НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

Библиотека советских детских книг

Саксонов В. Повесть о юнгах. Дальний поход. Илл.- Браславский И. - 1971 г.

Владимир Исаакович Саксонов
«ПОВЕСТЬ О ЮНГАХ», «ДАЛЬНИЙ ПОХОД» (повести)
Иллюстрации - Исай Меерович Браславский. - 1971 г.


DJVU


 

PEKЛAMA

Услада для слуха, пища для ума, радость для души. Надёжный запас в офф-лайне, который не помешает. Заказать 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD. Ознакомьтесь подробнее >>>>


Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

      Содержание
     
      ПОВЕСТЬ О ЮНГАХ 5
      ДАЛЬНИЙ ПОХОД 97
     
      Литература знает немало случаев, когда книги о войне являлись одновременно и автобиографическими. Особенно много таких книг появляется в переломные эпохи истории, в периоды великих революций и небывалых военных столкновений, когда писатели вместе со всем народом берутся за оружие и идут сражаться за правое дело. Свинцовые вихри, грохот орудий, смертельная опасность входят в жизнь человека, как в другие времена школа, женитьба, мирная работа, и становятся частью биографии.
      Великая Отечественная война стала частью биографии и писателя Владимира Саксонова. Враг окружал Ленинград, рвался к Волге и Каспийскому морю, когда мальчишкой Владимир стал курсантом школы юнгов Военно-Морского Флота. А шестнадцати лет он, уже военный юнга и класс-ный радист, вступил на бронированную палубу морского охотника, чтобы заменить раненного в недавнем бою радиста. Юность в окопах, юность у орудий, юность на боевых кораблях — такой была юность у ваших отцов и старших братьев, дорогие читатели. Такой была юность и у Владимира Саксонова. Вместо школьного класса — радиорубка, вместо учебников и тетрадей — тяжёлые обоймы к скорострельной пушке. Вместо уроков и контрольных — взрывы бомб и надсадный вой «юнкерсов»,
      Весь свой боевой путь хотел описать Владимир Саксонов, но это не было ему суждено. Безвременная смерть оборвала его дни. Он успел написать только две книги: «Повесть о юнгах» и «Дальний поход». Это кусочки автобиографии, кусочки жизни человека, которому в юности пришлось увидеть и пережить столько, что хватило бы в другое время на дюжину полных жизней. На четырнадцатом своём году он познал и тревогу за судьбы Родины, и ненависть, и взрослую ответственность. Потому что это было время, когда современники говорили:
      Мы первую любовь узнаем позже,
      Чем первое ранение в бою.
      Литература знает немало случаев, когда книги о войне являлись одновременно и автобиографическими. Но чтобы книга о войне была одновременно и книгой о детстве и юности — так случается не часто. Одна из таких книг перед вами.
      А. Стругацкий
     
     
      ПОВЕСТЬ О ЮНГАХ
     
      Мы первую любовь узнаем позже, Чем первое ранение в бою.
      (Из стихов моего друга Вадика Василевского)
     
      1
     
      Я слышу, как шумят сосны, — значит, проснулся. Крепко зажмуриваю глаза, пытаясь опять провалиться в мягкий, тёплый сон, и ничего не могу поделать — жду: вот-вот заорёт дневальный.
      Сосны шумят и шумят. При сильных порывах ветра они словно тесней обступают палатку, потом отходят. Если с головой укрыться шинелью, их невнятный гул стихает
      — Подъём!
      Ветер, торжествуя, гудит в соснах, совсем рядом скрипят их стволы, и теперь уж мне кажется, что я слышал это всю ночь. "
      И всю ночь видел во сне валун, похожий на тушу бегемота. Не думал я, что он такой большой, когда из-под земли выпер кусок его спины — холодный, гладкий, со следами от кирки. А потом Хоть бы он треснул!..
      Глаза не открываю: такое чувство, что, если открою, сразу станет холодней. А зачем открывать? В палатке темно, тихо. До третьей команды вставать никто не собирается.
      Правда, Железнов поднимется раньше всех. Это парень, который спит в правом дальнем углу. Его фамилию я запомнил ещё на Большой земле, во время переклички, и, наверное, потому, что у него такое
      — Выходи на физзарядку!
      такое лицо: всё в оспинах, а подбородок тяжёлый, тянет книзу. Смотрит Железнов всегда исподлобья.
      Поспать бы Пусть этот Еалун мне только снится. А то ведь он существует на самом деле — лежит, бегемотина, и ждёт нас. На его спину наткнулся, конечно, я. Мне везёт! Но потом и Железнов, копавший шагах в десяти от меня, бросил кирку и буркнул: «Тут тоже »
      Мы ещё не знали, что стоим на одном и том же валуне. У меня, правда, шевельнулось какое-то нехорошее предчувствие, когда Сахаров — а он копался у самого края котлована — крикнул: «Желающие изучать историю, ко мне! Ледниковый период А я не нанимался», и стал колупать киркой совсем в другом месте.
      Вот теперь я засыпаю, да как! Сутки мог бы проспать.
      — Приготовиться на завтрак!
      Это и есть третья команда. Вокруг закопошились. А Железнов уже возвращается — ходил, значит, умываться. Он в нашей палатке один такой: по утрам умывается, а спит раздетый.
      — Закаляется, — насмешливо шепчет мой сосед и высказывается вслух: — Нет уж, на Соловках спать надо во Есем аттестате!
      Сосед — Сахаров. Он закуривает — самокрутка лежит у него под подушкой с вечера. — и я вижу одну сторону его тонкого носа, щёку, насторожённо расширенный глаз. Фамилия сладкая, а парень злой. И глаз у него такой же.
      Надо вставать И думать не о валуне, а про что-нибудь приятное. Например, про завтрак.
      Вчера перед отбоем я сделал из своей «гражданской» рубашки новые портянки. Тоже приятно. Вот они, под матрацем, тёпленькие! Трёх пар носков, которые мне дали в Ар-
      хангельском полуэкипаже, уже нет. Не думал, что они рвутся так быстро
      — Выходи строиться!
      Сахаров чертыхается. Я догадываюсь почему: шнурки кожаные, от сырости разбухают и не продеваются. У всех так. Но все молчат, а Сахаров молчать не может.
      — Служба, — говорит он, — для нормального человека состояние ненормальное.
      — Сидел бы дома, — тихо огрызается кто-то в темноте палатки.
      Сахаров поднимает голову:
      — А ты там сиди таракан!
      Строиться выходим на дорогу — целая рота заспанных юнцов в чёрных помятых шинелях и бескозырках без ленточек. Флотские ремни и ленточки нам ещё не дали.
      Неуверенно светает.
      Впереди, справа, вспыхивает карманный фонарик — политрук начинает читать сводку Информбюро:
      — «В течение двадцатого сентября наши войска вели ожесточённые оборонительные бои »
      На поляне, неподалёку от дороги, врыты в землю наскоро сбитые столы и скамейки.
      Садимся по десять человек за стол. Девять пар глаз следят, как бачковой делит хлеб, масло и сахар. У меня бы, наверное, руки задрожали, будь я на его месте. А Сахаров даже глазом не моргнёт. Ловко у него получается: делит вроде поровну, а если сравнить, то моя порция — я сижу ка другом конце скамейки — вдвое тоньше, чем у него!
      Напротив меня — Железнов. У него горбушка такая же, как моя. Тот, кто поближе к бачковому, — тот и выгадывает И все молчат.
      Я поднимаю глаза — Железнов смотрит на меня в упор:
      — У тебя компас есть?
      — Чего-о?
      — Ну, компас. Обыкновенный
      Я только плечами пожимаю. Но, когда он прячет половину своей горбушки в карман шинели, теряюсь окончательно: неужели наелся?
      Потом догадываюсь: Железнов хочет продлить удовольствие. Вот выдержка у человека! Я бы сейчас смог проглотить таких горбушек сколько? Но об этом тоже лучше не думать и, пока не подняли, прихлёбывать хотя бы пустой чай — горячий, пахнущий дымом
      — Встать, выходи строиться!
      Опять встаю в строй. Опять голову направо, прямо Поворот. Первый, тяжёлый, как вздох, шаг роты.
      Идём.
      Метрах в двадцати от дороги лес начинает спускаться к озеру и заметно редеет. Затоптанная трава и щепки покрыты инеем. Если провести по щепкам ботинком, сразу можно увидеть, что они свежие
      Да, когда начали рыть котлованы для кубриков — так здесь называют землянки, — я сначала обрадовался: думал, копать полегче, чем таскать тяжёлые стволы сосен. Зря я так думал. Земля мёрзлая, твёрдая. Её лопатой не возьмёшь. Надо киркой.
      А что кирка? Стоим вот и смотрим на валун — чем его возьмёшь?
      Мутный, зябкий рассвет сочится сквозь ветви сосен. Сосны шумят.
      Стоим, греем руки в карманах и смотрим на холодную, неподвижную тушу, занявшую половину котлована.
      Последние два дня всей сменой — двадцать пять человек — мы долбили вокруг этого валуна кирками. Обкопали его, выровняли землю. Теперь старшина (новый какой-то, они у нас часто меняются) послал за канатом Разве такую бегемотину вытащишь?
      — Ра-а-аз, два-а, взяли! Ещё ра-аз, взяли!..
      Что-то развеселились вокруг Согрелись, наверное.
      — Ра-аз, два-а, взяли!
      = — Пупок не надорви, — советует Сахаров.
      Я опять в дураках: тяну, когда все уже только делают вид, что стараются.
      Стараться, конечно, незачем. Это и старшина понимает.
      — Отставить, — говорит он.
      И задумчиво трёт щёку — словно решает, побриться ему или нет.
      Канат соскальзывает с гладких боков валуна.
      Мы разбредаемся.
      — Надо в другом месте копать, — вздыхает маленький лупоглазый юнга.
      — Прыткий какой! — говорит Сахаров.
      У «прыткого» шинель до пяток, а бескозырка держится на оттопыренных ушах. И сползает на нос.
      — Я такую войну в детдоме видел. — Железнов приседает на корточки, берёт два небольших камня и стучит ими
      друг о друга. — Противотанковые рвы копали. Там хоть фронтом пахло. А тут
      — Искру высекаешь? — спрашивает Сахаров.
      — Знал бы — в воспитанники подался, — бурчит Железнов. — На корабль.
      — А ну, воинство, — говорит вдруг старшина, — тащи сухостой! Да побольше Живо!
      Минут через пять валун со всех сторон обложен кострами. А мы сидим на корточках с той стороны, где не дымно, греем ладони и блаженно жмуримся. Ветер утих. Ели и сосны стоят молчаливо. Облака, отражаясь в озере, похожи на рыхлый, тающий снег. И начинает казаться, будто всё это не настоящее, — со мной последнее время так часто бывает
      В прошлом году я отдыхал в пионерском лагере на Оке и сейчас очень ясно вижу, как на утренней линейке под дробь барабанных палочек, вздрагивая, поднимается по мачте флаг. И то, что я уже вспоминаю, мне до сих пор всё-таки намного ближе, понятнее, чем строй роты, гул соловецкого леса и тёмные палатки, в которых мы спим, не раздеваясь. Только год назад я носил пионерский галстук, а теперь на мне чёрная шинель, я — юнга Военно-Морского Флота, а точнее говоря, пока просто рабочая единица на строительстве школы юнг — четверть лошадиной силы. Именно четверть. Вчера Сахаров перед отбоем рассказывал: в соседней роте не вывезли из леса большую сосну, и старшина роты просил для этого лошадь. «Что, нет лошади? Ну, тогда двоих краснофлотцев. Ушли в учебный отряд? Вот чёрт! Так дайте хоть четверых юнг!..»
      — В соседней роте оба. Я сам их видел — долетает до меня разговор.
      — Прямо с фронта?
      — Из партизанского отряда, понял? У одного орден Красной Звезды, у другого — Красного Знамени.
      — А теперь тоже юнги
      — Это я понимаю, — говорит Железнов. — Повоевали — можно и учиться.
      Если бы не Валька Заяц, я бы никогда сюда не попал.
      Я ведь мечтал стать лётчиком. А про набор в эту школу узнал Валька — мы как раз вместе окончили седьмой. Расписывал: «Учиться будем в Архангельске и после практики на кораблях — в действующий флот. Точно тебе говорю!
      Айда? До призыва ещё ждать и ждать, так и война кончится »
      Мы с Валькой с первого класса были вместе. Теперь он в другой роте — артэлек-триков. А я в роте радистов. Нас уже распределили по специальностям. Интересно, как он? Рота его рядом, а не виделись давно — около месяца Кажется, что год прошёл: дни начинаются одинаково и, послушные командам старшины, проходят — «в колонну по одному» — тоже все одинаковые, словно в шинелях
      Оглушительно стреляет. Я даже не сразу соображаю, в чём дело. Потом вижу: тело камня опоясано несколькими длинными трещинами.
      — Здорово! — ухмыляется Железнов.
      Сахаров небрежно роняет:
      — От разности температур
      — Гениально — это всегда просто, — радостно заявляет лупоглазый.
      Конец бегемоту. Теперь его можно вытянуть по частям.
      — Кончай курить! — приказывает старшина, но его сразу в несколько голосов перебивают:
      — Да ладно, посидим
      — Пускай ещё разок треснет.
      — Сачки! — говорит старшина.
      Сачки — значит, лентяи. Почему?
      Я закрываю глаза — от валуна, от прогоревших костров ещё тянет теплом — и вижу зелёные-зелёные луга за Окой, а в траве бродят девчонки из нашего лагеря и ловят сачками бабочек
      — Жрать хочется, — говорит кто-то.
      — А как же в Ленинграде? — раздаётся ехидный голос нашего бачкового. — Там люди небось не получают морской-то паёк!
      — В Ленинграде хлеб делят поровну, честно!
      Цаверное, я хотел об этом подумать, а сказал вслух.
      И сразу передо мной лицо Сахарова. Он округляет глаза:
      — В зубы хочешь?
      — А ты?
      Он замахивается, я отшатываюсь, к кто-то смеётся. Злорадно. Нет, Сахаров не бьёт — он просто напяливает мне на глаза бескозырку, грязной пятернёй проводит по моим губам. Я бью его по руке — мимо! У меня мгновенно горячеют глаза — от стыда, от ненависти к этой руке, а главное, от обиды: смеются! Я же за всех
      — Товарищ юнга, вернитесь!
      Это старшина. Я прибавляю шагу. Ломаю кусты. К чёрту!
      — Юнга, вернитесь!
      — нитесь!
      — итесь!
      Но вернуться я не могу.
     
      II
     
      Я остановился, подобрал кустик хвойных иголок. Раскусил одну - — горько! Побрёл дальше, испытывая мрачноватое удовольствие оттого, что иду не в строю, а просто так — куда и как хочу.
      Потом решил влезть на сосну.
      Ветви её были крепкими, упругими, на золотистой чешуе проступали капельки смолы — такие стеклянные, что хотелось их потрогать
      Уже заметно качало. Обняв ствол, я осторожно выпря-
      милея. Подо мной и далеко-далеко впереди холмились сосновые кроны, там и тут пробитые пиками елей. А за ними светло холодело море. Я пристроился поудобнее и долго смотрел в эту даль.
      Вот туда бы вернуться
      Песня грянула почему-то совсем неподалёку. Запевалу я узнал сразу.
      Это дело было под Кронштадтом С комсомольцем, бравым моряком,
      В дни, когда военная блокада Обняла республику кольцом
      Рота шла на обед. Рота гремела:
      В гавани, в далёкой гавани
      Пары подняли боевые корабли — на полный ход!
      Я слушал. Она звучала со стороны неожиданно, по-новому — первая песня, разученная нашей ротой. Старая песня. Сколько поколений моряков пело её до нас?
      Мне вспомнилась карта в учебнике по истории: молодая Республика Советов в кольце блокады. И большая карта европейской части страны, которая висела у нас в классе около доски. На ней мы отмечали линию фронта.
      Отсюда до линии фронта всё-таки ближе. И дело не в километрах — теперь я служу. В общем-то, всё правильно. Кончится же когда-нибудь это строительство!
      Только вот как вернуться в роту? Хотел бы я сейчас шагать, петь, а потом снять по команде «головной убор» и сесть за стол. Сахаров разделит хлеб, начнёт разливать по мискам первое
      Я проглотил слюну и посмотрел вниз. На всякий случай надо было поискать в траве пуговицу от хлястика: отлетела, когда влезал на сосну. А без хлястика шинель сразу стала широкой, неуклюжей мантией. Я спустился, спрыгнул в траву и услышал, как за спиной треснула ветка. Медленно повернул голову. В трёх шагах от меня в кустах чернела чья-то шинель.
      — Эй, — сказал я негромко, — в чём дело?
      Кусты раздвинулись. Вышел Валька Заяц.
      Я обрадовался:
      — Валька! Тоже, значит, сачкуем! Интересно, сколько в лесу
      И осёкся. Валька стоял молча, смотрел на меня какими то затравленными глазами и словно не видел. Нос у него заострился, а щёки провалились.
      — Да — Он улыбнулся так вымученно, что у меня ёкнуло сердце. — Погорели мы с тобой, Серёга. Попали!.. Ты как? — Не дожидаясь ответа, вздохнул: — Тоже похудел
      Вздохнул он как-то очень по-домашнему, жалеючи, и почти вся моя бодрость улетучилась. Было только жалко его и себя.
      Рота уже не пела.
      Валька присел на траву — словно подломился, обхватил колени и пошевелил неуклюжими ботинками. Из-под штанины выбился уголок портянки.
      — Ты наедаешься? — спросил он.
      — Нет!
      Ответил я всё-таки бодро, почему-то надеясь, что от этого признания Вальке станет легче. Я не узнавал его: Валька всегда был насмешливым, нахальным парнем. Всегда меня разыгрывал. Может, и сейчас?
      — Как думаешь, — медленно проговорил он, глядя в одну точку, — если попроситься домой отпустят?
      — Ну, что ты!
      — А я тебе точно говорю! — Валька заволновался и встал. — Мы ведь добровольцы, так? Возраст непризывной — не имеют права. Нам по пятнадцать лет Точно. Надо только не поддаваться, когда начнут уговаривать. Одного парня уже отпустили.
      Я вспомнил море — такое, каким видел его только что, с верхушки сосны. Дорогу на Большую землю. Неужели отпустили?
      Море билось о берег, и его гул, подхваченный лесом, прокатывался из конца в конец по острову. А в этом лесу стояли мы
      Я опять посмотрел, на Вальку.
      Сейчас, днём, заметно потеплело, но его заострившийся нос был красным, глаза смотрели так, будто от меня зависело, вернётся он домой или нет. Где же его нахальство? Валька, Валька
      — Слушай, это в вашей роте два парня из партизанского отряда? — спросил я.
      — Ну и что?
      Я пожал плечами:
      — Да ничего Сам же говорил: война кончится, а
      — «Говорил, говорил»!.. — Он отмахнулся. — Заладил!
      — Ну пока. Пойду, пообедать надо.
      — Тебе-то хорошо, — сказал Валька.
      — Это почему?
      — Мы-то уж пообедали
      Так и расстались.
      Мне повезло: наши как раз рассаживались за столы, а рота боцманов, только что отобедавшая, выходила на построение. В этой толкучке я как ни в чём не бывало пробрался на своё место. Никто на меня и внимания не обратил.
      А Сахаров бачковал — тоже не до разговоров.
      На первое дали суп из перловки и сушёной картошки. От него шёл вкусный пар.
      — Дай-ка твой хлеб, — сказал Железнов.
      Я поднял голову и увидел, что он смотрит на Сахарова. У того округлялись глаза.
      — Не дрейфь, не съем!
      Сахаров пожал плечами, пододвинул на середину стола надкусанную горбушку и вызывающе дёрнул подбородком:
      — Ну? Что дальше?
      — И твой, — сказал мне Железнов.
      Те, кто начал есть, перестали.
      Железнов сложил горбушки вместе, и все увидели, что моя заметно тоньше. Стало очень тихо. Было слышно, как шепчутся сосны и за соседними столами стучат ложками. А у нас никто не ел — ждали, что будет. Но Железнов молча вернул нам хлеб и принялся за первое. И тогда все спохватились и, как по команде, начали греметь ложками и хлюпать.
      Никто ничего не сказал — ели и молчали
      — На, шакал!
      Около моей миски шлёпнулся кусок хлеба — половина горбушки бачкового.
      Я вскочил:
      — А мне не надо. Ясно? Не надо!
      Я бросил ему этот довесок обратно, и хлеб чуть не упал со стола. Его подхватил широколицый, лобастый юнга, сидевший напротив Сахарова.
      — Эх, вы! — сказал широколицый. — Рядом блокада, а они хлебом бросаются Бачковать надо по очереди.
      Сторонники Сахарова загалдели.
      — Чего расшумелись? — спросил широколицый. — Правда что шакалы
      — А ты-то кто?
      Он спокойно ответил:
      — Чудинов.
      Работать мне было теперь всё-таки повеселее. Я держался поближе к Чудинову и Железнову. И ужин вроде бы наступил быстрее, чем обычно.
      Когда строились на вечернюю поверку, уже совсем стемнело. На дороге грудились фигуры в чёрных шинелях. Я брёл к тому месту, где выстраивалась наша смена, и услышал, как Железнов кому-то сказал:
      — Тогда молчи. Понял? Молчи.
      В строю стояли рядом. Я чувствовал, что он разозлён, но спросил:
      — Можно, я свой матрац около твоего положу?
      — Давай, — буркнул Железнов.
      Подали команду разойтись.
      — Ложись на моё место, — сказал он, когда мы шли к палатке. — Я всё равно в наряд,
      — Но не на всю же ночь? Сменишься
      — Ложись, тебе говорят!
      Я устраивался спать, радуясь тому, что в эту ночь мне будет по-настоящему тепло: своим матрацем можно накрыться
      В темноте кто-то ткнул меня в плечо.
      — Ты? — спросил Железнов.
      — Я
      Он молча потянул меня из палатки, отвёл к дороге:
      — Слушай, есть шлюпка. Мы с Лехой Чудиновым решили на фронт податься, понял? Были ещё двое — сдрейфили. Если хочешь, давай с нами, понял?
      Я понял. Мне стало жарко.
      — Только если сдрейфишь — Железнов замолчал, оглянулся.
      Подошёл Чудинов:
      — Ну, что?
      — Подождите, — сказал я. — Можно мне Вальку захватить? Я сейчас к нему сбегаю — в соседнюю роту.
      — Идёт, — сказал Железнов.
     
      III
     
      Наверное, во сне человек не слышит, как у него стучит сердце, и всё-таки это смахивало на самый настоящий сон. В том, что происходило, я, конечно, участвовал, но сам этому вроде бы и не верил. Моя личная воля тут была ни при чём: ребята шли — я тоже. Шёл и думал, что сейчас всё кончится.
      Может быть, я немножко трусил?
      Лес в темноте потеснел, стал таким дремучим, что было удивительно, как нам удавалось в нём пробираться. Я думал, ещё немного — и мы повернём обратно.
      Но мы не повернули и вышли к морю.
      У самой воды лежал большой горбатый валун.
      Мы присели около него на корточки.
      Справа стояла глухая стена леса, а слева, совсем рядом, чуть-чуть всплёскивало море. Над ним тускло, в четверть накала, посвечивали редкие звёзды. Пахло мокрым камнем, лесной прелью и водорослями.
      Железнов шепнул:
      — Причал тут рядом. Пойду подтащу шлюпку. Если засыплюсь, тикайте в роту.
      Значит, он мог ещё и засыпаться. Тогда бы нам ничего не оставалось, как возвратиться.
      — А там часовой? — спросил Чудинов. — Пальнёт
      — Он без винтовки.
      Если и есть, то незаряженная. Патроны им будут давать, когда они присягу примут, понял?
      Железнов так и сказал: «им». Он-то, наверное, считал, что мы уже на фронте. А «они» — юнги — оставались здесь.
      Мы сжались за камнем, каждую секунду ожидая услышать окрик часового. Но было тихо.
      Рядом что-то глухо стукнуло, всплеснуло, из темноты выросла приземистая фигура.
      — Юрка, ты? — шепнул Чудинов.
      — Порядок, — отозвался Железнов.
      Я подумал: «Не засыпался».
      Ничего мы не видели в темноте, но чувствовали, что берег отодвигается всё дальше. Неужели и правда уплываем?
      Берег отодвигался. Вплавь до него нам теперь было не добраться — это мы тоже почувствовали и, не сговариваясь, перестали грести.
      — Ну? — нетерпеливо, вполголоса спросил Юрка.
      Ответил ему Валька.
      — Надо всё проверить, — зашептал он, начиная шарить по шлюпке. — Так, анкерок с пресной водой Рангоут. А парус? Есть Ял шестивёсельный, понятно. Тут ещё должен быть шлюпочный компас.
      — Нет его, — буркнул Юрка Железнов.
      Валька замер.
      — А как же без компаса?
      — Не дрейфь, тут добираться-то За ночь отойдём подальше, а там по солнцу на запад. Тут до Кольского полуострова пустяк, — горячо заговорил Юрка.
      — В лесу я бы сориентировался, — сказал Чудинов.
      — Что за вещмешок? — Валька опять начал шарить по шлюпке.
      — Жратва, — ответил Юрка. — Немного хлеба и сушёная картошка. Пожевать
      — Откуда?
      — Достал
      — Ну, так. — Валькин голос обрёл твёрдость. — Взялись?
      Да, лучше уж что-нибудь одно! Взялись так взялись. Мы
      налегли на вёсла, остервенело гребли куда-то в море, всё равно куда. Не пропадём же!
      — Вон Полярная звезда, — сказал Чудинов. — Вон она, видите? Надо, чтоб она была с правого борта, правда? Хоть ориентировочно.
      — Всем найти Полярную звезду, — сказал Валька.
      Мы опять перестали грести. Я посмотрел вверх, на тусклые звёзды и остро, каждой мурашкой на спине почувствовал, как зыбко висит над морем наша шлюпка.
      — Нашли? — спросил Валька. — Тогда внимание. Вёсла на воду. Два-а, раз!..
      Он всегда мечтал стать моряком. Дома у Вальки я видел много книжек по морскому делу, он знал их наизусть и даже выучил флажный семафор. А сегодня в лесу он был такой кислый потому, что надоело, конечно, копаться в земле Зато здесь, на море, Валька командует, и все с этим согласны.
      Мы гребли долго.
      — А где Полярная? — спросил Юрка.
      Звёзды исчезали — их, наверное, заволакивало облаками. Через несколько минут нельзя было отыскать ни одной. Темнота вокруг стала гуще — казалось, это она хлюпает о борт шлюпки. Мы были одни в мире — затемнённом наглухо, как во время воздушной тревоги.
      Я пожалел, что так и не пришил хлястик: в плотно пригнанной шинели всё-таки теплее
      — Так — услышали мы Валькин голос. — Грести будем посменно. Сейчас — Он поколебался. — Сейчас отдыхать загребным.
      — А кто загребные? — спросил Юрка.
      — Вы с Серёгой. Ложитесь на рыбины — вон там, между первой и средней банкой.
      — Рыбины, банки — глухо выговорил Железнов. Я услышал, как он вынимает весло из уключины. — Сейчас бы какую-нибудь рыбину вроде трески поймать!
      — Рыбины — это решётки на дне, — снисходительно прозвучало в темноте. — А банки — скамейки. Ясно теперь? Завернитесь в парус и спите. Мы вас разбудим, когда устанем.
      Нам удалось устроиться даже удобно. Шлюпку сонно покачивало.
      — Слышь, Лёха, — Железнов зевнул, — батя твой будет доволен, что и ты воюешь. Может, поругает, конечно
      — Да, — не очень уверенно отозвался Чудинов.
      — А кто твой отец? — спросил я.
      — Кадровый военный. Сейчас, понятно, на фронте.
      — А меня знаешь сколько ругали, когда убегал! — Юрка опять зевнул.
      — Из детдома?
      — Ага.
      Больше он ничего не сказал.
      Глухо постукивали уключины, в днище шлюпки звонко шлёпалась вода, а Железнов спокойно сопел. Прямо мне в ухо.
      Утром мы ничего не увидели — такой был туман. Нос шлюпки исчезал в нём. Мы сидели как оглушённые. Не было никакого моря — нас качал туман.
      — Надо грести, — сказал Чудинов.
      Мне вдруг вспомнился Сахаров и горячий, пахнущий дымом чай
      — Куда грести-то? — усмехнулся Валька.
      — На кудыкины горы, — буркнул Железнов.
      Мы взялись за вёсла.
      Не знаю, сколько прошло времени. Туман исчез. Но плотные белёсые облака наглухо затянули небо. Солнца не было. Земли мы тоже нигде не видели. И куда грести, не знали.
      Поднимался ветер, кое-где вспыхивали барашки. Только бы не разгулялось. Ведь чуть что — и захлестнёт! Нет, мы всё-таки герои — на какой-то шлюпке в море!
      — Рангоут ставить! — приказал Валька.
      — Чего? — спросил Железнов.
      — Суши вёсла — чего! Мачту надо поставить, пойдём под парусом Шевелись! — Нос у него был красный, глаза блестели.
      Мачту мы поставили. Ветер даже заполоскался было в парусе
      — Гик на правую! — закричал Валька и вытер нос рукавом шинели.
      Мы переглянулись — не знали, что надо делать.
      Продольная круглая рейка на парусе вдруг рванулась и ударила Чудинова по затылку.
      — Тьфу! — сказал Лёха.
      — Вот это и есть гик, понятно? — ехидно крикнул Валька.
      — А ты покажи, как с ним — начал Юрка, но тут шлюпка накренилась, вильнула в сторону, и мы, дружно вцепившись в парус, сдёрнули его.
      — Амба! — решил Железнов. — Лучше грести.
      — Дураки вы, — сказал Валька.
      Лёха вдруг вскипел:
      — Заткнись!
      — Ладно, — буркнул Железнов и потянулся за вещевым мешком. — Обед.
      Я посмотрел на них — на острый шмыгающий нос Вальки, на широкое, красное от ветра и от злости Лехино лицо и Юркины насупленные брови, услышал, как пустынно, равнодушно шлёпаются и плещут волны Сегодня надо добраться, надо! Валька обхватил обеими руками анкерок:
      — А воды-то совсем немного! Чего же вы смотрели? И мне давайте больше: я командовал, всё в горле пересохло!
      Чудинов и Железнов рассмеялись — это был недобрый смех.
      Тут мы увидели солнце, вернее, то место, где оно окунулось в море, — алую прорезь между краем туч и водой.
      — Вот он, запад! — с победоносным видом сказал Валька и перебрался на руль.
      Он сумел повернуть шлюпку носом как раз в эту прорезь, а мы начали грести изо всех сил.
      — Как там, берега не видать? — спросил Юрка, разгибаясь с веслом: оглянуться было некогда.
      Потом стемнело Вёсла пошли вразброд. Мне хотелось заткнуть уши, потому что от непрерывного плеска за бортом кружилась голова.
      — Так, — сказал Валька. — Надо беречь силы. Трое спят — один дежурит. Ясно?
      Эта ночь была холоднее, чем первая. И мы никак не могли уснуть. А утро всё не наступало.
      — Ничего, — сказал Юрка. — Сегодня доберёмся. Должны
      Море — серый круг из воды, а в центре круга — мы.
      Я резко поднял голову, стукнулся обо что-то затылком и увидел Валькину спину. Он сидел на корме и чавкал.
      Слева, свернувшись в бараний рог, спал Чудинов. Юрка лежал с открытыми глазами. Он тоже смотрел на Вальку. Заяц покосился через плечо и перестал жевать.
      — Пробу снимаешь? — негромко спросил Железнов. Валька медленно повернулся на банке, положил вещевой
      мешок, не спеша отряхнул ладони.
      — Идиоты, — процедил он сквозь зубы и поставил ногу на анкерок. — Пустились без компаса! Эту проклятую картошку не проглотишь. А Зачем я только связался с вами!
      Лёха поднялся так резко, что шлюпку сильно качнуло. Он шагнул через банку прямо к Вальке, нагнулся Я зажмурился. Я думал, он ударит Зайца или сбросит его за борт. Но ни удара, ни всплеска не услышал. Я открыл глаза. Валька сидел на своём месте. Губы у него растягивались в испуганную, жалкую улыбку.
      Лёха поставил анкерок рядом с нами.
      — Ребята, я не пил — зашептал вдруг Заяц и умоляюще сложил на груди посиневшие, гусиные руки. — Честнее слово, не пил!.. Я только картошку попробовал
      — Дай мешок, — сказал Железнов, глядя на него исподлобья.
      — На, пожалуйста Сам посмотри, только попробовал. И не пил, честное слово
      Юрка пошарил в мешке, дал по горсти сухой картошки мне и Лехе. Валька протянул ладонь.
      — Убери, — сказал Железнов.
      — Я ж только попробовал!
      — Умолкни. Тебя здесь нет. Понял?
      — Та-ак — протянул Заяц и сжался на корме. (Мне даже показалось, что у него лицо сморщилось, сжалось.) — Та-ак Заманили, а теперь Дезертиры!
      Лёха вздрогнул и просыпал картошку.
      — Дезертиры, дезертиры! — закричал Валька. — Всё про вас знаю, всё, всё! Всё расскажу! Дезертиры проклятые!..
      — Стой! — Юрка схватил Чудинова за рукав. — Сядь Будем грести.
      Лёха тяжело дышал.
      И только теперь я, кажется, понял, что мы натворили. Мне стало страшно. Я огляделся: берега, конечно, не видно. Горизонт в тумане. Море — серый круг из воды, а в центре круга — мы. Холодно, пусто
      — Будем грести, — повторил Железнов.
      — Дайте пройти на место, — плаксиво сказал сморщенный Валька.
      Ему не ответили — только посторонились, пропуская. Но за весло он не взялся, а разлёгся на носу шлюпки и, всхлипывая, стал натягивать на голову шинель.
      Лёха оглянулся, потом посмотрел на Юрку.
      — Будем грести, — третий раз сказал Железнов.
      Чудинов кивнул и сказал мне:
      — Садись за руль.
      — На руль! — презрительно прогундел Валька.
      — Держи на какую-нибудь волну, что ли, — продолжал Лёха, медленно краснея, — чтоб мы, главное, не кружили.
      — И подсчитывай, — сказал Юрка.
      — Два-а, раз!..
      Голос у меня сорвался. Юрка и Лёха смотрели на лопасти своих вёсел. Я прокашлялся.
      — Два-а, раз!..
      На какую волну держать? Они опадали, поднимались, кружили
      — Два-а, раз!..
      И не было солнца.
      — Кого сменить? — спросил я.
      — Леху, — кивнул Железнов.
      — Нет, — сказал Лёха. — Не надо.
      — Два-а, раз
      А Зайца не существовало. Я со своего места видел, как он лежал, спрятав голову в шинель. Хоть бы и лежал, хоть бы они опять не сцепились!
      — Два-а, раз!..
      Мы садились на руль по очереди. И всё гребли, гребли, пока совсем не выдохлись.
      — Попьём, — предложил Лёха.
      Лицо у него было серое. Я чувствовал, что у меня дрожат губы. Закружило нас море. Завертело
      Юрка достал из мешка небольшую зелёную кружку. Наливал каждому меньше чем по половине.
      — Ему тоже. — Лёха кивнул в ту сторону, где уже сидел Заяц. Сидел и смотрел на анкерок.
      Юрка нахмурился и протянул мне кружку с Вадькиной порцией.
      Рука у Вальки дрожала.
      — Я не пил, — пробормотал он, — не пил
      Лёха полез за пазуху, вытащил два куска хлеба — целую пайку и четвертушку. Четвертушку дал мне:
      — Не узнаёшь? Ты её бросил
      Он разделил нетронутую пайку на три части, шагнул к Вальке и вдруг наклонился, как-то криво, левым боком упал, стукнувшись головой о край борта.
      Юрка схватил, затормошил его:
      — Лёха, Лёха!.. — Обернулся, крикнул мне: — Налей воды!
      — Бескозырка-то
      Лёхина бескозырка упала за борт. Я видел, как она намокла, как её захлестнула волна — тёмная, литая, вся из холода.
      — Воды, тебе говорят!
      — Не надо, — выдохнул Лёха. — Отдай ему хлеб
      — Ну уж! — сказал Юрка.
      — Отдай Всё равно он слабее. — Лёха поднялся на колени. — На, ты
      Валька взял хлеб из Лёхиной руки, отпрянул назад.
      — Ребята — начал он.
      — Умолкни, — буркнул Железнов. — Тебя здесь нет, понял?
      И опять мы увидели место, где солнце окунулось в море. Увидели его за кормой.
      Грести не стали — не было сил.
      Я поднял воротник шинели и, наклонив голову, дышал в него — так теплее.
      — Знаете что? — ясно прозвучал в темноте голос Ле-хи. — Пусть пока каждый расскажет о себе. Какой-нибудь случай из жизни. Так и ночь скоротаем.
      «Ещё чего», — подумал я. Не хотелось поднимать голову, а не то что говорить
      — Идёт, — отозвался Железнов. — Только о чём бы рассказать? Жил я в Смоленске. Городок что надо — Он еле ворочал языком. — Один раз приезжали к нам артисты московские. Из оперетты. Я смотрел Там три парня такую чечётку отбивали — закон!..
      Наверное, эту сухую картошку надо было сосать вроде леденцов, а я жевал её, да ещё как! Теперь у меня весь язык и нёбо были исцарапаны, болели, и всё во рту ссохлось так, что трудно было его открыть.
      — Рассказывай ты, — глухо сказал мне Лёха.
      Голова у него, видно, замёрзла — он тоже натянул на неё шинель.
      — В оперетту я не ходил, был один раз в Художественном — смотрел «Синюю птицу» (Вот теперь я понял, почему Юрка так говорил — из-за сухой картошки!) У нас в пионерлагере на Оке ребята свою смелость испытывали, ну и я Там над рекой был такой обрыв, и, когда купались, я попросил, чтобы меня раскачали за ноги и за руки и бросили в воду.
      — Страшно было? — спросил Железнов.
      — Только сначала.
      — А я, помнишь, как — заговорил Валька, но Железнов перебил его:
      — Умолкни!
      — И он там был, в лагере, — сказал я, помолчав. — Он меня и раскачивал. Он ведь всегда мечтал стать моряком, а я хотел быть лётчиком Знаете, сколько у него дома книжек по морскому делу! Он даже флажный семафор изучил
      Ребята молчали.
      — У него двоюродный брат — моряк. На Балтике воюет
      — Ничего, — сказал Юрка. — Завтра обязательно доберёмся.
      — Это он и узнал про школу юнг. Я подумал, ведь правда — до призыва ещё ждать и ждать
      — Где лейка? — испуганно спросил Валька. — Мы ж так потонем. Посмотрите, сколько в шлюпке воды!
      — Какая лейка?
      — Ну, черпак, совок! Надо ж выкачивать, а они сидят!
      Лейку мы не нашли и стали выплёскивать воду руками.
      У меня ничего не получалось. «Сейчас попрошу попить — думал я. — Вот ещё две пригоршни Сейчас » Руки окоченели. Спину было больно разгибать. Я попробовал встать («Сейчас попрошу!») и поскользнулся, упал — шлюпка чуть не черпнула бортом.
      — Осторожно, — спокойно сказал Железнов. — Давайте бескозырками.
      — У меня нету, — вздохнул Лёха.
      Мы вычерпывали воду бескозырками
      — Кажется, прибывает? — спросил Чудинов.
      Юрка ответил:
      — У меня уже в ботинках хлюпает.
      — И у меня.
      — Значит, прибывает
      — Поднажмём! — сказал Юрка.
      Потом он велел нам надеть спасательные пояса.
      — Это пробковые жилеты, — подал голос Валька.
      Ему не ответили.
      Небо очистилось.
      Мы увидели звёзды — первый раз с того вечера Стали искать Полярную.
      — Да, пораньше бы!.. — сказал Железнов.
      — Вон опять туча наползает, видите? — спросил я.
      — Где?
      — Вон, справа
      Что же, так и ждать, пока потонем? Надо ведь что-нибудь делать!
      — Может, погрести? — предложил Лёха. — А то зуб на зуб не попадает.
      — Это не туча, — сказал Юрка. — Это земля!
      Когда шлюпка уткнулась в песок, у нас ещё хватило сил её вытащить. Потом мы лежали на траве и слушали, как шумят сосны.
     
