На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Нестайко В. «Тайна трёх неизвестных». Иллюстрации - В. Коновалов. - 1975 г.

Всеволод Зиновьевич Нестайко
«Тайна трёх неизвестных»
Иллюстрации - В. Коновалов. - 1975 г.


DjVu



От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..



Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

 

      Глава I. Как это всё началось…
     
      Знаете ли вы Павла Денисовича? О, вы не знаете Павла Денисовича! Замечательный, замечательный человек Павел Денисович. Добрый, воспитанный, умный. А какой сообразительный! Это же он придумал штукакенцию для расстёгивания пуговиц. После её испытания Степан Иванович Карафолька три дня не мог сесть.
      Прекрасный человек Павел Денисович! Когда он идёт по селу, все собаки лают от восторга, а куры, гуси и прочие птицы разлетаются в разные стороны, уступая ему дорогу.
      Замечательный человек Павел Денисович! Его знают не только в окружающих сёлах и районном центре, но даже в Жмеринке, где он иногда бывает у своих родственников. А какая рогатка у Павла Денисовича! Боже мой, какая рогатка! Николай-чудотворец, святые угодники! Чрезвычайная! Несравненная! Неповторимая! Побей меня вражья сила, если у кого в мире есть ещё такая рогатка! Кожанка из материного шлёпанца. Рогатина из могучей орешины, а резинка из футбольной камеры. Катапульта, а не рогатка. Павел Денисович попадает из неё в воробышка за тридцать метров. Ах ты, господи, почему у меня нет такой рогатки!
      Хороший человек и Иван Васильевич, — тот самый, что заблудился в кукурузе и вывесил дедовы подштанники на телевизионной антенне. Собаки также лают, а куры и гуси также разлетаются в разные стороны, когда Иван Васильевич идёт по селу. Хороший человек Иван Васильевич, ничего не скажешь.
      Павел Денисович очень любит вареники с вишней и может их съесть целую миску. Иван же Васильевич любит мороженое, и как-то раз умял восемь порций за один присест.
      У Павла Денисовича большие оттопыренные уши. У Ивана Васильевича совсем наоборот, весь нос и щёки покрыты веснушками.
      Павел Денисович говорит медленно, растягивая слова. Иван Васильевич строчит, как из пулемёта, — мысли едва поспевают за его словами, а иногда и не поспевают, и тогда слова летят из уст Ивана Васильевича лёгкой бабочкой без всякого смысла.
      Но оба, и Павел Денисович, и Иван Васильевич, любят поговорить. Иногда бывает, такого наплетут, что сами удивятся, умолкнут на мгновение, и смотрят друг на друга, хлопая глазами. Но не было ещё случая, чтобы они растерялись и не нашли, как выкрутиться.
      Учительница Галина Сидоровна не нахвалится Павлом Денисовичем и Иваном Васильевичем. «Прекрасные люди, — говорит она, — несравненные, неповторимые! Если я не доживу до нового учебного года, то только благодаря им. Так они мне жизнь укорачивают своим поведением».
      А как дружили Павел Денисович с Иваном Васильевичем! Боже мой, как дружили! Так могут дружить только великие люди и классики. Друг без друга — ни куда.
      И вот эти прекрасные люди поссорились. Мало сказать поссорились — побили горшки. И как! Вдребезги, на мелкие кусочки, что и не соберёшь, и не склеишь.
      Это было настолько невероятно, что, если бы мне месяц назад сказали, что Павел Денисович и Иван Васильевич будут проходить по улице, не замечая друг друга, как незнакомые, я бы просто рассмеялся. Потому что это отнюдь не укладывалось в моей голове. Но, это так. Поверьте мне на слово. Тем более, что Иван Васильевич (а по-уличному Ява) это я сам. А Павел Денисович — это мой друг, мой верный и неизменный хлопец Павлуша, с которым мы столько всякого разного пережили за свои тринадцать лет.
      Как же это случилось… Видимо, придётся всё по порядку. Однажды на большой перемене Павлуша мне вдруг говорит:
      — А давай запишемся в кружок рисования.
      — Зачем? — Спрашиваю я удивлённо.
      — Как «зачем»? Рисовать будем. Интересно же.
      — Может, говорю, и интересно тому кто умеет. А нам чего?
      — Ты же собирался когда-то стать художником.
      — Ну и что!
      Действительно, был момент, когда мне на минуточку взбрело в голову быть художником. Давно, ещё в первом классе. Когда на уроке рисования учитель Анатолий Дмитриевич похвалил меня при всех за то, как я нарисовал курочку Рябу. Но это было случайно. И курочка Ряба осталась первым и последним моим шедевром в искусстве рисования. Больше учитель рисования меня никогда не хвалил, а через несколько дней я уже мечтал быть директором кондитерской фабрики. Кстати, именно тогда выяснилось, что я дальтоник, то есть не различаю зелёного и красного цветов, путаю их. С тех пор все очень любят удивляться этому. Даже моя мать. Покажут что-нибудь и спрашивают:
      «Скажи, какого это цвета?» И когда я неправильно говорю, всплёскивают руками: «Ты смотри!.. Ты действительно не видишь или притворяешься?»
      Сначала это меня раздражало, но потом привык. В общем, какой из меня художник, если я не различаю цветов! Это всё равно, что немой певец. И Павлуша будто ничего не знает, такое мне говорит. Вот ведь, честное слово!.. Я смерил его взглядом и спросил насмешливо:
      — А ты что — почувствовал в себе талант?
      — При чём тут талант?.. Но отчего не попробовать… — Павлуша отвернулся и покраснел. — Говорят, что у меня что-то… получается…
      — Ах, говорят!.. Ха-ха-ха! Я знаю, кто это говорит. Она. Ещё бы! Да это она.
      Если бы вы видели, что это за тюлька. Что он в ней нашёл — никак не пойму. Как её нет — парень как парень. А стоит ей появиться — сразу меняется просто на глазах. Начинает крутиться, на месте не усидит. Смеётся неестественным придурковатым смехом, кричит, всех перебивает, никому слова не даёт сказать. И говорить начинает так, будто у него вареник во рту — сдавленным горловым басом. Видимо, ему кажется, что он очень взрослый, мужественный и привлекательный… Противно смотреть! Из-за того, что с ним такое творится, я её ещё больше не терплю. И конечно, это она его накрутила с тем рисованием. Гребенючка! А кто же! Потому что она ходит в художественный кружок. Даже староста кружка. Считает себя великим скульптором. Вылепила из пластилина две каких-то фигурки и думает, будто уже бога за бороду схватила. А когда была выставка работ кружка, зрители просто смеялись и, глядя на Гребенючкиного казака на коне, насмешливо спрашивали: «А это кто на собаке едет? А?» (Правда это я спрашивал, но так оно и было — вылитая собака, а не конь).
      Как-то на уроке Павлуша передал ей записочку, наверно что-то там ей намалевал, и я сам слышал, как она ему сказала: «А ты знаешь, у тебя получается. Ты чувствуешь форму и хорошо передаёшь движение». Ишь, умная какая! Нахваталась от Анатолия Дмитриевича слов и щеголяет. А Павлуша рот разинул, уши развесил и слушает. А она видит, что он лопух и играется с ним, как кошка с мышкой — тянет его в этот кружок, наверное, хочет, чтобы он её портреты рисовал, как Анатолий Дмитриевич.
      Учитель рисования Анатолий Дмитриевич был без памяти влюблён в нашу Галину Сидоровну. И всё время рисовал её портреты. Все стены у него в хате были завешаны её портретами. Благодаря этим портретам всё село знало о его несчастной любви. Вот и Гребенючка хочет, чтобы Павлуша так же…
      Я собирался ему уже всё это объяснить: «Ты думаешь, что у тебя есть талант…» — как тут, словно из-под земли, появилась вдруг Гребенючка.
      — Не слушай его, Павлуша! — Закричала она. — Он просто завидует тебе. Вот у него действительно никаких способностей нет. У него только разные хулиганские выходки в голове. Он только и знает… А у тебя способности… А он хулиган и на тебя плохо влияет…
      Здесь я её перебил и сказал:
      — Вот я тебе сейчас дам по портрету, будешь знать!..
      А она:
      — От тебя только этого и можно ожидать. Хулиган!
      — Молчи! — Сказал я, замахнувшись, чтобы дать ей леща, но Павлуша схватил меня за руку:
      — Не трогай!
      — Что значит — не трогай? Она будет мне такое говорить, а я…
      — Говори и ты ей. Она же тебя не бьёт.
      — Попробовала бы она меня ударить, я бы её… я бы из неё шашлык сделал! Хе! Чтобы какая-то мартышка меня ударила! Хе!
      — Она не мартышка, а человек! — Басом сказал Павлуша.
      — Ах, так! — вскипел я. — Ну так и целуйся со своим человеком. Тьфу! — Я вырвал свою руку, и пошёл прочь. И ещё слышал, как она сказала:
      — Вот и хорошо! Хватит тебе плясать под его дудку!
      Что он на это ответил, я уже не слышал.
     
      Глава II. Ищу напарника. Гениальная теория Антончика Мациевского. У меня возникает идея
     
      Сначала я даже не очень переживал. «А, ничего, — думалось мне, — завтра помиримся». Мы не раз, бывало, ссорились с Павлушей, но через день, самое большее два, кто-то из нас первый заговаривал, и ссора моментально забывалась. Как правило, заговаривал тот, кто был более виноват в ссоре. Я считал, что в этот раз больше виноват Павлуша. А что! Во-первых, знает же, что я дальтоник, и лезет со своим рисованием. Во-вторых, поднял на товарища руку. Ещё немного и ударил бы. За что, спрашивается? «Нас на бабу променял», как вот поётся в популярной песне про Стеньку Разина. Так там хоть княжна была персидская, а тут…
      Я надеялся, что завтра Павлуша опомнится и всё будет так же, как в той песни, — «и за борт её бросает в набежавшую волну». Ну, я не требовал, чтобы он обязательно топил Гребенючку (пусть живёт!), но чтобы выбросил её хотя бы из головы.
      Прошёл день, два, три… А он всё не заговаривал. При встрече он отворачивался так же, как и я, и не смотрел в мою сторону. А на четвёртый день ссоры узнаю, что этот пентюх записался-таки в художественный кружок. Это уже была измена. Этого я ему уже простить не мог. У меня внутри всё кипело, как борщ в горшке. Ах ты оборотень, предатель несчастный! Бросил меня дальтоника, а сам подался в художники, в живописцы, зная, что я не могу туда, физически не могу. Это всё равно, что бросить друга на поле боя. Ах ты Иуда! Иуда Завгородний! Только так я буду звать тебя отныне. Ты думаешь, я буду плакать? Да? Нет! Не увидишь ты моих слёз! Не увидишь никогда. Думаешь, я без тебя не проживу? Завяну, как те цветочки? Фиг тебе! Вот! Ты первым завянешь, будешь плакать, приползёшь ко мне на пузе и будешь умолять, чтобы я тебя простил! Я тебя знаю — ты соскучишься, заскучаешь через несколько дней среди кисточек и красок. Без наших мальчишеских приключений и развлечений.
      И тут я почувствовал настоятельную потребность что-то выкинуть. Что-то такое… Такое, чтобы мир пошатнулся. Чтобы у Иуды от зависти в носу засвербило. Непременно надо что-то такое выкинуть, и причём немедленно. Но что? Запустить что-нибудь в небо? Было. Запускали уже с Иудою на бумажном змее кувшин со сметаной. Поймать кого-нибудь… Тоже было. Поймали как-то с Павлушей, то есть с Иудою, в лесу сову и выпустили во время лекции. Лектор тогда упал с трибуны и опрокинул на голову графин с водой. Вот ведь! Как не надо, то всяких разных идей целая торба, а как надо, то хоть лбом бейся об стену… Кроме того — нужен напарник. Без напарника, самому что-то выкинуть, во-первых, очень трудно, а во-вторых, просто неинтересно. И я пошёл на выгон к хлопцам.
      Ребята сидели кружком и рассказывали страшные истории. Я молча подсел к ним.
      — Надо взять неторгованный котёл, — зловещим голосом говорил Вася Деркач. — Только обязательно неторгованный: сколько за него ни попросят — сразу покупать. Так вот, надо взять неторгованный котёл, и проделать на дне маленькую дырочку. Поймать летучую мышь, пойти в лес в двенадцать часов ночи, найти муравейник, положить летучую мышь сверху и накрыть котлом. И сразу быстро уходить, не оглядываясь, потому что летучая мышь начнёт страшно кричать… На другой день, тоже в полночь, вернуться на это место, поднять котёл. Там будут только одни обглоданные косточки. Нужно разгрести их палочкой, найти одну такую косточку, как вилка, а вторую — как крючок… И вот, если ты хочешь кого-то от себя отвадить, надо его легонько отпихнуть той вилкой. А если хочешь, наоборот, приворотить кого-то, то надо зацепить крючком…
      «Не иначе как Гребенючка, бисова душа, зацепила Павлушу этим крючком, а от меня его отпихнула вилкой», — подумал я.
      — Брехня! — Презрительно хмыкнул Стёпа Карафолька. — Что же ты не отпихнёшь математичку, чтобы она к тебе не цеплялась и двоек не ставила?
      Ребята засмеялись.
      — Легче всего сказать — «брехня», — надулся Вася Деркач. — Ты ведь не проверял?
      — А что там проверять! Ты бы ещё нас агитировал чертей ловить или привидений. Пережиток прошлого! Неандерталец! — Сказал Коля Кагарлицкий.
      Вася Деркач был такой же тёмный, как гудрон, и находился под влиянием своей двоюродной бабки Мокрины. Бабка Мокрина, была очень религиозная и суеверная. Она олицетворяла в нашем селе тёмные реакционные силы. На каждой антирелигиозной лекции лекторы всегда приводили её как пример пережитков прошлого.
      — А всё-таки призраки знаете ли… — начал Антончик.
      Вчера в клубе показывали чешский фильм «Призрак замка Моррисвилль». Фильм комедийный, но привидений и прочей чертовщины там было столько, что в зале всё время охали и ахали. После таких фильмов всегда хочется поговорить о чём-нибудь страшном. И хочется доказать, что тебе это страшное, просто — тю!
      — Вообще в наше космический, атомный век все эти призраки в замках — чистейшая нелепость, — снова заговорил Коля Кагарлицкий. — Всё это опровергается элементарной наукой…
      «С этим, конечно, каши не сваришь, — подумал я. — Больно умный».
      — С одной стороны, конечно… Квантовая механика… Лазеры… — брякнул Вася Деркач, и, опустив глаза, покраснел. Балда! Ручаюсь, что он понятия не имеет, ни что такое квантовая механика, ни что такое лазеры. А туда же…
      Этот тоже не годится в напарники.
      — А главное — кибернетика, — авторитетно сказал Стёпа Карафолька. — Наука сейчас на грани создания электронного мозга — машины, полностью заменят человеческий разум.
      «Тебя первого нужно было бы заменить электронным мозгом, чтобы не задавался! — Подумал я. — Если бы мне даже сто миллионов давали, я бы его в напарники не взял».
      — А всё-таки… — Робко произнёс Антончик Мациевский. — Кибернетика… Лазеры-шмазеры… Я понимаю… Но… Вот вы мне скажите, что с человеком делается после смерти? Вот жил-жил человек, всё чувствовал, думал, мечтал… И вот вдруг умер и — нет ничего! Вот как это может быть, чтобы ничего не оставалось? Должно же что-то остаться. Вот даже по законам физики. Ничто из ничего не появляется. Ничто без следа не исчезает, а просто переходит в другую форму… Закон Ломоносова. Железно! Вот каждый из вас верит, что вот он умрёт и ничего от него не останется? Ничего он не будет чувствовать, думать. Вот скажите мне! Только честно!
      — А ну тебя с твоими разговорами! Нашёл о чём говорить — о смерти! Тьфу! Замолчи! — Возмущённо замахал руками на него Карафолька. Стёпа Карафолька, несмотря на то, что считался среди нас самым умным, потому что был первым отличником в классе, не терпел, просто не выносил разговоров о смерти. Сразу начинал тюкать и махать руками. Он очень дорожил своим здоровьем. Даже когда чихал, то всегда сам себе говорил тихонько: «Будь здоров, Степан!» А разговоры о смерти видимо считал опасными для себя — как будто тем самым мог сглазить своё драгоценное здоровье и будущее долголетие.
      Однако Антончик на Карафолкины проклятия особого внимания не обратил.
      — Нет, вот серьёзно, — сказал он. — Вот когда по законам физики ничто не исчезает, то почему не могут мысли, ум, чувства… ну, то, что называют душой… почему не может перейти в форму призрака? После смерти тела. А? Разве это не научно? Разве это противоречит науке? А?
      Все разинули рты и переглянулись.
      — Я вот читал, что в Англии есть официально зарегистрированные привидения, — продолжал Антончик. — Точно. Сам в журнале читал. «За рубежом». В Лондоне и в других городах, живут в старинных замках и регулярно появляются. Вот как это объяснить? А?
      — Так то ж… то же при капитализме, — возразил Коля Кагарлицкий. — У них и бог есть. Тоже официально. Так что с того!
      — А вот легенда о Горбушиной могиле, — не сдавался Антончик. — Живёт же она у нас в народе. Сколько уже лет… Лет триста, не меньше. И говорят что видели люди, и не раз.
      И тут меня осенило!
      — Хлопцы! Идея! — Сказал я. — Чем просто так языками трепать, предлагаю проверить легенду о Горбушиной могиле. Собственными глазами убедиться, правду или неправду говорят. Пойти ночью в пятницу и проверить. Ребята опять разинули рты и переглянулись. Эту легенду каждый знал с детства.
     
      Глава III. Легенда о Горбушиной могиле
     
      Страшная это была легенда. Давным-давно, ещё при казачестве, возвращаясь из турецкого похода, стояли возле нашего села в долине запорожцы. Сотня сотника Горбуши. И произошла тогда странная вещь. Неожиданно исчез ночью мешок золотых монет, вся казна казачья, все сокровища, все трофеи из тяжёлого похода. Казначеем у запорожцев был старый казак Богдан Захарка. Сотник Горбуша и обвинил его в краже. Как ни клялся старый Захарка, как ни божился всем святым на свете, что не виноват, но доказать ничего не мог. Приказал тогда сотник Горбуша казнить Захарка. Отрубили ему седую казацкую голову, здесь же и похоронили. А сотня двинулась дальше на Запорожье.
      Прошло время, сотник Горбуша вернулся в эти места, купил землю, заложил имение, построил дворец и стал жить не считая денег. А денег у него было — как навоза. Он пускал их на ветер, ежедневно пируя, выпивая и гуляя с местным дворянством. Ведь это он сам тогда похитил запорожскую казну и закопал тёмной ночью в долине под вербой…
      Но не принесли счастья сотнику Горбуше краденые казачьи монеты. Не прошло ему злодеяние. Тёмными ненастными ночами стал являться ему призрак невинно казнённого казначея Захарки. В длинной белой сорочке, без головы, подходил он к кровати где спал Горбуша, склонялся к нему, протягивая руки, то ли угрожая, то ли умоляя о чём-то. И так страшен был этот безголовый призрак, что Горбуша вскакивал с кровати и бежал куда глаза глядят, пока не падал обессиленный. Наутро его находили где-то далеко в степи расцарапанного, окровавленного, и едва живого.
      Тогда приказал Горбуша раскопать Захаркову могилу, сжечь прах, а пепел выстрелить из пушки, чтобы развеялся он по ветру. Надеялся, что это спасёт его от ужасных ночных видений, и отгонит дух Захарки. Начали раскапывать могилу, раскопали — голова лежит, а тела нет. Побледнел сотник Горбуша, пуще прежнего перепугался. «Копайте! — кричит — Копайте, пока не найдёте!»
      Семь дней и семь ночей беспрестанно копали слуги. Выкопали огромную ямищу метров сто в ширину и двести длиной, но тела старого казначея так и не нашли. А на седьмую ночь на дне ямы вдруг пробился источник, наполнилась яма водой и образовалось озеро, которое так и называется — Захарково.
      Ещё сильнее помрачнел, одичал после того сотник Горбуша, ещё больше запил, заливая вином ужас в своём сердце. И по-прежнему тёмными ненастными ночам являлся ему безголовый призрак казначея и протягивал руки. Горбуша срывался и бежал куда глаза глядят. И вот однажды после очередной такой ночи слуги нашли его на берегу Захаркова озера под вербой, где когда-то закопал он краденое сокровище, мёртвого и… без головы. Опознали его только по рубашке и по шраму на плече от турецкой сабли. А голову, как не искали, нигде найти не смогли. Так его без головы и похоронили. А над могилою построили часовню. Вскоре сам собой загорелся особняк сотника Горбуши, да так что сгорел дотла. А поскольку был Горбуша неженатый, и никаких родственников не имел, земля его отошла государственной казне. Осталась от Горбуши только эта часовня на сельском кладбище. Она одиноко стояла среди поросших травой могил — дряхлая, замшелая с выбитыми узенькими окнами и покрытой ржавчиной железной дверью, которую уже ни открыть, ни закрыть, так как она давно вросла на полметра в землю. И как только начинает смеркаться, возле часовни уже не увидишь живой души. Люди обходят её стороной, потому что говорят — место это нечистое. Что каждую пятницу (именно в пятницу был казнён Захарка) ровно в полночь появляется возле часовни белый призрак без головы. Это приходит к Горбуше старый казначей напомнить о себе. Из-под земли слышатся стоны и приглушённые крики ужаса. Горбуша и в могиле не знает покоя, мучается, искупая свой грех.
      Однако увидеть призрак может не каждый. Только, если ты что-то украл и придёшь после этого в пятницу в полночь к часовне, тогда тебе покажется призрак, — говорили люди.
      А поскольку таких дураков немного, чтобы после кражи бежать ночью на кладбище на свидание с привидением, то живых очевидцев мы не знали. Только слышали рассказы, что кто-то когда-то видел: чей-то прабабкин свояк или прапрадеда кум.
     
      Глава IV. Я Беру в напарники Антончика Мациевского. Кража фотоаппарата. Мы идём в разведку на кладбище
     
      — Так что — боитесь? Г-герои! — Я презрительно посмотрел на ребят.
      — Да иди ты!
      — Да ну тебя!
      — Тоже мне! — Загомонили ребята.
      — Это же ещё и украсть что-то надо, иначе… — сказал Антончик.
      — А что — и украсть! — не задумываясь сказал я. — Раз для науки надо — можно и украсть. А что! Вы понимаете, если выяснится, что Антончик говорит правду и что душа вполне научно, по законам физики превращается в призрак — что это будет… Переворот в науке.
      — Да что ты мелешь, — сказал Карафолька. — Какой переворот? В какой науке? Даже если тебе с перепугу что привидится, как ты докажешь?
      — Как! А сфотографирую!
      Эта мысль мелькнула у меня так неожиданно, что я сам не ожидал.
      — А что? А что? — загорелся я. — Если призрак действительно существует, значит он должен выйти на фото. Обязательно.
      — А что?.. Вот, пожалуй, да. А? — неуверенно сказал Антончик.
      — Глупости! — Уверенно возразил Карафолька. — Если бы можно было сфотографировать привидение, это бы давно уже сделали.
      — Ты думаешь? — язвительно сказал я. — Да чтоб ты знал, что все великие открытия всегда делались неожиданно для современников. А дураки-современники сначала смеялись над гениальными Ньютонами и Едисонами. А уже потом удивлялись, как это всё просто, и как это они сами раньше не додумались.
      — Ой, держите меня, я сейчас упаду! — не своим голосом завопил Карафолька. — Едисон нашёлся! Переекзаменовщик! Скажи лучше, сколько будет дважды два.
      Ребята засмеялись.
      — Смейтесь, смейтесь! Смех — это здоровье! — спокойно сказал я. — Слушай, Антончик… раз они такие… давай с тобой вдвоём. А? Ты же, я вижу, хлопец хоть куда! С тобой же можно в разведку! А они… Я махнул рукой.
      Антончик зарделся от удовольствия. Несколько дней назад, когда мы ещё не поссорились с Павлушей, он был «тюлька маринованная», потому что не прошёл по перилам мостика, как это делали мы с Павлушей.
      — Пойдём! — кивнул я Антончику. — Они ещё у нас посмеются потом.
      Карафолька насмешливо закричал нам вслед:
      — Только пусть вам призрак автограф на портрете поставит! Иначе наука не поверит! Ха-ха!
      И ребята снова засмеялись.
      Но сбить меня с толку им не удалось. Я загорелся и уже верил в успех нашего дела.
      Когда мы отошли немного дальше, Антончик не очень уверенно спросил: «Ты что, серьёзно хочешь сфотографировать привидение?»
      Я с жаром начал его убеждать, как это всё здорово у нас получится, будто не он, а я сам придумал эту теорию о превращении по законам физики человеческой души в привидение. Антончик слушал-слушал, кивал головой, поддакивал, а потом поморщился и сказал:
      — Ничего всё же не получится. Это же фотоаппарат надо особый, какой-нибудь специальный, чтобы ночью снимал. Моя «Смена» не возьмёт.
      Я вскипел.
      — Ах ты, т-т… — Хотел я сказать на него по привычке «тюлька маринованная», но вовремя сообразил, что сразу потеряю напарника, и сказал:
      — Г-герой! Тоже ещё! Зачем специальный. Просто хороший фотоаппарат нужен, «Киев», например.
      — А где взять? — спросил Антончик.
      — Как где? Украсть, конечно!
      Антончик сразу споткнулся:
      — Ты что?
      — Всё равно надо что-то украсть, чтобы призрак явился. Так украдём фотоаппарат.
      — Да ну! Ладно там пару яблок своровать, или арбуз. В крайнем случае по шее надают. А за фотоаппарат и в тюрьму посадить могут.
      — Да мы же потом вернём, что ты!
      — Да! А как поймают! Доказывай тогда, что ты вернуть хотел.
      — Да я сам украду. Ты только на шухере постоишь, раз ты такое дрейфло.
      — А у кого? — Уже спокойнее спросил он.
      — У кого… У Бардодыма!
      — Ну-у… Не боишься?! — Продолговатое лицо Антончика ещё больше вытянулось. — Этот как поймает, руки и ноги точно повыдёргивает!
      Это я и сам знал. Гришка Бардадым, двухметровый верзила-десятиклассник, кулаком забивал гвоздь в доску, да ещё и был, как говорится, в кипятке купаный: слово ему ни скажи, он уже заводится. Его все ребята боялись.
      И именно у него был лучший в селе фотоаппарат «Киев» — с телескопическим объективом и такой чувствительностью, что сам Фарадеич, наш сельский Едисон, говорил, будто тем аппаратом можно снимать даже под землёй. Бардадым увлекался фотографией, его снимки часто печатали в нашей районной газете. Фотоаппаратом своим он очень гордился и, конечно, мог за него запросто повыдёргивать руки и ноги. Но если уж фотографировать призрак, то только Бардадымовым аппаратом. А насчёт риска… Что ж, это даже хорошо. Уже сама кража аппарата у Бардодыма была делом великим, достойным вниманию широкой общественности. А мне же надо, надо доказать этому изменнику Павлуше, кого он, Иуда, променял на какую-то курицу ощипанную. Чтобы он плакал горючими слезами, мучился и каялся. А я в его сторону и не посмотрю. Пусть кается! Пусть! Чтобы знал, как предавать друзей. Пусть поплачет! Ради этого можно и рискнуть.
      — Но, наверное, уже на следующей неделе придётся, — с надеждой сказал Антончик. — Сегодня же пятница, мы не успеем и украсть, и всё остальное. А?
      — Сегодня, — твёрдо сказал я. — Вот прямо сейчас и пойдём.
      — Да чего так спешить? Это же такая операция. Надо всё обдумать, рассчитать.
      — Что там рассчитывать? Пойти украсть, и всё. Пошли!
      Я просто так сказал, не задумываясь. А получилось, как будто заранее всё знал, как в воду глядел. Антончику даже на шухере стоять не пришлось. Окно было открыто, на стене у окна висел аппарат, и в хате и возле неё никого не было. Протягивай руку и бери. Я так и сделал, и мы с Антончик огородами бросились к реке.
      — Вот здорово! Вот, ей-богу! Вот, честное слово! — Захлёбывался Антончик. — Никто бы из ребят не решился, а мы… Да что ребята, никто бы во всём селе. Никто бы вообще в мире… А мы… У Бардодыма! Скажи! Вот ведь… Правда? Вот!..
      Антончика распирало от гордости. Тут возле реки мы неожиданно увидели Павлушу. Он сидел на берегу, держал на колене продолговатую дощечку и что-то рисовал на ней кистью.
      Увидев его, Антончик посмотрел на меня и оскалился:
      — Гы! Художник!
      Он знал, что мы поссорились, и хотел сделать мне приятное — старался изо всех сил: кричал, кривлялся и пританцовывал. Антончик сам дружил раньше с Павлушей, но после того как он бросил Павлушу в тяжёлой ситуации на баштане, когда мы играли в фараона, то перестал с ним дружить. И теперь Антончик мстительно издевался над Павлушей. Это было некрасиво, неблагородно, и мне не следовало бы поддерживать его. Но я поддержал. И тоже злорадно захохотал. Я, может, и не стал бы хохотать, если бы не эта дощечка. Я сразу увидел, что это такое. Это была крышка от посылки. На оборотной её стороне чёрным карандашом был написан адрес:
      Село Васюковка,
      ул. Гагарина, 7,
      Гребенюк С. И.
      У меня сердце ёкнуло, как я это увидел. Ну — всё! Эх ты! На Гребенючкиной дощечке рисуешь! На семейной, так сказать, дощечке. От посылки, которую им прислала какая-нибудь тётя Мотя. Скоро ты её юбку носить будешь! Так на же тебе, получай:
      — Га-га-га-га-га!
      Он посмотрел на меня долгим печальным взглядом, и столько в том взгляде было упрёка и горечи, что мне даже…
      И ничего мне не «даже»! Можешь себе смотреть сколько влезет! И можешь себе рисовать на Гребенючкиных дощечках сколько хочешь. Можешь вообще… Но скоро ты узнаешь…
      Я крепче прижал под рубашкой Бардадымов «Киев». Скоро…
      — Ты здесь, краски переводишь, а мы… — Начал Антончик.
      — Цыц! — Раздражённо перебил я его. — Пойдём скорее.
      — Да-да, приготовиться же надо. Такая операция! — Многозначительно, заговорщицки подмигнул Антончик, и не мне, а Павлуше. Вот трепло! А впрочем, пусть посвербит у Иуды. Он же любопытный страх, я его знаю.
      С каменным лицом я прошёл мимо, даже не посмотрев на его дощечку, хотя мне очень хотелось взглянуть что он там намалевал. Однако на секундочку я скосил глаза и успел заметить, что он рисовал куст на фоне речки. Нашёл что рисовать! Хотя бы вербу нарисовал, с которой мы в реку прыгали. Историческая верба. Я на ней рекорд поставил — с самой верхушки в воду прыгнул. Никто ещё этот рекорд не побил. А тут — куст… Хотя… Может, под этим кустом Гребенючка сидела. Его Дульсинея! Ну и гори ты вместе с ней!
      Я был возбуждён, и в моём сердце ещё не было страха перед тем, что будет мне за кражу. Этот страх появился лишь тогда, когда, забравшись в кусты, мы с Антончиком начали рассматривать аппарат. Это была машина будь здоров! Я хоть и мало смыслю в фотоаппаратах, понял это с первого взгляда. Антончик разбирался в фотоаппаратах немного лучше меня. У него была ученическая «Смена», он делал ею паршивенькие снимки и считал себя большим специалистом. Он забрал у меня аппарат, и начал крутить его во все стороны будто меня и не было здесь, восторженно бубня себе под нос:
      — Классный аппарат… Автоматическая экспозиция… Оптика… Ах, какая оптика! Затвор очень удобный. Такой плавный спуск!
      Он то и дело прикладывал аппарат к глазу и наводил его то на меня, то сквозь кусты вдаль. И всё время увлечённо ахал. Мне стало противно. Я воровал, рисковал, мне, может, Бардадым руки-ноги повыдергает, а он здесь ахает, распоряжается, и ещё наверно привидение снимать собирается. И в итоге получится что он герой, а я так — побоку. Зачем оно мне тогда всё это надо. Нет!
      — А ну дай сюда! Снимать буду я! Ты мне всё покажешь, что нужно нажимать, а я сфотографирую. Давай!
      Антончик неохотно протянул мне аппарат.
      — На! Только так сразу ты не научишься, это надо несколько месяцев…
      — Может, несколько лет? — Язвительно спросил я. — Умный какой! Сам же говорил, что здесь всё автоматическое, только наводи и щёлкай.
      — Но надо же знать, как строить кадр, как выбирать освещение и ещё многое.
      — Ага… строить кадр! Нам не на фотовыставку. Нам главное чтобы в том кадре был призрак… И вообще — не зли меня, а то…
      Антончик сразу присмирел и начал показывать мне, где что крутить, нажимать и как наводить. Я довольно быстро это освоил, и для практики снял речку, Антончика, корову на берегу и крупным планом свою грязную потрескавшуюся ногу. Больше снимать не стал, потому что осталось всего десять кадров. Однако этого должно было хватить, так как вряд ли призрак станет нам долго позировать, хорошо, если повезёт щёлкнуть хотя бы один раз.
      До ночи я спрятал аппарат в сене на чердаке, и мы с Антончиком пошли на кладбище на разведку. Надо было выбрать удобное место для съёмки и определить пути подхода, чтобы избежать различных непредвиденных препятствий и досадных нелепостей. Ведь ночью на кладбище пугает всё: куст может показаться человеком, обыкновенная кошка — чёртом (как засветит глазами), а когда не зная дороги угодишь нечаянно в какую-нибудь ямку, то со страху можешь подумать, что в могилу падаешь. Следовательно, разведка в таких случаях абсолютно необходима.
      Кладбище наше на краю села, от улицы огорожено высоким плотным забором, посреди которого стоят тяжёлые дубовые ворота, всегда закрытые на большой висячий замок («Чтобы покойники не разбежались», — шутит дед Саливон). Но если бы покойники действительно хотели разбежаться, то могли бы это сделать очень просто, потому что огорожено кладбище было только со стороны улицы, со всех других сторон никакой ограды не было. Открывалась ворота очень редко — только когда кого-нибудь хоронили. И тогда, открытые, они выглядели необычно торжественно и значимо — это были ворота, которые отделяли этот мир от иного… Живой, подвижный, шумный мир от мира мёртвого, недвижимого, молчаливого…
      А так, каждый день, ворота имели обычный, будничный, совсем не кладбищенский вид. Может, потому, что на них висел почтовый ящик. Кто и когда его повесил, я не знаю. Но висел он давно. И повесили его, наверное, потому, что больше здесь повесить было негде — на всю длинную улицу кругом были только низенькие плетни или жерди. А почта со вторым ящиком была на противоположном конце села: за три километра отсюда.
      По поводу этого почтового ящика дед Саливон тоже шутил, говорил, что туда можно бросить письмо на тот свет. «И дойдёт! Быстрее, чем в Жмеринку».
      Ещё те ворота имели не кладбищенский вид, может, потому, что за ними, чуть правее, ближе к дому деда Саливона (огород деда граничил с кладбищем) росла огромная сосна, и где-то на середине её голого ствола, там, где он искривлялся и от него отходили в разные стороны два толстых сука, — было гнездо аистов, построенное, конечно, не без дедовой помощи. По поводу этого гнезда дед Саливон тоже шутил.
      «Это — говорил он, — не просто аисты, у них соцсоревнование с безносой. Она, видишь, человека косой косит, а они всё новых младенцев подкидывают. Вот человечество всё время и растёт. Уже под три миллиарда набралось. А в двухтысячном году будет шесть. Смерть отступает, жизнь побеждает».
      Как всё-таки дед Саливон мог без конца шутить, ежедневно видя перед глазами кресты и могилы! Неприятное это, однако, соседство. Да ещё страшный Горбушин склеп почти возле самого дедового порога. Крайние две дедовы вишни ветвями своими касались стен часовни. Конечно, удобнее всего добраться до Горбушиной могилы через огород и сад деда Саливона. Не идти же от поля через все кладбище.
      Дома у деда было тихо — дед на баштане, а баба на реку пошла, на пляж (к ним племянник с детьми из Москвы приехал, мы видели, как она их повела). Можно было спокойно продумать и проверить маршрут на местности. Значит, так: с улицы заходим не до деда Саливона, а сначала к Карафольке (так удобнее, потому что у деда плетень, зацепиться можно, а у Карафольки жерди), затем Карафолькиным огородом в дедову картошку, проходим свинарник, перелезаем через погреб и мимо ульев в садик (вот только бы улья не опрокинуть, а то будет плохо). В садике залезаем в кусты смородины, и всё. Отсюда Горбушина часовня как на ладони. И главное — мы даже не на кладбище, а в саду, возле людей. В хате не только дед с бабой, но и гостей полно, племянник с женой и двумя малышами. Следовательно, ничего страшного. Не сравнить, как мы с Павлушей родственника деда Саливона, запорожца, ходили раскапывать, или в Киеве ходили в Лавру. Я повеселел.
      — Порядок! Пойдём, Антончик! Нужно немного подремать, чтобы к ночи не сморило. Мы вылезли на улицу, и тут встретили Карафольку, который шёл домой. Он держался рукой за лоб, и лицо у него было такое, будто только что проглотил кислицу.
      — Ой хлопцы, — воскликнул он, — там такое творится, такое творится! У Бардодыма кто-то его «Киев» увёл. Он уверен, что пацаны. Прибежал к нам.
      «Кто, — кричит, — взял?» И весь трясётся. «Признаетесь, — кричит, — прощу. Не признаетесь, — кричит, — найду, руки-ноги повырываю». По-моему, Ява, он на тебе думает.
      Меня всего сразу окутала какая-то вялость. И руки-ноги будто уже не мои, будто их уже нет совсем. Карафолька убрал руку от лба. На лбу блестела здоровенная шишка.
      — Что это у тебя? — Спросил Антончик.
      — Да… — Замялся Карафолька. — Обо что-то споткнулся и упал. А ты, Ява, ему лучше на глаза не показывайся, серьёзно… Ну, я пойду, приложу что-нибудь холодное, потому что… — Он поморщился и, схватившись уже обеими руками за шишку, шмыгнул в свой двор.
      Некоторое время мы молча шли по улице. У Антончика глаза были, как у того кота, который знает чьё мясо съел. Он уже несколько раз вздыхал, и я чувствовал, что он сейчас что-то скажет. И он сказал:
      — Слушай, Ява, а может, признаться… Отдать ему аппарат, а то, знаешь… А?
      Он всё же был трусоват, этот Антончик Мациевский Я не мог говорить, поскольку ещё не справился с той вялостью, что окутала меня. Только покачал головой.
      — Как хочешь. Мне то что… — Пожал плечами Антончик. — Я просто хотел, чтобы тебе лучше. А то, знаешь…
      Это он намекал, что это я украл аппарат, и мне отвечать, а его, мол, хата с краю. Вот ведь!.. Павлуша никогда бы так не сказал.
      Я посмотрел на Антончика, как на букашку, и процедил:
      — Если ты сдрейфил, я могу сам.
      Антончик замахал руками:
      — Что ты сразу! Какой горячий! Уже и слова сказать нельзя. Это я просто так. Мы же завтра утром отдадим, так что… Это Карафолька, сдрейфил, панику разводит… Где встретимся?
      — Около клуба, в одиннадцать…
      — Всё! Ясно! Я даже не лягу, чтобы не проспать… Ну, до вечера! — и он побежал к своему дому, петляя и оглядываясь, словно за ним кто-то гонится.
     
      Глава V. Привидение. Внимание! Снимаю!
     
