадут.— Он хлопнул дверью.
      Я присел около Тамерлана, оглушённый. Значит, я вижу его в последний раз. Он тепло дышит мне в лицо и пощипывает руку замшевыми губами, а завтра его не станет. Из умного, доброго, ласкового Тамерлана сделают колбасу.
      В сарайчике, где держали Иван Иваныча, я взял сена и принёс его Тамерлану. Он жевал вяло, а потом и вовсе перестал. Кажется, ему было не до еды. Я принёс ведро, перевернул его, влез на дно и принялся Тамерлана чистить. Стоять ему, как видно, было тяжело. Он держал на весу повреждённую ногу. Я сказал ему:
      — Я тебя ни за что не оставлю. Понял?
      Это было самое главное.
      Вычистив коня, я постарался накормить его. Если бы сейчас была у меня морковка или яблоки! Тамерлан не хотел есть сено, пропахшее козлом. Пошарив в конюшне, я нашёл уздечку и надел её на Тамерлана. Я попытался сдвинуть его с места. Но он, видимо, боялся идти. Переминался с ноги на ногу и не шёл за мной.
      — Идём, не бойся, идём,— уговаривал я.
      Первые шаги по двору Тамерлан сделал так осторожно, как будто под копытами был лёд, а не асфальт. Но потом он пошёл увереннее. Тут я вспомнил о попоне, которая висела в сарайчике у Иван Иваныча. Вообще-то попона принадлежала ишачку, но сейчас она была нужна Тамерлану. Я забежал в сарайчик, но попоны не нашёл. Вернувшись в конюшню, я нашёл попону в углу, на низкой табуретке. Как видно, Мотяша подстилал её, чтобы мягче сидеть. Я обрадовался, вынес попону и прикрыл ею Тамерлана. Теперь осталось только вернуться и вырубить свет в конюшне.
      И вот Тамерлан перешагнул через перекладину внизу калитки, и мы с ним медленно пошла по краю шоссе. Шум проезжей машины остановил нас. Мы переждали, пока фургон с надписью «Хлеб» проедет мимо.
      От того, что во всех домах погасли огни, дома стали казаться выше и больше, а небо светлее. Это небо было светлое, как молоко в блюдце у тётки Гешнной кошки. Идти под таким небом — не то что тёмной ночью. Ночью небо прикрывает тебя. Сейчас же мы шли на виду у всех, у всего города. Правда, он дрых, весь город, со всеми его людьми. Но милиционеры могли не спать. Не очень-то хотел я с ними встретиться.
      В тишине .-.опыта Тамерлана стучали: цок-цок. Проезжали редкие такси с зелёным огоньком. Одно из них остановилось, и какой-то парень закричал мне:
      — Эй, приятель, не подвезти ли вас с лошадкой?
      Так мы шли долго. Сам не знаю сколько. Потому что время как будто остановилось. Не темнело и не светлело. Наконец мы подошли к школе. Теперь дворами нам только нужно пройти к тому тупику, где стоят гаражи и где обычно происходят все драки. «Курилка» — называется это место.
      Но, как назло, у входа в подворотню свалены огромные бочки из-под мусора. Какой дурак свалил их тут, посреди дороги? Я привязываю Тамерлана к воротам и начинаю откатывать бочки в сторону.
      Вот была работка! Они тяжеленные, эти бочки. Из чугу-
      на их делают, что ли? Но самое главное не это. Самое главное, они грохочут, как будто обваливается памятник Петру под названием «Медный всадник». Вот услышит кто-нибудь сейчас — и будет дело!
      Но никто не услышал. Всё сделано, и я провожу Тамерлана через один двор, потом через другой двор — в нашу «курилку». Я привязываю Тамерлана к ручке старой забитой парадной, которая выходила когда-то в «курилку», а сам иду посмотреть, не найдётся ли чего-нибудь подходящего около гаражей. Порыскав там, я нашёл ящик — как раз то, что нужно! На ящике я и устроился возле Тамерлана дожидаться утра.
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ, в которой объединились все ребята, плохие и хорошие
     