      IV
     
      Капитан второго ранга Иванов стоял, заложив руки за спину, и смотрел на нас презрительно из-под полуприкрытых век.
      — Салаги, — процедил он. — Грести не умеют, парус ставить не умеют, а тоже — в море!
      Мы вытянулись по стойке «смирно» между письменным столом и дверью кабинета и смотрели кто куда: в пол, в потолок, на окно, на модель эсминца в застеклённом шкафу Глазам не прикажешь.
      — Пацаны несчастные! — сказал Иванов. — Если бы вы приняли присягу, я бы должен был отдать вас под суд Военного трибунала
      Мы молчали. Пол всё-таки ещё покачивался.
      — Вы как хотели воевать? Сами по себе? Без выучки? Не маленькие уже!
      Лоб у меня под бескозыркой взмок, его щипало от пота.
      Салаги Грести не умеют, парус ставить не умеют, а тоже — в море!
      — Не думал, что нашей школе так быстро понадобится гауптвахта, — сказал Иванов. — Но ничего. — Он усмехнулся. — Вы же её и построите. И обновите По десять суток каждому!
      — Есть! — пискнул Валька.
      — Кру-гом! Привести себя в порядок и заходить по одному. Шагом марш!
      Мы вышли в коридор.
      — Пугает! — насмешливо сказал Заяц.
      Лёха поправил на голове новую бескозырку, проговорил негромко:
      — Если бы мы пропали, под трибуналом был бы он.
      Юрка молчал.
      — Пойду! — решил Валька.
      Он долго не возвращался. А когда вышел, у него, по-моему, не только нос — глаза тоже были красные.
      Я пошёл последним. Шагнул в кабинет, вытянулся:
      — Товарищ капитан второго ранга, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
      Иванов молча меня разглядывал. Потом негромко, но очень ясно произнёс:
      — Маменькин сынок
      — Я хотел быть лётчиком!
      — А будете радистом, — усмехнулся Иванов. — Отличная специальность!
      — Знаю, — сказал я. — «Интеллигенция флота»
      — Пришейте хлястик, интеллигенция! Сумеете, надеюсь?
      Иванов отогнул подкладку фуражки и достал иголку с ниткой.
      Пока я пришивал, он сидел напротив, за письменным столом, и смотрел на меня в упор — я чувствовал. Но хлястик пришил и положил иголку на край стола. Положено в таких случаях говорить капитану второго ранга «спасибо» или нет?
      — Покажите руки! — приказал Иванов. — Ну, ясно Мозоли натёрли.
      Если на то пошло, мозолями я гордился. Вернуться когда-нибудь домой с крепкими, огрубелыми руками — чем плохо? Но мозоли у меня не получались: вздувались какими-то нежными пузырьками, лопались и сходили.
      — Мне говорили, что тут учат на морских лётчиков! — соврал я, глядя на модель эсминца в шкафу.
      — Не хотите учиться в школе?
      Мне нельзя было отступать: пусть не считает меня маменькиным сынком.
      — Я хотел быть лётчиком!
      Иванов устало вздохнул, пододвинул мне бумагу:
      — Пишите рапорт!
      Я растерялся.
      — Вот ручка, — кивнул капитан второго ранга и поднялся из-за стола.
      «Пишите рапорт» — и всё? Так просто?
      Краем глаза я видел, как Иванов шагает по кабинету.
      Встать бы и сказать, что ничего я писать не буду, что вообще он ещё посмотрит, какой я маменькин сынок «Пишите рапорт»!
      Ну и напишу — подумаешь
      — Знаете ли вы, товарищ юнга?.. — Иванов остановился у окна, спиной ко мне. — Знаете ли вы, что писал Александр Васильевич Суворов адмиралу Ушакову после победы русского флота при Корфу? Что желал бы быть в том сражении под начальством Ушакова хотя бы мичманом! Суворов — и хотя бы мичманом! Впрочем, не только писал, но приехал на корабли Черноморского флота и экзамены на мичмана сдал
      Но тогда авиации не было Я тоже смотрел в окно — на кусок чистого, голубого неба над соснами. (Вот и солнца хоть отбавляй!) Хотя, если говорить честно, то дело не в авиации. Он мне не верит — думает, испугался. Думает — мозоли. Вот если бы школа была построена, он бы так не говорил.
      — Первый залп Октябрьской революции — залп крейсера «Аврора». Именно матросам доверял самое ответственное Владимир Ильич Ленин. И сейчас — Одесса, Севастополь, Ленинград. Всюду моряки!
      Или, ещё лучше, если бы добрались мы до фронта! Не было бы этого разговора.
      — А через Северный полюс в Америку — кто? — сказал я. — Чкалов! А Талалихин, Гастелло?
      — Да. — Капитан второго ранга кивнул. — Правильно и это — Усмехнулся. — Пишите, я продиктую. Начальнику школы юнг капитану второго ранга Иванову. От юнги Савенкова
      «Запомнил!..» Я вытер вспотевшую ручку обшлагом шинели.
      — Ввиду того, что я хотел быть лётчиком, прошу списать меня
      Тут капитан второго ранга замолчал, и я испугался, что он передумал.
      Потом вспомнил про Юрку и Леху и ещё больше испугался — а как же они? Их тоже отпускают? Или они не писали?
      У меня дрожали руки. Значит, домой?
      — Прошу списать меня — повторил Иванов, снова отходя к окну.
      Но как же Лёха и Юрка?
      — Прошу списать меня по окончании школы юнг в лётную часть в качестве стрелка-радиста Подпись и число. Всё.
      Я долго смотрел в его спину.
      Капитан второго ранга молчал.
      Потом спросил:
      — Написали?
      — Да.
      Он обернулся, и я встретил почти на ощупь твёрдый взгляд, потом увидел его тщательно выбритый подбородок, убийственно белый срез подворотничка.
      Иванов подошёл, взял у меня рапорт. Положил его в папку и тщательно завязал тесёмочки. Щёлкнул ключ в ящике стола.
      Мне показалось, что во мне что-то щёлкнуло. И отлегло от сердца.
      Я вскочил:
      — Разрешите идти?
      — Только Заяц и вы написали рапорты, — сказал Иванов. — Чудинов и Железнов отказались. Из этих ребят моряки получатся.
      — Ну и что? — Я чувствовал, что лицо у меня горит. — Зато в лётную часть! Буду летать!
      Но себя-то не обманешь.
      Думал, что отправляют домой? Думал. Хотел этого? В какую-то минуту — да.
      — Будете летать, — усмехнулся Иванов. — Но для начала отсидите десять суток. А потом окончите школу юнг. Всё. Можете идти!
      Я хотел козырнуть и повернуться по всем правилам, лихо.
      Не получилось.
      Вязли в песке гладкие глыбы валунов Ближе к воде их занесло толстым слоем водорослей, высохших, золотистых сверху. А те валуны, что сползли в воду, обнажались сейчас тоже облепленные водорослями, но мокрыми — темнобурого цвета.
      Был час отлива.
      Вода тихонько звенела и шлёпалась о прибрежные камни. Дальше — до горизонта — лежала покойная гладь, высветленная белёсым северным небом.
      Теперь-то я знал, какая это гладь. Как говорится, «люблю море с берега».
      — Сбор через тридцать минут, — сказал старшина. — Задача: набить и зашить Всё ясно?
      — Так точно.
      — Р-разойдись!
      Каждому из нас ещё утром выдали по две наволоч» ки — для подушки и матраца. Надо было набить их водорослями.
      — Только сухими, — предупредил старшина, — чтоб не прели!
      Сегодня рота переселилась из палаток в кубрики. Мы с Юркой заняли койки на верхнем, третьем ярусе, а Лёха — под нами, на среднем.
      — Святая троица! — сказал Сахаров. — А вы ничего — отъелись на губе-то! Оказывается, не так уж плохо посачковать десять суток.
      — Можешь попробовать, — ответил Юрка.
      — На «слабо» дураков ловят, — ответил Сахаров, глядя на меня.
      Идти по водорослям было вязко, ноги утопали, как в мягком ковре.
      Лёха говорил:
      — Это их во время шторма выбрасывает, я знаю. На Дальнем Востоке тоже так. У меня отец до войны служил в Приморье. Знаете, какая там тайга!
      — И медведи есть? — рассеянно спросил Юрка.
      — Конечно. Мы с отцом на охоту ходили. Тишина, снегом пахнет
      Железнов кивнул, не ответив, — смотрел на море.
      — Значит, и медведи
      — Ну да! — сказал Лёха. — Не веришь?
      — Верю, почему же! — Юрка нагнулся. — Давайте собирать?
      Мы разбрелись. Я прошёл вперёд. Потом оглянулся и увидел, что Юрка стоит и немного исподлобья, пристально смотрит на море. На переносице у него прорезалась короткая упрямая складка.
      Откуда-то появился Сахаров. Мельком взглянул на меня и двинулся, растопырив руки, к Железнову:
      — Кто кого?
      Тот улыбнулся —
      складка исчезла.
      — Давай
      Через несколько секунд Юрка сидел сверху. Поднялся, улыбаясь:
      — Ну, что?
      — Нога подвернулась, — сказал Сахаров. — А ты ничего Тебе десять суток на пользу! — Отошёл и закричал: — Братцы, с кем покурим?
      Юрка всё улыбался, глядя ему вслед:
      — Чудак!
      — Он жалеет, что сам не отсидел, — добавил Лёха и усмехнулся. — Героем был бы
      Мы лежали на матрацах, набитых морской травой, хмелели от крепкого запаха водорослей и смотрели на море. Нет, не были мы героями, хоть и не каждый, может, решился бы Закрутило нас оно, закружило!
      — На Дальнем Востоке я первый раз и океан увидел, — задумчиво проговорил Лёха. — И решил, что пойду на флот А ты, Серёга, не жалеешь?
      — Нет! — ответил я.
      В облаках появился просвет, выглянуло солнце. Море в одной стороне зарябило, заискрилось, а в другой чуть потемнело. Ветер очнулся и пробежал к лесу.
      Освещённые солнцем, повеселели сосны.
      — Станови-ись! — повисло над берегом.
      Началась строевая подготовка.
      Я иногда оглядывался — смешно было видеть со стороны: матрацы лежали, грелись на солнышке, как тюлени, а их хозяева — вся рота — небольшими группами топтались на берегу, утрамбовывали и без того твёрдый, наверное, смёрзшийся уже песок.
      — Равняйсь! Смирно!
      И пауза.
      — Напра-во! Отставить! Резче надо. Напра-во!
      И опять пауза.
      — Нале-во! Резче, резче! Кру-гом! Отставить!
      Отставить — значит так же чётко вернуться в исходное
      положение.
      — Шаго-ом марш! Нале-во! На месте!
      Мы поворачивались, шли, опять поворачивались, останавливались, поворачивались, шли.
      Со стороны, может, было и смешно
      Занятия с нами вёл новый командир смены старшина первой статьи Воронов — сухощавый, жилистый, лет соро-
      ка пяти; лицо с морщинами, а глаза хитровато-весёлые. Бескозырка у него была без каркаса, без пружины под кантом ; около звёздочки — две лихие вмятинки. Так носили бескозырки революционные матросы-балтийцы в семнадцатом году.
      — Будем отрабатывать подход к командиру, — сказал Воронов, когда мы сто первый раз остановились и повернулись налево.
      Он стал вызывать нас из строя по одному.
      Вот так же бывало на репетициях в драмкружке: краснеешь почему-то за товарища, когда он выступает, и думаешь: «Сейчас моя очередь »
      — Юнга Железнов, ко мне!
      Юрка нерешительно бежит (рассчитывает, когда останутся три шага, которые нужно пройти «строевым»), переходит на строевой и, останавливаясь, подносит руку к бескозырке:
      — Товарищ старшина первой статьи, юнга Железнов по вашему приказанию прибыл!
      — А что вы смотрите исподлобья? — спрашивает вдруг Воронов.
      В строю — хохоток. Я вижу, как Юркина рука вздрагивает.
      — Становитесь в строй.
      — Есть!
      Железнов поворачивается кругом. На переносице у него складка. Покачнувшись, делает первый шаг.
      — Юнга Чудинов, ко мне!
      «Всё ясно, — думаю я. — Привязался к нам троим».
      Широкое лицо Лехи пылает: у него не сразу получается. Ничего, я постараюсь за всех. А может, пронесёт?
      — Юнга Савенков, ко мне!
      — Товарищ старшина первой ста
      — Отставить. Как держите руку?..
      — Юнга Савенков, ко мне!
      — Товарищ старши
      — Отставить. А нога?..
      На третий раз получается.
      — Юнга Сахаров, ко мне!
      Артисты — такой народ Сахаров тонок, строен, шинель ладно подогнана (когда он успел?). Чётко подходит, козыряет V артистов получается, хоть в душе он, может, и не так хорош, как кажется.
      — Потрекируйтесь-ка друг с другом, — решает старшина.
      Он разделяет нас на пары. Нарочно, что ли?
      — Юнга Савенков, ко мне! — злорадно кричит Сахаров.
      Бегу к нему, а он отступает спиной к лесу и ждёт, криво
      улыбаясь.
      Делаю три строевых шага.
      — Товарищ командир, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
      Сахаров молчит.
      Я опускаю руку.
      — Ну?!
      — Разговорчики! — Он округляет глаза. — Команды «вольно» не было!
      Несколько долгих секунд мы смотрим друг на друга.
      — Кру-гом! Шагом марш! Напра-во! Юнга Савенков, ко мне!
      И опять мы лицом к лицу.
      Он молчит. Потом усмехается:
      — Можете идти.
      — Есть!
      Ничего, подойдёт и моя очередь.
      — Во-оздух! — кричит кто-то.
      И наступает такая тишина, что в ней слышен один только звук — подвывающий, прерывистый.
      — «Юнкере»!
      Это я сказал. Сам не знаю, когда успел рассмотреть. Мы уже бежим к лесу. Кто-то визжит. Визг всё сильнее, пронзительнее. И я вдруг соображаю, что это бомба.
      Валун
      Кидаюсь под него.
      Визг ещё не оборвался, а взрывная волна уже схватила меня за шиворот, ударила пониже спины, бросила к лесу, до которого я двух шагов не добежал.
      Рядом тотчас падает Воронов. Это он меня, а не взрывная волна
      А визг прекратился. Жутко.
      — По-пластунски в лес! — вполголоса приказывает старшина.
      Слева ползёт Лёха, впереди — маленький лупоглазый Вадик Василевский (правда, что «прыткий») и сам Сахаров А где Юрка?
      — Железнов! — рявкает старшина. — Куда?!
      — Может, он парашютистов сбросил? Надо же посмотреть!
      Отрывисто затявкали зенитки.
      — В лес! Без тебя обойдутся.
      Мы ползли и ползли — между сосновых стволов, под лапами елей. Наконец Воронов приказал подняться и огляделся:
      — Юнга Железнов, ко мне!
      Я услышал треск сучьев, увидел, как Юрка поднёс руку к бескозырке. Глаза у него обиженно блестели.
      — Товарищ старшина первой статьи, юнга Железнов по вашему приказанию прибыл.
      — Найдите командира роты. Доложите, что бомба, по моим наблюдениям, упала в районе трёх валунов на южном мысу и не взорвалась. Ясно?
      — Так точно! — заорал Юрка и бросился сквозь кусты напролом.
      Поднялся гвалт:
      — А я её видел!
      — Ой ты, как завизжит!
      — За нами охотятся! Пронюхали, что ли, что мы здесь?
      — Матрацы бомбили! Ха!
      — И то не взорвалась!
      — Цыц! — сказал Воронов. — Второй фронт тут открыли
     
      VI
     
      Разные бывают дневальные по роте. Некоторые орут «Подъём!» с таким откровенным злорадством, что хочется в них чем-нибудь запустить. Ему, дневальному, надоело, конечно, стоять одному, вот он и радуется: «Подъём!»
      Я открываю глаза. Совсем близко надо мной, на потолке, колеблется круглое пятно: это внизу, на столе, горит коптилка.
      Не слышно ни ветра, ни сосен.
      Подъём
      А вставать нам не хочется. Все проснулись, но никто и не шелохнётся. В кубрике тише, чем ночью, — не храпят. Это уже не тишина, а молчание, и такое враждебное, что дневальный повторяет неувереннее:
      — Подъём!
      Молчание.
      Мы знаем: ему надо бежать и в другие кубрики. Ою, как хлопнул дверью.
      Метнулось на потолке пятно света. Внизу скрипят кровати командиров смен — нашей и соседней, которая спит напротив, у другой стены кубрика.
      Юрка покряхтел, поворочался и затих.
      — Что же ты? — шепнул я.
      — Да ну — Он вздохнул. — Не встану. Подумает ещё, что выслуживаюсь
      — Подъём, — спокойно, даже заинтересованно сказал Воронов.
      В ответ кто-то тягуче, с наслаждением зевнул.
      Мы насторожились.
      — Так, — сказал старшина.
      И вдруг мы услышали шлепок. Кто-то испуганно ойкнул и кубарем скатился со своего матраца:
      — Кто бросается-то? Ща как дам!
      — Дай-ка сюда. Мой ботинок, — спокойно сказал Воронов.
      Лёха прыснул.
      — Гы-ы! — обрадовался Юрка. — Во даёт!.. — и спрыгнул вниз.
      За ним с весёлым гоготом посыпались остальные.
      Натягивая брюки, Лёха восхищённо крутил головой:
      — Ты знаешь, что он на «Авроре» служил? Знаешь?
      Воронов, уже одетый, молча поглядывал то на нас, то на
      свои большие наручные часы, поворачивая руку так, чтобы на неё падал свет коптилки. Фитиль, вставленный в гильзу от снаряда, освещал кубрик плохо. В полумраке слышно было сопение, стук ботинок, переругивание: кто-то надел не свои портянки, кому-то на спину спрыгнул сосед сверху. А напротив так же копошилась другая смена, и старшина их всё приговаривал вполголоса:
      — Ну-ка, юноши, не посрамимся
      Начался первый день жизни в кубрике, первый день занятий. А сколько уже было всякого: море, разговор с капитаном второго ранга, бомба Я, пока одевался, обо всём этом передумал. И опять видел, как тонет Лёхина бескозырка, как противно дрожит Валькино лицо: «Ребята, я не пил » — и как смотрит на меня Иванов: «Маменькин сынок » А бомба!.. Её подорвали минёры из учебного отряда. Я слышал, я всем телом почувствовал, что земля сдвинулась. Всю душу перевернули мне эти дни, и вот настал но-
      вый день — и будто ничего не произошло: опять команды, команды
      — Становись!
      Построились.
      Воронов посмотрел ещё раз на часы, на нас и рассме-ялся:
      — Умора!
      Мы тоже улыбнулись — растерянно. В чём дело? Мы гордились тем, что встали сразу и посрамили всё-таки «юношей» из соседней смены — они ещё не строились,
      — Умора! — повторил Воронов. — Семь минут одевались. А? Как вас назвать-то после этого?
      Мы не знали, как нас назвать.
      — Смирно! Напра-во! На физзарядку бего-ом марш!
      В этот момент дверь кубрика распахнулась:
      — Выходи на физзаряд
      Выполняя команду старшины, мы сшибли остолбеневшего дневального с ног.
      Главстаршина Пестов командовал:
      — И раз!
      Мы коротко нажимали на головки ключей — точка.
      — И раз, два!
      Нажатие на два счёта — тире.
      — Теперь приём на слух. Не пытайтесь считать, сколько в знаке точек и тире, — говорил главстаршина Астахов, прохаживаясь между столами. — Так вы никогда не станете радистами! Знаки нужно запоминать на слух.
      — Например, — подхватывал Пестов, — семёрка — это два тире, три точки. Но запоминайте на слух: та-а, та-а, ти, ти, ти-дай, дай закурить. Ясно?
      — Спрячьте ваши улыбочки! — приказывал Астахов. — Лучше попытайтесь запомнить двойку. Две точки, три тире: ти, ти, та-а, та-а, та-а — я на горку шла. Ти, ти, та-а, та-а, та-а — пирожок нашла
      — Ти, ти, ти, та-а, та-а — какая ра-адость! — сдержанно улыбался Пестов. — А это я пропел тройку
      Занятия радистов начались в общем большом классе, где на столах были смонтированы радиотелеграфные ключи, а на стенах висели длинные листы со значками азбуки Морзе. Азбука казалась нам такой же непостижимой, как первоклассникам — таблица умножения.
      А эти «я на горку шла» трудно было принять всерьёз, — сколько же времени нужно, чтобы стать радистом, если начинать с такой чепухи?
      Мы внимательно приглядывались к нашим инструкторам. За четыре часа занятий они по очереди садились за ключ. На Пестове — черноволосом, с бачками, идеально выбритом — всё блестело: тщательно причёсанные волосы, бляха ремня, ботинки и зубы, если он приоткрывал рот. А рот у него открывался, когда главстаршина работал на ключе, — такая, наверное, у него была привычка.
      Его звали Михаилом. Он и своё имя и Астахова — Лёша — оттарабанил на ключе. (Мы, конечно, на слово ему поверили.) А главный старшина Астахов не был похож на своего спокойного, даже немножко медлительного друга, — светловолос и, кажется, вспыльчив. И, когда работал на ключе, губы у него сжимались Но мы нашли всё-таки какое-то сходство между ними, как между братьями.
      И в первый же день к обоим пристало новое, комбинированное имя: Милеша Пестахов.
      Это Сахаров придумал. Правда, тут же сказал Юрке:
      — Я бы на их месте вроде вас на фронт сбежал и трибунала бы не побоялся «Пирожок нашла»!..
      В окна заглядывали кроны сосен.
      Астахов, сжав губы, нажимал на ключ:
      — Повторяю: семёрка!
      А Пестов прохаживался между столами и спрашивал:
      — Запомнили?
      В тот вечер мне удалось пробраться поближе к печке — даже роба на коленях нагрелась и лицу было жарко. Трещали дрова, отсветы огня плясали на лицах ребят, и давно знакомым казался хриповатый голос Воронова.
      — Солнце едва взошло, — рассказывал старшина, — только клотики и осветило. Вода в гавани тихая. Ровненько, борт к борту, стоят миноносцы. А на корме каждого — горнист. И вот, значит, солнце, склянки бьют, и разом во все горны — подъём!
      Лёха вздохнул:
      — На кораблях, конечно, всё по-настоящему
      — Да, там моряки, — усмехнулся старшина.
      — А за сколько минут встают моряки, товарищ старшина? — нагловато заискивая, спросил Сахаров.
      — Умора! — ответил Воронов. — «За сколько минут» За одну. Ясно?
      — На миноносцах и мы так будем.
      — Это как повезёт Подложи-ка ещё поленце, Савенков. Вот так Это куда направят, а то и на «самоваре» служить придётся.
      — Гы — Юрка замер.
      — «Гы»!.. Была тут на Северном флоте такая боевая единица. Её-то самоваром и прозвали Между прочим, любое судно, если оно ходит под военно-морским флагом, — это боевая единица. Даже шлюпка. Ясно? Ну, а ребятам обидно было
      У нас на шлюпке флага не было. И какая там боевая единица! А там ребятам ещё бы не обидно, думал я, глядя на огонь, ещё бы Служить на маленьком паровом катере, у которого только и почёта, что военно-морской флаг В море он не ходит — мал. Команда — три человека: старшина за командира, рулевой да моторист. По береговым постам продукты развозят, горючее — вот и вся их морская служба. Самоваром и прозвали..
      — Чапает катерок через гавань, а с кораблей: «Эй, на самоваре! Труба раскалилась! Как бы вам не закипеть!» А труба — красная, длиннющая, с этаким коленцем
      Нет, наверное, нас на такие боевые единицы посылать не станут. Мы — юнги. Радистами будем
      — Перекрасили они трубу в другой цвет, в небесно-голубой, — хитровато сощурился старшина. — Не помогло. Смеху ещё больше. Гудок у самовара сиплый, тоненький такой, с присвистом. Ну, точно — поспел — Воронов вздохнул. — Больше всех рулевой страдал. У него с девушками не ладилось из-за места прохождения службы.
      — Гы
      Я толкнул Юрку локтем.
      — Отправился рулевой как-то на кладбище кораблей и притащил на катер гудок от океанского парохода. Приладил его ночью вместо старого. И никому ничего не сказал.
      Слабо стрельнуло в печке. Угли отбрасывали ровный свет на лицо старшины. Худощавое, с резкими складками около губ и чуть великоватым носом, оно казалось усталым.
      — Утром они отправились по делам. А эскадра в то время выходит в море — на учения. Тогда рулевой самовара даёт приветственный гудок Забасил — на всю гавань, мощно. Катер аж трясётся весь! Понятно, у всех глаза на лоб.
      А он — Старшина крутанул головой. — А самовар-то поба-сил, побасил да и остановился. Ни туда ни сюда: пар весь выпустил!
      Воронов подождал, пока мы немного поутихли.
      — Ну, вот Началась война. Служба на самоваре всё та же. Пошли они как-то на дальний береговой пост и на пол-пути увидели перископ — немецкая подлодка! Фашист на них никакого внимания не обратил. Поворочал перископом и не спеша опустил его. А катерок полным ходом к подлодке
      — Строиться на вечернюю поверку! — ворвался в кубрик дневальный по роте.
      Хлопнула дверь. Воронов замолчал.
      — Ну? — спросил Лёха.
      — Строиться на вечернюю поверку, — поднялся старшина.
     
      VII
     
      — Стой, кто идёт?
      Не пойму, чего больше в этом окрике из темноты — угрозы, надежды или тревоги. Так много интонаций, что мне становится зябко: я ещё не слышал, чтоб у Сахарова был такой голос.
      Разводящий отвечает.
      — Разводящий, ко мне, остальные на месте! — облегчённо командует Сахаров.
      Свет карманного фонарика, скользнув по его совиной фигуре, падает вниз. Теперь видна широкая траншея — вход в подземный склад боепитания.
      По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.
      И остаюсь один.
      Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется — вот-вот захлебнётся ветром и затрещит.
      Я беру винтовку наперевес.
      На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в чёрную стену леса — опять откуда-то появляются белые пятна.
      Постоять в траншее? Нельзя. Оттуда и этого не увидишь.
      Разводящий и Сахаров уже, конечно, в карауле. В тёп-
      лой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стеке в рамке — присяга, и до неё дотягиваются удлинённые кончики штыков.
      Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие — винтовки образца 1891/1930 годов, знаменитые русские «трёхлинейки». А ленточки и ремни — пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро упёрся подсумок, а в нём настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи». Так написано в уставе.
      В той комнате есть ещё печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка — этот устав.
      В нём всё ясно, как в букваре: лечь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лёжа (спать), не раздеваясь».
      Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лёжа» — спит.
      Посветлело как будто Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом — теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.
      Интересно, что те два парня из соседней роты делали в партизанах? За что им ордена дали? И тех ребят, с самовара, тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!..
      А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «юнкере» всё-таки его сбросил? Хотя нет, навряд ли
      Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.
      Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку» или «Обязательно соберу на днях тебе посылку»? Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно: «Обязательно на днях соберу » Очень хочется перечитать сейчас же
      — Стой, кто идёт?!
      Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня — опечатанная дверь склада, а впереди теперь я узнал его — политрук роты лейтенант Бодров.
      — Стой, кто идёт?
      Остановился? Нет.
      Я щёлкаю -затвором.
      — Стой, стрелять буду!
      Остановился. То-то А
      ведь мог бы и не заметить — хорошо, что луна!
      — Кто на посту?
      — Юнга Савенков!
      — Давно стоите?
      — С двадцати четырёх ча сов, товарищ лейтенант.
      — Ясно, — говорит он. —
      Ну и погодка Не замёрзли?
      — Нет, что вы, товарищ лейтенант!
      Похвалит он меня за бдительность?..
      — Так Продолжайте нести службу.
      — Есть!
      Бодров поворачивается, собираясь уходить.
      — Товарищ лейтенант
      — Да?
      — Скажите, пожалуйста, сколько времени?
      — Пять минут второго.
      — Благодарю.
      Поговорили Жаль, что
      мало. А всё-таки легче.
      Неужели сейчас только пять минут второго? Ошибся, наверное, лейтенант — часа два теперь или около этого Может, пять минут второго было, когда он пошёл проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло
      Холодно. Ветер всё сильнее. Насчёт погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!..
      Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята. И нет для них ни леса, ни моря
      Вообще-то кубрики получились на славу. По стенам, как на корабле вдоль бортов, в три яруса койки, а в углах, по диагонали, две печки: времянка и капитальная, кирпичная. Когда их натопят, наверху жарко. И пахнет поленьями, под-
      сыхающими портянками, а в начале месяца, когда нам выдают сахар (вместо махорки), пахнет ещё и жжёным сахаром: многим нравится варить его в кружках. Смесь запахов получается крепкая!
      Всё это сейчас так далеко. На какое-то время я просто перестаю верить, что они были: и разговор с лейтенантом, и караульное помещение, и кубрик Нет ничего, нет даже леса, а только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.
      А видеть надо — такая боевая задача.
      Холодно всё-таки.
      Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упёршись в землю руками И растопырив локти.
      — Встать!
      Голос у меня чужой.
      Беснуется ветер. Лес вокруг — сплошной гул.
      — Встать!
      Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперёд и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и ещё не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык
      Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу, у подножий, — нетронутые островки первого снега.
      И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере чётко, понятно и ничего не сливается.
      Сейчас, днём, всё здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея Только этот вывороченный пень похож всё-таки на человека, который готовится прыгнуть.
      Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками, весь! Значит, не я один с ним сражался
      Кончаются мои первые сутки в карауле.
      А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку » — теперь помню точно.
      Вечером мы возвращаемся в роту.
      Воронов — он был начальником караула — выстраивает нас в кубрике. Вызывает из строя Сахарова и объявляет ему благодарность за отличное несение караульной службы.
      — Служу Советскому Союзу! — отрывисто говорит Сахаров.
      И становится в строй.
      — Юнга Савенков!
      Ага, мне, значит, тоже Выхожу из строя.
      — Юнге Савенкову за разговоры на посту с посторонним лицом два наряда вне очереди!
      — Есть два наряда
      — Громче!
      — Есть два наряда вне очереди!
      — Становитесь в строй.
      «Дурак! — говорю я себе. — Маменькин сынок!»
     
      VIII
     
      Бремя идёт. Как говорится, привыкаем.
      Заправляешь утром койку — исчезают последние обрывки каких-то домашних снов, а разбираешь её вечером — день, который прошёл, можно потрогать рукой: плечо помнит тяжесть винтовки, ладонь — бугры морских узлов, пальцы — головку радиоключа.
      Домашние сны снятся всё реже
      Сегодня была боевая подготовка марш-бросок, атака, занятия на стрельбище. Когда-то мы сидели около валуна, вокруг трещали костры, и в озере отражались облака, похожие на снег. И мне казалось, будто всё, что со мной происходит, — не настоящее А сегодня я полз по тому самому месту, где плавали облака, полз по-пластунски: вдавливался телом в снег, тащил за ремень винтовку, отплёвывался снегом и моргал изо всех сил, потому что некогда было протереть залепленные им глаза..,
      — Товарищ лейтенант, дневальный по кубрику юнга Сахаров.
      Он доложил вполголоса, как и положено докладывать после отбоя.
      — Вольно, — негромко ответил Бодров.
      Я, наверное, стал засыпать: не слышал, как политрук вошёл в кубрик. Любит он проверки устраивать! Но теперь это меня не касается. Дневальный не я, а Сахаров. Он отдыхал перед заступлением в наряд, когда я полз по-пластунски, когда старшина роты прохрипел: «Справа, короткими перебежками — вперёд!» — и я вскочил, увидел, что до сосен рукой
      подать, но бежать в глубоком снегу было ой как трудно! И гранату — настоящую, боевую — я бросил точно, прямо в макет. Воронов похвалил Так что отдых заработан честно, а время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит — ни политрук, ни тем более Сахаров.
      Бежать было трудно. За соснами опять открылась поляна, и в этом месте мы скапливались для атаки.
      Осенью там желтели топкие кочки.
      О чём думает человек, когда ползёт по-пластунски, а потом лежит, кося глазом в небо, и ждёт сигнала идти вперёд, в бой? Не знаю. Может быть, о всякой всячине. Я думал о том, что время идёт и замерзает озеро. И выпадает снег. О том, что я тосковал когда-то, глядя, как плавают в этом озере облака, а сегодня прополз по нему, замёрзшему, по-пластунски и почувствовал, как оно, время, идёт и как меняет не только всё вокруг, но и что-то во мне самом. Когда-то я, озябший, радовался теплу от костров, а теперь разгребал голыми руками снег, и они были красные и горячие.
      Бывает, додумаешься до чего-нибудь простого, известного, а кажется — открытие сделал. Это потому, что сам додумался
      Потом я увидел на снегу пятнышко крови. Осмотрел руки — нигде ни царапины. Откуда же оно? Пригляделся, потрогал его пальцем — клюква, оказывается. Самая настоящая клюква. Ну да: осенью здесь желтели кочки, значит, на болоте росла клюква. Я осторожно разгрёб снег и сразу нашёл ещё две ягоды. Крупные, пунцовые. Они оттаивали во рту и сладко лопались. В жизни не пробовал ничего вкуснее!
      — Дневальный, чья это роба? — спросил политрук.
      И тогда я заторопился: знал, что вот-вот поднимут в атаку, а найти хотя бы одну, только одну ещё клюквинку казалось очень важным.
      — Юнги Савенкова! — громче, чем нужно, ответил вдруг Сахаров. И добавил презрительно: — Не мог сложить как следует.
      Я стиснул зубы.
      — Разрешите его разбудить? — Сахаров радостно прищёлкнул каблуками.
      Нашёл я тогда и четвёртую. Но поднять не успел. Край неба, верхушки сосен качнулись, освещённые красной ракетой. Двинулся навстречу лес. Я бежал. Ударил одно чучело штыком, сшиб другое прикладом
      Сейчас встанет на скамью, ткнёт меня кулаком в бок и прошипит: «Савенков, поднимитесь и сложите форму как положено!»
      И поднимусь. Придётся. Слезу — в тельняшке и подштанниках — со своего третьего яруса. А лейтенант и Сахаров будут смотреть, как я слезаю. Унизительно! Унизительно вставать в таком виде перед командиром, у него-то шинель на все крючки и каждая пуговица сияет! А тут ещё Сахаров
      Внизу, на длинной скамье, все сложили свои робы — сложили аккуратно, прикрыв синими матросскими воротничками. Как положено.
      А я просто забыл
      — Сам разбужу, — сказал политрук.
      Ещё не легче: пожалуй, выговор влепит!
      Я открыл глаза и тут же опять зажмурился. Отвернуться к стене? Не успею. И какой толк?..
      А Бодров уже вставал на скамью. И чего ему не спится?
      Одно чучело штыком, другое — прикладом. И сердце так колотилось! Атака совсем не казалась игрой — это была боевая подготовка.
      Я чувствовал, что политрук смотрит на меня. Потом услышал, как он вздохнул.
      — И руки под щёку — удивившись чему-то, тихо сказал лейтенант.
      Он слез обратно. И произнёс совсем другим, недобрым голосом:
      — А вы почему не проследили? Поправьте сами.
      — Есть!
      На этот раз Сахаров каблуками не щёлкнул.
      Послышались шаги, и дверь негромко хлопнула.
      Эх, жалко, политрук не видел, как я сегодня на стрельбище бросил гранату! Встряхнул её — в ней зажужжало, и очень захотелось поскорее бросить её, ожившую, но я всё-таки прицелился — и в самый макет! .«Порядок, — сказал Воронов. — Молодец!» Я распрямился и увидел, что с верхушки сосны сыплется снег. Лёха, бросив свою гранату, присел рядом со мной на дне окопа и достал из кармана целую горсть клюквы: «В снегу откопал Попробуй, вкусная!»
      Сахаров потянул моё одеяло. Но ведь ему было приказано самому поправить! Я, улыбаясь, свесил голову и увидел широкое Лехино лицо. Он приподнялся на своей койке — подо мной, — вытянул голову и дёргал за одеяло:
      — Савенков!
      — Ay! — сказал я.
      — Встань и сложи форму как положено, — сказал Лёха.
      Я даже не сразу понял: что это он?
      — Слышишь?
      Сахаров смотрел на Чудинова с интересом.
      Я подумал, медленно откинул одеяло. Слез со своего третьего яруса. Сложил робу и аккуратно прикрыл её синим воротничком с тремя белыми полосками.
      — Лучше, лучше! — сказал Сахаров.
      Холодно было стоять босиком. Я сел на скамью, вытер ноги, посмотрел на койку старшины. Воронов спал, а может, и не спал. Лицо у него было довольное.
      А Лёха отвернулся к стене.
      Я покосился на Сахарова. Он с интересом смотрел на затылок Чудинова.
      Ладно, время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит.
      — О чём бормочешь? — спросил вдруг Юрка, когда я наконец улёгся.
      — И чего вам не спится сегодня!
      — О чём?
      — Так, — вздохнул я. — Время идёт, всё меняется — и природа и люди
      — Да ты философ! — сказал Железнов.
     
      IX
     
      Сыто гудела набитая дровами печь. Вадик Василевский сидел перед ней на корточках и пел:
      Когда в море горит бирюза,
      Опасайся шального поступка
      Брился старшина.
      А на столе лежала посылка.
      Тот не получал подарка, кто далеко от дома не держал в руках такой ящичек. На нём даже сургуч и печати кажутся особенными. В нашем кубрике посылки ещё никому не приходили. Мне первому. Я её нёс, и всё оглядывались. Посылка! Из дома!.. А сейчас она лежала на столе, и ребята даже письма читать не начинали — смотрели на её сургучи и улыбались.
      Жалко, что мама никогда этого не увидит. И рассказать не расскажешь, а жалко, что она никогда не увидит этих ребят в матросских робах и не услышит, как печка гудит, не почувствует, как у нас празднично из-за её посылки: мы вроде смотрим друг на друга какими-то новыми глазами и непонятно почему, но гордимся, что живём в одном кубрике и получаем посылки с Большой земли.
      — Хочешь, открою? — предложил Сахаров.
      — А чем?
      Юрка протянул мне штык. Я поддел крышку, нажал. Скрипнув, обнажились тонкие гвоздики.
      — Подожди-ка, — сказал вдруг Лёха. — Встряхни Есть там коржики?
      Сахаров поднял руку:
      — Тихо! Радисты принимают на слух
      Все рассмеялись.
      — Так и не понял, — признался Лёха.
      — Сейчас посмотрим. — Я снял крышку и отложил её в сторону.
      — Бумажка, — пропел Юрка. — А под ней? Носки!
      — Носочки!
      — Тёплые
      — Ещё одни!
      — Одеколон.
      — Ого! Зачем он тебе?
      — Мама, сам понимаешь
      — Коржики! — объявил я.
      Сахаров отвернулся:
      — Не люблю сладкого.
      — А ты попробуй. Мама ведь прислала.
      Он остановился вполоборота:
      — Ну давай уж
      Обязательно ему надо отличиться! Был бы ведь неплохой парень, если бы
      Если бы что? А кто его знает!
      Мы жевали коржики и читали письма.
      В кубрике пахло оттаявшей корой, чуть-чуть дымом и шинелйми. Пахло и привычно и тревожно — как в дальней дороге.
      — Чего ты? — спросил Юрка. — Заскучал?
      — Нет.
      Просто я совсем, оказывается, забыл вкус коржиков. Или он показался мне другим.
      Вадик Василевский жуёт и в потолок смотрит. Новые стихи, наверное, сочиняет. Про него бы тоже можно было рассказать. Смешной он. Ему ещё и пятнадцати нет — самый молодой и самый маленький юнга в роте. Старшина роты мычит, как от зубной боли, когда видит, как Вадик, в шинели до пят, вышагивает в строю — в самом конце, на «шкентеле» Мы уже научились ходить широким флотским шагом, а у Вадика не получается. Зато он стащи сочиняет, и хорошо выходит!
      — М-м, — промычал Лёха. — Отец пишет: «Мы с тобой, Лёха, ещё сходим на охоту. Возьмём двустволки — ив тайгу, с ночёвкой». А помнишь, я рассказывал, как мы с ним в снегу спали?
      Юрка молча кивнул. Он ел сосредоточенно, не торопясь, — так едят то, чего не приходилось ещё пробовать.
      — Теперь от сестры почитаем, — сказал Лёха и надорвал второй конверт.
      — Она молодая? — спросил Сахаров.
      — Двадцать один.
      — Старовата
      — Заткнись! — Лёха рассмеялся, сунул в рот коржик.
      А про Юрку и Леху я бы рассказал побольше, чем о других, Хотя нет, лучше, чтобы они когда-нибудь, когда война кончится, приехали ко мне домой в отпуск. Навоспомина-лись бы!..
      — Вот же! Вот оно Где? — засуетился вдруг Лёха. — Где письмо? Вот же отец сам пишет! Про охоту, и всё — Он поднял глаза и виновато улыбнулся: — Сам
      За дверью кто-то затопал, сбивая с ботинок снег.
      — Ну, у кого здесь одеколончик? — подошёл Воронов. — После бритья хорошо бы.
      Глядя на Леху, я протянул старшине флакон. Лёха медленно поднимался со скамьи. Встал, пошевелил губами и глухо сказал:
      — Мой отец смертью храбрых!
      А коржик ещё не доел — стоял с оттопыренной щекой и смотрел куда-то мимо нас.
      — Убили
      Сел и стал дожёвывать.
      Расползался приторный запах одеколона.
      Гудела печь. В том углу кто-то спорил, смеялся.
      Воронов рассматривал конверты. Мы с Юркой стояли около скамьи. Лёха сидел и дожёвывал.
      Печь всё гудела. Всё было как всегда — вот что самое страшное. Всё было как всегда, и эта обычность — говор, смех, гудение печки, топот за дверью — только подчёркивала Лехино невыносимое молчание.
      Дверь хлопнула.
      — Юнга Савенков! — услышал я голос старшины роты. — За вами наряд вне очереди Завтра рабочим по камбузу. Ясно?
      Чаще всего Лёха рассказывал, как они ходили на охоту — отец и он. У Лехи была малокалиберка. Он считал, что самое главное — это метко стрелять. Только теперь, когда сам начал службу, Лёха понял, что отец прежде всего учил его любить тайгу. Любить, а потом уж стрелять и всё остальное. «Чуешь, — спрашивал он, — как снегом-то пахнет?..»
      И, может быть, потому, что за дверью кубрика вставал дремотный, укутанный в снежные сумерки лес, мы хорошо понимали, о чём говорил Лёха. Майор Чудинов стал для нас существовать, как живой человек — давно знакомый.
      А он уже несколько дней неживой!.. Его больше нет. Как же теперь Лёха будет о нём рассказывать? Ведь нет у него отца!
      Я бросил шуровать в топках на камбузе, присел на поленницу дров и сжал руками голову — первый раз по-настоящему почувствовал, что, значит, не стало человека. Вчерашнее письмо, в котором говорилось про охоту, было последним. Вчера был последний день, когда Лёха мог говорить «мы с отцом», а сегодня — всё! Сегодня жизнь уже другая, потому что майора Чудинова в ней больше нет. Нет!..
      Пришёл старший кок, позёвывая, заглянул в одну топку, в другую, засопел:
      — Так и к обеду не вскипятим
      Подбросил дров, ковырнул в топке кочергой, постучал, плюнул туда, и пламя напряжённо, обрадованно загудело.
      Котлы были вмазаны в квадратную печь, примыкавшую к длинной, широкой плите с отдельными топками. Это сооружение стояло в центре просторного зала, уставленного по стенам разделочными столами. Камбуз освещали три электрические лампочки. Окна черно блестели.
      Старший кок стоял у разделочного стола, пробовал на палец остриё длинного ножа и следил за моей работой.
      Вода в котлах уже кипела, когда за стенами камбуза послышались песни — роты шли на завтрак. Тяжёлые ботинки юнг затопали в соседнем зале, загремели миски, поднялся гвалт, и, перекрывая его, запели старшины рот: «Вни-мание-е-е Головные уборы-ы снять! Садись!»
      Вместе с другими рабочими по камбузу я кинулся разносить по столам бачки с чаем. Когда роты ушли, мыл столы, драил палубу, таскал воду в ненасытные котлы и чаны, а потом мешки с сухой картошкой.
      И вспомнил, как на шлюпке Валька заорал «дезертиры!» и как Лёха просыпал свою порцию этой картошки. Он тогда здорово беспокоился, что скажет отец. И Юрка его понимал
      — Заморился? — почему-то злорадно глядя на меня, спросил длинный как жердь юнга с острым кадыком, тоже рабочий по камбузу. — Это цветики ещё! Я не первый раз Службу понял. Зато рубане-ем!.. — Он даже глаза прикрыл.
      Лёха за обедом почти не ел — только поковырял в миске, я видел. А вот мы, рабочие по камбузу, после того как отобедали роты, «рубанули»; чуточку первого, порции по три каши, обильно политой маслом, и по полной миске компота. У длинного кадык так и ходил. Я выбирал в компоте ягоды, а когда поднял голову, его за столом уже не было. Такой бы на шлюпке и парус, наверное, сжевал!
      Подошёл старший кок и приказал мне вычистить котёл из-под каши. Начинались «ягодки»
      Котёл ещё не остыл. Когда я наливал в него воду, она быстро становилась горячей.
      Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшёнки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.
      К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?
      «А всё этот, — думал я, — кадыкастый! «Рубане-ем»!..»
      И, отдирая ножом запёкшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.
      Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:
      — Осталось ещё две порции каши Если хотите
      Я отрицательно помотал головой.
      Он усмехнулся:
      — Как вычистите, залейте водой на две трети.
      Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал:
      — Вы не юнга, а мокрая курица! Поработайте ещё!
      Я ничего не ответил — молча смотрел в его сочную физиономию. Я вспомнил: майор Чудинов так и не узнал, что его сына недавно назначили комсоргом.
      После ужина опять надо было драить палубу, чистить котлы и носить воду для завтрашнего чая. Руки у меня так пропитались жиром, что не отмывались до скрипа даже горячей водой. Роба пропахла объедками.
      Но и этот день кончился.
      Я возвращался в роту. Торопливо скрипел снег. Медленно двигался по сторонам чёрно-белый лес. Чистый воздух был сладким, как мороженое. А ноги подкашивались
      В кубрике было тихо: отбой уже сыграли. Лёха лежал с открытыми глазами. Он увидел меня и отвернулся. Я достал из-под шинели миску с кашей, тронул тельняшку на его плече:
      — Ешь.
      Плечо дёрнулось.
      — Ешь, тебе говорят! — приподнялся вдруг на своей кровати Воронов.
      Лёха сел:
      — Спасибо.
      И стал есть.
      В миску капали слёзы.
      Я быстро сбросил робу, аккуратно сложил её, забрался на свою койку и с головой укрылся одеялом, чтобы не слышать, как скребёт его ложка
      И почти тут же услышал:
      — Подъём!
      В кубриках теперь электрический свет. Выбираясь на дорогу, мы проходим мимо окон. На снег, на мелькающие но-
      ги и полы шинелей падают узкие жёлтые полосы. Окна сделаны как амбразуры, а свет в них совсем домашний.
      Высоко над нами начинают тревожиться сосны.
      — Шаго-ом марш!
      Ночь ещё не ушла, да и не уйдёт — завязла в лесу.
      В темноте над дорогой эхом мечутся песни. Где-то впереди — рота боцманов:
      Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг»!..
      А за нами идут рулевые:
      под Кронштадтом С комсомольцем, бравым моряком.,.
      Мы запеваем тоже. Слова этой песни на мотив «Дальневосточной» сочинил политрук Бодров:
      Мы сами строим нашу школу юнгов И видим радость в собственном труде.
      Пойдём навстречу штормам, бурям, вьюгам За нашу жизнь, что создана в борьбе
      Закончили петь. Шагаем молча.
      Со стороны озера из кустов выходят на дорогу двое. Они в тулупах, валенках и, что самое странное, с удочками.
      — Милеша Пестахов! — узнает кто-то.
      Воронов — он идёт рядом, у края дороги, — здоровается с ними. Они говорят вполголоса, но можно услышать: «Подо льдом улов недолго »
      — Рыбку ловят! — вдруг зло выговаривает Лёха. И всхлипывает.
      Сдержанно стонут перебинтованные снегом сосны.
      А запевала начинает новую. И рота — кому какое дело, что творится вокруг, — рявкает:
      Сонце лье-о-ца,
      Серце бье-о-на,
      И аривольно дышит грудь!..
      После завтрака роты одна за другой выходят к учебному корпусу. Здесь ещё два двухэтажных здания: штаб и дом, где живут командиры с семьями. На крыльце его
      стоит новый начальник школы капитан первого ранга Авраамов. Свет из окон косо ложится на золотые погоны. Говорят, Авраамов командовал ещё первым русским миноносцем «Новик».
      — Смирно! — кричат командиры рот. — Равнение направо!
      Руки по швам, головы рывком — направо.
      Идём строевым шагом. Широким, флотским.
      — Здравствуйте, товарищи юнги!
      — Здрась - товарищ -капитан-пер-ранга!
      В крайнем слева окне второго этажа, откинув занавеску, на минуту появляется дочь капитана первого ранга — Наташа.
      Все смотрят на неё.
      Лёха тоже всегда смотрел. А сейчас Я чуть поворачиваю голову и вижу, как вздрагивает от крепкого строевого шага его лицо с закрытыми глазами.
     