      Дома дед Варава встретил меня словами:
      — Тебя Гришка Бардадым чего-то спрашивал. Сказал, как придёшь, чтобы к нему зашёл.
      Как часто бывает в минуты опасности, я даже не испугался. Просто всё во мне напряглось, и в голове волчком завертелась мысль — что делать? Надо немедленно забрать с чердака аппарат и махнуть из дома.
      — Да-а-а, — безразличным тоном сказал я. — Так он хочет ехать вечером на рыбалку. С фонарём. Что-то там такое изобрёл, хочет проверить.
      — И лучшей компании, чем ты, не нашёл? — Скосил на меня глаз дед.
      — Откуда я знаю, — пожал я плечами. — Просто, наверное, челнок у него лёгкий, а помощника надо… И чтобы весил немного, и в рыбалке понимал…
      Ой, только бы не забрехаться! Дед моё враньё за пять километров чует. Надо не дать ему расспрашивать, нужно самому что-то спросить.
      — А вы, диду, не знаете, у нас на чердаке где-то было… такое… ну… чтобы фонарик к корме привязать? А вот я полезу найду…
      И, не дожидаясь дедова ответа, быстро полез на чердак. Сердце у меня уже болталось как на верёвочке — вот вот оборвётся. Скорее-скорее-скорее! Вдруг Бардадым сейчас опять придёт! Я выхватил аппарат из-под сена, сунул под рубашку и полез вниз.
      — Ой, что-то живот заболел! — Скривился я, отворачиваясь с аппаратом за пазухой от деда. И, не давая ему опомниться, шмыгнул мимо него за овин, а там пригнувшись меж подсолнухами и кукурузой на улицу и — за село, в лес…
      До позднего вечера, пока совсем не стемнело, бродил я по лесу, в степи, по берегу у реки. Плохо мне было, очень плохо. Я был как тот заяц трусливый, мне даже казалось, что у меня уши шевелятся, когда я, оглядываясь, прислушивался к малейшему звуку, чтобы не попасться никому на глаза. И как это воры живут на свете? По-моему не жизнь, а мука адская! Всё время скрываться, ждать, что тебя вот-вот схватят, всё время думать о своём преступлении, ни минуты спокойной не имея. Бедные злодеи! Несчастные люди!
      Когда уже совсем стемнело, я украдкой, огородами направился к клубу. Я специально назначил встречу с Антончиком возле клуба, потому что там есть часы. Призрак должен был появится ровно в двенадцать. А ни у меня, ни у Антончика часов не было. Не воровать же ещё и часы — это уже слишком.
      Возле клуба было безлюдно. Сегодня пятница — ни кино, ни танцев в клубе нет. У нас кино трижды в неделю — по вторникам, четвергам и субботам, а в воскресенье танцы. Часы показывали без четверти одиннадцать. Я залез в кусты напротив клуба и стал ждать. В одиннадцать Антончик не пришёл.
      «У него же тоже нет часов, ничего страшного, ещё есть время», — решил я.
      В четверть двенадцатого Антончика не было.
      «Наверное, не может выйти из дома, ждёт, пока уснут», — решил я.
      В половине двенадцатого с тёмной улицы послышались шаги Он?
      «Нас-с оставалось только тр-рое…» — нетрезвым голосом пропели из темноты. Это возвращался из чайной пьяненький Бурмило.
      И опять тишина.
      Без четверти двенадцать мимо клуба озабоченно пробежала собака.
      Антончика не было.
      Не пришёл. Сдрейфил. Нет, Антончик — это не напарник.
      Павлуша пришёл бы обязательно.
      Эх, если бы со мной сейчас был Павлуша! Совсем было бы другое настроение… Ждать больше нельзя. До деда Саливона отсюда идти минут десять не меньше. Я вылезаю из кустов, разминаю затёкшие ноги и ещё раз с последней надеждой всматриваюсь в темноту. Может, всё-таки идёт Антончик… Нет, не идёт.
      И я пошёл. Иду по улице и от чего-то спотыкаюсь на ровном месте.
      Эх, если бы сейчас со мной был Павлуша! Совсем было бы всё по-другому. И что ему не хватало? Нам же хорошо было вдвоём. Как мы мечтали вдвоём о всемирной славе… Столько усилий потратили зря чтобы прославиться… И вдруг он бросил меня и пробивается к славе сам. Ну разве это не измена? А вдруг он действительно станет великим художником? Разве это по-товарищески? Он станет великим художником, лауреатом. А я останусь этаким горшком, что только кипит и булькает, а толку никакого.
      Вот и сейчас. Ну куда я иду? Зачем? Иду фотографировать призрак. На Горбушину могилу. Смех! Поверил, что душа и ум человеческий по законам физики превращаются в привидение. И кто это сказал? Тот ещё классик выискался! Философ-теоретик! Антончик Мациевский, дрейфило никчёмное.
      Какие там привидения! Никаких привидений у нас и близко нет. Подумаешь, в Англии. За рубежом, у империалистов, действительно всё это может быть — у них и ку-клукс-клан, и гангстеры, и негров убивают, и привидения, конечно. А у нас — наука, космонавты, пионерская звезда и зарядка по радио.
      Так что — может не идти?
      Эх, если бы можно было…
      Так завтра же ребята узнают — засмеют. И для чего же я тогда фотоаппарат крал? Тогда уж точно Бардадым конечности повыдергает. Пойду. Конечно, никаких привидений там нет, но для очистки совести пойду.
      Погода испортилась. Поднялся ветер. По небу низко плыли тёмные клубящиеся облака. И полный месяц, что полчаса назад озарял всё вокруг, теперь едва пробивался сквозь них светлым пятном, а то и исчезал совсем.
      Я подумал, что плохая погода — как раз то что нужно для привидений. Во всех книгах привидения появляются именно во время ненастной погоды, когда воет ветер и льёт дождь…
      Пригнувшись, я пролез между жердями, и как аист переставляя ноги (чтобы меньше шуметь), осторожно пробрался карафолькиным огородом. Вот уже и дедова картошка.
      Тихо. Все спят. Только в хате деда Саливона кто-то заливисто, с выкрутасами храпит: то густо и скрипуче, как старая лесопилка, то высоко и тоненько, словно лобзиком выпиливает. Пожалуй, племянник-москвич. Слишком уж сложно, интеллигентно, по-городскому. Со свинарника ему в тон похрюкивает свинья. Я даже развеселился от этого дуэта, и стало мне ни страшно нисколечко. Чего я, дурак, боялся? Вот сейчас дойду до часовни, минут с пять подожду, щёлкну несколько раз часовню, чтобы у ребят никаких сомнений не возникло, что я здесь был, и пойду домой. Заранее снял с объектива крышку, поставил палец на кнопку затвора. Чего там ждать пять минут? Можно и сразу щёлкнуть и идти домой. Вон люди уже десятый сон видят, а я, как дурак, в непогоду (и в такой ветер!) по кладбищу шатаюсь. Придумал! Выкинул! Павлуша и бровью не поведёт. Только хмыкнет пренебрежительно:
      «Подумаешь, кладбище! Ах, как оригинально! А то мы с тобой не ходили выкапывать предка-запорожца деда Саливона из могилы, и в Киеве в Лавре не были ночью. Постеснялся бы!»
      И мне действительно стало стыдно, что я так неинтересно, не оригинально придумал. Ни буду, конечно, ждать ни минуточки. Дойду до часовни и сразу обратно. Я прошёл свинарник, перелез через погреб и, щупая перед собой руками, чтобы не опрокинуть ульи, двинулся в сад. Вот уже в конце сада вырисовывается на фоне неба Горбушина часовня.
      И вдруг… Вдруг холодные скользкие мурашки утащили мою душу по спине вниз, прямо в пятки. Да и в пятках душа моя не удержалась, выскочила и ушла в землю. Я оцепенел, пустой, как бубен. Ничего во мне не было, ничего. Кроме ужаса.
      Около Горбушиного склепа стоял белый призрак. Белый призрак без головы. Стоял, гневно потрясая руками. А из склепа слышался приглушённый стон. Я тряхнул головой. Призрак не исчез. Я протёр глаза рукой. Призрак был на месте. Старый казацкий казначей Захарка ходил вокруг могилы своего коварного убийцы и мстительно грозил кулаком.
      Я ущипнул себя за руку (может, я сплю, и это мне снится). Больно. Нет, не сплю. Призрак стоял, трагически размахивая руками. Белый. Без головы. Я видел его очень чётко на чёрном фоне часовни. И ещё что тёмное возле шеи — пожалуй, пятна крови.
      Вдруг показалось, что он приближается ко мне, А я не мог сдвинуться с места от страха. Прошла секунда, две, три… Нет, не приближается. Ходит около часовни и грозит кулаками. А сквозь шум ветра явно слышен из-под земли стон и плач сотника Горбуши.
      Я уже готов был пуститься наутёк, как вспомнил о фотоаппарате, который держал в руке.
      Снимаю, дурак, это же то, ради чего ты шёл! Снимаю, ну! Это же…
      Я поднёс аппарат к глазам, навёл на привидение и щёлкнул. Ну, сейчас исчезнет…
      Но призрак не исчезал.
      Это противоречило всем моим знанием о привидениях. Тут мне стало совсем жутко. Я начал понемногу пятиться к ульям. А глазами словно прикипел к привидению, не мог отвести от него взгляда. Я боялся повернуться к нему спиной. Мне казалось, что тогда он бросится на меня сзади и схватит руками за горло. Это закон. К призракам нельзя поворачиваться спиной. Они этого страшно не любят.
      Только стукнувшись задом об улей и услышав, как угрожающе загудели в нём пчёлы, я на мгновение оторвал взгляд от призрака, чтобы выбрать путь к бегству. Так же пятясь, на ощупь я перелез через погреб. И уже зайдя за свинарник, только тогда, ещё раз бросив взгляд на призрак, повернулся и дал стрекача.
      Забор я перескочил с ходу, даже не задев верхнюю жердь. Такому рывку мог бы позавидовать колхозный жеребец Электрон. Я бежал по улице, всё время оглядываясь, не гонится ли за мной призрак старого Захарка. И время от времени мне казалось, что сзади в темноте что-то белеет. Тогда я включал сверхзвуковую скорость, потому даже ветер в ушах уже не свистел.
      Я не пошёл, конечно, спать в дом, но и на дворе оставаться побоялся. Залез в сарай, где стояла наша корова Контрибуция, и зарылся там с головой в сено. Мне нужно было, чтобы рядом была хоть какая-то живая душа, пусть даже коровья. Меня успокаивали её сонные вздохи. Под эти вздохи я и заснул.
     
      Глава VI. Иду к Бардодыму. Бей! Нокаут! Мой триумф
     
      И странно, несмотря на такие страшные переживания, мне ничего-ничегошеньки не снилось в ту ночь — я спал как убитый. Только заснул, как тут же проснулся. Было утро и мать доила Контрибуцию. Когда я зашевелился, она сразу увидела меня, не удивилась и не ругала. Только спросила насмешливо:
      — Ну, как рыба? Что-то не вижу.
      Дед всё же поверил моей брехне про ночную рыбалку с Бардодымом, а тот вечером так и не приходил.
      — Да… — Махнул я рукой: мол, не спрашивайте, нечем хвастаться, и, выбравшись из сена, боком, пряча под рубашкой аппарат, шмыгнул мимо матери из сарая.
      К Бардодыму! Немедленно! Пока он не пришёл сам. А то подумает, что я в действительности украл. Может, уговорю. Всё ему объясню. Всё-всё! Там же в аппарате доказательство. Ой, только бы получилось что-нибудь. Только бы получилось. В голове у меня всё вертелось, прыгало и переворачивалось.
      Бардадым, фыркая, умывался во дворе возле колодца. Я тяжело вздохнул и решительно подошёл к нему.
      — Гриша!
      Он поднял на меня мокрое лицо.
      Я протянул ему аппарат.
      — Бей, Гриша! Бей! Это я твой аппарат украл. Бей! — Я подставил ему свой нос и зажмурился, ожидая удара. Но удара не было.
      — Для чего брал? — Пробасил Бардадым.
      — Привидение ночью снимал… На Горбушиной могиле.
      — Снял?
      — Снял.
      — Бре!
      — Во! — Черкнул я себя ладонью по шее.
      — А ну пойдём, проявим.
      — Пойдём, — пискнул я, ещё не веря, что так легко отделался.
      На ходу вытирая полотенцем, Гриша повёл меня в хлев, где у него была оборудована фотолаборатория. Там в кромешной темноте, он что-то щёлкал, шелестел плёнкой, хлюпал в каких-то мисочках. Я только догадывался, что он достаёт из аппарата плёнку и кладёт её в проявитель, промывает и потом кладёт в фиксаж. Я с трепетом ждал. Неужели ничего не будет? Наконец он открыл дверь хлева и вышел, держа в руках мокрую плёнку. Сразу поднёс её к глазам, разглядывая.
      — Ну что? Что? Что? — Подпрыгивал я от нетерпения.
      — Да цыц! — Морщился он сначала и щурил глаза, вглядываясь в плёнку.
      И вдруг воскликнул:
      — Есть! Опаньки… Есть!.. Чтобы меня гром побил, что-то есть! Опаньки…
      Лицо у него было по-детски растерянное.
      — Дай! Дай! — Схватил я его за руку.
      В другой раз за такое нахальство Бардадым обязательно дал бы мне леща, но сейчас покорно склонился, показывая мне плёнку.
      Ой! Есть! Всё-таки есть! Правда, не очень чётко, даже очень не чётко, но есть! Видно белый силуэт Горбушин часовни (негатив же!), и на её фоне тёмный силуэт — туловище, руки, а головы нет.
      Меня вдруг охватило такое чувство, что я и пересказать не могу. Вот есть русское слово «восторг». Так вот именно этот «восторг» меня охватил. Ибо в нём есть слово «вос», что будто вверх превозносит. Мне показалось, будто я стою уже не на земле, а на какой-то воздушной подушке, и подушка эта растёт и поднимает меня всё выше и выше.
      Матушка моя! Неужели это я сделал то, чего никто в мире ещё не делал! Сфотографировал призрака, живого призрака сфотографировал!
      — А ну, рассказывай, как было дело! Только не ври, а то… — Бардадым поднёс мне к носу свой кулачище.
      Но я спокойно отвёл кулак от себя. Чего мне бояться? Чего бы это я врал? И я рассказал Бардадыму всё подробно, даже как наперегонки храпели племянник-москвич и свинья.
      — Чертовщина какая-то! Призрак! — Пожал плечами Бардадым — Какой к бису призрак? Люди в космосе летают, а ты — «призрак».
      И тут я ему выдал суть теории про вполне научное перевоплощение по законами физики души человеческой в привидение.
      — Тю! — Сказал Бардадым. — Глупости какие-то несёшь.
      Но в глазах его не было уверенности. Скорее была неопределённость и смущение. Бардадым, честно говоря, не был отличником. Он больше умел работать руками, чем головой. Что-что, а академиком ему не быть — это точно.
      — А что же тогда это такое, как не призрак? — Спросил я.
      — Бис его знает! Может, кто переоделся, чтоб тебя попугать.
      — А голову куда спрятал? Отрезал на время? И ног не было. Он словно в воздухе парил… Я же видел.
      — Ну, вот пусть плёнка высохнет, напечатаем — будет виднее.
      Неожиданно из-за плетня вынырнула голова Антончика Мациевского.
      — А? Что? Есть что-то? Есть? — Криво усмехнулся он.
      Я бросил на него убийственный взгляд и отвернулся.
      — Ну чего ты? Чего? Меня мать не пустила. Клянусь. Что я — виноват? Заперла в доме. Клянусь.
      Я молчал, не глядя на него. Тогда, обращаясь к Бардодыму, он снова спросил.
      — Есть что-то? Есть? Да? Гриша!
      — Да есть, — неохотно отозвался Бардадым. — Похоже на привидение, но кто его зна…
      — Я посмотрю. Можно, я посмотрю? Ну, пожалуйста, пожалуйста! Я посмотрю. Можно?
      Он так просил, что даже у меня не хватило бы духу отказать ему.
      — Иди, — сказал Бардадым. — Только руками не лапай. Так бери двумя пальцами за край.
      Вытянув шею, Антончик благоговейно посмотрел на плёнку.
      — У-у! Точно! У-у! Призрак!
      И вдруг рванул со всех ног со двора.
      — Ты куда?
      — Сейчас! — Уже с улицы крикнул он.
      Минут через десять во дворе было полно народу. Все ребята нашей улицы прибежали сюда: и Вася Деркач, и Коля Кагарлицкий, и Стёпа Карафолька, и Вовка Маруня… Не было только Павлуши…
      Хлопцы воробьями прыгали вокруг Гришки Бардодыма и отпихивая друга друга без умолку кричали:
      — А ну!
      — Дай я!
      — Да пусти, я посмотрю!
      — Да я ещё сам не разглядел.
      — Ух ты! Вот это да!
      — Смотри-и!
      — Ох-ты!
      Наконец плёнка подсохла, и Бардадым пошёл печатать снимки. Я зашёл в хлев следом за ним, хотя мне там нечего было делать. Ребята уважительно расступились, давая мне дорогу. Вася Деркач сунулся было следом за мной, но Бардадым, пропустив меня, молча отпихнул Васю и закрыл дверь. Гордость наполнила меня доверху и даже перелилась через край. Я с Бардодымом, а вы всё — «отвали! (Как говорил Будка, наш киевский приятель).
      Бардадым заложил плёнку в фотоувеличитель, включил его — негативное изображение отразилось на фотобумаге. Выключил и положил фотобумагу в ванночку с проявителем. В неестественном цирковом свете красного фонарика я увидел, как на фотобумаге начинает проступать подлинное изображение тёмной Горбушин часовни и белого призрака на её фоне. Сердце моё на мгновение остановилось, а потом забилось с удвоенной скоростью.
      Есть! Есть фотография призрака! Пусть теперь кто скажет, что я вру. Вот! Вот! Вещественное доказательство! Самому Келдышу, президенту Академии наук, покажу, когда надо будет! Ур-ра!
      Когда мы вынесли ещё мокрое фото во двор и показали хлопцам — говорить ребята уже не могли. Они только молча переглядывались круглыми совиными глазами и удивлённо вытягивали свои лица.
      В боксе это называется нокаут. Это когда противник от сокрушительного меткого удара бухается на землю и лежит кверху копытами, как неживой…
      Такого триумфа перед хлопцами я ещё не знал никогда. Даже когда мы с Павлушей устраивали разные штуки, то я всё-таки делил славу с ним. И для меня это была не целая слава, а половина славы. Только теперь я понял, что настоящая слава неделима. Настоящая слава — это когда ты сам, сам один пьёшь её полными бочками, не давая никому ни капли. Вот наслаждение! Вот счастье!
      Эх, как жаль, что нет сейчас здесь Иуды-Павлуши! Вот бы закрутился волчком, вот бы запрыгал, как карась на сковородке. И где только его черти носит? Пожалуй, водит где-нибудь кисточкой по бумаге, мазила несчастная. Ну, ничего, он всё равно узнает рано или поздно. Всё равно!
      Я представил себе, как это всё будет, и мне искренне, от души, его стало жаль. Как он будет переживать!
      Но — сам виноват.
     
      Глава VII. Антончик пытается выдвинуться на первый план. История Карафолькиной шишки. Атака бабки Мокрины. Атака отбита
     
      Неприятно было только то, что своим подвигом я подтверждал философскую теорию труса и предателя Антончика Мациевского. Вот он уже крутится и всё время радостно восклицает:
      — А что я говорил! А? Что я говорил! Человеческий дух не может исчезнуть просто так, без следа Он должен во что-то превратиться. Абсолютно! По законам физики! Что я говорил!
      Выдвигает, видишь, себя на первый план. Червь! Ну, меня так просто не возьмёшь.
      — Ты бы, — говорю ему, вкладывая в свои слова как можно больше пренебрежения, — ты бы лучше рассказал людям, как меня ночью одного бросил, как ты струсил и не пришёл. Теперь то ты герой!
      Он сразу скапустился.
      — Да я… И что… Я же говорил… Меня мать не пустила… Что я — виноват?
      Ребята презрительно захмыкали. Антончик был уже не страшен. Он был уже устранён. Солнце моей неделимой славы засияло на небосклоне.
      — Да что все на меня! — Скривил губу Антончик. — Карафолька вон Грише сказал вчера, что, наверно, ты аппарат украл, так ему ничего, а все на меня… Так…
      — Как же ничего! — Улыбнулся Бардадым. — Он своё получил. Больше не будет на других клепать.
      Карафолька покраснел, как помидор, отвернулся и, склонившись, стал чесать ногу (нога у него вишь зачесалась!)
      Вот оно что! Вот откуда эта шишка на Карафолькином лбу! Бардадым, оказывается, благородный хлопец — не любит доносчиков. И злобы на Карафольку во мне больше не было. Вреда же он своим доносом не сделал мне никакого. А слава моя от этого засияла ещё ярче.
      — А ну пошли к часовне, посмотрим, что там и как, — сказал Бардадым. И мы вереницей потянулись за ним на кладбище. И хоть сейчас было утро, сердце у меня отчего-то ёкало, когда мы пробирались среди могил к часовне. После того как я увидел, да ещё и сфотографировал здесь привидение, это место стало для меня по-настоящему страшным. Даже днём.
      Около Горбушиного склепа мы, конечно, никакого привидения не увидели. Вместо призрака по кладбищу ходила бабка Мокрина, двоюродная бабушка Васи Деркача, и рвала в мешок траву для кроликов. Вася сразу подбежал к ней и выпалил:
      — Бабуль! Бабуль! А Ява сегодня ночью здесь привидение сфотографировал.
      — Свят, свят, свят! — Осенила себя крестами бабка Мокрина. — Ты что ж такое болтаешь? Да воскреснет бог… Святая Варвара-великомученица, спаси и сохрани…
      — Точно! При чём тут ваша Варвара? Вот оно, посмотрите! — И взяв у Бардодыма снимок, показал бабке. Бабка Мокрина сначала долго его рассматривала, потом расспрашивала, и потом торжествующе сказала:
      — Правильно! Оно! Привидение! Конечно! Наконец-то! — И радостно закрестилась. Мы удивлённо переглянулись — чего это она.
      — Наконец-то! — Повторила бабка Мокрина. — Может, хоть теперь вы не будете, ироды, насмехаться и издеваться над господом богом нашим. Может, хоть теперь поверите в существование силы духовной, бестелесной, божественной… Явил-таки господь видение отроку Яве! Наконец-то! Благо тебе, сынку! Дай бог, чтобы с твоей помощью обратили мы на путь праведный, истинный это стадо заблудшее. Благослови тебя матерь божья!
      Бабка Мокрина трижды перекрестила меня, потом вдруг наклонилась и поцеловала. Я отшатнулся и, споткнувшись о могилу, чуть не упал. Щёки мои горели. Что ж такое! Этого ещё мне не хватало! Чтобы меня к попам на службу вербовали. Чтобы я обращал пионеров и комсомольцев в лоно церкви! Дудки!
      — Вы, бабушка, не так поняли. Никакого отношения к вашему богу это не имеет. Это привидение не божественное, а научное, по законам физики.
      — Да это ты сынку не понимаешь, — мягко улыбнулась бабка Мокрина. — Призрак — он призрак и есть. А если вы мне Николу-чудотворца по науке выведете — я обижаться не буду. Мне научный Никола тоже мил будет…
      Кто-то из ребят хихикнул.
      Один — ноль!
      Вела бабка Мокрина.
      Я весь напрягся.
      — Да… — Махнул я рукой. — Нам некогда. Обратитесь в институт кибернетики. Пусть вам там выведут. Будет у вас полупроводниковый Никола-чудотворец на транзисторах…
      Опять кто-то из ребят хихикнул.
      Один — один.
      Надо было кончать дискуссию, пока бабка не набрала решающее очко.
      Не давая ей раскрыть рта, я быстро сказал:
      — Пойдём, ребята, до деда Саливона. Надо с ним поговорить… Будьте здоровы, бабушка, кланяйтесь Варваре-великомученице!
      — Привет Николе на транзисторах! — Тоненько подтявкнул Антончик Мациевский (ишь, грех свой искупает!)
      Ребята засмеялись (много ли им надо?) Мягкая улыбка мгновенно исчезла с лица бабки Мокрины, взамен появилось выражение гнева.
      — Ах вы аспиды, ироды, антихристы проклятые! Гореть вам в гиене огненной, богохульники сопливые! Чтоб вас чирьи обсыпали! Чтоб ваши языки к зубам приросли! Чтоб на вас икота напала! Чтобы вас язва изъела! Чтоб вас червь погрыз! Чтобы вам кувыркаться в гробовой могиле! Чтоб вам ни дна, ни покрышки! Чтоб…
      Под эти бесконечные бабкины проклятия мы направились к деду Саливону.
      А бабка, а? Какая хорошая была, тихая да мягкая. А теперь, видишь, как ругается! Нехорошо, бабушка.
      Два — один в нашу пользу.
      Когда мы уже зашли во двор к деду Саливону, Карафолька сказал:
      — Только если ты серьёзно к деду, то их никого нет сейчас. Сегодня в шесть утра на автобусе уехали все. В Камышевку поехали, на свадьбу. Дедова сестра внучку замуж выдаёт. А что ты хотел?
      — Да ничего особенного. Просто всё-таки он тут рядом живёт. Может, он что-то знает. И вообще…
      — М-да! — Задумчиво произнёс Бардадым. — Ну что ж, пойдём! Здесь нам делать нечего. Пока что картина туманная, картина неясная. Единственное, что я могу сказать, — за аппарат свой я ручаюсь, он зафиксировал то, что было. А что там было — это уж я не знаю.
     
      Глава VIII. «Жил да был один король…» «Иди отсюда!» — говорит мне Павлуша. Вторая атака бабки Мокрины
     
      Теперь главное моё задание заключалось в том, чтобы, пока я на коне (а вы знаете, в жизни всё бывает), про мой всемирно-исторический подвиг быстрее узнал Павлуша. Чтобы быстрее он раскаялся в своей измене, заплакал, чтобы я мог его простить и мы помирились. Потому что, честное слово, мне уже надоело… Но как сделать, чтобы он узнал? И не видно его нигде.
      Конечно, кто-нибудь из ребят ему обязательно расскажет. Но когда? Это может быть и завтра, и послезавтра, и через три дня. Не просить же кого-то специально. И не идти же самому докладывать.
      О! Гребенючка! Надо действовать через неё. Надо как-то «между прочим» ей всё рассказать, а уж она ему передаст точно. Главное — между прочим. Чтобы она не догадалась, что специально.
      Гребенючка жила на улице Гагарина, ведущей от автобусной остановки до реки. Попрощавшись с ребятами, я побежал на эту улицу. Гребенючку я увидел ещё издалека — она с тяпкой возилась на огороде. Беззаботно помахивая прутиком, я прошёл мимо её двора, даже не взглянув на неё, отвернувшись в противоположную сторону.
      Главное — между прочим. Чтобы она не догадалась…
      Миновав несколько домов, я развернулся и пошёл обратно.
      Она меня не замечала.
      Дойдя до автобусной остановки, я развернулся и снова пошёл по улице. Теперь я уже тихо насвистывал что-то бодренькое.
      Она не слышала. Даже голову не подняла.
      Пройдя несколько домов, я повернул обратно. Теперь я насвистывал уже громче.
      Она однако не слышала.
      Дойдя до автобусной остановки, я снова повернул назад. Главное — между прочим, чтобы она не догадалась… Я уже вслух пел песню:
      Что — не может человек идти и петь? А если у неё настроение хорошее! Очень да же запросто!
      А она только размахивала тяпкой, будто это не я пою, а жабы квакают.
      Когда я в восьмой раз «между прочим» проходил, распевая, по улице, соседка её, тётя Ульяна, вышла на порог и из-под руки стала смотреть на меня. Долго смотрела, пока я не исчез в конце улицы. А Гребенючка даже не шевельнулась в мою сторону. Оглохла она, что ли? Глухая тетеря! Это я так целый день могу ходить.
      Я взял комок земли и «между прочим» бросил в неё. И попал по ноге. Она не выпрямилась, только голову повернула:
      — Ты чего?
      — Ничего, — спокойно сказал я и «между прочим» спросил: — А что ты делаешь?
      — Танцую! — Ответила она, продолжая полоть.
      — А я сегодня ночью на кладбище был… — Начал я.
      — Ну и дурак, — сказала она и повернулась ко мне спиной.
      — Ах ты зараза! — Не нарочно (вот уж, честное слово, не нарочно) сказал я, схватил ещё один комок земли и швырнул ей в юбку. А что бы, ну что бы вы сделали, когда над вами так издеваются?
      И тут вдруг сзади услышал:
      — С девчонками воюешь? Александр Македонский! Я резко повернулся.
      В нескольких шагах от меня стоял… Павлуша. Вот ты! Ну!
      — А что? А чего же она обзывает! — Воскликнул я.
      — А чего ты ко мне лезешь? Чего? — Воскликнула Гребенючка. — Я тебя звала? Ходит тут, ходит, насвистывает, поёт… «Жил да был один король…», «но впрочем песня не о нём, а о любви…» Девять раз прошёл! Чего, спрашивается? Чего?
      Значит, видела! Всё видела, змеюка, а делала вид, будто не замечает!
      И ещё «между прочим» — «песня не о нём, а о любви…» Видишь, на что намекает!..
      Павлуша смотрел на меня какими-то совсем белыми глазами. Он же, видимо, думает… Да нужна она мне! Триста лет!
      — Да я… Я же хотел…
      — Иди отсюда! — Глухо сказал Павлуша.
      — Я… я могу пойти… Только… Но ты, ты… — Мне хватило слов. — Я, может, сегодня призрака сфотографировал… Вот! Впервые в истории… Вот! А ты… ты можешь рисовать кустики и цветочки хоть двести лет!
      Я повернулся и пошёл по улице в сторону реки. Я шёл, не замечая дороги. Тысячи кошек скреблись у меня на сердце. Такого пенделя поймал я от своей несчастливой, своей коварной неверной судьбы. Так насмеялась она надо меня. Такую заковыристую фигу мне показала. Вот уж действительно — у кого судьба, а у меня шиш. Три буковки, а сколько в них глумления, сколько стыда и позора.
      Шёл же я с тем, чтобы «между прочим» рассказать этой проклятой Гребенючке о своём подвиге, чтобы она передала Павлуше, чтобы он заплакал, каясь, и чтобы мы помирились.
      А что получилось? Получилось, что он мне сказал «иди отсюда», как лютому врагу. И пропасть, которая пролегала между нами, стала ещё глубже и страшней — так просто и не перепрыгнешь. Срываются из-под ног огромные валуны и с грохотом летят в ту пропасть. А на дне её, как Терек в Дарьяльском ущелье, ревёт и бурлит река слёз моих невыплаканных (потому что не умею я плакать). Сам же, сам же виноват! Ну что мне стоило не бросать грязью ей в юбку, она бы меня тогда «дураком» не обозвала. И Павлуша бы тогда ничего, и она бы ему не сказала, что я к ней лезу, что девять раз прошёл… А он теперь чёрт знает что думает. Думает, наверное, что я влюбился в неё и хочу отбить её у него. Он же знает, что я люблю Вальку Малиновскую, та что в Киеве живёт. Танцовщицу тонконогую, что в балерины готовится. На кой чёрт сдалась мне его Гребенючка? Ну на кой чёрт?!
      Да, доказывай теперь, что ты не верблюд. А какие у него глаза были! Дай ему тогда пистолет в руки — убил бы, наверное.
      А день какой! То целую неделю облачно было, дождик моросил, забыли уже, как солнце выглядит, не купались ни разу. А теперь! На небе — ни облачка. Солнышко радостно сияет. Тёплый ветерок обдувает — словно мать нежно гладит ласковой рукой.
      О такой погоде дед Саливон всегда говорит: «Вот погода! Те, которые умерли, теперь каются».
      А мне наоборот — умереть хочется: такое настроение. Интересно — плакал бы тогда Павлуша? Пожалуй, что нет. Конечно, не смеялся бы. Был бы серьёзный для порядка. Губы бы сжал, как он умеет, когда его Галина Сидоровна отчитывает. Но не плакал бы. Шёл бы за гробом моим в паре с Гребенючкою, поглядывал на неё и думал: «Хоть бы скорее кончились эти похорон, чтоб можно было бы пойти рисовать её портрет».
      А я по законам физики превращусь в призрак и тёмными ненастными ночами буду витать на кладбище над могилами. О господи! Как это печально и неинтересно без конца и края всё время витать над кладбищем. Неужели действительно привидения витают только над кладбищами? Хотя бы над стадионом во время футбола, ещё ладно, а над кладбищем… О-о-о… Как это плохо! Всегда видеть перед собой кресты и могилы! Это ужасно! Можно умом тронуться. Я не хочу быть призраком. Лучше просто так умереть, чтобы не было ничего.
      — Чего грустишь, сынку? Чего такой невесёлый? — Услышал я вдруг нежный голос и вздрогнул. Поднял голову — навстречу мне шла бабка Мокрина. Тю! Давно ли: «чтобы вас червь погрыз», и теперь вот «сынку» — голос словно мёд.
      — Понимаю, понимаю тебя, милый, душа твоя в смущении, да в смятении. Мысли суетные, мирские уступают место мыслям высоким, духовным. О жизни и смерти, о сути всего сущего…
      Мне стало жутко — она будто читала мои мысли.
      — Не беспокойся, ангел, радоваться, а не унывать надо. Ведь именно тебе явилось видение, тебе этот знак, на тебя перст указующий. Именно ты избран. Значит, ты не такой, как все.
      Я сдвинул брови — ишь, на что намекает! Она сразу заметила это.
      — Ну чего уже надулся, как мышь на крупу? Думаешь, бабка тебя агитирует, хочет в монахи записать? И боже упаси! Будь себе пионером, играй на барабане, дуди в трубу. Когда же ещё на барабане поиграть, как не в твои годы… Но… не так оно в жизни просто, как кажется, как по радио вот говорят. Ещё очень много чего люди не знают. Вот видишь, ты привидение живое сфотографировал… И кто его знает, может, кто-нибудь докажет, что есть высшая сила, которую мы, старые люди, богом называем. Поэтому нельзя, сынок, ещё не зная ничего, отвергать то, во что люди веками верили. Пока вся история точно по библии идёт. Вот ты не читал же, сынку, библию? Не читал?
      Я отрицательно покачал головой. Стыдно признаться, я ещё «Снегурочку» А.Н. Островского не читал, которую по программе надо, не то что Библию.
      — Вот видишь, а кричишь — «Передайте привет Варваре-великомученице! Ты бы спросил сначала, что это за Варвара, отчего она великомученица, за что муки приняла и скольким людям помогла… Господи, сохрани и помилуй! — Бабка перекрестилась.
      У меня голова шла кругом. Я почувствовал, как твёрдая материалистическая почва, на которой я стоял всю свою осознанную пионерскую жизнь, зашаталась подо мной. Не то, что я сразу поверил в бога. Нет! Но какая-то неопределённость скользким червём заползла в мою душу, беспокойство и растерянность овладели мной.
      Я почувствовал, что если сейчас не перебью бабку Мокрину, позволю ей говорить дальше, не спрошу её что-нибудь — то, то может случиться страшное — мир перевернётся для меня, и я стану другим, не таким, каким был до сих пор, не таким, как все ребята. И меня охватил большой страх.
      — Бабушка, — сказал я, ещё не зная, что спросить, и боясь, что она снова заговорит. — Бабушка… А скажите-ка мне, бабушка, пожалуйста…
      — Что? Что, голубчик? — Беззубый бабкин рот растянулся от уха до уха в слащавой улыбке.
      — А скажите… а призраки только на кладбищах бывают? А?
      Но она не успела ответить. Издали, с конца улицы, раздался крик моей сестрёнки Иришки:
      — Ява-а! Иди, тебя дед зовёт-есть!
      Я облегчённо пожал плечами, мол, извините, зовут.
      — Ну, беги, беги, — кивнула бабка головой. — Ты приходи ко мне Я тебе всё расскажу, что тебя интересует. И яблочками тебя угощу. Знаешь, какие у меня яблочки. А фотографию ту принеси. Я её показать хочу…
      — Ага! — Бросил я на ходу и побыстрее побежал. Я так от привидения не бежал, как от бабки Мокрины. Дед Варава встретил меня неприветливо:
      — Где бегаешь, голодный? Черти тебя носят! Всё остыло уже.
      И, уже у стола, скосил вдруг на меня своё мутное, но всевидящее око:
      — Ты что там опять такое устроил? А? Говорят, сатану какую-то открыл? Нечистую силу какую-то сфотографировал… Ой, смотри, доиграешься… Заберут тебя в детский приют, в лагерь для несовершеннолетних… Головы людям брехнёй всякой морочишь…
      — Да, диду!.. Вот честное слово!.. — И я, захлёбываясь рассказал деду всё, как было.
      Дед выслушал внимательно, не перебивая, долго рассматривал фотографию, потом покачал головой:
      — Насчёт физики, насчёт Ломоносова не скажу, не знаю. А насчёт привидения — ярунда… Не верю. Сам когда-то в детстве ходил… с ребятами…
      — Ну? И вы! И что?
      — Да что… Ничего. И не раз — трижды ходили.
      — Но фото!
      — Ну что, видимо что-то там на плёнке засветилось… Или кто-то из ребят пошутил, разве ж я знаю…
      — Нет! — Убеждённо сказал я, потому что точно знал, что не засветилось, потому что тогда б и у меня в глазах — засветилось. И из ребят никто не шутил — гарантия.
      — Ну, не знаю уж, что там такое, — рассердился дед. — Но не призрак! Восемьдесят лет живу на свете ни одного привидения не встретил, а он только с горшка соскочил и уже, видишь… Если бы по твоим законам физики все после смерти превращались в привидения, то столько бы их уже за всё время наплодилось — негде было бы плюнуть.
      — Да, думаете, оно мне надо! — Воскликнул я. — И сам не хочу, но…
     
      Глава IX. Отец Гога
     
      И действительно, мне уже хотелось, чтобы вся эта история с призраком оказалась «ярундою». Меня всё угнетало. Особенно эта бабка Мокрина с её разговорами.
      Бабка Мокрина была в нашем селе церковным начальством. Все богомольные старушки и женщины собирались вокруг неё. Церкви в нашем селе не было. Церковь была в Дедовщине, за четыре километра от нас. Заведовал ею отец Георгий. И бабка Мокрина была его заместителем по нашему селу — собирала на храм деньги, созывала бабок на сборы и т. д.
      Отца Георгия с лёгкой руки деда Саливона все атеисты прозвали Гогой. Это когда-то в нашем селе отдыхал художник Георгий Васильевич, которого жена называла Гога. И с тех пор дед Саливон окрестил так и отца Георгия. Прозвище к нему пристало — не отдерёшь…
      А Дед Саливон, как выпьет, любит вести с батюшкой антирелигиозные беседы. «Поеду с Гогой побалакаю… Пусть мне Гога расскажет про бога» — говорит он. Берёт бутылку, садится на велосипед и, выписывая кренделя, едет в Дедовщину.
      Отец Гога от выпивки не отказывался и антирелигиозных разговоров не избегал. Выпить он мог, как добрый молотильщик, и при этом не пьянел. После этих диспутов дед Саливон говорил:
      — Специалист! Ну и специалист отец Гога! Хитрый, как змий! Он же сам в бога не верит. А говорит — как поёт. Просто должность ему, видно, нравится. Спе-ци-а-лист!
      «Должность» у отца Гоги действительно была недурственная. Сначала он имел просто мотоцикл, потом мотоцикл с коляской, потом автомобиль «Запорожец», после «Запорожца» поменял на «Москвич», а теперь, говорят, записался в очередь на «Жигули».
      С прихожанами налаживать контакты он умел. Богослужение правил по-прогрессивному. Признавал науку, все её достижения, выписывал журнал «Знание и труд» и двенадцатого апреля ежегодно служил молебен за космонавтов.
      И все эти разговоры бабы Мокрины — конечно, от отца Гоги.
      Я не успел даже ещё поесть, как к нам во двор зашло трое мало мне знакомых восьмиклассников:
      — Расскажи, что там было и как…
      Оказывается, Бардадым размножил фото и пустил по селу.
      И началось.
      Скрип-скрип…
      Скрип-скрип…
      Скрип-скрип…
      Калитка наша не закрывалась.
      Только я заканчивал рассказывать, как тут же приходилось начинать всё сначала. Наконец я не выдержал. Схватил удочки и умотал в плавни. Когда вечером вернулся домой, увидел, что возле наших ворот стоит машина. Я не сразу сообразил, что это за машина, потому что к моей маме-депутату часто приезжали из района и даже из области. И только зайдя на двор, я так и присел: под яблоней, рядом с дедом Варавой, сидел… Поп Гога. Я хотел было броситься обратно, но было уже поздно — меня заметили.
      — А-а, рыбак, — приветливо улыбнулся мне отец Гога — Здорово!
      Я замер. Ну, сейчас начнёт, как баба Мокрина, — «славен сей отрок… видение, что тебе явилось… Варвара-великомученица, сохрани, спаси и помилуй…». Да ещё и при деде. Хоть крестись и убегай.
      Но он не начинал.
      — Ну показывай улов, — сказал он весело и, взяв у меня прут с нанизанной на неё рыбой, начал рассматривать. — О, три чехони, подлещики, устирочка, ерши… носачи и обычные… краснопёрки, подъязки… О! И линь один даже есть… Молодец! Знаменитая будет уха. Хорошо клюёт? На что ловил? На червя, мотыля, на опарыша… или, может, на тесто? А?
      — На червя… красного, — еле выдавил я из себя, напряжённо глядя на него — когда же он начнёт?
      Но отец Гога только посмотрел на меня пристально серыми прищуренными глазами и вдруг поднялся:
      — Ну, поеду. Спасибо за воду. Будьте здоровы.
      И пошёл к машине.
      Когда он отъехал, я удивлённо посмотрел на деда:
      — Чего он хотел?
      — Кто его знает… Воды попросил… в радиатор залить. Говорит, выкипела вся…
      Странно. И чего именно к нам? Неподалёку на улице колодец стоит, и ведро возле неё. Неспроста. Ой, неспроста Гога заехал. И как он посмотрел на меня! Насквозь взглядом прошил. По глазам видно было, что всё-всё он знает. И от того, что он ничего не сказал, ещё как тревожнее мне стало. Такое у меня впечатление было, словно он не хотел говорить при деде. Как-то так он смотрел на меня, будто у нас с ним было что-то совместное и от деда тайное. И своим взглядом он словно сказал: ничего, мы потом поговорим.
      О господи! Так это значит, что я заодно с попом Гогой. Заодно с бабкой Мокриной и всеми богомольными старушками. Заодно с этими грязными алкоголиками, которые побираются в Дедовщине возле церкви, которые неизвестно где живут и которым действительно, кроме бога, больше не у кого уже выпросить на похмелье.
      А раз я заодно с попом Гогой, то, значит, против родной мамы, депутата и передовика, которая всегда сидит в президиуме, против учительницы Галины Сидоровны, которая проводит в селе атеистическую пропаганду, против всего прогресса и науки во главе с академиком Келдышем.
      И всё благодаря тому, что я, болван, сфотографировал привидение — чёрт бы его побрал! Теперь отец Гога не отвяжется от меня. Запутает и поймает меня в свои сети, как запутал и поймал десятиклассника Валерия Гепу из Дедовщины, который, не пройдя по конкурсу в Гидромелиоративный, поступил в Духовную Семинарию, и теперь учится на попа. Так и я. Павлуша станет художником. Гребенючка тоже, Карафолька академиком, Коля Кагарлицкий артистом, Вася Деркач фининспектором, а я монахом. С длинными грязными космами и реденькою бородкой. В чёрной засаленной сутане и с крестом на шее.
      Мысли роились и гудели в моей бедной голове, как пчёлы в улье.
      Это ж ещё и маму могут из-за меня и депутатов исключить… А что! Какой же она депутат, когда у неё сын с крестом ходит! Хорошо, хоть она не видела попа Гоги у нас во дворе. Сегодня партийные собрания, и они с отцом придут, видимо, очень поздно. Сидит себе в президиуме и не знает, бедная, какие чёрные тучи клубятся над ней.
      Нет!
      Нет!
      Надо спасаться. Надо что-то делать. Надо людей звать на помощь. Прежде всего надо идти к деду Саливону. Поговорить с ним, расспросить, может, он что-то видел, заметил, это всё-таки возле него, почти возле дома, в его саду. Не мог он ничего не заметить.
      И вообще надо, может, какую комиссию создать — пусть решают этот сложный научный вопрос. Это вообще-то дело всего общества. А то чего оно такое хитрое, общество, — хочет, чтобы столь важные общечеловеческие вопросы решал мальчишка малограмотный из седьмого класса. Чёрт знает что! Свалили всё на меня одного. Безобразие!..
      Но прежде всего — с самого утра — к деду Саливону.
      С таким твёрдым решением я и заснул.
     