      Я, наверно, здорово вздремнул. Потому что, когда я проснулся, было светло. Небо было нормального небесного цвета, и по нему даже бежали облака, хотя при чём тут облака? Меня Тамерлан занимал. И то, как его лучше спасти и спрятать. Я посидел немного на ящике, обдумывая все дела, и у меня появились кое-какие мысли. Я проверил, хорошо ли привязан Тамерлан, и пошёл дежурить у ворот.
      Прошла в школу наша уборщица тётя Нюша, буфетчица, учитель труда, какие-то ребята, но никто из знакомых не шёл. И вдруг я увидел Репу. Он вылезал из соседней парадной, раскачиваясь, как атлет перед метанием диска. Только на атлета он не был похож, длинный, тощий и узкий, как пласт жвачки.
      — Репа! — окликнул я.
      Он нехотя оглянулся и остановился.
      — Чего тебе?
      — Иди сюда!
      — Чего идти?
      — Дело есть,— сказал я.
      Репа смерил меня презрительным взглядом с ног до головы.
      — С тобой, что ли, дело, звезда экрана?
      — Иди, покажу что-то.
      Репа пошёл лениво. Он раскачивался вправо и влево. Ему очень не хотелось идти. Но когда он издали увидел Тамерлана, то перестал раскачиваться, перестал смотреть презрительно и недовольно. Он пошёл быстро, почти побежал и остановился рядом с Тамерланом. Он смотрел и глазам своим не верил. Потом оправился и сделал вид, что это его нисколько не удивляет.
      — Настоящая?
      — Потрогай! — сказал я.
      И тут оказалось, что Репа, который не боится никого в нашей школе, боится потрогать живую лошадь.
      — Смотри! — Я похлопал Тамерлана по морде.
      Тогда и Репа осторожно протянул руку. Тамерлан ткнулся ему в ладонь своими тёплыми губами. К Репа улыбнулся.
      — Её хотят за сто рублей на комбинат продать на мясо,— сказал я.
      — Кто? — вскинулся Репа. Было видно, что он готов сейчас набить морду тому, кто продаст Тамерлана на мясо.
      — Чтобы его спасти, надо собрать денег — ну, вроде выкупа, понимаешь?
      — Что же я, гибон, что ли? — сказал Репа.— Пара пустых!
      — Ты подежурь здесь,— усадил я Репу на ящик,— а я ребят из класса поймаю.
      Милка Астахова шла в школу, конечно, одна из первых. Нос у неё задирался, и она ничего не видела впереди себя. В одной руке она несла портфель, а в другой банку. Я ей махнул рукой, но она не видит. Чешет себе по тротуару. Я тогда подскочил и говорю:
      — Милка!
      Она как крикнет — и банку на тротуар уронила. А из банки — я смотрю — змея вылезает.
      — Не бойся,— говорит Милка,— это уж. Я его у знакомых выпросила для нашего живого уголка.
      А тут вокруг нас уже прохожие собираться начали. Мне такое внимание ни к чему, и я Милке говорю:
      — Бросай своего ужа, пошли, что я тебе покажу!
      Но она бросать ужа ни за что не хочет, а запихивает его обратно в полиэтиленовую банку и говорит прохожим:
      — Не беспокойтесь! Это уж. Из всего отряда змей и пресмыкающихся это самое безобидное животное...
      Ну, думаю, сейчас лекцию читать будет!
      — Милка,— говорю,— сунь его в портфель и пойдём. Что я тебе покажу!
      — А разве ты уже выздоровел? — спрашивает Милка.
      Между прочим, первый человек, который мне такой
      вопрос задал. Я даже немного опешил, потому что забыл, что я болен.
      — Разве не видишь? — говорю.— Идём!
      — А почему же ты в школу не ходишь? — спрашивает Милка.
      И зачем именно её я встретил? Липучка. Приставала. Выскочка.
      — Идём, что покажу...
      Только мы сунулись в подворотню, а оттуда на нас Кирилл движется со своим отцом. Отец с большим жёлтым портфелем, в очках.
      — Кирилл,— говорит Милка,— смотри, что в банке! Догадываешься, кто это?
      — Не кто это, а что это,— говорит Кириллов отец и ставит портфель на пол, а банку берёт в руки.
      Милка счастлива, она тут же начинает тараторить про пресмыкающихся, а я себя проклинаю, что с ней связался.
      Но зря я себя проклинал. Именно Милка была тем самым человеком, который был нам с Репой необходим. У неё был большой организационный опыт. Она всё могла организовать. И как только она увидела Тамерлана, то сразу про своего ужа забыла и даже оставила его около ящика, когда,
      наахавшись вдоволь и насмотревшись, побежала в школу собирать завтраки и деньги.
      Кирилл, так тот просто сказал:
      — Я в школу не пойду. Я буду здесь дежурить.
      — А это видел? — Репа показал ему фигу.— Может, не ты будешь здесь дежурить, а я? А ты, маменькин сынок, давай двигай вперёд. Учись на учёного.
      — Оставь,— сказал я Репе.— Если мы начнём ссориться, ничего у нас не выйдет.
      Репа промолчал и отошёл в сторону.
      — Я домой забегу,— осенило вдруг Кирилла,— картошки ему принесу поесть.
      Через пять минут он и верно притащил полную сетку картошки. Я удивился, увидев его с этой сеткой:
      — Как это ты смог вынести?
      — Ерунда! — сказал гордый Кирюха.— Я матери сказал, что у нас посадки. Что мы картошку будем в ящики сажать. Она спросила: «Как?» Я сказал: «Глазками».
      Репа заржал так, что испугал Тамерлана.
      — Глазками,— хохотал он и хлопал себя по коленкам.— А ты, оказывается, ничего. Подходящий мужик. Как зовут тебя?
      — Кирилл,— ответил я за Кирюху.
      Может быть, теперь Репа не будет называть Кирилла маменькиным сынком.
      Каждую перемену Милка приносила нам завтраки и деньги.
      — А ты сам-то ел? — спросил меня Кирюха и достал из ящика, в который мы сваливали еду, бутерброд с ветчиной.— Ешь!
      Я посмотрел на Тамерлана, не обидится ли он, но он медленно жевал яблоко и ни на кого не смотрел.
      — Он ветчину всё равно не ест,— сказала Милка.
      — Ты откуда знаешь? — спросил Репа.
      — Он относится к отряду парнокопытных млекопитающих. Он не должен есть мясо.
      Репа считал деньги. Они лежали в большом Милкином пенале. И хотя была собрана целая куча денег — четыре рубля восемьдесят семь копеек,— всё равно было мало.
      — Я могу ещё бутылки сдать,— предложил Репа.
      — Какие бутылки? — удивилась Милка.
      — Отцовы. Рубля на полтора наберётся.
      — У тебя не примут,— сказал я.— У несовершеннолетних не берут.
      — Это я-то несовершеннолетний? — удивился Репа.— Да я с девяти лет совершеннолетний. Ну, я пошёл!
      И Репа отправился сдавать бутылки.
      — Ия тоже пойду. Я договорилась с председателем совета дружины, что она объявит общешкольный сбор,— сказала Милка.
      — А ты куда пойдёшь? — спросил я Кирилла.
      — Я с тобой буду,— сказал Кирилл.— Астахова,— крикнул он вдогонку Милке,— ужа забери!
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ со счастливым концом
     