      X
     
      До приезда Авраамова никто из нас не видел человека в погонах. Никто, кроме старшины Воронова. А мы разве что в кино? Но ведь то были артисты. Живого человека в погонах нам ещё встречать не приходилось.
      Когда капитан первого ранга Авраамов был назначен начальником школы, на Большой земле уже ввели новую форму.
      И он приехал к нам в погонах.
      Юрка, увидев его, восхитился.
      — Сила! — Тремя энергичными жестами он изобразил горбатый нос, бакенбарды и погоны. — Во, во, во!
      Через месяц вместе с ленточками и флотскими ремнями мы их тоже получили — погоны и погончики. Погоны на шинели — чёрные, с буквой «Ю», а погончики, квадратные, с той же буквой «Ю» — на робы и на фланелевки.
      Вечером после занятий пришивали
      У Воронова они были с тремя золотистыми лычками и
      буквами «СФ» — Северный флот. Он спрятал их в рундучок около кровати и достал начатое накануне письмо.
      Юрка сказал:
      — А говорят, у Авраамова ещё старые погоны капитана первого ранга! Всю жизнь на флоте. Это я понимаю!
      — Правда, товарищ старшина? — спросил Сахаров. — Он и до революции был кап-один?
      — Отставить разговоры, — буркнул Воронов.
      С письмом у него, наверное, не ладилось.
      Старшина отложил его, пощупал подбородок. Бриться рано.
      Присел около печки.
      Что же он погоны не пришивает?
      Мы пододвинулись, притихли.
      — Расскажите что-нибудь.
      Воронов молчал.
      — Расскажите, — попросил Сахаров.
      Лёха стоял в стороне, около своей койки. Он положил на неё локти и смотрел в окно. А что там увидишь? Темнота
      — Чудинов! — позвал старшина. — Как у Василевского с тройкой?
      «Будто сам не знает», — подумал я.
      — Исправил, товарищ старшина, — ответил Лёха. Он обернулся, подумал и тоже подошёл к печке. Но глаза у него были такие, словно всё в окно смотрел, в темноту
      — Это на Соловках было, — начал Воронов. — Ещё в гражданскую войну
      Старшина знал тысячу разных историй. Он рассказывал их почти каждый вечер. Если, конечно, в это время не объявляли учебную боевую тревогу. Или если смена не находилась в наряде. Если никто из нас утром не затратил на подъём больше минуты, а днём, на занятиях, не схватил двойку.
      — Есть тут Кий-остров. В старину, говорят, один святой отец отправился в Соловецкий монастырь — проверить, во Христе ли живут братья монахи Ну, и попал на своей барке в шторм. Дня три их мотало, потом вынесло к какому-то острову. Поп этот совсем ошалел. Вылез на палубу на четвереньках, крестится и спрашивает: «Кий это остров?»
      Так и получилось название.
      А в восемнадцатом году на Кий-острове была одна только рыбацкая деревня. Жили в ней человек восемь, ну, десять рыбаков. И вот явились вдруг гости — Старшина долго прикуривал. — Флота его королевского величества эскадренный миноносец Названия не помню. Английское название.
      — Интервенты, — вставил Юрка.
      — Точно, интервенты. Высадился гарнизон солдат. Рыбакам теперь от дома — ни шагу: везде понатыканы часовые. И нашим не сообщишь! А сообщить надо, потому что англичане, заняв остров, заперли выход из Онежской губы. Ясно? — Воронов посмотрел на Леху.
      — Ясно, — ответил Чудинов.
      — Все шлюпки и баркасы у рыбаков конфискованы. В море выйти не на чем. Как быть?
      Мы слушали и видели молчаливых рыбаков, собравшихся ночью в неприметной землянке, чтобы придумать, как всё-таки быть. Мы хорошо их видели, потому что они ведь жили не очень далеко от наших кубриков.
      Так же гудели сосны.
      Такое же лохматое небо качалось над островом.
      Тоже шла война.
      Рыбаки вспомнили место, где во время отлива вода убывала настолько, что можно было попытаться вброд дойти до Большой земли. Только в середине пути пришлось бы немного проплыть. Потом снова дно под ногами. Путь дальний, трудный, опасный.
      Рыбаки решили: надо кому-то идти.
      Нас тогда ещё не было. Но парнишке, который вызвался добраться до красных, в тот год тоже исполнилось пятнадцать лет.
      Он уходил ночью, крадучись, чтобы его не заметили часовые. На ощупь пробирался между прибрежными валунами, облепленными водорослями. Чуть задохнувшись, ступил в воду. Она сначала доходила ему до колен. Потом до пояса.
      Он шёл, наш ровесник.
      А сколько нам лет, сколько лет каждому из нас?
      Пятнадцать.
      Пятнадцать или столько же, сколько Советской власти?
      Уходили комсомольцы на гражданскую войну. Шли добровольцы на фронт — строить корабли и служить на них. Пламенел над сёлами красный галстук Павлика Морозова.
      Нет, неправда, что нас тогда не было!
      Вон стоят в пирамиде винтовки. И висят шинели с погонами. А на каждом погоне буква «Ю».
      И гудят сосны.
      И лохматое небо качается над островом.
      Идёт война.
      И наш ровесник уже плывёт в ледяной воде. Он должен доплыть, должен добраться до берега, где красноармейцы.
      Ничего, что мы тогда не добрались до фронта. Ещё доберёмся, и на этот раз моряками, специалистами И, может, я встречу где-нибудь капитана второго ранга Иванова — он ведь теперь в действующем флоте. Может, мы вместе в каком-нибудь бою окажемся. Посмотрим тогда, какой я «маменькин сынок»!..
      А потом кончится война. Нужно будет отстраивать города, заводы, шахты. И опять пойдут добровольцы.
      Мы не первые, мы и не последние. Мы — вечные. Потому что всегда будет так: сколько лет Советской власти, столько и нам.
      Вот об этом я и скажу Иванову!
      Силы у паренька кончаются. Вот снова дно под ногами, но берега всё не видно. Может, он сбился с пути? Скоро начнётся прилив
      — Строиться на вечернюю поверку! — объявляет дневальный по роте.
      Старшина поднимается.
      Мы становимся в строй.
      — Он добрался до берега, — говорит вдруг Воронов. — Его подобрал красноармейский дозор. И через сутки англичан вышибли с острова. А парень погиб от воспаления лёгких
      — Смирно! — командует старшина.
      Но мы и так уже стоим по стойке «смирно».
      — По порядку номеров рассчитайсь!
     
      XI
     
      Нет лыжни — замело! И куда теперь ни пойдёшь — всюду совершенно одно и то же: темнота, снег и гулкие стволы сосен.
      Лёха остановился, снял лыжу и начал очищать её.
      — Надо влево! — сказал Юрка.
      — Может, попробуем прямо? — спросил я.
      — Что вы, братцы! — удивился Вадик Василевский.
      — А куда же?
      Вадик промолчал.
      Как всё-таки быстро стемнело! И метель началась.
      — Прямо, — сказал я. — Прямо!
      Казалось, ещё немного, н мы выйдем на дорогу.
      Час назад тоже так казалось.
      — Ладно, — сказал Лёха. — Короче. Вы мне доверяете?
      Над нами тоненько, злорадно свистел ветер.
      — А что ты предлагаешь? — спросил Юрка.
      Вадик шмыгнул носом:
      — Василий Петрович волнуется
      Старшина, конечно, волнуется. Это хуже всего, что мы подводим Воронова. Вадик мог бы и помолчать. Да, Вадик мог бы и помолчать! Это нам троим — нам, а не ему — позор. Воронов отпустил, а мы вот опять
      Лёха проверил крепления на обеих лыжах. Выпрямился:
      — Тогда пошли!
      И решительно повернул вправо.
      Воронов, отпуская нас, предупредил, чтоб вернулись засветло.
      Был выходной, и как раз то время дня, когда темнота часа на два редела: небо становилось сизым и в сплошной стене леса по обе стороны дороги проступали отдельные деревья.
      Сначала мы бежали вдоль этой стены, потом свернули.
      Теперь я знаю, что такое тишина. Это снег на деревьях. Это еловые лапы, если они под снегом. И зыбкие ветви сосен, если они все в снегу Иногда тишина треснет веткой. Иногда осыплется тоненькой серебряной струйкой снега. И перестанет.
      Тишина — это лес в глубоком снегу. Насторожённый лес, ожидающий ветра.
      И громадная заснеженная впадина озера, неожиданно открывшаяся нам далеко внизу и впереди.
      Тут мы не выдержали. Тишина была нарушена. Вадик восторженно охнул и ринулся вниз. Юрка сдёрнул варежки, сунул обе палки под мышку и, заложив два пальца в рот, уже съезжая, засвистел, как Соловей-разбойник. А Лёха улыбнулся и сразу нахмурился.
      — Сейчас Вадик навернётся! — сказал он.
      Точно, Вадик на половине спуска зарылся в снег.
      — Вот как нужно, — сказал Лёха, отталкиваясь палками.
      Я успел подумать, что хорошо сделал старшина, отправив его вместе с нами. А потом уже просто ни о чём не мог думать — такой это был полёт. Ух, как жалко стало, когда
      он кончился! Не сговариваясь, молча, пыхтя, мы стали подниматься на высокий берег озера. И снова кинулись вниз. Потом всё повторилось ещё и ещё раз
      Прошло совсем немного времени, а над озером проступили звёзды. Их сразу заволокло какой-то мутью. Ох уж эти звёзды!.. Поднялся ветер.
      Теперь я шёл за Лехой, за мной — Юрка, а на шкентеле, как всегда, шёл Вадик.
      — Фу-ты, чёрт! — сказал он вдруг.
      Лёха остановился:
      — Что такое?
      — В шинели, наверно, запутался! — объяснил Юрка.
      — Нет, а что? — подошёл Вадик. — Мы, по-моему, здесь уже были
      — Короче, — сказал Лёха. — У тебя всё в порядке? Пошли.
      Были мы здесь или нет? А кто его знает. Я теперь ни за что бы не определил, куда нам нужно идти. Один только Лёха, может быть, догадывался.
      Вадику явно хотелось поговорить. Он объявил, что у него вся тельняшка промокла.
      — Тельняшка — это ещё не позор, — усмехнулся Юрка.
      Лёха молчал.
      Он молчал до тех пор, пока мы не вышли на дорогу. Тут наш комсорг вздохнул:
      — Ну вот Вы хоть почуяли, как снегом-то пахнет? Теперь бегом!..
      Хуже всего, конечно, было, что мы подвели нашего старшину, нашего Василия Петровича Воронова. Он нам доверял, а мы
      Старшина сидел на скамье, опустив голову, один во всём кубрике!
      Чадила его самокрутка.
      Он поднял голову.
      Мы, не решаясь пройти, стояли у дверей. Всё-таки никто из нас не думал, что получится так плохо. Но не объяснишь, не оправдаешься, да и не станем мы этого делать! Надо было вернуться вовремя, а не плутать.
      — Товарищ старшина — начал Лёха.
      — Разговоры! — перебил его Воронов.
      И опять молчание.
      Вадик не выдержал:
      — Нет, а где все? Нас ищут?
      — Разговоры! — рявкнул Воронов.
      Мы прикусили языки. И вдруг услышали:
      — Становись! Напра-во! Из кубрика шагом марш!
      — Погорели, — прошептал Вадик.
      — В штаб! — вдогонку нам крикнул Воронов.
      Мы шагали в штаб. Гуськом, «в колонну по одному» Г Jlexa, я, Юрка и, как всегда на шкентеле, Вадик Василевский.
      — Не может быть, что он доложил начальству, — ска-
      3RJI я
      Юрка оглянулся:
      — Догоняет!
      — Сейчас повернёт, — предположил Вадик,
      — Строевым! — крикнул Воронов.
      Мы стали чеканить строевой шаг.
      — Твёрже ногу!
      Мы постарались топать сильней и чётче.
      — Вольно, — сказал старшина.
      Пошли нормально.
      Да, он привёл нас в штаб. Неподалёку от подъезда, за палисадником, ребята из нашей смены — человек десять — пилили и кололи дрова. Остальные топили печи в коридоре второго этажа.
      — Будут топить вот эти, — сказал старшина, мельком взглянув на нас. — Остальные построиться — ив кубрик. Отдыхать. Ясно?
      Мы обрадованно кивнули: «Есть!»
      — Поработайте ночку, — сказал Воронов.- — Штрафники!
      Сахаров подошёл ко мне, сказал:
      — За такие штучки вам бы ещё по десять суток!
      — Ладно, иди
      Я так был рад, что всё обошлось; наплевать мне — почувствовал — на этого Сахарова.
      Печи здесь были необыкновенные. Такие, наверное, есть только на Соловках. Если бы Вадик Василевский- посадил себе на плечи ещё одного Вадика, они могли бы войти в любую топку не пригибаясь. Туда, в эти горящие топки, надо было швырять целиком метровые поленья, чтобы поддерживать настоящий огонь. Пальба там стояла оглушительная.
      Печи топили раз в неделю, но зато всю ночь.
      И семь дней после этого в кабинетах было тепло, даже очень тепло.
      Огонь полыхал в десяти топках сразу.
      Первым делом мы сняли шинели. Потом — робы. И, наконец, стянули с себя тельняшки.
      — Правильный у нас старшина! — сказал Юрка, улыбаясь и вытирая потный лоб. — Он ушёл?
      Лёха кивнул.
      — Я уж думал — нас ищут, — лупоглазо уставясь в огонь, вздохнул Вадик. — Серёж, а соседи-то наши?
      — Их смена в карауле.
      — А-а
      Шуруя в очередной топке, я взглянул на дверь рядом и узнал её — кабинет начальника школы. Сто лет назад я приходил сюда, не меньше!
      Дверь почему-то приоткрыта. Заглянуть? Я шагнул и замер Лучше бы мне этого не делать! Отсюда видна была спина Воронова. И слышно два голоса. Хриповатый, напряжённый — старшины и сухой, строгий, старческий — капитана первого ранга Авраамова.
      — Вам, может быть, и просто, — сказал Воронов. — Достали старые погоны — и всё! А у меня золотопогонники отца с матерью расстреляли! Не могу я их пришить.,. Как большевик вам говорю.
      — А я не как большевик? — спросил Авраамов. — Для Советской власти, во славу рабоче-крестьянского Красного Флота, я обучил тридцать тысяч моряков. Командиров. Офицеров! Так-то, Василий Петрович. Всё. Можете идти!
      Не знаю, как мне удалось выскользнуть. Старшина ушёл, не взглянув на нас. Потом вышел Авраамов. Мы, полуголые, встали по стойке «смирно».
      — Вольно, — рассеянно козьгонул Авваамов.
      И тоже ушёл. Деревянные ступени лестницы скрипели под ним.
      Юрка почесал переносицу:
      — Всё хочу у тебя, Лёха, спросить. Как ты сегодня определил, что надо вправо? А? Ведь заблудились
      Только теперь один из нас произнёс это слово.
      — Правая нога сильнее, — сказал Лёха. — И человек в лесу всегда незаметно берёт влево. Это мне отец говорил.
      Он смотрел в топку, на огонь, упрямо наклонив лобастую голову. Лицо раскраснелось от жара.
      Лёха повзрослел. Сейчас мы всё это увидели. Губы у него стали жёстче. И глаза.
      Мы молчали.
      Но я знал: нам очень хочется, чтобы он стал, как раньше, рассказывать об отце. Будто с этим рассказом должно было утвердиться что-то важное, такое, без чего жить труднее — как в потёмках.
      — Мы с ним тоже один раз поплутали, — сказал Лёха, глядя в огонь. — Компас испортился. Потом-то отец признался, что нарочно так сделал. Ориентироваться учил — Он вздохнул. — А я даже не знаю, в новой форме он погиб или нет
      Мы ещё долго молчали. Но молчание уже не было напряжённым.
      Лёха сказал:
      — Главное, что старшина в нас верил. Знал, что придём.
      — Правильный он человек, — повторил Юрка. — А переживал.,. Как в кубрике-то сидел?
      «Не только из-за нас он переживал», — промолчал я, подумав о подслушанном разговоре
      В полночь Воронов неожиданно прислал нам смену — десять человек. Мы оделись и вышли из штаба.
      Темень гудела вовсю.
      Я посмотрел на окна соседнего дома. Света не было. Спала Наташа Авраамова, шестнадцатилетняя дочь начальника школы юнг. Спал капитан первого ранга.
      А в кубрике спал наш старшина, бывший матрос революционного крейсера «Аврора». У двери висела его шинель. Погоны были пришиты.
      XII
      «Тьфу, опять в палец! — Я выдавил капельку крови и слизнул её. — Ещё заражение получишь »
      — Колется? — засмеялся Юрка.
      Мы сидели без тельняшек — в кубрике было тепло — и шили небольшие, величиной с ладонь, чехлы.
      — А, чёрт! — сморщился Юрка.
      — Хорошо смеётся последний, — сказал я. — А у меня готово.
      — Покажите-ка, — подошёл Воронов. — Вы что, махорку в нём будете носить?
      — Нет, комсомольский билет.
      — Распороть. И зашить снова — аккуратно.
      — Есть
      — Гы! — Юрка торжествовал.
      — Не получается, товарищ старшина, — сказал Сахаров. — Не мужское это дело.
      — Умора, — сказал Воронов. — Настоящий мужчина!
      — Нет, ну пуговицу пришить, подворотничок — Вадик пожал плечами. — А такая сложная работа
      — Настоящий мужчина умеет всё. И может обойтись без помощи женщины, — сказал старшина.
      — Моряк без девушки, — поспешно изрёк Сахаров, — это корабль без якоря.
      Воронов даже не ответил. Присел у печки, подправил дрова и, глядя на огонь, добавил:
      — Только тогда она ему и нужна. По-настоящему, а не чтобы носки штопать
      — Понятно, — сказал Вадик.
      Старшина улыбнулся.
      Если кому-нибудь из нас в действующем флоте вручат, допустим, медаль, может быть, даже орден, каждый ответит: «Служу Советскому Союзу!» Так положено.
      Но сегодня, когда заместитель Авраамова капитан третьего ранга Шахов пожал мне руку и сказал: «Поздравляю», я ответил так же:
      — Служу Советскому Союзу!
      На комсомольском билете — тоже два ордена. А пониже вписаны моя фамилия, имя и отчество
      И проставлена дата выдачи: 23 февраля 1943 года.
      И обозначено место: Северный флот.
      Моряки носят комсомольские и партийные билеты на груди, у сердца, в небольших чехлах, которые прикрепляются к тельняшкам. Это, наверное, самая молодая флотская традиция.
      — Получилось, — кивнул Воронов.
      А на тельняшке — полосы, синие и белые. Синее — это море. Белое — облака. Старшина рассказывал Во времена парусного флота, когда вахтенный офицер посылал команду по реям, матросские рубахи сливались с парусами. Было трудно следить за работой команды. Тогда эти рубахи стали раскрашивать полосами. Вот откуда пошли тельняшки
      Мы натянули их на себя (на груди — комсомольские билеты), достали из-под матрацев брюки (там они отглаживались), надели фланелевки и синие матросские воротнички с тремя белыми полосками.
      Синее — это море. Белое — облака.
      А три полоски — в честь трёх великих побед русского флота: Гангута, Корфу и Синопа
      — Приготовиться к построению? — торжественно объявил дневальный.
      Мы густо намазали ботинки тавотом. Затянули шинели флотскими ремнями с ярко надраенными бляхами. Пожалели, что нельзя надеть бескозырки.
      Они лежали на полке, золотились буквами ленточек.
      Про ленточки нам тоже рассказывал Воронов Когда-то моряки носили их на шляпах, чтобы в море, на ветру обвязывать вокруг шеи. Эти моряки были настоящие мужчины — на утлых судёнышках они надолго уходили далеко-далеко от земли. А таких всегда провожают невесты и жёны.
      И одна из них, прощаясь с любимым, подарила ему ленту на шляпу. Лента как лента, только на ней было вышито имя этой девушки. Она долго стояла на берегу, следила, как тают вдали паруса.
      А потом был шторм. Дней десять, может, и больше. И из тех, кто ушёл в море, после шторма вернулся только один. Он привязал свой баркас, вышел на берег и тут, потеряв последние силы, упал. На шее у него была повязана лента с именем невесты
      С тех пор и другие невесты и жёны стали вышивать на лентах моряков свои имена. Много позже на них появились названия кораблей, потом — флотов.
      А в начале была любовь
      — Становись! — скомандовал старшина.
      Он прошёл вдоль строя, внимательно оглядел каждого и приказал достать носовые платки.
      Когда Юрка развернул свой, на сгибе явственно обозначилась серенькая полоска.
      Воронов задумчиво смотрел на неё.
      Юрка медленно краснел.
      — В следующий раз не пущу, — сказал старшина. — Ясно?
      Мороз раскалил звёзды до блеска. Освещённое ими небо светлело над чёрным лесом. По пути нам несколько раз встретились небольшие группы юнг с винтовками — усиленные караулы расходились по своим постам.
      В воинских частях в дни праздников всегда усиленные караулы.
      В большом зале клуба, над сотней стриженых затылков, на ярко освещённой сцене Вадик Василевский читал свои стихи. Он энергично размахивал руками, и в первые минуты я удивился его смелости, а потом — стихам. Они были настоящие — и о юнгах, о нашей школе, о том, что завтра мы тоже уйдём в море. Бить врага.
      После Вадика хор исполнял флотские песни. Потом доски сцены загудели. В зале на скамейках стали подниматься, вытягивать шеи, — «яблочко»? Потом играл струнный оркестр, выступали акробаты, даже один фокусник.
      И все артисты были юнгами.
      А юнги в зале смотрели на них, отчаянно хлопали в ладоши и удивлялись: «Ай да мы, юнги!»
      — Авраамов здесь, — сказал Лёха.
      — И дочка? — спросил Сахаров.
      Я посмотрел: а он красивый,
      Сахаров! Брови такие красивые, тонкий нос Он может понравиться Наташе. А как ей объяснишь, что вот Юрка с его оспинками и крепким подбородком только кажется некрасивым? Что на самом деле у него удивительно симпатичная физиономия.
      Концерт окончился. Скамейки перенесли к стенам. Снова заиграл струнный оркестр, и юнги стали танцевать друг с другом.
      — Моряки! — раздался вдруг строгий голос. — Это же вальс!
      Авраамов стоял у края сцены.
      Зал притих, замер.
      — Это вальс! — повторил капитан первого ранга. — Моряки должны уметь танцевать вальс.
      Он легко спрыгнул со сцены.
      Юнги, глухо зашумев, раздались в стороны.
      — Наташа! — позвал Авраамов.
      И стало тихо, а в тишине все услышали, как стучат её
      каблучки.
      Мы стояли у стен, а она шли к отцу через весь зал, и этот вдруг опустевший зал казался мне сейчас огромным.
      И страшно было оттого, что ей так долго идти, и оттого, что она пройдёт, — всё кончится.
      Капитан первого ранга шагнул ей навстречу, щёлкнул каблуками, чуть склонил седую голову.
      Наташа улыбнулась. Я видел, как она улыбнулась — ласково и радостно, как откинула за спину косы и положила руку на его плечо. Тогда Авраамов чуть повернул голову к оркестру и сказал:
      — Вальс!
      За разбор идейного содержания рассказа Толстого «После бала» мне недавно поставили пятёрку. Я смотрел, как танцует с дочерью капитан первого ранга — человек, который начал службу ещё в те времена, но во славу рабоче-крестьянского Красного Флота воспитал тридцать тысяч моряков, — смотрел, и мне было жарко и радостно.
      Звучала музыка, плавно летел кортик.
      А война шла второй год.
      Я видел себя танцующим вальс после войны.
      Непременно научусь танцевать вальс.
      На плечах у меня будут погоны — пусть не капитана первого ранга, это неважно. А на груди — ордена. И кортик будет так же лететь, как у Авраамова. И девушка поднимет на меня сияющие глаза, когда я скажу ей: «Вы меня не знаете, а я помню, как вы танцевали вальс с вашим отцом. Это было на Соловках, в феврале сорок третьего года»
      Вальс кончился.
      Авраамов щёлкнул каблуками и поцеловал руку даме.
      Ох, как мы хлопали в ладоши!
      А капитан первого ранга, улыбаясь, притрагивался к разгорячённому лбу ослепительно белым платком.
      ХШ
      «Я на горку шла », «Дай, дай закурить!..» — до чего же всё это было просто! И морзянку изучить, как положено радистам, на слух, — разве это трудно? Мы уже принимали по 80 знаков в минуту, но в классах, в тихих классах, когда работал зуммер. А теперь надели наушники, услышали эфир и поняли, что ничему ещё не научились!
      Я медленно поворачивал ручку приёмника: клёкот, писк, россыпь морзянки Станций столько, сколько звёзд в небе, и все работают одновременно! Ну разве тут что-нибудь поймёшь?
      Покосился на ребят: они сидели за своими приёмниками и лица у них были растерянные. Даже у Сахарова. Ещё бы, в уши врывался целый мир.
      Новый, незнакомый мир.
      В нём басили, пищали, булькали, хрипели, перебивая и заглушая друг друга, передатчики всей земли. Взрывались, все покрывая своим треском, атмосферные разряды. Не смолкали какие-то продолжительные шорохи.
      Мне казалось, что я слышу, как тяжело, бессонно кружится земной шар. Я невольно посмотрел в окно: словно мог увидеть, как он кружится. Но за окном была видна тяжёлая, сложенная из громадных валунов стена Соловецкого монастыря.
      Вот уже третий день мы жили в двенадцати километрах
      от своих кубриков, рядом с этим монастырём, в котором теперь размещался учебный отряд Северного флота. Наша рота на две недели поселилась в местной школе связи.
      Милеша Пестахов объясняли:
      — Будем изучать современную аппаратуру.
      — А также стоять на учебных радиовахтах — привыкать к зфиру.
      Неужели можно привыкнуть к этому хаосу и разобраться в нём так, чтобы среди тысячи голосов найти один, который зовёт тебя? Да ещё найти вовремя и принять весь текст без ошибок!
      Можно. Вот ведь сколько их работает — радистов!
      Я опять взглянул в окно. Здесь, в учебном отряде, жили две роты из нашей школы — торпедистов и артэлектриков. Для них тут была необходимая материальная часть. Надо бы сходить к артэлектрикам, повидаться с Валькой Зайцем. Я не видел его с тех пор
      — Внимание! — громко сказал Астахов. — Ещё раз напоминаю: найдите какую-нибудь одну радиостанцию и принимайте её передачи. Учитесь настраиваться.
      Я медленно поворачивал верньер: одну так одну! Надо только, чтоб хорошо было слышно.
      И вдруг чей-то далёкий голос произнёс: « «Чайка-три», Я’ — «Чайка-три». Треск, разряды, « таранили подлодку » Опять треск! Дрожа от нетерпения, я чуть-чуть повернул ручку настройки и неожиданно ясно услышал торопливый, срывающийся голос: «Потерял ход, командир убит, в живых командор, пулемётчик и я Расстреливают прямой наводкой. Погибаю, но не сдаюсь. Прощайте, братцы!»
      — Товарищ старшина! — Я вскочил, сорвал с головы горячие, потные наушники, снова схватился за них. — Товарищ старшина! Наши открытым текстом. Гибнут
      Как во сне, видел я ребят, срудившихся около моего приёмника.
      — Какая волна? Какая волна? — спрашивал Лёха.
      Я не мог сообразить, какая волна. Он говорил о радиоволне, а я видел другую — тёмную, всю из холода, — и в ней тонула бескозырка
      Астахов стоял, подключив к моему приёмнику вторые наушники, — лицо неподвижное, глаза тяжело прикрыты помертвевшими веками.
      « не сдаюсь! Прощайте, братцы, прощайте!»
      И тишина.
      И атмосферные разряды — как последние взрывы.
      Астахов положил наушники на стол. Достал расчёску, причесался.
      — Откуда же, где они? — спросил Юрка.
      Раздался звонок — конец занятий.
      — На Баренцевом, — тихо отозвался Астахов. — Наверное, там. Хо-
      звонок —
      рошее прохождение волн. — Главстаршина спрятал расчёску, взглянул на нас и, не повышая голоса, приказал: — Становись!
      Мы выстроились, как на смотру.
      — Какие сейчас занятия?
      — Мичман Кашин, — ответил Jlexa, — морпрактика.
      — В кабинет морпрактики шагом марш!
      В тот вечер я долго искал Вальку. Пришёл в роту арт-злектриков, заглянул в один кубрик, в другой:
      — Ребята, где тут Заяц?
      — Какой заяц? Серенький?
      — Валька Заяц, мой приятель. По «гражданке»
      — Спроси в следующем кубрике, у нас только волки — целых два Волковых!
      — Да я серьёзно спрашиваю!
      — Тебе серьёзно и отвечают.
      В соседнем кубрике я наткнулся на старшину роты:
      — Разрешите обратиться, товарищ старшина?
      — Обращайтесь.
      Был он низенький, толстый, рыжеусый. Смотрел придирчиво.
      — Я из роты радистов. Пришёл сюда к другу, к юнге Зайцу. Он, случайно, сегодня не в наряде?
      — Заяц? — спросил старшина. — Это какой Заяц?
      Все они тут, кажется, были шутниками — на один манер.
      — Юнга Заяц
      — Ах, Заяц! Это тот сопливый, что ли? Нос у него красный
      — Ну — Я растерялся. — Было. Шмыгал
      — Да. Вот так. Шмыгал! У него же хронический насморк!
      — Но
      — Зайца тут давно уж нет, товарищ юнга! Его ещё Иванов отпустил. Вот так.
      — Иванов? Отпустил?
      — А зачем нам его — с хрсническим-то насморком? — сощурился старшина. — Да Обойдёмся и без сопливых, которые рапорты пишут. А?
      Я молчал.
      — Дрянь у тебя был дружок! — сочувственно заключил рыжий старшина. — Вот так.
     
      XIV
     
      Сахаров скривил губы и стал складывать газету — вдвое, вчетверо, ещё раз, — я слышал, как скребёт по бумаге его ноготь.
      — Заметку про Милешу Пестахова написал? Писа-атель!
      Круглые глаза смотрели на меня с таким же злым презрением, как тогда, давно, в котловане кубрика.
      — «Для нас — засюсюкал он, опять раскрывая газету. — Для нас главстаршины Астахов и Пестов — образец морской подтянутости и аккуратности Замечательные специалисты Мы понимаем — ах, ах, конечно, понимаем! — что, чем скорее освоим их опыт, овладеем специальностью радиста, тем больше будет вклад наших инструкторов в дело разгрома врага»!.. Писа-атель!
      Не очень-то приятно, если твою заметку читают таким тоном. Пусть эта заметка, которую ты написал собственной рукой, стала в газете какой-то незнакомой, — всё равно не очень-то приятно!
      Но дело даже не в этом. Я же написал её не просто так.
      С месяц назад во время занятий Воронов вызвал меня из класса. В коридоре придирчиво осмотрел: «Значит, пойдёшь сейчас в двадцатый кабинет. Там капитан из газеты прибыл. Будет с тобой беседовать Сначала постучи. Скажет: «Войдите», — три шага строевым и доложи как положено».
      Василий Петрович заметно волновался, и, если говорить честно, мне стало приятно. Мы его любили, нашего старшину, а он всегда был суров — даже когда шутил или хвалил кого-нибудь (меня-то он один раз похвалил — на стрельби-
      ще). Но вот приехал человек из газеты, и Воронов, посылая меня к нему, волновался.
      «Ясно, товарищ старшина».
      «Ясно, ясно»! Ты слушай, что говорю! Доложи чётко: «Товарищ капитан!..» Он капитан, а не капитан-лейтенант: звёздочек-то на погонах столько же, а просвет красный — политработник. Ясно?» «Ясно, товарищ старшина!»
      Дело, конечно, было не з погонах и не в звании: приехал первый человек с Большой земли, чтобы встретиться с нами, юнгами.
      Василий Петрович ещё раз осмотрел меня, даже заставил повернуться: «Ну, идите».
      Капитан из газеты в новеньком кителе, в новеньких погонах с ярко-красными просветами, розовощёкий, темнобровый, курил прямую длинную трубку и смотрел на меня так, будто всё время чему-то радостно удивлялся.
      Трубка то и дело гасла, как только капитан начинал что-то писать в своём блокноте. Я замолкал. «Пожалуйста, пожалуйста! — говорил он, торопливо раскуривая. — Я вас слушаю, товарищ Савенков. Юнга товарищ Савенков!»
      И улыбался.
      Это он попросил меня написать про Милешу Пестахова — там же, в двадцатом кабинете. А сам ушёл, чтобы не мешать. Потом вернулся, прочитал и стал ходить по кабинету, потирая руки: «Очень хорошо, очень!..»
      Я встал: «Разрешите идти?» — «Да, — сказал капитан, тоже вставая и протягивая мне руку. — До свидания. Рад был познакомиться с вами, Серёжа». — «Есть, — ответил я невпопад. — Разрешите идти?» — «Идите», — опять улыбнул» ся капитан.
      Воронов ждал в коридоре: «Ну как?»
      «Всё в порядке, товарищ старшина!»
      «Молодец »
      s — Молодец! Умеешь — Сахаров бросил газету на стол.
      «Краснофлотец». Газета Северного флота.
      Буквы запрыгали, зарябили, в висках у меня томительно
      зазвенело. Я опять услышал: « не сдаюсь! Прощайте, братцы! Прощайте »
      Открытым текстом
      Это был конец: по морскому охотнику били прямой на водкой, катер потерял ход. Краснофлотец, парень с Северного флота, такой же, как Астахов, вёл передачу открытым текстом. Последнюю. «Погибаю, но не сдаюсь!»
      Астахов стоял рядом с нами, в учебном классе. Лицо у него было помертвевшее.
      Потом он объяснил, что прохождение радиоволн хорошее. Он и в эту минуту объяснял, учил нас!
      Нет, я не просто так написал заметку
      — Тут и дурак сумеет пятёрочки отхватывать. — Сахаров отвернулся, принялся стирать с доски схему колебательного контура (это я чертил, объясняя Вадику). — Про него бы тоже плакат повесили: «Учиться так, как юнга Савенков!» И компания..
      Я шагнул к нему.
      Я ещё не знал, что скажу, что сделаю. Но знал, что он замолчит. А если нет, плевать мне тогда на самого себя! Тогда пусть он ещё раз смажет меня пятернёй по губам — будет прав.
      — Одни воюют, другие рыбку ловят! — Он только делал вид, что не замечает меня. — И про них ещё пишут всякие
      — Сахаров!
      — Сахаров! — одновременно со мной сказал Лёха. — Ты не имеешь права говорить так о своих командирах!
      — Не от тебя ли слышал? — бросил, не оборачиваясь, Сахаров.
      — Н-ну и что? Од-дин раз сказал, да!
      Лёха заикался, весь красный А ведь он никогда не заикался!
      — Ты мне и за это ответишь, — сказал я тихо, чувствуя только, что сейчас, в эту минуту надо сдержаться.
      Он услышал. Резко обернулся, уставился на меня.
      — Выйдем, Сахаров. Там поговорим
      — Ах, выйдем! — протянул он, издеваясь. — В коридор или подальше?
      — Можно и подальше. Самоподготовка всё равно кончается.
      — Ах, подальше! Ах, самоподготовка! — пел он тоненько и, подрыгивая полусогнутой ногой, следил, как я застёгиваю шинель на все крючки.
      — Давайте объяснимся! — потребовал Лёха.
      — Ладно, — сказал я. — Объяснимся после.
      Как будто можно было объяснить, что шёл я не просто драться, а хоронить того — в шинели без хлястика, — который когда-то, в кабинете начальника школы, поверил, что его отпускают домой, и не отказался писать рапорт Как будто можно было объяснить, что многое с тех пор изменилось и что некоторые, пусть даже и простые истины понял я сам. А если ты додумался до чего-то сам, это — твои убеждения. И надо уметь их защищать.
      Сахаров набросил шинель на плечи:
      — Ну, берегись
      Я вышел первым. Он шагал за мной. Лестница, первый этаж, выход — на площади было уже темно. Мы обогнули учебный корпус, через какой-то кустарник вышли на небольшую поляну.
      Дул влажный ветер. Неподалёку шумели сосны.
      — Вот здесь, — сказал я, расстёгивая крючки.
      И — лицом в снег!.. Только крякнул от боли, когда Сахаров навалился сзади мне на руки: они запутались в рукавах. Он-то налетел на меня, не дожидаясь, пока я сниму шинель!
      Вывернуться!.. Я рванулся, но теперь оказался на спине, а он удержался сверху, ударил:
      — Что?
      Из глаз искры посыпались. Ещё, ещё раз
      — Что?! Что?! Что?!
      Надо было высвободить руки! Вот сейчас
      Сахаров вдруг откинулся.
      Я почувствовал, что свободен, вскочил.
      Он стоял в нескольких шагах от меня, отряхивал с коленей снег.
      — Что? Получил?
      А между нами — им и мной — стоял Юрка Железнов.
      Вот в чём дело
      Я сбросил наконец-то шинель. Молча шагнул вперёд.
      Юрка тоже молчал.
      А Сахаров всё чистил брюки на коленях. Потом выпрямился:
      — Ну? Что?
      Не очень уверенно спросил.
      Юрка положил мне на плечо руку:
      — С такими разве дерутся?
      — Да ведь он
      — Таких бьют, — сказал Юрка. — По щекам!
      — Ну, ударь, ударь! — крикнул Сахаров. — Ударь!
      Железной молчал.
      Я высвободил плечо.
      — Двое на одного, да? — отступил Сахаров.
      Юрка сплюнул.
      А Сахаров повернулся и пошёл — не к учебному корпусу, а куда-то к лесу.
      — Не с кем драться-то, — сказал Железнов и ещё раз сплюнул. Потом добавил задумчиво: — Чёрт его знает
      Я не понял, о чём он.
      Где-то неподалёку равнодушно шумели сосны. Влажный ветер остывал у меня на лице. Глаза всё-таки щипало.
      — Вот тут больно? — спросил Юрка. — На-ка, потри снежком
      После физзарядки у проруби всегда очередь. Толкаемся, поторапливаем друг друга. Скоро построение
      Переговариваемся:
      — Светает?
      — Не, от снега так кажется.
      — Вообще-то раньше светать стало, а?
      — Эй, поживее там — не в бане!
      Подошла моя очередь. Я нагнулся, зачерпнул ладонями холодной чёрной воды, но кто-то двинул меня плечом:
      — Ну-ка!
      Не успел даже понять, кто это — на него налетел откуда-то Сахаров, швырнул в сторону и встал рядом со мной, широко расставив ноги:
      — Умывайся спокойно
      — Псих, — ошеломлённо проговорили за спиной Сахарова.
      Он не обратил внимания:
      — Умывайся, не торопись.
      Я умылся.
      Юрка стоял за мной и улыбался. Я видел. Когда он улыбается, в любой темноте видно.
      Молчаливый снег лежал на озере, молчаливо стоял над ним лес. Воздух был холоден. Но и в нём, и в запахе снега, и в самой темноте, чуть смазанной рассветом, было что-то новое, завтрашнее.
      Как будто весной капнуло
      А холодная вода по утрам — это здорово!
      Вот она, весна.
      На причале пахнет водорослями, смолёной пенькой, мокрым деревом и краской. Каждый запах держится крепко, но все они — одно, как жгуты волокон в канате.
      Мы раздуваем ноздри.
      — Аромат! — говорит Jlexa.: — Настоящий морской
      Мичман Кашин вытягивает из кителя карманные часы
      и задумчиво обещает:
      — Мозоли набьёте (крышка часов откидывается) вот тогда и почуете (крышка щёлкает) настоящий-то морской аромат.
      . — А я уже набил! — гордо заявляет Вадик.
      — Ох, — говорит мичман, — ох, баковый! Горе мне с таким баковым
      У причала, под шлюпками, покачивается светлая толща воды. Холодок её смешивается с теплом прогретого на солнце дерева. Вода облизывает свежую краску на бортах. Вкусную масляную краску.
      Шлюпки мы красили сами.
      — Уясните, — говорит мичман, — настоящей гребли у нас не было. Пока. Она будет сегодня. Сорок гребков в минуту. Да, сорок Что, баковый?
      — Всё в порядке! — Вадик пожимает плечами.
      — Ох, баковый! — вздыхает мичман. — Ох Лопасть весла опускайте в воду на три четверти. И разворачивайте валёк. Понятно?
      У мичмана крупное лицо, широченные плечи и веснушчатые волосатые руки. А китель на животе заметно выпирает. Говорит Кашин неторопливо, благодушно щуря тёмные глаза, — но только до тех пор, пока не приходит время давать команду. Тут он рявкает так, что мы вздрагиваем.
      — Вёсла разобрать!
      Шлюпку уже немного отнесло. Я кладу ладонь на ласковый, тёплый от солнца валёк и вижу, как на сваях причала пляшут отражения воды — зыбкие солнечные медузы. А за причалом песчаная коса, валуны, и чуть подальше — лес.
      Сосны столпились над берегом и глядят нам вслед. Наверное, они тихонечко шумят.
      Мичман сидит на корме. Китель тщательно застёгнут,
      фуражка на два пальца над правой бровью. А бровь — рыжая. Правая рука мичмана лежит на румпеле, в левой — часы с открытой крышкой.
      Я вижу его хорошо, потому что сижу сразу напротив, на месте левого загребного.
      Правый загребной — Юрка.
      Мы переглядываемся: «Помнишь?»
      По загребным равняются остальные гребцы. Они разбирают вёсла за нашими спинами.
      На баке приготовился Вадик Василевский со своим напарником. У них самые лёгкие вёсла.
      За нашими спинами — море.
      Мы в одних тельняшках, а с моря веет майский, холодноватый ветер. Зябко.
      Скоро разогреемся
      — Вёсла на воду! — рявкает мичман, — Два-а — Он выпрямляется, вбирает живот.
      Но я не вижу его больше, потому что, занося лопасть весла, веду валёк вперёд и складываюсь, почти доставая подбородком до колен.
      — Р-раз! — Всем своим грузным телом мичман подаётся вперёд.
      Ладонями на вальке чувствую, как вода за бортом туго бьёт в лопасть весла. Пятки всё сильней упираю в перекладину на рыбине, а в конце зтого «р-раз!», откинувшись назад, я почти лежу на банке и валёк у. меня на груди.
      — Два-а
      Вон как плещется за бортом — ходко пошли!
      — Р-раз!
      Второй гребок.
      И ещё
      И ещё
      Сначала я их считаю, потом сбиваюсь. Надо было бы и тельняшки снять
      — Баковый! — гремит мичман.
      Справа, кажется, вёсла пошли вразброд.
      — Два-а, раз!..
      Жаль, что некогда оглядеться. Далеко мы ушли или нет?
      — Два-а, раз!..
      Сколько гребков? Сорок?
      — Двадцать восемь! — слышу я голос мичмана. — Двадцать восемь в минуту — плохо!
      Это всё из-за Вадика. Я успеваю подмигнуть Юрке: Поднажмём?»
      Скрипят уключины. Жарко. Голос мичмана куда-то отодвинулся.
      — Два-а, раз!..
      Наверное, мы далеко всё-таки ушли
      — Сорок!
      — Сорок за одну минуту. Только за одну. А сколько их уже прошло?
      — Суши вёсла! — командует мичман.
      Сразу становится слышно, как за бортом позванивает вода, Всё тише и тише — шлюпка теряет ход. По лицу сползают капли пота. Капает с лопастей вёсел
      Неужели была зима, светлое от мороза небо над чёрным лесом, снег? Была.
      Шла наша рота по дороге — в темноте и снегу. Шла месяц, второй, третий. Небо над дорогой становилось всё светлее. Потом из-за леса встало солнце. И мы увидели, как тяжёл и влажен снег под еловыми лапами. Как глубоко пробила его капель
      А рота всё шла.
      Снег растаял. Мы сняли шинели. По-весеннему шумели сосны, а небо над дорогой светлело почти круглые сутки.
      И лес расступился.
      Я оглядываюсь: берег далеко-далеко — видны горошины валунов и оранжевые свечечки сосен. А всё остальное — только море. Светло-зелёное у берега, сверкающее солнцем вдали и тёмное под нашей шлюпкой.
      Открытое море, облака и солнце.
      Жарко.
      Я стираю ладонью пот со лба.
      Падают капли с лопастей вёсел.
      — Теперь понятно, — спрашивает мичман, — почему море солёное?
      И хохочет. Долго, раскатисто — так, что в небе отдаётся.
      — Ишь ты! — удивляется мичман и задирает голову. — Гром!..
      — «Люблю грозу в начале мая»!
      — Ох, баковый! — ещё больше удивляется мичман. На минуту он задумывается, потом вдруг приказывает: — Всем надеть нагрудные пояса!
      Мы с Юркой помогаем друг другу завязать тесёмки.
      — Вёсла на воду!
      Грести становится труднее. Мичман наваливается на румпель, подставляя ветру корму шлюпки. Теперь дело пойдёт.
      Разгибаясь, я успеваю заметить, что море исчезает. Оно исчезает за гигантскими дымными шторами дождя.
      И он обрушивается на нас.
      Это какая-то бешеная пляска воды. Вода сверху, вода снизу
      — Навались!
      На темно-сизой поверхности белые пузырьки дождя.
      — Два-а, раз!..
      У мичмана с козырька фуражки льёт, как из водостока.
      — Два-а, раз!..
      Больше я ничего не вижу — вода, не могу разлепить глаза.
      А комсомольские билеты — под пробковыми поясами. Не промокнут!
      — Р-раз!
      Валёк бьёт меня б грудь, и я чуть не сваливаюсь с банки. Что такое?
      — Лопасть! — кричат сзади. — Лопасть сломал!
      У меня падает сердце: натворил Может, она была треснутая?
      — Навались! — торжествующе кричит мичман.
      А гроза прекращается — так же сразу, как налетела. Снова бьёт солнце. От наших пробковых поясов, от воды, от красной физиономии Кашина идёт пар.
      — Фамилия? — Мичман смотрит на меня.
      — Савенков.
      А что я — виноват?
      Мы выстраиваемся на причале.
      — Юнга Савенков, выйти из строя!
      Выхожу.
      — Юнге Савенкову за отличную морскую службу объявляю благодарность!
      Я молчу.
      — Ну?!
      — Служу Советскому Союзу!
      — Вот так. — Мичман доволен. — А это сохраните. — Он протягивает мне кусочек лопасти. — Такое не часто бывает. Р-разойдись!
      Строй вздрагивает, ломается. Кашина обступают. Он тычет Сахарова в грудь:
      — Сломай мне валёк — я тебе три наряда вкачу! Понятно? А если лопасть, тогда — благодарность. Хорошо, значит, грёб — и сильно и умело. Понятно?
      — Может, она была треснута? — спрашивает Сахаров.
      Вот тип!
      — А может, вы думаете, я состояния шлюпки не знаю? — Мичман вытягивает из кармана часы. — Перекур! — Он смотрит на циферблат: — Пять минут, и как раз к обеду вернёмся — и щёлкает крышкой.
      — Ничего себе! — говорит Лёха. — Уже обед!
      Кашин раскладывает на валуне китель и поясняет:
      — Земля-то вертится!
      А по-моему, она качается. Колени дрожат. Я опускаюсь на песок и вижу, как ребята один за другим валятся рядом, блаженно распрямляя горящие ладони.
      Дымное, сверкающее, огромное, качается перед нами море.
      И только Юрка стоит. Смотрит на море. Совсем не исподлобья. И складки у него на переносице нет.
     