      Глава Х. Я посещаю деда Саливона. Невероятные чудеса
     
      Дед Саливон сидел на завалинке и крошил в ведро картошку для свиней. Голова его была обмотана мокрым полотенцем, и вода с полотенца текла по лицу, повисая серебристыми каплями на седых усах. Дед морщился и стонал.
      «Это же он на свадьбе перепил», — догадался я. Ещё, чего доброго, прогонит, разговаривать не станет.
      — Здравствуйте, диду, — робко поздоровался я.
      Он не ответил, только кивнул.
      — Опохмелиться бы вам, — сочувственно сказал я.
      Он со стоном отрицательно покачал головой. Я вспомнил — дед Саливон никогда не опохмелялся. Где-то он вычитал, что опохмеляются только алкоголики, и с тех пор всегда стойко переносил похмелье.
      Я топтался на месте, не решаясь заговорить. Он вопросительно взглянул на меня и наконец открыл рот.
      — Чего тебе? Мёда?
      — Да нет! Нет!
      — А что?
      — Да вы же плохо себя чувствуете…
      — Ничего. Так чего тебе?
      — Да хотел рассказать немного и расспросить.
      — Рассказывай.
      И я рассказал деду всё и показал фотографию. Дед Саливон выслушал меня внимательно, потом посмотрел прямо в глаза и сказал:
      — Я знаю. Я тоже всё видел.
      У меня на затылке задеревенела кожа.
      — И вы… тоже… видели… призрак?
      — Видел, — спокойно сказал дед Саливон и поднялся. — Пойдём!
      «Значит, правда, — в отчаянии подумал я. — Значит, привидения реально существуют. Значит, после смерти человек, человеческий дух по физическим законом Ломоносова — Лавуазье точно превращается в призрак. И не избежать мне теперь сетей попа Гоги. Придётся-таки быть монахом.»
      Дед Саливон повёл меня в сад. Около ульев остановился.
      — Тс-с! — Приложил он палец к губ, затем показал на часовню, — Смотри.
      В чёрном проёме дверей часовни в глубине что-то белело, но нельзя было различить что. И вдруг оттуда послышался сухой деревянный стук.
      «Кости, — похолодел я. — Мертвец поднимается».
      Белое из темноты стало приближаться к двери — вырисовывалось всё чётче, чётче, чётче. И вдруг в проёме появился… аист.
      — Ясно? — Улыбнулся дед Саливон.
      Аист! Аист!
      Так вот оно что! И стук — это стук аиста клювом. Так, значит, не привидение, а аист. Обыкновенный аист. Тю! Так это же здорово! Это же прекрасно! Следовательно, никаких привидений не существует. И не надо мне становиться монахом, и можно не бояться попа Гоги. Можно ему показать нос. Ур-ра! Диду! Дайте я вас поце…
      Но что это? Я присматриваюсь и вижу, что аист… без головы. Шевелится, переступает ногами, а головы нет. Только туловище, крылья и ноги.
      «Видимо, он спрятал её под крыло, — решил я и подумал: — А может человек спрятать голову под крыло… то есть под руку?»
      И почему-то решил, что может, и подумал: «Это, наверное, призрак без головы именно так и получается».
      Я пристально присматриваюсь к аисту и вдруг замечаю, что — нет! Головы таки нет! Там, где должна начинаться шея — ровное место. Если бы он спрятал голову под крыло, то хотя шею было бы видно, а так…
      — Диду, — удивлённо спрашиваю я. — Диду, а где же его голова?
      — Что? Голова? — Будто не понимая, переспрашивает дед Саливон и вдруг со стоном хватается за голову, — Ой голова! Голова!
      — Что с вами, диду? — Пугаюсь я.
      — Ой! Так болит, так болит, что не могу! Нет! Лучше уж совсем без головы! — Говорит дед и вдруг, схватив себя руками за голову, срывает её с шеи и швыряет в кусты. И голова катится по земле, подскакивая, как арбуз. Конечно, как арбуз! Дед же Салимон — бахчевник.
      Я от ужаса замираю. А дед стоит рядом со мной — без головы, в белой рубашке — и размахивает руками. Видимо, он мне что-то говорит, но я не слышу, потому что у него нет головы.
      И тут я понимаю, что дед Саливон — призрак. Тот самый призрак, которого я видел позавчера ночью. И ещё вдруг я замечаю, что ульи, возле которых мы стоим, — не ульи вовсе, а… гробы… Пять присыпанных землёй трухлявых гробов. Вдруг крышка одного из гробов заскрипела, поднимаясь, и оттуда высунулась… голова попа Гоги.
      — Здорово, рыбак! — И поп Гога захохотал: — Го-га-га!.. Го-га-га!.. А ты думал… Вот-вот-о! — Он показал мне рукой кукиш. Потом вдруг стал серьёзен, помрачнел и молча поманил крючковатым пальцем, подзывая к себе. И подвинулся в гробу, давая мне место.
      И вдруг я увидел, что в гробу, рядом с попом Гогой, уже лежит Павлуша. Неподвижный, с закрытыми глазами. Неописуемый ужас, не столько за себя, как за Павлушу, что он, вероятно, уже мёртв, охватил меня. Я хочу крикнуть, хочу броситься к Павлуше и — не могу. Что-то на меня наваливается, большое, большое, большое… Я задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь… И просыпаюсь.
     
      Глава XI. Я всё же посещаю деда Саливона. Теперь уже наяву. Вон оно что!
     
      Несколько секунд я ещё не могу понять, что это сон. Наконец потягиваюсь и вспоминаю все вчерашние события, попа Гогу и своё твёрдое решение с самого утра бежать к деда Саливону. Отца и матери, хотя они и пришли поздно после собрания, уже нет — в поле. Вот что значит — передовики, активисты. Я их почти не вижу.
      Наскоро поев, я побежал к деду Саливону. Бегу и волнуюсь что вдруг он ещё не приехал, свадьбы же по несколько дней гуляют. И сам себя успокаиваю, что нет, не оставят они своё хозяйство надолго, на день ещё так-сяк, соседей можно попросить свиней, кур накормить, корову подоить, а больше нет. Да и Камышевка недалеко, в соседнем районе, сорок пять минут автобусом. Приедут.
      Мне казалось, что если я сейчас, немедленно, не поговорю с дедом Саливоном, то погибну — Поп Гога опутает меня, и я навеки потеряю и маму-депутата, и всех родных, и школу, и Галину Сидоровну, и всё-всё светлое и хорошее в моей жизни.
      Ещё издали я увидел, что всё-таки приехали. Из дымохода летней кухни во дворе курился синий дымок.
      Дед Саливон, жена его баба Галя, племянник-москвич в белоснежной рубашке, его жена, крашеная блондинка, и двое малышей сидели в саду за столом и кушали. Сейчас подходить, конечно, было неудобно. Я притаился за забором, пережидая, пока они поедят. Ждать пришлось долго. Они не столько кушали, сколько разговаривали — про жениха, который им не очень понравился (особенно бабе Гале), потому что всё время молчал и почти ничего не ел (видимо, очень гордый или больной); о каком-то Павле Гике, который, наоборот, всё время кричал и не давал никому слова сказать и которому его жена всё время говорила: «Сядь, сядь и помолчи… Ты здесь не главный. Это не твоя свадьба»; о закуске, которая была будто и неплохая, но пирог недопечённый, винегрет кислый, рыба пересолена, а яйца несвежие…
      Я терпеливо слушал эти разговоры и думал, что я бы пожалуй согласился целый год есть кислый винегрет, пересоленную рыбу, несвежие яйца и недопечённые пироги, лишь бы выпутаться из всей этой передряги, в которую я сам себя так глупо загнал.
      Наконец они поели. Гости ушли в дом, баба Галя — мыть посуду, а дед Саливон остался во дворе один. Теперь можно.
      — Здравствуйте, диду! — Учтиво поздоровался я, входя во двор. — Можно к вам?
      — О! Здорово, шелегейдик! — Поднял вверх брови дед Саливон. — Заходи! Чего тебе? Мёду?
      У меня сразу задрожали ноги. Это были почти те самые слова, что и во сне. И я почувствовал, что сейчас я отвечу деду тоже точно также как во сне, и испугался этого. Я промолчал — только отрицательно помотал головой.
      — Значит, просто так, в гости? — Улыбнулся дед Саливон. — Пожалуйста! Прошу!.. Ну, как живёшь? Какую новую авантюру придумали вы с корешем? А?
      Я растерялся, не знал, с чего начать, как заговорить о том, о чём мне так хотелось.
      — Чего стесняешься? Что-то же надо, я же вижу! — Подмигнул дед Саливон. — Так давай, ну!
      — Да нет, я просто… просто спросить хотел… — Наконец решился я.
      — Так спрашивай — чего там. И быстрее, не мучай. Я уже весь аж трепещу.
      — Диду, вы позавчера ночью, перед тем, как на свадьбу ехать, ничего не замечали?
      — Ночью? Позавчера? — Дед удивлённо опустил уголки губ. — Гм… Ночью… Честно говоря, не очень то присматривался… Темно уже было. А что?
      — Ну, не почувствовали ничего… такого?
      — Почувствовал? Хм… А-а! Кажется, укусил кто-то. То ли комар, то ли, не дай бог, блоха. А что?
      — Да нет! В таком… в… душевном отношении.
      — А-а… в душевном? Чувствовал! Чувствовал! Точно. Мучило меня, что за ужином я вареник один с творогом не доел — скиснет же, думаю, на утро. В сметане на тарелке оставил.
      — Вот какой вы, диду! Я не о том! Я о видении. Видение какое-нибудь не являлось вам ночью позавчера?
      — Тю! Видение! Да я что больной что ли? Не дай бог!
      — Да я тоже вроде не больной, а позавчера ночью в вашем саду возле Горбушиной могилы не только видел, но и сфотографировал. Вот посмотрите! — И я протянул деду фотографию.
      В этот момент я повернул голову в сторону карафолькиного огорода и вздрогнул — там стояла вся наша гоп-компания: сам Карафолька, Вася Деркач, Антончик Мациевский, Коля Кагарлицкий и (я даже не поверил своим глазам) Павлуша с Гребенючкою. Они стояли, по-гусиному вытянув шеи, и жадно прислушивались к нашему с дедом разговору. Дед, видимо, давно их заметил, потому что стоял к ним лицом, а я спиной.
      — А ну-ну! — Дед с интересом поднёс фотографию к глазам. — Что же это такое? А?
      — Да что же! Не видно разве… По-моему, призрак! Без головы!
      — Ну? — Разинул рот дед.
      Из дома вышел племянник деда Саливона.
      — Что там такое? — Спросил он без особого энтузиазма, безразлично ковыряя в зубах.
      — А ну, Серёжа, иди-ка посмотри! — Крикнул дед Саливон. — Ты человек грамотный, помоги разобраться. Ребята вон призрак сфотографировали. У нас в саду. Позавчера ночью.
      — Призрак? — Племянник подошёл, взял у деда фотографию. Посмотрел и покачал головой:
      — Ай-яи-яй!.. Что же это вы, дядя! Нехорошо! Говорите, что атеист, смеётесь над верующими, а сами привидений у себя в саду разводите. И это когда люди по Луне гуляют. Подрываете авторитет науки. Несолидно.
      — Мда-а, — растерянно развёл руками дед Саливон — Конфуз вышел. Опозорился на старости лет. Вот беда! Что же теперь делать? Могут же быть неприятности…
      — Разве я знаю… — Пожал плечами племянник. — Надо что-то придумать. Как-то выкручиваться.
      — А что, если… — Задумчиво протянул дед и вдруг решительно повернулся к племяннику: — А ну снимай рубашку! — Потом крикнул девушке, которая стояла на пороге: — Оксана, давай плечики.
      — Правильно! — Подхватил племянник и начал снимать свою белую нейлоновую рубашку.
      Из дома вышла жена племянника с пластмассовыми плечиками в руках.
      — Что это вы… — Начала она.
      Но племянник перебил её.
      — Цыц! Давай сюда! — И, заговорщически приставив ладонь ко рту, он таинственно произнёс мне: — Пустим слух, что это была… рубашка! А?
      И только тут я понял, что они смеются.
      Ой! Да ведь действительно была рубашка! Обыкновенная нейлоновая рубашка на плечиках, что сушилась на той вишне в конце сада. Постирали перед свадьбой, чтобы чистенькую утром одеть. Ветер раскачивал её, размахивал рукавами… А я… Ах ты.
      Первый начал смеяться Антончик. Сначала неуверенно, короткими очередями:
      — Хи-хи… Хи-хи… Хи-хи… — Потом, почувствовав поддержку, грянул раскатисто, полной грудью: — Га-га-га-га-га!
      И ребята, те же ребята, что вчера только рты разевали и были, так сказать, в нокауте, вверх копытами лежали, те же ребята хохотали сейчас надо мной, только что по земле не катались. И Гребенючка пискляво хихикала. А Павлуша смеялся, глядя на меня с горьким сочувствием, как смотрят на пьяного калеку. И жена племянника (добрая, видно, душа) смотрела на меня с жалостью.
      Они жалела меня.
      Они думали, что я переживаю, что произошёл такой конфуз, как говорит дед Саливон.
      Люди добрые!
      Ей-богу, я не переживаю!
      Я рад, очень рад, что это не призрак был, а рубашка. Да это же просто великолепно. Да я просто как на свет заново родился. До лампочки мне теперь поп Гога, бабка Мокрина и вся их братия. Не боюсь я их, потому что опять стою обеими ногами на твёрдом материалистическом грунте.
      И я смеюсь, хохочу вместе с ними. Но сам чувствую, что слишком громко, слишком уж сильно хохочу. И они мне не верят.
      — Ну, расскажи, расскажи, как же вы это устроили? — Отсмеявшись, наконец спросил дед Саливон.
      — Да! — Махнул я рукой: не хотелось не то что вспоминать — думать об этом.
      — Ну!
      — Да ну! — Не поддавался я.
      — Вот ведь упрямый! Давай ты! — Кивнул он Павлуше и, обращаясь к племяннику и его жене, сказал — Это такие хлопцы! Всегда как что-нибудь такое выкинут, шелегейдики, что живот со смеху надорвёшь. Специалисты! Ну!
      Павлуша пожал плечами.
      — Ну что? И тебя просить надо? — Поморщился дед.
      — А я здесь ни при чём, — хмыкнул Павлуша.
      — Как? — Удивился дед Саливон. — Разве вы не вместе?
      — Не-а! — Сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошёл прочь.
      — Вот дела! Что случилось то? Тю! — Даже растерялся дед Саливон.
      — Они поссорились! Совсем! Уже не дружат! — Выскочил Антончик.
      — Э-э. Не годится. Что же это вы? Такие друзья были. Нехорошо как! — Протянул дед Саливон.
      Тут уже я покраснел, отвернулся и тоже пошёл прочь Только в противоположную от Павлуши сторону. Через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.
      Ну, теперь всё! Конец!
      Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог ещё простить ему измену и помириться, то теперь уже нет. Потому что он при всех, так сказать, официально отрёкся от меня.
      Всё!
      Порвалась наша дружба, как гнилая верёвка.
      Всё!
      Нет у меня больше друга.
      Всё!
     
      Глава XII. Скука. Я гоню воспоминания. Мой верный друг — вороной. Солдаты. «Восьмёрка»
     
      Прошло несколько дней.
      Всего три слова, три небольших словечка — «Прошло несколько дней». Написал — и не видно их. Будто и не было ничего. А как же они тяжело, как долго они шли, эти несколько дней! И долго, и скучно, и грустно, и тоскливо — как в тюрьме, в одиночной камере.
      И как назло, погода снова испортилась. Дождь лил с утра до ночи. Нельзя было носа высунуть из хаты. Сядешь у окна, уставишься на лужи во дворе, и только слушаешь, как непрерывно барабанят по крыше капли дождя. И так тебе плохо, так тебе плохо, что и сказать нельзя. Словно весь этот дождь — сплошные слёзы твои.
      До чего дошёл — учебники прошлогодние перечитывать стал.
      А тут ещё и мать сердце надрывает:
      — Пошёл бы хоть к Павлуше — не скучал бы так.
      Она со своей работой да общественными обязанностями всё время забывает, что мы поссорились навеки. А тут ещё и папа. Душу выворачивает своей музыкой. Придёт с работы, достанет скрипку и как начнёт выпиливать жалобно — кажется, не по струнам, а по жилам смычком водит… Лучше бы он уже той скрипкой по голове меня треснул.
      Пожалуй впервые в жизни я узнал по настоящему, что это за беспросветная штука — настоящее одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем. И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется, ничего не хочется…
      Павлуше хорошо — сидит себе, наверно, и рисует какую-нибудь холеру…
      А чего это я о нём думаю? Пусть хоть на голове стоит — мне то что! Мне до лампочки! Иуда! Предатель! Прислужник Гребенючкин!
      А дождь идёт… И капли барабанят непрерывно… И лужи уже всю землю скрыли, и, кажется, плывёт дом среди волнистого бушующего моря. И нет тому морю ни конца ни края — безграничное и безлюдное оно, как во время всемирного потопа. И кажется, солнце уже никогда не проклюнется сквозь густые мутно-серые облака.
      А в голову без спросу лезут воспоминания. Я гоню, выталкиваю их, но они всё лезут и лезут…
      Про робинзоновскую эпопею на необитаемом острове в плавнях, про то как заблудились в кукурузе, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про киностудию, про подземелья Лавры, про тореадоров и бой с Контрибуцией, про ВХАТ с «Ревизором», про атомную бомбу на транзисторах и т. д. — и т. п.
      И что бы я не вспомнил, всегда (хоть ты тресни!) мысли про Павлушу в голову лезут, все мои воспоминания с ним связанны обязательно. Словно у меня и не было своей личной жизни. А только совместная с ним. Будто сам я не целый человек, а только половинка. С одной ногой, одной рукой, половиной живота и половиной головы. А вторая нога, вторая рука, вторые пол-живота и пол-головы — Павлушины. Вот ведь, ей-богу!
      Я уже себя даже по лбу кулаком бил, чтобы выбить те воспоминания, но напрасно.
      «Это, наверное, оттого, что я всё время сижу на месте, без действия, — наконец решил я. — Надо двигаться, надо действовать, что-то делать, и эти воспоминания сами выветрятся».
      Я соскочил с подоконника и начал двигаться — быстро ходить по хате из угла в угол, сначала просто так, а потом размахивая руками. Дед Варава, который дремал на печи, открыл один глаз и спокойно спросил:
      — Чесотка напала? Или укусил кто?
      — Зарядку делаю, — соврал я. Не объяснять же, что я воспоминания из головы таким способом выгоняю.
      И всё же эти несколько дней прошли.
      Однажды, проснувшись утром, я увидел, что дождя уже нет и сияет солнышко. Мне немного полегчало. Я вывел во двор велосипед, зажал на правой ноге штанину деревянной прищепкой для белья (я всегда так делаю, чтобы штанина между цепью и зубьями передачи не попадала), сел и поехал.
      Чистое солнце купалось в грязных лужах и делало их чистыми. Я с разгона врезался в лужи, и они разлетались в разные стороны солнечными брызгами. Выехав за село я помчался полевой дорогой. Ветер свистел в ушах словно весёлая песня без слов А потом неожиданно появились слова. Но это уже был не ветер. Это навстречу мне шли солдаты. Шли, дружно распевая бодрую маршевую песню:
      И после этих серьёзных слов они вдруг запели на тот же мотив детское стихотворение, что учат в детских садах:
      Я съехал на обочину и встал, пропуская их. Они все были очень молодые, эти солдаты, большинство из них, пожалуй, ещё и не брились, и это детсадовское стихотворение было ещё очень свежо в их памяти. И они так весело и дружно пели, что я почувствовал зависть. Хорошо, видимо, быть солдатом, идти так полем всем отрядом и петь.
      Солдат, и вообще военных мы видели часто. Километров за пять от нас, за Дедовщиною, в лесу были военные лагеря, а дальше, в степи, — артиллерийский полигон. Уже который год в центре села возле сельмага на столбе под репродуктором висела доска с объявлением:
      ВНИМАНИЕ!
      На полигоне постоянно днём и ночью производятся стрельбы.
      Красный флаг на Вышке — на полигоне стрельба.
      Выпас скота, сбор грибов и ягод в районе полигона — только с разрешения начальника полигона.
      И хотя бухало на том полигоне далеко не каждый и не каждую ночь, пасти скот и собирать грибы и ягоды никто туда не совался, даже с разрешения начальника. Только мы, ребята, несколько раз ходили туда искать порох, гильзы и другие боеприпасы. Да и то больше «на слабо», когда кто кого-нибудь подначит: «Вот мол слабо тебе!..»
      Солдаты через наше село ездили всё время, на всяких машинах, на мотоциклах, на бронетранспортёрах, на громыхающих здоровенных тягачах, для которых специально были отведены грунтовые дороги за селом. А в субботу солдаты приходили к нам в клуб на танцы. Мы любили толкаться возле них и слушать, как они шутят. Особенно нравился нам невысокий, но весь какой-то ладный солдат из Рязани, по имени Митя Иванов, рыжий и курносый. Он неутомимо подшучивал над своим другом, медлительным здоровяком Всеволодом Пидгайко, который был вдвое выше его. Увидев, например, что мимо них проходит какая-нибудь красивая девушка, Митя Иванов неожиданно громко восклицал:
      — Рядовой Пидгайко, смир-р-р-но! Равнение на середину!
      Пидгайко краснел и махал рукой:
      — Да ну тебя!
      Тогда Митя Иванов начинал его отчитывать:
      — Солдат есть кто? — Строго спрашивал он и сам отвечал: — Солдат есть военнослужащий, который умеет — что? — Отлично владеть оружием; который досконально знает материальную часть и который неукоснительно выполняет — что? — Приказы своего командира. А Ты, Пидгайко? Ты бездельник, разгильдяй и сачок. Ты думаешь только о еде и девушках. Позор! До какой жизни ты дошёл! Какой пример ты показываешь подрастающему поколению? — Широким жестом он указывал на нас, мальчишек. — Позор! Мне стыдно за вас, рядовой Пидгайко! Два наряда вне очереди! И три часа строевой. Кру-гом! От меня до следующего столба шагом марш! Песню!
      Последние предложения он произносил каким-то особым голосом, видно, пародируя кого-то, старшину, что ли. Солдаты при этом всегда хохотали, наверное, было очень похоже. Вообще они были очень ребячливы, чем-то похожие на нас, эти солдаты. Передразнивали своих командиров, как мы учителей, рассказывали, что кто-то из них ходил в «самоволку» (без разрешения начальства — вроде того, как мы прогуливали уроки). И всё время шутили и смеялись.
      А по-моему, шутки в жизни самое главное. Жизнь, по-моему, не может быть без шуток. Я вот, например, боюсь важных взрослых дядей, которые не понимают и не любят шуток. По-моему, это злые, нехорошие люди. И даже если они и не сделали ещё ничего дурного, то способны это сделать и когда-нибудь сделают.
      А весёлые, остроумные люди — по-моему очень нужны для жизни, даже побольше чем серьёзные, важные и суровые. Потому что серьёзные и важные только предписывают и покрикивают. А иной шутник скажет остроумное слово, и сразу легче работать людям, и работа спорится, когда среди людей весёлый человек. А когда начальник весёлый и умеет шутить, то вообще замечательно. Вот у нас такой председатель колхоза Иван Иванович Шапка. А до него был председателем Припихатий, серьёзный и строгий, всё время только кричал и руками размахивал. И от этого размахивания колхоз развалился. А этот не кричит никогда, только шутит. А колхоз — первый в районе. И я уверен, что и в бою этот Митя Иванов и друг его Пидгайко скорее совершат геройский подвиг, чем кто другой. И это ничего, что Митя Иванов идёт в строю последним (потому что он ниже всех). Однако он не последний. Я уверен, что эту «Таню» детсадовскую он первый запел, а все подхватили.
      Проходя мимо, Митя Иванов подмигнул и улыбнулся. И так мне захотелось пойти за ними вслед и, пристроившись, подхватить песню. Но… если бы я был хотя бы во втором классе… А так… Однако встреча с солдатами почему-то сразу подняла моё настроение, и я помчался по полевой дороге с удвоенной скоростью, в душе моей сама собой пела эта лихая солдатская песня: «В путь… в путь… в путь…»
      Эх как я люблю вот так мчаться на велосипеде среди бескрайнего поля или степи, или по лесной тропинке, или над рекой по мокрому песку вдоль самой кромки воды (это лучше чем по асфальту!)
      Молодчина русский мужик Артамонов, который велосипед выдумал! Что бы люди делали без велосипедов! У нас всё село на велосипедах ездит: и в поле, тяпку к раме привязав, и на базар, корзины к багажнику и к рулю приторочены, и куда хочешь. Вообще велосипед сейчас — это основной на селе транспорт. Так говорит дед Саливон. В городе на велосипедах только дети и спортсмены ездят, а на селе все. В городе вы старой женщины на велосипеде никогда не увидите. А у нас какая-нибудь семидесятилетняя бабушка Палажка так педали накручивает, только пыль столбом стоит, и никто и не смотрит, будто это не старуха на велосипеде, а девушка-спортсменка.
      Я люблю свой велик, как прежде, пожалуй, казак-запорожец коня любил. Даже представляю, что это мой конь боевой. И я нежно зову его как коня — Вороной. Потому что у него чёрная рама.
      И кажется мне — ни у кого в мире нет такого резвого коня, как у меня.
      — И-го-го-о! — Так голосисто заржал он на всё поле, что я даже охрип.
      Разве есть для такого коня какие-либо препятствия!
      Гоп-ля! — С ходу перескочил он какую-то палку, лежавшую на дороге.
      Гоп-ля! — Перескочил выбоину.
      Го… Гэп! Ляп! — Перескочил я руль велосипеда, пролетел несколько метров в воздухе и со всего размаху плюхнулся мордой в грязную лужу.
      А чтоб тебя… Тьфу! Тьфу!
      Это была не просто лужа, как мне показалось. Это был канавка до краёв залитая водой. Мой Вороной лежал на боку, трагически, неестественно задрав вверх переднее колесо. Я подошёл к нему, и вопль отчаяния и горя вырвался из моей груди. Переднее колесо были скручено в какую страшную спираль.
      «Восьмёрка»! Такой ужасной «восьмеркы» я ещё никогда не видел.
      А до села километров два.
      И чего я такой несчастный! Всегда так. Только мне немного легче станет, только настроение улучшится, только покажется, что жизнь улыбается мне снова, как судьба сразу — хлоп! — По морде. И я в луже.
      Эх!..
      Поднял я своего Вороного, обнял его за руль и заковылял в село, увлекая за собой. Когда просто так идёшь, то редко кого и встретишь. А если не хочешь никого встречать, то на каждом шагу:
      — Ай-яй-яй!
      — Что же ты наделал?
      — Ого-го!
      — Вот это «восьмёрка»?
      — А-яй-яй!
      А уже около самого дома на Павлушу наткнулся. Он как раз выходил из своей калитки. Увидев меня, Павлуша не смог удержаться от изумлённой улыбки. Я в сердцах только плюнул в его сторону и тут же, как назло, споткнулся.
      Павлуша засмеялся.
      — Дурак! — Крикнул я, нервно дёргая велосипед, который застрял в калитке.
      Он не ответил. Отвернулся и пошёл себе по улице.
      Дед посмотрел на изувеченное колесо и спокойно спросил:
      — Трактор что ли на таран брал, а?
      Я только зубами скрипнул. С дедом ссориться я не мог. Кто же мне тогда Вороного вылечит? Дед мой умел всё на свете. Что бы я не сломал, не свернул, не испортил, я всегда шёл к деду, и он меня выручал. Хотя всегда при этом страшно ругался. Но я к этому привык.
      Вот и сейчас я вздохнул и молча с надеждой посмотрел на деда. Дед в свою очередь вздохнул и сказал:
      — Принеси плоскогубцы, клещи и молоток.
      Я не заставил его повторять. Молниеносно метнулся в сарай за инструментом, и дед сразу взялся за дело.
      — ВарвАр! — Дед любил коверкать слова. — Только и знаешь золотые вербы выращивать… Вредитель! Колорадский жук! Не на велосипеде тебе, а на корове ездить. Багамот! Так колесо искрутить! Это же надо уметь! Десять чертей будут специально крутить и так не скрутят. Вот бы тебя так поперекручивало, чтобы знал, как ездить. Уголовник!
      Я молча слушал и только то и дело вздыхал, показывая своё раскаяние. Дед любил, когда я каялся. Когда я каялся, он делал для меня всё на свете. Провозился дед до позднего вечера, и колесо стало, как новенькое, словно только что из магазина. У деда моего золотые руки. Если бы мне такие руки. А мои только пакостить умеют. Эх!
     
      Глава XIII. Недаром эта глава тринадцатая, потому что в ней случается вещь удивительная, непостижимая и загадочная. Тайна трёх неизвестных
     
      На следующий день я уже выехал на своём Вороном, как ни в чём не бывало. Правда, теперь я ехал осторожно, объезжая каждую ямку, каждый камешек, каждую лужицу. Дед стоял у ворот, будто бы просто так, но я видел, что он искоса поглядывает на моё переднее колесо, ему было интересно, как оно вертится. И он, видно, был доволен своей работой.
      Я проехал до конца нашей улицы и повернул на центральную, ул. Шевченко, идущую через всю деревню в поле. Уже показались последние хаты, как я услышал позади себя тарахтение мотоцикла. Я свернул с дороги, чтобы дать ему проехать, и обернулся. Меня догонял какой-то военный в шлеме и больших мотоциклетных очках, которые закрывали пол-лица.
      Поравнявшись со мной, военный вдруг затормозил.
      — Рень? — Коротко спросил он и, когда я кивнул в ответ, протянул мне конверт. Потом сразу дал по газам и рванул вперёд. Я так растерялся, что уронил конверт на землю. И пока поднимал, от мотоциклиста только пыль на дороге осталась. Я успел лишь заметить, что это был офицер: то ли старший лейтенант, то капитан (или три, или четыре звёздочки на погонах). А лицо — хоть убей — не узнал бы. Только и запомнилось, как белозубо сверкнуло его короткое «Рень?» на загорелом, припорошённом пылью лице… И очки на пол-лица, и зелёный шлем…
      Я взглянул на конверт:
      Яве Реню (Совершенно секретно)
      Занемевшими пальцами я разорвал конверт и извлёк письмо:
      Сегодня, ровно в девятнадцать ноль-ноль приходи к разбитому доту в Волчий лес. В расщелине над амбразурой найдёшь инструкцию, что ты должен сделать дальше. Это письмо немедленно уничтожь. Дело чрезвычайно важное и секретное. Никому ни слова. Чтобы тебе было легче хранить тайну, мы пока не называем себя. Итак, ровно в девятнадцать ноль-ноль.
      Г. П. Г.
      У меня сразу вспотели ладони. Я поднял голову и огляделся. На улице ни кого не было. Только возле крайнего дома во дворе старушка кормила кур, приговаривая: «цы-ы-ыпа, цы-ы-ыпа, цы-ы-ыпонька…». Но она в мою сторону даже не смотрела. Кажется, никто ничего не видел. Я сел на велосипед и погнал в поле. Письмо я крепко держал в руке, прижимая к ручке руля. В голове моей был суетливый беспорядок.
      Что это? Шутка? Кто-то из ребят? Или все вместе? Решили посмеяться надо мной? Отомстить, что я их задурил с тем призраком? Но они видели, что я сам остался в дураках. Чего же мстить? И стал бы офицер на мотоцикле ввязываться в различные ребячьи проказы, передавать письма? Нет. Вряд ли. Да и почерк в письме не мальчишеский, не ученический. Ученических почерк, даже самый каллиграфический, сразу можно узнать. А это был совсем взрослый почерк — очень чёткий, разборчивый, с наклоном влево, и каждая буковка отдельно.
      Нет! Это не ребята! А кто же?..
      И что означают эти буквы — Г. П. Г.? Что это? Инициалы? Или зашифрованная должность? Например, гвардии полковник Герасименко (или там Гаврилов, или Гогоберидзе). Или — генеральный прокурор Гаврилов (или опять-таки Герасименко, или Гогоберидзе).
      Но в письме стоит «мы». Получается, Г, П. Г. — это не один человек. Получается, трое. — «Г», «П», «Г». И кто же они такие, эти трое неизвестных? Хорошие они или плохие?
      Не останавливаясь, я ещё и ещё раз перечитывал письмо. И ничего не мог понять. Они просят уничтожить. Ну что ж, уничтожить можно. Даже если это шутка — тем более.
      Я порвал письмо на мелкие-мелкие клочки, и понемногу, на ходу, выбросил их по дороге. Теперь это письмо сам чёрт не соберёт воедино никогда в мире. До семи часов вечера было ещё очень далеко. Но ноги мои механически крутили педали, а руль сам собой поворачивал в сторону Волчьего леса. Я заметил это когда уже был на опушке леса. И только тогда подумал: «Чего это я сюда еду? Ведь в письме сказано — в девятнадцать. Если я приеду раньше, может, это повредит делу — кто его знает».
      Я крутанул руль и повернул на дорогу, ведущую вдоль леса в Дедовщину — словно кто-то невидимый следил за мной, и я хотел его убедить, что и не собирался ехать в лес.
      «Заеду в Дедовщину в лавку, куплю фигурных леденцов», — решил я.
      В Дедовщине в магазине продавали фигурные леденцы на палочках — девятнадцать копеек сто граммов. В наш сельмаг таких почему-то не завозили. И мы иногда специально ездили за ними в Дедовщину.
      Не доезжая до села, я увидел на дороге «Москвич» с поднятым капотом, в котором кто-то копался. Когда я приблизился, этот кто-то поднял голову, и я узнал попа Гогу. Увидев меня, отец Гога сказал:
      — О! Ну подержи мне тут немного.
      Я слез с велосипеда и, сдерживая беспокойство в сердце, подержал ему в моторе какую-то штуковину, которую он привинчивал плоскогубцами.
      — Спасибо! — Сказал он, как закончил. Потом, взглянув на меня хитро прищуренным глазом, и сказал вдруг загадочные, непонятные слова:
      — Тёмная вода во облацех.
      И улыбнулся.
      Я удивлённо хлопнул глазами, быстро сел на велосипед и умчался прочь. Мне стало не по себе от этих слов. Я даже забыл о фигурных леденцах на палочке и повернул на другую дорогу ведущую назад в Васюковку.
      «Может, это поп Гога написал? — думал я по дороге — Вдвоём с бабкой Мокриной.
      «Г. П. Г.» «П. Г.» — Это может быть «Поп Георгий» — точно.
      А «Г.» Гавриловна!..
      Это отчество бабки Мокрины. Мокрина Гавриловна, её иногда так и зовут — «Гавриловна». И это они хотят заманить меня в лес и… убить. За то, что я их с этим призраком подвёл. А что! Были же такие случаи, когда религиозные фанатики убивали людей. Даже в газетах писали… Эх, если бы рядом был Павлуша, ничего бы я не боялся. И зачем он меня предал? Вот убьют меня, только тогда он пожалеет, только тогда поймёт, что это он виноват, это он бросил меня одного погибать. Но будет поздно…
      В селе я свернул на улицу Гагарина к реке. Мне так и подмывало посмотреть, что сейчас делает бабка Мокрина. Её хата была крайней, почти у воды. Хата старая, покрытая соломой, мазанка, зато сад большой, лучший в селе. Таких сортов яблок, как у неё, не было ни у кого больше. Но отведать их нам не доводилось, потому как такого злющего пса Бровка, какой был у бабки Мокрипы, тоже не было ни у кого на селе.
      Бабка Мокрина трясла яблоки, собирая их в подол. Увидев меня, она аж вся вытянулась:
      — А? Это ты? По яблочки пришёл! Пошёл вон! Бандюга! Чтобы тебе чертей в аду фотографировать! Прочь отсюда!
      Я только улыбнулся и уехал. Мне сразу стало легче. Если бы они собирались меня убивать, она бы так не ругалась. Она бы, наоборот, сладкими словами глаза мне замыливала, чтобы я ничего не подозревал. Да и что это я выдумал! Кому я нужен, чтобы меня убивали. И разве мог офицер на мотоцикле быть заодно с попом Гогой и бабкой Мокриной? Тьфу! Ерунда какая!
      Я твёрдо решил ничего не бояться и в девятнадцать часов ехать в Волчий лес. Видно, дело всё-таки серьёзное, значит я кому-то нужен и может быть смогу совершить какой-нибудь подвиг. И нечего думать. Мой дед всегда говорит, что, когда ты можешь сделать доброе дело, делай, не задумываясь и не откладывая.
      Но не думать об этом я не мог, и до шести часов вечера все мои мысли были заняты только этой загадочной историей.
     
      Глава XIV. Волчий лес. История дота. Неожиданность
     
      Наконец наступил нужный час и я сел на велосипед и отправился в Волчий лес. Волчий лес был когда-то дремучим, с непролазными зарослями, и в нём действительно водились волки. Теперь волков там уже давно нет — всех истребили. Но непролазные чащи остались. И даже без волков, было в этом лесу страшновато.
      Во время войны в Волчьем лесу шли большие бои. Он был весь изранен окопами, теперь заросшими густой травой и лёгким кружевом папоротников. А в старом дубняке на возвышенности громоздились огромные глыбы разрушенного дота.
      Когда-то здесь было опушка, и именно возле дота перекрещивались две дороги — одна, вдоль леса на Дедовщину, вторая, через лес, на Гарбузяны. Теперь опушка отодвинулась почти на километр — так поднялась здесь густая сосновая посадка, по которой прорубили новую дорогу. Эту дорогу люди называют «Глёканкою», потому как если ехать по ней на телеге, то на пеньках колёса, как у нас говорят, глёкают. А дорогу, через лес на Гарбузяны, люди назвали «Генеральской», поскольку она ведёт к военным лагерям.
      Славная история этого дота.
      В сорок первом, когда немцы захватили Украину, в этом доте держали круговую оборону трое наших бойцов. Весь район уже был оккупирован, фронт продвинулся на тридцать километров на восток, а немцы всё никак не могли захватить дот. Ни бомбы его не брали, ни снаряды, ни мины. Восемь дней держались бойцы без воды, без пищи, до последнего патрона. Четыре танка подбили из противотанкового ружья, множество фашистов покосили из пулемёта. А когда закончились у них боеприпасы, вышли бойцы и безоружные пошли на вражеские пули. И, говорят, каждого из них прошило не менее ста пуль.
      А дот, даже пустой, нагонял страх на фашистов. Они привезли туда три грузовика взрывчатки и взорвали его. Но и разбитый, изувеченный, с искорёженной железной арматурой, что, как кости, торчала на изломах из толстенных метровых глыб, — он поражал своей силой и могуществом. Огромные грязно-серые глыбы, покрытые кое-где ржавым мхом, были из какого невероятного, нигде теперь не виданного железобетона, густо замешанного на гранитной крошке, которой мостят дороги. А меж тех камней проглядывало чёрное кручёное плетение металлического провода в палец толщиной, который даже ржавчина не брала.
      Весь дот зарос густой жалящей крапивой, словно оберегал таким способом своё гордое одиночество и неприкосновенность. Однако на одной из глыб какой-то прохожий Вася, стремясь, видимо, пробиться в бессмертие, попытался вырезать чем-то острым своё имя, но не осилил. Буквы были нацарапаны едва заметно, а последнее «я» было такое уже худосочное и немощное, что даже стыдно становилось за этого Васю с его таким жалкий «я».
      Хотя дот находился не очень далеко от села (а если на велосипеде, то ещё ближе), мы, ребята, к нему почему-то почти не ходили. Я за всю свою жизнь раз три, может и был. И по грибы, и за ягодами мы больше ходили в Пещанский лес, за Пески.
      Теперь же, когда я подъезжал к доту, всё вокруг показалось мне чужим, незнакомым и необычным. Стояла жуткая тишина, даже птиц не было слышно, только где-то высоко вверху еле шелестела от ветра листва.
      Я прислонил своего Вороного к дубу у дороги и, осторожно раздвигая кусты и хватаясь руками за ветки, полез вверх, к развалинам дота. Вдруг я услышал негромкий, но властный голос:
      — Ты куда?
      От неожиданности я отпустил ветки, за которые держался, и упал на колени.
      — Куда лезешь? — Повторил голос.
      — Никуда… а… а что такое? — Спросил я, всё ещё стоя на коленях и вглядываясь в чащу — того, кто говорил, за кустами не было видно.
      — Сейчас учения. Не видел, что ли, флаг на вышке. Ну давай отсюда!
      Ясно. Часовой. Когда идут учения, всегда выставляют часовых на дорогах, ведущих к воинским частям. Спорить было бесполезно. Я развернулся и на карачках стал спускаться вниз.
      Вот чёрт! И надо же! Поставили как раз на этом месте. Ну, ничего! Я его обойду. Зайду осторожненько сбоку — он и не заметит. Эти часовые, по-моему, просто так стоят, для проформы. Развалился себе в кустах и покуривает. Очень оно ему надо. Кто сюда пойдёт? Если бы я прямо на него не наткнулся, он бы, пожалуй, и головы не поднял.
      Спустившись на дорогу, я пригнувшись бросаюсь направо и, короткими перебежками от дерева к дереву, начинаю обходить дот сбоку. Теперь я начеку и стараюсь двигаться как можно осторожнее. Но когда я уже был почти у цели, из-за кустов послышалось:
      — Ты что — в прятки со мной играешь? Ну давай отсюда!
      Заметил. Всё-таки заметил, чертяка!
      — Уже и грибочки поискать нельзя, — пробормотал я и, надувшись, пошёл обратно.
      Вот ведь!
      Как же я теперь добуду инструкцию? Неужели они не знали, что будут военные учения? Не может быть. Так что же делать? Так просто ехать домой, и всё? А может, они потому и обратились ко мне, что надеются на мою ловкость, пронырливость, на то, что я смогу незаметно проскользнуть мимо часового? Может, именно в этом и состоит моя задача? Так кто же тогда такие — «Они»? Если они хотят делать что-то тайно от армии… Может, «они» — шпионы? Э-э-э, нет! Ерунда! Хватит с меня шпионов. Были уже в моей жизни «шпионы». Кныши. Достаточно. Шпионы теперь не такие идиоты, чтобы их мальчишки вылавливали.
      Да и не стану я делать ничего шпионского, что я — дурак! Я сначала узнаю, что надо делать, для чего, а тогда уже…
      Но домой так просто уходить я не мог. Я должен достать из амбразуры эту инструкцию. Должен! Потому что иначе я не стану уважать себя.
      Я беру Вороного за седло и встряхиваю его, чтобы он подал голос — зазвенел. Пусть часовой слышит, что я уже уезжаю. Ещё кашляю громко в придачу. Потом сажусь и кручу педали по дороге — якобы в сторону села. Но отъехав метров сто, так что с дота меня уже никак не видно, сворачиваю в лес, прячу Вороного под папоротником в окопе и по-пластунски, на животе, начинаю в обход пробираться к доту. Я ползу долго и осторожно, через каждые два-три метра замирая и прислушиваясь. Наконец передо мной дот. Часового нигде не видно. Он, видимо, с той стороны, в кустах. Но и амбразура тоже с той стороны. Выход один — пробираться через руины дота и попробовать нащупать расщелину над амбразурой изнутри. Однако легко сказать — пробраться. Я уже говорил, что весь дот зарос густейшей и безжалостно жалящей крапивой. И одно дело идти по этой крапиве во весь рост, раздвигая её какой-нибудь палкой, а совсем другое — ползти в ней на животе, по-пластунски, да ещё так, чтобы тебя не было видно, и чтобы крапива не шевелилась.
      Я лез вперёд, опустив лицо к земле и прикрывая его одной рукой, раздвигая крапиву своей макушкой. Пока жгучие листья крапивы проходили по волосам, я их не ощущал. Но когда они касались шеи, меня всего передёргивало — словно кто-то лил мне на шею кипяток. Но больше всего страдали уши. Мои бедные несчастные уши. Мне даже казалось, будто я слышу, как они сухо трещат, горя жарким пламенем. И казалось, что я ползу не по крапиве, а через адский огонь. Однако, стиснув зубы, я лез, лез и лез.
      — Мда-а! — Услышал я вдруг над головой. — Видно, ты или дурак, или что-то задумал. Вставай!
      Выругавшись про себя последним словом, я поднялся.
      На наклонённой плите дота, расставив ноги, с автоматом на груди стоял рядовой Митя Иванов. Это был он! Где-то в глубине души шевельнулась у меня одобрительная мысль: «А часовой то он неплохой, самого чёрта не пропустит».
      Митя Иванов смотрел на меня беззлобно, с любопытством. Мои пылающие обожжённые крапивой уши, шея, руки говорили сами за себя.
      — Ну, так что тебе надо? — Спросил он улыбаясь.
      — Ничего, — я ещё ничего не успел придумать.
      — Ничего? Гм. Значит, дурак, — с разочарованием сказал он. — А может, всё же надо?
      Вдруг у меня мелькнула мысль: «А может, это всё специально? Чтобы меня проверить? Дудки! Ничего вы от меня не услышите! Хотя мне бы очень хотелось доказать, что я не дурак, но я не скажу ничего».
     