      Внизу меня ждала машина. Михаил Иванович должен был отвезти меня на студию.
      Телефонный звонок настиг меня у самой двери. Я вернулся.
      — Приезжайте немедленно,— сказал взволнованный голос Натальи Васильевны.
      — Но у меня встреча с художником на студии.
      — А вы не можете перенести встречу?
      — Что-нибудь с Алёшей?
      — Ваше вмешательство необходимо. Приезжайте сейчас же.
      Михаилу Ивановичу хорошо был известен адрес школы. Ещё на подъезде я заметил рядом со школой необычное движение. Поток ребят устремлялся во двор соседнего здания. Я попросил Михаила Ивановича подождать, а сам,
      выскочив из машины, быстро зашагал вместе со всеми. Мы прошли один двор, другой, нырнули в какую-то галерею и оказались в узком тупике, заполненном детьми. Ослепительное солнце заливало светом это волнующееся, живое, разноцветное, гудящее, как пчелиный улей, пространство. Я протиснулся вперёд. Никогда я не видел картины более удивительной, более странной и неожиданной.
      Посреди каменного мешка, образованного стенами старинных домов, стоял белый конь. Не узнать его я не мог. Это Тамерлан стоял, приподняв перебинтованную ногу, выгнув шею и пугливо озираясь вокруг.
      Неподалёку на перевёрнутом деревянном ящике, напрягаясь, вытянувшись, прямая и непреклонная, стояла директор школы.
      — Я требую,— долетело до меня,— возвращения лошади соответствующим инстанциям.
      Слова эти были встречены неодобрительным гулом.
      — Я требую наказания виновных. Мы должны расследовать это позорное дело, которое пятном...
      Я поискал глазами Наталью Васильевну и нашёл её. Она была растеряна. Да и было от чего растеряться!
      Алёша, осунувшийся и ставший ещё более угловатым, решительно сжав губы, держал Тамерлана за уздечку. Я знал это выражение угрюмой, отчуждённой решительности на его лице. Когда-то по этому выражению я нашёл его среди тысячи людей. И сейчас узнавал это выражение с чувством такой же гордости, с каким отец узнаёт в сыне черты сходства с собой.
      Наталья Васильевна заметила меня. Она приподняла руку в знак приветствия. Я протиснулся поближе, и она, наклонившись, тихо сказала мне, как и почему Тамерлан оказался здесь.
      — И вот сейчас,— произнесла директор,— наш завхоз возьмёт лошадь и передаст её заинтересованным органам.
      Коренастый крепыш, именуемый завхозом, с безмятежным видом шагнул вперёд, но шеренга ребят неожиданно
      сомкнулась перед ним. Они взялись за руки и стали заслоном на пути к Тамерлану. Конь пугливо отпрянул. Алёша едва удержал его за узду.
      — Я требую,— сказала директор и слезла с ящика.
      Ребята молчали. Девочки и мальчики, светлоглазые и темноглазые, сильные и слабые, большие и маленькие, они с одинаковой решимостью сцепили руки, заслонив Алёшу и коня.
      Тогда я вышел вперёд и попросил слова у директора школы.
      ...Теперь я могу признаться вам в одной своей слабости.
      Я состарился, но так и не научился говорить сколько-нибудь складно. Ни в жарких спорах на студии, ни в проникновенных беседах с друзьями, ни с единственной женщиной, которую мне посчастливилось любить, ни даже на войне я не находил слов, способных служить хотя бы приблизительным отражением моих чувств и мыслей.
      Откуда взялись эти слова в тот момент? Куда они исчезли из моей памяти, что даже не теперь, а гораздо раньше — в тот же день вечером — я не мог припомнить ни одного из них? Быть может, они вошли в сознание этих маленьких и решительных людей, перед которыми я стоял на ящике из-под картошки? Ведь если бы это было не так, разве поверили бы они тому, что я говорил?
      А говорил я о Тамерлане. Благородная жизнь лошади, выносившей меня из огня, внезапно стала для меня биографией самого Тамерлана, и я рассказал им об этой жизни коня, полной самоотверженности, верности и преданности людям.
      — Неужели,— спросил я,— вы верите, что люди могут убить животное, служившее им верой и правдой?
      Я сам не верил в это и с лёгкой душой дал обещание, выполнить которое стоило мне большого труда:
      — Я обещаю вам, ребята, что Тамерлан останется за вашей школой. Вы будете ездить верхом. У вас будет свой конь. Но для этого Тамерлана нужно вернуть в клуб, домой. Ты, Алёша, отведёшь его обратно.
      — Ия отведу, и я...— закричали какие-то мальчики и девочки.
      — Ваша речь изобиловала серьёзными педагогическими ошибками,— сказала мне директор школы, когда я слез с ящика.— Но главное, что лошадь, наконец, вернут соответствующему учреждению, а трудовой ритм в школе будет восстановлен.
      Выйдя из ворот, я увидел, что Михаил Иванович раскуривает сигарету с каким-то человеком. Подойдя поближе, я узнал Павла Андреевича Янкина.
      — Вот Павла Андреевича-то выпустили, только домой идёт. Я его из машины увидел, остановил,— сказал, улыбаясь, Михаил Иванович.
      — Алёшу не видели? — смущённо спросил Павел Андреевич.— Как он, здоров?
      — Да вон он! Загляните во двор.
      Павел Андреевич заторопился, простившись с нами.
      ...У этой истории счастливый конец. Вы не верите в счастливые концы? Я и сам не оченъ-то в это верил, пока не увидел, как Алёша выходит с Тамерланом из подворотни и толпа мальчишек и девчонок сопровождает их.
     
      ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ, и последняя
     
      С утра непрерывно лил дождь. Наш автобус стоял во дворе студии, готовый к отъезду. Удобно устроившись на откидном кресле, рядом с Глазовым сидел Алёша. Посреди автобуса стоял Петруша и заполнял затянувшуюся из-за непогоды паузу рассказом о своём очередном приключении, когда он для одного кз фильмов вёз в Ленинград верблюдов. Хотя никто не сомневался, что половина истории придумана Петрушей, слушали его с интересом и смеялись.
      Петруша не закончил свой рассказ: открылась дверь и в автобус вошёл Яков Ильич. Сложив зонтик и стряхнув с него воду, он обратился к Петруше:
      — Пётр Васильевич! Почему вы стоите, почему не выехали?
      Петруша смутился:
      — Дождь идёт. Дождёмся погоды и поедем.
      — Когда выглянет солнце, вы уже на месте должны быть, а не выезжать со студии,— важно сказал Яков Ильич.
      Он вышел из автобуса, раскрыл зонтик, и, как по волшебству, дождь начал слабеть.
      — Поехали! — скомандовал Петруша.
      У ворот охранник долго проверял пропуск, считал вещи и сверял с тем, что написано в пропуске. Открылись ворота.
      — Солнце! — вдруг закричал Алёша.
      И в самом деле, ещё шёл дождь, а из-за туч уже выглянуло солнце. Всё заблестело вокруг, засверкали промытые дождём стёкла автобуса. Мы ехали на очередные съёмки.

 

 

От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.