      XVI
     
      — Не служба, а малина! — сказал я.
      — Черника, — серьёзно поправил Вадик.
      Мы сидели у костра и варили в миске варенье из черники. Мы были «дневальными у шлюпок». На Горелом озере. Бывают и такие наряды!
      Чернику я собрал на небольшом островке. Вон он, его отсюда видно. Сходил туда на шлюпке, и всё. А вообще-то ягод сейчас в лесу везде полно.
      — Нет, а сахару маловато, — сказал Вадик.
      — Съедим и так
      Съели.
      — Может, ещё соберём? — спросил я.
      — Сахару-то нет
      Вадик подобрал ноги, положил на колени подбородок и лупоглазо уставился в одну точку. Потом достал из кармана огрызок карандаша. Ещё посидел. Стал что-то писать в тетрадке по радиотехнике.
      «Сочиняет», — заскучал я.
      Если человек сочиняет, с ним не разговоришься.
      Зато я первый услышал, как слева, где тропинка, зашелестели кусты, увидел мелькающее в листве платье и жёлтый сарафан.
      — Здравствуйте!
      Передо мной стояла яркая, синеглазая женщина — жена одного из старших офицеров:
      — Нельзя ли нам перебраться на остров, за черникой?
      Она сделала испуганные глаза и улыбнулась.
      А чуть позади стояла Наташа
      — Можно! — сказал я, стараясь не задохнуться.
      Оглянулся на Вадика. Он сочинял
      — Пожалуйста. Вот к этой шлюпке!
      Они подходили. Я слышал. А посмотреть не смел.
      — Я не упаду? — спросила жена офицера. — Будьте любезны, дайте мне руку! Спасибо. Ой!..
      Наташа сошла сама. Дочь Авраамова!
      Они усаживались на корме. Я вдруг понял, что, когда возьмусь за вёсла, мы окажемся лицом к лицу А почему бы и нет?
      Так Вёсла в уключинах, всё в порядке. Я оглянулся ещё раз. Вадик сочинял!..
      — Как вы быстро гребёте! — щебетала яркая женщина. — Это вы здесь научились?
      — Здесь.
      Я оглянулся — островок был уже близко. Действительно, быстро А зачем? Но шлюпка такая лёгкая, а вода гладенькая. Не то что на море.
      — Никогда не думала увидеть на Соловках такую красоту! — восторгалась женщина. — Эти могучие леса, озёра
      Наташа молчала.
      Я очень хотел посмотреть на неё и не мог — не решался. Хоть бы спросила о чём-нибудь Ведь уже скоро — шлюпка идёт быстро! Гребок. Ещё гребок
      Я посмотрел.
      Наташа опустила ресницы.
      Навсегда, на всю свою жизнь напомню её серые глаза. Оказывается, они вовсе не голубые! Почему-то после того вальса я думал, что они голубые. И маленький розовый шрам на щеке. И её пальцы, заплетающие косу. И ещё — длинную, совсем свежую царапину у неё на ноге, ниже колена.
      Девчонка, наверное, сорвиголова!
      Островок надвигался. Теперь надо было лихо ошвартоваться.
      Я оглянулся, прикинув расстояние до берега. Сделал последний рывок вёслами. Встал на банку, разматывая пеньковый конец, вплетённый в рым на носу шлюпки. Предупредил:
      — Может качнуть, держитесь!
      И прыгнул.
      — Ах! — вскрикнула яркая женщина.
      Чудачка она. Чего ахать?
      Я подтягивал шлюпку.
      Наташа откинула косу за спину и опять опустила ресницы.
      — Пожалуйста, — сказал я, удерживая борт шлюпки у самого берега.
      — Большое вам спасибо, молодой человек!
      Полная красивая нога перешагнула борт.
      Я стал глядеть в сторону: сейчас и Наташа
      — Вы за нами приедете?
      — Приду обязательно. Когда?
      — Ну-у, — женщина переглянулась с Наташей, — через часик?
      — Да.
      Вот и голос её услышал.
      — Добро! — сказал я.
      Теперь можно было не грести, а просто опускать вёсла в воду и смотреть, как они уходят в лес. Смотреть на жёлтый сарафан Наташи, на её косы
      И она оглянулась!
      Жаль, что я не имею права объявлять благодарность старшине роты. Трёх благодарностей ему мало за назначение в такой наряд! Я только не знал, что делать весь этот час. Как его переждать? Вернуться туда, где в траве валяется миска из-под черничного варенья, а Вадик сочиняет стихи, было невозможно.
      Я стал кружить по озеру.
      Они вернулись с полными корзинками черники. Так аккуратно — ягодка к ягодке — её никто из ребят не собирал: у нас всегда оказывалось полно листьев.
      Конечно, это было чудом, но всё повторилось. Даже больше: я посмотрел на Наташу четыре раза. И три раза у неё дрожали ресницы, а на четвёртый наши взгляды встретились.
      А потом они ушли.
      Наташа, прощаясь, улыбнулась мне.
      Если бы она пришла ещё раз! Ну что ей стоило? Ведь свободный человек
      Я бы рассказал ей, почему это озеро называют Горелым. Оно огромное, извилистое, и по берегам его, говорят, однажды сильно горел лес
      А мы здесь катались на лыжах и заблудились. Нас Лёха вывел. Оказывается, есть такое правило: если заблудился, поворачивай вправо
      Я бы рассказал ей, какой рассвет был сегодня на озере. Вон в той стороне редкие стволы сосен чернели на бледно-зелёном небе. А над водой ещё мигали звёзды. Мне даже хотелось разбудить Вадика — он похрапывал в палатке.
      — Правда ведь обидно, что именно в эти часы у человека самый крепкий сон? — спросила Наташа, наклоняясь над бортом и опуская в воду ладошку.
      Она вернулась. И опять сидела на корме шлюпки. А я перестал грести, потому что увидел, как сползает её коса — вот-вот упадёт в воду, — и хотел подхватить её
      В руке у меня хрустнула ветка. Я посмотрел на Вадика, вздохнул:
      — Всё сочиняешь?
      — Угу.
      — Я тоже. Мне такое сейчас пригрезилось! Будто Ладно, почитай, что там у тебя сочинилось.
      Вадик встал:
      Мы первую любовь узнаем позже,
      Чем первое ранение в бою!..
      Он вдруг замолчал, поднял голову.
      Прерывистый, ноющий звук наползал на остров
      — «Юнкере» ?
      — Кажется. Ты его не видишь?
      — Нет, — ответил Вадик.
      Мы говорили спокойно. Как будто о черничном варенье. Потому что обоим не верилось: такой день, такой покой, и вдруг «юнкере»
      — Смотри-ка, — негромко сказал Вадик.
      Но я и сам увидел: торопливые жирные клубы дыма поднимались над лесом за островом, на противоположном берегу озера.
      — Лес горит! Зажигалки?
      — Наверное. Вот что, Вадик. Я побегу в роту, я быстрей добегу, а ты здесь Понял?
      — Так точно, — сказал Вадик.
      Когда, задыхаясь, я выскочил на дорогу, по ней уже бежали юнги. В тельняшках, с лопатами.
      Вот и наши радисты.
      — А Василевский где? — остановился Воронов.
      — У шлюпок. Там безопасно. Горит на западном берегу, я видел.
      — «Безопасно Видел » А ветер какой! Юго-западный, зюйд-вест, чёрт подери, соображать надо! Огонь туда и пойдёт. Бегом на место!..
      — Гсть.
      — Стой! — крикнул старшина. — Бери лопату у бата-лерки и давай вместе со всеми, а туда я других пошлю.
      Мы выбежали на поляну.
      Когда, задыхаясь, я выскочил на дорогу, по ней уже бежали юнги.
      — Здесь копать! — приказал Воронов. — Цепью становись. Быстро!
      Цепь пересекла поляну почти посередине. А метрах в пятидесяти от нас горел лес.
      Земля поддавалась туго — пружинила. Сверху — густая трава, снизу — галька. Я копал, видел мелькающую лопату, дёрн, комья земли. Отшвыривая их, разгибался, поднимал голову
      Неподалёку, прямо передо мной, стояла сосна. Она стояла отдельно от леса, будто вышла на поляну показаться — вот я какая! Прямая, выстреленная к небу как мачта. За нею всё полыхало, чернело, падало.
      Она стояла. А жара становилась невыносимой, воздух — таким горячим, что боязно было вдыхать его всей грудью. Я копал и косился — стоит моя сосна! Подумал, поверил: «не загорится», и тут же увидел, как её снизу охватило кольцо пламени; оно кинулось вверх по стволу — всё быстрее, стремительней, и вдруг жарко — вся разом — вспыхнула крона.
      Я кричал что-то, задыхался, плакал — от дыма. И видел блестящую лопату, комья земли. И кольца пламени на сосновых стволах. И пороховые кроны.
      Сосны погибали, как живые.
      — Пожар погасим — на трое суток посажу! — закричал на кого-то Воронов. — Черенок сломал! На кой чёрт ты здесь нужен без лопаты? Трое суток, ясно?
      Мне не разглядеть было, кто там сломал черенок, а жаль, — я бы ему тоже сказал пару слов. Копать не научился, сачок несчастный А ветер — зюйд-вест, и огонь идёт на школу. Не на лес — на нашу школу был налёт. Огонь идёт, чтобы сожрать наши кубрики, всё, что мы построили. Огню надо дорогу пересечь, а какой-то обормот сломал лопату!..
      Поляну пересёк ров, глубокий, как окоп полного профиля, только шире. Теперь огню здесь не пройти. А слева, справа?..
      Мы опять бежали, продирались через кусты, дым, гарь на новое место. Снова копали.
      — Полундра, сзади горит!..
      Огонь был опытным врагом. Наступал, не давал нам передышки. На этот раз он ударил по нашему флангу и кинулся в обход.
      — За мной! — крикнул Воронов.
      Стало так дымно — совсем ничего нельзя было разгля-
      деть, и я споткнулся, упал, а через меня, больно стукнув мне по скуле ботинком, перелетел кто-то и шлёпнулся впереди.
      Встал, ругаясь:
      — Предупреждал бы, что ложишься!
      Я узнал голос Сахарова.
      Дым на минуту рассеялся, и он увидел меня:
      — Что с ногой? Идти можешь?
      Я здорово ударился — так, что сразу и встать не смог, а Сахаров уже подставлял плечо:
      — Ну-ка, хватайся. Давай руку! — И смотрел на меня тревожно: — Больно? Подняться сможешь? Давай понесу!
      — Дай-ка лопату, — сказал я, потирая скулу. — На кой чёрт мы здесь без лопат?
      Горело, трещало, шипело вокруг. Мы как-то вдруг сразу остались одни. Где остальные ребята?
      Он подал мне лопату. Я опёрся на неё, попробовал встать. Ничего. Больно, но идти можно.
      — Знаешь, я сам
      Он вздохнул разочарованно.
      — Хотя нет, — сказал я, — не смогу. Думал, что смогу, но я её вывихнул, кажется.
      Если ты
      — «Смогу, не смогу»!.. — заорал он. — Лезь на спину ко мне, ну? Герой! Сжаришься тут с тобой!
      Он, кажется, радовался.
      Ладно. Я взгромоздился ему на спину и покрепче обхватил за шею, с удовольствием чувствуя, как он зашатался, расставляя ноги. Сахаров шагнул раз, другой пятый
      — Стой!
      Он остановился.
      Я разжал руки, встал рядом. Потом прошёл вперёд шага три и обернулся:
      — Можешь дать мне по морде. Имеешь полное право
      Видишь — сам могу идти.
      Сразу мог.
      Подло я себя чувствовал.
      Сахаров молча обошёл меня и двинулся дальше. Я — за ним.
      Больше не разговаривали. Пока искали своих, я всё думал: год живёшь с человеком в одном кубрике и считаешь — понял его, знаешь, как свои пять пальцев, а потом вдруг оказывается, что ничего ты не понимал
      Обед нам привезли в походной кухне. Ели торопливо, молча.
      Потом Воронов послал меня и Jlexy в разведку. Он так и сказал: «В разведку». Нам надо было обогнуть горящий лес и посмотреть, не идёт ли огонь и в другую сторону — против ветра. Как это может быть — против ветра, я не понимал, но приказы не обсуждаются, а выполняются.
      До сих пор я видел пожар там, где мне приказывали копать, а теперь, когда мы с Лехой шли в разведку — то шли, то бежали и, выдыхаясь, опять шли, — понял, что не видел ничего. Перед нами разворачивался весь бой с огнём: цепи юнг, мокрые от пота тельняшки, жаркие, в копоти лица и лопаты, лопаты, лопаты. Никогда не думал, что в нашей школе столько лопат. Рота боцманов, рота рулевых, рота мотористов Гул огня, треск, пальба в лесу, и почти никаких голосов.
      Огонь окружали.
      А когда мы вышли к тому месту, где не было ни одного человека, а лес горел — огонь шёл всё-таки против ветра! — нам обоим стало страшно оттого, что здесь никого нет. И мы решили, что я хоть один начну копать канаву, а Лёха вернётся, доложит Воронову и приведёт наших сюда.
      Я копал и всё посматривал на лес впереди — не мог понять, почему же огонь идёт и против ветра. Потом понял. По дыму, по искрам видно было, как вихрится горячий воздух там, в самом пекле, и как огонь, прежде чем рвануться по ветру, успевает лизнуть траву, кустарник с противоположной стороны.
      Ночью пожар шёл уже на убыль, но стало ещё жарче, воздух так погорячел, что казалось, кожа на лице лопнет — ведь ночью воздух влажнее.
      Был момент, когда я почувствовал, что не смогу больше сделать ни одного шага, ни разу не подниму лопату. Я разогнулся и, почти ничего не понимая, смотрел на пляшущие тени, отсветы, всполохи огня, на огненные ветви, летящие в воздухе, — днём они не были так заметны. И всё так же,
      толком не соображая, что происходит, увидел, как одна такая ветвь, большая, раскалённая, сыпля искры, медленно упала на Вадика. У него застряла лопата, он всё выдёргивал её из земли и никак не мог выдернуть
      В следующую секунду я бежал туда, но меня опередили: из огня, с Вадиком на руках, выходил Астахов, а Пестов шёл рядом и сбивал со спины друга тлеющие клочья тельняшки. Они и здесь были вместе. Вадика отправили в санчасть.
      Когда начало светать, мы сидели на краю глубокого рва, похожего на окоп. От обугленной стены леса тянуло горелым. Пахло горьким дымом, землёй. Было тихо.
      Уткнувшись лицом в колени, на дне рва спал какой-то юнга. Никто его не будил.
      — Знаешь, какие Вадик стихи написал! — сказал я.
      Железнов удивился:
      — При чём тут стихи?
      — Таких я ещё в жизни не слышал! Понял?
      Юрка не ответил.
      Я вдруг разозлился. Не знаю, что на меня наскочило, но молчать было невтерпёж.
      Рядом маячил необычно молчаливый Сахаров.
      — А, спаситель
      — Что? — не понял Лёха.
      Я обрадовался. Стал рассказывать, как тащил меня Сахаров, как старался. Расписывал вовсю, но хоть бы кто улыбнулся! Юрка выслушал, спросил:
      — Ну, стукнул он тебя?
      — Нет, в том-то и дело, что
      — А зря, — прервал Железнов. — Я бы на его месте стукнул.
     
      XVII
     
      Шинель на себя, шинель под себя. А под голову вещевой мешок Слышно, как за бортом всплёскивает море.
      В чёрном стекле иллюминатора продолговато отражается синее полушарие плафона. Мелко-мелко дрожит переборка — идём «полным». К утру будем на Большой земле.
      По железному трапу гулко протопали чьи-то ботинки. Вошёл матрос, прислушался — вроде спим Быстро разделся, лёг, зевнул.
      За бортом ухает, всплёскивает, вздыхает море
      А шумели сосны
      Последние три дня мы жили в учебном корпусе — в школу прибыли юнги нового набора. Совсем пацаны Строем они ходить не умели. Со стороны посмотришь — как гусеница ползёт: по спине от головы до хвоста волна за волной Так бывает, когда в строю всё время сбиваются, «тянут» ногу.
      Салаги!.. Шинели на них топорщились, бескозырки сползали на уши. А ремни и ленточки они получили сразу. И поселились в готовые, обжитые кубрики — даже о наглядной агитации заботиться не надо. Таращились: «Неужели вы всё это сами построили?»
      Конечно, сами. Что и говорить, на корабли мы придём не простыми новобранцами — ведь какую школу окончили
      Вызывал меня Авраамов. На второй день после того, как сдали экзамены. Я пришёл, доложил как положено. Капитан первого ранга стоял у окна, и я узнал кусок чистого голубого неба над теми же верхушками сосен. Солнце светило прямо в окно, горело на погонах Авраамова. А лицо его сначала было видно плохо — только седые бакенбарды.
      Солнечный луч падал на шкаф, где за стеклом стояла модель эсминца. Её я тоже узнал.
      «Садитесь», — предложил Авраамов.
      Он и сам сел за письменный стол, напротив, начал расспрашивать о службе. Я, отвечая, всё посматривал то на его погоны, то, на модель в шкафу. Это была модель современного эсминца — внука того первого русского эскадренного миноносца «Новик», которым командовал сидевший передо мной человек. Как всё связано!
      Я понимал теперь, почему около года назад, в этом же кабинете, капитан второго ранга Иванов говорил мне об адмирале Ушакове, о матросах революционного крейсера «Аврора» и о тех моряках, которые вчера обороняли, а завтра будут освобождать Севастополь, Одессу Потому, конечно, и понимал, что сам теперь служу на флоте.
      Авраамов сказал, что как отличник учёбы я могу доложить командованию школы, где бы хотел служить дальше, моё желание будет учтено. Тут он достал синюю папку с тесёмками: «Н-но » И я уже знал, о чём пойдёт речь. Не забыли, оказывается, о моём рапорте!
      «Но, — сказал Авраамов, — Иванов, сдавая дела, оставил мне и сей документ » — к протянул рапорт мне: мол, почитайте
      Не только бакенбарды — брови у капитана первого ранга
      тоже были седые. А глаза тёмные. Сухие, очень чистые пальцы оскорблённо постукивали по стеклу на столе.
      «Это можно порвать, — сказал я. — Если бы теперь встретил Иванова »
      «Капитан второго ранга Иванов, — прервал меня Авраамов, — погиб смертью храбрых».
      Я встал, комкая в кулаке рапорт:
      .«Разрешите обратиться с просьбой?»
      «Да».
      «Прошу списать меня на боевой корабль!»
      Авраамов тоже встал:
      «Добро!»
      «Разрешите вопрос?»
      «Да».
      Он кивнул, внимательно, словно узнавая, глядя на меня.
      «Иа каком флоте погиб капитан второго ранга Иванов?»
      «На Северном».
      «Прошу списать меня на Северный флот».
      «Добро, — повторил Авраамов. И протянул мне руку: — Попутного ветра!»
      Храпит кто-то. Наверное, тот матрос — храп-то незнакомый Вон Лёха вздохнул. Юрка ворочается. А один встал Сахаров. Накинул шинель на плечи, чиркнул спичкой и полез по трапу наверх — покурить
      — Ребята, а я ведь писал рапорт!
      Юрка не понял:
      — Какой рапорт?
      — Тогда Иванову. Что хочу быть лётчиком.
      — А — сказал Юрка. — Ерунда всё это.
      — Детство, — подтвердил Лёха.
      Детство, правильно
      Нас троих списали на Северный флот, Сахарова — на Черноморский, а Вадика — на Балтику.
      У каждого впереди — свой корабль.
      А ещё сегодня — ведь это было сегодня — мы закинули за плечи вещевые мешки и последний раз оглянулись на площадь около учебного корпуса. Юрка сказал: «А с Василь Петровичем и не попрощались толком »
      Мы не видели его последние дни — у Воронова была уже новая смена. Служба, всё ясно! Но как-то он сразу о нас позабыл
      «Ну, пошли?» — сказал Лёха.
      Сахаров возвращается. Кашляет. Накурился
      А фронт, пока мы учились, далеко ушёл от Волги, далеко! Но хватило войны и на нашу долю. На нашу общую долга и на долю каждого из нас.
      Смену Воронова мы встретили около клуба, когда выходили на дорогу к морю. Встали у обочины — так, чтобы Василий Петрович нас заметил. Он и заметил, но даже виду не подал — идёт командует: «P-раз, два, три! P-раз, два, три!» Конечно, нам стало здорово не по себе — оттого, что он делает вид, что не замечает и командует не нами: мы стоим как чужие. Лёха смущённо прокашлялся, словно хотел что-то сказать, но в это время смена поравнялась с нами и Воронов как им гаркнет: «Смирно! Равнение направо!»
      На нас, значит
      Они идут мимо, лупят на нас глаза, руки по швам, из-под ботинок — галька брызгами.
      Мы тоже встали смирно, отдали честь.
      У Воронова глаза серьёзные, рука — у бескозырки.
      Прошли.
      «Вольно!»
      Старшина обернулся, помахал нам рукой.
      Вот и всё.
      А Наташу последние дни я так и не видел
      Да, у каждого впереди свой корабль, своя жизнь. Ведь каждый человек — отдельная жизнь. Свой ум, силы, привычки, мечты. Своя судьба.
      Но только ли?
      Такие люди, как Иванов или майор Чудинов, Лёхин отец, — это не только отдельные судьбы. Это больше. Ведь всегда есть одна — наша общая — жизнь, в которой они не умирают, если даже их нет в живых. Они в нашей памяти и в наших делах, короче говоря — в жизни.
      Вот как!
      Вода за бортом перестаёт всплёскивать, а вместо неё почему-то начинают шуметь сосны, и Авраамов улыбается: «Вот ваш рапорт Смир-рно!» И я стою рядом с Ивановым, а мимо — строевым — проходят юнги. Рота за ротой, рота за ротой — и все новенькие
     
      — Новенький, — кивнув в мою сторону, доложил сопровождавший меня старшина. — На пятьсот тридцатый.
      Дежурный по дивизиону недовольно поморщился:
      — Пятьсот тридцатый в море. Вернётся через час.
      — Так что придётся подождать, — сказал старшина. — А мне возвращаться надо в экипаж.
      И ушёл.
      У стенки, борт к борту, стояли морские охотники. Все одинаковые. Я рассматривал их бронированные ходовые рубки, орудия на носу и на корме, вымпела на мачтах, номера на бортах Значит, пятьсот тридцатый такой же.
      То на одном, то на другом катере иногда начинали прогревать моторы — рокот получался мощный! Вода вблизи катеров клокотала, взбаламучивалась, и чайки, крича, шарахались над мачтами. А ветер, свежий, пахнущий холодной водой и скалами, обдавал вдруг тёплой гарью машинного масла.
      Потом становилось тихо. Разве что на каком-нибудь охотнике хлопнет крышка люка или протопают по железной палубе чьи-то сапоги. И был слышен невнятный гул за скалами — со стороны моря.
      Уже начинало смеркаться — сливались очертания стоявших рядом катеров, а скалы в сумеречном свете словно всплыли, когда пятьсот тридцатый вернулся.
      Я подошёл к самому краю пирса. Катер шёл прямо на стенку, надвигался, рос. Над рубкой светлело лицо командира, а на баке стояли матросы в телогрейках, сапогах и кожаных шлемах. Звякнул телеграф. Моторы взревели, отрабатывая задний ход, и в клокочущей, взбитой добела воде катер почти остановился, стал разворачиваться боком.
      — Прими конец!
      У ног шлёпнулся канат и сразу пополз. Я подхватил его, захлестнул на кнехт. Всё в порядке. Подобрал свой вещмешок и стал ждать.
      Хлопали люки. Кто-то рассмеялся. Потом я услышал голос: «Товарищ лейтенант » И ещё голос. Судя по интонации — лейтенанта. По узенькому трапу, козырнув флагу, вышел на пирс небольшого роста офицер в тёплой куртке-.«канадке», в фуражке, как-то очень лихо сдвинутой на бровь. Он поговорил о чём-то с дежурным по дивизиону, глянул на меня.
      Я шагнул вперёд, вытянулся.
      — Юнга? — спросил лейтенант, поправляя ремешок на фуражке.
      — Так точно.
      — Радист?
      — Так точно, радист.
      — Значит, к нам
      — Так точно.
      — Что это вы заладили? — удивился лейтенант.
      — Так
      — Что?
      — Так положено.
      — А — Он кивнул. — Ну что ж, пошли!
      Вслед за ним я тоже ступил на трап и тоже отдал честь флагу корабля.
      — Какую радиоаппаратуру изучали? — спросил лейтенант, не оборачиваясь.
      — РСБ, Щуку, Сорок пять-ПК-один
      — Ну, у нас как раз РСБ на катере, — сказал лейтенант и вдруг остановился — так, что я едва не налетел на него. — Кранец Почему он здесь? Убрать!
      Рядом стояли матросы.
      — Я вам говорю! — резко обернулся лейтенант,
      — Есть!
      Я поглядел — куда бы вещмешок? — положил его на какую-то железку и бросился крепить на борту кранец. А когда обернулся, командир уже ушёл. Я поднял вещмешок, Снизу он весь был в машинном масле! Чёрт, не туда поставил
      — Юнга! — крикнул кто-то впереди. — Давай в носовой кубрик!
      В жизни никогда не бывает последнего дня — он всегда становится первым
     
     
     