      Глава XV. Старший лейтенант Пайчадзе. Я осматриваю лагерь
     
      Неожиданно на дороге зарычал мотоцикл и, чихнув вдруг замолк — остановился.
      — Иванов, что там такое, да? Чей велосипед на дороге? — Послышался хриплый голос с кавказским акцентом.
      — Да вот, товарищ старший лейтенант, нарушитель… Пацан какой-то. Я его гоню, а он лезет…
      Кусты раздвинулись, и появился офицер, высокий, стройный, с чёрными грузинскими усиками. Внимательно посмотрел на меня и спросил:
      — В чём дело, да?
      Я тоже внимательно посмотрел на него и молча пожал плечами. А в голове бешено крутилось: «Тот или не тот? Тот или не тот?» Я никак не мог вспомнить, с усиками был тот или без. Да разве за те считанные секунды, пока он передавал мне письмо, можно было что-то запомнить? Но лицо такое же загорелое, улыбка белозубая. И на погонах три звёздочки… Кажется, всё-таки тот.
      — Ты что — немой, да? Не понимаешь, что тебе говорят? А что с ушами? Почему такие красные? И шея… Иванов! — Он вдруг метнув молниеносный взгляд в сторону солдата. — Ты что… Да?
      — Да что вы, товарищ старший лейтенант!
      Уши Иванова покраснели ещё сильнее чем мои.
      — Как вы могли подумать? Это он по крапиве лез. Шальной какой-то!
      — По крапивой, да? — Офицер удивлённо поднял брови и посмотрел на меня с откровенным интересом. — Интересно! Так что тебе здесь надо, а?
      «Ничего ничего, — подумал я, — проверяйте, проверяйте! Вы меня не «подловите». Я не расколюсь, не бойтесь».
      И, прикидываясь дурачком, я захлопал глазами и сказал:
      — Да грибов хотел поискать… Разве нельзя? Нельзя?
      Офицер прищурился, пронизывая меня взглядом, потом повернулся к солдату.
      — Иванов, присмотрит за его велосипедом, да…
      — Есть! — Козырнул солдат.
      — А ты поедешь со мной, — приказал мне старший лейтенант и пошёл на дорогу к мотоциклу. Я молча пошёл за ним.
      — Садись! — Кивнул он на заднее сидение, крутанул ногой стартёр, мотоцикл сразу фыркнул, зарычал, и мы с места так стремительно рванули вперёд, что я чуть не слетел с седла. Хорошо, что успел цепко ухватиться за его гимнастёрку.
      Мы мчались по разбитой тяжёлыми военными машинами «генеральской» дороге. На выбоинах меня безжалостно подбрасывало, так что половину дороги я летел в воздухе, а половину ехал. Но я не замечал этого. Даже наоборот. Это лучше всего соответствовало моему душевному состоянию. Потому что меня не покидало внутреннее нервное возбуждение, которое я не знаю, как называется по-научному, а по-нашему, по-мальчишески — «мандраж». Разве я мог, скажите, быть спокоен, когда ехал на какое-то необычное, на какое-то важное и секретное задание, для которого требовалась мужество, смелость, может, даже героизм. Ясно теперь, что это какое-то особое задание. Секретного военного значения. Может у них что-то сломалось, и взрослому не пролезть. Пацана надо. Может, прикажут лезть в дуло какой-нибудь гигантской пушки или в ракету с атомной боеголовкой.
      Было мне с одной стороны, честно говоря, страшно, аж в пятках холодило (потому как если бабахнет — даже пепла от меня не останется, похоронить нечего будет). А с другой стороны подпирала радостная гордость, что именно меня выбрали, — значит, считают, что я подходящая кандидатура для такого дела. Как же хотелось мне доказать, что да, я подхожу! И тянуло в животе, как перед экзаменом или перед тем, как арбуз на баштане украсть. Ох, если бы повезло, чтобы всё было хорошо! Это ведь было бы так кстати, так кстати! Павлуша бы умер от зависти! Вот только рассказывать, пожалуй, нельзя будет. Раз так скрывают, предупреждают, да так проверяют и испытывают. А может, наоборот, придут в школу и на общем собрании благодарность вынесут. А то и подарок ценный вручат, фотоаппарат или приёмник на транзисторах… А могут и медалью наградить. Что — не бывает разве так, что ребят награждали медалями? Когда они совершают что-то героическое? Точно!
      Мотоцикл так резко остановился, что я ткнулся носом офицеру в спину. Мы стояли на большой поляне перед высокой деревянной аркой, как на шоссе при въезде в новый район, украшенной вверху флажками Но в отличие от обычной арки, эту внизу перекрывал полосатый шлагбаум, как на железнодорожном переезде, и стояла будка с часовым.
      — Пропускай! Лазутчика везу, — приказал офицер часовому. Тот поднял шлагбаум, и мы въехали на территорию лагеря.
      «Лазутчика везу», — значит, придётся всё-таки куда-то лезть.
      Мы ехали (теперь уже медленно) чистенькой, усыпанной белым песочком дорожкой, по сторонам которой стояли в ряд брезентовые палатки, словно в пионерском лагере.
      И даже лозунги на красных транспарантах, что вытянулись вдоль дорожки, были похожи на пионерские:
      «Равняйся на отличников боевой и политической подготовки», «Тяжело в учении — легко в бою!», «Стрелять только на хорошо и отлично!»
      «Получается, солдаты — такие же школьники, только взрослые, — подумал я. — Неужели человек всю свою жизнь должен учиться, думать об оценках и равняться на отличников? А я так мечтал закончить школу и навсегда закинуть все учебники на самую высокую иву, чтобы и не видеть их. Дудки! Значит, только и жизнь, пока без штанов бегаешь и грамоты не знаешь. А как пошёл в школу — конец, гибель! Записался на всю жизнь в двоечники…»
      — Класс тактики, — не оборачиваясь, сказал офицер. Мы проезжали мимо площадки, где были вкопаны ряды длинных скамеек, как в летнем кинотеатре, только вместо экрана на дереве висела чёрная школьная доска.
      — Спортплощадка. Полоса препятствий, да, — снова, не оборачиваясь, сказал офицер.
      Спортплощадка была огромная, тут и футбольное поле, и волейбольная площадка, и турник, и кони, и огромная вышка с шестом, канатом, кольцами и наклонной лестницей (чтобы на руках подниматься). А то, что он назвал полосой препятствий, было целым комплексом: бревно, яма с водой, высокий забор, низенькая проволочная изгородь, под которой на животе пролезать нужно и многое другое. Это мне понравилось. Это, пожалуй, интересно. Хорошо бы попробовать… А впрочем, может, мне сейчас придётся такую «полосу препятствий» преодолевать, что эта — детские игрушки!
      — Артиллерийский парк, да, — мотоцикл замедлил ход возле огромного пустыря, земля в котором была перепахана колёсами тяжёлых машин, орудий и гусеницами тягачей. Но сейчас ни пушек, ни тягачей не было. Только в глубине под навесом стояло несколько удлинённых, приземистых бронемашин и каких-то высоких грузовиков с будками. И ещё отдельно, под другим навесом, стояло несколько восьмиколесных машин со скошенными вниз, как у лодок, носами.
      — А что такое?
      Я ткнул рукой в сторону восьмиколесных машин.
      — Бронетранспортёры-амфибии. Для преодоления водных рубежей, да, и для высадки десанта. Понял?
      — Понял.
      Он говорил на ломаном, смешанном языке — половина слов украинских, половина русских. Видимо, ему было трудно, но всё же он старался говорить по-украински, и это получалось у него как-то очень симпатично.
      И это своё «да» почти после каждого слова он произносил с особой певучей кавказской интонацией, и оно не раздражало, а наоборот, тоже было какое-то симпатичное.
      Мы проехали немного дальше. Возле длинного деревянного барака он сказал:
      — А это столовая.
      Перед столовой стоял грузовик, сзади к которому было прицеплено что-то похожее на пушку, нацеленную дулом в небо. Я уже знал, что это такое. А когда-то мы с ребятами не знали и долго спорили. Антончик Мациевский говорил, что это гаубица, Вася Деркач уверял, что миномёт, а Карафолька доказывал, что секретное ракетное оружие последнего образца. А оказалось, что это всего лишь походная кухня.
      — Ну что, нравится здесь у нас, да? — Спросил офицер.
      — Ага, — сказал я.
      — Ты в каком классе?
      — В седьмом.
      — Значит, через четыре года… Ну, всё, поехали, да.
      Он развернул мотоцикл и дал газ. Где-то через минуту мы снова были возле арки. Часовой поднял шлагбаум, и мы рванули по «генеральской» дороге обратно к доту.
      «Это всё? — Разочарованно удивился я. — Или так задумано — сначала просто ознакомление с территорией лагеря, а потом… Или… или, может, я им… не подошёл?»
      Мне стало очень горько от этой мысли.
      Мы подъехали к доту. Встали. Некоторое время я ещё сидел, держась за его гимнастёрку. У меня ещё оставались капли надежды, что это ещё не всё. Он повернул голову и улыбнулся.
      — Мне слезать? — Тихо спросил я.
      — Да, дорогой друг, — сказал он.
      Я тяжело перевалил через седло ногу и слез.
      Он снова улыбнулся.
      — Да, будем знакомы — старший лейтенант Пайчадзе, — он протянул мне руку. — Кстати, скажу тебе по секрету, да, у нас в штабе был разговор, чтобы взять шефство над вашей школой, да. Вести военно-спортивную работу среди старшеклассников. А? Будем приглашать к себе, да, знакомить с материальной частью, с боевой техникой. Надо готовить из вас хороших воинов, да. Верно я говорю, а?
      Нет, не то он, не то говорит… Неужели я ему не понравился, неужели не подошёл? Я вопросительно посмотрел на него долгим взглядом и решился.
      — Вы, может, думаете, что лучше меня найдёте? — Я пренебрежительно хмыкнул. — Вряд ли. Разве что Павлуша, может быть… Но…
      Он внимательно посмотрел на меня и сказал:
      — Думаю, что ты хороший парень, да… Но не понимаю, о чём ты говоришь…
      Кровь бросилась мне в лицо. Зачем я сказал? Эх!
      — Ничего, это я просто так… Спасибо! До свидания! — Я быстро вскочил на Вороного и крутанул педали. Уже отъезжая, я услышал, как Митя Иванов сказал:
      — Странный парень!
      Пайчадзе что-то ответил, но что — я уже не слышал.
      Тьфу! Как паршиво получилось! Если они действительно ничего не знают о письме, то они точно думают, что я полный дурак или придурковатый. А если… Тогда ещё хуже. Значит, я им всё-таки не подошёл. Но почему в письме было сказано про амбразуру, про инструкцию? Для чего? Неужели просто так? Вряд ли.
      И, кажется, у того офицера, который передавал мне письма, всё-таки не было усиков. Я бы их запомнил. Тогда, может, и Пайчадзе, и Иванов просто не в курсе дела? Когда проводится секретная операция, то о ней обычно знает очень ограниченное количество людей, даже среди своих. Это закон. Слава богу, кинофильмов таких я насмотрелся, и книг прочитал — будь здоров!
      Тогда надо подождать, может, эти тактические учения скоро закончатся и пост снимут. Я выехал на опушку и свернул в посадку, в молодой сосняк. Положил Вороного на землю под сосёнками, а сам прилёг на тёплый и мягкий, как перина, седой мох. Отсюда хорошо видно и деревянную вышку, что стояла над лесом, и дорогу. На вышке развевался красный флаг. Я решил ждать. Ждать, может, этот флаг скоро спустят, и тогда можно будет подойти к амбразуре. Не мог же я спокойно ехать домой, даже не узнав, что там такое в этой инструкции.
      Как я не люблю ждать, если бы вы знали! Самая большая для меня мука — это стоять в очереди. Лучше уж два часа учить уроки, чем полчаса стоять в очереди. Ох, как я не люблю ждать! Но что поделаешь.
     
      Глава XVI. Павлуша. Неужели?.. Я не хочу, чтобы он меня видел. Неизвестный в учительском саду. Кто это?
     
      Начало смеркаться. Потянуло вечерней прохладой. Я лежал и думал, как было бы здорово, если бы вот сейчас рядом со мной лежал Павлуша. Ничего мне не было бы страшно, никакие испытания. И ждать я мог бы хоть всю ночь. И зачем мы поссорились? Зачем эта распроклятая Гребенючка нас разлучила? Зачем она между нами встала? Ненавижу её! Ненавижу! С какой радостью я бы ей сейчас всыпал по первое число! Да разве бы это помогло…
      От села по дороге кто-то ехал на велосипеде. Я сначала думал, что в Дедовщину. Но велосипедист миновал поворот на Дедовщину и начал приближаться по «глеканке» к лесу. Кто же это? Неужели не видит, что на вышке флаг? Не пропустят же…
      Он ехал быстро и с каждой минутой всё приближался. Уже можно разглядеть, как пузырится от ветра рубашка на спине. Я навострил глаза и вдруг почувствовал, как меня словно подбросило, и я вскочил на четвереньки. Это был Павлуша.
      Он вовсю накручивал педали — спешил. И лицо у него — серьёзное и озабоченное. И не было с ним ни дощечки, ни красок. Следовательно, не рисовать он ехал. Да и кто бы это на ночь глядя ехал в лес рисовать?
      Неожиданная догадка ледяной волной накрыла меня: это его вызвали вместо меня Потому что я не подошёл. Не понравился. Что-то не то, не так сделал. И они решили, что я не справлюсь, решили поручить другому. А кто у нас среди ребят ещё подходит? Только Павлуша, не Карафолька же, не Антончик Мациевский, не Вася Деркач и тем более не Коля Кагарлицкий. Да я и сам Павлушу назвал старшему лейтенанту.
      Эта внезапная догадка парализовал меня, сделал моё тело вялым, ватным и бессильным. Я не мог пошевелиться. Раскорячившись, как баран на льду, я только стоял на четвереньках с разинутым ртом и смотрел вслед Павлуше, пока он не исчез в лесу. И хотя никто меня не видел, это были минуты наибольшего в моей жизни стыда и позора. Если бы мне публично плюнули в глаза, было бы легче, чем сейчас.
      Я представил себе, как вернётся Павлуша после успешного выполнения опасного секретного задания, как наградят его медалью, ценным подарком или даже просто грамотой, и он, потупившись, скромно, как девчонка, опустит глаза, словно он никакой не герой (он это умеет!) А Гребенючка подойдёт и при всех его поцелует, а Галина Сидоровна его обнимет и, может быть, тоже поцелует. А на меня никто и не посмотрит, как будто я умер и меня совсем нет на свете. Как только я всё это себе представил, мне стало так горько, будто я полыни наелся. Захотелось мне, чтобы сейчас же расступилась земля и поглотила меня навсегда, или чтобы прилетел с полигона, где сейчас громко бухало, случайный снаряд и разорвал меня на атомы.
      Но снаряд не летел, и земля не расступалась. Только становилось всё темнее — наступал вечер. В нескольких метрах уже ничего не видно. Где-то вдалеке протарахтел мотоцикл, и не разберёшь — то ли в сторону села, то ли в сторону леса…
      Может, это старший лейтенант Пайчадзе повёз Павлушу выполнять секретное военное задание? Страшное беспокойство овладело мной. Мне безумно хотелось махнуть туда, к доту, и взглянуть, что же там делается. Но остатки гордости, горсткой мака едва трепыхающейся на самом дне опустошённой горем души моей, не пустили. Чего же это я буду им мешать, если меня забраковали? Пусть себе занимаются своим важным делом, пусть! Не хватало ещё, чтобы Павлуша увидел меня тут такого несчастненького, отвергнутого, жалкого. Эта мысль подхватила меня с земли, моментально посадила на Вороного и со всей мочи погнала в село. Нет, этого я бы не пережил! Случись что подобное — тогда хоть в пропасть вниз головой.
      Я даже не поехал по улицам, а свернул на тропинку, пробираясь садами и огородами. Чтобы не видел меня никто, что я из лесу еду. Не было меня там, не было! И письма не было! Ничего не было! Докажите теперь! Докажите! Я только рассмеюсь. Ничего я не знаю. Никаких Г. П. Г. Какая тайна? Какие трое неизвестных? Три ха-ха! Больше ничего!
      Я проезжал по тропинке за садом нашей учительницы Галины Сидоровны и вдруг заметил, что какой-то человек, пригнувшись, прокрадывается в сумерках между деревьями. Заметив меня он вдруг присел, потом ловко шмыгнул в кусты и притаился, скрываясь…
      Тю! Кто же это такой? Галина Сидоровна живёт вдвоём со старенькой мамой, мужчин у них в доме нет. Кто же это? Вор или злодей какой? Добрый человек не стала бы прятаться.
      Я нажал на педали. Через две хаты тропинка выводила на улицу, и через минуту я уже спрыгнул с Вороного у ворот Галины Сидоровны.
      — Галина Сидоровна! Галина Сидоровна! — Громко закричал я, приоткрывая калитку.
      — Что? Кто? Кто это? — Послышался встревоженный голос учительницы. — А, это ты… — Сказала она, внезапно появившись из-за дома. — Что такое? Что случилось?
      — К вам сейчас дядько Петро и дядько Микола придут! — Закричал я, чтобы слышно было там, в саду, и прошептал — Это я специально. У вас в саду вор прячется.
      — Да ты что?
      — Тс-с-с! Точно! Сам только что видел. Я соседей позову, а вы…
      — Да нет, это тебе, наверное, показалось.
      — Клянусь. Я по тропинке за садом ехал, а он крадётся, а потом как шуганёт в кусты…
      — Что ты говоришь! У нас же и воровать нечего.
      — Высокий такой, метра два.
      — Ты смотри! Ну пойдём глянем.
      — Так, может, всё-таки позвать кого? Он же здоровый как бык. Сами не справимся.
      — Да ну! Как-нибудь! Топор возьмём, серп. Погоди, я сейчас, — она заскочила в сени и через мгновение вынесла оттуда серп, топор и электрический фонарик.
      — Если бы я каждый раз к соседям обращалась, им бы покоя не было. Я сама себя привыкла защищать. Пойдём!
      Она дала мне серп, сама взяла топор, включила фонарик и смело двинулась вперёд. Она была отчаянная и решительная, наша Галина Сидоровна. И я невольно залюбовался ею.
      — А ну, кто тут лазит по чужим садам? — Звонко крикнула она, лучом света ощупывая деревья.
      — Там в кустах, — подсказал я.
      Луч высветил кусты. Там никого не было.
      Мы прошли весь сад. Но никого так и не увидели. Видно, тот человек, услышав моё «к вам дядько Петро и дядько Микола», сразу удрал.
      — Вот видишь — нет никого, — весело сказала Галина Сидоровна. — Это тебе показалось. Мне в темноте всегда кажется, что в саду кто стоит за деревом.
      — Да видел, ну, честное слово, видел! — Мне было досадно, что учительница мне не верит.
      — Ну, может, может, — успокоила она меня. — Значит, сбежал. Пожалуй, кто-то проходил и яблочек захотелось… Хорошо, что матери нет, пошла к тётке. Перепугалась бы до смерти. Ну, спасибо тебе, защитник мой.
      Она потрепала мне волосы и нежно провела рукой по щеке. От её руки повеяло обольстительными тонкими ароматами каких-то духов. И было приятно чувствовать прикосновение её руки и немного стыдно от этой приятности.
      — Слушай, а как там Павлуша? Вы уже помирились? Вся приятность сразу исчезла.
      — Не знаю, — буркнул я. — Ну, я пойду. До свидания.
      — До свидания. Жалко. Так хорошо вы дружили…
      Я ничего не сказал. Молча вышел со двора, сел на велосипед и уехал. И так мне было черно на душе, чернее чем в глухую ночь. Павлуша, может, в это время уже выполнил важное секретное задание, и генерал или полковник пожимает ему руку, вынося благодарность от командования. А я… Даже Галина Сидоровна не поверила мне, что я видел человека в её саду, решила, что мне показалось, и благодарила просто так, для видимости, из вежливости. Я же видел. И по голосу слышал. Голос у неё был какой-то не такой, деланный, словно она шутила со мной. Ну и пусть! Пусть её обворовывают, раз так.
      Такое меня равнодушие охватило ко всему на свете, что если треснет сейчас земля, как спелый арбуз, и разлетится в клочья — я бы и глазом не моргнул.
     
      Глава XVII. Меня вызывают к телефону. «Расследование футбольной баталии». Новое платье Гребенючки. Испорченное настроение
     
      На другой день я проспал допоздна, потому что вечером очень долго ворочался, не мог уснуть — столько всяких переживаний на меня навалилось.
      Проснулся я от того, что меня тормошил за плечо дед:
      — Вставай, деятель! Царство божие проспишь. Без тебя Советская власть управлять не может.
      Когда тебя будят, то всегда именно в этот момент ужасно хочется спать. Я дрыгнул ногой, накинул одеяло на голову и пробормотал сонно:
      — Не шутите, диду! Я сплю… Я спать хочу…
      Но дедова рука безжалостно стянула с меня одеяло:
      — Вставай! Ну! Говорю же, к телефону тебя в сельсовет вызывают. Быстренько, ну!
      Я моментально вскочил и сел на кровати, хлопая глазами:
      — А? Что? Кто?
      — Да кто ж его знает! Человек какой-то. С Дедовщины звонит. Вишь понадобился ты ему с самого утра. Может, уже что-то натворил, а? Беги скорей, сельсоветский телефон занимаешь.
      Я с ходу запрыгнул в штаны и вылетел на улицу. Я нёсся так, словно за мной гналась бешеная собака, и за считанные секунды пролетел по улице от нашего дома до сельсовета. Влетев в сельсовет я сгоряча пробежал мимо телефона в следующую комнату.
      — Стой! Куда ты? — Весело закричал мне секретарь сельсовета Спиридон Халабуда. — Поворачивай назад! Тут!
      Я обеими руками схватил трубку, прижал к уху и крикнул изо всех сил:
      — Алло!
      — Здравствуй! — Услышал я в трубке басовитый мужской голос. — Слушай внимательно! Если будут спрашивать, кто звонил, скажешь — инспектор РОНО Федорищенко. Просил подъехать в Дедовщину. Он расследует дело про драку на стадионе тридцатого июня. Хочет уточнить некоторые факты. Почему у тебя? Потому что знает и уважает твою маму-депутата и считает, что сын такой матери скажет всё честно и объективно. Понял? Запомнил? Федорищенко. Инспектор РОНО.
      — Ага… Ясно… Ясно, товарищ Федорищенко, — сказал я, взглянув на Халабуду, который даже рот от любопытства раскрыл, глядя на меня. Такого и действительно не бывало, чтобы в сельсовет к телефону вызвали ученика, пацана.
      — Теперь слушай, — продолжал басовитый голос (он говорил медленно, чётко выговаривая каждое слово). — Вчера ты не смог достать инструкцию. Мы это знаем. Но не переживай. В этом не твоя вина, а наша. В связи с обстоятельствами операция на один-два дня откладывается. Следите за мачтой около школы. Когда на ней появится белый флажок, в этот день в девятнадцать ноль-ноль пойдёшь к амбразуре за инструкцией. Ясно?
      — Ясно! Ясно! — Тёплая волна радости прокатилась по всему моему телу и плеснула — защекотала под горлом. Значит не забраковали меня, а просто что-то помешало! И так мне не хотелось вешать сейчас трубку, так хотелось ещё поговорить, спросить что-нибудь.
      — Слушайте! — и голос у меня сорвался. — Слушайте, а… а… — Я не знал, что сказать, — а… а… а как вас по отчеству?
      — Тю! — Он запнулся и вдруг рассмеялся. — Вот! Я и сам не знаю, как имя и отчество этого Федорищенко, да. А зачем тебе? Обойдётся и так.
      Я растерялся. Халабуда не спускал с меня глаз и прислушивался к каждому слову. Я понял, что спорол ерунду. Надо было как-то выкручиваться.
      — Ага, спасибо, теперь буду знать — сказал я, изображая словно получил ответ на свой вопрос. Человек на том конце провода, всё понял.
      — Молодец, — сказал он. — Ну, хорошо. Тогда всё. А в Дедовщину съезди на всякий случай, чтобы не вызвать подозрения. Ну, будь здоров!
      — Ага, сейчас поеду. До свидания, — я повесил трубку. В голове у меня как-то странно гудело и звенело.
      — Что за Федорищенко? — Сразу спросил Халабуда.
      — Инспектор РОНО. Просил приехать в Дедовщину. Расследует дело про драку на стадионе тридцатого июня. Хочет уточнить некоторые факты.
      — А-а… я его, кажется, знаю, — серьёзно прогнусавил Халабуда. — Точно. Знаю. Федорищенко. Знаю…
      Спиридон Халабуда любил похвастаться своим личным знакомством с руководящими работниками района. И хотя по выражению лица было видно, что Федорищенко этого он не знает, я встревожился — а что, если он где слышал его имя и отчество и сейчас меня спросит. И я, сделав вид, будто мне надо спешить, быстренько попрощался и убежал.
      Деду я сказал слово в слово тоже, что и Халабуде, и, не позавтракав даже, а выпив только стакан молока, сел на велосипед и поехал в Дедовщину.
      Выезжая, я искоса заглянул через забор к Павлуше. Он сидел на земле среди двора, мрачный и злой, перед велосипедом, стоявшим вверх колёсами, и крутил рукой педали. Заднее колесо постоянно чиркало о раму.
      Восьмёрка!
      «Видимо, они проверили его вчера и убедились, что он не лучше меня, — подумал я. — И решили вернуться к моей кандидатуре».
      Мне стало жаль Павлушу. Но что же я мог сделать? А может, он вообще не туда ехал… А куда? Кто его знает. Может, просто катался…
      Когда я не могу найти ответ на какой-то вопрос, то просто отбрасываю его и начинаю думать о чём-то другом. Такой уж у меня характер.
      А солидный голос у того дядьки по телефону — не меньше полковника. А может, и генерал. И говорит так рассудительно. Всё продумано. Инспектор РОНО. Драка на стадионе.
      Я выехал на окраину и как раз проезжал стадион. Это, собственно говоря, был не совсем стадион, а просто кусок поля с воротами по обе стороны (без сетки, конечно). А по бокам в один ряд были вкопаны кривые, неоструганные скамейки.
      На всём поле, а особенно у ворот, трава была совершенно выбита, вытоптана, и иногда во время игры поднималась такая пыль, что не было видно мяча.
      Тридцатого июня этого года здесь состоялась товарищеская встреча по футболу между командами класса «Г» васюковской «Ракетой» и дедовщинским «Космосом». Команды были школьные, играли старшеклассники. У нас на воротах стоял Бардадым, центр-форвардом был Вовка Маруня, наш васюковский Олег Блохин, который, хотя и учился только в восьмом классе и телом был щуплый, но обводил здоровяков десятиклассников, «как пацанов» (по выражению деда Саливона).
      Матч проходил в ожесточённой борьбе. За пятнадцать минут до конца счёт был двадцать три — восемнадцать в пользу дедовщинского «Космоса». Стадион гудел. Болельщики ревели как быки на выгоне. Среди наших особенно завзятыми болельщиками были дед Саливон и баба Маруся, наша школьная уборщица. Дед Саливон не умолкал ни на минуту, подбивая игроков на активные действия.
      — Вовка, давай, давай, давай! Ванька, пасуй Грицку! Головой, головой! А, чтоб ты лопнул! Чего же ты отдал мяч, недотёпа. Бей, Вовка, бей!..
      А баба Маруся всё время тихо бубнила:
      — Господи милосердный! Боже праведный! Сделай так, чтобы наши забили гол! Господи милосердный! Боже праведный! Сделай так, чтобы наши забили гол!
      И когда наши забивали гол, она верещала тонким голосом:
      — Штука!
      И крестилась.
      За пятнадцать минут до конца матча Вовка Маруня прорвался с мячом к воротам и уже влепил бы мяч в девятку, но защитник «Космоса», здоровенный бугай Роман Гепа (двоюродный брат того Гепы, что пошёл учиться на попа), подцепил его ногой так, что Вовка пропахал носом землю. Судья, дедовщинский киномеханик Яшка Брыль, вместо того, чтобы назначить одиннадцатиметровый, назначил угловой. Мол, Гепа действовал правильно, только выбил на угловой, а Маруня, мол, сам упал.
      Что тут началось! Наши болельщики так неистово заорали, засвистели, завизжали, словно пришёл конец света.
      — Судью на мыло! Судью на мыло! — Кричал чуть не лопаясь, дед Саливон.
      — Пенальти! Пенальти, побей тебя вражья сила! — Визжала баба Маруся.
      Но судья не обращал на это никакого внимания, Такой уж футбольный закон — на поле судья полновластный хозяин. После игры можете опротестовывать его действия сколько хотите, а во время игры его слово святое.
      Стиснув зубы, Вовка Маруня подал угловой и от волнения неудачно — мяч полетел в аут.
      Однако за минуту мяч снова попал к Маруне, и он снова прорвался к воротам. Гепа, видя, что судья сквозь пальцы смотрит на его нарушения, теперь уже нарочно подставил Маруне ногу и тот снова полетел носом в землю. Тут Маруня не стерпел (он очень горячий хлопец), вскочил и, несмотря на то, что едва доставал Гепе до подбородка, залепил ему по морде. Гепа лягнул его в ответ ногой, и Маруня кубарем покатился по земле. Тогда к Гепе подскочил наш левый крайний нападающий Юрка Загубенко и врезал ему под дых. И тут началось.
      Пока зрители опомнились и бросились разнимать футболистов, наша «Ракета» успела так пройтись по дедовщинскому «Космосу», что от того мокрого места не осталось. Один наш Бардадым мог запросто отлупить по крайней мере пятерых дедовщинских форвардов. А двадцать три пропущенных гола удесятерили его силы.
      Едва разняли.
      — Вот так товарищеская встреча, — сказал дед Саливон. — Вторую такую товарищескую встречу придётся, видимо, проводить прямо на кладбище.
      — Это ещё, знаете ли, ничего, — ответил Павлушин отец. — Это ещё, мелочи. А вот между Сальвадором и Гондурасом из-за футбольного матча настоящая война началась. Стотысячные армии между собой дрались. Артиллерия, самолёты, танки… Вот, это знаете ли, болельщики …
      Лично я был доволен, что Бардадым успел заодно надавать подзатыльников и судье. Чтобы знал, как подсуживать своим.
      Вот такой был матч тридцатого июня. Честно говоря, было что расследовать.
      Я заехал в Дедовщину и повернул прямо к сельмагу. Купил в сельмаге леденцов фигурных, покрутился немного и двинулся обратно. Настроение у меня было прекрасное. Несмотря даже на то, что погода быстро портилась, и собирался дождь.
      На вышке в лесу по-прежнему развевался красный флаг. Значит, учения ещё продолжаются.
      Подъехав к селу, я опять-таки, как и вчера, свернул на тропинку, ведущую вокруг села огородами, мимо сада Галины Сидоровны. Мне хотелось взглянуть, нет ли каких-нибудь следов вчерашнего незнакомца. А может, он ещё потом ночью приходил?
      Около сада учительницы я слез с велосипеда, положил его на землю и крадучись, как настоящий детектив, пошёл, поглядывая во все стороны. Тропинку в двух местах пересекали следы здоровенных, не менее сорок пятого размера, сапог. Они чётко отпечатались на мягкой земле. Одни следы были обращены носками в сад, вторые — наоборот, в поле. Это он шёл, это он возвращался.
      Возле кустов малины, где он прятался, трава была примята и лежал мокрый окурок сигареты с фильтром. Я поднял. Сигарета была почти не выкурена и потушена о землю. Марка — «Столичные».
      Шерлоку Холмсу или майору Пронину одного этого окурка и этих следов было бы достаточно, чтобы узнать всё. Но я не был ни Шерлоком Холмсом, ни майором Прониным. Я мог сказать лишь то, что этот человек — курит (раз окурок!) и что у него большие ноги (потому что это было видно из следов). Больше я не мог сказать ничего. Разве только, что сигареты он покупал не в нашем сельмаге, в нашем «Столичных» не продают, а возможно, в Дедовщине, там есть, я только что видел.
      Но для выяснения личности незнакомца этого было маловато. Что же он всё-таки здесь делал? Почему прятался? Неужели хотел ограбить учительницу, а я его спугнул? Не похож он был ни на кого из наших, совсем не знакомый какой-то…
      — Только ты смотри всё же, Ганя, осторожнее, — услышал я возле дома голос Галины Сидоровны.
      — Ой, что вы, Галина Сидоровна, что вы!.. — Пискляво затрещали в ответ. Это был голос Гребенючки.
      Чтоб тебе лопнуть! Ещё не хватало, чтобы ты меня здесь увидела.
      Пригнувшись, я вернулся на тропинку, к велосипеду. Взнуздал Вороного и помчался аллюром!
      Вот ведь проклятая Гребенючка! Не люблю я людей, которые к учителям подлизываются, — «Галина Сидоровна, я вам это! Галина Сидоровна, я вам то! Галина Сидоровна, дорогая! Галина Сидоровна, золотая! Ах! Ох! Ах!»
      Противно! Лучше уж двойки получать, чем подлизываться.
      Я выехал на улицу и увидел Гребенючку, идущую от ворот Галины Сидоровны, спиной ко мне, в нарядном белом платьице в синюю крапинку. Она не шла, а выступала как дрессированная собачка в цирке, мелко перебирая ногами. Видимо, думала, что она очень хороша и красива.
      Вдруг я вспомнил Павлушу, как он сидел сегодня на земле чиня велосипед, мрачный и злой, как осенняя ночь. И ярость на Гребенючку охватила меня. Это она виновата во всём! Она, она! Это из-за неё мы врагами стали!
      Посреди улицы разлилась здоровенная лужа. Гребенючка как раз проходила мимо неё, прижимаясь к забору, осторожненько, чтобы не испачкать платье, ступая по краю лужи. Назад она не оглядывалась, и меня не видела.
      Я разогнался со всей силы и рванул прямиком через эту лужу: Ш-шуррр!
      Цели гейзеры вонючей воды и грязи окатили Гребенючку, и белое чистенькое платьице моментально превратилось в грязную тряпку, да и вся она стала похожа на чучело огородное.
      — Ой! — Только успела воскликнуть она, отшатнувшись.
      А я пришпорил своего Вороного и, не оглядываясь, помчался дальше. В душе моей булькала и клокотала радость мести.
      Вот получи! Чтобы знала как разлучать друзей! Чтобы знала как делать из них врагов, крапива жалящая!
      Я резко свернул вправо, на нашу улицу. Ещё издали увидел, что Павлуша всё ещё сидит на земле возле своего велосипеда и крутит ключом какие-то гайки.
      Я вдруг подумал, что сейчас же Гребенючка пройдёт по нашей улице. Чтобы попасть к себе домой (а куда же она пойдёт в таком виде!) она обязательно должна пройти по нашей улице мимо наших с Павлушей хат. И Павлуша её сейчас увидит и…
      Я нажал на педали и проскочил к себе во двор. Павлуша даже головы не поднял. Прислонив Вороного к воротам я притаился за забором. Ну-ну! Сейчас Павлуша увидит свою красавицу. Хе-хе! Это даже хорошо. Может, хоть теперь расчухает наконец, какая она пугало.
      Секунды ожидания тянулись так долго, что я уже подумал, не вернулась ли она обратно к Галине Сидоровне жаловаться на меня и требовать наказания. А дудки! Попробуй докажи! Кто видел? Ничего не знаю. Сама ухрюкалась, как свинья, а на меня сваливает!
      Я смотрел сквозь забор на Павлушу. Улицы я не видел и поэтому не увидел, как к нему подошла Гребенючка. Он вдруг так резко вскочил, что велосипед упал на землю.
      — Ой Ганя, что такое? Где это ты? Кто это тебя так? — Воскликнул Павлуша удивлённо.
      У меня сердце забилось чаще.
      Ну, сейчас начнётся! Сейчас она навешает на меня всех собак, будь здоров. Только держись! Ну и пусть! Пусть докажет! Кто видел? Ничего не знаю. Сама извазюкалась, а теперь…
      — Да сама виноват, — весело затараторила Гребенючка. — Грузовик ехал, а я и не углядела, растяпа. Вот разрисовал, правда? Хи-хи-хи!
      — Так беги домой скорей! Вот ещё! — Крикнул Павлуша с искренним сочувствием и досадой.
      Я только рот разинул.
      Тю! Чего это она?.. Подумаешь, какая благородная!.. И стало мне так скверно, будто не она, а я весь в грязи с головы до пят. Гребенючка побежала домой, Павлуша вернулся к велосипеду, а я всё ещё стоял, скрючившись возле плетня, и не мог сдвинуться с места.
      Начал накрапывать дождь.
      Павлуша отвёл велосипед в дом.
      Пошёл в хату и я.
      Настроение у меня был испорченно до предела.
      … Дождь лил целый день. А к вечеру поднялся сильный ветер и начался настоящий ливень. Он, хлестал по окнам так что звенели стёкла, а ветер безумно завывал в трубах. В такую погоду хорошо лежать в уютном укромном месте и читать интересную приключенческую книжку. Я стянул у отца «Покушение на бродягу» Жоржа Сименона (он мне не давал, поскольку считал, что она не детская) и, укрывшись с головой одеялом, оставив только узенькую щель, чтобы падал свет, погрузился в увлекательный мир комиссара Мегрэ, мир загадочных убийств, страшных преступлений и тайн.
     
      Глава XVIII. Стихийное бедствие. Я принимаю решение
     
      Я внезапно проснулся ночью, хотя никто меня не будил, и сразу почувствовал тревогу. В хате горел свет и слышались приглушённые, обеспокоенные голоса. Хотя ничего не было видно, но чувствовалась какая-то возня, какое-то нервное движение. Так было, когда у папы неожиданно среди ночи случился приступ аппендицита и его отправляли в больницу на операцию. Тогда меня тоже никто не будил, я проснулся сам. Вот и сейчас. Я мигом вскочил и встревожено спросил:
      — Что? Что такое?
      Посреди комнаты стояли одетые, в плащах, отец, мать и дед. У деда в руках было весло. Мать повернулась ко мне.
      — Спи, сынок, спи!
      — Что случилось? — Снова спросил я.
      — Река от дождей поднялась, из берегов вышла. Плотину возле мельницы прорвало. Село внизу заливает, — ответил дед.
      — Да ты спи, спи, сынок, — повторила мать. Я вскочил с кровати. Как же, спи! Там людей заливает, а я — спи!
      — Я с вами! Я пойду!
      — Да ты что? Вон Иришка проснётся, испугается, что нет никого. Ложись, спи сейчас же! Это тебе не игрушки! — Повысила голос мать.
      Но я уже одевался. Меня била нервная лихорадка, и я долго не мог попасть ногой в штанину. Зубы выбивали неистовый рок-н-ролл. Спи! Может, я всю жизнь эту ночь ждал, чтобы что-то героическое совершить! А тут — спи! Нет! Пойду!
      — Пусть идёт. Глядишь поможет. Здоровый уже хлопец, — сказал дед.
      — Действительно, пусть! — Поддержал его отец. Свет вдруг мигнул и погас.
      — Оборвало! А может, и столбы повалило, — сказал в темноте отец.
      Дед чиркнул спичками и зажёг керосиновую лампу, стоявшую на столе.
      — Надень вон отцовский ватник и сапоги надень, — сказала мне мать.
      — Фонарик свой возьми, — подсказал отец.
      — Лампу не будем гасить. Ох! А как Иришка проснётся… Лучше бы ты дома сидел. У меня бы душа спокойнее была, — мать вздохнула.
      — Да что вы, ей-богу, мама, с этой Иришкою! Здоровущая уже девка, в школу пошла, а вы…
      — Пошли, пошли, хватит уже вам, — вмешался дед. Мы вышли из дома в мокрую, ненастную, ветреную темноту. Гонимый ветром дождь нещадно бил в лицо.
      — Главное, что лодки, наверно, унесло, — едва услышал я голос деда, который шёл рядом. Я хотел сказать, что нашу плоскодонку, может, и не унесло, потому что она на пригорке лежит вверх дном, но ветер захлопнул мне рот, и я только хавкнул.
      То тут, то там, словно светлячки, мерцали огни, отовсюду с фонариками спешили люди. Ещё издали сквозь шум ливня было слышать тревожный гул, вопли и крики. Чем ближе мы подходили к улице Гагарина, которая вела к берегу, тем тревожней и громче становился этот гомон. Уже слышно было рычание мотора, удары топоров и отчаянные женские крики. «Ой горе! Ой лишенько! Ой помогите». Тоскливо ревел скот, визжали свиньи, выли собаки.
      Всё это было слышно уже совсем близко, рядом, но как я ни напрягал зрение, сквозь дождь и темноту ничего не мог разглядеть. Вот впереди вспыхнули два светлых глаза — фары. Первое, что я увидел в свете фар, — это плетень и воду. Вода волной накатывалась и разбивалась о плетень, а он шатался и кренился. Потом возле плетня появилась фигура по пояс в воде, с телевизором на голове. В свете фар мокрый от дождя экран сверкал огромным страшным глазом.
      Фары были тракторные — в переулке натужно ревел колёсный трактор «Беларусь». Огромные задние колёса буксовали, разбрызгивая грязь.
      — Давай, давай, ну! — Кричал кто-то позади трактора: там светились ещё фары машин.
      Несколько человек посреди улицы стучали топорами — наскоро сбивали из брёвен плот. Дед, отец и мать сразу включились в работу, дед помогал делать плот, отец к трактору, а мать прямо в воду, до ближайшей хаты выносить добро.
      — Побудь пока здесь! — Крикнула она мне на ходу. И не успел я опомниться, как остался один.
      Из темноты то и дело, словно водяные, выскакивали из воды люди, таща на себе разный домашний скарб. Кто-то выводил корову, которая уже даже не ревела, а только стонала. Вот бабулька, спотыкаясь, тащит по воде за собой, словно лодки, цинковые корыта с узлами и подушками, и, плача, всё время приговаривает:
      — Ой что же это делается! Ой господи! Ой за что же это такое наказание! Ой пропало всё, пропало! Ой боже мой, боже!
      — Хуже всего в начале улицы, — сказал кто-то в темноте. — Гребенюков, Мазниченко и Пашков затопило совсем. А старую Деркачку — так по самую крышу. И добраться никак. Лодки затопило. Ещё трактор, видишь, застрял — брёвна для плота подвезти нельзя.
      — Это что же в природе такое, ей-богу, творится. Стихийные бедствия во всём мире: ураганы, землетрясения, наводнения, смерчи. То в Америке, то в Японии, то в Голландии… Да и у нас… То в Закарпатье, а то на Кубане… Вот и у нас теперь…
      Заскрипели колёса, захрапели кони — подъехали люди с телегами.
      — Ставьте Вот сюда! Давайте! Телевизор тут поставьте, на сено!
      Я бросился помогать грузить на телеги вещи потерпевших. Из темноты послышался голос Ивана Ивановича Шапки, председателя колхоза:
      — Везите в школу! Занимайте школу, и клуб, и правление! Там всё открыто!
      А трактор всё рычал и рычал, глубоко завянув, не мог сдвинуться с места.
      Мой отец там командовал:
      — Переключай на первую! Влево бери, влево! Давай заднюю! Теперь вперёд!
      Это было проклятое место. Там всегда была лужа даже в сухую погоду, и всегда застревали машины. А теперь от дождя оно совсем раскисло и просто засасывало, как топь.
      Неожиданно издалека, донёсся отчаянный пронзительный женский крик:
      — Спасите! Спасите! Ой!
      Люди беспомощно засуетились. Кто-то из мужчин бросился прямо в воду.
      Ему закричали:
      — Куда ты? Чем ты там поможешь? Сейчас плот закончим.
      Но он уже исчез в темноте.
      Тогда все накинулись на тракториста:
      — Что ты засел, тут понимаешь! Там люди гибнут, а ты!.. На тракторе не можешь проехать, герой!
      Люди кричали от своего бессилия. Тракторист хрипло отругивался:
      — Что — на тракторе! Что — на тракторе! Здесь на танке не проедешь, не то что на тракторе! Умники!
      «На танке». Вдруг мне вспомнился военный лагерь, артиллерийский двор, удивительные неуклюжие машины со скошенными, как у лодок, носами…
      «Бронетранспортёры-амфибии, да… Для преодоления водных рубежей… для высадки десанта, да.»
      Я сразу вспомнил, что читал где-то, как воины помогали людям во время стихийных бедствий…
      И внезапная мысль пронзила меня.
      — Иван Иванович! Иван Иванович! — Закричал я в темноту. Но председатель не откликался. Тогда я бросился к отцу:
      — Тату! Тату!
      Он, заляпанный с ног до головы, толкал трактора. Трактор буксовал и из под колёс прямо на него летела грязь.
      — Отойди! Отойди, ну! — Кряхтя от натуги, раздражённо прохрипел отец.
      Эх! Да что там спрашивать, говорить! Нельзя терять ни минуты. Самому надо рвануть туда.
      И, не раздумывая больше, я бросился домой. Запыхавшись, я вбежал в сени, схватил велосипед, прислонил динамо к шине, чтобы светила фара, и вскочил в седло.
      Ехать было ой как трудно! Колёса вязли в грязи, буксовали на глине. Приходилось всё время слезать и толкать велосипед рядом с собой. Хорошо, что это не трактор. Когда выбрался из села на полевую дорогу, колёсам стало немного легче. Колёсам, но не мне. Потому что здесь бушевал сильный ветер, который сбивал меня, бросал меня на землю. Дважды я не мог удержаться и валился набок, на ногу, и некоторое время прыгал на ней, не в силах выровняться. А раз просто упал в болотину. Но я спешил из последних сил. И с тревогой всматривался вперёд в тёмную приближающуюся громаду леса. Искал глазами вышку с флагом, и не мог найти. И думал с опаской: «А что, если учения ещё не закончились и в лагере нет людей? Что делать? А если и есть, послушают ли меня, поверят ли пацану?»
      Правильнее было бы, пожалуй, разыскать председателя или хоть кого-нибудь из взрослых уговорить. Так нет же! Вылетел пулей и умчался. Не подумав даже.
      И раскаивался я, и корил себя. Но возвращаться в деревню было безумием. Люди гибнут. Каждая минута дорога.
      Вот и лесопосадка. Я въехал на «глеканку». Ветер сразу отпустил меня. Он пошёл верхом, с бешеным свистом раскачивая кроны стройных сосенок. Но теперь мне всё время приходилось следить, чтобы не наскочить на кочку или не въехать в яму. Потому что если попадёшь — «восьмёрка» обеспечена и тогда всё. И впившись глазами в «глеканку», так я и не увидел, есть ли флаг на вышке или нет.
      Где-то здесь уже дот на возвышенности, за дубами, невидимый в темноте: я выехал на «генеральскую» дорогу. И как о чём-то далёком и призрачном, подумал о тех инструкциях, которые лежат там в расщелине над амбразурой. Но все эти мысли сразу вылетели у меня из головы как только я вспомнил отчаянный пронзительный крик: «Спасите!», что и сейчас звенел у меня в ушах. Я ещё сильнее нажал на педали.
      Кто был в лесу ночью в непогоду, когда гудит, воет бешеным волком в кронах ветер, когда стонут человеческим голосом деревья, когда бухает, свистит, трещит, ломает, падает, кувыркается, ревёт, бушует и безумствует стихия — тот знает, что это такое. Это страшно.
      Но, клянусь вам, я не испытывал никакого страха. Где-то из глубины даже всплыла мысль: «Почему мне не страшно?» Однако я тут же забыл о ней. Я был весь какой-то нацеленный вперёд и только вперёд. Я думал только о том, чтобы ехать быстрее, быстрее, быстрее… Я думал только о своих ногах, которые крутили педали и уже страшно болели от напряжения, и о дороге, о бесконечных кочках, ямках, бугорках — чтобы не наскочить, не наткнуться, объехать.
     
      Глава XIX. Полковник Соболь. Опять старший лейтенант Пайчадзе
     
      Когда я выскочил на поляну перед шлагбаумом, освещённую фонарём, то как-то не сразу понял, что уже приехал.
      Часовой заметил меня и крикнул:
      — Стой! Кто такой?
      Я подъехал вплотную к шлагбауму.
      — Мне начальника… Главного… Пожалуйста… Очень надо. Немедленно… — Я колебался, говорить часовому или нет: он же ничего не решает, а что, если не захочет позвать офицера.
      — Что случилось? Только вернулись с учений. Трое суток… Может, утром?
      — У нас село заливает, — выдохнул я.
      — Погоди. Сейчас. — Часовой бросился к будке, схватил телефонную трубку. — Товарищ капитан! Докладывает дежурный по КПП ефрейтор Ефимов. Здесь хлопец приехал. Говорит, у них село заливает… Есть! — Он повернулся ко мне. — Давай вон к той палатке!
      Я нырнул под шлагбаум и подъехал к палатке. Навстречу мне уже выходил высокий офицер с красной повязкой на рукаве.
      — Что такое?
      Пыхтя и заикаясь, я рассказал ему о нашем несчастье — про хаты, что по самую крышу затоплены, про то, что лодки снесло и провода электрические оборвало, столбы повалены, и про то, как трактор буксует, не может подтащить брёвна для плота…
      — Ясно, — сказал капитан. — Пойдём. Придётся будить полковника. Хотя час всего, как лёг, только из похода вернулись. Но ничего не поделаешь — тут такое дело, что…
      Мы прошли несколько палаток и возле одной остановились. Капитан пригнулся и нырнул в неё. Через мгновение внутренности палатки осветились жёлтым светом, и на брезенте заколебалась длинная причудливая тень.
      — Товарищ полковник, — послышался голос капитана. — Извините, что беспокою, но дело серьёзное. В соседнем селе наводнение. Затопило дома, нужна помощь.
      Кто-то (очевидно, полковник) прокашлялся и сказал густым, неторопливым басом:
      — Значит, так… Поднимайте пока офицеров — начальника штаба, начальника артиллерии, транспортников, командиров мотострелковых батальонов… Других не надо. Пусть отдыхают.
      У меня вдруг перехватило дыхание. Показалось, что будто это тот самый голос, говорил со мной по телефону.
      — Кто сообщил о наводнении?
      — Мальчик, товарищ полковник. На велосипеде примчался…
      — Пусть зайдёт.
      Из палатки вышел высокий капитан:
      — Зайди, с тобой полковник хочет поговорить.
      Я зашёл в палатку. На узком железном ложе сидел, натягивая сапоги, полный лысоватый человек. Он был уже в галифе, но ещё в майке. И мне сразу бросилось в глаза какое-то странное несоответствие — лицо у него было пожилое, в глубоких морщинах, с седыми висками и загорелое, почти чёрное, а тело, наоборот, белое, чистое, молодое, с выпуклыми, как у борца, налитыми силой мышцами, и шея тоже, как у борца, мощная и сильная. Такое было впечатление, что голова не от этого тела.
      — Здравствуйте, — поздоровался я.
      — Здорово. Садись. Ну, рассказывай, что там у вас случилось.
      Я сел на скамью у стола и стал рассказывать.
      Пока я говорил, он надел китель, что висел на стуле возле кровати, — с полковничьими погонами и несколькими рядами орденских колодок на груди. Я ещё не закончил рассказывать, как начали заходить офицеры. Полковник, не перебивая меня, молча показывал им на длинные лавки что стояли вокруг стола. Они тихо садились.
      Вошёл старший лейтенант Пайчадзе. Удивлённо поднял на меня брови — узнал. Едва улыбнулся, но со слов моих сразу всё понял — нахмурился. Наконец я умолк.
      Полковник поднял глаза на офицеров, обвёл их взглядом:
      — Все?
      — Да, товарищ полковник, — ответил высокий капитан. Полковник подошёл к столу, вынул из планшета карту, расстелил:
      — Товарищи офицеры! Кто ещё не понял, объясняю — в соседнем селе наводнение, река вышла из берегов, прорвало плотину, затопило дома, погибает скот, имущество. Надо эвакуировать население, скот, имущество. Вот предполагаемый район действия… Затопило, очевидно, эту часть села, в долине, возле реки… Эту улицу, вот эти дома… Подходы здесь, здесь и здесь…
      Полковник и офицеры склонились над картой.
      «Чего они медлят? — С досадой думал я. — Вместо того чтобы сразу поднять всех по тревоге, броситься по машинам и в село — совещания какие-то проводят… А там люди, может, погибают…»
      Только потом я понял, что на всё это ушли считанные минуты. Просто — это была дисциплина, организованность, которые исключали беспорядок и хаос. Я понял, что делать быстро — это не обязательно пороть горячку. Но это я понял только потом, а тогда досадовал, что они, как мне казалось очень долго раскачиваются.
      — Значит, так, — говорил полковник. — В операции будут участвовать бронетранспортёры, два мотострелковых батальона, первый и третий, три малых арттягача. Действовать будем по обстановке. Тревогу по лагерю не объявлять. Людей поднимать тихо, без шума. Других не будить. Готовность… — Он посмотрел на часы, и в это время на стуле возле кровати зажужжал телефон. Полковник подошёл, снял трубку.
      — Полковник Соболь слушает… Так… Здравствуйте… Здравствуйте, товарищ Шевченко… Так… Уже знаем. Через пять минут выступаем… Откуда? Откуда знаем?.. Нас оповестили… — Он посмотрел на меня, улыбнулся, прикрыл трубку рукой, спросил тихо. — Как тебя зовут? Секретарь райкома звонит.
      — Ява — растерялся я и добавил: — Рень.
      — Один товарищ. Ява Рень. Знаете?.. Так… так… Хорошо, передам. Значит, через пять минут выступаем, товарищ Шевченко. Не волнуйтесь, сделаем всё, что в наших силах. До свидания. — Полковник положил трубку, снова посмотрел на часы. — Готовность… четыре минуты! В два четырнадцать … Выполняйте!
      Мгновение — и палатка уже была пуста.
      — А тебе секретарь райкома просил передать благодарность. За инициативу и оперативность. Он, оказывается, знает тебя.
      Я покраснел и опустил глаза:
      — Это он мать мою знает, а не меня. Она — депутат.
      Полковник накинул на плечи длинный, почти до пят зелёный плащ с капюшоном, без рукавов, и мы вышли.
      Из палаток выскакивали, на ходу поправляя гимнастёрки, солдаты и бежали до артиллерийского парка. Не слышно было ни криков, ни возгласов — никакого шума. Только дробно стучали сапоги по дорожкам.
      В парке заводили машины. Пока мы подошли, они уже одна за одной выворачивали на дорогу. Обгоняя бронетранспортёры и тягачи, вперёд вырвался газик с брезентовым верхом, похожий на наш колхозный, на котором ездил председатель и который все звали «бобик». Но этот «бобик» был совсем новенький, не заляпанный грязью, с белыми кругами на скатах. «Бобик» подскочил к нам и резко затормозил. На заднем сидении сидело трое офицеров. Свободное было только место впереди, рядом с шофёром.
      Полковник на мгновение задумался…
      — Мда, с велосипедом мы сюда не влезем…
      — Товарищ полковник, я его возьму в свою машину, да, мы с ним старые знакомые, — послышался сзади голос старшего лейтенанта Пайчадзе.
      — А, ну хорошо! Хорошо.
      И не успел я опомниться, как Пайчадзе схватил мой велосипед и побежал с ним вперёд, крикнув мне на ходу.
      — Давай за мной!
      Я бросился за ним.
      Пайчадзе подбежал к бронетранспортёру, передал кому-то наверх велосипед и уже сам взлетел и исчез за бортом. Я беспомощно заметался, не зная, как вскарабкаться — повсюду я натыкался на мокрую скользкую броню Меня охватило отчаяние — мотор рычал, машина вздрагивала — вот-вот тронется. А я всё карабкался и сползал, как лягушка в стеклянной банке. В отчаянии я уже хотел было крикнуть, как услышав сверху:
      — Давай руку, да! — Голос старшего лейтенанта Пайчадзе.
      Меня, как пушинку, оторвало от земли и втянуло в машину. Сразу же машина тронулась. И настроение моё с отчаянно-безнадёжного моментально переключилось на радостно-возбуждённое. Впервые в жизни я ехал на такой машине! На военном бронетранспортёре-амфибии, который предназначен для высадки десантов и преодоления водных рубежей! Ездил ли кто-нибудь из ребят на такой машине? Да никогда! Они просто лопнут от зависти, как узнают! Эх, машинка! Вот машинка! Может, она ещё и секретная… Даже наверняка секретная! Конечно! Разве есть ещё где-нибудь в мире такие машины!
      Меня распирало от гордости и радостно щекотало в груди. Только бы увидел кто-нибудь из ребят! Только бы увидел! А то ведь не поверят…
      И вдруг я вспомнил, куда и зачем я еду… «Эх ты, — с презрением сказал я себе. — Там такое творится! Такое несчастье! Людей заливает, а ты. «Только бы кто увидел!..»
      Но радостное щекотание из груди всё равно не уходило. Я стоял возле самого водителя, смотрел на освещённые перед ним приборы, на разные циферблаты и стрелочки, смотрел сквозь стекло вперёд на дорогу, которую освещали мощные фары, на «бобик», который, легко подпрыгивая на ухабах, бежал впереди нас, и казалось мне, будто я иду в настоящий бой с врагом, и сердце моё сладко замирало.
      «Эх ты, — снова с презрением сказал я себе, — там такое… такое… а ты… Эгоист! Барахольщик!»
      Мы уже миновали дот и выехали на «глеканку». Машины шли быстро, полным ходом. Я даже не успел себя доругать как следует — уже позади и «глеканка». Вот уже полевая дорога, скоро село. И снова мне показалось, будто я иду в настоящий бой, врываюсь в захваченное врагом родное село. Такое меня охватило боевое рвение, что от нетерпения я даже подпрыгивать начал. Машины с ходу влетели в село и, не останавливаясь, свернули прямо на улицу Гагарина.
      В свете фар я ещё издали увидел людей, которые возились возле плота, и трактор буксующий в переулке, и телеги, на которые потерпевшие грузили своё мокрое имущество. Всё было так, как будто я никуда не ездил. Я мимоходом даже удивился — неужели так мало времени прошло. А мне показалось — целая вечность.
      «Бобик» полковника подъехал к людям и остановился. Остановились и мы. Полковник и офицеры вылезли из машины. Старший лейтенант Пайчадзе тоже соскочил на землю и подбежал к ним. Вдруг возле них возникли и председатель Иван Иванович Шапка, и секретарь сельсовета Халабуда, и директор школы Николай Павлович, и зоотехник Иван Свиридович — короче, всё наша сельское начальство. Они окружили офицеров и все вместе возбуждённо заговорили, размахивая руками. Слов не было слышно, потому что в машинах гудели не заглушённые моторы.
      А я весь напрягся, съёжился и замер. Я думал об одном — лишь бы меня не высадили сейчас из машины, лишь бы разрешили остаться. «Ну, пожалуйста, ну, что вам — жалко, ну, забудьте про меня, ну оставьте, пожалуйста, ну…» — причитал я про себя. И боялся поднять глаза, чтобы не встретиться взглядом со старшим лейтенантом, или с водителем, или с солдатами (их было всего пятеро на машине). Вцепившись в мокрый холодный поручень, я напряжённо смотрел вперёд, на полковника, окружённого людьми. И ждал, чувствуя почему-то, что главное зависит от него. Он уже что-то уверенно говорил офицерам, показывая рукой то в одну, то в другую сторону, — очевидно, ставил задачу.
      Вот люди расступились — офицеры бросились к машинам.
      Пайчадзе вскочил на бронетранспортёр и приказал водителю.
      — В конец улицы, да, к крайней хате!
      Я поднял глаза на Пайчадзе и похолодел — встретился с ним взглядом. Он смотрел прямо на меня. Я опустил глаза. Сейчас он скажет: «Слезай» — и всё. Просить, уговаривать, убеждать в такой момент просто невозможно. Не до того.
      Но вместо «Слезай!» Пайчадзе сказал: «Давай!» — И не мне, а водителю.
      Водитель крутанул руль, объезжая «бобик» и машина двинулась прямо к воде.
      — Только сиди и не рыпайся! — Услышал я над собой голос Пайчадзе.
      Я вздохнул и с благодарностью посмотрел на него. Но он на меня уже не смотрел. Он смотрел вперёд. Шофёр включил верхнюю фару-прожектор, и она прорезала темноту далеко вперёд. Куда только хватал глаз — везде была вода. Волны уже бились о борта бронетранспортёра. Он всё глубже погружался в воду. Водитель перевёл какой-то рычаг, на корме у машины закипела, пошла бурунами вода, и вдруг я почувствовал, что мы уже не едем, а плывём: нас плавно покачивало, земли под колёсами уже не было. Заборы и плетни по сторонам скрылись под водой, и трудно было поверить, что мы плывём по улице.
     
      Глава XX. Подвиг старшего лейтенанта Пайчадзе. Неожиданное появление Павлуши
     
      Странно было видеть хаты, залитые водой по самые окна. Они напоминали необычную флотилию белых кораблей, плывущую не среди камышей, а среди каких-то удивительных кустов, обильно усеянных жёлтыми, белыми, красными плодами (так необычно выглядели кроны фруктовых деревьев в полузатопленных садах).
      Урожай на фрукты в этом году выдался богатый, и вокруг сейчас был настоящий компот, волны качались и перемешивали плывущие по воде яблоки и груши. Повсюду на крышах хат и сараев толпились люди. Крыши были заставлены различным домашним скарбом. Удивительно выглядели на крыше самые обычные вещи, такие как швейная машинка, велосипед или зеркало. А вода несла какие-то обломки, доски, разный хлам — горшки, корзины, вёдра…
      Увидев нас, люди начали махать нам с крыш руками, подзывая к себе.
      Но старший лейтенант Пайчадзе закричал:
      — Не волнуйтесь, скоро вас снимут! Скоро вас снимут, да! Не волнуйтесь!
      Конечно, мы не могли останавливаться здесь. Мы направлялись к крайней хате, туда, где самая большая вода, где хуже всего.
      Вдруг, не доезжая двух домов до крайней хаты, мы услышали отчаянное женское:
      — Ой, спасите! Ой, скорей! Малец в хате на печи. Ой, утопнет! Спасите!
      Это была изба Пашков, где жил тот самый гнусавый третьеклассник Петя Пашко, что открывал занавес во время «Ревизора», и на котором так бесславно провалились я — Бобчинский и Павлуша — Добчинский.
      Мать Пети Пашко была не обычная мать. Она была мать-героиня. У неё было одиннадцать детей. Четверо уже взрослых, а остальные — мелюзга. И вся эта мелюзга сидела сейчас на крыше вокруг матери, как птенцы в гнезде.
      Потом уже Пащиха рассказывала, что мужа её и старших детей в ту ночь как раз не было дома — уехали в Киев устраивать в техникум среднего сына. И бедной матери пришлось самой спасать детей от наводнения. Закрутившись, она не успела вынести пятилетнего Алёшку, который с перепугу забился на печь. А вода уже залила окна.
      — Ой, спасите! Ой, погибнет малец! Ой, люди добрые!
      Старший лейтенант Пайчадзе не колебался ни мгновения.
      — Давай тачку до той хаты, да! — Приказал он водителю. И за каких-то несколько секунд мы были уже возле дома Пашков.
      — Ой, ломайте дом! Ой, что хотите делайте, спасите мне только сына! Ой, люди добрые! — Причитала надрываясь Пащиха.
      Пайчадзе скинул сапоги и одним движением вскочил на борт машины.
      — Прожектор на окно! — Скомандовал он и с размаху бултыхнулся в воду.
      Через мгновение яркий свет прожектора был направлен вниз, на стену дома, где едва выглядывала над водой верхняя кромка окна. Возле окна показалась голова Пайчадзе. Она то исчезала под водой, тогда снова появлялась. Видно было, что он выбивает ногами окно. Но вот над водой на мгновенье мелькнули его босые ноги — лейтенант снова нырнул.
      Есть такое выражение «время остановилось». Я раньше не понимал этого. И действительно бывают минуты, когда время словно останавливается, когда перестаёшь дышать, и сердце не бьётся, и не ощущаешь, сколько прошло — секунда или час. Будто выключились у тебя внутри часы, перестал тикать. И так страшно. Ты словно опустошён. Ничего в тебе нет, кроме жуткого ожидания.
      И вдруг — затикали!.. Из воды у окна вынырнули две головы — Пайчадзе и Алёшкина, живая и перхающая. Это было так радостно, что я аж закричал. И мать закричала, и детвора, и солдаты на «тачке». Солдатские руки моментально подхватили Алёшку из воды и передали прямо на крышу — матери. Потом подхватили и втянули в машину Пайчадзе. Всё это произошло так быстро и как будто просто, что не о чем и рассказывать.
      Обхватив мокрого Алёшку, прижимая и целуя его, мать не успела даже поблагодарить старшего лейтенанта. Мы уже отплывали. Пайчадзе только крикнул:
      — Вас скоро сниму! И действительно — уже подплывала другая машина. До меня сразу дошёл железный закон армии: приказ есть приказ. Первейшая обязанность солдата — выполнение приказа. Вот Пайчадзе совершил только что подвиг — спас ребёнка, рискуя своей жизнью (вон у него даже кровь на руках и на лице — порезался о стекло в окне), но он не думал сейчас об этом — он спешил выполнить приказ, спешил к крайней хате. И даже будто чувствовал себя виновным, что в силу обстоятельств вынужден был задержаться для подвига, и теперь пытался наверстать упущенное время.
      Я с восхищением смотрел на Пайчадзе, который по-мальчишески прыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, и только теперь разглядел его как следует. Он был совсем молодой, хоть и с усиками. И уши у него были оттопырены, прямо как у Павлуши. И вообще, как ни странно, он чем-то напоминал мне Павлушу. И я подумал: «А где Павлуша? Что он делает?». И тут же вздрогнул, — увидел его. Это было просто невероятно! Но я уже давно заметил: стоит, к примеру, встретить на улице кого-то похожего на твоего друга или знакомого и подумать о нём, как обязательно вскоре встретишь его самого. Со мной много раз уже было такое. Я не знаю, почему это так, но это закон.
      И когда я увидел Павлушу, я вздрогнул от неожиданности, но почти не удивился. Потому что где-то в глубине души уже предчувствовал, что увижу его.
      В первое мгновение я увидел только лодку, идущую к хате навстречу нам от густых прибрежных ив. Только затем разглядел фигуру, которая стоя гребла на лодке. Я сразу узнал Павлушу. Я узнал бы его даже без прожектора, в темноте… На дне плоскодонки лежала хорошо известная мне красная надувная резиновая лодочка, которую в прошлом году подарил Павлуше его киевский дядя. Этот ладная одноместная лодочка, не тонула, как её не переворачивай, и вызвала зависть у всех наших ребят. Ясно — Павлуша добрался на своей надувной к иве, где были привязаны лодки всей деревни, нашёл там лодку которую чудом не унесло и не потопило, и теперь плывёт спасать людей. Вот молодец! Ну молодец! Лихой всё-таки хлопец! Что бы он обо мне там не думал, что бы ни говорил, как бы не относился ко мне, а я объективно… Люблю правду! Молодец! Молодец! Настоящий, геройский парень!
      А я?.. Эх!.. Катаюсь себе на амфибии расчудесной, которую и атомная бомба не потопит. Тоже мне геройство!..
      Мы уже подплывали к крайней хате. Собственно, правильнее говорить до двух крайних хат, которые стояли рядом, в одном дворе. Это был двор бабки Мокрины. Одна хата была старая, покосившаяся, под соломенной крышей. Вторая — новый, недостроенный кирпичный дом, на котором не было ещё и крыши, только белели голые свежеобтёсанные стропила.
      На старой хате верхом на крыше, обхватив руками дымоход, сидела бабка Мокрина. А две её здоровые, уже немолодые, но ещё незамужние дочери, с которыми она жила, стояли на чердаке недостроенного кирпичного дома, держась за стропила, по разные стороны от пятнистой рыжей коровы.
      Раздвигая кроны знаменитых яблонь бабки Мокрины (здоровые, как арбузы, яблоки, падая прямо в машину, застучали о дно), мы заплыли во двор и, развернулись так, что носом упёрлись в стену старой хаты, а задом пришвартовались недостроенному дому.
      — Коровёнку, коровёнку сначала! Коровёнку, люди добрые! — Закричала бабка Мокрина.
      Водитель направил прожектора на кирпичный дом, и все мы двинулись туда — и Пайчадзе, и солдаты, и я с ними. От чердака до машины было метра полтора, не более, но корова — не кошка, прыгать не умеет, и за шиворот её не возьмёшь, чтобы спустить вниз.
      — Как вы её туда затащили? — Спросил Пайчадзе бабкиных дочек.
      — Да по сходням же, по сходням — пробасила одна.
      — Где-то их смыло, — пробасила друга.
      — Придётся на верёвках, товарищ старший лейтенант, — сказал один из солдат, и только теперь я с удивлением узнал знакомого мне Митю Иванова. Тю! Вот ведь! Сколько ехал вместе и не замечал, что это он. Темно, и молчали всю дорогу, не до разговоров было. А вот же и друг его, здоровяк Пидгайко. Вот ведь! Как нарочно!
      — Да, придётся на верёвках, да — согласился Пайчадзе — Айда!
      Один за другим солдаты начали карабкаться на чердак Я сунулся было за ними, но Пайчадзе вдруг взял меня за руку.
      — Сиди, сиди! Мы уже как-нибудь сами, да! Мешать только будешь…
      Кровь бросилась мне в лицо. Мальчишкой меня считает, оберегает, чтобы чего не случилось. И Павлуша, наверное, слышал. Вон лодка его вдоль стены дома — подплыл и смотрит: никогда же не видел амфибий так близко и в действии.
      Замычала тревожно корова — солдаты уже обвязывали её верёвками.
      — Осторожненько! Осторожненько! — засуетилась на крыше бабка Мокрина.
      — Да не гавкайте, мама! — Раздражённо крикнула одна из дочерей.
      — Без вас обойдётся! Сидите себе тихонечко! — Добавила другая. — Покоя от вас нет!
      — Вот видите, люди добрые, какие у меня дети! — Запричитала бабка Мокрина. — Родную мать в грош не ставят!
      И вдруг голос её набрал силу и металл:
      — Вот господь бог наслал кару на землю за то, что ко мне дети плохо относятся!.. Потоп! Потоп! Разверзлись хляби небесные. Потоп! Вот есть, есть!
      «Это бабка Мокрина явно переборщила, — подумал я. — Если бы бог даже и существовал на свете, не стал бы он ради одной бабки и её семейных отношений тратить столько пороха и энергии. Очень уж не экономно получается. Обошёлся бы чем поскромнее. А то чего это столько людей должно страдать из-за одной бабки».
      — Да тише вы, мама!
      — Без вас весело, а тут ещё вы тявкаете! — Опять закричали дочери.
      Бабка Мокрина замолчала, всхлипывая и постанывая.
      И мне стало её жаль. Порядочные свиньи всё же у неё детки. Чтобы так разговаривать с матерью, какая бы она ни была! Разве так можно? Если бы я своей матери такое сказал, я бы сам себе язык отрезал!
      Может, и бабка Мокрина потому и в бога верит, что у неё такие дети…
      — И пожалеть, и защитить некому — простонала старуха Мокрина и вдруг вскрикнула: «Ой, горе! Ой, забыла! Забыла! За иконой… Ой господи!»
      И она тихонько заскулила, шмыгая носом, как ребёнок. Никто на её вопль не обратил внимания.
      На у кирпичного дома было шумно — кряхтение, топот. То и дело слышались возгласы: «Сюда!», «Давай!», «Тяни!», «Держи!», «Пускай!»
      Обвязанную верёвками корову никак не могли вытолкнуть с чердака…
      — Пропало!.. Пропало!.. О господи! — Отчаянно причитала бабка Мокрина.
     
      Глава XXI. Я ныряю в затопленную комнату. Ловушка. Один на один с богом. Тупик
     
      Неожиданно для самого себя я принял решение. Я колебался всего одну минуту. Резко сбросил ватник, сапоги. Правда одним движением, как старший лейтенант Пайчадзе, перемахнуть через борт машины я не смог — для меня было слишком высоко.
      Подскочив, я повис, животом опираясь на борт, потом перекинул ногу, на мгновение завис на руках уже по ту сторону и неслышно скользнул в воду. Несколько движений — и я уже у окна. Икона должна быть где-то тут в углу, сразу за окном справа. Нащупываю. Лишь бы стекло высадить так, чтобы не порезаться.
      Хата была затоплена почти по самую крышу, и окно, собственно, я не видел, только его край с узорчатыми резными рамами виднелся над водой. Подплыв, я уцепился за эту раму и сунул руку в воду, нащупывая проход. Рука свободно прошла внутрь: стёкла уже были выбиты. Всё в порядке. Я покрутил головой в сторону лодки. Эх, жаль, что Павлуша, кажется, не видит. Ну ничего, он увидит, когда я вынырну и передам бабке Мокрине то, из-за чего она плачет.
      Увидит!
      Я набрал полную грудь воздуха и нырнул. Проплывая сквозь окно, я зацепился за что-то ногой и уже думал, что застрял. Дёрнул со всей силы ногу — отпустило. Гребнув руками я вынырнул уже внутри хаты. Раскрыл глаза и увидел в углу икону. Да, да — увидел! Потому что перед ней горела лампадка… Мне сперва даже не показалось это странным. Я сделал два-три движения и оказался возле иконы. Сунул за неё руку и нащупал какой-то небольшой продолговатый свёрток. Выхватил и обратно к окну. Нырнул — и вдруг ударился обо что-то головой, руки наткнулись на какую-то преграду. Я стал поспешно нащупывать руками проход. В окне что-то застряло. Мне уже не хватало воздуха, и я вынырнул. Опять нырнул и снова не смог пробиться. Вынырнул, попытался нащупать и оттолкнуть ногой то, что мешало. Я колотил ногой вовсю, но тщетно. Окно завалило чем-то большим и тяжёлым. То ли я сдвинул это ногой, когда зацепился, то ли вода принесла потоком, кто знает. Я метнулся через сени ко входной двери — она была заперты. Мало того, я нащупал, что она была ещё и подпёрта изнутри какими-то поленьями — кажется, бабка Мокрина думала так спастись от воды… Я поплыл обратно в дом. Второе окно было загорожено шкафом, то ли вода его сюда подвинула, или опять же самая бабка — неизвестно. Больше окон не было. Хата у бабки Мокрины старая, на два окна, тесная и неудобна. Поэтому-то дочери и строили кирпичный дом — для себя.
      Мокрая одежда тянула вниз, трудно было держаться на воде, сказывался и мой марш-бросок на велосипеде в военный лагерь. Тяжело дыша я ухватился за электропровод с лампочкой, что свисал с потолка посреди комнаты.
      И вдруг я осознал весь ужас своего положения. Я висел на электрическом проводе почти под самым потолком в затопленной хате, а вода всё прибывала. В дрожащем свете лампадки я видел, как плещется она вдоль стен, прибывая с каждой минутой всё выше и выше Вот уже волны достают лампадку. И только теперь я уразумел, как непостижимо странно выглядит эта лампадка, которая горит в углу перед иконой. Как не угасла в буйстве стихии эта маленькая капелька света? Это было какое чудо!.. А может… А может, это действительно чудо? Может… Здесь я впервые посмотрел на икону и увидел бога. Он смотрел на меня из угла большими круглыми чёрными глазами — спокойно и строго. Казалось, он стоит в воде по грудь и вода шевелится, плещется у его груди от того, что он дышит.
      Это было так страшно, что я почувствовал, как у меня поднимаются дыбом волосы. Я вспомнил таинственные слова попа Гоги: «Темна вода во облацех», которые я никак не мог понять, хотя явно чувствовал в них осуждение и упрёк. Вспомнил и бабку Мокрину, и её проклятия в свой адрес. Темна вода… Вода… Вот она — вода.
      «Неужели, значит, всё-таки есть на свете бог и это он наказывает меня, — с ужасом подумал я. — И сейчас мне будет конец. Потому что никто же не знает, что я нырнул сюда. Они возятся там с этой коровой, и никто не видел как я нырял. Сейчас вода поднимется к потолку, заполнит всю комнату, я булькну, горлом, и всё…
      Но я не хочу умирать! Не хочу! Я хочу жить! Хочу кататься на велосипеде, играть в футбол, есть мороженое «крем-брюле». Я рванулся к окну и нырнул. Неистово, со всей силы заработал руками, пытаясь пробиться сквозь окно. Я бился под водой, пока не почувствовал, что ещё одно мгновение — и мне не хватит воздуха. Тогда я вынырнул. Открыл глаза, успел ещё что увидеть, в последний раз мигнул и погас огонёк лампадки. Своим бултыханием я поднял волны, и они загасили её. Сплошная непроницаемая тьма окутала меня. Я барахтался в воде, как слепой котёнок. Сил становилось всё меньше. Я начал глотать воду и захлёбываться. Ужас охватил меня. Неужели это конец? Не хочу! Не хочу! Не хо… о… о! Я закричал. И сам услышал, каким сдавленным и бессильным был этот крик. Так кричат сквозь сон, когда душат кошмары. А может, это действительно лишь кошмар, может, это всё мне снится? И я сейчас проснусь, увижу, что солнце, светит в окно, и услышу…
     