      ДАЛЬНИЙ ПОХОД
     
      Глава первая
     
      — Юнга, давай в носовой кубрик! — крикнул кто-то впереди.
      Подковки моих новых ботинок зацокали по железной палубе, и я удивился, что они цокают так уверенно. Рядом всплёскивала вода, что-то поскрипывало, слышны были ещё звуки, не очень понятные, и — цок, цок, цок
      На баке никого не оказалось.
      Крышка люка была откинута. Внизу горел свет. Кубрик
      Я помедлил, оглядываясь.
      Повесть «Дальний поход» печатается под редакцией Н. И. Коротеева.
      Небо ещё не погасло, вода тоже, а на берегу стемнело совсем.
      Сопки на той стороне залива были почти чёрные. С моря шла мёртвая зыбь. Палуба под ногами покачивалась.
      Мне казалось — качается берег. Он был теперь сам по себе, отдельно от меня!
      Я перехватил вещмешок в левую руку, правой взялся за скобу на крышке и, опустив ногу в люк, нащупал верхнюю ступеньку трапа.
      Ну, вот кубрик
      Темноволосый матрос в накинутом на плечи бушлате сидел на рундуке справа. Он нагнулся — надевал ботинок. Рядом стоял старшина, мичманка его чуть не касалась плафона в потолке. «В подволоке», — поправил я себя. И улыбнулся. Старшина — он стягивал с верхней койки постельное бельё — как раз в это время на меня посмотрел. Сдвинул на затылок мичманку — что, мол, ещё такое? Плафон освещал его широкое лицо, белёсые ресницы.
      «Доложить, что прибыл?» — подумал я.
      Старшина моргнул и отвернулся.
      Ещё один матрос возился у стола.
      Я поискал место, где встать. Кубрик был тесный, по форме напоминал трапецию. Учил когда-то геометрию, знаю. В шестом классе, кажется. Кубрик мне тогда и не снился!
      Основание — переборка, у которой сейчас лучше всего встать, по сторонам, вдоль бортов, расположились внизу рундуки, вверху койки, и напротив, прямо передо мной, у другой переборки тоже был рундук, а над ним койка. Туда приткнулся небольшой стол.
      Пахло нагретым железом, слабее — краской, пенькой. Под днищем катера то и дело чмокала вода. Через ровные промежутки времени. Можно было отсчитывать секунды по этим всплескам. Очень длинные секунды Я опять увидел чёрные сопки над заливом, вспомнил, как цокали по палубе мои подковки, — стало одиноко.
      — Завяжи. — Матрос в бушлате кивнул на расшнурованный ботинок.
      — Это вы мне?
      Он поднял глаза, в них мелькнули удивление и досада:
      — Обознался
      Глаза были сухие к горячие У меня в груди стало припекать, пока они смотрели «Обознался»!
      Парень, который возился у стола, быстро шагнул к нему, присел на корточки;
      — Давай, Костя.
      Матрос в бушлате выпрямился и стёр со лба капельки пота.
      Бушлат соскользнул с его плеча.
      Я увидел, что оно забинтовано. Сквозь бинт проступало бурое пятно.
      — Извините! Я не знал Я
      — Боцман, это кто? — спросил раненый.
      — Пополнение вот прибыло, — окая, ответил старшина убиравший постель. — Юнга.
      Мне показалось, что голос прозвучал в стороне — боцман словно отодвинулся. Близко маячило только это белое, толстое от повязки плечо, пятно крови Рукав тельняшки распороли, когда перевязывали рану, догадался я. Недавно. Может быть, часа три назад, как раз когда я стоял на пирсе, ждал их. Дежурный по дивизиону сказал, что «пятьсот тридцатый» в море, и я ждал на пирсе и знал только номер морского охотника, на котором буду служить. Номер — и всё. А в это время они
      — Небось одному юнге неизвестно? — насмешливо спросил раненый, повернув голову к боцману.
      Тот помедлил.
      — Чего?
      — «Чего»
      — Ладно, поговорили! — сердито проокал боцман.
      — Досыта. — Раненый вдруг повернулся ко мне. — Что я, не отлежался бы? Верно? В госпиталь сосватал! Брат милосердный.
      Боцман только поморгал.
      — Там сестрички хорошие, Костя, — ухмыльнулся матрос, завязывая шнурок на втором ботинке.
      Раненый не ответил. Они долго молчали, потом Костя сказал вдруг:
      — Не видать .мне, значит, Ливерпуля. Пальмы, кокосы
      «Бредит?» Я испуганно взглянул на ббцмана.
      Тот обронил:
      — Да нет там кокосов.
      — Знаю. Всё равно.
      Я переступил с ногк на ногу, положил рядом свой вещмешок. Чувствовал себя паршиво, как гость, который при-
      шёл не вовремя. Не очень-то понимаешь, что происходит, и ни помочь, ни уйти
      — Суконку наденешь? — спросил матрос. Он завязал шнурки и поднялся.
      — Да.
      Боцман проворчал:
      — Не тревожил бы рану-то.
      — Правда, Костя. Бушлат застегнём, и порядок. Больно будет надевать суконку.
      — Она в рундуке.
      — Потом снимать
      — Твои сестрички снимут, — сказал Костя и встал.
      Я увидел на суконке винты двух орденов.
      — Подождите, наизнанку ведь!
      Нет, он надел её правильно. Это ордена так были привинчены — внутрь
      Сел, опять вытер лоб и посмотрел на меня:
      — Юнга Чтоб не поцарапались, ясно?
      «Юнга» произнёс насмешливо — юнец, мол. Салага Но мне ни капельки не стало обидно. Одетый по форме «три»: в темно-синюю суконку, на которой белели винты орденов, в чёрные брюки и хромовые ботинки, бледный, темноглазый, он сидел на рундуке, уже как-то отдельно от всего, и не был похож на других. Не потому, что боцман и второй матрос были в робах, и не только потому, что он, Костя, уходил в госпиталь. Он вообще был особенный. Герой. А ко мне три раза обращался. Я жалел, что он уходит.
      — Новый человек прибыл, — сказал Костя. — Хоть бы спросили, как да что
      Боцман мельком, неприязненно глянул на меня и, думая о своём, ответил:
      — Посачкуешь пока в госпитале. Обойдётся.
      — Ладно, поговорили.
      Это проокал Костя.
      Боцман покраснел, уставился на мой вещмешок.
      — БЧ какая?
      — Боевая часть четыре, — ответил я. — Радист.
      И опять увидел Костины глаза. Он смотрел на меня так, будто сам только сейчас понял, что прибыл новый человек. Потом сказал:
      — Смена! Ну, давайте — Отвернулся к попросил матроса, который помогал ему одеваться: — Заведи, Андрей, на прощанье.
      Тот быстро, словно ждал этой просьбы, достал откуда-то патефон, поставил его на стол, открыл. Зашипела пластинка:
      Какое чувствую волненье
      Певец запинался, даже пропускал слова - — пластинка была заигранная:
      О, Маргарита, здесь умру, у ног твоих!..
      «Какая-то ария, — растерялся я. — Завели бы Утёсова — «Раскинулось море широко »
      Казалось, что именно ария сбивает меня с толку: я эту музыку не знал к оттого чувствовал себя ещё больше чужим. Музыка наполняла кубрик, а в днище шлёпала вода, всплески были всё те же, и так же пахло нагретым железом, но всё уже изменилось, и я только понимал, что не был таким одиноким, когда смотрел на чёрные сопки, а потом спускался сюда по трапу.
      Боцман стоял у стола, помаргивал белёсыми ресницами. Матрос этот, Андрей, выпрямился за патефоном, будто аршин проглотил.
      Костя сидел, опустив голову.
      Я едва прикоснулся к их жизни, торчал здесь сам по себе, но Костя уходил, и получалось, что я уже не сам по себе, а смена — пришёл на его место. Вот так — сразу! Бывает, приснится что-нибудь до того отчётливо, что начинаешь понимать: это неправдоподобно, это снится. Бывает и наяву — так всё ясно, что не верится. Слишком быстро всё произошло.
      По палубе над нами протопал вахтенный, наклонился к люку:
      — В кубрике!
      Боцман к Андрей переглянулись.
      — В кубрике! Оглохли?
      — Есть, — отозвался боцман. — Не ори.
      — Врач идёт, — сказал вахтенный.
      «Быстро», — опять подумал я.
      Пришёл капитан медицинской службы, чистенький, как стерильный бинт, с белыми погонами, белыми пуговицами на шинели и с чёрными усиками. Он оглядел всех большими добрыми глазами, потом сказал Косте точно по-докторски:
      — Ну-с, молодой человек
      Костя сделал последнюю попытку:
      — Может, на плавбазе отлежусь, товарищ капитан? Ведь левое плечо!
      Врач не ответил. Он держал Костину руку, прощупывал пульс. Опустил её:
      — Так-с. Вы собрались?
      Костя стал надевать бушлат. Андрей хотел помочь — он отстранился, шагнул ко мне к протянул руку:
      — Ты ут извини, аккумуляторы я давно не чистил.
      И я больше не был один
      Мы смотрели, как по трапу переступают хромовые ботинки.
      Он только со мной попрощался так — за руку.
      На секунду ботинки
      замерли.
      — Боцман, штормовка моя у Кравченко, — сказал сверху Костя. — Придерёшься ещё.
      — А сапоги?
      — В рундуке!
      Исчез один ботинок, за ним второй.
      Потом ушёл врач. Андрей хлопйул крышкой патефона:
      — Провожу.
      Боцман остался. Открыл РУндук, вытащил оттуда сапоги к стал их осматривать.
      — Подмётки-то менять надо
      Мне тоже захотелось уйти из кубрика. Но куда?
      — Цирк Показали в детстве картинку, и вырос — о ней думает. Кокосы!
      Я сел на рундук у левого борта. Сколько можно стоять? Вытер лсб, он был мокрый.
      — Ужинал? — спросил боцман.
      — Нет.
      — На камбуз иди, Гошин покормит.
      «А глаза-то! — думал я, выбираясь из кубрика. — На. сапоги ласковее смотрел »
      Кок в белой куртке стоял спиной ко мне и ставил в углубление настенной полки стопку алюминиевых мисок. Слева от него, на плите, грудились два больших обреза, бачки поменьше и чайник. Всё белое, надраенное. В другом углу небольшой стол. Если бы не плита и стол, камбуз был бы в точности как железный шкаф для посуды.
      — Меня боцман прислал. Только вот прибыл, — сказал я, глядя в белую спину кока.
      Он обернулся. Лицо у него было добродушное, с ямочкой на подбородке. Но, конечно, смотрел свысока — все коки так смотрят.
      «Пусть только скажет «салага», — подумал я.
      — «Боцман прислал»! — Он отвернулся, пробурчал: — Ясное дело, боцман. Заботливый.
      — Только вот прибыл, — повторил я, помолчав.
      — Ну и чего стоишь? Проходи, вон чумичка, миска, сыпь себе каши! Сухой-то паёк рубанул небось?
      — Давно.
      — Да не из зтого бачка — рядом! Не видишь? Сыпь, не стесняйся — на корабле.
      — А я и не стесняюсь.
      — Ну-ка, посторонись, — сказал кок. — Подливку сам отпущу.
      Потом я сидел за столом и, согнувшись, ел гречневую кашу с подливкой. Подливки Гошин не пожалел.
      А сам сел напротив.
      — И какая же у тебя специальность?
      — Радист.
      — И не мечтал небось, что так повезёт?
      — Меня бы всё равно взяли! Кто знал, что Костя ранен?
      — Повезло тебе.
      Я отодвинул миску.
      — Доедай. — Гошин вздохнул. — Не понимает Конечно, повезло — сразу в такое плаванье!
      С минуту он следил за мной, пошевеливая густыми бровями, потом сказал вполне серьёзно:
      — В Америку идём. Ясно?
      Я доел, облизал ложку. Посмотрел на него:
      — Ладно разыгрывать
      И неожиданно икнул.
      Салага! — сказал кок.
      И опять цокали по палубе мои подковки. На зтот раз медленнее, не так легко и дольше — я прошёл мимо люка, ещё шагов семь на бак, остановился у носового орудия.
      Ствол его насторожённо смотрел вверх.
      В небе исчезал последний свет, он скорее ощущался, чем был виден, а я такое небо помню с тех пор, как начались налёты на Москву, и оно всегда кажется мне тревожным.
      Где-то неподалёку, за причалами, не спал Мурманск.
      Никогда не видел его огней. Не представляю даже, какие они, — до войны ведь здесь не был Этот город сразу встал передо мной затемнённым, только затемнённым. Как будто война идёт не два года, а много дольше.
      Я потрогал замок орудия. Металл был холодный. Остыл.
      Подошёл вахтенный:
      — Ты чего тут?
      — Нельзя, что ли?
      Он зевнул:
      — Может, и за меня отстоишь?
      Я бы согласился. Ходил бы сейчас по палубе хозяином.
      — Назначат — встану.
      — Ты по специальности кто?
      Третий спрашивает
      — Радист, — сказал я, поёживаясь.
      Но вахтенный промолчал. Потом сказал:
      — Значит, по боевому расписанию тоже здесь будешь. За точной наводкой, понял? Если радист.
      — Радист, — подтвердил я.
      Так-то лучше, когда ясно. Одно своё место я теперь знал, второе — радиорубка. Надо было идти в кубрик, пусть дают мне рундук к койку!
      В кубрике за столом сидел старшина, которого я ещё не видел. Наклонив круглую голову, он что-то писал. Волосы у него были подстрижены коротко, на плечах желтели двумя лычками аккуратные погончики. Карандашом он водил размеренно, не торопясь и не задумываясь, вообще выглядел очень спокойным. А боцман всё возился с вещами. На рундуке рядом с Костиными сапогами теперь лежали телогрейка, ватные брюки и плащ.
      — Поел?
      — Так точно.
      — Фёдор, пополнение
      — Вижу, — не переставая писать, отозвался старшина.
      — Вкдкт! — фыркнул боцман. — Ты хоть посмотри, кого тебе приелали-то!
      Старшина посмотрел. У него было простоватое скуластое лицо и очень внимательные глаза.
      — Сними шинель, — посоветовал он. И стал водить карандашом дальше.
      Я шагнул, поднял свой вещмешок. На линолеуме под ним отпечаталось маслянистое пятно.
      Рядом тотчас шлёпнулся кусок ветоши.
      — Вытри, — сказал боцман. — В другой раз наряд вкачу. Ох и вкачу!
      — В солярке вот на палубе измазал, — пробормотал я, поглядывая снизу на его громадные сапоги.
      Ладно, меня и не задело. Зато я знал теперь, где моё место по боевому расписанию. Пусть хоть сейчас тревога! Это настроение защищало от любых боцманских придирок. Больше — оно давало уверенность.
      Всё-таки, когда боцман выбрался на палубу, стало легче, свободнее. Я усмехнулся, слушая, как он гудит на палубе: «Вахтенный, кто на берег сошёл?.. Про-во-жа-ет! Я ему покажу завтра »
      Фёдор сложил письмо треугольником и сказал:
      — Да, проводил боцман корешка.
      — Какого корешка?
      — Костю.
      « покажу проводы-то! Он мне палубу вылизывать будет, скрипач!»
      — Они ведь и в увольнения друг без друга не ходили, — сказал Фёдор.
      — Понятно, — соврал я.
      Утром старшина повёл меня чистить аккумуляторы.
      Сначала мы вошли в боевую рубку. Фёдор подождал, пока я закрою на задрайки бронированную дверь, и кивнул в правый задний угол рубки:
      — УКВ.
      Ясно: зачехлённый ящик в углу — ультракоротковолновая рация. Для связи между катерами дивизиона в походе. А в передней части рубки — штурвал, компас, там, где ме-
      сто командира, — ручки телеграфа. Я успел рассмотреть надпись: «Полный вперёд».
      Фёдор тем временем откинул крышку люка внизу. Я спустился вслед за старшиной в крохотный коридорчик — мы вдвоём еле поместились в н'ем. Неяркий плафон освещал три двери — в каждой стороне коридорчика. Только одна переборка, та, что к корме, была глухая.
      — Тут акустик сидит, — сказал Фёдор, тронув первую дверь, — тут радиорубка, а напротив — каюта командира.
      Он открыл дверь радиорубки, протиснулся туда, включил свет:
      — Иди садись.
      Я сел рядом с ним, на рундук, за стол, покрытый линолеумом. Почти всё место на столе занимала аппаратура: выкрашенные в шаровой цвет приёмник, передатчик РСЕ с разноцветной шкалой настройки, умформеры, радкоключ. Вкусно пахло аппаратурой. Это аромат, а не запах: тонкий аромат канифоли, разогретых к остывших проводов и серебристой пыльцы на радиолампах.
      А в иллюминаторе над головой Фёдора тускнело рассветное небо.
      — Хорошо, — сказал я. — Здорово.
      Фёдор усмехнулся, помолчал, глядя на медный штырь — вывод антенны.
      — Тут, под столом, аккумуляторы. Отсоединены. Вытащи их на рундук. Только ветошь подстели, вот эту. И почисти.
      — Ясно.
      — Не вылезай, пока не закончишь, а то боцман найдёт работу сразу. Понял?
      — Понял.
      Я остался один, сел за стол в радиорубке, прикрыл за собой дверь. Осмотрелся ещё раз. Постучал на ключе: «Ливерпуль, Ливерпуль боцман кокосы дай-ка закурить »
      Ничего ключ — мягкий.
      Нагнулся, заглянул под стол. Там стояли ящики с аккз муляторами. На ощусь сосчитал их — четыре ящика. Подтянул один к себе, Он оказался тяжёлым. Ничего, справлюсь Поднапрягся, коленом помог — поставил его на рундук.
      В ящике было восемь батарей, Еосемь банок, соединённых между собой последовательно. Они здорово обросли солью. Я нашёл в столе сломанный карандаш и стал выкс-
      вырквать км соль из углов на крышке первой банки. Постепенно обнажилась чёрная поверхность крышки, и тогда я вспомнил о пробке. С неё и надо было начинать. Поздно я это понял: соль с пробки осыпалась к опять забила только что вычищенные углы.
      Ничего. Работа нудная, зато самостоятельная.
      Минут через десять мне удалось покончить с первой банкой: я выскреб всю соль из неё к насухо протёр крышку ветошью — чтобы потом аккуратно смазать её тавотом. Сидел потный, хотя шинель снял давно, как только ушёл Фёдор. Одна только банка, а всего ящиков четыре, и в каждом — по восемь таких
      Наверху лязгнули задрайки люка.
      Я толкнул дверь к увидел на трапе громадные сапоги. Боцман. Он спустился, молча стал смотреть, как чищу. Стоял в двери и смотрел — я затылком чувствовал.
      А что ему тут смотреть — в радиорубке?
      — Чистишь?
      — Глажу.
      — А молоко любишь? — сочувственно спросил боцман.
      Я быстро взглянул на него и снова принялся ковырять
      обломком карандаша в аккумуляторе. Потом сказал:
      — Кто же его не любит?
      Боцман молча выбрался наверх. Я задумался. Чего он так смотрел на меня? Жалеючи. Боцман не может так смотреть!
      Опять наверху лязгнули задрайки люка:
      — Юнга!
      Ну вот Поднял голову:
      — Есть.
      — Давай наверх.
      — Так я же чищу
      — Поговорили!
      Когда я выбрался на палубу, он стоял около боевой рубки и, щуря свои белёсые ресницы, смотрел на меня выжидательно.
      — Доложить положено.
      — А я вашего звания не знаю — вы же в телогрейке
      — Старшина второй статьи.
      — Товарищ старшина второй статьи, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл.
      — Идём. — Боцман повернулся к носовому орудию. — Кравченко, вот тебе пополнение. Объясни, что и как.
      Матросы, стоявшие у орудия, оглянулись.
      — А мы знакомы, — кивнул Кравченко.
      Я узнал вчерашнего вахтенного.
      Потом стоял на площадке зенитного полуавтомата тридцать седьмого калибра и совмещал риски на двух крутящихся лимбах — устанавливал их по командам Кравченко на нужные цифры. Дело было несложное, но сначала у меня всё-таки немного дрожали руки и я не поспевал за негромким твёрдым голосом командира расчёта.
      Один раз даже сбил наводку — когда совсем рядом гулко ударили два орудийных выстрела. На моё счастье, никто не заметил — все смотрели на выход из гавани. Я тоже посмотрел и увидел чёткий силуэт подлодки.
      Она возвращалась из похода. Команда стояла на палубе, в строю, а над орудием подлодки ещё вился дымок от выстрелов.
      — Двоих потопили, — сказал Кравченко.
      Слышал об этой традиции! Возвращаясь в базу, подлодки возвещают о победе холостыми выстрелами из орудия — сколько выстрелов, столько фашистских кораблей уничтожено
      . — Значит, так. — Кравченко посмотрел на меня. — Усвоил?
      — Да-
      — Добро, — сказал он. — На первый раз будешь подносчиком снарядов.
      И я пошёл чистить аккумуляторы.
      Около рубки Андрей швабрил палубу.
     
      Глава вторая
     
      Звонки ударили ночью.
      Я вытряхнулся из своей подвесной, словно подброшенный, на лету понимая, что сейчас же, ни секундой позже должен решить, как действовать — одеваться или сначала убирать койку?
      Её принёс боцман (кто же ещё!) в тот вечер, когда Костю отправили в госпиталь. Эта подвесная была лишней в кубрике к загораживала выход. А Костина койка пустовала.
      Звонки всё не прекращались. Длинные, с короткими перерывами. Ага! Я сообразил, что это не тревога, это аврал.
      В тускло освещённом кубрике метались тени. Весь он был
      полон торопливого дыхания. Кто-то из курильщиков зло кашлял. В то же время — я успел это ощутить — здесь уже воцарялась тишина. Особая тишина оставленного жилья
      На палубе затопали и ясно, жестковато прозвучал голос командира:
      — Корабль к походу изготовить.
      Потом на трапе, прямо у меня перед носом, торопились наверх чьи-то сапоги. Я тоже выскочил на палубу, в темноту, в холод, а щёки ещё были совсем тёплые от подушки. Значит, управился быстро.
      Непонятно, как боцман увидел в темноте:
      — Юнга, примешь носовой конец.
      — Есть.
      Насчёт подвесной, конечно, не только боцман решил Пустая койка — единственное, что они могли сделать для Кости, хотя ему теперь, в госпитальной кровати, нисколько от этого не легче. Но и мне дали понять, что надо ещё вроде бы заслужить это место Хорошо сделано — без лишних разговоров.
      Палуба под ногами дрожала: врубили моторы.
      Метались клочья пара.
      Я уложил канат. Только что он касался земли, а теперь где она? Берег не был виден в темноте, но взбитая винтами пена у причала, ещё не остывшая, отодвинулась, ушла в сторону. Сыто, взахлёб урчали в воде выхлопные газы. По крену, по ощутимому, хоть и невидимому движению было понятно, что катер разворачивается к выходу из гавани.
      Над боевой рубкой светлело лицо командира. Он откинул крышку верхнего люка и стоял в нём.
      Всё слышней становилось, как шумит море.
      Сыграли отбой.
      — Юнга, на подвахту!
      — Есть.
      А как сразу неустойчиво
      Я сделал первый шаг — один из тех десяти, что надо было пройти от носового орудия до рубки. Корабль вздрогнул, резко накренился и стал уходить из-под ног. Ничего. Такой он — живой! Палуба ускользала. Я знал точно, что никуда она не денется. Головой знал. Поспешно присел, схватился за что-то: никуда она не денется. Так всё-таки надёжнее. Палуба теперь поднималась, меня прижимало к ней. Не было никакой возможности выпрямиться, чтобы идти дальше. Но я выпрямился.
      Вокруг теперь море, хотя и не видно его — одна сырая, качающаяся мгла, и шумит, шумит Холодно-то как!
      Дверь. Тоже стала живой. Отпихивает, когда снимешь её с задраек, потом тянет за собой. Ничего.
      Добрался.
      В радиорубке было тепло, очень светло и уютно, но я понимал: что-то и здесь, должно быть, не так.
      Фёдор кивнул:
      — Садись.
      Я сел, навалился на него плечом и ухватился за край стола. И тут же упёрся локтем в переборку, чтобы не сползти с рундука — теперь Фёдор на меня навалился.
      — Ничего, — сказал я.
      — А?
      — Нет, я ничего
      — База вызывает. — Фёдор пододвинул мне вторую пару наушников.- — Проверка связи.
      Слышно было хорошо, просто оглушительно — наушники пришлось сдвинуть на виски. Но я не принял: какие-то цифры, буквы Не группами, без системы.
      — Это позывные. И кодовые сочетания. Вот таблица — код, познакомься.
      Фёдор включил передатчик.
      Мягко гудели умформеры, а море шумело невнятно; только когда в борт ударяла особенно сильная волна, рубку наполнял гул. И медный штырь — вывод антенны — начинал мелко-мелко дрожать.
      В наушниках ворочались знакомые шорохи, коротко взрывались атмосферные разряды — с таким звуком, словно кто-то чиркал и зажигал спички, и попискивали, басили, шептали голоса радиостанций. Это был эфир — совсем особый, отдельный, никому, кроме радистов, не ведомый мир. Он заполнял сейчас чёрные чашечки наушников, каждый провод, лампы за щитками, любое стёклышко и любую стрелку приборов — всю радиорубку, а её мотало где-то в море.
      Я посмотрел на Фёдора. Старшина сидел без шинели, в робе, его скуластое лицо было спокойно и сосредоточенно.
      Закончил связь, выключил передатчик.
      — Далеко мы идём, товарищ старшина?
      Если бы он ответил: «В Америку», я бы не удивился — сейчас и это казалось возможным.
      — Встречаем союзников, — сказал Фёдор. — Караваи
      транспортов. Встретим их в точке рандеву и проводим до Мурманска Ты такую радиостанцию изучал — РСБ?
      — Да.
      — Настройся на волну двести четыре метра Правильно. Сколько знаков принимаешь?
      — С зуммера сто десять. Из эфира — меньше, конечно.
      — У нас тут скорости небольшие, — сказал Фёдор.
      «У нас» — это значило в мире радистов, а удары в борт и шум за бортом только подтверждали его существование. И оттого, что он, такой знакомый мне всеми звуками и запахами, жил на корабле, был со мной в море, я почувствовал себя здесь нужным.
      — Костя был хорошим радистом?
      — Он и есть хороший радист.
      — Я понимаю. Не так спросил! В общем
      — В общем, да, — сказал Фёдор оттаивая. Потом посоветовал: — Ты расстегни шинель, жарко.
      Он не предложил: «сними», и я знал почему — если тревога, мне наверх, к орудию. По боевому расписанию.
      — Вызывают!
      — Слышу. — Старшина пододвинул мне стопку бланков. — Тоже принимай.
      Слышно было куда слабее, чем несколько часов назад. Но всё равно хорошо. Я пропустил только два-три кодовых сочетания вначале, а текст радиограммы — шесть цифровых групп — принял полностью. Фёдор сверил его со своим.
      — Всё правильно. Теперь оформи. Здесь — время приёма.
      Восемь часов пятнадцать минут
      — Отнеси командиру.
      — Свою?
      — Свою.
      Я выбрался из рубки, потянулся — всё поплыло перед глазами, в ушах зазвенело. Постоял около трапа.
      В приоткрытый верхний люк из боевой рубки пахнуло холодом. За глухой переборкой слева грохотали моторы. Справа от меня в открытой двери была видна спина акустика.
      У него там тоже свой мир. И за переборкой своё: жара, мотористы вытирают ветошью замасленные руки и в грохоте немо открывают рты. Но понимают друг друга. А наверху, в боевой рубке командир. Живой корабль!
      Я стал подниматься по трапу, раскачиваясь как на маятнике.
      Это всё настоящее, всё на самом деле: неустойчивый, тускло освещённый отсек, стёртые до блеска ступени трапа, листок радиограммы у меня на пальцах Принял радиограмму я, и качает на трапе меня
      — Товарищ командир, радиограмма!
      В иллюминаторы перед рулевым и в открытый верхний люк проникал утренний свет, такой слабый, что нактоузный огонь, подсвечивающий картушку компаса, ещё не выключали. В рубке было сумеречно, но видно всё. Командир стоял справа от рулевого, спиной ко мне. Почти не оборачиваясь, он протянул руку, взял у меня бланк радиограммы и наклонился к нактоузу, чтобы прочитать. Обернулся:
      — Приняли сами?
      — Слышимость хорошая, — сказал я.
      По-прежнему тонко звенело в ушах. Было легко, невесомо.
      Рулевой покосился через плечо — я узнал Андрея, подмигнул ему.
      — Прямо по курсу корабли! — крикнул откуда-то сверху сигнальщик. — Транспорты и эсминцы. Дистанция
      Дверь в рубку распахнулась. В овале встала двухцветная картина: серый движущийся пласт моря под белёсым небом. Пласт перекосился, метнулся вниз, исчез — и всё заслонила фигура боцмана.
      — Союзники, — окнул он, глядя на командира.
      — Союзники! — сообщил я, спустившись в радиорубку.
      Фёдор кивнул.
      — Это и есть точка рандеву? — спросил я.
      — Она.
      — Пойду посмотрю?
      Старшина пожал плечами, удивлённо улыбнулся:
      — Посмотри
      Длинный, непрерывный звонок боевой тревоги ударил по мне уже на трапе — припаял к нему на долю секунды и тут же бросил вверх, на палубу.
      Ящик с обоймами я увидел издали. Обрадовался. Потом близко. И руки заряжающего.
      — Снаряды!
      Вот он — вынырнул из облаков! Свалился на крыло и стал падать. Чёрным крылом вниз. «Юнкере» Выровнялся, пикируя прямо на наш катер.
      «Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду посмотрю?» — завертелось в голове.
      Самолёт становился всё больше, с каждой секундой ревел оглушительнее, тут звонко, быстро заахали выстрелы нашей зенитки — рёв как отрезало, но «юнкере» не загорелся, не вильнул в сторону, и я хотел зажмуриться.
      У меня хватило сил этого не делать. А может, наоборот, не хватило сил даже зажмуриться. Но это было одно мгновенье.
      Ударило в бок. Рот заряжающего открывался. Я понял, это он мне кричит: «Снаряды!» — и сунул ему в руки новую обойму.
      С правого борта один за другим медленно выросли три ярко-белых водяных столба. Я успел достать ещё обойму, пока они поднимались. Как опадали, не видел, а лицо обдало горячим и водяной пылью.
      «Юнкере» нырнул в облако.
      Не сбили
      «Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду по » Тьфу!
      Бомбардировщики вываливались из облаков, вставали столбы от взрывов, тянулись руки заряжающего, и тут в голову полезла чепуха: что всё в точности как в кино, только пропал звук. Даже наша зенитка била бесшумно: я чувствовал, что площадка вздрагивает от отдачи, — пятками слышал, как бьёт орудие, а не ушами.
      Потом сообразил: оглушён пальбой.
      Но голос Кравченко слышал — вот это да! Он командовал расчётом, называл какие-то цифры и как будто не кричал даже, а я слышал. На то он и командир расчёта На то и заряжающий, чтобы заряжать, а я подносчик, чтобы у него были обоймы. Всё правильно. Всякая чепуха с кино забылась. Я собрался окончательно и сообразил, как лучше приноровиться выхватывать из ящика обоймы, как встать, чтобы без толку не вертеться, отдавая их заряжающему. И когда обоймы в одном ящике кончились, я, только взглянув на второй, знал почти точно, сколько шагов сделаю к нему, как нагнусь и подтащу.
      Палуба, мокрая, ускользала из-под ног. Живой корабль Попробуй попади в эти проклятые «юнкерсы», когда катер кренится, скачет на волне да ещё маневрирует! В двух шагах от меня что-то проскребло. Вырос боцман, весь красный, заорал. Я услышал его не сразу, словно звук пришёл издалека, с опозданием, но тут же догадался: это осколки. И меня обожгла радость — не страшно!
      Хотел даже найти боцмана, посмотреть ему в лицо — пусть не орёт
      Воздух туго рванулся, катер встряхнуло так, что я едва устоял — ткнулся в руки заряжающему с очередной обоймой. Руки упёрлись мне в грудь.
      Я выпрямился:
      — Ну?!
      В ушах щёлкнуло.
      — Положи, не надо. Положи, — негромко повторил Кравченко.
      Я посмотрел на него:
      — Почему? А?
      И вдруг понял, что слышу.
      Зенитки били где-то далеко, на других кораблях. Перестали.
      И всё?
      С палубы длинно и шумно скатывалась волна. Тут же через борт хлестнула новая. Она уже добиралась до моих сапог, и я зачем-то отступил, а всё равно весь мокрый.
      В пустом небе таяли последние чёрные клубки разрывов. Они таяли быстро, а облака ползли медленно.
      Всё!
      Тогда я огляделся, увидел море и корабли.
      Навстречу нам шёл океанский транспорт. Мы сближались.
      Корабль вырастал на глазах, громадный и лёгкий, чётко очерченный в сером свете утра. Наш катер мотало на волнах, а он казался неподвижным — только увеличивался, и под форштевнем вспыхивала пена. Она белела на фоне чёрного корпуса, исчезала и взрывалась опять. С каждой минутой я открывал что-нибудь новое. Надстройки корабля были такие же белые, как пена, а жёлтые мачты словно покрашены солнцем. В овалах клюзов застыли лапы якорей. В передней части корпуса светлели выпуклые нерусские буквы.
      «Джесси Смит», — прочитал я.
      Буквы превратились в звук, звучание имени — в свет. Корабль явился целиком
      Это было неожиданно, похоже на волшебство.
      По щекам у меня сползали струйки пота. Я почувствовал их теперь, когда они стали остывать на ветру. Посмотрел улыбаясь на Кравченко.
      — Новенький, со стапелей недавно, — кивнул он.
      Да, те, кто строили корабль, тоже видели его таким, какой он явился нам — в море. Иначе как бы они могли его построить!
      За «Джесси Смит» шли другие транспорты, их было много.
      Занимали свои места корабли охранения. Один из английских эсминцев спешил в нашу сторону. Темно-серый, с резким белым бугорком под форштевнем, он красиво вписы-
      вался в такой же темно-серый пласт моря, и на мостике его весело мигал голубоватый глазок сигнального прожектора. Морзянка Жалко, что могу принимать её только на слух!
      — Что они пишут? — обернулся я.
      Позади стоял боцман. Его широкое лицо было красно от ветра, глаза округлились. Он не ответил.
      — Сигнальщик! — звонко позвал командир. — Передайте на эсминец: считаю возможным спасти корабль!
      Какой корабль? Почему спасти? Кого?
      Я завертел головой, увидел — теперь справа от нас — «Джесси Смит». И вздрогнул: она, кажется, горела То есть пожар только начинался. Дым клубился на юте. Его сбивало ветром, косо, к воде. Но людей на юте не было. Они почему-то толпились у шлюпбалок.
      Полным ходом к транспорту шёл английский эсминец. На помощь?
      — Эсминец не отвечает! — доложил сигнальщик.
      — Передавайте! — упрямо сказал командир. — Переводчик у них есть. Поймут! Передавайте: спасти корабль и грузы, предназначенные для Красной Армии, считаю необходимым!
      «Джесси Смит» стояла. Под форштевнем корабля теперь не взрывались волны. Они бестолково толклись вдоль борта, и на них уже попрыгивали спущенные шлюпки. Люди рассаживались быстро. Вскинулись вёсла.
      Шлюпки двинулись навстречу эсминцу. Он прошёл мимо. С мостика людям в шлюпках что-то крикнули. Опять замигал прожектор.
      — Отвечает! — обрадованно выкрикнул сигнальщик. — Выполняю ин-струкцию британ-ского ад-ми-рал-тейства В целях безопасности каравана за-держиваться нельзя!
      Закончил он другим голосом, виновато.
      Эсминец стоял борт к борту рядом с транспортом. Люди быстро спускались по трапу, по канатам, прыгали на его палубу. Потом он двинулся к шлюпкам и снял людей оттуда. И полным ходом прочь. Пустые шлюпки остались позади. До них дошла пена буруна. Они закружились. Вёсла, брошенные в уключинах, болтались вразброд.
      А на юте транспорта вырвался огонь, очень яркий, медовый. Ветер уже не справлялся с дымом.
      Я дёрнул боцмана за рукав:
      — Командир-то!
      — Что?
      Люди быстро спускались по трапу, по канатам
      — Ранен?
      Такое у него было лицо: бледное и неподвижное от боли.
      — Помолчи
      Боцман стал закуривать. Прикрыл огонь огромными ладонями, наклонился.
      Шумело море. Когда долго слышишь, как оно так шумит, становится тихо, пусто. Всё погрузилось вдруг в холодную шумящую пустоту: зсминец — он полным ходом шёл от транспорта Опять замигавший глаз прожектора Голос сигнальщика: «Товарищ командир предлагает отойти на
      безопасную дистанцию» Эсминец мигал сигнальным прожектором, остановившись на порядочном расстоянии от «Джесси Смит», а между ним и горящим кораблём мотались пустые шлюпки.
      Резко хлопнула крышка люка.
      Я очнулся. Командира над рубкой не было. Он, наверное, стоял теперь внутри, около рулевого. Катер накренился, разворачиваясь.
      А огонь на юте «Джесси Смит» пропал. Даже дым почти исчез. Но вдруг пошёл густо, окутал мачты. Потом его опять сбило ветром.
      На гафеле покинутого корабля бился английский флаг.
      Наш охотник разворачивался, и мне видны были тёмные волны слева от «Джесси» — волны, волны, и всё. А потом — пустые шлюпки, уже разбросанные и затерявшиеся в волнах. И узкое тело эсминца.
      Я не сразу заметил тонкую пенящуюся ниточку, протянувшуюся от него прямо к «Джесси Смит», а когда заметил и понял, что зто след торпеды, точно посередине борта транспорта вырос высокий, ослепительно белый водяной столб.
      Звук — тупой, больно ударивший по ушам, — пришёл позже.
      Корабль разломился надвое. Его как растянуло, разорвав посередине. Одно мгновение корма и нос, казалось, стояли на плаву, отдельно друг от друга, потом начали подниматься.
      Я пристыл к палубе и ещё ждал чего-то, сам не зная чего, — нетерпеливо и мучительно, как, бывает, ждёшь, что будет больно.
      Корма и нос встали почти вертикально, жёлтые мачты скрестились. Они сломались легко, как спички.
      Наши стояли без шапок.
      Я тоже стянул свою и увидел, как в дыму, в клубах пара
      корма и нос одновременно скользнули вниз. И исчезли. И ещё я видел, как на том месте вскинулась вода, опала, и со всех сторон туда хлынули волны, всё зализали — будто там ничего и не было!
      Меня заколотило.
      — Понятно?
      В глаза боцмана смотреть было трудно. На лбу у него слиплись светлые волосы.
      — Мне не понятна инструкция адмиралтейства! — выдавил я, стараясь не стучать зубами.
      — Лорд какой Запрос пошли. — Он ткнул сапогом пустую гильзу от снаряда.
      Надо было бежать к орудию — опять летели «юнкерсы». Один уже пикировал на нас, в кебе вокруг него мелькали медовые капли зажигалок, они сыпались вниз — много-много! Но в кубрике ничего не знали, там спокойно разговаривали, я слышал «Эй, в кубрике! В кубрике!..» Не слышат, поздно. Мы стали проваливаться в какую-то глубокую воронку, по краям её бешено крутилась пена, а на дне мелькали заляпанные листки бумаги. Я понял, что никогда не видел ничего страшнее, чем эти листки. Не мог даже крикнуть, пошевелить пальцем Рот боцмана кругло открывался: «Ин-струкции британско-го ад-мирал-тейства!»
      Очнулся я весь в испарине.
      В кубрике разговаривали.
      Качало. Было жарко — я ведь лежал одетый. В Костиной койке.
      Но почему они разговаривают? Как можно сидеть в кубрике и разговаривать, когда опять летят! Нет, это кажется.
      Я не открывал глаз и старался убедить себя, что всё в порядке. Напрасно. Чем больше старался, тем лучше понимал, что сердце у меня перестанет прыгать только на берегу. Только там. Засыпать было страшно: опять чувствовать, что ты беспомощен, вдавлен в койку — ни крикнуть, ни шевельнуться Нет, спать я не мог. Но и так — всё время вслушивался, вздрагивал, когда что-нибудь стукало на палубе Это пройдёт, должно пройти!
      С трудом еспомнил, как заснул. Фёдор отослал меня отдыхать, а е кубрике сидел боцман. Он ни о чём не спросил, кивнул на Костину койку: «Ложись сюда». Я обрадовался, лёг. Прямо перед лицом оказался иллюминатор. Совсем близко за толстым стеклом мелькнул гребень волны, потом катер ухнул вниз — иллюминатор темно залепило. Хо-
      тел ещё раз посмотреть и не смог, словно провалился куда-то.
      Ложками стучат Обедают.
      Я глотнул слюну. Встать? Они уеидят моё лицо и догадаются.
      — Команду, говорит, корми. А сам отказался, — услышал я голос кока.
      — А тебе не понятно?
      Это боцман.
      — Так ьедь он не ел ничего!
      = — Не ел Накорми! Командира накормить не можешь. Кок
      — Я же говорю — отказался. И дверь не отворил.
      — А лезешь?
      — Тьфу!
      — У юнги и то понятия-то больше, — проворчал боцман. — «Ранен, кричит, командир!»
      — Я сам как увидел эти шлюпки — так по душе скребануло! — сказал Гошин.
      — «Скребануло»
      Они долго молчали.
      — Я думал, его семья в бомбёжке погибла, — негромко проговорил Кравченко. — Боцман, ты знал его жену?
      — Дочка смотрителя маяка на мысе Иоканка, — ответил боцман. — Североморка.
      — И сын большой?
      — В школу должен был идти. Девочке три года.
      Я чуть приоткрыл глаза, смутно увидел круг иллюминатора. То потускнеет, то выяснит Ждал.
      Боцман снова заговорил:
      — До еойны, помню, жена его часто на корабль приходила. Работала-то рядом, около порта. Знаешь, придёт, бывало, глянет так — скомандовать охота что-нибудь такое!.. И скомандовал — знал бы. Ока в последний момент, рассказывают, встала — «Интернационал» запела.
      — Я как увидел сегодня эти шлюпки — начал Гошин.
      — Ты сейчас пойди, — сказал боцман. — Может, поест.
      — Пойду.
      Хлопнула крышка люка.
      — А кто рассказал? — спросил Кравченко.
      — Двое спаслись. Всего-то двое из тридцати. Все — семьи маячных служителей да рыбаков. Ребятня. Летом-то они у родных гостили, лето было хорошее И война. Их на «Бриpе» эвакуировали, в Архангельск. «Бриз»-то судёнышко вспомогательное, скорлупа, а тут два эсминца — да из орудий по нему «Бриз», когда стал тонуть, шлюпки спустил. Переполненные они были
      Вернулся Гошин. Повозился, глухо сказал:
      — Нет.
      — А лезешь
      — Что ты за человек, Пустотный!
      — Поговорили, — ответил боцман.
      Я смотрел во все глаза на иллюминатор. А видел шлюпки, о которых рассказывал боцман. И два фашистских эсминца
      — Туман, знаешь, был, из тумана эсминцы и вышли. Один прикрывать остался, по инструкции, сволочи, действовали А второй, он мимо этих шлюпок — и всеми пулемётами. Вот так близко прошёл! Волну поднял, она шлюпки захлестнула.
      Волны, волны, и всё. Будто там ничего и не было.
      И я точно знал, что не сплю.
      — Флот у них есть — моряков нету! — сказал Пустотный. — По детям-то
      Потом добавил:
      — Юнгу разбудить надо, пусть порубает.
      Я закрыл глаза. «Порубает» Будто ничего и не было!
      — Как увидел сегодня вёсла вразброд — начал кок.
      — Юнга! — рявкнул боцман. — Фёдора кто на обед подменять будет?
      — Есть!
      Я выбрался из койки и стал натягивать сапоги.
      Гошин налил мне супу.
      Надо было обедать. Потом идти на вахту, сменить Фёдора, чтобы он тоже поел. Всё просто. Я чувствовал себя так, словно потяжелел сердцем, и старался не притрагиваться к нему, не вспоминать, потому что сейчас это только мешало бы. Что-то во мне занемело.
      — С боевым крещением, — сказал Кравченко.
      — Малость понюхал — Боцман задумчиво глянул на меня. — И усы-то не припалило.
      — А где у него усы? — спросил Гошин.
      Я отмахнулся:
      — Ладно вам!
      И подумал опять: «Вот сижу, разговариваю Завтра, может, снова в море пойдём».
      Никогда не было так ясно, что впереди.
      А на другой день мы отвели наш катер в док, на капитальный ремонт. Собирались сходить на берег, укладывали свои немудрёные пожитки в рундучки — и всё молча. Боцман зыркал — на пол кубрика падала то ненужная бумажка, то ещё какая мелочь; Гошин зашвырнул в угол старые портянки, но боцман зыркал и молчал.
      Мы оставляли корабль. Впереди нас ждал далёкий путь в Америку. Каков этот путь и какова она — Америка?..
      Когда всё уже было собрано, я вдруг неожиданно для себя с болью ощутил, что мне не хочется оставлять катер, идти ночевать в Мурманский флотский экипаж. Мне вспомнились мои первые минуты прихода на корабль. Тогда уходил в госпиталь Костя. Теперь мы оставляли катер. Тоже в госпитале — в доке.
      Было сиротливо.
      И потом, когда мы погрузились на транспорт, который вёз нас в эту Америку, когда уже вышли на внешний рейд, я долго смотрел в сторону дока, где оставался наш катер.
     