      Глава XXII. «Давай руку!» Я снова с ним. Что было за иконой
     
      — Ява! Ява! Ява! Где ты? Ява!
      Это был голос… Павлуши.
      Я не сразу понял, что это на самом деле. Мне сначала показалось, что это мне мерещится. Но вдруг я увидел тоненькую полоску света. Это светилась узкая щель в потолке в сенях. Ой! Там же в сенях наверху ход на чердак! Как я раньше не раскумекал! Из последних сил, глотая воду взахлёб, я рванулся туда.
      Свет фонарика ослепил меня, и я ничего не видел. Только слышал Павлушин голос:
      — Давай руку! Давай руку!
      Я тяжело поднял над водой руку и почувствовал, как её цепко схватила его рука. Только теперь я смог отдышаться. Я дышал, как паровоз. Я дышал так, как может дышать только человек, которого только что вытащили из воды. Я глотал воздух сразу целыми кубометрами, жадно, ненасытно, глотал и не мог наглотаться.
      Павлуша молчал. Он только крепко сжимал мою руку. А я сжимал его руку. И крепче, этого рукопожатия не было в моей жизни.
      Когда я немного отдышался и мои глаза привыкли к свету, я огляделся вокруг. Лестницы на чердак не было — наверное, её снесла вода или бабка втянула на чердак. Сам бы я здесь не вылез никогда. Павлуша начал понемногу подтягивать меня наверх. Но я так обессилел, что не мог выкарабкаться и всё время сползал обратно в воду.
      — Ничего, ничего, сейчас… Всё будет хорошо! Ещё немножко! Вот так! О! О! Ох! — Успокаивал меня Павлуша, кряхтя от натуги. Ему пришлось изрядно помучиться, пока я оторвался наконец от воды и перевалился, как куль, на чердак.
      Некоторое время мы лежали рядом, отдыхая. Тогда я положил ему руку на плечо и сказал, заикаясь:
      — Спасибо, с-старик!.. Я уже думал, что конец… Вот вляпался…
      — А я вижу, что ты нырнул… Потом вижу — нет тебя… И сразу на чердак… — Павлуша на минуту умолк. — Знаешь, я как увидел, что ты нырнул, испугался страх просто. Я как раз о тебе подумал — где ты есть… А ты тут… Я тебя искал, знаешь… Думал, чтобы вместе за лодкой…
      Я засмеялся. Видимо, ему странно стало, что я засмеялся. Потому ничего смешного он не сказал. Но я засмеялся. От радости. Он искал меня! Он искал меня! Слышите! Дружок мой верный! Как я мог думать, что мы навсегда поссорились? Как? Да разве могу я поссориться с ним навсегда! Ведь он же Павлуша! Павлуша!
      Нет, он не удивился, что я рассмеялся. Он вдруг и сам засмеялся. Он всё понял. Мы лежали и смеялись.
      И хотя мокрые штаны и рубашка, противно облепляли моё тело и страшно холодили, мне было так тепло, так хорошо, как, кажется, никогда не было.
      Как хорошо жить на свете, когда тебя спас от смерти твой верный друг!
      Эх Павлуша, Павлуша! Какой ты молодец, что меня спас! Прощаю тебе всё: и твою измену, и твоё рисование, и твои слова обидные для меня и то, что Гребенючку защищал, и то, что ты не дальтоник… Прощаю! Это всё не твоя вина. Это всё она… ну, не буду! Не буду! Даже в мыслях не буду! Хотя целуйся с ней, я в ту сторону даже и не посмотрю. Отвернусь. Потому что главное для меня, что ты такой хлопец! И нет для меня в целом мире лучшего друга. Я бы поцеловал тебя даже сейчас, да не умею. Да и не целуются ребята между собой, не принято.
      И понимаешь ли ты всё, что я думаю? Думаю, понимаешь. Я по смеху твоему чувствую, даже по дыханию твоему. Я же тебя так знаю, как никто в мире, как мать родная не знает.
      Наконец мы насмеялись, и Павлуша сказал:
      — А ты молодец всё-таки. Я не знаю, решился бы так нырнуть в окно. Это же погибнуть — девяносто шансов из ста. И стоило ли? Что она там за иконой могла прятать? Ну, деньги… Ну, облигации трёхпроцентные… И пусть они горят синим пламенем, чтобы из-за них головой рисковать. Правда? Чёрт с ними!
      Ух ты! А я совсем забыл про этот продолговатый свёрток. Я быстро пощупал себя за карман. Есть! Когда я держался за лампочку, я сунул этот свёрток в задний карман штанов, ещё и на пуговицу застегнул — чтобы не ускользнуло. Не мог же я его бросить, раз я за ним сюда полез. А в руке он мне мешал.
      Ой-ой! Если там облигации или деньги, то, из них уже каша в воде получилась. Надо посмотреть! Расстегнув пуговицы я высвободил карман, и осторожно вытащил свёрток.
      — Так ты что — всё-таки достал? — Удивлённо воскликнул Павлуша.
      Он был уверен, что я не достал, и успокаивал меня: «Чёрт с ним, пусть горит синим пламенем!»
      А оно, видишь как… Мне было ужасно приятно его недоумение. Даже кровь в голову ударила. Уже только ради этого стоило нырнуть. Лучшей похвалы, чем это Павлушино удивление, для меня не было. Но скромность не позволила показать, что мне приятно. И я сказал:
      «Да!» — и махнул рукой, — мол, что тут такого?
      — А ну, посвети фонариком, — попросил я Павлушу и начал осторожно разворачивать свёрток — газету, в которую был он завёрнут. Мокрая старая газета не столько разворачивалась, сколько отпадала мягкими, невесомыми лоскутами. Наконец газета не то развернулась, не то распалась, и мы увидели перевязанные жгутом какие-то бумаги, исписанные карандашом. Я склонился ниже и прочитал на изгибе:
      «… Опять в бой. Береги дочурок наших и себя. Целую Михайло.»
      Я поднял глаза на Павлушу. Павлуша тоже уже успел прочитать и покачал головой. Это были письма. Фронтовые солдатские треугольники. Это были письма с фронта мужа бабки Мокрины, который погиб, освобождая Прагу, в последний день войны, в День Победы, девятого мая сорок пятого. Сколько лет минуло с тех пор, а в селе сих пор часто вспоминали об этой необычной, такой, как говорил мой дед, нефортунной гибели Михайло Деркача. Рассказывали, что это был очень весёлый, остроумный, добрый человек. И завзятый садовник. Это он посадил этот богатый сад перед войной, так и не попробовав его плодов. А теперь некоторые деревья уже даже засохли…
      И то, что я чуть не утонул, спасая фронтовые письма дяди Михайло, погибшего в последний день войны, и то, что сейчас там, среди домов солдаты спасали людей, скот и имущество — всё это приобрело для меня особое значение. Я почувствовал себя так, будто я солдат, будто я участвую в настоящий военной операции, и сейчас совершил то, что, может, совершали на фронте, что-то достойное настоящего воина. И гордость по этому поводу радостно защекотала под сердцем.
      Я ни капельки не жалел, что нырнул за этими письмами. Только вот подумал: «Береги дочурок наших…», а они, видишь: «Не гавкайте, мама». И стало мне ещё сильнее жаль старую несчастную бабку Мокрину, которая сидела сейчас верхом на крыше и плакала, думая, что письма её мужа погибли, и может, вспоминая его проклинает себя за то, что забыла о них…
      Ещё мне стало её жаль, что она так наивно верила в бога, считая, будто он такой хороший и справедливый, а он, видишь, больше всех именно её наказал, больше всех затопил, аж по самую крышу, а неверующих атеистов, деда Саливона, например, даже не задел… Где же справедливость?
      Потом я подумал, что Павлуша оказался сильнее бога, ибо спас меня не бог, а Павлуша. Что надо всегда надеяться не на бога, а на друга.
      Хорошо, что дядя Михайло карандашом письма писал. Если бы чернилами — расползлись бы, а так высохнут — и всё.
      — Пойдём сразу ей отдадим, — сказал я. Мы поднялись.
      — Я тут, через чердачное окно влез, — рассказывал Павлуша. — Но по мокрой крыше вверх не поднимешься.
      Павлуша провёл фонариком, освещая заваленный различным хламом, и опутанные паутиной углы чердака. О! У дымохода стояла лестница (вот она где!), а вверху в крыше зияла дыра, через которую, вероятно, и вылезла бабка Мокрина.
      — Ты давай лезь, а я посвечу, — сказал Павлуша.
      — Нет, давай вместе, — сказал я. Мне не хотелось расставаться с ним даже на мгновение.
      — Ну, давай, — не стал он отрицать. — Только ты лезь первый. Ты же отдавать будешь.
      И мы полезли. Я первый. Он за мной, светя фонариком.
      Я так неожиданно появился перед бабкой Мокриной из той дыры в крыше, что она испуганно отшатнулась и быстро-быстро стала креститься, приговаривая: «Свят! Свят! Свят!» Ей, наверное, показалось, что это какая-то нечистая сила выскочила.
      — Это я, бабуль, не бойтесь, — проговорил я и протянул ей письма. — Нате вот!
      Она не сразу разглядела, что я ей даю, и не сразу приняла. Только махнув рукой, видно, поняла, что это, и, схватив, поднесла к глазам.
      — О господи! О господи! — Проговорила отчаянно и снова заплакала. — Ой сынку, ой как же это ты? О господи!..
      И так жалобно, так тоскливо она это произнесла, что у меня у самого защемило в горле. И я не мог ничего сказать. Да и не пришлось. Потому совсем близко раздался голос:
      — Сейчас, бабушка, сейчас…
      Я обернулся На крышу поднимался по приставленной из машины лестнице Митя Иванов. Корова уже была в машине, бабкины дочки тоже.
      Уже рассвело. Дождь прекратился. На затопленые дома и деревья ложился туман. В белом дымке всё выглядело ещё необычайнее.
      Я вдруг почувствовал, как замёрз, как закоченели у меня ноги в мокрых штанах, как застыли, задубели руки. От холода аж болело в груди. Я почувствовал, что если сейчас не согреюсь, то будет плохо. Там же в машине мой ватник. Надеть, надеть его скорее! Но как же Павлуша? Если я полез в машину за ватником, а она двинется. Уже, кажется, всё погрузили, вот только бабку Мокрину снимут и поедут. А Павлуша же на лодке, он лодки не бросит. И машина переполнена. Кроме коровы, подсвинка и кур, ещё множество узлов, чемоданов, ящиков всяких…
      Митя Иванов, осторожно поддерживая бабу Мокрину, уже помогал ей спускаться по лестнице в бронетранспортёр.
      — А где пацан, а? Пацан где? — Послышался вдруг снизу встревоженный голос старшего лейтенанта Пайчадзе. Я должен был подать голос.
      — Здесь я! — Лязгая зубами, как можно веселее сказал я. — Вы поезжайте, Поезжайте! Я на лодке поеду, с Павлушей.
      Сначала я это сказал, а уже потом осознал, что этим самым отрезаю себе путь к ватнику и кто знает теперь, как согреюсь. «Да там и ватника не найдёшь по этими баулами», — успокоил я себя, и чтобы не было уже никаких сомнений и колебаний, сразу сунулся вниз — спускаться обратно на чердак. Павлуша, который терпеливо стоял на лестнице ниже меня всё слышал, но ничего не видел, кроме моих мокрых штанов, не успел сориентироваться, и я слегка сел ему на голову. Но он даже слова мне не сказал, а просто сразу стал спускаться.
     
      Глава XXIII. В хате Гребенюков. Ой, нога, нога! Бесславное возвращение домой. Всё путается
     
      Через чердачное окно мы перебрались в лодку.
      — Я п-погребу, п-пока, а то з-замёрз ч-чуть, — пролязгал я и взял весло.
      — А ну погоди, — сказал Павлуша, снимая штормовку. На нём была новенькая брезентовая штормовка на «молнии», с капюшоном.
      — Да ну… — Начал я. Но он перебил меня:
      — Одевай сейчас же, а то… — И с силой натянул на меня штормовку.
      — Н-ну х-хорошо, я ч-чуть… а п-потом отдам.
      Застегнув «молнию» до подбородка, я взялся за весло.
      Я так налегал на него, словно хотел сломать. И уже через несколько гребков почувствовал, как пошло понемногу тепло в руки и в ноги. Я грёб стоя, приседая и двигаясь всем телом. Мне казалось, что лодка летит, как ракета. Но не успел ещё я выгрести из сада, как нагруженная, словно цыганская повозка, амфибия спокойненько «обштопала» нас, показав корму, из-за которой выглядывала пятнистая меланхоличная коровья морда, и скрылась в тумане за кронами деревьев. Замечательная всё-таки у нас техника сейчас в армии на вооружении. Ишь, как прёт!
      Я выгреб на улицу и, уже не торопясь (потому что немножко запыхался), направил лодку вдоль садов по улице.
      Туман клубился над водой, становясь всё более белёсым и густым. Внезапно из тумана вынырнул, почти наскочив на нас, ещё один бронетранспортёр, на борту которого белели большие почти метровые цифры: 353 (На бронетранспортёре старшего лейтенанта Пайчадзе, как я заметил, был номер 351).
      Триста пятьдесят третий тоже был загружен доверху различным скарбом. Там даже стояло пианино, а на пианино сидела… Гребенючка. Заметив нас, она встрепенулась и, кажется, хотела что-то крикнуть, но не успела — бронетранспортёр уже проплыл. Я посмотрел на Павлушу. Он смотрел вслед машине растерянно, и в глазах его было отчаяние и досада. Такими глазами смотрят вслед поезду, на который опоздал.
      Вдруг я всё понял. Он же, видимо, спешил к ней, хотел спасать, специально лодку раздобыл. Может, мечтал вынести её на руках из затопленной хаты. Все влюблённые в целом мире об этом мечтают. И была же такая возможность. Была. А из-за меня ничего у него не получилось. Опоздал. Из-за меня. Вот если бы не спасал меня, может, и успел. А так — опоздал…
      И я почувствовал, что я должен сейчас что-то сделать.
      — Слушай, — сказал я, — давай завернём туда. Там, наверняка, ещё есть что забрать. Точно.
      И, не дожидаясь его согласия, я повернул лодку туда, откуда только что выплыл триста пятьдесят третий — в дом Гребенюков. У Гребенюков была новая большая хата — в прошлом году поставили. Не хата, а дом — просторный, островерхий, под черепицей, с широкими, на три стены окнами, с узорчатой стеклянной верандой. Дом был на высоком фундаменте, поэтому залило его только до половины. Окна были отворены настежь, и внутрь можно было просто заехать на лодке. Я так и сделал.
      — Пригнись, — сказал я Павлуше и сам присел, направляя лодку просто в окно.
      Это было так странно — заплывать на лодке в дом. Никогда мне ещё не приходилось заплывать в дом на лодке.
      Павлуша, который сидел впереди, хоть и пригибался, но задел мимоходом головой за люстру, и её стеклянные сосульки мелодично зазвенели, приветствуя нас внутри дома.
      Дом был почти пуст. Только большой буфет с голыми полками отсвечивал воде зеркалами и посреди комнаты плавал кверху ножками сломанный стул.
      Гребенюк был, очень хозяйственным и энергичным, к тому же имел, кроме Ганьки, двух сыновей погодков. И, конечно, они смогли сделать всё в лучшем виде. Перенесли все вещи сначала на чердак, а оттуда погрузили на машину. И теперь я подумал, что Павлуше, честно говоря, не на что было рассчитывать. Никто бы ему не дал выносить Гребенючку на руках. Разве, может быть, лодкой воспользовались (если бы солдат не было). А всю активную работу по спасению делали бы отец и братья, а мой Павлуша в лучшем случае подавал бы вещи с чердака в лодку. А то могли и отправить его домой на этой самой надувной лодочке, чтобы не вертелся под ногами и не мешал. Вот так… Но я, конечно, ничего этого Павлуше не сказал и не скажу никогда. Пусть тешится мыслью, что он вынес бы её на руках и она обняла и поцеловала бы его при всех и сказала бы такие слова, которые только в мальчишеских мечтах говорит девушка парню… Пусть тешится…
      Бедный Павлуша озирался вокруг с таким разочарованным кислым выражением лица, что мне аж жалко его стало. Как мне хотелось найти хоть какую-нибудь, пусть даже ненужную безделушку Гребенючки, — чтобы он её спас!
      Положив весло на дно и перебирая руками по стенам, я провёл лодку во вторую комнату. Это была спальня. Из-под воды торчали никелированные, с шишками и шарами, спинки кроватей, и ещё стоял большой пустой шкаф с раскрытыми дверцами. На шкафу в беспорядке валялись какие-то коробки.
      — Поехали, ничего тут нет, — вялым голосом произнёс Павлуша.
      — Погоди, — сказал я и подвёл лодку к шкафу.
      На краю шкафа лежали пустые коробки из-под обуви. Спасать их мог только ненормальный. Но вдоль стены я заметил темно-синюю плоскую квадратную коробочку, которая вызвала к себе явное уважение. В таких коробочках в ювелирных магазинах продают различные драгоценности.
      Дотянуться до коробочки просто так я не мог. Надо было перебираться на шкаф. Я это сделал, как мне показалось, очень ловко. Опёрся руками, подскочил и сел на него. Вот здорово было бы если б в той коробочке оказались какие-нибудь драгоценности!.. Но надежды мои не оправдались. Коробочка была пуста. Когда-то в ней вероятно лежали серебряные ложечки (об этом свидетельствовали специальные перегородки, обтянутые чёрным бархатом), но это было очень давно, так как и бархат этот порыжел и отклеился, и крышка коробочки была оторвана и едва держалась. Пожалуй, и ложечки те уже давно растерялись.
      Тьфу! Вот ведь!
      Я прыгнул обратно в лодку.
      И тут…
      Лодка качнулась, и я подвернув левую ногу, вскрикнул от острой боли. Внизу возле косточки что-то хрустнуло. Я не устоял и бултыхнулся в воду. Сразу вынырнул и схватился за борт. Павлуша помог мне залезть в лодку:
      — Тю! Как же это ты?
      — Да ногу подвернул, — с досадой сказал я и виновато посмотрел на него. — И штормовку твою замочил.
      — Да чёрт с ней. Как нога?
      Нога возле щиколотки болела ужасно, нельзя было прикоснуться, не то, что встать на неё. И буквально на глазах начала пухнуть и отекать. Но я сказал:
      — Да ничего, пройдёт. Заживёт, как на собаке…
      Но Павлуша по моему лицу видел, что это не так.
      — Поехали, — решительно сказал он и взялся за весло. Когда мы выбрались из дома, Павлуша встал и начал грести стоя. У нас почти все на плоскодонках так гребут. И весло для этого делается специально длинное. Я бы сейчас грести не смог. Боль в ноге не прекращалась. Она отдавала даже в сердце. «Неужели сломал? — С тревогой подумал я.
      Уже совсем рассвело. Туман рассеивался, и стало видно оживлённое движение на затопленной улице. Между хат сновали бронетранспортёры, чуть дальше в глубь деревни рычали тягачи и машины, растаскивая завалы и то, что было на их пути. Повсюду мелькали зелёные солдатские гимнастёрки. Чем ближе мы подплывали, тем больше становилось людей. Казалось, вся деревня сейчас здесь, на затопленном улице. И никто не сидел сложа руки. Всё что-то делали: что-то несли, что-то тащили, что-то передавали друг другу.
      Вон Галина Сидоровна в спортивном костюме промелькнула на чердаке дома. А вон дед Саливон. А вон ребята — Карафолька, Антончик, Коля Кагарлицкий. На борту бронетранспортёра едут, и у каждого в руках по две курицы. А лица такие геройские, куда там…
      А я. Это было так глупо — именно сейчас, когда всё село, старые и малые, помогают пострадавшим — сломать ногу. Так нелепо, что я чуть не плакал. И как я доберусь до дому?
      Ну, довезёт меня Павлуша на лодке к сухому, а дальше как? На одной ноге прыгать? Не допрыгаю — далеко. А людям разве сейчас до меня! Cо мной возиться. И тут я вспомнил о своём Вороном, о велосипеде своём. Это же он на триста пятьдесят первом остался. Наверно сбросили его вместе с домашним скарбом бабки Мокрины. Не то, что я боюсь, чтобы он пропал. Не пропадёт он. Ничего с ним не случится. Бабка Мокрина отдаст, конечно. Просто, если бы он был сейчас, то Павлуша запросто довёз бы меня на нём домой. А так…
      Только я успел подумать, как навстречу нам несётся триста пятьдесят первый, и старший лейтенант Пайчадзе машет мне рукой.
      — Эй, забери своё добро!
      Бронетранспортёр был уже пуст.
      «Как быстро они обернулись, молодцы!», — Подумал я. Поравнявшись с нами, бронетранспортёр остановился. Пайчадзе, перегнувшись через борт, спустил в лодку велосипед.
      — Держи свою тачку, да, — он подмигнул мне и улыбнулся.
      — Спасибо, — сказал я и улыбнулся в ответ. Хотя мне было совсем не до смеха, так как опуская велосипед, он задел меня колесом по ноге и она так заболела, что я даже зубами скрипнул. Но я не хотел, чтобы солдаты знали про мою ногу. Только теперь я разглядел, какие они все измученные и усталые. Глаза у всех красные, губы обветренные, потрескавшиеся, а на щеках, трёхдневная грязная щетина. Они же вот только-только легли отдохнуть после тяжёлого похода, а тут снова такое. Но держались они бодро, эти совсем молодые ещё солдаты. И мне было стыдно сейчас перед ними за свою ногу, за своё бессилие. Я хотел, чтобы они быстрее уехали и ничего не заметили.
      Пайчадзе бросил мне ватник, сапоги и сказал:
      — Одень, ты вон синий, как пуп… Поехали! Разворачивай тачку и давай вон к той хате!
      Последние слова были сказаны уже водителю. Всё у этого Пайчадзе было «Тачка»: и велосипед, и бронетранспортёр. Но мне чем-это нравилось, что-то в этом было симпатичное. Может, потому, что сам он был ужасно симпатичный. И командовал он солдатами по мальчишески просто, без начальствующего тона. Я подумал, что если мне когда-либо в жизни придётся командовать, я буду командовать именно так.
      Триста пятьдесят первый отъехал. Через минуту лодка чиркнула дном о землю. О велосипеде Павлуша додумался сам, мне даже не пришлось ему объяснять.
      — Садись на багажник, — сказал он, ставя велосипед возле лодки.
      Держа за руль, он довёл велосипед до сухого места, а уже там сел в седло. Павлуша довёз меня домой быстро и без всяких приключений. Никто на нас и внимания не обратил. У нас часто так ездят, особенно ребята — один педали крутит, а другой на багажнике, расставив ноги, сидит.
      Дома у нас никого не было. Даже Иришка, вероятно, проснулась и побежала куда-то.
      Павлуша помог мне проковылять в дом, потом помог переодеться в сухое. Сам я бы и штанов не снял. Нога уже была, как бревно, и Павлуше пришлось тянуть левую штанину минут пять — осторожненько, по сантиметру, потому что болело так, что я не мог не стонать.
      Положив меня в постель, Павлуша сказал:
      — Лежи, я за докторшей мотану.
      Больницы в нашем селе не было. Больница была в Дедовщине. А у нас — только фельдшер Любовь Антоновна, которую все уважительно назвали «доктор». Однако одна наша «доктор» значила больше, чем вся дедовщинская больница. Такая она была толковая в деле исцеления больных. В сложных случаев врачи даже звали её на консилиум.
      Была она невысокого роста, опрятная, и очень быстрая, несмотря на свои пятьдесят с лишним. К больным она не ходила, а прямо-таки летала, и тот, кто приходил её вызывать к больным, всегда от неё отставал.
      Но разве её сейчас найдёшь? Там такое творится, столько людей затопило, явно не одному врачебная помощь нужна!
      — Не надо. Не ходи, — сказал я.
      — Да ну тебя, — махнул он рукой и побежал.
      Я лежал, и всё тело моё, всю кожу с головы до пят трясла мелкая лихорадка. Поверх одеяла я накрылся ещё дедовым полушубком. Бесполезно, я только чувствовал вес, но согреться не мог. Главное, что я не мог двигаться, ведь каждое движение током било мне в ногу, вызывая приступы острой боли. И эта бессильная, беспомощная неподвижность была хуже всего.
      Целое село, от сопливой мелюзги до стариков и старух, было там, что-то делало. А я один лежал и считал мух на потолке. И было мне плохо, как никогда.
      А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось.
      Первое, что скажет мать: «Я же говорила! Я же говорила!» И ничего ей не возразишь, действительно, она говорила…
      А дед посмотрит насмешливо и скажет: «Доигрался! Допрыгался!»
      А отец ничего не скажет, только глянет презрительно: — «Эх, мол, ты, мелочь пузатая!..»
      А Иришка захихикает, пальчиком показывая и приговаривая: «Так тебе и надо! Так тебе и надо!»
      Эх, почему я не солдат!
      Случись такое, например, со старшим лейтенантом Пайчадзе, или с солдатом Ивановым или с Пидгайко. Ну что ж, боевые друзья отнесли бы его на руках в медсанбат или в госпиталь, и лежал бы он себе в мужественном одиночестве, никаких родственников, никто не упрекает, не наставляет, не читает мораль. Только забежит иногда на минутку кто-то из товарищей, расскажет, как идёт служба, боевая и политическая подготовка, угостит сигареткой, а может, и порцию мороженого подкинет… Красота!
      А где же Павлуша? Что-то долго его нет. А вдруг увидел он свою Гребенючку и забыл про меня? Ведь она несчастная, пострадала, её надо пожалеть. И он её жалеет, и успокаивает, как только может. А обо мне уже и не думает. И не придёт больше, и будем мы с ним снова в ссоре.
      От этой мысли так мне стало тоскливо, что мир помутился. Такая меня взяла злость на Гребенючку, что я аж зубами заскрежетал. Ну, всё же она, всё же зло из-за неё! Ну, не придираюсь я. Ну, из-за неё, точно же! Из-за кого же я ещё тут лежу, как не из-за пакостной Гребенючки! Из-за кого ногу повредил, пошевелить не могу? Из-за неё. Хотел же спасти для неё холеру какую-то, чтобы радость ей доставить. Коробочку, видишь, ювелирную с драгоценностями углядел. Лучше б сгорела и коробочка, и шкаф проклятый, и хата вся вместе с Гребенючкою!..
      И вдруг мне сделалось жарко-жарко, словно мои проклятия на меня обернулись, и не коробочка, и не шкаф, и не дом вся вместе с Гребенючкою, а сам я горю синим пламенем.
      Хочу сбросить полушубок дедов и одеяло с себя, а не могу. Что-то на меня наваливается, и давит, и печёт неистово, словно тяжеленный утюг… У меня в голове крутятся какие-то цифры в бешеном нарастающем темпе… Я чувствую, что нет уже мне выхода из этого множества цифр, и что вот-вот у меня в голове что-нибудь лопнет и наступит конец… Но нет, мучение не прекращается. И всё продолжает крутиться на той же запредельной скорости. И сквозь это кружение слышу я вдруг голос Павлуши, но не могу понять, что он говорит. И голос докторши нашей, и ещё чьи-то незнакомые голоса…
      А потом всё в моей голове спуталось, и дальше я уже ничего не помнил…
     
      Глава XXIV. Болезнь. Сны и действительность. Чего они все такие хорошие?
     
      Я проболел более двух недель.
      Уже потом Павлуша мне рассказывал, что, когда он привёл докторшу (он очень долго не мог её найти, потому что пострадавших разместили по всему селу, и она моталась из одного конца в другой), то я лежал, раскинувшись на постели, красный как мак и пылал жаром. Доктор сразу сунула мне градусник под мышку — было сорок и пять десятых. Я лежал без памяти и всё время повторял:
      — Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!..
      А кто «она» — неизвестно.
      Я-то хорошо знал кто, но, конечно, Павлуше ничего не сказал.
      Пришёл я в себя лишь на третий день. В хате было так ясно, светло и тихо, как бывает только во время болезни, когда на утро спадает температура.
      Первым, кого я увидел, был дед. Он сидел на стуле у моей кровати и дремал. Видимо, он сидел с ночи. И как только я пошевелился, он сразу же открыл глаза. Увидел, что я смотрю на него, улыбнулся и положил шершавую жилистую руку мне на лоб:
      — Ну что, сынку, выкарабкиваешься? Полегчало чуток, милый, а?
      Это было так необычно, что я даже улыбнулся. Дед никогда не говорил мне таких слов. И рука эта едва ли не впервые за всю жизнь коснулась моего лба. Большей частью она касалась совершенно другого места, и совсем не так нежно. Отцу и матери всегда было некогда, и воспитывал меня дед. Воспитывал по-своему, как его когда-то в детстве ещё при царизме воспитывали. Я, конечно, выступал против такого воспитания и доказывал, что это дореволюционный жандармский метод, осуждённый советской педагогикой. Но дед давал мне подзатыльник и говорил «Ничего-ничего, зато проверенный. Сколько великих людей им воспитаны. И молчи мне, сатана, а то ещё дам!»
      А тут, вишь, «сынку», «милый»…
      Услышав дедовы слова, из кухни выбежала мать.
      — Сыночек, дорогой! — Бросилась ко мне. — Уже лучше, правда?
      Она прижалась губами к моему лбу (мама всегда так мерила температуру и мне, и Иришке, и всегда угадывала с точностью до десятых).
      — Тридцать шесть, не больше. Ну-ка померь! — Она сунула мне под мышку градусник.
      Из спальни, шлёпая босыми ногами, вышел отец, заспанный, взлохмаченный, в одних трусах — только проснулся.
      На лице его была растерянная улыбка.
      — Ну как? Как?.. Ого, вижу — Выздоравливаешь, козаче! Вижу!
      — Да цыц ты! Раскричался! — Прикрикнула на него мать. — От такого крика у него опять температура подскочит.
      Отец сразу втянул голову в плечи, на цыпочках подошёл к кровати и, склонившись ко мне, шёпотом сказал:
      — Извини, это я от радости.
      Я снова улыбнулся — впервые в жизни не я у отца, а он у меня просил извинения.
      — Ну, как там затопленные? — Спросил я и сам не узнал своего голоса, такой хилый, еле слышный — как из погреба.
      — Да ничего, всё нормально. Вода уже спадает. Люди начинают в дома возвращаться. Всё в порядке.
      — Жертв нет?
      — Слава богу, обошлось. Люди все цели. Так кое кто поцарапался, кое кто простудился, ничего серьёзного. Вот только скотина пострадала. Да и то немного. У кого коза, у кого подсвинок, немного птицы… А коровы все целы.
      — И всё благодаря солдатам! — Вмешалась мать. — Если бы не они, кто знает, что бы и было.
      — Да, техника теперь в армии могучая, — промолвил дед.
      — И говорят, что ты их привёл, — мать нежно положила мне руку на лоб.
      — Не знал я, что у меня такой геройский сын, — будто с трибуны сказал отец.
      — Да!.. — Я отвернулся к стене и почувствовал, как запылало моё лицо и проступили слёзы.
      Всё говорилось будто искренне, но голоса у родителей были какие-то слишком сочувствующие. Такими голосами с калеками разговаривают, с несчастными. Это они потому, что я болен.
      Дед кашлянул и сказал:
      — А дружок твой вчера целый день просидел около тебя. И не ест ничего, даже похудел… Вот увидишь, сейчас прибежит.
      Спасибо, диду! Мудрый вы. Знали ведь что сказать! Как вывести меня из этого состояния неудобного. Знали, чем радость мне доставить.
      Мать вытащила у меня из-под мышки градусник.
      — Тридцать шесть и один. Ну что я говорила? Теперь уже пойдёт на поправку. А как ножка, болит?
      А я и забыл совсем о «ножке». Шевельнул ею — боли почти не было, только почувствовал, что она туго забинтована.
      — Слава богу, перелома не. Вывих, и немного связки потянул… Доктор сказала, что через две недели в футбол будешь играть.
      Скрипнула дверь, и над щеколдой высунулась взлохмаченная голова Павлуши. Лицо сначала вытянутое, вдруг медленно расплылось в улыбке:
      — Здравствуйте… Можно?
      — Да заходи, заходи, чего там, — улыбнулась мать. — На поправку пошло.
      — Я же говорил, я же говорил, что сегодня лучше будет, — Павлуша подошёл к кровати. Он весь сиял.
      — Здорово, старик! Ну как?
      — Ничего… — Улыбнулся я, с трудом сдерживая радость.
      И мы замолчали оба. При родителях разговор не клеился.
      — Ой, у меня же там молоко! — Всплеснула мать руками и побежала на кухню.
      Отец ушёл в спальню одеваться. Поднялся, кряхтя, со стула и дед:
      — Ну, разговаривайте себе, старики, а я, молодой, по делам пойду, — и, прихрамывая, поплёлся во двор.
      — Садись, чего стоишь, — сказал я Павлуше, и он осторожно присел на краешек кровати.
      Он сидел и молчал. Только улыбался и всё время подмигивал мне. И я молчал и улыбался. И чувствовал, что я возвращаюсь откуда-то издалека-издалека в знакомый и родной мне мир — словно из далёкого тяжёлого путешествия домой. Родной — потому что в нём есть Павлуша. Этот курносый, с облупленным носом Павлуша, у которого так смешно торчат волосы на макушке.
      Неужели могло случиться так, что бы мы больше никогда не были друзьями? Это было бы просто ужасно, непостижимо. Я не знаю, что бы тогда было.
      — Ну, как там, расскажи, — сказал наконец я.
      — Ну как? Ничего. Всё в порядке. Все только о тебе и спрашивают, кого не встретишь: «Как температура? Как нога? Какой пульс? Хотя бюллетень о твоём здоровье вывешивай. Прямо как премьер-министр, таким знаменитым стал, что куда там.
      — Да уж — дальше некуда!
      — Ну точно, я тебе говорю! Всё село уже знает, как ты солдат привёл, как ты письма спас. Бабка Мокрина день и ночь за тебя богу молится. Да что бабка Мокрина — поп Гога в церкви за тебя молебен отслужил.
      — Да ну тебя!.. Ты толком расскажи, как там…
      — Ну, честное слово! Ребята завидуют тебе страшно. Карафолька весь зелёный ходит. Он тоже так хотел героем стать, так старался. Даже ботинки в воде потерял. И фингал себе под глазом посадил, где-то за забор зацепился от энтузиазма… А Коля Кагарлицкий свою курточку нейлоновую заграничную располосовал сверху вниз. И даже глазом не моргнул. Так в порванной до самого вечера и таскал вещи потерпевших. Антончик едва не утонул. Он ведь плавает плохо, а полез в кошару овец Мазниченко спасать. То же ещё герой…
      Павлуша глянул на меня и замолчал.
      — Ну что ж… молодцы ребята, — вздохнул я.
      — Вообще-то молодцы, конечно, я и сам не думал… — Но они все мелкота против тебя. Точно! Думаешь, кто-нибудь из них нырнул в затопленную хату через окно? Ни за какие бублики!..
      — Ага! — Криво усмехнулся я. — Ну хорошо… А как там вообще?
      — Вообще ничего… Порядок! Жизнь нормализуется, как пишут в газетах. Восстанавливаются коммуникации, ремонтируются повреждённые объекты. Предприятия и учреждения работают нормально — и сельмаг, и парикмахерская, и баня… Несмотря на стихийное бедствие, колхозники своевременно приступили к работе — вышли на поля и фермы. Короче, в борьбе со стихией советские люди победили… Единственное, что нет ещё электричества. Но солдаты предпринимают все усилия, чтобы в домах снова засияли лампочки. Вообще, я тебе скажу, кто на самом деле молодцы — так это солдаты. Как они работают — ты бы видел! Сила! Без них, я даже не знаю… Если бы не они со своими машинами… Ты даже не знаешь, какой ты молодец, что их привёл. Просто даже ты можешь считать, что ты спас деревню. Точно!
      — Да иди ты! Их и без меня бы вызвали. Секретарь райкома при мне уже звонил полковнику. Так что…
      — Ну и что! Однако привёл то их ты. Ты! А кто же ещё?! Так что нечего скромничать! Вот любишь ты поскромничать!..
      Я улыбнулся.
      «Эх, Павлуша мой дорогой, — подумал я. — Что ты говоришь? Я люблю скромничать?! Уж что-что, а скромничать ни я, ни ты не любим. Это все знают. Скорее наоборот».
      Но я не стал с ним спорить. Мне так было хорошо, что он сидел рядом на кровати и говорил со мной! Так радостно, и я боялся, чтобы он не ушёл.
      А он словно прочитал мои мысли. Потому что посмотрел на меня виновато-виновато и сказал:
      — Ну я пойду, наверное… Тебе покой нужен…
      — Да посиди, чего ты! — Встрепенулся я.
      — Я бы посидел, конечно. Но мы, знаешь, договорились…
      — Ну иди, — сказал я тихо и обречённо.
      — Да ты не обижайся. Я ещё забегу. Ты, главное, отдыхай, хорошо ешь и поправляйся. А я… Там, знаешь, сейчас столько дел… Ну, пока!
      — Пока! — Через силу улыбнулся я. — Передавай привет ребятам!
      И почувствовал, как что-то в горле мешает мне говорить — словно галушка застряла.
      — Я ещё до обеда забегу обязательно! — Бодро уже с порога крикнул Павлуша и побежал.
      Он даже не сказал, с кем и о чём он договорился и что же там за дела…
      Значит, ясно с кем! С ней! Побежал её ублажать! Эх!.. А почему обязательно её? Может, и не её вовсе. Что, сейчас в селе делать нечего? А ты хотел, чтобы он возле тебя нянькой сидел! Побежал себе хлопец по делам, а ты уже раскис. Глотай вон лекарства и не морочь себе голову. Интересно, а ты бы высидел у его кровати если бы он заболел? Вспомни, как Иришка болела и мама просила тебя возле неё посидеть. Как ты томился и маялся! Вот и не выдумывай. Не выдумывай. Не выду…
      Неожиданно кровать моя качнулась, мягко сдвинулся с места и поплыла, покачиваясь, к окну…
      Я не удивился, не испугался, только подумал: «Видно, и нас затопило. А от меня скрывали, не хотели волновать больного… Поэтому и Павлуша побежал — спасать отцовскую библиотеку. У них же стеллажей с книгами — на две с половиной стены. Пока всё вынесешь!..»
      Кровать моя выплыла сквозь окно на улицу. Вокруг уже не было видно ни домов, ни деревьев — ничего, кроме белой, пенистой воды, из края в край. Белой, как молоко. Я сначала подумал, что это туман стелется так низко над водой. Но нет, это не туман, потому что видно было далеко, до самого горизонта. Это вода такая белая.
      Вдруг я увидел, что в воде, покачиваясь, плывут большие бидоны из-под молока, и понял — залило молочную ферму и перевернуло там бидоны, и это вокруг вода, смешанная с молоком.
      Но почему моя железная кровать не тонет?
      И сразу пришла мысль — у меня кровать-амфибия, военного назначения, потому, что у меня мама — депутат, всем депутатам выдают такие кровати…
      Белые волны плещутся у самой подушки, но не заливают её. Ну, конечно, это молоко. Причём свеженькое, парное. Я уже остро чувствую его запах. И вдруг слышу голос матери:
      — Выпей, сынок, выпей молочка.
      И сразу голос отца:
      — Он уснул, не буди его, пусть…
      Но я уже проснулся и открыл глаза. Я выпил молока и заснул.
      Когда я проснулся, был уже обед. Я пообедал (съел немного бульона и куриное крылышко), полежал и опять заснул… И спал так до утра.
     
      Глава XXV. Всё! Конец! Я дарю велосипед. «Загаза чогтова!» Я выздоравливаю
     
      Проснувшись, я увидел, что возле кровати сидит на стуле Иришка и читает журнал «Барвинок». В хате было солнечно, аж глаза слепило, часы на стене показывали без четверти десять, и я понял, что это утро. Иришка сразу отложила журнал и вскочила со стула:
      — Ой!.. Бгатишка милый! Сейчас будешь завтгакать.
      Она у нас не выговаривает букву «р». Через мгновение Иришка уже поставила передо мной на стуле молоко, яичницу, творог со сметаной и хлеб с маслом. Я понял, что в хате никого нет, все на работе, и ей поручено ухаживать за мной.
      — Пожалуйста, ешь бгатишка милый, ешь! — Сказала она сладким голосом.
      Я насторожился.
      А когда она в третий раз сказала «бгатишка милый» («Бгатишка милый, спегва пгоглоти таблетку»), это уже меня совсем смутило.
      «Бгатишка милый!» Она никогда меня так не называла. Она всегда обзывала меня «загаза чогтова», «так тебе и надо», и «чтобы ты газбил свою дугную могду…» а тут вдруг — «бгатишка милый!»
      Плохи, значит, мои дела. Может, и совсем безнадёжны. Может, я и не встану никогда. Поэтому-то все такие нежные и ласковые: и отец, и мать, и дед… Всё время успокаивают — поправляешься, мол. А я… Вот и сплю всё время. Значит, нет в организме сил, энергии для жизни. Так засну и не проснусь больше. Голову даже от подушки поднять не могу. Приподнимусь, сяду на кровати, и голова кружится, аж тошнит…
      Я взглянул на сыр и яичницу, и вспомнил слова деда Саливона, который он любил повторять: «Пища — источник жизни. Нам живётся, пока естся и пьётся. Хорошо едай и будешь, как бугай».
      — Иришка, дай ещё что кусок хлеба с маслом, — сказал я тихим глухим голосом.
      — Тю, ты же ещё этого не съел!
      — Жалко? — С горьким упрёком посмотрел я на неё. — Может, я… Может…
      — Да что ты, что ты! Пожалуйста! — Она побежала на кухню, отрезала от буханки огромный ломоть, намазала масла в палец толщиной и положила на стул. Прыснула, и побежала за печь смеяться.
      Я вздохнул. Ничего, ничего! Посмотрю я как потом смеяться будешь когда я умру… Яичницу с первым куском хлеба я умял довольно быстро и легко. А вот тарелка творога, щедро политого сметаной, и ломоть хлеба с маслом, принесённый по моей просьбе, пошли туго. Половину тарелки я ещё кое-как съел, а дальше начал давиться. Набив полный рот творога и хлеба, я жевал-пережёвывал эту жвачку по несколько минут, но не мог проглотить. Уже и молоком запивал, и резко дёргал назад головой, как это делает всегда мама, глотая таблетки, и всё напрасно — не лезет. «Ну, всё! — С ужасом подумал я. — Уже есть не могу. Не принимает организм пищу. Всё! Конец мне! Крышка!»
      Я бессильно откинулся на подушку. Лежал и слушал, как внутри у меня что булькало, урчало и переливалось. Это одиноко гуляли в пустом животе яичница, в окружении творога и молока. Гуляли, не в состоянии спасти слабеющий организм.
      Ой! Кольнуло в боку!.. И нога затекла, наверно кровь туда уже не доходит… И рука левая какая-то вялая совсем. Это же там сердце близко. Видно, сердце уже отказывается работать…
      О-о-о! Дышать уже трудно. Прерывистое какое-то дыхание. И пальцы на руках уже посинели, наверно отмирают… Эх, жаль — нет Павлуши. Хотелось бы с ним попрощаться. Не успею, наверное…
      Из-за печи выглянула лукавая Иришкина мордашка. Она смеялась. Она и не представляла, как мне плохо. Она думала, что я придуриваюсь. Надо ей как-то доказать, что это не шутки, мне же плохо, что, может, это последние мои минуты… Я не мог умирать под её хихиканье.
      — Иришка, — едва слышно проговорил я. — Иди сюда.
      Она вышла из-за печи.
      — Иришка, — вздохнул я и замолчал. Она подошла ближе. Личико её стало слегка серьёзнее.
      — Иришка, — вторично вздохнул я и опять замолчал. Я должен сказать сейчас что-то необычное, что-то значимое, благородное и великое, что говорят только великие люди перед смертью.
      — Иришка, — сказал я наконец тихо и торжественно. — Возьми себе мой велосипед… Я его тебе дарю. И закрыл глаза.
      — Ой! — Взвизгнула она радостно. — Ой! Пгавда? Ой! Сегьезно? Ой бгатишка милый! Какой ты хогоший! Ой! Дай я тебя поцелую.
      Её губы мазнула меня по щеке возле носа. Я отвернулся к стене, так как почувствовал, что вот-вот заплачу.
      Мы с Иришкой чаще всего ссорились именно из-за моего велосипеда. Она хотела на нём кататься, а я не хотел, чтобы она каталась. Я считал, что она ещё сопливая, чтобы кататься на взрослом велосипеде. Только в первый класс пошла в этом году. До педалей ещё даже не достаёт. Но она однако умудрялась как-то ездить — просовывала правую ногу через раму, и, извиваясь червём, стоя крутила педали. Эта её ловкость только раздражала меня. Такое уродливое катание было, по моему мнению, оскорблением для велосипеда.
      И вообще, кому хочется, чтобы на его велосипеде кто-то катался! Это всегда неприятно, всегда противно. Велосипед — это что-то очень личное, близкое и дорогое. Это ближе, по-моему, чем рубашка или штаны.
      И сейчас, подарив велосипед Иришке, я почувствовал, что мои счёты с жизнью почти закончены.
      Я слышал, как она, забыв от счастья о моей болезни, уже вытаскивала Вороного из сеней во двор. Как он жалобно дребезжал и звенел. Эти звуки рвали моё умирающее сердце. Так в последний раз тоскливо ржёт верный конь, навеки прощаясь с казаком…
      Я вытянулся, как мертвец, сложил на животе руки и обречённо уставился в потолок. Я ждал прихода смерти. Часы на стене неумолимо отсчитывали минуты. Но смерть почему-то не приходила, а вместо неё неожиданно пришла наша доктор Любовь Антоновна.
      Хлопнув дверью, она зашла в дом и быстрым шагом приблизилась к моей кровати. Положила руку мне на лоб, потом взяла за пульс. И всё это, не говоря ни слова, молча, сосредоточенно, строго. Я замер в безнадёжном ожидании. Закончив слушать пульс, она подняла мне рубашку, склонилась и приложила маленькое холодное ухо к моей груди. Она всегда слушала больных просто так, ухом, без всякого стетоскопа. И, только послушав меня, она сказала наконец весело:
      — Молодец, козаче! Всё в порядке! Скоро будешь здоров.
      И хлопнула меня ладонью по животу.
      — Да! Ладно! — Буркнул я. — Вон уже и есть не могу. Организм не принимает. И голова кружится, подняться сил нет.
      — Что-о-о? — Она удивлённо посмотрела на тарелки, стоявшие на стуле. — А это кто завтракал?
      — Да я же видите… — Вздохнул я.
      — Ну! Вижу! Яичницу, вижу, принял твой организм, и творога пол тарелки, и молока кружку. Что же ты хочешь? После такой температуры это даже многовато сразу. Запрещаю тебе есть по столько! А голова кружится от долгого лежания. Надо вставать понемногу, раз температуры нет. Разрешаю тебе сегодня встать минут на десять-пятнадцать и походить по комнате. Только не больше… «Организм не принимает!» — Она усмехнулась. — Эх, ты! Герой!
      Я нахмурил брови и отвернулся. Я не очень ей верил. Она же доктор. Должна успокаивать больных. Такая её работа, ей за это деньги платят. И всё же после того, как она ушла, я почувствовал, что мне стало легче — перестало колоть в боку, и нога отошла, и руку отпустило. И сердце забилось веселее. Смерть пока отступила. Мне даже показалось, что я услышал, как она, загремев костями, побежала-покатилась куда-то прочь по дороге… Или, может, это загремел, упав вместе с Иришкою, мой велосипед во дворе?..
      Мой?
      Велосипед?
      Какой же он мой?
      Нет у меня больше велосипеда!
      Нету!
      Подарил.
      Балда!
      Да я… я же… думал, что умираю.
      «Погоди-погоди! Чего это ты так разнервничался? Может, ещё умрёшь и не будешь балдой», — шепнул мне насмешливо внутренний голос.
      «Тьфу на тебя! — Ругнул я этот голос. — Лучше быть живой балдой, чем…»
      Ну и что! Ну и подарил! Подумаешь! Родной сестричке подарил. Пусть катается на здоровье, дорогая, любимая сестри… Во дворе опять что-то глухо бухнуло и забренчало. Чёрт! Чего же она, корова, падает! Так же все спицы повыбивать можно!
      Ну и пусть выбивает, её велосипед — может совсем его разбить. Чего тебе теперь волноваться? Не надо тебе теперь волноваться. Спи спокойно, дорогой товарищ! Мда…
      Павлуша, значит, будет на велосипеде, Вася Деркач на велосипеде, Коля Кагарлицкий на велосипеде, Стёпа Карафолька, гад, на велосипеде, — короче, все на велосипедах, а я — пешкодрапом. На своих двоих. Мда-а-а…
      Тогда уж лучше умереть! Что это за жизнь без велосипеда! Комедия! Смех!
      А какой был велосипед! «Украина». С багажником, с фарой, и с ручным тормозом. А скорость какая! Ветер, а не велосипед.
      Был!
      Во дворе снова забренчало. Доламывает! Сердце моё разрывалось от боли.
      «Разрешаю тебе сегодня встать на десять-пятнадцать минут».
      Я поднялся и сел на кровати. Взглянуть на него в последний раз. Вот посмотрю, потом лягу и умру. Я встал и, шатаясь, направился к окну.
      Иришка, высунув от старания язык, кружила по двору. На лбу у неё сияла здоровенная шишка, на щеке виднелась царапина, колено было разбито. Но глаза сияли счастьем. И, видимо, это счастье её ослепляло, и она ничего не видела. Во всяком случае здоровенный дубовый чурбан, на котором мы рубили дрова, она точно не замечала, потому что пёрла прямо на него. Я не успел даже рот раскрыть, как она со всего ходу налетела на чурбан и…
      Но тут уже я раскрыл рот. Я не мог его не раскрыть. Душа моя, которая ещё держалась в теле, не выдержала. Велосипед стал дыбом и с размаху полетел на землю, забренчав всеми своими деталями.
      — Ах ты!.. Чтобы тебе!.. Ты что делаешь? — Отчаянно закричал я. Пусть я умру, но даже перед смертью я не могу спокойно смотреть, как гибнет мой верный Вороной!
      Лёжа под колесом, Иришка растерянно хлопала глазами. Потом вдруг нахмурилась и молча стала выбираться из-под велосипеда. Встала, подняла Вороного и смерила меня презрительным взглядом.
      — Думаешь… думаешь… я тебе повегила, что ты подагил? Я знала, что ты всё вгёшь… загаза чогтова!..
      И, шмыгнув носом, отвернулась.
      Я раскрыл рот и… улыбнулся. «Загаза чогтова…»
      Солнце засияло на небе, запели птицы, и зацвели-запахли под окном розы. Жизнь возвращалась ко мне. Сомнений не было — я выздоравливал.
      Дорога Иришка, дорогая моя сестричка, я теперь всегда буду давать тебе велосипед — когда только захочешь! Честное слово!
     