      Глава третья
     
      В Кейптаунском порту с какао на борту «Жаннета» оправляла такелаж
      Наши стояли у подъезда, разговаривали с американскими и французскими моряками. Из окна с третьего этажа видны были бескозырки в белых чехлах, а вокруг и кое-где вперемежку с ними — шапочки-панамки американцев и береты французов. Хотелось свистнуть, чтобы кто-нибудь из наших посмотрел на меня.
      Но я не свистнул, и бескозырки двинулись, покачиваясь в сторону набережной. Замелькали, колыхаясь, кончики широких брюк. Помпоны и береты разбрелись: одни пошли с нашими, другие — к центру города.
      Улица опустела.
      Лежать было неудобно — планка подоконника давила в ребро. А я всё смотрел. Наползали сумерки. Вспыхнули ярко-голубые неоновые буквы — название отеля. «Альказар» будто подвсплыл над асфальтом и стал похож на корабль, отдавший якоря. А матросы сошли на берег
      Я вздохнул, выпрямился и, потирая ребро, оглядел кубрик. Номер мы, само собой, называли кубриком.
      Свет ещё можно было не зажигать. Мне почему-то казалось, что, если зажечь, будет совсем неуютно и тоскливо. А прохладней не станет. В жару окна закрывали тростниковыми шторами, это помогало, но к вечеру в номере всё-таки настаивалась духота. Сейчас она к тому же припахивала калёным утюгом и одеколоном. В субботу в кубрике всегда так пахнет.
      Даже в тропиках. Даже за океаном. Даже в городе Майами, штат Флорида, чёрт подери
      В Кейптаунском порту с какао на борту «Жаннета»
      Противно слушать свой голос, когда в кубрике пусто. И я только теперь заметил, как здесь голо и просторно. Койки стоят в одной стороне, е простенках между окнами. Аккуратно, в линеечку, белеют квадраты подушек. Стол посередине Кубрик! Можно, конечно, и так. Но во всём отеле ни в одной команде дневальных не назначают. Никто, кроме нас.
      Я сел за стол и принялся строить из костяшек домино небоскрёб.
      Увидел бы меня сейчас Костя. За окнами пальмы, а я даже не смотрю туда. Ну и что? Фёдор жил когда-то в Ялте, говорит — там так же.
      Завтра в это время тоже пойду в город. Обязательно посидим с ребятами в том баре, где все стены — голый кирпич, а на потолке, как бимсы ка корабле, выступают квадратные деревянные балки. Там прохладно и пиво всегда холодное. Пиво в Майами отличное, это да. Наши все так считают. Я тоже, хотя сравнивать не могу: до войны, когда мы с отцом ходили е баню, он после мытья всегда брал себе кружку пива, а мне стакан морса. Заьтра в это время буду тянуть пиво и поглядывать, как бармен в белой жилетке орудует бутылками и как ловко вскрывает ножом устриц. Просунет лезвие между створками, повернёт, взрежет что-то — и готово: раковины раскрываются, на перламутре, как на блюдце, — нежное розоватое мясо.
      Небоскрёб мой рухнул.
      Я принялся строить его снова Нет, удивительно всё-таки: ну мог ли отец тогда подумать, что через каких-нибудь пять лет я буду тянуть пиво в Майами, штат Флорида!
      Мы в Сандуиы с ним ходили. Там бассейн — я учился плавать. А теперь вон куда заплыл
      За окном возникла музыка.
      Вскрикнула труба, заметалась, требуя, почти плача, и так ей было невыносимо, на таком всхлипе она вдруг смолкла, что у меня по спине поползли мурашки. Я бросил на стол шестёрочный дупель, которым хотел увенчать небоскрёб, и подскочил к окну.
      Улица была пуста. Но в доме напротив, на втором этаже — чуть ниже от меня и правее, — ярко светились широкие окна кабаре. В одном из них я увидел сцену, а на ней
      Интересно, кто вчера дневалил? Андрей, кажется. Да, точно. И Еедь не сказал ничего!
      Танцовщиц было пятеро. Смуглые, длинноногие, в ярко-красных коротких юбках, они пристукивали каблучками, переступали с ноги на ногу и весело работали локтями. Красиво. Жаль только, видно было их со спины.
      Я забрался на подоконник с ногами, устроился поудобнее.
      Танцовщицы вдруг повернулись и, поеодя коленями, улыбаясь, работая локтями, двинулись в глубь сцены. Все пятеро. Потом разошлись в разные стороны — застыли.
      И вышла одна Она была е чем-то чёрном, блестящем, только белые руки открыты, и, когда шла, мелькала нога, тоже белая. Волосы у танцовщицы были золотистые.
      Пятеро теперь встали так, что я не видел её.
      Она пела, слышен был её голос — низкий, с какой-то ленивой хрипотцой. И всё повторялись какие-то звонкотягучие слова, что-то вроде: «Лонг-тайм-агоу»
      Мне хотелось увидеть её опять. И я дождался — танцовщицы расступились. Блондинка шла в глубь сцены. Она вскинула лицо — внимательно посмотрела на меня. Нет, почудилось, конечно!
      В кубрике вспыхнул свет.
      Я скатился с подоконника и вытянулся по стойке «смирно» — в дверях стоял боцман. Я вытянулся так, как никогда перед ним не вытягивался.
      Вернулся Он был такой торжественный в «форме раз», ео всем белом. А ресницы совсем на солнце выгорели в штате Флорида Или кажется так — лицо стало коричневым. Чего он вернулся?
      Пустотный сопел.
      Потом двинулся прямо на меня. А смотрел так, будто я и не стоял здесь, — навылет. Я отступил в сторону и прищёлкнул каблуками.
      Боцман остановился у окна. Шея у него стала медленно багроветь — даже через загар было видно. Наверное, они там опять повернулись
      Я, не дожидаясь команды, расслабил колено — принял положение «вольно». И не утерпел — заглянул через его плечо.
      Блондинка стояла у окна. Подняла руку, помахала Нам, точно! Я отвернулся, стал поправлять на ближайшей койке идеально заправленную подушку:
      — Вот даёт!
      И неожиданно уткнулся в подушку носом.
      — Чего пялиться-то на обезьянник — Боцман рванул штерт, и тростниковая штора с шумом упала, закрыв окно. — На макак всяких — Он шагнул к своей тумбочке, нагнулся и вышвырнул на середину комнаты полотёрную щётку. — Чтоб как яичный желток! Понятно?
      Дверь за ним хлопнула с треском.
      Щётка ещё Еертелась на скользком паркете, а у меня ныл затылок от боцманской затрещины. Я подождал, пока щётка перестанет вертеться.
      «Жаннета» оправляла такелаж
      Ладно! Сел на койку и стал расшнуровывать ботинок.
      Поставил его, стянул носок. Пошевелил пальцами. Пёс-ку-то! С пляжа остался. Как ни вытряхивал, а остался «Майами-бич» пляж называется. По-английски.
      Подошёл, вцепился в щётку скрюченными пальцами. И затанцевал.
      Ладно, переживать не будем. «Нам сказали — мы пошли». Ничего особенного. Андрей, конечно, тоже смотрел. Но ему можно, а мне нельзя
      Щётка ударилась углом в плинтус и выскользнула из-под ноги. Я остановился. Жара липла, как мокрая тельняшка. За окном приглушённо вякал джаз. Штора опущена. Ладно
      Что ладно-то? Что?
      Драить здесь палубу. Какую к чёрту палубу — натирать е номере паркет! Нашёл работу. Боцманская его душа иначе не может — вот это мне «понятно»! «Чтоб как яичный желток»! Никакого желтка не получится — мастика ведь тёмная. Окно закрыл, чтобы не смотрел. Кому-то можно, а мне нельзя. За нравственность мою опасается. Оберегает!
      Лежал долго, пока не услышал, что наши возвращаются.
      Наконец-то! Встал, разгладил койку, подошёл к столу и сложил в коробку домино.
      Первым вошёл Кравченко. Он сразу взялся за коробку, высыпал костяшки на стол и уселся.
      — Федя, давай! Кто ещё в козла? Сейчас мы вам адмиральского. — Обернулся ко мне. — Дневальный, подними штору — жарко!
      Я стал смотреть в сторону.
      — Савенков, не слышишь? О чём задумался?
      — О положении негров! — сказал я, глядя на боцмана.
      Он стоял в дверях, громадный, торжественный такой в
      «форме раз», и смотрел на меня внимательно, щуря свои ресницы:
      — На место щётку^го положи
      — Есть.
      Щётка лежала под столом. Игроки в домино уже уселись. Нагнувшись, я увидел их ботинки, четыре пары. Вели они себя по-разному: елозили от азарта, постукивали в такт джазу, шевелили носками, стояли спокойно. Елозили у Кравченко — вот уж не думал, что он такой заядлый! Беда, если проигрывает — сразу бросается доказывать: «У тебя, кроме дупля, три-пять было? Было! Вот если бы ты её поставил, тогда Феде пришлось бы проехать, я бы отдуплился двоечным, он бы поставил два-пусто, ты бы дал мне, я бы закрыл мы бы выиграли!»
      Я положил щётку под тумбочку боцмана. Огляделся незаметно. Номер теперь, когда все пришли, совсем стал похож на кубрик. Каждый занимался своим делом. На меня никто не смотрел.
      8а столом царило напряжённое молчание, только стучали костяшки домино. Потом смолкли.
      — У тебя три-один было? — начал закипать Кравченко. — Почему не ставил? Тогда бы
      — Смирно! — скомандовал я.
      В дверях стоял командир.
      — Газеты, товарищи, — сказал он и шагнул к столу.
      «Вольно» так и не пришлось скомандовать — все сразу
      окружили капитан-лейтенанта, и он стал раздавать газеты. Я стоял в стороне — дневальному не положено. Смотрел на них. Дед-Мороз и дети Месяц наших газет не видели!
      — «Комеомодочку» мне, — окал Пустотный. — «Комс-о-молочку»!
      — У тебя «Правда»? Потом поменяемся, понял?
      — Я сам ещё не читал, — говорил командир. — Сразу сюда
      — Может, вслух? — предложил я.
      — Подожди ты! — сказал Андрей.
      Интересная получилась политбеседа: пристроились кто куда — и полная тишина. Только газеты шелестят Командир сидел за столом, читал. Я боялся даже ходить по кубрику. Стоял, чтобы не мешать. Прислушивался к этой тишине, она, казалось, прибывала — незаметно, как прилив, и была уже не простой тишиной: в ней пахло нагретым железом, качалась сырая мгла, палуба уходила из-под ног, и было так здорово холодно! Ещё с того дня, когда мы возвращались в базу в составе конвоя, когда я выбрался из Костиной койки и стал натягивать сапоги, а Гошин налил мне супу, я, сам толком не зная почему, не трогал то, что мне помнилось. Теперь понял, почему не трогал — слишком дорого! Двое суток на корабле, из них почти сутки — в море. «Усов не припалило», — сказал тогда боцман. Да что он понимает? Если бы не это в моей жизни, что тогда в ней было бы ценного?
      — Кравченко, Женька! — сказал вдруг Фёдор.
      — Я вижу, — негромко отозвался Кравченко.
      Все повернули головы к нему.
      — Деревня Сердюки освобождена, товарищ командир, — сказал боцман.
      Капитан-лейтенант кивнул, глядя на Кравченко:
      — У Бас кто там оставался?
      — Мама, — сказал Кравченко. И добавил: — Из Мурманска можно было бы написать, узнать, как она.
      А здесь нельзя. По есяким там военно-цензурным соображениям. Я посмотрел на командира. Он что-нибудь придумает. Он всё может.
      Но капитан-лейтенант молчал.
      Через полчаса, сдав дневальство, я тоже читал газеты, а потом, после отбоя, долго ворочался в темноте, сбив к ногам горячую простыню. Сочинял письмо.
      «Костя, привет!
      Пишу тебе из Майами, штат Флорида. В переводе с испанского Флорида — значит «цветущая». Тропики, сам понимаешь А Майами — это город-курорт, вроде нашей Ялты. Видишь, куда нас завезли.
      Сегодня узнали, что деревня Сердюки освобождена. У Женьки Кравченко там ведь старушка мать оставалась, а он даже написать отсюда не может, узнать, жива ли
      Но расскажу тебе, как здесь.
      Сначала-то мы пришли в другой порт — на границе с Канадой. Оттуда пульманом ехали через все Штаты в Майами.
      Заниматься приходится много. Ведь вся аппаратура и оружие на катерах незнакомое. Американское. Боцман и тот потеет. Отметок-то нам не ставят, а то бы он двоек нахватал (Это надо зачеркнуть.)
      Поселили нас пока — до получения катеров — в отеле. Тут, кроме нас, американские моряки живут. Неплохие, в общем, ребята. Сувениры любят. Но это ты знаешь, они и в Мурманске за сувенирами охотятся.
      Ходим в «форме раз». Стирать приходится всё время. Зато как дадим строем по улице — весь город из баров высыпает, честное слово! Понимаешь, в чём дело — американские моряки вообще строем никогда не ходят. Ну, а нам смешно смотреть, как они, например, в столовую идут Кучей.
      Столовая в другом конце города, вот и представь себе: мы три раза в день туда и обратно, да с песнями. И «Варяга», и наши североморские Мэр города просил наше командование «объявить от него лично и от жителей Майами благодарность русским морякам за прекрасные песни»! Представляешь? Не знаю вот, в карточку поощрений и взысканий внесут нам эту благодарность?
      Здесь, в Майами, отличный пляж — «Майа-ми-бич». Километра три шириной, а в длину и конца не видно. Песок белый и мелкий-мелкий — ни за что из носков не вытряхнешь. И представь себе такую картинку: в океан выдаётся мол и там на посту сидит матрос со свистком. Как увидит акулий плавник в воде, свистит что есть мочи, и все, кто купается, сразу шурух на берег! Свисток — и ни одного человека в воде Представляешь?
      Акулы, в общем, есть.
      Ну, пиво отличное. Бананы. Мы их с молоком едим — вкусно. Бананы сюда привозят с Кубы, морем. Она ведь тут недалеко. Командир говорит, что, когда получим катера и будем их испытывать, может, в Карибское море пойдём.
      А когда мы сюда приехали, вот что было. Два местных миллионера каких-то поспорили Наши войска стояли под Выборгом, а англичане — под Тобруком. Вот эти двое заключили пари — кто первый, наши или англичане, возьмут город. То есть Выборг первым будет освобождён или Тобрук? Ну, тот, который ставил на англичан, проиграл. А выигравший с радости закатил бал в городском парке — для русских моряков. Пиво, бутерброды, и на машинах с окрестных ферм фермерских дочек привезли — танцевать с нами.
      Я танцевал с одной Папа энд мама её сидели на скамейке и улыбались как жениху. (Всё вычеркнуть!)
      Ну, в общем, ничего особенно интересного.
      Тут, в Майами, есть негритянский квартал. Шлагбаумом отгорожен. Командир предупредил нас — мы, мол, в гостях и нечего соваться со своим уставом В общем, в негритянский квартал ходить не рекомендуется. Боцман, правда, ходил. Вместе с Фёдором. Федя мне и рассказал. А работают негры на самых унизительных местах — швейцарами, например. Прислугой, в общем.
      У нас всё по-прежнему. Тебя ребята вспоминают часто. Это, правда, не Ливерпуль, но как ты говорил — «всё равно»
      Да, забыл совсем. В столовой у них и, говорят, даже на кораблях, на камбузах, бачковых нет. Берёшь поднос — и к окнам на выдачу. А там коки стоят — человек десять, представляешь? И один тебе полстакана сока на поднос ставит, другой хлеб, третий — суп, четвёртый — котлету, пятый — картошку, а шестой — подливку к ней Последний — послеобеденную сигару!
      И идёшь с этим подносом к столу, садишься — рубаешь.
      Но я тебе не об этом даже хотел написать. Понимаешь, ничего особенного Ждём, когда будет
      команда получать катера, испытаем их, освоимся — и домой.
      Видел недавно, как в псрт входил американский авианосец — ну, громадина! Радаром солнце закрыл Представляешь?
      Радиотехнику нам Джон Рябинин объясняет!
      Имя Джон, а фамилия что ни на есть русская.
      Сын эмигранта. У него машина шикарная, белая вся
      Я при командире сейчас вроде как вестовой.
      Он меня всюду с собой берёт. Были с ним недавно у американского начальства. У коммодора Прайса. Коммодор — это американский капитан первого ранга. Но, по-моему, этот Прайс больше дипломат, чем моряк. По глазам видно. У него каждый взгляд отработан. Я заметил. Взглянет на меня — щёлк, что-то там выключится, и глаза пустые, будто не видят. На нашего атташе — щёлк: вежливая улыбка, внимательность. На своего офицера — щёлк: строгость или, бывает, ухмылка. Но когда он смотрит на командира, у Прайса человеческие глаза. С удовольствием смотрит. И по-настоящему, знаешь, внимательно. Заинтересованно.
      Мне это понятно: видишь особенного человека — всегда хочетея разгадать, что в нём за секрет. Правда ведь?»
      Днём бараки из гофрированного железа, в которых мы занимаемся, раскаляются так, что дышать нечем. В проёме двери виден бело-жёлтый, залитый солнцем песок, бетонная лента шоссе, темно-зелёный кустарник, а за ним выпуклый бледно-голубой горизонт — океан. Жара такая ослепляющая, что даже цвет кустарника перестаёшь различать: сначала он кажется чёрным, потом просто режет глаза, и всё. Но океан голубеет.
      Если подольше посмотреть туда, в проём двери, то, обернувшись, в помещении с минуту ничего не видишь. Постепенно только начинаешь различать самые заметные части аппаратуры, но прежде всего — безукоризненно белую сорочку Джона Рябинина. Он тут акклиматизировался, ему жара нипочём. Не видел ещё на лице Джона ни одной капельки пота. И сорочка, даже под мышками, у него всегда свежая.
      К вечеру, после пяти, голубая полоса океана густеет, а перед дверью ложится недлинная тень от барака.
      Занятия кончились, но мы с Фёдором решили ещё покопаться в радиолокаторе — кое-что неясно, — и Джон остался. Объясняет. Он сидит за лёгким алюминиевым столом напротив нас. Позади него, и справа и слева, — схемы, отдельные детали и блоки разной аппаратуры. Такая же стоит на «большом морском охотнике», который мы скоро получим. На столе — глянцевитые коробки с радиолампами, проспекты и какие-то рекламы. Пахнет всё это резко и незнакомо.
      Фёдор слушает старательно, я вижу: у него на скулах начинают ходить желваки. Потом говорит удовлетворённо:
      — Ага, понял!
      — Ага! — подхватывает Джон. — Прекрасно остроумная схема, не правда ли? О, американская техника это может, иес!
      — Ес-ес, — торопливо соглашается Фёдор. — А этот блок?
      — Этот блок — Джон начинает объяснять: — Тут создаётся магницкое поле
      — Магнитное, — поправляю я.
      — Виноват Магнитное поле.
      Фёдор смотрит на меня: мол, поделикатнее надо с преподавателем.
      А что? И лицо-то у Джона — простое, русское лицо, не очень загорелое.
      Глаза бойкие. А виски подбриты низко и наискосок.
      Вообще он мне чем-то напоминает приказчика, я таких в кино, по-моему, видел. А говорит с акцентом
      Да ну его, Джона! Я устал или мозги от жары размякли — ничего что-то не воспринимаю.- Меня всё тянет оглянуться туда, где видна выпуклая густо-голубая полоска.
      Помню, когда возвращались в базу и я пошёл подменять Фёдора на обед, горизонт был не такой.
      Холодный, тёмный, беспокойный = волна шла приличная. И вдруг показалась земля, такая голая, чёрная. Но земля. «Ну, вот и дома», — сказал сигнальщик. А земля исчезла. Я остановился около рубки, стал смотреть. У меня сердце замерло: неужели больше не увижу? Но земля снова показалась и уже никуда не исчезала. И волны ничего не могли поделать Потом ошвартовались, вышли потоптаться на пирс. Он покачивался под ногами. И опять в кубрики — отсыпаться. А на следующий день была авральная приборка. Я благодарность получил от командира за хорошую работу. Не знал тогда, что последние сутки на катере.
      — О! О! Нет проще репы — один блок в этом ящике, запасные части — вот. Пять минут — ол-райт! — всё готово. Не правда ли? Американцы это могут отлично!
      Всё говорит, говорит Когда он говорит, я в этих блоках и схемах ничего понять не могу, смотрю на него и думаю: а сам-то ты кто?
      Отсюда океанский прибой не виден. А он хорош! Длинные мощные гребни идут издалека. Если лечь на песок — кажется, они возникают на той стороне океана.
      — Ты куда смотришь? — спрашивает Фёдор.
      — Да я слушаю.
      — Атлантический океан! — говорит Джон. — Это прекрасный океан. Флорида прекрасное место на земле. Не правда ли? У меня есть отличная яхта
      Я смотрю на него и, когда глаза привыкают, вдруг спрашиваю:
      — Хорошо вам здесь?
      Фёдор ест меня глазами — ему бы всё в схемах копаться. Джон улыбается:
      — О, да. Очень. Мне повезло во всём. Америка — страна великолепных возможностей, и она никогда не была для меня мачехой. Я имею пост ведущего инженера на крупном заводе фирмы, отличная работа, не правда ли? — Он говорит сейчас почти без акцента, улыбаясь белозубо и спокойно.
      Но я вдруг замечаю, что на лбу у него выступили мелкие бисеринки пота.
      — Женаты? — зевнув, подключается Фёдор.
      — О, да. Я уверен, что лучшая жена
      Джон достаёт пачку сигарет, протягивает нам и щёлкает зажигалкой.
      Я тоже наклоняюсь прикурить, но Фёдор выдёргивает сигарету у меня изо рта и деликатно объясняет Джону:
      — Ему не надо привыкать, он не курит.
      Джон кивает, затягивается. Улыбается. Потом, словно спохватившись, достаёт платок и тщательно вытирает лоб.
      Мы выходим из барака. Сразу становится легче дышать.
      У края шоссе стоит наш боцман. Ему что-то объясняет американский моряк. Жестикулирует. Сошлись Наверно, по габаритам друг друга заметили — оба высоченные, здоровые. Американец хохочет, толкает боцмана в плечо — тот как глыба.
      Со всех сторон к ним подходят моряки, наши и американские. И мы с Фёдором. Джон пошёл было к своей машине, но остановился — тоже заинтересовался.
      Американец, не переставая, говорит, показывая боцману наручные часы.
      — Да что ты мне «бест, бест»! — Пустотный достаёт из кармана свои. — Наши-то, кировские, чем хуже?
      — Позвольте перевести, — улыбается Джон. — Тони говорит, что гордится своими часами, которые лучшие в мире. Они заводятся сами, не боятся воды и пыли, а также имеют противоударное устройство.
      Пока Джон переводит, этот самый Тони смотрит не отрываясь на боцмана, кивает и растягивает в добродушной ухмылке толстые губы. А боцман недоверчиво косится на Рябинина:
      — Как это — противоударные? Бить их, значит, можно? А пусть вот на бетон-то бросить попробует
      Джон переводит.
      Тони озирается, очень довольный, и опять что-то быстробыстро говорит.
      — Пожалуйста, — оборачивается Джон к боцману и чеканит с таким видом, будто делает невесть какое важное дело: — Тони согласен бросить свои часы на это бетонное шоссе с высоты роста вашего общего. Но при условии, что вы тоже бросите свои кировские.
      Эх, боцман, боцман! Авралить на палубе — это да, а дипломат из тебя никудышный. И чего сунулся с часами? Нарвался теперь.
      — Понятно, — говорит боцман. — Пусть он первый бросает.
      Американец снимает с руки квадратные, плоские, небольшого размера часы в золотой оправе, держит их за ремешок в пальцах вытянутой руки.
      Матросы, загомонив, расступаются. Молчание.
      Тони разжимает пальцы, часы глухо звякают о бетон и
      Ничего не вижу — все разом сбиваются в кучу. Я пролезаю у кого-то в ногах, поднимаюсь. Американец держит разбитые часы около уха, грустно мотает головой.
      — Что? — спрашивает боцман.
      — Да. Не уцелели. Не идут, — констатирует Джон. — Теперь вы.
      — А ну, разойдись
      Боцман всё проделывает так же.
      И опять всё — в кучу. На этот раз я и в ногах пролезть не могу.
      Расступаются. Боцман показывает часы американцу.
      — Понятно? Идут, послушай! Лучше слушай-то А то «бест, бест»!.. Бестолочь ты, бросать надо уметь, понятно?
      Тони внимательно слушает, потом хлопает себя ладонью по лбу и начинает хохотать Хороший парень!
      — Ребята, — вдруг совершенно по-русски спрашивает Джон, — а среди вас из Николаева есть кто-нибудь? — И добавляет, тоже вроде бы по-русски: — Мои родители имели там дело.
      — Какое дело? — спрашивает кто-то.
      Мы идём прочь. В кубрике Пустотный достаёт из кармана свои кировские, кладёт их на стол, потом ещё одни, точно такие же, но с треснутым стеклом.
      — Не идут Починить придётся.
      — Какие ты бросал? — спрашивает Фёдор.
      — Родительские. Эти-то я за шлюпочные гонки получил, их жалко.
      Все смеются довольные, а я смотрю на Пустотного — дипломат!..
     
      Глава четвёртая
     
      — Товарищ капитан-лейтенант, юнга Савенков на занятия прибыл.
      — I’m sorry, — сказал командир, — just a moment
      Он сидел за столом без кителя, в майке, и ковырял отвёрткой в каком-то небольшом гражданском приёмничке.
      Первый раз я видел командира таким домашним.
      Капитан-лейтенант встал, положил в тумбочку приёмник и отвёртку, надел китель и застегнул его на все пуговицы.
      Я в это время незаметно осматривался. Нет, фотографий не было. Приходил я сюда, в офицерскую гостиницу, и раньше и знал об этом, но сейчас, когда увидел командира в такой вот обстановке, опять подумал, что она непременно должна быть — фотография его жены и детей. Стоит, например, на тумбочке Нет, не видно. Не хочет её ставить здесь, в американском отеле?
      — Sit down please 2, — сказал командир.
      — Thank you3, — ответил я, усаживаясь.
     
      1 Извините, минутку.
      2 Садитесь, пожалуйста.
      3 Благодарю.
     
      Командир сел напротив.
      — Выучили?
      — Так точно.
      Я раскрыл книгу — «Остров сокровищ» на английском языке. Когда мы едем к нашему военно-морскому атташе или к Прайсу, я ведь не просто вожу портфель командира. Конечно, если начистоту говорить, у меня во время этих визитов других обязанностей нет. Но если бы просто возил портфель, зачем бы тогда капитан-лейтенант стал заниматься со мной английским? В увольнения редко теперь хожу Как день увольнений — так у меня занятие. Иногда я думаю: не для этого ли и английский? Неужели боцман ему рассказал, как я сидел на подоконнике? Да нет, не может быть! Настоящий моряк должен знать английский. Ду ю с пик инглиш, товарищ боцман? А командир объясняется без запинки, так что Прайсу переводчик не нужен.
      — Разрешите вопрос, товарищ командир? — решился я всё-таки.
      — Да.
      — А что такое лонг тайм агоу?
      — Long time ago — лонг тайм эгоу. Повторите.
      Я повторил.
      — Давным-давно, — сказал командир. — Примерно так эта фраза переводится. Где вы её прочитали? В книжке, кажется, нет.
      — Слышал, — сказал я. — В одной песенке
      На столике у окна зазвонил телефон.
      Командир встал, подошёл к столику и снял трубку. Разговаривал он на английском. Я понял, что звонит Прайс, коммодор. В воскресенье-то! Теперь я тоже стоял — раз капитан-лейтенант поднялся. Ждал, когда разговор кончится.
      Командир повесил трубку; помедлив, обернулся. Лицо у него сразу и как-то надолго светлеет, когда он улыбается, но складка у рта эта складка она остаётся.
      — Как там наш боцман? Совсем затосковал?
      Я растерялся.
      — Да вроде незаметно
      — Конечно, — усмехнулся командир. — Если приглядеться, разве Занятия придётся отставить. Завтра будем принимать корабль.
      Минут через двадцать мы уже поднимались на третий этаж отеля «Альказар»: командир и Прайс, а за ними, на две ступеньки пониже, я.
      Коммодор перехватил нас по дороге из офицерского отеля и подвёз в своём «джипе» — машина, конечно, служебная, а не его личная, — но не в этом дело. Прайс мне сегодня понравился. «Джип» он вёл небрежно так и здорово: опёрся локтем левой руки на баранку, в правой — сигарета, а сам жмёт Длинное лицо Прайса посечено морщинками, в бровях седина, на плечах погоны, но за баранкой он был парнем, который радовался, что первый сообщил нашему командиру приятную новость.
      Меня этот парень по-прежнему не видел, ну и пусть — всё равно он мне сегодня нравился.
      Командир был светел и спокоен. И чуть-чуть холодноват.
      Когда «джип», качнувшись, встал как вкопанный у подъезда «Альказара», капитан-лейтенант предложил Прайсу зайти в наш кубрик. Тот сразу согласился. Я хотел было проскочить вперёд — предупредить наших, но увидел глаза командира: нельзя.
      В коридоре сразу услышал арию Фауста. И как только Андрею не надоест?
      Мы подошли к нашей двери.
      Командир открыл её, уступил дорогу Прайсу и шагнул за ним.
      — Смирно! — услышал я голос дневального.
      Патефон замолчал.
      — Вольно.
      Я тоже вошёл в кубрик. И сразу вспомнил: «Если приглядеться». Мне легко было сейчас приглядеться не только к боцману, ко всем нашим, потому что я вошёл вместе с начальством и, стоя у двери, смотрел на ребят вроде бы со стороны.
      В кубрике опять пахло одеколоном и калёным утюгом, окна были раскрыты, и казалось — уже начинает смеркаться. Но тут я понял, что это не смеркается, это такие лица: ведь два месяца в Америке. Они стояли в номере, который называли кубриком, — катерники с чисто выбритыми лицами, и смотрели на командира, ждали, что он скажет.
      Он сказал:
      — Ну, вот, товарищи. Завтра принимаем корабль.
      Я видел, как Пустотный передохнул, поискал глазами: какой бы учинить аврал? Моргнул, нашёлся:
      — Отставить увольнения. Собираться надо
      — Домой, — сказал Фёдор.
      — Сначала здесь освоим
      — Всё равно домой.
      Заговорили все разом.
      Я шагнул от двери — хотел быть с ними. И заметил, что в глазах у Прайса что-то включилось. Он смотрел на Андрея, недоверчиво приподняв седые брови.
      В кубрике гомонили. Боцман о чём-то совещался с командиром. И все удивились, когда вдруг услышали голос Прайса:
      — Собиноф?
      Теперь у Андрея брови полезли наверх. Он ответил не сразу.
      — Да, Леонид Витальевич Собинов.
      Мы смотрели на американского коммодора. Знает!..
      Прайс неопределённо повёл рукой.
      — Разрешите, товарищ командир? — спросил Андрей.
      — Да, пожалуйста.
      Прайс понял. Он шагнул к столу, выдвинул стул, сел, закинув ногу за ногу. Потом снял фуражку, положил её рядом с патефоном. Пока Андрей заводил патефон и ставил
      пластинку, коммодор что-то быстро говорил капитан-лейтенанту.
      — Коммодор Прайс очень любит голос нашего Собинова Коллекционирует записи теноров, — перевёл капитан-лейтенант. И улыбнулся по-своему, добавил: — Удивлён.
      У Андрея было такое торжественное лицо, будто сам собирался петь. Он поставил мембрану.
      Какое чувствую волненье
      «Ах ты чёрт возьми! — удивился я. И повторил про себя: — Ах ты чёрт » Вдруг встало перед глазами: Костя сидит на рундуке, вытирает со лба пот, на плече у него сквозь бинт проступает пятно крови. Сначала просто увидел, просто в который раз почувствовал, как мы далеко от дома, а потом вспомнил — здесь, в Америке, было что-то очень похожее и совсем, совсем другое: бисеринки пота на лбу, платок в пальцах Джон Рябинин, вот что! «Есть яхта Я уверен, лучшая в мире жена Иес» Ах ты чёрт! — замер я. Русский Собинов пел арию немецкого Фауста. Русский матрос, раненный в бою, вытирал со лба пот, а за ним вставала Россия Этот матрос — живой человек, я ведь с ним говорил! Он свои ордена, чтобы не поцарапались, носит винтами наружу. Он мечтал о дальнем походе и не хотел ложиться в госпиталь, но явился туда, к «сестричкам», одетый по форме, а не как-нибудь. Он ругался с боцманом, своим лучшим другом. Они не сумели даже толком попрощаться.
      Я посмотрел на Пустотного. Боцман стоял задумавшись, крупные губы подобрели. Может быть, казалось так? Нет. Я знал теперь, что бывает не только «второе дыхание» — «второе зрение» тоже. Иногда А потом всё вроде по-прежнему.
      Пластинка кончилась. Прайс встал, чисто выговорил:
      — Спасибо.
      — Пожалуйста, — ответил Андрей.
      Они ушли. А мы стояли молча и слышали, как Прайс, шагая по коридору, насвистывает арию Фауста.
      Утром перебрались на корабль.
      Вот это кубрик! Вдоль бортов тоже койки. Нет, отделения для постелей. С деревянными бортиками, чтобы матрацы не сползали. И каждое отделение задёргивается занавесочкой. Надо же
      Я оглянулся.
      Рядом с трапом, правее от него, ослепительно белела широкая раковина умывальника. Над ней большое зеркало. Боцман стоял, глядя на своё отражение. Заметил, что я смотрю, часто заморгал, отвернулся.
      — Хоромы
      Я сделал вид, что взглянул на него случайно.
      — Стол складывается, — сказал Фёдор. — Обе половины откидываются вниз. Видите?
      Стол занимал место точно посередине кубрика, был закреплён наглухо, но когда половины его откидывались, ходить можно было свободно. Мы уселись: я рядом с Фёдором, а напротив — боцман.
      В кубрик спустился Андрей, за ним — кок. Гошин сразу сунулся в дверь, справа от умывальника.
      — Там что? — спросил из-за стола Фёдор.
      — Камбуз, — ответил Гошин и захлопнул за собой дверь.
      Андрей встал позади боцмана, отдёрнул занавеску; разглядывая место для постели, сказал довольный:
      — И над головой лампочка Сервис!
      Пустотный повернул голову:
      — Зачем?
      — Для индивидуального пользования. Не спится — вруби свет, задёрнись и читай. Другим мешать не будешь.
      — Хоромы, — сказал боцман, отворачиваясь.
      Фёдор хотел зевнуть и передумал.
      — Деревянный корабль — хорошее дело, а?
      Пустотный молчал.
      — Здесь чище, — сказал я.
      Даже не посмотрел.
      А ведь ему известно, как на железном корабле чистоту наводить — всюду солярка. Я драил железную палубу, знаю. Сначала скатываешь её из шланга или из ведра, потом швабришь. Измучаешься, пока всю копоть, всю эту истоптанную солярку вылижешь, и опять смазочка той же соляркой, чтобы нигде не ржавело. Какая уж здесь чистота?
      На камбузе Гошин гремел посудой.
      — А деревянная палуба — совсем другое дело, — сказал я. — Её окатил, резиной покрепче продраил, согнав воду, насухо — и правда «яичный желток»!
      Боцман молчал.
      — Только конопатка между досочками темнеет, но так даже красивее.
      — Чего, чего?
      «Ничего! — ответил я про себя. — Красивее. Видно, что дерево чисто Кубрики тоже не сравнить. Одно дело жить в железной коробке. Ночью случайно ногу голую высунешь из-под одеяла, дотронешься до борта — бр-р! — попробуй после этого согрейся. Другое дело, когда кругом дерево. И такая отделка, как на этом американском катере. Кают-компания, а не кубрик!»
      — Нам нужно много кораблей, — глядя на меня в упор, сказал боцман. — Понятно?
      Я кивнул:
      — А то нет?
      — Железные-то корабли клепать быстрее, чем такие строить, понятно? Вот мы и клепаем. И правильно делаем. Нам не занавесочки нужны, а чтоб корабль мореходный был, ходил с приличной скоростью и вооружение имел хорошее.
      — Ну, это ты брось, боцман! — сказал Андрей. — Что, здесь вооружение плохое?
      Мы все изучали это вооружение: реактивную установку на носу, потом «бофорс» — сорокамиллиметровый полуавтомат, что стоит чуть позади, ближе к рубке, и два крупнокалиберных пулемёта «эр л икон». Они установлены за рубкой, на специальной площадке — «барбете». Глубинные бомбы, конечно Вооружение хорошее, чего там! Я встретился глазами с Фёдором, понял — боцман в чём-то всё-таки прав. Пожал плечами.
      Андрей усмехнулся, сел за стол рядом с Пустотным.
      — Никто не спорит, что железные корабли строить быстрее. А если бытовые условия хорошие, разве не приятно?
      — «Бытовые» Я эти занавесочки-то сниму. По тревоге выскакивать' — запутаетесь, — сказал боцман, оглаживая широкой ладонью поверхность стола.
      Доска была желтоватая, полированная.
      — Ножом не скоблить, понятно?
      «А сам доволен, — думал я, глядя на него. — Ещё даст нам жизни с приборками. Особенно мне, юнге Дипломат! В чём он всё-таки прав?»
      Дело было тут даже не в споре, какой кубрик лучше, совсем не в этом. Что-то он, боцман, знал мне не известное.
      Стрельбы кончились. Я не пошёл в радиорубку — решил посмотреть, как будут вылавливать ящик. Это был самый обыкновенный ящик из-под консервов, довольно большой,
      крепкий. Мы такую тару использовали вместо плавучих мишеней: их у нас не было. И снарядов на отработку стрельб" американцы давали нам строго определённое количество, только на день — не разгуляешься. В этот раз на один ящик не хватило. Решили его выловить.
      Катер уже сбавил ход, вода за бортом шуметь перестала. Она только всхлипывала, отлепляясь от обшивки, когда корабль медленно переваливался с борта на борт. Океан был спокоен, дышал глубоко, ровно и почти незаметно, как спящий. Но даже в мёртвый штиль, если ход сбавлен, всегда покачивает. Палуба слегка парила — её недавно окатили из ведра. Было жарко и одновременно свежо.
      Боцман стоял у края борта. Я видел, как он надвинул пониже на лоб фуражку и поднял в руке длинный отпорный крюк. Чехол на его фуражке был чисто-белый и роба тоже — стираная-перестираная, синел только воротник на спине. Но океан впереди посверкивал на солнце, и стоило чуть сощуриться, фигура боцмана начинала казаться тёмной, а отпорный крюк — гарпуном. Двигатели работали «самым малым», можно было постараться не слышать их и, совсем со-щурясь, представить себе даже, что ветер шумит в парусах, что поскрипывают высокие мачты на корабле, который идёт, например, к Острову сокровищ. Океан ведь такой же, как и в те времена, каким всегда он был, вечно
      Я стоял и щурился. Смаковал те редкие на службе минуты, когда не занятый ни вахтой, ни авралом, ни построением, остаёшься наедине с самим собой и думаешь, о чём хочешь, и представляешь себе, что в голову взбредёт.
      А боцман тогда кто, Джон Сильвер? Чепуха
      Нет, ничего у меня не получалось: океан был всё тот же, но я, как ни щурился, смотрел на него своими глазами — и хотел этого или нет, — а думал о своём.
      Собинова тоже знают на всей земле. Но не всякий его слушал так, как я. В этом смысле юнге Джиму из «Острова сокровищ» до меня далеко. А легко у него всё выходило: сразу стал на корабле самым нужным, сразу подвиги!..
      На политбеседах в школе юнгов говорили: «Вольётесь в дружный матросский коллектив». Слово-то какое — «вольётесь»! Как будто само собой получается. Вот если бы служил эти месяцы на корабле, был в деле! А так что? Учился
      — Ящик-то! — крикнул кто-то.- — Что такое?
      Я перестал щуриться, поискал глазами.
      С ящиком творилось непонятное. Он то скрывался под водой, то опять выныривал как-то судорожно, и вода вокруг него пенилась и вскипала.
      — Стоп, товарищ командир! — Боцман повернул голову к мостику. — Стоп!
      И командир послушался: двигатели смолкли.
      Ящик приближался.
      Я шагнул к борту. Пустотный мельком оглянулся — глаза под козырьком фуражки были бешеные.
      Ящик скользнул под самый борт. Я перегнулся, посмотрел.
      В расшатанных досках рылась мордой акула.
      — Аа-а! — взвыл боцман и ударил отпорным крюком прямо в эту морду.
      Только что в тени от борта хорошо просматривалась светло-зелёная толща воды, в ней отчётливо были видны тёмное узкое тело и в белых, наполовину разбитых досках — здоровенная крысиная морда акулы. А сейчас вода вскипела, взбаламутилась — и ничего. Даже ящик исчез. Потом он вынырнул метра за три от нас, ближе к корме. Боцман кинулся туда, а я, схватив другой отпорный крюк, — за
      ним. Акула не уходила! Она всё лезла мордой в ящик, искала, не остались ли там мясные консервы.
      — Бей! Цепляй её, заразу! А-а!..
      Нас уже было несколько человек с отпорными крюками. Мы вопили, били в ящик, в воду, в эту нахальную морду, в длинное быстрое тело.
      — Стоп! — крикнул боцман. И выдохнул: — Ушла
      Брезгливо стряхнул с крюка клок акульего мяса:
      — Раненая.
      Я смотрел на него. Боцман заметил:
      — Ну, чего?
      — Ничего.
      — Отпорные крюки на место!
      Мы положили их в пазы с внутренней стороны борта.
      Взревели двигатели, «охотник» развернулся, пошёл полным — в гавань.
      Я стал спускаться в радиорубку.
      Здесь она без иллюминатора, поэтому в ней всё время горит электрический свет, но спускаешься туда, как в колодец, широкий и чёрный: аппаратура вся воронёная, только коробки для запчастей ярких цветов, да поблёскивают стёкла приборов. На дне колодца, перед высокой панелью передатчика, стоит небольшой столик с ключом и два креслица.
      В одном сидел Фёдор. Наушники он сдвинул на виски.
      Я сел рядом.
      — Что там за шум был?
      — Акула.
      Фёдор повернулся ко мне, смотрел спокойно и выжидательно. Я стал рассказывать. Старшина кивал, иногда улыбался и, по-моему, думал о чём-то своём или, быть может, слушал одновременно эфир.
      — И только я хотел
      — Да, он — моряк, — перебил Фёдор.
      — Кто?
      — Боцман. Говоришь, озверел. Ещё бы. Моряки ненавидят акул.
      — Во все времена! — сказал я. — А что, он один у нас моряк?
      Фёдор, помолчав, спросил:
      — Знаешь, какая фамилия была у шкипера Петра Первого — в Архангельске? Пустошный!
      — Ого! Предок боцмана?
      — Нет.
      — Значит, однофамилец.
      — Не только А про полярного исследователя Седова слышал? Его в последнем походе сопровождали до самого конца два матроса, и одного фамилия — Пустошный.
      — Тоже не родственник?
      — Нет.
      Я помолчал.
      — И не только однофамилец?
      — Земляк, — сказал Фёдор. — Понял?
      — Подумаешь
      — Подумай. — Старшина снял наушники, закурил. — Есть под Архангельском поморское село, называется Великая Пустошь. И район — Пустошинский. В том селе все Пустотные, и все моряки. «На воде», как они говорят. Я перед самой войной в отпуске был, заезжал. В апреле. От боцмана его жене подарок привозил
      Он сошёл на маленькой пристани один. Речной катерок, что курсировал в устье Двины, повернул обратно, в Архангельск. Фёдор зашагал по мосткам к берегу. Мостки были перекинуты с островка на островок, под досками морщилась от ветра вода.
      Вдали на берегу в ряд стояли избы. Было часа три дня.
      Первые два дома Фёдор обошёл вокруг, никого не встретил и решил пройти вдоль всего ряда. В тишине он слышал, как где-то неподалёку жикает пила, и через несколько шагов увидел около последней избы двух женщин. Они пилили дрова. Женщины тоже его заметили — выпрямились. Стало совсем тихо. Он подходил, и, пока был ещё далеко, они стояли и смотрели на него, а когда приблизился, дружно схватились за пилу и зажикали ещё старательнее. Фёдор подошёл к ним, остановился. Весело летала пила. Брызгали опилки. Женщины раскраснелись и не смотрели даже друг на друга. Одна была совсем ещё девчонка, вторая старше ненамного, а выглядели они солиднее издали, наверное, потому, что были в телогрейках, в тёплых платках и сапогах. «Здравствуйте!» — сказал Фёдор. Едва он открыл рот, пила смолкла, обе разом выпрямились, глядя на него смущённо, смеясь глазами, и ответили: «Здравствуйте!» Он спросил, где ему найти Лиду Пустотную, и та, что постарше, обрадовалась: «Это я. А вы-то, наверное, от Ильи, да?» (То есть от нашего боцмана.) Вторая спросила: «Вы Костя?» — «От Ильи, — ответил Фёдор. — А Костя в июне в отпуск пойдёт». Младшая была сестрой Пустотного. Она тут же куда-то убежала. Лида повела гостя в дом.
      — Знаешь, какой это дом? — Фёдор смотрел на меня так, словно и сейчас удивлялся тому, что увидел тогда ещё, до войны.
      «Почти веб старшины — мастера сказки рассказывать! — подумал я. — Интересно почему?» Волновала меня эта «сказка», и было досадно, что не знал её раньше!
      А Фёдор ещё долго рассказывал. Я увидел крепкий поморский дом, двор, хозяйственные постройки, потом горницу — светлую, с большой выбеленной печью, с чисто выскобленными полами и снежными занавесками на оконцах. Мне она показалась даже холодноватой — в ожидании хозяев У самой двери Фёдор, едва вошёл, увидел громадные шлёпанцы и рассмеялся. Лида улыбнулась не без гордости: «Его».
      Она усадила гостя за стол, замелькала, наполнила горницу певучим окающим говором: жалела, что Фёдор так неожиданно, что нечем его, как надо бы, угостить (вот когда мужчины возвращаются с моря — Илья ведь до службы тоже рыбачил по полугоду, — тогда в доме всё время гости и угощения полно). На столе появилась горячая рассыпчатая картошка, свежего посола сёмга, нарезанная в глубокую тарелку, потом колбаса, жёлтый брус масла, хлеб, графинчик с водкой и, наконец, ярко надраенный самовар. Минуты на три Лида скрылась за печкой, примолкла — и вышла одетая уже в лёгкое зеленоватое платье, в туфлях на каблуках, с косой, уложенной вокруг головы. Фёдор понял, что его приезд — событие.
      Она с ним выпила стопку. «Ну, рассказывайте!» — попросила.
      Светилась вся гостю. Ведь он был приветом от её Ильи, а поморки такими приветами не избалованы. Но у неё хватило души и Фёдору заглянуть в глаза, и его расспросить о нём самом, внимательно и с лаской, а не приличия ради.
      Потом Лида проводила его — они шли по мосткам друг за другом — и стояла на пристани, пока катер не отошёл далеко. Фёдор долго видел, как она машет ему рукой.
      Через два месяца началась война.
     