      Глава XXVI. Опять трое неизвестных. Ты мне друг? «Ничего не разберёшь…» — говорит Павлуша
     
      Пока мне было очень плохо, я не чувствовал, как проходит время. Время будто не существовало. Но как только мне стало получше, тогда я почувствовал, что это за мука болеть. Я никогда не думал, что часы такие длинные, а день такой бесконечный. Раньше мне его всегда не хватало. Не успеешь, бывало, что-нибудь затеять, начать, как уже и вечер. А теперь до вечера время тянулось целую вечность. Оно тянулось без конца и края, вытягивая из меня жилы. Я не мог дождаться вечера. Ради вечера я только и жил на свете. Вечером приходил Павлуша. Правда, он забегал и утром, и в обед, но это на несколько минут. А вечером он приходил часа на два, а то и на три, и сидел до тех пор, пока я не замечал, что он уже клюёт носом от усталости. Тогда я гнал его спать. Он очень уставал, Павлуша. И не только он, все уставали. Всё село работало на улице Гагарина, ликвидируя разрушения, которые наделала стихия за одну ночь. Отстраивали дома, расчищали дворы, заново ставили дворовые постройки, раскапывали погреба. Наравне со взрослыми работали и ученики, начиная с седьмого класса. Да и младшие не сидели сложа руки — каждый что-то делал по мере своих сил и возможностей. Потому что рук очень не хватало. Была горячая пора, сбор урожая — и фрукты, и овощи… Все работали с утра до вечера. Все. Кроме меня. А я лежал себе господином — пил какао, ел гоголь-моголь и всякие вкусные финтифлюшки, которые по ночам готовила мне мать для укрепления больного организма. Пил, ел и читал разные интересные книжки.
      А ребята трудились и ели обыкновенный хлеб с салом.
      И я завидовал им страшно.
      Я ненавидел какао, гоголь-моголь и вкусные финтифлюшки.
      Я променял бы все эти сладости на кусок хлеба с салом в перерыве между работой.
      Мой дед называл меня «вселенским лентяем». Но если бы он знал, как мне, «вселенскому лентяю», хотелось сейчас работать! Я бы не отказался от самой трудной, противной и тяжёлой работы. Только бы со всеми, лишь бы там, только бы не лежать бревном в кровати. Только теперь я понял одну истину, чем страшная болезнь! Не тем, что где-то что-то болит! Нет! Болезнь страшна своим бессилием, бездействием, недвижимостью. И ещё я понял, почему люди прежде всего желают друг другу здоровья, почему говорят, что здоровье — всему голова…
      Как я страдал от своей бездеятельности, вы себе даже не представляете. Когда никого не было в хате, я зарывался в подушку и просто выл от тоски, как собака. Только Павлуша по-настоящему понимал мои страдания и всё время пытался утешить меня. Но ему это плохо удавалось. Я был, конечно, благодарен ему за сочувствие, но никакие слова не могли мне помочь. Какие там слова, если я сам чувствовал, что нет у меня здоровья, нет у меня сил. Похожу немного по хате — и в пот бросает, голова кружится, прилечь тянет.
      Казалось бы, и нога всё меньше болит, и температуры нет, а вместо того, чтобы выздоравливать, я чего-то снова расклеился. Решил, что никогда уже не буду здоровым, и пал духом. Потерял аппетит, плохо ел, не хотелось ни читать, ни радио слушать. Лежал с безразличным видом, уставившись в потолок. И никто этого не видел, потому что с утра до вечера никого не было дома. Иришка, дорогая моя сестрёнка, которой поручено было присматривать за мной, дома не задерживалась. Да я её и не винил, я и сам, когда она болела, не очень-то сидел у её кровати.
      Утром, подав мне завтрак, она, как щенок, смотрела на меня и заискивающе спрашивала:
      — Явочка, я чуть-чуть… можно?
      Я вздыхал и кивал головой. И она, громыхая, вытаскивала велосипед из сеней во двор. И только я её и видел до обеда. Она спешила, пока я болен, накататься досыта. Она чувствовала, что когда я выздоровею, не очень она покатается.
      И если раньше она каталась во дворе, то теперь выезжала за ворота подальше от моих глаз, чтобы не слышать моих упрёков за то, что не так ездит. А мне уже и это даже было безразлично. Я и на велосипед махнул рукой.
      Иногда вместе с Павлушей забегали ребята, но они были такие заполошенные, так им было не до меня, что радости это не приносило. Дважды заходила Галина Сидоровна, и тогда мне становилось стыдно, что я лежу беспомощный, жалкий. Я с нетерпением ждал, когда она уйдёт. Плохо мне было, очень плохо.
      Сегодня я особенно чувствовал себя несчастным и одиноким. Может, дело в том, что сегодня день был удивительно хорош — солнечный, ясный, ни облачка на небе. Иришка, выводя из сеней велосипед, пела во всё горло:
      Вороной мой забренчав во дворе и, звякнув уже за воротами, понёс куда-то мою неугомонную сестру.
      Я зарылся в подушку и завыл.
      И вдруг услышал, как что-то стукнуло об пол. Я поднял голову. На полу возле кровати лежал камень. К нему была привязана красной лентой записка. Я удивлённо взглянул, наклонился, поднял и развернул её. У меня перехватило дыхание — я сразу узнал тот самый почерк: чёткий, с наклоном в левую сторону, каждая буковка отдельно… От волнения эти буковки запрыгали у меня перед глазами. Прошло несколько секунд, пока я смог прочитать написанное.
      Дорогой друг!
      Нам всё известно, что произошло с тобой за последнее время. Мы довольны твоим поведением. Ты вёл себя как настоящий солдат. Нам очень приятно, что мы не ошиблись в тебе. Теперь мы ещё больше уверены, что секретное задание, которое мы решили тебе поручить, ты выполнишь с честью.
      Стихийное бедствие и метеорологические условия делают невозможным проведение намеченной операции сейчас. Операция откладывается. Надеемся, что к тому времени ты выздоровеешь и нам не придётся искать другой кандидатуры. Намеченная операция строго секретная, имеет важное государственное и военное значение. Разглашение государственной тайны наказывается по 253-ей статье уголовного кодекса Украинской ССР.
      Это письмо нужно немедленно сжечь.
      Напоминаем: условный сигнал — белый флажок на мачте возле школы. В день, когда появится флажок, необходимо прибыть в дот в Волчьем лесу ровно в девятнадцать ноль-ноль. В расщелине над амбразурой будет инструкция.
      Желаем скорейшего выздоровления.
      Г. П. Г.
      Когда я дочитал, у меня пульс был, пожалуй, ударов двести в минуту. В висках сильно стучало.
      Они! Опять они! Трое неизвестных!
      Как раз сегодня я вспоминал о них. Не то, чтобы я забыл. Нет. Просто события той страшной ночи, а потом моя болезнь как-то отодвинули мысли об этом, заглушили интерес, и всё оно вспоминалось так, словно это было не со мной, а где-то прочитано или увидено в кино.
      Всё чаще я думал, что, пожалуй, всё это несерьёзно, что это чья-то шутка, только непонятно чья и для чего. Уже несколько раз я хотел поговорить наконец об этой истории с Павлушей, но каждый раз в последний момент что-то мне мешало: либо Павлуша поднимался, чтобы уходить, или кто-то заходил в хату, или у самого мелькала мысль: «А вдруг это действительно военная тайна?»
      Удобный момент ускользал, и я так и не поговорил. К тому же меня смущало, что молчал Павлуша. Я дважды пытался выведать, куда это он ехал тогда «глеканкою» на велосипеде, но он от ответа всё время уклонялся. Первый раз он как-то ловко перевёл разговор на другую тему, а второй, когда я прямо сказал ему, что видел, как он ехал вечером из села в сторону леса, он невинно захлопал глазами: «Что-то не помню. Может, в Дедовщину… Не помню…» — и так он это искренне сказал, что если бы я сам не видел его тогда собственными глазами, то поверил бы.
      И вот объяснение…
      Разглашение тайны карается по 253-ей статье уголовного кодекса Украинской ССР.
      Теперь ясно, почему молчал Павлуша.
      Но… как же я узнаю, когда появится флажок на мачте, если я всё время лежу? Нет, я должен поговорить сегодня с Павлушей. Нужно решить — друг он мне или не друг? Если уж на то пошло, я готов вместе с ним отвечать по этой 253-ей статье. И в тюрьме сидеть с ним готов. (Только чтобы в одной камере). А чего обязательно сидеть? Если бы я врагу разгласил тайну, тогда другое дело, а то другу же. Да и что разгласил? Я ещё ничего не имею чтобы что-то разглашать. Я ещё сам не знаю, в чём заключается эта государственная военная тайна. Может, Павлуша знает, так пусть мне разгласит. А если не разгласит, то он мне, значит, не друг. Интересно, а рассказал ли он Гребенючке? Если ей рассказал, а мне не захочет, тогда всё, между нами всё кончено.
      И если я и в обычный день не мог дождаться прихода Павлуши, то вы себе представляете, с каким нетерпением ждал я его сейчас! Когда я услышав во дворе его голос, я аж подскочил на кровати, Он был ещё во дворе когда начал кричать во весь голос: «Ява-а! Ого!» — Оповещает, что уже идёт.
      Павлуша вбежал в дом запыхавшийся, раскрасневшийся и с самого порога начал возбуждённо:
      — Старик! Только что Пашков погреб откапывали. Веришь! Откопали кастрюлю, а там вареники с вишней. Попробовали — свеженькие, словно вчера сваренные. А больше недели прошло. Скажи! Полезные ископаемые — вареники с вишней! Допотопные вареники с вишней! А? Сила! Главное — как вода туда не попала? Пожалуй, землёй сразу присыпало, а крышка плотная и только немного сверху подмочены, а внизу — абсолютно! Я пять штук съел. Объедение! Что с тобой? Ты что — плохо себя чувствуешь?
      — Да нет, — покачал я головой. Я решил не откладывать, потому что в любую минуту могла прибежать Иришка.
      — Павлуша, — я пристально посмотрел ему в глаза, — ты мне друг, скажи честно?
      — Ты что? Друг, конечно.
      — Скажи, а ты мог бы… сесть вместе со мной в тюрьму?
      — Тю! — Он растерянно улыбнулся. — Ты что — сельмаг обокрал?
      — Нет, без шуток скажи — мог бы?
      Он нахмурил брови.
      — Мог бы… Ты же знаешь.
      — Ну, тогда на, читай, — и я протянул ему письмо.
      Пока он читал, я не сводил с него глаз. Он сначала побледнел, потом покраснел, потом начал сокрушённо качать головой. Дочитав до конца, поднял на меня глаза и вздохнул:
      — Да. «Г. П. Г.» Значит, и тебе… Ничего не понимаю…
      — А тебе, выходит, тоже? И молчал…
      Павлуша виновато пожал плечами:
      — Ну, когда мне было говорить! Раньше — сам знаешь… А потом ты заболел, тебе же волноваться нельзя, так что …
      — Нельзя волноваться? Мне очень даже можно волноваться! Мне даже нужно волноваться! Мне нельзя лежать, как бревно, я так не выдержу… Ну рассказывай! — Я быстро сел на постель, щёки у меня горели. Я и действительно почувствовал внезапный прилив сил, энергии и бодрости.
      — Ну что… Ну, иду я как-то по улице, вдруг навстречу мне офицер на мотоцикле. Остановился «Павлуша, — спрашивает, — Завгородний? И протягивает конверт. А потом как газанёт — только я его и видел. В шлеме, в очках — лица не разглядишь.
      — Точно!
      — Ну, развернул я письмо. «Дорогой друг… секретное задание… нужно придти в Волчий лес к доту… в амбразуре инструкция».
      — В расщелине над амбразурой.
      — Да, точно.
      — А в котором часу?
      — В двадцать ноль-ноль.
      — А мне в девятнадцать.
      — Видишь. Следовательно, они не хотели, чтобы мы встретились. Ну, ты был?
      — Конечно. Только давай сначала ты.
      — Ну, значит, подъехал я к доту, только туда, а меня — цап! — За шкирку. Солдат Митя Иванов, знаешь. «Куда, говорит, опять лезешь. Совсем сдурел, что ли?»
      Ну, теперь я понимаю, что это ты, наверное, туда передо мной прорывался, а тогда я удивился, чего это он «опять» говорит. Ну, и даже не это меня больше удивило, а то, что я никак до амбразуры добраться не мог. Сами писали: «Приди», — и сами же часового поставили, не пускают. Кстати, на дороге и мотоцикл стоял, а в кустах, кроме Мити Иванова, ещё кто-то был, но не тот, что мне письма передавал… Я его не видел, но голос слышал. Я тогда психанул, думаю, чего мне голову морочат.
      «Ах так, — во весь голос крикнул я. — Не пускаете, тогда я домой пошёл. Слышите, домой! Раз так!»
      А из кустов голос: «Правильно!»
      Ну, думаю, раз так — будьте здоровы! — Сел на велосипед и поехал…
      — И что — всё? Больше ничего не было?
      — Да погоди! На следующий день пошёл я на рисование. Было занятие кружка. Развернул свой альбом — а там письмо. Опять Г. П. Г. — «Операция переносится… не волнуйся… следи за мачтой около школы… Когда появится белый флажок — приходи в тот день в Волчий лес к доту.»
      — И опять в двадцать ноль-ноль?
      — Ага! Ты знаешь, меня даже в жар бросило. Альбомы наши хранятся в школе, домой мы их не забираем. После каждого занятия староста собирает и Анатолий Дмитриевич запирает их в шкаф. Как мог появиться там письмо, хоть убей, не пойму. Не иначе, кто-то ночью залез в школу, подобрал ключ к шкафу и подложил. Но школа летом на замке, и баба Маруся там всегда ночует, а она, сам знаешь какая — муха мимо неё не пролетит. Просто не знаю.
      — Ну, это всё мелочи. Если надо, то и бабу Марусю усыпят, и ключ подберут… Это не проблема.
      — А у тебя что?
      — А у меня… — И я подробно рассказал Павлуше обо всём, что случилось со мной: и про письмо, и про «экскурсию» в военный лагерь, и про разговор по телефону.
      — Так что же всё это значит, как ты думаешь? — Спросил Павлуша когда я закончил.
      — Я, конечно, точно не знаю, но думаю, что это связано с военными. Я уже думал, может, там у них сломалось что-нибудь в пушке или в ракете, куда взрослый пролезть не может, и нужен пацан.
      — Как знать, может… — Нахмурил брови Павлуша. — А чего ж тогда и к тебе, и ко мне? И на разное время?
      — Разве я знаю… — Пожал я плечами. — Наверное, кто-то из нас основной, а кто-то дублёр. Знаешь ведь у космонавтов всегда есть дублёры, и наверно тут тоже самое…
      — Может быть, — вздохнул Павлуша. — Значит, ты основной, а я дублёр.
      — Почему это!
      — Ну, тебе же на час раньше назначили.
      — Ну и что! Это ничего не значит. Может, именно ты основной! Я почему-то думаю, что именно ты! — Убеждал я его, хотя в душе думал, что основной всё-таки я! Действительно, чего бы это дублёру назначали на час позже, чем основному. Так и есть, я основной! Но показать, что я так думаю, было бы и неблагородно, и нескромно. Павлуша же, помните, говорил, что я люблю скромничать…
      — А теперь, после моей болезни, ты уж наверняка будешь основным! — сказал я для того, чтобы успокоить Павлушу. И вдруг, осознав что сказал, я даже похолодел. А действительно! Какой же я основной после такой болезни! Это меня надо успокаивать, а не его. Немедленно надо поправляться! Немедленно! А то и в дублёры не попаду!
      Я нервно заёрзал на кровати. Нет! Нет! Я же чувствую себя лучше. Значительно. Вот и сила в руках появилась. Могу уже подтянуться, взявшись за спинку кровати. А позавчера не мог совсем. Ничего, ничего! Всё будет хорошо… Если ни что не помешает.
      — А ты кому-нибудь говорил обо всём этом? — Я пристально посмотрел на Павлушу.
      — Конечно, нет.
      — А ей? — Я не хотел называть её по имени, но Павлуша понял.
      — Да ты что? — Он покраснел.
      Я почему-то подумал, что он, пожалуй, не знает, что это я обрызгал Гребенючку грязью с ног до головы (она не сказала), и заодно вспомнил таинственную фигуру в саду Галины Сидоровны в тот вечер. Я же ничего Павлуше ещё не говорил про того человека.
      — Слушай, — и тут же начал рассказывать.
      Когда я закончил, он только плечами пожал:
      — Чёрт знает что творится. Ничего не разберёшь…
     
      Глава XXVII. События разворачиваются молниеносно. Неужели один из неизвестных — она? Не может быть! «Он хочет украсть её!» Мы спешим на помощь… Асса!
     
      Интересная штука человеческий организм. То он еле дышит, тает, как свечка, голову поднять не может. А то вдруг (откуда и силы берутся!) начинает крепчать и выздоравливать с каждым часом. И вы знаете, что я подумал? Я подумал, что, видимо, всё же главное для выздоровления организма — это желание выздороветь, цель — быть здоровым. Когда есть сильное желание и ты всеми силами стремишься к этой цели, хочешь быть здоровым — ты обязательно и очень быстро поправишься. Я в этом убедился на себе. После нашей откровенной беседы с Павлушей я сразу начал выздоравливать быстрыми темпами. Ел теперь, как молотильщик. Двойные порции.
      Докторша как-то сказала:
      — Больным следует есть главным образом то, что им хочется. Организм мудр, он сам подсказывает, что ему надо.
      Слава богу, мне хотелось есть всё, что давали. Но однажды я хитро посмотрел на деда и сказал:
      — Диду, мой мудрый организм подсказывает, что ему нужно… мороженного!
      Дед кашлянул и ответил:
      — Кум Андрею, не будь свиньёй. Только из лихорадки вскарабкался и снова хочешь? Скажи своему организму, что он не мудрый, а глупый, если такое тебе подсказывает. Совсем выздоровеешь, тогда ешь.
      Это ещё больше добавило мне желания скорее выздороветь. Вы же знаете, как я люблю мороженое!
      На третий день после нашего с Павлушей разговора доктор послушала меня своим щекочущим холодным ухом, пощупала мою ногу и сказала:
      — Можешь понемногу выходить, но не бегать, потому что опять простудишься.
      Как же это приятно вместо потолка видеть над головой бездонное голубое небо, и дышать свежим ветром, что ласкает тебе кожу нежным прикосновением, и слышать, как приветливо шепчет листва на деревьях, и чувствовать под ногами упругую землю, и даже слоняться по улице без всякой цели, и улыбаться без причины, просто тому, что светит солнце, мурлычет на заборе кот, хрюкает в луже свинья — тому что жизнь так прекрасна!..
      И хотя шёл я, повторяю, без всякой цели, просто так, немного пройтись (далёкие прогулки мне ещё были строго-настрого запрещены), но ноги сами понесли меня в сторону улицы Гагарина. А мне на улицу Гагарина докторша даже носа показывать не разрешила.
      — Я знаю, все сейчас там дружно работают, и тебе захочется, — сказала она. — Так вот, если я тебя там увижу, то просто при всех возьму за ухо и поведу домой.
      Я знал, что она женщина серьёзная и слов на ветер не бросает. Но… я ничего не мог сделать со своими ногами. Правда, я шёл не прямой дорогой, а делал хороший крюк. Потому что сначала я должен всё-таки взглянуть на мачту возле школы. А вдруг там… Хотя мы с Павлушей, конечно, договорились, что он внимательно следит за мачтой, несколько раз в день смотрит на неё и мне докладывает. Но что, если он заработался и забыл…
      На мачте сидела сорока и легкомысленно потряхивала длинным хвостом. Увидев меня, снялась и полетела. Никакого флажка не было. Теперь я мог спокойно прогуляться до улицы Гагарина.
      Ещё издалека я услышал весёлую музыку стройки: звонко стучали топоры, весело перестукивались молотки, и голосисто выводила циркулярная пила, которую привезли из колхозной столярки и поставили под наскоро сбитым навесом возле электрического столба. Чувствовался запах смолистой свежей стружки. Всё вокруг гудело и суетилось — туда-сюда сновали люди, неся доски, брёвна, разные принадлежности. Большей частью это были молодые, коротко стриженые здоровые парни, голые по пояс. Лишь по зелёным штанам и сапогам можно было догадаться, что это солдаты. На подручных работах у них были наши ребята. Вон и Вася Деркач, и Стёпа Карафолька, и Вовка Маруня… И Павлуша где-то тут, наверно.
      Ремонтировали дома, ставили новые плетни и заборы. И работалось им, видно, весело, с наслаждением — кто-то пел, кто-то насвистывал, кто-то весело шутил, и тогда раздавался дружный хохот…
      Я стоял на углу за колодцем с козырьком и только завистливо подглядывал за этим весёлым течением жизни. Подглядывал и прятался за колодец. Не хотел, чтобы меня видели сейчас здесь — если я не могу вместе с ними, то зачем… И вдруг услышал радостно-звонкое:
      — О! Ты уже выздоровел? Поздравляю!
      Позади меня стояла с ведром в руках Гребенючка и приветливо улыбалась.
      Я покраснел и нахмурился. Вот ведь! И надо же, чтобы именно она меня увидела!
      — Спасибо! — Буркнул я и, не оглядываясь, пошёл прочь.
      Вечером я начал наступление на родителей.
      — Во-о-от, — тянул я, морщась, как среда на пятницу. — Сколько ещё мучиться! Я уже совсем здоров, а мне ничего не разрешают! Так я захирею и совсем сгину. Я не могу больше. Ну, диду, ну, вы же мудрый, ну, объясните им, что я уже совсем-совсем здоров.
      Мне долго доказывали, что я глупый, что я сам не понимаю, как я сильно болел, что лучше лишний день выдержать, чем потом опять лежать, и неужели я, глупый, этого не понимаю…
      Словом, наша дискуссия велась в одной плоскости: я доказывал, что они умные и должны меня понять, а они говорили, что я глупый и ничего не понимаю.
      Наконец матери надоело, и она сказала:
      — Ну ладно! Договоримся так. Завтра последний день ты побудешь на карантине, а послезавтра, если всё будет хорошо, сможешь пойти немножко поработать, только немножко, часика полтора, не больше. И делать что-нибудь лёгкое…
      Последний день, когда чего-то ждёшь, всегда тянется бесконечно. Это также как последние минуты на вокзале перед отправлением поезда. Уже все попрощались, поцеловались, уже по громкоговорителю объявили:
      «Провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих, и Освободите вагоны»
      Уже который раз сказано: «Так ты ж смотри, осторожно! И сразу напиши, хорошо?»
      А поезд стоит…
      Я слонялся по двору, по безлюдным улицам и маялся, томился… Улицу Гагарина я обходил десятой дорогой. Я только издали слушал весёлый шум строительства. Зато к школе я подходил раз десять. Меня словно на верёвочке тянуло туда, к почерневшей от дождей, рассохшейся и немного скособоченной ветрами мачте, которая торчала посреди школьного двора. Во время пионерских линеек на ней весело и торжественно развевался флаг, а в другое время она теряла своё высокое назначение, и ребята пытались забросить на её верхушка чью-либо шапку. Это удавалось очень редко, но когда удавалось, то делало счастливчика в этот день знаменитым на всю школу, а ребятам доставляло огромное удовольствие, потому что тогда устраивали необычное соревнование — кто собьёт шапку камнем. Бросали по очереди, каждый по три броска. Порядок при этом был «железный», и если кто-то пытался его нарушить (бросить больше трёх раз, или бросить вне очереди), то получал подзатыльник! Однажды мне здорово повезло: я не только забросил шапку на мачту, но и сбил её, и шапка была не чья-нибудь, а Карафолькина. Он ею очень гордился — бело-пёстрая кепочка с пимпочкой сверху. Этот день я навсегда запомнил, как один из счастливейших дней в своей жизни. Вот и сейчас, глядя на мачту, я вспомнил свой триумф, и стало мне тепло на сердце. Захотелось вдруг забросить что-нибудь на мачту. Шаря вокруг глазами, я прошёл двором, потом — за школу, туда, где был школьный сад. На старой яблоне баба Маруся всегда развешивала сушить тряпки. Но, завернув за угол, я вдруг забыл об этих тряпках. Моё внимание привлекли рисунки, выставлены в окне пионерской комнаты. Это была постоянно действующая выставка работ кружка рисования. Анатолий Дмитриевич выставлял лучшие рисунки своих подопечных в окне пионерской комнаты, и эта выставка всё время обновлялась.
      Теперь все рисунки были новые — посвящённые спасению села от наводнения. Затопленные хаты, амфибии, нагруженные различным скарбом, солдаты снимают людей с крыш…
      А один рисунок… У меня перехватило дыхание, когда я взглянул на него. На этом рисунке был нарисован я. Тёмная, почти под потолок затопленая хата, в углу икона, перед которой горит лампадка, а посреди комнаты, в воде, держась за провод от лампочки — я…
      Ну, конечно, это был рисунок Павлуши. И так здорово, так точно было нарисовано, как будто он сам всё пережил. Вот что значит художник. Молодец! Ну-молодец! Он всё же станет художником. Есть у него способности. У меня в этом — никаких сомнений.
      И впервые я подумал об этом без зависти, а с искренней радостью. Впервые я почувствовал, какое это прекрасное чувство — гордость за друга. Я долго рассматривал рисунки. Были там и хорошие и не очень, но с Павлушиным не мог сравниться ни один из них. И ведь молчал же, сатана, ни слова мне не сказал. Вот сейчас пойду, прямо скажу ему, что он талант, и… дам в ухо. Чтобы не задавался. Для талантов главное — это не задаваться, а для этого им обязательно надо время от времени давать в ухо.
      Я решительно направился на школьный двор. Но вдруг остановился как вкопанный. Возле мачты стояла Гребенючка. Стояла и прицепляла к проволоке, на которой поднимают на мачту флаг, белый платок.
      Это было так невероятно, так фантастично, что я просто оторопел.
      Тю! Так, значит, один из трёх неизвестных — это Гребенючка!
      Тю! А чего из трёх?
      Может, она сама всё это и придумала! «Г. П. Г.» — Ганна Петровна Гребенюк. Но она не Петровна, она Ивановна, её же отец Иван Игнатович. И почерк же совсем не её, взрослый почерк. И по телефону говорил басистый дядя. Она никогда в жизни таким голосом не сможет говорить. И письма передавал офицер на мотоцикле. И мне, и Павлуше.
      Павлуше?
      А может…
      Может, Павлуше вообще никто никакого письма не передавал, может просто он с ней заодно.
      Молчал же, не признавался, пока я первый не начал рассказывать.
      И «Г» — это Ганя. «П» — это Павлуша, а «Г» — это кто-нибудь третий — Гришка Бардадым например.
      А я дурак…
      Нет! Не может быть!
      Павлуша не может быть таким коварным! Тогда вообще нет правды на земли!
      Нет!
      Единственное, что Павлуша мог, — не удержаться и рассказать ей о письме (мы с ним тогда ведь в ссоре были). А может она сама второе письмо прочитала. Она же староста кружка, собирает альбомы, а письмо было в альбоме. Точно! Прочитала и решила пошутить. А может, даже, решила снова нас поссорить. Видит, что мы помирились, и это ей не нравится.
      У-у, Змеюка подколодная.
      Мне так захотелось подскочить сейчас к ней и двинуть со всей силы. Но я сдержался. Это означало признать себя побеждённым. Нет! Надо что-то придумать такое-этакое. Она же не знает, что я вижу, как она цепляет платок. И этим можно здорово воспользоваться.
      Спокойно, Ява, спокойно, дорогой! Дыши глубже и держи себя в руках!
      Гребенючка потянула за проволоку, и белый платок пополз наверх. Когда платок уже был на верху мачты, Гребенючка боязливо оглянулась и побежала на улицу. Меня она, конечно, не заметила, потому что я стоял за углом школы, ещё и за кустами.
      Я несколько минут стоял не двигаясь В голове роились разные мысли. Я никак не мог придумать, как бы проучить Гребенючку.
      Ишь, решила посмеяться! Ну, погоди! Посмеёшься ещё горючими слезами!
      Первое, что нужно сделать, — это немедленно снять белый платок. Павлуша не должен его видеть. Если он не в сговоре с Гребенючкой, то подумает, что это правдивый сигнал. А если в сговоре, то должен как-то себя выдать, начнёт беспокоиться, почему нет на мачте платка, куда он делся, и я таким образом выведаю правду.
      Несколько мгновений — и платок у меня в кармане.
      Солнце перевалило уже к обеду, скоро должен придти Павлуша, и я отправился ждать его домой. Но его почему-то долго не было. Уже Павлушины отец и мать пообедали и снова пошли на работу, уже все соседи с улицы пообедали и разошлись, а его нет и нет. Я уже начал волноваться — не случилось ли с ним чего. Вдруг вижу — бежит. Запыхавшийся, взъерошенный какой-то, глаза блестят, как у зайца, который из-под куста выскочил.
      Бросился ко мне и слова сказать не может, только хекает:
      — Слу-хай!.. Слу-хай!.. Слу-хай!..
      — Что такое? — Переполошился я. — Что-то горит или снова наводнение?
      — Нет… Слухай, он хочет её украсть!
      — Кто? Кого?
      — Галину Сидоровну! Учительницу нашу!
      — Кто?
      — Лейтенант.
      — Тю! Что она — военный объект, что ли? Какой лейтенант?
      — Грузин тот с усиками, с которым ты на амфибии ездил.
      — Он что — сдурел?
      — Влюбился! А ты знаешь, какие у них обычаи? «Кавказскую пленницу» видел? Понравится такому дивчина, он её хватает, связывает, на коня и в горы!.. Понял?
      — Да с чего ты взял? Расскажи толком!
      — Слышал! Собственными ушами слышал! Понимаешь, начался обед, все разошлись. И я уже собирался… Как вижу, что-то грузин возле нашей Галины Сидоровны крутится и всё ей что-то нашёптывает, а она только отмахивается сердито, хочет идти, а он ей дорогу преграждает. Это во дворе у Мазуренко, за домом, там где груша засохшая. Ну, я спрятался на огороде в кукурузе, смотрю, что дальше будет.
      А она ему: «Ну отойди, ну отойди, я тебя прошу!»
      А он: «нэ могу больше! Я тебя украду, понимаешь, да! Украду!»
      Она ему что-то сказала, я не услышал.
      А он: «Сегодня в одиннадцать, после отбоя».
      А она как вырвется, как побежит. Он рукой только так раздражённо махнул и не по-нашему что-то залопотал, словно заругался, а глаза — как у волка просто — зелёным огнём горят… Вот!
      — Ты смотри — пожал я плечами. — А такой хороший вроде. Хлопца Пашкова спас… И вообще…
      — Просто отчаянный. Видишь же — дикий человек. От такого всего можно ждать. Ещё зарежет. У них у всех кинжалы есть, ты же знаешь.
      Меня вдруг охватила горячая волна решимости. После стольких дней вынужденной бездеятельности и скуки душа моя хотела острых ощущений и действий.
      — Надо спасать! — Твёрдо сказал я.
      — Самим? — Недоверчиво посмотрел на меня Павлуша. — А осилим?
      — А чего там! Возьмём пару хороших дрынов, а если что, такой шум поднимем — всё село сбежится. Никуда он не денется!
      — Тебя поди из дома не выпустят так поздно. Ты же ещё больной вроде как.
      — Да какой там больной! Сегодня последний день. Я к тебе в гости пойду, а потом ты пойдёшь меня провожать, и мы — фить!
      Мне аж самому весело стало, как я здорово придумал.
      Мы договорились так: когда Павлуша вечером освободится, то зайдёт ко мне и пригласит меня в гости. А я заранее приготовлю парочку хороших палок и спрячу в саду под забором.
      Павлуша побежал быстренько обедать — боялся, чтобы на стройке не подумали, что он отлынивает. А я сразу пошёл вырезать палки.
      О Гребенючке я Павлуше так ничего и не сказал. Не хотелось портить ему настроение. Кроме того, у меня мелькнула мысль: «А ну как Гребенючка с тем грузином заодно…»
      Не то, что бы добровольно, а просто он её запугал и заставил помогать. И всю эту историю с письмами придумал для того, чтобы меня и Павлушу выпроводить из села на время, пока он будет красть Галину Сидоровну. Чтобы мы ему не мешали. Мне так же казалось, что это он был тогда вечером в саду Галины Сидоровны. И он знает, что мы с Павлушей такие хлопцы, что… А раз сегодня он собирается похитить Галину Сидоровну, вот Гребенючка и вывесила на мачту условленный белый флажок.
      Я долго выбирал в орешнике подходящие палки, и наконец вырезал два хороших дрына. Оба с такими нашлёпками на конце. Просто настоящие палицы.
      Я был полон решимости сражаться до последнего. Я рвался в бой. А что? Если бы вашу учительницу собирались воровать, вы бы сидели сложа руки? Как же! Усидишь тут! Хоть она и двойки нам ставила, и из класса выгоняли, но… И ВХАТ вместе с нами организовывала (Васюковский художественный академический театр), и в Киев с нами на экскурсию ездила, и пела вместе с нами, и вообще…
      Вот если бы завуча Савву Кононовича кто украл, я бы и пальцем не пошевелил. Или математичку Ирину Самсоновну. Пожалуйста, крадите, на здоровье! Ещё и спасибо сказал бы. И связывать помог бы… А Галину Сидоровну — нет! Не позволю! Головы не пожалею!
      За обедом я съел здоровенный кусок мяса — с полкило, не меньше. А на картошку даже не взглянул. Дед только крякнул, глядя на мою разборчивость. Но я на дедово кряканье не обратил внимания. Что мне его кряканье, если мне сила нужна. А на картошке силы не наберёшь, для силы мяса надо. Это все знают.
      Вечером никаких осложнений не было. Павлуша пришёл, пригласил меня в гости, я пошёл к нему, мы до пол-одиннадцатого играли в шашки, а потом он пошёл меня провожать. Мы забрали палки и отправились к Галине Сидоровне. Зашли, конечно, не с улицы, а по тропинке за огородами. Пробрались в сад и затаились в кустах, как раз там, где когда-то лейтенант Пайчадзе от меня прятался. И как я тогда не понял, что это он! На тропинке же даже след от мотоцикла был… Из кустов смородины, где мы сидели, были хорошо видны и сад, и двор, и учительская хата.
      Мы видели, как Галина Сидоровна дважды выходила во двор, один раз воду из миски выплеснуть, второй раз — в погреб. Самое странное было то, что она совершенно не волновалась.
      — Слушай, — прошептал я Павлуше. — Может, ты напутал? Может, он сегодня красть не будет?
      Едва я это прошептал, как на тропинке послышалось тарахтение мотоцикла. Мы прижались друг к другу и замерли. Мотоцикл фыркнул и замолчал, немного не доехав до сада.
      «Конспирация, — подумал я. — А что, я бы тоже так сделал».
      Через некоторое время на дорожке появилась фигура лейтенанта. Он двигался бесшумно, ступая мягко, как кошка. Прошёл мимо, встал возле крайней со двора яблони и вдруг защёлкал по-соловьиному. Да так здорово, что если бы стоял не август месяц, можно было бы подумать, что это настоящий соловей.
      Скрипнула дверь. Из дома вышла Галина Сидоровна. Вот ду… Вот глупая! Чего она вышла? Из дому же труднее красть, а так…
      Он начал ей что-то тихо, но запальчиво доказывать, потом вдруг схватил за руку.
      — Пусти! — Рванулась она.
      Ну, всё! Надо спасать!
      Я толкнул Павлушу, мы выскочили из кустов и бросились к лейтенанту. Вместе, как по команде, взмахнули палицами…
      — Кунь… Кунь…
      Лейтенант выпустил руку Галины Сидоровны и свалился словно срубленное дерево на лесозаготовке.
      — Бегите! — Крикнул я что было мочи Галине Сидоровне.
      И…
      И тут произошло невероятное.
      Вместо того чтобы бежать, она бросилась к лейтенанту, упала возле него на колени, обхватила его руками и отчаянно закричала:
      — Реваз! Любимый! Что с тобой? Ты жив?
      Я не видел в темноте, разинул ли от удивления рот Павлуша, но думаю, что разинул. Потому что у меня нижняя челюсть отвисла, как заслонка.
      Тут лейтенант, всё ещё лёжа на земле, вдруг обнял нашу Галину Сидоровну, прижал к груди и воскликнул радостно:
      — Галя! Я живой! Я никогда не был такой живой, как сейчас! Ты сказала «Любимый»! Я — любимый! Вай! Как хорошо!
      Она отшатнулась от него, а он вдруг вскочил с земли и, как вихрь, пустился танцевать лезгинку, восклицая:
      — Асса!.. Асса!.. Вай! Как хорошо! Асса!
      Я не раз видел, как радуются люди, но чтобы так кто-нибудь радовался, не видел никогда, честное слово.
      Потом он подлетел к нам и сгрёб нас в объятия:
      — Ребята! Дорогие мои! Как вы мне помогли! Спасибо! Спасибо вам!
      Дальше так же внезапно отпустил нас и стал серьёзен.
      — Ребята, — сказал он как-то хрипло, приглушённо. — Ребята! Я люблю вашу учительницу! Люблю, да, и хочу, чтобы она вышла за меня замуж. А она… Она говорит, что это… Непедагогично! Понимаете, любовь — непедагогична, а?.. Значит, ваши мамы не должны были выходить за ваших пап, да, потому что это непедагогично, а? У-у! — Он шутя сделал угрожающее движение в сторону Галины Сидоровны, потом нежно положил ей руку на плечо. — Ну, теперь они уже всё знают, да. Скрывать больше нечего. И тут уже я не виноват. Завтра, да, пишу письмо родственникам. Всё!
      Галина Сидоровна стояла, опустив голову, и молчала. Я подумал, как ей, нашей учительнице, что всю жизнь делала нам замечания, было слушать всё это при нас. Надо было что-то сейчас сказать, чтобы спасти её из этого положения, но в голове было пусто, как у нищего старца в кармане, и я не мог ничего придумать.
      Тут Павлуша встал на цыпочки, вглядываясь в лицо лейтенанта, и сказал:
      — Простите пожалуйста, но… но у вас кровь на лбу…
      — Где? Где? — Встрепенулась вдруг Галина Сидоровна. — Ой, действительно! Надо перевязать сейчас же! Молодец Павлуша!
      — Нате, нате вот! — Вскочил я, выдёргивая из кармана белый платок, который я снял с мачты.
      Галина Сидоровна, не раздумывая, схватила его.
      — Пойдём скорее в дом. Здесь ничего не видно. Надо промыть и зелёнкой намазать.
      Мы с Павлушей нерешительно топтались на месте, не зная, идти нам тоже в дом, или оставаться на дворе, или совсем убираться отсюда.
      Но Пайчадзе подтолкнул нас:
      — Пойдём, пойдём, хлопцы! Пойдём!
      В хате Галина Сидоровна засуетилась, ища зелёнку. Она бегала из кухни в комнату, из комнаты в кухню, хлопала дверцами шкафа и буфета, у неё всё время что-то летело из рук, падало, разливалось, рассыпалось — и никак она не могла найти зелёнку.
      Лейтенант смотрел на неё влюблёнными сияющими глазами, а мы смотрели на лейтенанта. Мы смотрели на него виновато и с раскаянием. Найдя наконец зелёнку, Галина Сидоровна принялась перевязывать лейтенанта. И, глядя, как осторожно, с какой нежностью промывала она ему ваткой лоб и какое при этом блаженство было написано на его лице, я подумал:
      «Какие всё-таки взрослые наивные люди, они думают, что мы дети, что мы ничего не понимаем. Ха! Вы спросите Павлушу про Гребенючку! А я, думаете, про Вальку из Киева не думаю? Ого-го! Мы очень хорошо всё понимаем. Прекрасно!»
      — Извините, пожалуйста, — вздохнул я.
      — Пожалуйста, простите, — вздохнул Павлуша.
      — Да что вы, ребята! — Радостно улыбнулся лейтенант. — Это самый счастливый момент в моей жизни. И это сделали вы, да!
      — Мы думали, что вы хотите украсть Галину Сидоровну. — Пробормотал я.
      — И думали спасать… — Пробормотал Павлуша.
      — Спасать? А? Спасать? Ха-ха-ха! — Загремел на весь дом лейтенант. — Слушай, Галя! Слушай, какие у тебя геройские ученики, да! Вай, молодцы! Вай! Ты права, им нельзя ссориться, да, ни за что нельзя ссориться! И вы никогда не будете ссориться, правда? Ваша дружба, да, будет всегда крепкой, как гранит того дота! Вы на всю жизнь запомните, да, тот дот! И вы, конечно, не сердитесь на нас за эту тайну, да? «Г. П. Г». Герасименко. Пайчадзе. Гребенюк. Но всё, что вы сегодня прочитали там, святая правда.
      Павлуша уставился на меня:
      — Г-где… что прочитали? — Я пожал плечами.
      — Как? Вы разве не были сегодня возле дота? — Теперь уже удивлённо сказал лейтенант.
      Он посмотрел на Галину Сидоровну. Она растерянно захлопала глазами.
      — А… а этот платок? — Галина Сидоровна подняла руку с платком, который я ей дал. — Это же… это же… так я же вижу. Это мой платок, который я дала Гане. Ой ребята, что-то тут не то…
      Павлуша вопросительно посмотрел на меня. Я опустил голову:
      — Это я… снял. Он даже не знает. Я случайно увидел, как она цепляла его на мачту. Я думал, что она как-то узнала и хочет посмеяться над нами. Поссорить нас снова.
      — Да что ты! Что ты! — Воскликнул лейтенант. — Скажешь тоже — поссорить! Совсем наоборот! Это она всё придумала, чтобы помирить вас. Помирить, понимаешь! Она замечательная девчонка!
      Павлуша покраснел и опустил глаза.
      Я вдруг вспомнил, как обрызгал Гребенючку грязью, а она сказала, что это грузовик и что сама виновата…
      И тоже покраснел и опустил глаза.
      Боже! Неужели я такой идиот, что всё время думал про неё невесть что, а она совсем не такая! Неужели? Что же тогда она обо мне думает? Она же думает, что я настоящий болван.
      И это правда!
      И никто этого не знает так, как я знаю!
     