      Глава пятая
     
      С девятнадцати ноль-ноль я стоял вахтенным у трапа и смотрел на Америку.
      Трап был перекинут с левого борта на асфальт причала, кранцы на борту прижимались к сваям и поскрипывали, когда подходила и отходила невидимая волна, и сваи — это уже была Америка, и по трапу достаточно было сделать пять шагов, чтобы сойти на эту землю, но она была теперь куда дальше, чем расстояние в пять шагов.
      Можно стоять на тропинке у железной дороги, там, где с одной стороны блестят рельсы, а с другой на откосе белеют одуванчики, и можно смотреть на ту же тропинку, на те же одуванчики из окна вагона — и всё уже будет иначе. На тропинке один мир, а если ты в вагоне, то смотришь на неё из другого, пусть они и отделены всего-то двумя шагами.
      На корабле, когда он стоит л у берега, это ощущение отдельности мира, в котором находишься, много сильнее, чем в вагоне, особенно если берег — Америка, а корабль имеет на кормовом флагштоке советский военно-морской флаг.
      Там Америка, здесь Советский Союз. Вот как!
      За причалом стояли каменные склады, крытые гофрированным железом, с раздвижными широкими дверями из такого же железа, и почти на каждой стене были выведены белой краской три большие буквы «USN» — юнай-тэд стэйтс нэви: «флот Соединённых Штатов». Над крышами приземистых складов неожиданно поднималось какое-то большое здание, похожее на элеватор, но с длинными узкими окнами, а справа от него торчали стрелы портальных кранов, и, наверное, на лапах кранов тоже были выведены три буквы, означающие, что это собственность флота Соединённых Штатов.
      На ложках и вилках, которыми мы пользовались, на плащах, куртках-«канадках» и на другом штормовом обмундировании, полученном вместе с катером, тоже стояли эти три буквы, но с тех пор, как мы первый раз — под нашим флагом — вышли на этом охотнике в океан, они уже не имели никакого значения.
      Пустошный вылез из кубрика:
      — Вахтенный, моих на бак
      — Есть!
      Я посвистал в никелированную боцманскую дудку, крикнул:
      — Боцманской команде построиться на баке!
      Их было шестеро вместе с Пустотным. Они построились и гуськом сошли по трапу на причал, отправились получать продукты, а я смотрел вслед, повторяя про себя фамилии шестерых, потому что обязан был знать, сколько человек, кто именно и куда ушёл с корабля.
      Потом стал прохаживаться вдоль борта, рядом с трапом.
      Катер стоял у той части длинного пирса, которая ближе к выходу из гавани, и, когда я шёл вдоль борта, мне видно было окончание мола. Там, в сизой тени, уже зажгли белый огонь створного знака. А поворачивая назад, я видел пять «больших охотников», полученных другими нашими командами, борт американского эсминца, а за ним ещё какие-то корабли. Мачты их обугливались в красном свете заката.
      Мне вдруг стало зябко. Я повёл плечами, не понимая ещё, в чём дело, и тут же вспомнил, как ломались мачты «Джесси Смит» в то утро в Баренцевом море. Она погибла быстро. Неожиданно и быстро. Теперь я увидел это по-другому — медленно: как мотались на волнах пустые шлюпки и тянулся прерывистый след от торпеды, и эти мачты, и лицо командира, такое, будто он ранен В то утро я не понимал значения того, что случилось, хотя и смотрел во все глаза. А откуда мне было знать про инструкцию адмиралтейства и страховой полис, по которому кто-то наверняка получил солидную сумму за «Джесси Смит». Этот «кто-то» был её хозяином, а не моряки. Вот она так и погибла.
      Вернулась боцманская команда с продуктами. Четверо несли ящики и мешки, а сам Пустошный с матросом осторожно катил по асфальту бочку. Потом ребята вкатывали её по трапу, и запахло селёдкой. Боцман ревниво следил за бочкой, пока её не поставили позади люка кормового кубрика, и сказал довольный:
      — Ну вот. Не то что эти леденцы-лимончики Завтра принайтовим.
      Матросы разошлись по кубрикам, а я открыл дверь боевой рубки, взглянул на часы и пошёл к рынде — надо было отбить одну склянку. Полчаса уже простоял.
      Перезвон склянок проплыл одновременно по другим кораблям — время для земли тоже отсчитывали мы Наступила та недолгая минута сумерек, когда становится как будто даже светлее, да и закат выдался необычно красный, и в этом немного непонятном свете белые буквы на стенах складов и окна высокого здания, похожего на элеватор, проступили резче.
      Из боевой рубки выглянул Фёдор:
      — Ты не брал схему передатчика?
      — Она в столе, — сказал я. — Во втором ящике сверху.
      Любит человек технику В двадцать часов пришёл командир — он был на совещании у атташе, на этот раз без меня. Я внимательно смотрел на капитан-лейтенанта, когда он подходил, и едва его ботинок коснулся трапа, старательно козырнул.
      Командир ответил, потом, уже на палубе, приостановился:
      — Боцмана и стармеха ко мне.
      — Есть!
      Стемнело сразу.
      На берегу зажглись огни и ничего не осветили, а темнота была плотной и вязкой. Запахло остывающим камнем и чем-то д.ушйовато-сладким. Так пахла ночная темнота Май-
      ами. И ещё она была звучной: «лонг тайм эгоу» — давным-давно
      Наполовину это миновало в моей жизни, и я немного погрустил не без удовольствия. А тишина не наступала. Наоборот, кранцы стали скрипеть сильнее, да и покачивало заметнее, а швартовы вдруг натягивались, и тогда катер вздрагивал.
      Я посмотрел вперёд, на выход из гавани, туда, где мерцал белый створный огонь, прислушался: океан ворочался беспокойно. А закат был красным К непогоде?
      На американском эсминце включили прожекторы. Плотные голубые столбы скользнули по чёрной воде, взлетели, опять упали и неподвижно упёрлись в темноту там, где был выход из гавани. Створный огонь погас, а кусок мола, выхваченный из темноты, стал белым, и над ним взорвалось, медленно взлетела волна — ещё белее
      Прожекторы погасли. Я стоял в темноте и мечтал.
      Я мечтал выйти в шторм и в самую критическую минуту сделать что-то самое нужное и услышать, как командир скажет: «Спасибо, товарищ юнга!» А боцман Что скажетбоц-ман, я не знал. Но потом, когда мы вернёмся домой, придёт приказ отчислить меня на другой корабль, и все будут ходить мрачные, а командир добьётся, чтобы приказ отменили, и все сразу повеселеют и боцман тоже.
      Я мечтал о том, что могло сбыться, и о том, что не сбудется никогда. Но мечтал. Вдруг окажется — семья командира не погибла? И я первый узнаю об этом! Каким-то чудом они всё-таки спаслись, только никому пока не известно
      И ещё я мечтал получить орден и приехать после войны в отпуск, научиться плясать «яблочко» и играть на аккордеоне, встретить свою девушку с золотистыми волосами (или с косой вокруг головы) и сходить с отцом в «Сандуны» — выпить по кружке пива
      А на совещании у атташе в тот вечер обсуждались планы доставки катеров в Мурманск. Американцы предлагали погрузить и перевезти их на военных транспортах типа «Либерти». Наше командование возражало: фашистские подлодки могли торпедировать эти транспорты и тогда катера оказались бы на дне океана, а не в Мурманске. Они пойдут в Россию своим ходом. Это боевые корабли.
      Американцы представили расчёты: эти корабли способны выдержать самое большее семибалльный шторм. Идти на них через Атлантику, особенно сейчас, когда наступает пе-
      риод осенних штормов, — безумие. Они погибнут в океане. Кстати, по сведениям метеорологов, первый такой шторм приближается к берегам Флориды — завтра в океане будет не менее десяти баллов.
      И тогда наш командир сказал, что выйдет в этот шторм испытать корабль.
      Американцы долго не соглашались. Прайс в конце концов заявил, что снимает с себя всякую ответственность за жизнь команды корабля и за возмещение убытков.
      Мы узнали об этом утром и через час вышли в океан.
      Весь тот час меня распирало от гордости. Я чуть не расхохотался, увидев, как боцман со своей командой опять выкатывает бочку с селёдкой на причал. Пустошный долго просил ребят с соседнего катера присмотреть за ней А в кубрике Андрей заворачивал в одеяло патефон, потом отдельно пластинки и никак не мог уложить это всё в рундуке. Я стал рассказывать ему про бочку. Он перебил:
      — Иди ты куда-нибудь Надоел!
      Я криво улыбнулся, глядя на завёрнутый в одеяло патефон: «Вот что делает с человеком собственность!» Андрей вздохнул:
      — Кутёнок ты!
      Тогда я отправился в радиорубку помогать Фёдору и мстительно стал рассказывать, как Андрей возится с патефоном. Фёдор спросил:
      — Помолчать ты не можешь?
      Сначала было смешно: лежал на стене радиорубки, упёршись в неё спиной и локтями, хотел подняться и не мог. Прижимало всё сильнее. Тогда я начал злиться. Каждую минуту Фёдор мог обернуться и увидеть, как меня тут распяло. Или кто-нибудь заглянет в люк из боевой рубки, сверху. Нет, уже не сверху, а сбоку, хотя этот люк всё равно у меня над головой — там гул, грохот, чей-то крик.
      Противоположная стена быстро опрокидывалась. Вот-вот она должна была перестать падать — когда катер начнёт выпрямляться. Потом его завалит на другой борт, и та же самая стена будет падать от меня. Надо заранее поискать, за что ухватиться, чтобы не поволокло в ту сторону.
      Что-то мне нужно было достать?..
      Злился я тоже недолго, каких-нибудь полминуты, — на часы не смотрел, не знаю. Я смотрел на эту стену. Она всё падала, правда, теперь медленно. А давно бы должна была вернуться на своё место.
      В животе у меня стало холодно, когда я подумал, что она может и не вернуться — катер не выпрямится И я никак не мог вспомнить, зачем встал со своего кресла, что хотел достать. А казалось, что, если вспомню, стена наконец перестанет заваливаться и всё вернётся на свои места. Теперь я не слышал грохота в люке над головой, уши словно заложило — смотрел на стену и вдруг очень ясно представил себе, как она, вздрогнув, быстро опрокидывается на меня.
      Тогда я поспешно взглянул на Фёдора.
      Он сидел за столом, надев наушники, обеими руками вцепившись в края стола и почти лёжа на нём грудью. Но в следующую минуту старшина должен был вывалиться из своего кресла и оказаться здесь рядом со мной, — теперь я видел, что катер не выпрямится. И уже не только в животе — ив груди и в горле у меня колом стоял отвратительный холод.
      «Товарищ старшина! Федя-а!..»
      Я молодец. Я всё-таки не крикнул.
      Стена замерла на мгновение и начала медленно, всё быстрее вставать. Пора было хвататься за что-нибудь. Да вот рядом трап Ну и грохочет наверху!
      В животе у меня оттаивало, но смутно я понимал: может всё-таки случиться, что в следующий раз катер не выпрямится. Надо было как-то к этому подготовиться, чтобы в случае чего вести себя достойно.
      — Что ты там возишься? — крикнул Фёдор. — Достал?
      — Сейчас
      Я вспомнил: нужно выдвинуть ящик в стене и достать из него коробки с дополнительными пайками, мою и Фёдора. Старшина тоже вроде меня — когда качает, у него аппетит разыгрывается. А не ешь — тошнит.
      Я выдвинул ящик левой рукой, а правой вцепился в трап и повис. Приходилось ждать, ловить момент.
      Повернув голову, я увидел, что противоположная стена проваливается в тартарары. Опять это было очень долго.
      Кое-как перебрался к Фёдору.
      Старшина внимательно посмотрел на меня. Он видит всегда, если даже не смотрит. Теперь я тоже понимал его и молча ответил: «Да, было Но никто ведь не кричал » И ещё спросил: «Плохи наши дела?»
      Я имел право так спросить, потому что и на мою долю выпало пережить момент, когда корабль мог не выпрямиться. Я теперь знал. Там, на стене, распятый, я почти умер и
      воскрес и знал с тех пор в миллион раз больше, чем пять минут назад.
      Фёдор стал открывать банку с тушёнкой.
      Я изловчился, достал шоколад и откусил сразу половину.
      Старшина жевал и слушал эфир.
      Холод в животе не проходил. Я глотал шоколад и думал, сколько ещё выдержу в этом чёрном колодце, где стены каждую минуту рушатся и в глаза лезут мёртвые стёкла приборов, а старшина жуёт свиную тушёнку и делает вид, что дела идут, как и должны идти.
      Это удавалось ему недолго. Катер вдруг накренило так резко и глубоко, что мы еле удержались на местах. А корабль всё лежал и не выпрямлялся. Он дрожал и бился как рыба.
      Фёдор медленно жевал, глядя прямо перед собой.
      Я мельком подумал, что сейчас мне должна вспомниться вся моя жизнь. Но мне ничего не вспомнилось.
      Не я, а кто-то другой во мне знал, что вчера вечером было хорошо: земля в пяти шагах и темнота — тягучая, спокойная, звонкая, и я тогда жил! Всё стало безразлично, абсолютно всё. То, что меня когда-то волновало, казалось теперь чужим. Наплевать мне было на целый свет. Вернуться бы
      — Ю нга верх!
      Фёдор перестал жевать.
      — Тебя!
      — Да, ну
      — Наверх тебя, слышишь?! Выполняйте приказание!
      Я карабкался по трапу и шептал.
      Никто в мире не услышал бы, как я просил командира, чтобы корабль больше не лежал на борту, дрожа как рыба. «Ну, пожалуйста!» Никаких других слов я не помнил. Ведь он понимал, что корабль больше такого не выдержит.
      Я то ложился на трап, то повисал на нём. Только в те недолгие секунды, когда катер вставал более или менее прямо, мне удавалось забраться на две-три ступеньки повыше. Потом я опять ложился или повисал.
      И никто в мире не услышал бы меня, потому что я просил шёпотом: «Ну, пожалуйста!..» И один раз добавил: « дорогой товарищ командир!»
      А что? В конце концов, я выполнял приказание: меня вызвали наверх, я и карабкался. И никто ничего не слышал!
      Высунул из люка голову.
      Прямо передо мной стояли ноги Андрея, справа от них — ноги командира и рядом ноги механика.
      Катер кренился, ноги стояли твёрдо.
      Я хотел уже вылезти совсем и чуть не слетел вниз: правая дверь с рёвом распахнулась, в проёме встала вертикальная водяная стена и вода, хлынув в рубку, ударила меня по лицу.
      Я фыркнул, проморгался — в рубке стоял боцман, гудел:
      — Свободные от вахты — на барбете!
      — Хорошо, — сказал командир. — Спасательные пояса?
      — Надели.
      — А акулы? — спросил я, выглядывая из люка.
      Мне видно было переднее стекло рубки — между плечом рулевого и плечом командира. За стеклом, залепляя белый свет, кружилась вода.
      — Что — акулы? — обернулся командир.
      Я посмотрел ему в глаза.
      — Портфель!
      Я не понял.
      — В моей каюте, в столе, — сказал командир. — Быстро!
      — Есть.
      Понял: в портфеле какие-то важные документы. Надо принести их. Быстро. Ну, если надо
      Спускаться по трапу было трудней, чем лезть наверх.
      Внизу я мельком взглянул на Фёдора. Он работал на ключе. Всё правильно, связь поддерживает. Надо.
      А меня на вахте не оставляют. Вот принесу портфель — и на барбет. Со спасательным поясом
      Я толкнул дверь командирской каюты, добрался до стола, выдвинул ящик. Вот он. Тот самый, который я всегда возил за командиром на берегу. Портфель из жёлтой кожи. С важными документами Вынул его из ящика и шагнул к двери.
      Но дверь взлетела вверх.
      Падая, я ухватился за что-то левой рукой — не удержался. Неужели не успею отсюда выбраться? Потом, поднявшись, увидел, что в руке у меня занавеска, которой задёргивалась постель. Оборвал
      Я взглянул на постель. Над ней на стене была укреплена фотография в рамке. Они Жена и дети.
      Надо взять.
      Я снял со стены фотографию и сунул её в портфель.
      На мгновение в ушах у меня прозвучали невиданной
      красоты слова — о людях и обо мне. Я знал, что не смогу их запомнить и никогда уже не найду таких слов. Жалко
      Вышел в радиорубку. Фёдор всё работал на ключе. Даже не посмотрел в мою сторону.
      Я шагнул к трапу. Портфель пришлось взять в зубы — чтобы удержаться на трапе, нужны были обе руки. Так, с портфелем в зубах, я и выглянул из люка в боевую рубку. И сразу увидел боцмана. Он показывал на меня пальцем и смеялся.
      Стараясь не смотреть на него, я кое-как выбрался из люка и встал:
      — Товарищ командир, ваше приказание — А как акулы? — крикнул не оборачиваясь командир.
      — Посмотрим! — сказал я.
      — Тьфу! — возмутился боцман. — Типун тебе на язык! Сдурел?
      Он сосредоточенно глянул мимо меня и медленно повернул голову. И я заметил, что все в рубке молчат и смотрят туда же — вперёд. Но сам посмотреть не решался. Что-то изменилось воьгруг. Я не понимал и, не решаясь посмотреть, уставился в спину Андрея.
      Было тихо.
      Вот оно что: тихо было за стенами рубки. В океане. Тогда я поднял голову. За стёклами впереди вставала волна. Но это уже нельзя было назвать ни волной, ни стеной воды — просто вода, за которой отныне ничего больше не существовало. Она молчаливо и стремительно задёргивала последний клочок неба.
      — Портфель здесь? — негромко спросил командир.
      — Так точно, — услышал я свой голос. — И фотография В портфеле.
      Боцман, легко шагнув, встал рядом с Андреем и тоже взялся за штурвал.
      Командир чуть повернул голову:
      — Спасибо, юнга.
      Я сглотнул слюну.
      — Теперь отнесите всё на место.
      — Есть
      Это было жестоко! Куда я полезу сейчас, когда Я сел, свесив ноги в люк, взял в зубы портфель. И не выдержал — вскочил, ухватившись за какую-то скобу.
      Обрушился рёв. Катер сильно тряхнуло, он забился, стремительно полез вверх. Дыхание у меня перехватило.
      — Выполняйте приказание! — крикнул командир.
      — Есть!
      Но прежде чем спуститься, я взглянул на кренометр. Стрелка прибора залетала за цифру пятьдесят. А критический крен — сорок пять градусов
      И всё-таки мне удалось добраться до каюты и даже укрепить занавеску. Всё опять было на своих местах. Всё по-прежнему.
      И я знал, что за портфелем он меня больше не пошлёт
      Фёдор дожёвывал галеты и слушал эфир.
      — Пятьдесять шесть на кренометре, — сказал я, усаживаясь рядом.
      — Точно?
      — Сам видел.
      — Хороший корабль, — сказал Фёдор.
      — 'Да.
      В животе у меня не было ни холода, ни тепла — там просто всё одеревенело. И руки, и ноги, и спина — всё тело было как деревянное. Ни на минуту не удавалось его расслабить.
      Фёдор принялся проверять по описи запасные комплекты радиоламп и заставил ему помогать. А в начале каждого часа я включал передатчик и отстукивал на ключе: «Как меня слышите? Есть ли что для меня? Для вас ничего нет. Связь прекращаю до »
      «тринадцати часов».
      « до пятнадцати часов».
      « до шестнадцати часов».
      Почти не качало больше, а берег, приближаясь, растягивался вширь, и я опять узнавал те склады, высокое здание, краны и видел мачты других кораблей, неподвижно стоявших у причалов — около земли. И дальше, за кораблями, всё была земля. Над ней летели разлохмаченные облака, и то припускал дождь, то светило солнце — было ярко, мокро, покойно
      Я стоял на баке, по авралу моё место там. Готовил носовой конец. Он потяжелел — намок, хотя просмолён был основательно. Я перебирал канат, ощущая ладонями его тяжесть, влагу и шершавинки, и уже видел, как брошу его и как он шлёпнется на причал, на землю.
      Она была всё ближе.
      Моряки на других кораблях, те, кто был наверху, смотрели в нашу сторону. И с берега тоже смотрели. Люди шли по пирсу, останавливались и смотрели. Портовые рабочие, докеры. Шли моряки с американского эсминца. Вон и наши ребята с других катеров.
      Народу на пирсе становилось всё гуще. Когда мы подошли к тому месту, где должны были швартоваться, там уже стояла большая толпа. Люди кричали, махали руками. Наши вели себя спокойно, а матросы с американского эсминца одобрительно засвистели.
      — Кранцы на левый борт!
      На берегу перестали шуметь — может, услышали. Я встал поудобнее, приготовился.
      Опять пошёл дождь.
      Двигатели смолкли, стало совсем тихо. Не будь на причале никого, я, наверное, услышал бы, как дождь шлёпает по асфальту.
      — Отдать носовой!
      Канат перелетел узкую полосу воды между нами и берегом. Сразу человек пять из толпы бросились, чтобы его подхватить, и поймали на лету.
      Я нагнулся, выбирая слабину.
      Последний раз ненадолго взревели двигатели. Катер толкнулся бортом о сваи причала.
      Кто-то засвистел на берегу, и толпа как взорвалась.
      Мы сошли на землю. Нас окружили, хлопали по плечам, говорили все разом, смеялись. Где-то рядом вякал автомобильный гудок. Я увидел Рябинина. Джон, размахивая руками и улыбаясь, кинулся к Пустотному, потом к Фёдору — осторожно обнял его за плечи:.
      — Здорово! Отлично! Русские моряки показали, на что они способны, не правда ли? Поздравляю от всей души
      За ним в толпу пробирались люди с фотоаппаратами.
      — О, я могу перевести, — суетился Джон. — Несколько слов. Американская техника, не правда ли? Наша фирма
      Как он суетился, этот приказчик с косо подбритыми височками, сколько беспокойства было сейчас в его глазах У меня под ногами земля покачивалась, потому что я только сошёл с палубы. А у него-то почему?
      Джон увидел меня:
      — Здравствуйте! Я очень восхищён и рад вас видеть. Пожалуйста, несколько слов. Как наша аппаратура? Вы должны
      «Должен», ого! Сказать бы тебе
      — I’m sorry, — ответил я. И улыбнулся.
      Так сказать, для вежливости.
     
      Глава шестая
     
      Домой дорога длинная Впереди океан лежит непочатый, целиком. Мы зайдём ещё в Нью-Йорк, Сен-Джонс, оттуда в Рейкьявик и уж потом, из Исландии, — в Мурманск, но таким наш путь можно увидеть на карте. Посмотришь с палубы вперёд — Россия, конечно, прямо по курсу.
      Полный штиль. Волны — лишь от нашего корабля и от пяти других «больших охотников», которые идут за нами в кильватере. Вода за бортом плещет, обещает — вернёмся!..
      Опять всё только начинается.
      Ладно. Пора обедать. Фёдор сменил меня давно, а я вот засмотрелся. Гошин теперь разворчится. Ну, точно! Ворчит
      Я услышал его сразу, едва занёс ногу, чтобы спуститься в кубрик:
      — Кто так компот разливает? Весь чернослив на дне! Заелись?
      — Юнге оставь, он любит.
      Это сказал боцман.
      Я качнул занесённой ногой, осторожно вытянул её обратно. Постоял около люка.
      Скоро увидимся с Костей Он, конечно, здоров. Узнает, что мы вернулись, и придёт. Расскажу ему обо всём Но разве расскажешь?
      — Явился!..
      Гошин смотрел, грозно шевеля своими бровями.
      — Не пугай, — сказал я, остановившись на последней ступеньке трапа. — Две порции рубану!
      — И посуду помоешь.
      — Помою.
      Боцман сказал тем, кто пообедал:
      — Пошли, пока время-то есть
      Я шагнул в сторону.
      Они выбрались на палубу — позагорать. За столом остался один Андрей. Он тоже недавно сменился с вахты. Сидел, допивал свой компот.
      Я сел напротив, налил из бачка полную миску борща:
      — Счастливые люди певцы, правда?
      — То есть?
      — Одарила природа голосом — и на весь мир слава.
      Андрей поперхнулся:
      — Мудрец!.. Тебе известно, сколько Собинов работал над ролью Фауста? Десять лет!
      — А ты откуда знаешь?
      — Знаю, — сказал Андрей и задумался, потирая горбинку на носу.
      Гошин собрал со стола грязную посуду, покачал головой:
      — Десять лет! Ай-ай-ай
      И понёс посуду на камбуз.
      — Я не мудрец, а кутёнок, — сказал я.
      — Обиделся?
      — Очень надо!
      — Кутёнок — это хорошо
      Андрей смотрел на меня без усмешки, продолговатое лицо его было задумчиво.
      — Кутёнка все любят За оптимизм. Никто ему хвост ещё не прищемил — вот этот хвост и дрожит от восторга. По любому поводу. И человек примерно тоже так: пока его не стукнуло, пока он только радуется жизни, а не вмешивается в неё. Потом щенячьего оптимизма меньше Тебе бы ещё не вмешиваться, если бы не война.
      — Я виноват, что позже тебя родился?
      — Ни в чём ты не виноват.
      — А откуда ты про Собинова знаешь?
      — От Владлена Арнольдовича, — сказал Андрей.
      Вышел кок:
      — Про посуду не забудь.
      — Ладно.
      — Пойду пулемёт почищу. Нет-нет да заест этот Арлекин!
      — с Эр л икон»! — улыбнулся Андрей. — Не путай
      — Всё равно не по-русски.
      Гошин затопал по трапу наверх.
      Он по боевому расписанию — пулемётчик
      — Никогда не слышал про Владлена Арнольдовича! — заметил я, принимаясь за второе.
      — Я в восьмом классе учился во вторую смену, — сказал Андрей и переставил с места на место пустую кружку. — Помню: иду после школы по городу. Гололёд, ветер с Волги Деревья на бульваре обледенели, ветками стучат, а над ними луна как медный таз. Взять ледышку — добросить, и она загудит. — Он улыбнулся. — Здорово? Я смотрю на луну, спотыкаюсь и арии пою. «Куда, куда вы удалились!» Кутёнок был Так и доспотыкался до музыкальной школы. Ты что?
      — Нет, ничего.
      Теперь я чуть не поперхнулся — котлетой
      В открытый люк сверху снопом врывался плотный солнечный свет, где-то изредка поскрипывало, было слышно воду — как она журчит неподалёку.
      — Принял меня профессор, маленький, седенький старикан, и привёл в огромную комнату. Рояль, тёмные шкафы, люстра, портреты композиторов по стенам. Святая святых
      Андрей смотрел на меня, а я никак не мог выбрать момент, чтобы прокашляться.
      — Что?
      Я кашлянул.
      — Хорошо рассказываешь.
      — Хорошо помню, — сказал он и замолчал.
      — А дальше?
      — Ну, пока я оглядывался, профессор исчез. Нет его. Вдруг слышу: бам! Он сидит за инструментом, его и не видно. «Пропойте, пожалуйста». Надо было повторить этот звук голосом. Я повторил. Потом другую ноту, третью «Идите сюда», говорит.
      — Владлен Арнольдович?
      — Ну, да. Подошёл. Он опустил крышку, побарабанил по ней пальцами: «Повторите, пожалуйста». Тоже повторил.
      «Пишите заявление». Я тут же написал, а он — резолюцию: «Слух и ритм очень хорошие». А сколько потом возился? Месяц только и делал, что смычком по струнам водил
      — Каким смычком? Ты же петь учился?
      — Кто тебе сказал? На скрипке играть, а не петь. Петь Нет, на скрипке играть! Была такая мечта Сто потов с меня профессор согнал за этот месяц. А подумать — что сложного? Стоишь, опираясь на левую ногу, правая расслаблена. И надо смычком водить так, чтобы кисть руки плавно переходила из одного положения в другое. Вот, видишь?
      Я посмотрел на его руки.
      Андрей пошевелил пальцами.
      — Забыл Профессор что-то говорил — на каких-то пальцах у меня должно было здорово получаться, когда научусь.
      — Научился?
      — У меня на скрипке то и дело стоечки ломались, — сказал он. — Знаешь, такая стоечка, на которой струны натянуты? Её ведь приладить надо уметь, чтобы звук был чистый и правильный. Притереть. А у меня братец есть — пацан. Как ему ни втыкал, чтобы не хватался за скрипку, — нет, лезет и ломает!
      Нос у Андрея морщился.
      Я попробовал представить себе, как он водит смычком. Весь в чёрном, накрахмаленные манжеты как снег, а руки загорелые. Не на штурвале руки — на скрипке.
      Андрей увидел, что я улыбаюсь, но не понял почему.
      — Знаешь, что такое младший брат?
      — У меня сестрёнка
      — Тебе легче! — сказал он и встал из-за стола.
      Был опять шторм. На пути к Исландии. Но приходилось держать не по курсу, а прямо на волну. Иначе перевернуло бы.
      На третий день шторма, когда Фёдор сменил меня на вахте, я увидел с палубы катер, который шёл за нами. Его так положило на борт, что колпаком локатора на верхушке мачты он коснулся воды.
      Потом исчез.
      Я уже добрался до люка в кубрик и, вцепившись во что-то, глотая горечь, ослепленно смотрел туда, где только что был корабль, а теперь лезла к небу вспухшая вода.
      На хребте этой водяной горы показался колпак локатора, мачта и весь исчезнувший было катер. Он шёл за нами.
      Мы, наверное, тоже исчезали, если смотреть со стороны.
      Я подумал, что лучше не смотреть, приготовился нырнуть в кубрик. Надо было открыть и сразу захлопнуть за собой люк, чтобы туда поменьше попало воды. Но всегда так: чем больше готовишься, тем хуже получается. Вода ударила мне в спину, потом в грудь, и я загремел по трапу вниз. Когда поднялся, люк был уже задраен.
      — Ходить можешь? — спросил боцман.
      — Конечно, могу.
      — Цирк
      — Мачты по воде чертят, — пробормотал я.
      Надо было переодеться.
      Я достал из рундука сухое бельё и свитер. От него пахло деревней. Вернее, фермой Странный это был запах — и чужой, и знакомый, а главное, такой неожиданный, что не верилось.
      Свободные от вахты лежали одетые в койках. Их тела и вместе с ними всё, что было в кубрике, — белая раковина умывальника, зеркало, яркий плафон в подволоке, мокрый трап и пустые койки тех, кто на вахте, — всё моталось, взлетало, падало среди вечной, нескончаемой воды. А тут пахло душноватым сеном и козой
      Я переоделся, лёг. Закрыл глаза.
      Саднило правое колено и оба локтя.
      Пустошный сидел за столом, один сидел. Ждал: скоро должен прийти с вахты Андрей. Боцман расспросит его, что и как, потом отдохнёт ещё немного и пойдёт в рубку постоять с командиром. Я уж знаю
      Мне сейчас не подняться.
      Я натянул на нос ворот свитера, понимая, что ни разу ещё так не тосковал.
      Стал вспоминать.
      Когда мы уходили из Майами, на причале опять собралась толпа. Нас пришли провожать. Докеры, матросы Я ещё сидел в кубрике, и тут меня позвали на берег: «Может, чья ваша знакомая? — спрашивал сверху вахтенный, заглядывая в люк. — Ждёт вроде кого-то, а кого? Мотает головой: нет да нет, и по-русски ни бельмеса». Потом в люк просунулось лицо Фёдора, он позвал меня: «Выходи, это к тебе». Конечно, я не поверил. «Ты с ней танцевал тогда в парке, забыл?»
      Я выбрался на палубу — она! Заметила меня, улыбается, кивает. Вахтенный обрадовался. «Наконец-то!» Конечно, он
      ещё кое-что прибавил, а зря. Девчонка как девчонка. Мы с ней поговорили немного по-английски: «Как ваше имя?» — «Джесси Сноу». Я молчал — заговорил бы, стал заикаться, а она по буквам: «Джи-эй-си»
      Потом подарила этот свитер. Сама, наверное, вязала.
      Многие пришли с подарками. Боцману бочонок рому подарили, Андрею — зажигалку, кому что.
      Ох и мотает!
      И такое ощущение, что весить я стал больше раза в три. Голова тяжёлая, не поднять. Задремать бы, но едва начинают мысли путаться, сразу вижу, как мачта по воде
      «Хорошо, что Пустошный здесь сидит», — думаю я уже в забытьи, не понимая, почему это хорошо, не успев понять. Потом слышу: «Сносит».
      Вздрогнув, открываю глаза.
      В кубрике переодевается Андрей, что-то отвечает боцману.
      Когда я опять очнулся, Пустошный уже ушёл.
      Андрей сидел напротив на рундуке, упёршись спиной в бортик своей койки, и потряхивал бессильно опущенными руками. И сидя, и потряхивая руками, он взлетал и падал, мотаясь вместе с кубриком вверх-вниз, вверх-вниз Глаза у него были закрыты. Один раз он даже застонал.
      «Сносит», — вспомнил я. Кого, нас?
      — Андрей!
      — А? — Он открыл глаза.
      Я, помедлив, спросил:
      - — Ты научился играть на скрипке?
      Гошин на своей койке поднял голову и посмотрел на меня как на больного.
      — Нет, — сказал Андрей, качаясь, кружась передо мной.
      — Почему?
      — Война. Только ноты стал учить — и война.
      — Ноты! — фыркнул на своей койке Гошин.
      — Профессор очень уж хороший был старикан, — сказал Андрей, глядя на меня. — И я всё равно научусь Гошин!
      — Ну? — отозвался кок.
      — Что ты видишь, когда скрипки поют?
      Гошин промолчал.
      Андрей забрался в койку. Он лёг на спину и осторожно положил руки вдоль тела.
      — Паруса
      Зто он сказал. Я понял о чём. А сам подумал, что,
      Мы с ней поговорили немного по-английски.
      наверное, теперь всякий раз, когда услышу скрипку, буду видеть, как по бульвару мимо обледенелых деревьев идёт мальчишка с портфелем, смотрит на луну и поёт
      Все лежали молча, и кубрик казался странно пустым. Хоть бы боцман вернулся
      — Гошин!
      — Чего тебе?
      — Что такое мечта, ты знаешь?
      — Земля, — сказал кок.
      До боцманского села, до Великой Пустоши, добираться надо из Архангельска на речном катере, по Двине, вспоминал я. Пристань маленькая, незаметная. Но пристань ещё не берег. До него минут десять по мосткам, перекинутым с островка на островок над бурым, наполовину затопленным кустарником, над протоками и заливчиками, чистой водой, всегда сморщенной ветром. Мостки неширокие, в две-три доски. Пружинят под ногами.
      Просторно там, ветрено и пахнет морем. А видно далеко: и как лиловеет горизонт, когда на море шторм, и как широка Двина. В ней много света, неяркого, северного. А над ней летят прикопленные корабельным дымом облака.
      Сказка!
      Улица в том селе одна — берег. А на берегу стоят избы, смотрят в сторону моря. Брёвна тёмные, как лица у поморов, и светлые окна. Избы в два этажа, но кажутся особенно высокими, потому что окна только во втором этаже и вырублены высоко, чуть не под крышу. Так надо: когда сутками дует моряна, вода захлёстывает не только мостки.
      А перед каждой избой непременно ещё домик, только поменьше и совсем без окон. Это бани. А тут же на берегу пузатятся смолёными днищами баркасы. На промысел поморы уходят надолго и далеко. Село и назвали Великой Пустошью, наверное, потому, что все мужчины его большую часть года в море, «на воде».
      Дома их ждут жёны и невесты — так и до войны было.
      И всегда в тех домах чистота. Всегда свежи крашеные полы, белы занавески на окнах, надраены самовары. И в каждом коридорчике, перед каждой дверью вместо половичков — плетённые из пеньки корабельные маты.
      Красивы там женщины. В их лицах тот самый неяркий, негаснущий свет Севера.
      Они ведь ждут
      Наверху громыхнул ветер. На ступени трапа плеснуло. Не было слышно, как опять захлопнулся люк. Я поднял голову и увидел сапоги боцмана.
      Он спустился, снял плащ, фуражку и сел за стол, на то же место, где сидел раньше. Осмотрелся, взглянул на меня:
      — Чего не спишь?
      Я закрыл и открыл глаза.
      Пустотный сидел, опустив голову.
      «Страшновато засыпатъ-то » — сказал я про себя.
      Сразу — будто признался ему — стало легче. Теперь, может быть, и усну.
      Боцман что-то сказал и положил голову на руки.
      Со светлых волос на полированную доску стола медленно стекала вода.
      Вода ревела за обшивкой, за бортом, вода била в днище и хлестала по палубе. Вода хлюпала в кубрике — набралась всё-таки.
      Я заметил, что голова боцмана мотается. Он спал, сидя за столом.
      И улица в том селе одна — берег, а на берегу стоят крепкие избы и смотрят окнами в сторону моря. И всегда в тех домах чистота, всегда там ждут Почему мне раньше казалось — берег существует отдельно, сам по себе?
      Пустотный спал, на столе всё растекалась лужица, и в ней мелькал резкий блик — отражение плафона.
      Моря не бывает без берега, моряка — тоже. Моряк тот, у кого корни в земле.
      Потом, на пятые сутки шторма, я снова увидел с койки, как боцман сидит за столом, положив голову на руки, и мне показалось, что ещё тянется та ночь, что он пять минут назад спросил: «Чего не спишь?» — и сам уснул сидя. Но я знал — прошло не пять минут, а почти двое суток. Две вахты с тех пор отстоял, скоро опять заступать. Добраться бы только
      Океан вывернуло наизнанку.
      Уже нельзя было различить, когда его рёв усиливался или слабел, — рёв стал сплошным. Но иногда он становился явственнее и одновременно наступало что-то похожее на тишину.
      Это глохли наши моторы.
      Выхлопы, придушенные водой, не могли пробиться — моторы задыхались. Корабль задыхался.
      На койках медленно поднимались головы.
      Моторы стреляли, отплёвываясь, — головы быстро опускались.
      Минуло
      А через минуту, или через три, или через пять минут всё повторялось, и мы, будто по команде, поднимали головы, прислушиваясь, как растёт среди рёва эта тишина — когда останавливаются моторы.
      Пустошный сидел за столом и голову не поднимал. Даже локти по столу не ёрзали — боцман словно припаялся к своему месту, чтобы просто пересидеть всю эту свистопляску.
      «Скоро на вахту, — думал я. — Только бы добраться до рубки».
      Мы держали между нашими шестью кораблями микрофонную связь, по рации УКВ. Она стояла в боевой рубке. Только бы добраться А там командир, механик, рулевой. Там потный от моего дыхания зев микрофона, и треск в ушах, и голоса радистов с других катеров: «Вымпел-один, Вымпел-один, я — Вымпел-три. Вас понял. Всё в порядке, приём» «Вымпел-один, я — Вымпел-шесть. Как слышите?»
      «Вымпел-один» — это мы.
      Боцман поднял голову, достал из кармана свои кировские, посмотрел:
      — Пора.
      Я выбрался из койкй и стал натягивать сапоги.
      Лежишь — кажется, что не подняться, а время подойдёт — встаёшь.
      Надел плащ, потом шапку.
      Боцман тоже одевался. Плащи у нас были одинаковые — серые, прорезиненные, с пометками «USN» на воротниках.
      Пустошный обвязал вокруг пояса длинный крепкий линь и молча кивнул мне. Я шагнул к нему. Он обвязал меня другим концом и, проверив узлы, всё так же молча стал карабкаться по трапу.
      За люком взревел ветер, горький, жёсткий, как наждак, и хлынула вода.
      Мы пробирались будто в какой-то чёрной трубе — во всём океане только и осталось это место, где ещё можно было пролезть, но и сюда то и дело врывалась вода и заполняла всё, не давая ни дышать, ни видеть. Было уже недалеко до рубки, когда я, не успев перехватить воздуха, захлебнулся и, оглушённый ударом новой волны, ке удержался на ногах. Б последний момент — руки сами рванулись вперёд —
      наткнулся на что-то и, сообразив, что это сапог боцмана, вцепился в него намертво.
      Сапог замер. Может быть,
      Пустошный пережидал, когда схлынет волна, а скорее всего — давал мне возможность прийти в себя.
      Потом сапог дёрнулся. Я поднялся, перебирая руками по голенищу, по штанине, уцепился за плащ.
      — Цирк!..
      Он ещё что-то крикнул, я не разобрал.
      Вместе, обнявшись, мы шагнули вперёд.
      Пустошный втолкнул меня в рубку первым и тут же ещё раз сильно толкнул, чтобы поскорее захлопнуть за собой дверь. И я сразу почувствовал вокруг себя пространство, свободное от воды, пахнущее чем-то знакомым, тёплое, невероятно, как мне показалось, спокойное, но ничего сначала не видел и никак не мог найти своё собственное дыхание — в горле всё ещё колом стоял ветер, а в носу, в ушах, даже в глазах воды было полно.
      Только кое-как, наполовину вздохнув, я увидел синий расплывчатый свет — это был нактоузный огонь, а расплывался он оттого, что в глазах у меня было мокро. Я согнулся от приступа кашля, зафыркал, чихнул, всхлипнул и стал дышать.
      Снова открыл глаза.
      Свет от нактоуза больше не расплывался, он косо ложился на руки штурвальных — вахту несли сразу двое. Я понял, что в глазах у меня не двоится, и окончательно пришёл в себя.
      Справа от штурвальных стоял командир,
      Старший механик сидел, согнувшись над своим пультом, ещё правее. На пульте у него что-то слабо светилось.
      В глубине рубки мигал зелёный глазок рации УКВ.
      Я шагнул туда, к Фёдору, увидел смутно его лицо.
      — Погоди, отвяжу, — дёрнул меня боцман.
      Он стоял вплотную ко мне, дышал тяжело. От него несло табаком.
      — Спасибо, — сказал я.
      — Тёще скажешь, когда оженишься
      — Товарищ командир, разрешите заступить на вахту! — почти крикнул я, вглядываясь в синеватую темноту.
      И как издалека услышал:
      — Да
      — Все на связи, — сказал Фёдор. — Через пять минут вызовешь. Ha-ка, возьми.
      — Что это?
      — Шоколад у меня остался.
      — Да ну его, надоел
      — Бери, — сказал Фёдор.
      Потом они с боцманом ушли.
      Я пристроился поудобнее, чтобы меньше мотаться от качки, стал смотреть в зелёный глазок индикатора. Наступила вахта — пришло то особенное ощущение, когда словно шагнул в заколдованный круг. Теперь всё сосредоточилось в зелёном глазке, в потрескивании и шипении эфира, в ожидании и в долгом привычном нетерпении: скорее бы шло время.
      Но я, наверное, здорово устал. Огонёк индикатора начинал временами плыть, и я вдруг не улавливал момент, когда рубка переставала крениться — мне казалось, что она кружится безостановочно, всё быстрей, и проваливается. Тогда, помотав головой, я изо всех сил начинал вглядываться в спину командира. Капитан-лейтенант стоял неподвижно.
      Прошло пять минут.
      Я вызвал все катера, предупредив, чтобы отвечали поочерёдно, и слышал голос свой как со стороны — сейчас он принадлежал не мне, а капитан-лейтенанту, который командовал всей группой «больших охотников».
      Корабли — пятеро радистов, пять разных голосов — один за другим ответили.
      И тогда, закончив на время связь, я словно вернулся издалека — опять увидел рубку в полумраке, опять услышал рёв океана за её стенами и удивлённо взглянул на зелёный глазок индикатора. Захотелось тут же, немедленно вызвать катера, чтобы ещё раз услышать их, узнать голоса радистов, убедиться, что они живы.
      Когда-то я первый раз в жизни стоял часовым — у скла-
      да боепитания, ночыо, в лесу. В соснах протяжно стонал ветер, кроны шумели безисходно; в такие часы думаешь, что ведь не зря люди строят дома, живут в них, среди тепла и света, в тишине
      Сейчас тот лесной гул показался бы ласковым шелестом.
      За стенами рубки собрались все грозы, что не успели ещё отгреметь над землёй, они взрывались в глубинах, вывороченных к небу, и в небе, которое упало, наверное, до этих глубин перевернулось всё. И ни зги не было видно, только когда проскальзывали, непонятно откуда — сверху ли, снизу, слабые призрачные молнии, на одно мгновение вырастали впереди антрацитовые движущиеся горы и пропасти.
      Океану и то становилось невмоготу: временами где-то возникал почти живой, почти человеческий стон и замирал, и тогда я уже ничего не мог с собой поделать — только ждал, что мурашки на спине исчезнут сами.
      Я стоял у рации, напрягшись, чтобы не падать, и всем телом ощущал, как борется корабль, живой корабль — маленький сгусток шпангоутов, заклёпок, машин и человеческих нервов. А самому мне всё труднее было справляться с тупой, тоскливой усталостью: нельзя ведь бесконечно ждать последнего удара, если они сыплются один за другим.
      Временами я переставал понимать, что происходит.
      — У меня люди задыхаются выхлопные газы — услышал я голос старшего механика.
      Командир что-то ответил.
      Они говорили громко, но я разбирал только отдельные слова:
      — Вахту по два часа
      — Хорошо самому.
      — Там боцман он машинное отделение
      — У нас ведь самая лёгкая вахта, — сказал я негромко зелёному глазку, медленно избавляясь от одиночества и отупения. — Нам легче всех. Там, в машинном, жара, грохот да ещё скапливаются выхлопные газы. Боцман там
      Потом я вспомнил, как Андрей застонал, потряхивая повисшими руками, и стал смотреть на штурвальных.
      Их почти не было видно — теперь я стоял так, что они заслонили от меня нактоуз.
      А левое плечо и спину командира можно было различить хорошо. И, глядя на него, я подумал, что ему труднее всех: он стоит впереди.
      Он впереди, а мы все — за ним
      Все несут свои вахты, и ты неси. Единственная возможность не свихнуться. Понял теперь, зачем командир гонял тебя туда и обратно с портфелем во время того, первого шторма? Понял.
      Но это было давно. А каждый день живёшь сначала
      — Вот так, — сказал я зелёному глазку. — Прайс — коммодор, а не понял. Он, видишь ли, снял с себя ответственность за жизнь команды. За мою жизнь! И за возмещение убытков
      — Юнга?
      — Есть.
      — Вы о чём-то говорили?
      — Нет, — сказал я. — Всё в порядке, товарищ командир! — И, поглядев на зелёный глазок, закончил почти шёпотом: — У нас корни в земле. Ясно?
      Потом взглянул на часы — пора
      «Вымпел-три» мой вызов прохлопал — пропустил свою очередь отвечать.
      — Сапог! — тихо сказал я. Не в микрофон, конечно.
      «Вымпел-четыре» вылез в эфир, немного подождав, за
      «Вымпелом-два». Потом ответили пятый и шестой.
      Когда шестой сказал последнее слово: «приём», я стал ждать. Сейчас «Вымпел-три» должен отозваться.
      Но в наушниках было пусто, только треск и шипение.
      — Вымпел-три, Вымпел-три, Вымпел-три, — раздельно выговорил я в микрофон. — Как меня слышите? Я — Вым-пел-один. Не слышу вас, не слышу. Отвечайте. Приём
      У меня отлегло от сердца, когда раздался вдруг щелчок — кто-то еключилсЯ, кашлянул.
      — Вымпел-три, Вымпел-три, Вымпел-три! — забубнил монотонно. — Я — Вымпел-пять. Как меня слышите? Вас вызывает Вымпел-один. Первый зовёт! Почему не отвечаете? Приём
      Пусто.
      Я проверил настройку, пощёлкал выключателями, хотя точно знал, что рация у меня в порядке. И другие ведь ответили Но мне и нужно было всё проверить, чтобы убедиться: сейчас — уж на этот раз обязательно — третий услышит меня и ответит тоже.
      — Вымпел-три! Вымпел-три! — сказал я в микрофон, просительно глядя на пульсирующий огонёк индикатора. — Вымпел-три! Я — Вымпел-один. Как меня слышите? Не слышу вас, не слышу. Приём.
      Треск и шипение в наушниках стали другими, теперь это была пустота, неудержимо наполнявшаяся тревогой, пустота, в которую напряжённо вслушивались вместе со мной радисты на всех наших катерах. Когда я замолкал, они ждали. Но кто-то не выдерживал первый, и за ним — по очереди — начинали звать остальные. Разные голоса, я знал их все, но одного голоса не было.
      Я звал, глядя в равнодушный глазок индикатора, переставая его видеть, и против воли всё сильнее чувствовал каждый удар по кораблю, всё напряжённее ловил каждое его движение. И уже не мог простить себе, что обоззал замолкнувшего радиста сапогом.
      — Вымпел-три, Вымпел-три
      Пустота росла, пухла. Она захватывала всё и проникала всюду. В ней надёжнее, чем в океане, исчезали голоса, люди и корабли, с ней нельзя было бороться
      Командир шагнул ко мне:
      — Дайте микрофон.
      Я поверил, что чудеса бывают. На голос командира исчезнувший катер отзовётся.
      — Вымпел-три, — спокойно сказал капитан-лейтенант. — Я — Вымпел-один. Попробую вызвать вас на ключе. Переходите на радиотелеграфную связь. Волна сто восемь. Повторяю
      — Есть, понял! — сказал я, бросаясь к люку в радиорубку.
      Передатчик нагревался долго. Я нажал на ключ, настраиваясь на волну сто восемь, и в наушниках наконец возник свист, мгновенно усилился до предела, оглушил.
      Ответит
      Я был уверен, что теперь «Вымпел-три» ответит. Стал выстукивать его радиотелеграфные позывные.
      И никаких чудес!
      Океан сошёл с ума, но «Вымпел-три» ответит. И всё это сумасшествие кончится. Шторм выдохнется, ветер наконец сорвёт себе глотку, а если нет, и не надо! Мне-то в конце концов нужен только ответ на вызов.
      Я услышал его. Едва выключил передатчик и повернул верньер настройки приёмника, в наушниках поскакала, радостно захлёбываясь, морзянка — радиотелеграфные позывные «Вымпела-три».
      — Есть! — заорал я в открытый верхний люк. — Есть, товарищ командир! Отвечает!.. Радиограмма, сейчас
      Потом выбрался с принятой радиограммой наверх.
      Потом смотрел в зелёный глазок и вызывал по микрофону всех:
      — Я — Вымпел-один. Я — Вымпел-один! У третьего вышла из строя рация УКВ. Всё в порядке, в общем. Пока не исправят, связь с Вымпелом-три на ключе, волна сто восемь. Как поняли? Приём
      — Вот вам аппаратура! — ворвался голос. — Виноват Вымпел-один, Вымпел-один. Я — Вымпел-два. Вас понял. Волна сто восемь. Понял вас, приём.
      — Вас понял. Порядок. Приём.
      — Я — Вымпел-четыре, вас понял Приём
      — Испугался? Я тоже. Я — Вымпел-шесть.
      — Вымпел-шесть! — сказал я. — Разговоры в эфире!
      Кто-то хохотнул в микрофон.
      Зелёный глазок стал расплываться, превращаясь в звёздочку с длинными дрожащими лучами.
      Я вытер глаза.
      Спать Ещё немного, и я буду спать. Раздетый, под одеялом — по-настоящему спать! И во сне не надо будет ни во что вслушиваться, а если и вздрогну, то сразу вспомню, что нет никакого шторма и корабль стоит, опираясь бортом о берег.
      Скоро уже.
      Берег виден: тёмные холмы, похожие на наши североморские сопки, под ними приземистые, вытянувшиеся цепочкой здания, какая-то башня, длинный серп мола. Он появляется и пропадает, его то и дело скрывает волна — зыбь идёт крупная, — но там, за молом, наверное, совсем не качает, и мы спокойно будем спать в своих кубриках.
      А пока я стою на баке, готовлю, как всегда по авралу, носовой конец. Особое расположение ко мне боцмана: ведь подавать носовой должен кто-то из матросов боцманской команды, а не второй радист.
      Вот уж сколько раз я выходил по авралу на бак и готовил к отдаче носовой конец, а берег приближался Впервые это было дома, когда мы вернулись после гибели «Джесси Смит». Суровая и светлая земля, холодок, наплывал запах солярки, насторожённые корабли в военной гавани. В Майами всё было по-другому: краски ярче и запахи резче и назойливо лезли в глаза большие белые буквы на стенах складов, а в гавани не было спасения от жары.
      Потом Нью-Йорк, такой громадный, что я стоял на баке и сомневался, найдётся ли здесь простой, обычного размера причал, чтобы принять наши небольшие корабли.
      А теперь вот Исландия. Военно-морская база северо-восточнее Рейкьявика. Холмы, похожие на наши североморские сопки. И небо на наше похоже, светлое от облаков, низкое и мягкое.
      Порывами дует ветер, на лицо мне временами падают холодные брызги, а глаза слипаются.
      Ничего, теперь скоро
      На башне замигал прожектор — наверное, нам. Сигнальщик читает, о чём-то докладывает командиру, я не слышу: они оба стоят на мостике.
      Потом вижу, что боцман идёт ко мне.
      Катер начинает разворачиваться, теперь мне видны остальные пять «больших охотников», они качаются на зыби.
      — Иди в кубрик, — говорит, подойдя, боцман.
      — Почему?
      Пустошный, моргнув, отворачивается.
      — Давай по кубрикам! — кричит он своей команде. — 1 Побриться, принять вид советских моряков.
      Потом пытается взять у меня из рук носовой, но я не выпускаю, тяну к себе.
      — А на берегу побриться нельзя?
      — Спать иди.
      — Не пойду! Отдайте.
      — Ты очумел?
      — Мне не надо бриться! Я ещё не бреюсь!
      Это сбивает его с толку. Он выпускает канат.
      Опомнившись, я вижу воспаленно моргающие глаза, широкое, серое от усталости лицо. Оно вдруг передёргивается — боцман начинает судорожно зевать. Глядя на него, я тоже не могу удержаться, зеваю так, что на глаза выжимает слёзы, а скулы вот-вот вывихнутся.
      С минуту мы молча смотрим друг на друга.
      — Не дают нам «добро» на вход, — говорит боцман. — Секретная база Понятно?
      — Как же так?
      — Спать иди.
      — Есть
      В кубрике одетый заваливаюсь в койку, но сначала то и дело просыпаюсь и слышу обрывки каких-то разговоров. Потом как проваливаюсь куда-то, успев только подумать: когда проснусь, мы будем стоять у берега. Обойдутся на баке и без меня.
      Гошин расталкивает: обедать!
      Ничего не могу понять, качает. Качается суп в бачке, выплёскивается из миски. Качает, качает, качает.
      Едим молча. Но время от времени кто-нибудь начинает говорить, и всё о том же.
      В этой базе нас должен был встретить коммодор Прайс. Он вылетел сюда из Майами в тот день, когда мы вышли оттуда. А мы ведь были ещё в Ныо-Йорке, Сен-Джонсе, и шторм задержал нас на неделю. Прайс давным-давно должен быть здесь — где же он?
      Командир базы просигналил, что послал запрос командованию — четыре часа назад послал.
      Идти в Рейкьявик — не хватит горючего.
      Нужен врач — на одном из наших катеров во время шторма матрос сломал руку. Врача не присылают.
      Где Прайс? Он должен был сформировать здесь конвой, который пойдёт в Англию, и мы с ними. Может быть, не дождался, ушёл? Решил, что мы из такого шторма не выберемся?
      Прошло ещё два часа, и нам дайи «добро» на вход в базу.
      В самой пустынной части пйрса, на отшибе, там, где начиналось основание мола, стояли две машины. Одна, кажется, санитарная, другая «джип».
      Долговязого Прайса я узнал издали.
      Едва ошвартовались, он отделился от «джипа», быстро зашагал к нашему катеру. Потом стоял, нахохлившись, в своём сером плаще и фуражке с высокой тульёй, сосал сигарету, глядя, как мы перекидываем на берег сходни.
      Командир вышел из рубки, прикрыл за собой дверь и встал, молча глядя на Прайса.
      Так они стояли минуты две-три.
      Прайс выбросил сигарету, сплюнул.
      — I’m sorry! — сказал он.
      Капитан-лейтенант посмотрел, как швартуются другие катера.
      Двое в белых халатах шли от санитарной машины к одному из наших «охотников».
      Командир взглянул на Прайса:
      — Прошу, господин коммодор
      Прайс шагнул на трап и козырнул нашему флагу.
      Они ушли в каюту командира.
      А мы — на пирс, на твёрдую землю. Ходили около катера, ощупывали её ногами, — она, конечно, покачивается. Казалось так. И было приятно сознавать, что это только кажется.
      Минут через десять капитан-лейтенант приказал вызвать к нему всех командиров катеров.
      Они совещались недолго.
      Потом я опять увидел Прайса. Он вышел из рубки, за ним наш капитан-лейтенант. Прайс что-то сказал. Командир чётко козырнул ему:
      7 Повесть о юнгах
      — Есть!
      Прайс отдал чеоть, сошёл на причал и зашагал к своему «джипу». Раза два оглянулся.
      — Боцман, — сказал командир. — Постройте команду.
      Мы выстроились. Накрапывал дождь, за молом протяжно, отдалённо шипели волны.
      Мы стояли, смотрели в светлое лицо командира.
      — Коммодор Прайс принёс извинения, — говорил он. — Был по делам на дальнем аэродроме, у лётчиков. Далеко отсюда. На командира базы за проволочку наложил взыскание. По крайней мере, он так сказал.
      Строй шевельнулся.
      — Дальше, — сказал капитан-лейтенант. — Выход конвоя назначен на сегодня, на семнадцать ноль-ноль. Пять транспортов «Либерти», два английских эсминца, один американский и шесть наших катеров. Командует Прайс. Коммодор предложил задержаться на сутки, может быть, на двое, чтобы погрузить катера на «Либерти». На таких условиях нам давали отдых.
      Командир помолчал.
      — Я отказался. Выходим в семнадцать ноль-ноль. Через два с половиной часа. Всё ясно?
      — Ясно, — сказал боцман.
      — За это время надо погрузить горючее, продукты и привести корабль в порядок.
      Потом я таскал продукты. Мелькали ящики, мешки, пакеты, каменные плиты пирса, трап, непросохшая палуба, и опять мешки, ящики И на всех три буквы «USN». И всё время всплывало перед глазами: Прайс, нахохлившийся на пирсе, командир на палубе, их скрестившиеся взгляды. Всё тот же спор — и не только о том, как доставлять катера
      Рассказать бы тебе, коммодор, хотя бы про «Джесси Смит». Может, понял бы тогда, что мы по-разному воюем!
      Ни черта он не поймёт, не так воспитан.
     