      Глава последняя, в которой история наша по доброму обычаю старых классических романов заканчивается свадьбой
     
      На другой день всё село облетела весть о том, что наша учительница, наш классный руководитель Галина Сидоровна Герасименко выходит замуж за старшего лейтенанта Реваза Пайчадзе. Это было так неожиданно, что все аж рты разинули от удивления. Никто никогда ничего не замечал и не подозревал. Всем было известно, что наша Галина Сидоровна очень гордая, неприступная и независимая. В неё влюблялись — да! Но она — никогда!
      Она ходила, как царица, и никто не отваживался приблизиться к ней. В ответ на несмелые ухаживания она только смеялась. И вот оказывается, что уже более года она любила этого старшего лейтенанта и не признавалась ни ему и никому в мире. Она запретила ему на людях даже подходить к ней. Она считала, что учительница не имеет права влюбляться, потому что это унизит её в глазах учеников, подорвёт её авторитет, негативно повлияет на воспитание у школьников высоких нравственных качеств. И кто знает, сколько бы ещё она мучила лейтенанта и мучилась сама, если бы не мы с Павлушей…
      А теперь деваться уже было некуда. Одно-единственное слово, невольно сорвавшееся у неё с уст при нас и при нём, отрезало ей путь к отступлению.
      Наша Галина Сидоровна выходила замуж!
      — Ну, дай ей бог счастья, — говорили бабы.
      — Парень он, видать, хороший.
      — Говорят, умный, добрый…
      — И не пьёт…
      — И приличный какой!
      — Да что там говорить — просто герой, и всё! Ребёнка спас!
      — Я бы своего Карпа хоть сейчас на такого променяла…
      — А такой тебя и не возьмёт, потому что ты рябая.
      — Тоже мне красавица нашлась!
      — Да тише вы! Раскудахтались!
      — Надо было лет тридцать назад об этом спорить, теперь поздно. Внуков скоро женить будете.
      — Вот я и говорю — дай им бог счастья!
      — Жаль только, хорошая была учительница. Кто ещё с этими гангстерами так возиться будет, как она. Другая бы на её месте их и грамоте не научила. Так бы и ставили крестики вместо подписи.
      — Говорят, Их полк зимой где-то под Киевом стоит.
      — В казарме, значит, жить будут…
      — Почему в казарме! Семейные офицеры в отдельных квартирах живут. Газ, ванна, холодильник — всё, что нужно.
      — А через год, говорят, он в академию поступать будет. На генерала учиться.
      — Дай им Бог счастья!
      А нам как-то и не подумалось, что она уже не будет больше нашей учительницей. Взволнованные и возбуждённые мы собрались всем классом, чтобы обсудить это чрезвычайное событие. Ещё бы! Не каждый день твоя учительница выходит замуж. Да ещё какая! Классный руководитель, которая ведёт тебя и воспитывает буквально с первого класса, которая знает тебя как облупленного и к которой, несмотря на её «выйди из класса» и двойки, ты привык, может, больше, чем к родной тётке, потому что родную тётку видишь преимущественно в праздники, а её ежедневно с утра до вечера.
      Но обсуждения у нас не получилось. Мы только мдакали, хмыкали и ковыряли каблуками землю. Кто-то (кажется, Антончик Мациевский) попытался пошутить, хихикнул, но его сразу затюкали, он притих и рта больше не открывал.
      Наконец среди общей тишины Гребенючка дрожащим голосом произнесла:
      — Не будет у нас уже такой классной руководительницы… Никогда… Кого бы ни назначили…
      И тут только мы поняли, что наша Галина Сидоровна больше не наша, что мы расстаёмся с ней навсегда.
      Все опустили головы, наступила мёртвая гнетущая тишина. Я вдруг почувствовал, просто физически почувствовал, как щемит не только моё собственное сердце, а сердца всех — и Павлуши, и Гребенючки, и Стёпы Карафольки, и Коли Кагарлицкого, и Васи Деркача, и Антончика Мациевского… Словно сердца наши были соединены между собой тоненькими невидимыми проволочками и по тем проволочкам сразу пустили ток.
      — Знаете, — тихо сказал Павлуша. — Надо попрощаться с ней. Так, чтобы ей запомнилось это на всю жизнь.
      — Правильно, — сказал я.
      — Правильно, — подхватила Гребенючка.
      — Правильно, — подхватил Карафолька. И все по очереди сказали «правильно», будто других слов не было на свете.
      — Торжественно так, знаете, — продолжал Павлуша. — Собраться в нашем классе, принести цветов, подготовить выступления…
      — Правильно, — снова сказал я, — и…
      Я хотел сказать что-нибудь в дополнение к Павлушиным словам, но никаких мыслей, как назло, в голове в этот момент не было. Но я уже сказал «и» и должен был продолжить. И я сказал:
      — И… правильно!
      Это было смешно, но никто даже не улыбнулся. Такое у всех было настроение.
      Для подготовки торжественного прощания с Галиной Сидоровной решили выбрать специальную комиссию. Начали выбирать и выбрали Стёпу Карафольку, Колю Кагарлицкого и Гребенючку. Ни Павлушу, выдвинувшего саму идею прощания, ни меня в комиссию не взяли. Они, видимо, считали, что для такой серьёзной миссии мы не подходим. Не станешь же спорить и выдвигать свою кандидатуру.
      Прощаться решили в канун свадьбы. Времени для подготовки было достаточно — почти две недели. Ну что ж, пусть готовятся. А мы с Павлушей сели на велосипеды и рванули в сторону Волчьего леса. Хотя это уже было и не так интересно, но мы должны были всё же прочесть, что там написали эти «трое неизвестных», эти «Г.П.Г.».
      В лесу возле дота было тихо и торжественно. Нам не хотелось нарушать эту тишину. Невольно мы пытались ступать бесшумно. Павлуша засунул руку в расщелину над амбразурой и вытащил свёрток: в прозрачный полиэтиленовый пакет была завёрнута какая-то бумага. Павлуша развернул, и я сразу узнал почерк — чёткий с наклоном в левую сторону, каждая буковка отдельно (почерк старшего лейтенанта Пайчадзе).
      Мы сели на холодную замшелую каменную глыбу, обнялись за плечи, и начали молча читать.
      Дорогие друзья! Ява и Павлуша!
      Это очень-очень хорошо, что вы помирились. Наша тайна теперь не нужна. Поскольку всё это задумывалось для того, чтобы вас помирить. И мы надеемся, что вы не обидитесь на нас за это. Мы хотим от всего сердца пожелать, чтобы свою дружбу вы пронесли через всю жизнь. Священное это дело — дружба. Наисвятейшее из самых чистых чувств в мире. И самое чистое оно в детстве. Берегите его и уважайте! Потому что вернейшие и лучшие друзья в мире — это друзья детства. Тот, кто на всю жизнь сохранит друга детства, счастливый человек! А кто не сохранит, тому будет очень горько. Потому что детство не повторяется… И проживёт он всю свою жизнь без дружбы. И будет она безрадостной, хотя, может, и долгой. Потому что не почувствует он себя настоящим человеком. Ведь настоящим Человеком становишься только тогда, когда что-то делаешь для друга.
      Помните об этом, ребята!
      Пусть ваша дружба будет крепкая, как эти каменные глыбы дота, которые словно памятник настоящей солдатской дружбе, дружбе до последней капли крови…
      Г. П. Г.
      Мы уже давно прочитали это письмо, но всё ещё сидели не двигаясь и молчали. И так, как тогда, на чердаке у бабки Мокрины, когда Павлуша вытащил меня из воды, я вдруг почувствовал безумную, горячую радость от того, что он рядом, он мой друг, что мы помирились.
      Неужели я мог быть с ним в ссоре? И не разговаривать! И проходить мимо него, словно незнакомый!
      Бессмыслица какая-то!
      Но… неужели это Гребенючка писала это письмо?
      Не укладывалось в голове! Хоть убей!
      Извините, но я ещё не мог привыкнуть к мысли, что Гребенючка — и вдруг хорошая! Это только в книжках так бывает, что герой только р-р-раз! И мгновенно переворачивается на сто восемьдесят градусов: из плохого делается хорошим, из хорошего плохим, кого ненавидели, сразу начинают любить и наоборот.
      Я так сразу не могу.
      Я буду постепенно.
      Мне надо привыкнуть.
      Конечно, письма писала не Гребенючка, а Галина Сидоровна. Ну, писал в буквальном смысле Пайчадзе, но придумывала, диктовала Галина Сидоровна. Он бы так не написал, хотя бы потому, что он языка не знает.
      Оказывается, что Галина Сидоровна и тот разговор со мной по телефону ему написала, он читал его с бумажки (поэтому и медленно, чтобы акцент сбить). Вообще, они думали, что всё будет очень легко и просто, что они немножко поводят нас за нос с этими загадочными инструкциями, заставят делать тайно друг от друга одну и ту же работу (потому и на разное время назначали!), а затем столкнуть нас носами и заставить помириться.
      Предполагалось, что мы будем по очереди раскапывать и расчищать дот, чтобы потом на его месте создать музей боевой славы. Пайчадзе заранее даже маленькую сапёрную лопатку здесь спрятал. Но вышло всё не так, как хотелось и намечалось.
      Неожиданно, после того как Пайчадзе уже вручил мне и Павлуше письма, были объявлены по тревоге военные учения.
      В армии, оказывается, всегда так: никто ничего не знает, ни солдаты, ни офицеры, и вдруг тревога — боевая готовность номер один! И всё! А что, это верно — армия ежеминутно должна быть готова к бою.
      Хорошо хоть Пайчадзе со своим подразделением остался в лагере — «в охранении».
      Тогда Галина Сидоровна сказала ему:
      «Делай теперь, что хочешь, но чтобы ребята мои зря не волновались и не переживали!»
      Поэтому он вечером после встречи с нами возле дота ездил к ней отчитываться, а я его в саду и углядел и наделал шуму (правда, он переждал в кустах и потом всё же встретился с ней).
      Наутро пришлось ему звонить мне по телефону. А Павлуше письма в альбом для рисования конечно же Гребенючка подбросила незаметно.
      Вообще, всю эту кашу заварила Гребенючка. Она, видишь ли, не могла смотреть, как мучается и страдает Павлуша. Он, получается, страдал и мучился (а я то, дурак, думал, Иудою его называл!)
      Тогда Гребенючка решила нас помирить. Но сама этого сделать она не могла, потому что знала, как я её «люблю», получилось бы всё наоборот. И пришла посоветоваться к Галине Сидоровне. А Галина Сидоровна подключила к этому делу своего Пайчадзе. И уже втроём они разработали план операции.
      Гребенючка прямо сказала:
      — Надо что-то интересное придумать. Потому они такие хлопцы… Они просто так на удочку не клюнет. Больно вредные. Нужна загадочная тайна. Вот это они любят!
      Ну и что! Подумаешь! А кто из ребят не любит, чтобы было интересно, не любит тайн и загадок!
      А вообще, с раскапыванием дота — это была наивная выдумка. Мы бы сразу раскусили, что это несерьёзно, и их затея провалилась бы.
      — Скажи, Павлуша!
      — Ага!
      — Если бы мы придумывали, мы бы такое придумали, будь здоров.
      Вот не знаю, что комиссия сейчас думает, в которую нас не выбрали. Конечно, они все отличники, серьёзные и положительные, но фантазии у них, как кот наплакал, ей-богу! А здесь же надо что-то такое грандиозное, небывалое, космических масштабов.
      — Ой! Слушай, Павлуша! — Вдруг воскликнул я. — А давай…
      И я, захлёбываясь, начал излагать ему свою идею.
      — Молодец, Ява! — Воскликнул он. — Молодец! Гений! Я всегда говорил, что ты гений!
      — Только, чтобы никто не знал, — сказал я. — Пусть они себе готовятся официально, а мы…
      — Это будет наша тайна, — подхватил Павлуша. — Тайна двух неизвестных!
      — Точно!
      Мы начали готовиться в тот же день. Потому что то, что мы придумали, требовало очень большой, кропотливой работы и занимало много времени. Хорошо, что восстановление улицы Гагарина было уже закончено, иначе бы мы просто не успели.
      Улица Гагарина стала ещё лучше, чем до стихийного бедствия, как новенькая.
      Теперь всё село готовилось к свадьбе.
      Такой свадьбы наше село ещё не знало.
      Любимая всеми учительница выходила замуж за героя-лейтенанта, который вместе со своими солдатами самоотверженно спасал деревню от наводнения. Правление колхоза единогласно проголосовало за то, чтобы устроить свадьбу на всё село, пригласив спасателей-солдат.
      В колхозном саду плотники сбивали длиннющий, почти на километр, стол. За этим столом должны были поместиться всё наше село и гости со стороны жениха.
      Стол был радиофицирован: через десять метров стояли переносные микрофоны, а на деревьях висели громкоговорители — чтобы того, кто будет выступать с тостом, слышали все.
      Это было здорово!
      А мы с Павлушей готовились отдельно…
      За три дня до свадьбы из Грузии прилетели родственники и друзья жениха, их было человек сто, не меньше. До Киева они закупили целый самолёт ТУ-104, а из Киева заказали три автобуса и одно грузовое такси. На грузовом такси приехало десять бочек грузинского вина и уж не знаю сколько ящиков с мандаринами, апельсинами, гранатами, чурчхелой и другими кавказскими лакомствами.
      Это было здорово!
      А мы с Павлушей готовились отдельно…
      Вся наша самодеятельность под руководством завклубом Андрея Кекало с утра и до самой ночи разучивала и репетировала новую программу для свадебного концерта.
      «Гвоздём» программы был «хор старейшин» (то есть дедов и бабушек).
      Кекало где-то вычитал, что в Грузии есть такой хор, и немедленно решил создать такой у нас. Как ни странно, наши деды и бабушки охотно откликнулись на эту идею. И вышел могучий хор. Потому что чего чего, а стариков у нас очень много. Соседнее село так и называется же — Дедовщина. У нас очень долго живут люди. Вон бабка Триндичка сто десять отмахала. А восемьдесят-девяносто — это у нас запросто. Профессор из института долголетия из Киева приезжал, и говорил, что это оттого, что у нас хорошая вода — раз, свежий воздух — два, любят работать — три, и почти нет злых людей — четыре…
      А я думаю, что главная причина в том, что у нас весёлый народ, все любят шутить и смеяться.
      А смех — это здоровье!
      Вот и хор старейшин разучивал весёлые частушки.
      Это было здорово!
      А мы с Павлушей готовились отдельно…
      И вот поступил канун свадьбы.
      Комиссия созвала весь класс утром на школьном дворе и доложила о результатах своей работы.
      Решили, значит, так.
      Сначала празднично убираем класс. Чтобы был, как во время экзаменов: стол, накрыт скатертью, от дверей ковровая дорожка, на столе и на окнах цветы. Потом идём домой, одеваемся во всё лучшее, по-праздничному. Каждый приносит букет цветов. Это — обязательно. Садимся за свои парты. Ровно в два часа (как на урок — мы во второй смене последний год учились) придёт Галина Сидоровна, её уже предупредили вчера.
      Первая выступит Гребенючка (Председатель комиссии). Скажет слово от девочек нашего класса. Она написала две страницы — всем понравилось, даже мне: сильно написано, хотя слишком жалостливо.
      Потом выступит Коля Кагарлицкий и скажет слово от мальчиков нашего класса. У него было написано аж три с половиной страницы и тоже здорово — с именами, с фактами, даже меня с Павлушей вспоминает, наш «выходки» тоже, извините, мол, всякое было…
      Третьим выступит Карафолька и прочитает стихи собственного сочинения. Это было для всех нас полной неожиданностью. Мы никогда и не подозревали, что Карафолька может писать стихи. Создавал своё творение Карафолька ровно столько, сколько бог землю — шесть дней. Но, по моему мнению, результаты были значительно хуже. Хотя девочкам стихи очень понравились, особенно последние строки:
      Мы с Павлушей, как специалисты, считали, что стихотворение Карафольки, или, как он его сам, стесняясь, называл — «мадригал», требует ещё серьёзной авторской доработки. Во-первых, такие, например, строки, как:
      Помимо того, что с художественной точки зрения это было не очень здорово, это было ещё и ложью, потому человек в здравом уме не может любить префиксы и суффиксы.
      Во-вторых (и это главное!), «Мадригал» был безличный и неконкретный — в нём ни разу Галина Сидоровна не называлась по имени. Карафолька начал бить себя в грудь и клясться, что он очень старался, но у него ничего не получилось. Не становилась Галина Сидоровна в строку, хотя ты тресни! Если бы она была; скажем, Ганна Ивановна (как Гребенючка), то всё очень просто:
      «Дорогая наша Ганна Ивановна!», «Мы вас любим, Ганна Ивановна!», «Не забудем Ганну Ивановну…».
      Но называть её Ганной Ивановной, когда она Галина Сидоровна, было бы бестактно. А «Дорога наша Галина Сидоровна» ну не читалось никак. Это уже были бы не стихи, а чистейшая проза. Поэтому и пришлось ограничиться безличным:
      «Дорогая и любимая наша!»
      Это так доказывал Карафолька. Но мы с Павлушей возражали, что настоящий поэт тем и отличается от графомана, что умеет преодолевать любые творческие трудности. Карафолька густо покраснел и опустил голову. Но здесь на нас все зашикали, и мы вынуждены были признать, что да, конечно, стихи можно прочитать, ведь это не для печати, а просто так, а если бы для печати, тогда уже другое дело…
      В завершение торжественного прощания Антончик Мациевский сфотографирует Галину Сидоровну со всем классом. И мы подарим ей эту фотографию с волнующей надписью и все-все распишемся.
      Так придумала наша комиссия.
      Ну что же, для официального прощания вполне удовлетворительно. Все с этим согласились и разошлись. А в половину второго встретились снова. Праздничные, нарядные с огромными букетами цветов, мы в торжественном молчании прошли по ковровой дорожке за свои парты, сели и стали ждать.
      Наш друг восьмиклассник Вовка Маруня безупречно организовал «службу безопасности», и мы были спокойны, что любопытная ребятня не испортит нам мероприятие, ведь они бы обязательно облепили все окна, стали бы хихикать и гоготать и всё бы нам сорвали. Вовка расставил посты и блокировал все входы и выходы.
      Минут десять мы сидели и молчали. И это наше молчание было как бы увертюрой к тому что должно было состоятся. Мы настраивались на серьёзный лад. Мы вспоминали всё, что пережили вместе с Галиной Сидоровной за эти семь долгих лет. Она была нашей первой учительницей, когда мы пришли в школу в первый класс. А мы были её первыми учениками. Она тогда только что окончила одиннадцать классов и первый год начала преподавать в младших классах. Она учила нас и училась сама — заочно в пединституте. Мы закончили пять классов, а она пединститут. Мы сдавали первый в своей жизни школьный экзамен, а она — государственные экзамены. Из учительницы младших классов она стала преподавателем украинского языка и литературы. И продолжала нас учить. И довела до восьмого класса. Мы думали, что и в восьмом классе она будет, и в девятом, и в десятом. Конечно! И вот… Это как-то просто не укладывалось в голове. Неужели она больше не будет нашей учительницей! Никогда больше не войдёт в класс лёгкой и быстрой походкой, не бросит журнал на стол, не спросит звонко, как всегда, одно и то же: «Ну, кто из вас не приготовил домашнее задание? Признавайтесь!» После этого вопроса я почти всегда ложился грудью на парту, прячась за спину Стёпы Карафолькы, который сидел передо мной. Но она всегда замечала это и говорила: «Рень, к доске!» И я становился красным как рак и, вздыхая, плёлся к доске… Неужели этого не будет никогда!
      Ни-ког-да! Едва ли не впервые в жизни это безжалостное слово так поразило меня!..
      Сердце моё сжалось…
      В коридоре — знакомые лёгкие и быстрые шаги. Я не знаю, как это получилось, но вдруг мы все, как по команде, не сговариваясь, встали ещё до того, как она зашла. Об этом заранее никто не договаривался. И когда она порывисто, как всегда, растворила дверь, мы уже стояли за партами с букетами в руках, — неподвижно как вкопанные.
      Но она не сразу открыла дверь.
      Нет.
      Мы слышали, как она подошла, остановилась перед дверью. И несколько секунд стояла, не решаясь войти. Она стояла там, а мы стояли здесь. И это было мгновение, которое трудно передать… И вот дверь распахнулась, она замерла на пороге, медленно обвела нас всех взглядом, — кажется, заглянула каждому в глаза. И молча протянула к нам руки — словно хотела всех нас обнять.
      Губы у неё дрожали, подбородок дрожал, она часто-часто хлопала глазами. И тут мы заметили, что она… плачет… Что тут поднялось! Буря!
      Девочки вдруг громко заревели, бросились к ней и облепили со всех сторон, начали целовать, плача. А ребята, как по команде, повернули головы и стали смотреть в окно, морщась и кусая губы. Глотали и никак не могли проглотить что-то тугое, что будто застряло в горле.
      Какие уж тут художественные выступления Гребенючки и Коли Кагарлицкого, не говоря уже о Карафолькином «мадригале»? Все планы полетели к чертям! Мы вышли из школы и, собравшись стайками вокруг Галины Сидоровны, пошли на реку, а потом в поле, а потом в лес… Долго ходили, до самого вечера. И почти ничего не говорили, просто так ходили вместе и не хотели расставаться. А потом в лесу сидели кружком вокруг неё и пели песни. Долго-долго… И никто не перекрикивал и не фальшивил, как это обычно бывает, все очень старались, и получалось так хорошо, как никогда. И песни выбирали все лирические, мелодичные, что хватали за душу. Такие что у девочек по щекам текли слёзы, да и не только у девочек… Но никто этого не скрывал, потому как что тут скрывать, если песня берёт за душу.
      А на второй день была свадьбы. Ну что вам сказать? Чтобы описать эту свадьбу, видимо, надо было бы запрячь весь Союз писателей Украины. Скажу только, что такого шумного праздники в нашем селе не помнили даже самые старые деды. Вероятно, его и не было никогда. За одним столом сидело на всё наше село, и ещё пол грузинского села, и ещё почти целый полк солдат, да ещё гости из района во главе с секретарём райкома товарищем Шевченко.
      Это была не только свадьба.
      Это был праздник дружбы народов.
      Это был праздник доблести нашей армии.
      Так говорили, провозглашая тосты, и секретарь райкома товарищ Шевченко, и полковник Соболь, и председатель нашего колхоза Иван Иванович Шапка, и председатель грузинского колхоза Шалва Тариелевич Гамсахурдия, и многие другие уважаемые гости.
      Громкоговорители не умолкали ни на минуту, и все эти тосты были слышны, наверное, аж в соседних сёлах.
      Детский стол был накрыт отдельно. И уже лимонада мы напились, и мороженого, конфет и различных грузинских сладостей наелись — от пуза!
      Кстати, когда я бегал на минуту домой (проверить, запер ли сарай, где была наша «тайна»), я видел, как по улице проехал на машине отец Гога. Возле колхозного сада он остановился, выглянул из машины, и долго присматривался и прислушался к свадебным гуляниям. Увидев меня, засмущался и сразу уехал. А лицо у него при этом было, как у мальчишки, которого не взяли в гости на праздник, потому что он плохо себя вёл. Я подумал, что отец Гога чувствует себя сейчас наверно очень одиноким и завидует нашей шумной свадьбе. У них в церкви таких свадеб никогда, пожалуй, не было и не будет.
      А загадочное выражение «тёмная вода во облацех», которым он меня так напугал, ничего ни загадочного, ни страшного не означало. Так говорят, когда чего-то не понимаешь, и не можешь в этом разобраться. Это мне дед объяснил (я его спрашивал). Видимо, отец Гога хотел намекнуть, что он плохо разбирается в моторе своего «Москвича».
      Свадебные гуляния начались где-то в обед. Но мы с Павлушей ждали сумерек. Нам для нашего сюрприза нужна была темнота. Обязательно.
      Чем ближе было к вечеру, тем тревожнее становилось у меня на сердце. В колхозном саду стоял такой шум, смех и кутерьма, что на наш сюрприз никто и внимания не обратит, просто не заметит никто. Выход был один — объявить о нём по радио, через громкоговоритель. Но ни я, ни Павлуша этого сделать не сможем, потому что будем заняты. Итак, приходилось в нашу «тайну двух неизвестных» посвящать кого-то третьего, потому что иначе всё могло сорваться.
      Павлуша глянул на меня, потом отвернулся и робко пробормотал:
      — Может… Ганя?
      Я махнул рукой:
      — Давай!
      Какая разница? Нужно, чтобы просто кто-то объявил, а кто, в конце концов всё равно. Пусть будет Гребенючка раз ему хочется. Так Гребенючка стала участницей ещё одной «тайны трёх неизвестных».
      Вот наконец стемнело. Мы с Павлушей втихаря, чтобы не привлекать к себе внимания, выбрались из шумной свадебной суеты и махнули домой. Там мы осторожненько вынесли из сарая нашу «тайну», приторочили к багажнику, сели на велосипеды и поехали в поле, за колхозным садом, где гуляла свадьба.
      Погода была замечательная, то что надо, и небо чистое, и ветер есть. Начали запускать. Не очень-то лёгкой задачей это оказалась, хотя запускали с велосипеда. Я мчался на велосипеде, сжимая в руке катушку, а Павлуша бежал позади, поддерживая его. Но вот он наконец взлетел и пошёл вверх всё выше и выше… Бросив велосипед, я осторожно разматывал огромную самодельную катушку.
      Подбежал Павлуша с корзинкой в руках, начал помогать.
      Ну вот, всё! Катушка размоталась.
      — Ну, подключай! — Говорю я, а у самого сердце — как телячий хвост, вот-вот оборвётся… Получится не получится…
      Павлуша возится возле корзины, руки у него дрожат. И тут… Я даже сам не ожидал, что будет так здорово. В темно-синем небе красочно засветился волшебный фонарь.
      «Слава Галине Сидоровне! — Золотом пылали на нём слова с одной стороны.
      «Желаем счастья!» — Светилось красным с другой стороны.
      «Не забывайте нас!» — Желтело с третьей.
      А с четвёртой стороны счастливо улыбался черноусый красавец лейтенант. Абсолютного портретной сходства с женихом, конечно, не было, но что вы хотите — без натуры, по памяти сам Анатолий Дмитриевич не нарисовал бы лучше.
      Вы уже, наверное, догадались, что это был сработанный нами огромный коробчатый воздушный змей. (Павлуша же с детства мечтает стать лётчиком, мы этих змеев с ним переделали — ого-го.) И потом Павлуша его разрисовал красками. Всю душу лётчика и художника вложил он в него.
      А я придумал «электрификацию» (сначала мы думали просто днём запустить, но разве был бы такой эффект!). Запускали на тоненьком двужильном проводе (специально в район за ним ездили). Аккумуляторы и лампочки от тракторных фар выпросили у моего отца-механизатора.
      Я даже не думал, что так будет здорово!
      Как только змей засветился, мы услышали, как в громкоговорителях раздался звонкий Гребенючкин голос.
      — Внимание! Внимание! Просим всех посмотреть на небо! Внимание! Внимание! Просим всех посмотреть на небо!
      На мгновение свадебный шум утих, наступила тишина. А потом вдруг взорвались аплодисменты, крики, смех.
      «Молодцы! Молодцы!» — слышалось сквозь этот шум.
      Я посмотрел на Павлушу, улыбнулся и подмигнул. И он подмигнул и улыбнулся в ответ. Мы были счастливы. Наш сюрприз удался. Он светился высоко в небе, и его видело одновременно всё наше село, половина грузинского села, целый полк солдат и гости из района во главе с секретарём райкома партии…
      Такого триумфа у нас ещё не было за всю нашу жизнь. Здорово мы придумали! Просто молодцы!
      Проходила минута, другая… Аплодисменты утихли, свадебный шум приобрёл другую окраску, послышалось пение. В одном месте затягивали «Посіяла огірочки», во втором — «Русское поле». Свадьба разгулялась. В небо уже, наверное, никто и не смотрел.
      Нам надо было заканчивать. Тем более, что ветер относил нашего змея в поле, в сторону леса, и его из сада уже не было видно. Но заканчивать было очень тяжело. Такого огромного змея мы ещё не запускали никогда. Да и ветер был сильный. Просто вырывал провод из рук. Я с трудом его удерживал, а Павлуша помогал мне только одной рукой, так как во второй держал корзину с аккумулятором.
      Нас тянуло по полю, словно щенков на верёвке.
      И вдруг ветер рванул змея так, что мы чуть не попадали. Что-то внутри змея сверкнуло, и лампочки погасли. А за мгновение до этого где-то сбоку на нём засветилась красная точка и начала увеличиваться.
      — Выключай! — Крикнул я Павлуше.
      Павлуша дёрнул на себя корзину с аккумулятором, обрывая контакты, но было уже поздно. Змей уже горел, падая на землю. Он был из сухих деревянных планок, оклеенных плотной бумагой, и вспыхнул как спичка.
      Приближаясь к земле, он уже пылал, как огромный факел, затем с треском упал на землю, рассыпая искры и земля вокруг него загорелась Сердце моё наполнилось ужасом. Это же на опушке леса! Там же скошенное сено, которое ещё не сгребли!
      — Павлуша! — Воскликнул я и бросился туда.
      Павлуша бросил на землю корзину и рванулся за мной. Но как ни быстро мы мчались, огонь был ещё быстрее. Пока мы добежали, он уже распространился метров на двадцать по фронту в одну и другую сторону от горящего змея, и бежал дальше, слизывая огненными языками сухое сено, которое лежало на земле. Вот уже с треском занимались кусты на опушке леса. Загорится лес — будет беда!
      Я знал, что такое огонь. В позапрошлом году загорелась хата Чучеренко. Вспыхнула, как свеча. И пока люди добежала с поля, сгорела дотла. Одни головешки остались.
      Нельзя терять ни секунды. Я на бегу сорвал с себя новый праздничный пиджак и бросился прямо в огонь, топча его ногами и сбивая пламя пиджаком. Павлуша был без пиджака, в одной рубашке. Он бросился к кустам, сорвал несколько веток с листьями и ими стал сбивать огонь. Штанины начали тлеть, страшно пекло ноги, мы задыхались от дыма и жара, но продолжали бороться с огнём.
      А из сада доносился весёлый свадебный шум, хохот, песни. Никто не видел, не знал и не подозревал, что здесь творится… И не позовёшь ведь — далеко, никто не услышит.
      — Сено, сено отгребать надо! Чтобы огонь дальше не перекинулся! — Услышал я вдруг голос… Гребенючки.
      Я обернулся. Пучком веток она торопливо отгребала сено, которое ещё не загорелось. Правильно! Сперва надо преградить путь огню, чтобы он дальше не распространялся, а потом уже тушить. Я бросился помогать ей. Павлуша тоже.
      Как потом выяснилось, объявив по радио, она сразу побежала искать нас. И видела, как нас тащило по полю, как вспыхнул змей, и побежала нам на помощь.
      Мы быстренько отгребли сено и бросились снова в бой с огнём. Втроём дело пошло намного быстрее. Огонь начал понемногу отступать. Уже было больше дыма чем огня, и он неистово ел глаза, так что слёзы текли по щекам. Но мы, несмотря ни на что, изо всех сил боролись с огнём. И наконец он покорился и угас. Мы ещё долго ходили по пожарищу, затаптывая угольки, чтобы не разгорелось вновь. И вот всё закончено.
      Изнемогая от усталости, мы повалились на землю и сидели молча, только переглядываясь и тяжело дыша. Лица у нас были закопчённые, абсолютно чёрные, истлевшая одежда свисала лоскутами. Я посмотрел на Гребенючку и улыбнулся. А она всё-таки молодец. Действительно же молодец! Ей-богу! Не бросила нас в беде, не убежала, не испугалась огня. Наоборот! Сражалась с пламенем, как… как тигрица. Молодец!
      И я подумал: «Интересно, наверное, было бы нарисовать такую картину: сидят трое после тушения пожара, — ободранные, грязные, закопчённые, но счастливые, как солдаты-победители.»
      И ещё я подумал, что, наверно, и Гребенючка, и Павлуша станут художниками. Ну что же. Пусть! Почему нет, раз есть способности? Вон как змея разрисовал Павлуша. Красота, а не змей был.
      Вдруг у меня возникла неожиданная мысль: кем бы мы ни стали в этой жизни, а солдатами мы будем обязательно. Это точно. Закончим школу и пойдём в армию. И, может, даже попадём в военные лагеря, что в нашем лесу. К полковнику Соболю.
      Вот было бы здорово!
      И будем мы с Павлушей дружить верной солдатской дружбой — до последней капли крови.
      Ну, а… Ганька? Гребенючка?
      Ну что ж, пусть будет и Ганька!
      Ганька-пулемётчица! Как в «Чапаеве».
      Пусть!

 

РЕМОНТ КНИГИ. Кисти, тампоны, пульверизаторы
Лучшие кисти для акварельных красок — беличьи. Для гуаши и темперы — колонковые, для масляных красок — щетинные. Все кисти для живописи имеют номера. Для наших работ подходят кисти восьмых — двенадцатых номеров.
Ватные тампоны каждый делает сам. Берется плотный кусок ваты и кладется в мягкую чистую тряпочку. Желательно в хлопчатобумажную: чем тоньше, тем лучше. Концы тряпочки складываются вместе, и около ваты тампон завязывается нитками.
Лучшие распылители — парикмахерские пульверизаторы. Потом домашние пульверизаторы (на флаконе). Самодельный пульверизатор тоже неплох. Как он сделан, видно из рисунка. Пробка, в которую вставляются трубочки, прожигается горячим гвоздем. Верхняя трубочка немного шире нижней. Трубочками могут служить соломинки хлебных злаков, полиэтиленовые соломинки для коктейлей, пустые стержни шариковых авторучек и т. п. Дуть в такой пульверизатор нужно сильно.
Специальные распылители краски называются аэрографами. Это замечательные инструменты, но очень нежные, капризные. Обращаться с ними нужно в высшей степени бережно.
Под присмотром взрослых.
И наконец, пылесос. Он тоже может служить распылителем-пульверизатором. Нужно только немного «поколдовать» над ним: найти густоту краски. силу струи и т. д.
ЛАКИРОВАНИЕ
Лакировать следует лишь твердые обложки, оклеенные бумагой или хлопчатобумажной тканью.
Лак можпо наносить тампоном, кистью, распылителем.
Ватный тампон пропитывают лаком и, слегка сжимая тампон пальцами, аккуратно ведут им по лакируемой поверхности (всегда вдоль) сверху вниз или слева направо. Лак должен ложиться на поверхность предельно тонким слоем: так, чтобы одна полоска лака немного касалась другой.
Второй слой лака наносят лишь после полного высыхания первого слоя.
Нитролак окончательно высыхает за несколько минут, спиртовой — за несколько часов, масляный — за несколько дней. Чтобы ускорить высыхание масляного лака, в него добавляют немного сикатива.
Обычно для хорошего ровного блеска достаточно 3—4 слоев лака. После работы ватные тампоны выбрасывают.
Кисти для лакирования нужны средней жесткости: не очень мягкие, не очень жесткие. С хорошо закрепленным волосом. И достаточно широкие. Лакировать кистью труднее, чем тампоном. Порою остаются нежелательные полосы. Кроме того, от лака и разбавителей кисти быстро портятся. Особенно от разбавителей, в которых кисти после работы обязательно моют. Поэтому берегите кисти, лакируйте ими как можно реже.
А вот распылителями как можно чаще. Распылители позволяют получить пленку лака идеальной ровности. Все распылители тут подходят. И парикмахерский пульверизатор с резиновой грушей на гибкой трубке, и домашний пульверизатор на флаконе, и самодельный из двух трубок и пробки, и аэрограф, и даже пылесос. Правда, пылесос прелсде нужно отрегулировать : чтобы брызги краски были как можно мельче.
Для распылителей лак обычно разводится разбавителем.
Слишком густой лак не дает мельчайших брызг, слишком жидкий лак потечет вниз по вертикальной поверхности. А лакируемая поверхность, как правило, под распылитель устанавливается вертикально.
Запомните: Высыхающий лак сильно пахнет. От спиртового и масляного лака у некоторых людей может заболеть голова. А нитролак вообще лучше не нюхать. Пользоваться нитролаком следует или в вытяжном шкафу школьного кабинета химии, или на свежем воздухе (но в тени и там, где нет ветра), или в крайнем случае у открытого окна.
При распылении любого лака под книгу нужно подкладывать две-три развёрнутые газеты.
Хорошо высохшей лаковой пленке молено придать зеркальный блеск, если отполировать ее куском войлока. Войлок можно заменить куском толстого сукна, в который завернута плоская пробка для лыж или разрезанная пополам (вдоль) круглая бутылочная пробка.
Полировальные пасты сейчас не проблема: продаются пасты и для полировки автомобилей, и для правки бритв, а обычная зеленая масляная краска «окись хрома» тоже отлнчно полирует.
Единственное, что требует полировка, — терпения и аккуратности. При полировке непременно положите под обложку книги полиэтиленовую пленку, чтоб не запачкать саму книгу.
Полируют обложку с легким нажимом круговым движением, напоминающим витки спирали.
Лаковую пленку на хлопчатобумажной ткани полировать не надо: пропадет структура ткани.

 

 

От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.