      Глава седьмая
     
      Дни, месяцы, мили — это все цифры точные, но в дальнем походе в них верить перестаёшь. Я вспоминал теперь свои первые двое суток на корабле не чаще, чем раньше: было другое — они словно приблизились, а минувшие три месяца ужимались, становились меньше с каждой пройден-
      ной милей. И когда на рассвете в Норвежском море, возвращаясь с вахты — два шага оставалось до люка в кубрик, — я услышал взрыв, когда повернулся и побежал к носовому орудию, мне показалось, что та, первая в моей жизни боевая тревога была совсем недавно — вчера.
      Пока я бежал к орудию, раздался ещё один взрыв. Зарядами шёл туман, иногда такими плотными, что леерные стойки на краю борта исчезали. Я прикинул, где громыхнуло первый и второй раз, — выходило, что атакованы корабли в хвосте и в начале конвоя.
      До «бофорса» добежал первым.
      Полминуты, не больше, стоял у орудия один.
      Ещё не смолк раскат второго взрыва, не оборвался звонок боевой тревоги; мы опять оказались в сплошном тумане, я никого не видел, только слышал топот. Такие полминуты
      — Подлодки?
      Рядом уже стоял Кравченко.
      Я пожал плечами:
      — Шёл с вахты, слышу — взрывы. В той стороне и там
      — Подлодки.
      Голос у него был чересчур спокойный, даже скучный.
      Я смотрел на него и ждал третьего взрыва.
      Невысокий, крепкий Кравченко подобрался, тоже ждал. Он в последние дни всё писал письма, чтобы сразу, как придём, отправить, узнать, что с матерью.
      Весь расчёт занял свои места.
      — Боевой пост два к бою готов! — доложил Кравченко, повернув голову к мостику.
      Там что-то сказал командир.
      Катер шёл вперёд, не меняя курса.
      Кравченко достал из кармана шинели платок, старательно высморкался и сказал, что коммодор делает правильно — уводит караван из опасного района.
      Я держал в руках обойму. Металл потеплел у меня в ладонях.
      Третьего взрыва не было.
      Сильно качнуло. Катер вдруг рыскнул влево, наткнулся на волну, подмял её.
      — Разворачиваемся? — негромко спросил я.
      — Да Обратно.
      Подошёл боцман:
      — Тут порядок?
      — Порядок, — сказал Кравченко, пряча платок. — Идём охотиться, боцман?
      — Нет Другое приказано. Там эсминец английский с «Либерти» команду снимает. Может, помощь нужна.
      — С того, что последним шёл?
      — Впереди тоже одного накрыли. И команду-то снять не успели — Пустошный помолчал. — Красиво загремели бы.
      Значит, два из пяти транспортов торпедированы фашистскими подлодками. Если бы на них были погружены наши катера
      — Да нет! — сказал я. — Не могло этого быть.
      — Ты положи обойму, — разрешил Кравченко.
      Наплывал и снова редел туман. Плеск за бортом, жужжание локатора на мачте — все звуки глохли в нём.
      Я положил обойму.
      Не могло этого быть. Никогда. Не могли мы погрузить катера как багаж, а сами возвращаться домой пассажирами!
      Прошло несколько минут.
      Английский эсминец возвращался, мы увидели с правого борта его силуэт. С корабля коротко помигали нам прожектором. Напряжённо, на высокой ноте пели дизели эсминца.
      Их было слышно и после того, как он исчез в тумане.
      Некоторое время наш катер ещё шёл вперёд, потом опять стал разворачиваться. Значит, сняли они команду с транспорта. Можем и мы возвращаться.
      В стороне мостика раздался голос:
      — На локаторе! Вижу цель. Курс
      Моторы взревёт.
      «Охотник» рванулся в туман. Шли самым полным. Не знаю, долго ли. Вдруг прояснилось, и стало видно всё: слева открытое пространство, свободное от тумана, справа густая, чёткая пелена, как дымовая завеса, а впереди, почти прямо по курсу, подлодка.
      Она шла в позиционном положении: над водой торчала рубка — перед ней медленно оседала ноздреватая от пены волна — и впереди темнела, окунаясь в буруне, часть носа. Подлодка кралась за караваном в туман Ей недалеко было до той пелены, первые белёсые клочья уже срывались с косо натянутой антенны!
      Волна перед рубкой ещё не осела — ахнули выстрелы нашего орудия. Затакали пулемёты.
      Шлк прямо на подлодку. Нет, она не успеет скрыться!
      И не было больше ничего на свете, только мы и она, наш
      катер и подлодка. Враг. Застигнутый убийца. Передавая обойму, я на секунду увидел: рубка её накренилась вперёд, погружалась. Там мелькнули какие-то красные пятна.
      Мы сближались.
      — Дробь! — с досадой крикнул Кравченко.
      Значит: отставить?
      А! Больше нельзя стрелять. Исчезал уже край рубки. Косо, в пене. Нельзя было опустить ствол орудия так низко.
      Вскинулся на волне, всё заслонил нос катера. Последнее, что я увидел, — антенные стойки над рубкой подлодки. Рубка уже скрылась, и они культяпками торчали из воды прямо перед нами, мы почти доставали их.
      «Охотник» рванулся вправо.
      Моторы взвыли на предельных оборотах, но ход почему-то резко замедлился. С кормы донеслись крики.
      «Уйдёт!» — подумал я.
      Ускользнула бы. По тут из тумана выскочил другой наш катер, «БО-220». И почти сразу исчез, оставив на том месте, где развернулся, гладкую воду. Под ней — в глубине — ещё клубилась, просвечивала пена, взбитая его винтами, а в тумане уже грохнул тугой, утробный взрыв. Потом ещё один, третий, четвёртый Глубинные бомбы!
      Паш катер описывал широкий круг.
      — Человек за бортом!
      Кравченко толкнул меня:
      — Где? Не видишь?
      — Нет
      — Два человека за бортом! — крикнул сигнальщик.
      — Вон они!..
      С левого борта в тёмной воде болтались два ярко-красных капковых бушлата. По воде летучими клочьями скользил туман. Как позёмка. Бушлаты яркими поплавками ныряли метрах в десяти один от другого.
      Мы медленно приближались к ним.
      Уже можно было различить головы: одну светловолосую, непокрытую, другую — серую.
      — Да это же с подлодки! — заорал я, вдруг сообразив. — Фашисты! Сам видел, точно!
      — Что ты кричишь? — сказал Кравченко. — Иди на бак, может, понадобишься.
      Светловолосый был ближе — ему первому бросили круг.
      Боцман бросал.
      Линь мелькнул в воздухе и пропал в волнах, следом, совсем недалеко от светловолосого, плюхнулся круг. Немец забарахтался, мелькнуло и исчезло его потерянное лицо — поднырнул под круг, продел руки.
      — Знает! — буркнул Пустотный. — Надраивай
      Стали подтаскивать. Линь г г_ - натянулся — надраился. С не-
      го сыпались капли.
      Руки немца, продетые в круг, повисли, волосы мочалила вода.
      — Гошин, бросай второму! — крикнул боцман.
      Первого подтащили к борту. Тут между двумя леерны-ми стойками вместо натянутых лееров — цепочка. Её снимают, когда нужно перекинуть на берег сходню. Сейчас тоню сняли.
      — Вытаскивай! Хватайся живей
      Мы нагнулись, потащили — кто за ворот, кто за рукава капкового бушлата. Голова светловолосого болталась. Мёртвые губы задели меня по руке, я вздрогнул.
      Второй плавал метрах в двадцати, держался за круг. Лицо было повёрнуто в нашу сторону.
      Первого вытащили на палубу.
      — Вот это акула! — процедил я.
      — Нахлебался. Волоки сюда Кранец! Под спину ему.
      — Как боцман? — окликнул с мостика командир.
      — Откачаем
      Пустотный нагнулся над немцем.
      Командир вышел из рубки.
      Я оглянулся — второго вытаскивали на палубу. Там помощь не требовалась. Сам встал, шагнул от борта и медленно поднял руки вверх. Фашист Он был высок, похож на лыжника в красном бушлате и серой шерстяной шапке, натянутой на голову. Мокрое лицо сморщилось, вот-вот чихнёт или заплачет.
      Я посмотрел на его поднятые руки и вдруг увидел, как в правой блеснул широкий нож!
      Нож у пленного? Нож занесён над боцманом!
      У меня не осталось времени даже крикнуть.
      Я прыгнул молча.
      Мелькнуло сморщенное, будто плачущее лицо. И опять нож — надо мной. В этот момент раздался выстрел.
      Нож выпал из ослабевшей окровавленной руки. А я оказался на палубе. Тогда фашист нагнулся и вновь схватил нож.
      Я подпрыгнул, изо всех сил ударил двумя ногами вперёд, в живот немцу. Ударил, а сам отлетел в сторону; падая, услышал, как он ухнул за борт. Я треснулся обо что-то затылком. Сильно — свет померк. Хотел вскочить — сел.
      Около рубки стоял командир с пистолетом в руке.
      Я оглянулся.
      Позади, так же упираясь в палубу, сидел светловолосый. Гошин стоял над ним с автоматом, смотрел на меня. Рот у него был открыт.
      Боцман плясал на одной ноге, стаскивая сапог:
      — Заставь дурня молиться А ну разойдись! — Он скинул телогрейку и метнулся к борту.
      — А-ах!
      Опять ухнула вода.
      Я пощупал подбородок и чуть не взвыл от запоздалого страха, от ненависти, от обиды — боцман-то!
      Встал, шагнул к борту.
      К нам подходил командир.
      Пустошный вынырнул за бортом, крикнул:
      — Не!..
      И опять нырнул. Что-то долго не было его. Потом выскочил отплёвываясь. Стал выбираться на палубу. С него лило.
      — Нету! Потонул. Зараза
      — Сейчас же в машину! — сказал капитан-лейтенант. — Согревайтесь. Возьмите ром.
      — Кажется винты
      — Немедленно в машину! Пленного тоже. Переодеть. Командир повернулся и пошёл к рубке. Через минуту он
      появился на мостике.
      Взревели машины — корму сразу затрясло. Моторы заглохли.
      Пустошный, пропустив пленного, уже стоял в люке машинного отделения.
      — И не жалейте рому! — крикнул командир. — Разотритесь хорошенько!
      Боцман не ответил, захлопнув за собой люк. Опять высунулся:
      — Юнга! Тащи-ка бельё. Всё из рундука-то выгреби. Гошин пошёл за мной в кубрик:
      — Ну, как ты его! Вот это ударчик, это, я понимаю, приём! Надо же Как называется приём, а?
      — Кетч.
      — Надо же
      Я редко бывал в машинном. Пока добрался до Пустотного, раза три стукнулся в темноте. Почти всё место занимали здесь тела двигателей, правого и левого, и отовсюду торчали какие-то вентили, трубы, приборы. За металлическими сетками светились два плафона, а под ногами, между решётками настила, видно было днище корабля.
      Боцман, в сухих ватных штанах, голый по пояс, сидел на этом настиле, прислонившись спиной к серебристому боку левого двигателя. В ногах бочонок.
      Напротив Пустотного пристроились на корточках два моториста в замасленных робах. Они оглянулись, когда я подходил, а третий Переодели гада — я и подумал, что кто-то из наших!
      Немец сидел рядом с боцманом, в ватных штанах и телогрейке, ка голове шапка. Смотрел прямо перед собой, а глаза бегали.
      — Рому налить? — спросил Пустошный.
      Оба моториста улыбнулись мне.
      Я протянул бельё:
      — Надо было прыгать за ним?
      — Пленный.,
      На правом двигателе — только теперь заметил — была разложена мокрая одежда боцмана, а рядом так же аккуратно сушилась фашистская форма. У меня скрючило пальцы в сапогах.
      — И этого туда бы — за борт!..
      — Пленного-то?
      — Разрешите идти? — сказал я.
      — К чёртовой бабушке
      Я окаменел от обиды.
      — Какой пленный — сказал один моторист. — А тот нападал с ножом!
      — Отдать он хотел нож-то
      — Вам в спину! — выпалил я.
      — А свитер возьми, растяну. Маловат.
      У фашиста мелко тряслись плечи. Мне показалось — смеётся.
      — Он понимает.
      Под днищем всплёскивала вода.
      — Понимаешь по-руссишь? — спросил второй моторист.
      — Н-найн! — лязгнул зубами немец.
      — Не отойдёт никак, зараза — Пустошный нагнулся над бочонком.
      Послышалось бульканье. Сильно запахло ромом.
      — Мне в другую кружку! — сказал я, глядя в сторону.
      — Ну, а эту кому? — Боцман держал в поднятой руке кружку, из которой пил фашист и, ехидно помаргивая, смотрел на мотористов. — Разрешаю на вахте! Не бойсь Отвечаю.
      Немец сидел, опустив голову.
      Оба моториста молчали. Потом первый сказал:
      — Факт — нападал!..
      Пустошный размахнулся, швырнул кружку в сторону, она звякнула обо что-то.
      — «Факт»! Конвоем-то командует Прайс. Ему командир должен доложить: было два пленных, одного убили. Факт
      — Если враг не сдаётся, его уничтожают, — сказал я. — Разрешите идти?
      — Фёдора смени. Он тоже легководолазные курсы кончал. Одному мне, видать, не справиться с винтами-то
      Когда я выбрался на палубу, к нам подходил катер. Он разворачивался с левого борта. Опять туманило, и рубка,
      колпак локатора на мачте, фигуры матросов на борту были словно обведены белым.
      — На катере! — крикнул в мегафон командир двести двадцатого.
      — Есть Как дела, Потапьев? — спросил в мегафон капитан-лейтенант.
      — Докладываю. — По голосу Потапьева было заметно, что он старается говорить сдержанно. — Видны обломки, со-ляр. Думаю, потопили лодку. Много обломков, Владимир Сергеевич
      — Добро, — сказал капитан-лейтенант. — У меня повреждения. Кажется, погнул винты.
      — Нужна помощь?
      — У тебя механик немецким владеет?
      — Климов? Так точно.
      — Подойди-ка, встань лагом и давай его сюда. Пока возьми нашего механика к себе. Мне переводчик нужен, пленный на борту.
      — Ого! — сказал Потапьев.
      Двести двадцатый подходил, надвигался. Он был уже ясно виден весь: серого цвета борт и рубка, воронёные стволы пулемётов, тележки с глубинными бомбами на корме. Многих бомб не было. Корму то и дело заволакивало паром. Корабль покачивался на волне, и, когда борт опускался, видна была желтоватая палуба — вся, и на ней каждая бухта каната, каждый кнехт, рым, крышка люка Мы, кто стоял на палубах нашего катера и двести двадцатого, слушали, как переговариваются командиры, и смотрели во все глаза, узнавая в соседнем корабле свой — со стороны.
      Волны захлюпали между сблизившимися бортами.
      Катера встали лагом. Матросы на баке и на корме захлестнули на кнехтах концы. Не закрепляли — качало нас вразнобой, да и рядом встали мы ненадолго, только механиками обменяться. Но это было как прикосновение плеча к плечу, а что оно значит, поймёшь только в море, когда почти месяц в походе и до берега пока далеко.
      Я-то понимал
      Механик двести двадцатого, рыжий техник-лейтенант (я встречал его когда-то в холле офицерской гостиницы в Майами), шагнул к нам на палубу. Помогать ему не требовалось, но матросы, стоявшие рядом, дружелюбно поддержали его под локти.
      — Кранед-то закрепи, сорвётся! — крикнул кому-то боцман.
      Он стоял в люке машинного отделения, тоже смотрел.
      Я спустился в радиорубку.
      Фёдор молча выслушал меня, взглянул на часы, расписался в вахтенном журнале. Вынул из нагрудного кармана сигарету, повертел её в пальцах.
      Редко мы теперь вместе: я на вахте, он в кубрике, я в кубрике, он здесь
      — Досталось?
      — Мне? Да он только на дне очухается.
      — От боцмана, говорю, досталось?
      — Не знал, между прочим, что вы лёгкий водолаз, — сказал я.
      Фёдор положил сигарету на стол. Вспомнил, что сейчас ему курить нельзя.
      Я пододвинул к себе журнал, расписался, что принял вахту. Посмотрел записи.
      — С Прайсом, значит, связывались?
      — Передали, что имеем повреждение.
      — А про пленного?
      — Пока нет.
      Потом я остался один.
      Сначала подумал, что это хорошо — остаться сейчас одному. Бывают такие дни: что ни сделай — всё не так! Лучше уж тогда одному.
      — Сергей, как, ты говоришь, этот приём называется? Скеч? — Сверху в люк заглядывал Гошин. — Ну ловко! Научишь?
      — Иди ты
      Мешала непривычная тишина — молчали моторы.
      Прошло несколько минут, и послышались резкие удары с той стороны, где корма. Это боцман с Фёдором заменяли погнутые лопасти винтов. Под водой.
      Время от времени приближался рокот моторов двести двадцатого — он кружил рядом, пока мы исправляли повреждения.
      Я взял со стола сигарету старшины и закурил.
      Опять раздались резкие, гулкие удары под водой.
      Во рту горчило, я погасил сигарету.
      Что произошло? Было два пленных, остался один. Командир доложит Прайсу, как это случилось. Как? Второй напал с ножом. Что же, матросы не могли его обезоружить?
      Могли, но тут подвернулся юнга, да неловко: ещё мгновение, и фашист бы его Надо было спасать юнгу. Командир выстрелил в руку пленного, но тот упал за борт. Вернее, юнга его Кетч. Видел я этот приёмчик в Майами, когда там американские матросы подрались. Всё юнга, юнга!..
      Я вспомнил, как они стояли друг перед другом на базе в Исландии, когда Прайсу пришлось извиняться. Вот тогда он себя показал! Отдохнуть не дал, думал, что командир будет просить его или согласится погрузить катера на транспорты. Как же Не дождался.
      Всё, что я раньше видел, было на поверхности. Но сейчас мне открывалось кое-что поглубже. Тут не кетч, тут Прайс хотел взять верх над нашим командиром. Нет, тут не кетч.
      И как ударило в голову: командир-то стрелял в руку не случайно!
      Раздалось осторожное, нерешительное вначале ворчанье, потом я услышал завывание за переборкой и плотный, мощный гул.
      Моторы! Но они вдруг смолкли, и на этот раз тишина показалась мне мёртвой.
      А я, пожалуй, кривлю душой
      Равнодушно отсвечивали стёкла приборов.
      Надоело. И эти стёкла, и чёрная панель передатчика, и кресло, и стены радиорубки-колодца — смертельно мне всё это надоело! И сиди вот в колодце, на дне, один.
      Опять заработали моторы. Уверенно, на полную мощность. Корабль вздрогнул Идём! Накренился, выпрямился Да, идём.
      Кто-то спускается по трапу. Я обернулся, поднял голову. Это был техник-лейтенант с двести двадцатого. Потом я увидел ватные брюки, телогрейку и лицо пленного. Последним спустился командир. И в свою каюту он вошёл последним, глянув на меня от двери.
      Я прикусил губу, когда увидел его глаза и резкую складку у рта.
      — Нас не вызывали?
      — Нет, товарищ командир.
      Он ещё помедлил.
      — Как этот немец напал на вас?
      — Не на меня, товарищ командир!
      — Но я видел
      — Нет! — Я вскочил. — На боцмана, понимаете? На боцмана!
     
      Глава восьмая
     
      — Ты встанешь или нет? — спросил Гошин.
      И опять стал трясти меня за плечо.
      — Сейчас
      Я соскользнул с койки на рундук, нагнулся. Где-то здесь, под столом, должны были быть сапоги. Нашёл. Поднял голову.
      Напротив сидел немец, глотал гречневую кашу.
      — Чего он всё в нашем сидит?
      — Сохнет его-то, — сказал боцман.
      Я потёр ладонями лицо. Не выспался. С часу до утра на вахте, утром вся эта заваруха, потом Фёдора подменял. Часа три удалось поспать. Мало Шагнул к умывальнику, поглядел на себя в зеркало. (Волосы отросли — уже зачёсывать можно. И вообще лицо вроде стало суровее.) Покривил губы, но резкая складка у рта не получилась.
      В зеркале светлела макушка сидевшего за столом фашиста.
      Я долго фыркал под краном.
      — Скоро? — спросил Андрей. — Побриться надо.
      — Брейся
      Вытираясь, опять посмотрел на пленного. Не старый. Лет двадцать. И лицо человеческое Трудно понять. Невозможно! С одного «Либерти» даже команду снять не успели — все ко дну пошли. А этот — может, он и торпедировал! — сидит в сухом, кашу жрёт. Откачали
      Гошин поставил на стол миску с гречкой.
      — Ешь.
      — Я на камбуз пойду.
      — Ешь, — сказал боцман.
      — Это вы мне или ему? — кивнул я на пленного.
      Пустошный что-то прилаживал между люком и крайней
      к выходу койкой. Андрей брился перед умывальником.
      Гошин ушёл на камбуз и плотно притворил за собой дверь.
      Так Я опять посмотрел на боцмана, понял, что он там прилаживает.
      — А, подвесная Она выход будет загораживать. А если тревога?
      — Ешь, — сказал боцман очень мягко, дружелюбно, а смотрел — вот-вот ударит. — Сиди и ешь, во время еды не разговаривают, когда я ем, я глух и нем, не то всю морду
      тебе намылю, чтобы не позорился-то, — ласково окал он. И косился на пленного.
      — Поговорили, — ответил я мстительно.
      В кубрике тяжелело молчание. Немец перестал есть — ложкой боялся звякнуть. Скребла бритва.
      Ладно, я своё съел.
      — Сергей за тебя на нож — начал вдруг Андрей.
      Вся кровь бросилась мне в лицо. Я выбрался из-за стола.
      Как можно спокойнее — пленный смотрел! — надел бушлат, шагнул к трапу и, уже закрывая люк, услышал внизу:
      — Гошин! Отдать он хотел нож-то! Видал же ты? Сам и говорил.
      — А кто его знает, не понял, чёс-слово! Вижу только — = в одно время выстрел и р-раз его Сергей обеими ногами! Кетч.
      Я постоял около захлопнутого люка: пока глаза привыкнут. К ночной качке приноровиться надо, не видишь в темноте ни палубу, ни край борта.
      Стал различать белые вспышки пены.
      В океане качка не такая, как в море. Здесь она размашистее. И даже в шторм гребни редко закручиваются пеной. А в море чуть ветер за три балла — барашки. Глубина меньше, пены больше.
      Но сейчас ветер был сильней, чем на три балла, и крепчал и выдувал слёзы.
      Передо мной проступили очертания рубки — десять шагов от кубрика. Слева стал виден край борта. До него четыре шага. И всё. Я почувствовал себя запертым. По трапу вверх, по трапу вниз, проснулся, поел — на вахту, сменился, поел — в койку. А главное, по одной палубе ходим. Никуда не уйдёшь. И что ни делай, о чём ни думай, всё время будет мерещиться, как боцман щурит свои белесы, будто знает что. Однажды у меня зуб заболел. До войны ещё, мы в деревне отдыхали. Всё вроде оставалось прежним, но для меня помертвело вокруг, одна только боль моя жила. Чепуха — зуб, и то света не видел, а теперь не зуб — не выдернешь! Если ты, Пустошный, всё знаешь, Гошина-то зачем выспрашивать — разве в этом дело? Ладно! Не сжились, бывает. Не я в этом виноват.
      На ветру посвистывали фалы, холод пробирал.
      Я услышал: кто-то вылезает из кубрика. Может, он? Боцман? Уйти
      Не ушёл и не обернулся.
      — Ты на вахту? — спросил за спиной Андрей.
      Будто не знает.
      Потом я сидел в радиорубке. Самое время всё спокойно обдумать, а не получалось.
      В час ночи пришёл Фёдор. По лицу не видно, чтобы спал до вахты.
      — Связывались?
      Первое, что спросил
      — Тут записано, — сказал я. — «Как меня слышите, есть ли что для меня, для вас ничего нет» Три кодовых сочетания.
      — Ты чего? — спросил Фёдор.
      Я промолчал.
      — Между прочим, — сказал Фёдор, — тот, что с ножом был, Железный крест имел
      — Ну да?
      — Лично от Гитлера. Пленный на допросе показал.
      — Счастливой вахты.
      Качало сильнее, чем шесть часов назад, и светила луна.
      Едва шагнув от боевой рубки, я увидел две тёмные фигуры у борта. Один обернулся. Это был Гошин. Второй стонал, перевешиваясь через леер.
      Я подошёл. Остановился.
      Гошин узнал меня, почему-то обрадовался.
      — Видал, травит? Укачало, собаку, еле успел из кубрика вытащить, а теперь весь борт изгадит.
      Немца рвало.
      — Смоет, — сказал я.
      — Точно. Посторожи его, а? За бушлатом сбегаю, не успел одеться даже — смотрю, он рот зажал, я его за шкирку и сюда, не то весь кубрик загадил бы!
      Немец, не разгибаясь, медленно склонил голову, посмотрел из-за плеча и резко повернулся ко мне.
      — Ну, чего испугался? Фашист
      — Найн! Найн! — сказал он и вдруг сел, подняв руки вверх.
      Подошёл Гошин, спросил:
      — Чегой-то он?
      — Не знаю
      Немец поднялся и снова принялся травить, перегнувшись через леер.
      — Юнга!
      — Есть!.. Я обернулся.
      Командир стоял неподалёку, около рубки. Меня удивило, как он стоял — словно готов был прыгнуть.
      — Зайдите ко мне в каюту.
      Справа койка, задёрнутая занавеской, слева стол. Над ним в толстом никелированном футляре часы на стене. Корабельные — двадцать четыре цифры в белом кругу.
      — Юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
      Стрелки часов застыли на восемнадцати минутах второго.
      — Минутку.
      Конечно, командир не мог знать, что я передумал за всё это время. И не затем он, наверное, позвал меня к себе. Но если я смолчу, если не расскажу обо всём, умном и глупом, правильном и неправильном, то никогда, никогда уже больше между мной и капитаном-лейтенантом не восстановится чувство полного доверия, какое я испытывал к нему. Не останется и не восстановится никогда. А без этого доверия просто невозможно.
      Становилось всё жарче, и казалось, что грохот моторов за переборкой нарастает.
      Я стоял вытянувшись, по лбу у меня медленно сползали капли пота.
      Грохотали моторы. Часы качались. Не восемнадцать — двадцать восемь минут второго.
      — Товарищ капитан-лейтенант, разрешите доложить.
      Он поднял удивлённый взгляд.
      И тогда я всё рассказал: всё, о том, что произошло, и о
      чём я думал,
      — Садитесь. Расскажите спокойно, что произошло утром.
      — Утром, товарищ капитан-лейтенант, фашист выхватил нож и бросился к боцману.
      — Может, он покачнулся. Корабль накренился, и он покачнулся.
      — Нет!
      — Нет?
      — Он не покачнулся, — твёрдо ответил я.
      Я точно знал. Я видел — не покачнулся. Фашист бросился. Бросился с ножом на боцмана.
      — Верю. — Командир произнёс это у'стало.
      Пусть бы сказал: «Десять суток строгого ареста, когда вернёмся», я бы выпалил: «Есть десять суток строгого!» —
      и всё ясно. Но командир молчал. Это было в сто раз хуже любого наказания. Спишет
      Вот когда Андрей мне рассказывал, как учился играть на скрипке И когда Пустошный сказал про чернослив: «Юнге оставь, он любит», и когда я услышал, как отвечает «Вымпел-три» Да мало ли всего? Ведь это со мной было, этого у меня не отнять!
      «И не вернуть?» — испугался я, глядя в глаза командира.
      Сквозь пот, застилавший глаза, увидел стрелки часов. Они показывали уже тридцать пять минут второго.
      — Разрешите идти? — спросил я. Но почему, почему капитан-лейтенант так волнуется из-за фашиста? Потому, что придётся доказывать Прайсу? И мне стало стыдно за эту мысль: командир — не юнга. Он настоящий моряк. Но почему
      — Понимаете, юнга Савенков, — сказал командир, — война флотов, современная война флотов такова, что за всю кампанию можно не увидеть противника в лицо. Представляете, что может значить пленный в таких условиях? Особенно офицер. Это базы, стоянки, фарватеры Если тот бросился с оружием на вас или на вашего товарища, его следовало обезоружить.
      Ничего-то я не понимал. Я понимал, конечно, но понимал всё только о себе
      — Можете идти, — сказал командир.
      По трапу вверх, по трапу вниз. Десять шагов от рубки до кубрика. И весь океан за кормой.
      Спишет
      Я постоял около люка. Выло как-то пусто.
      Солнце словно разгладило море, и оно ровно сияло под голубым небом.
      Я только что сдал вахту, поднялся из колодца радиорубки и зажмурился.
      Последняя радиограмма, которую я принял, сообщала, что вскоре к нам на борт пожалует коммодор Прайс. Конечно, он командует конвоем. Он, конечно, мог просто приказать нам подойти к борту флагмана, но он решил прийти сам и забрать пленного.
      Это его право, в конце концов. Наверное, этим он хочет показать, что он очень уважает нашего командира. А может быть, это форма извинения за историю в Ванкувере? Или признание командирских качеств советского офицера —
      ведь наш капитан-лейтенант настоял на том, чтобы катера не грузить на «Либерти» и они шли своим ходом, как боевые корабли.
      Флагман находился примерно в миле от нас. Я разглядел, как спустили на воду прайсовский катер и он шёл по широкой пологой зыби, почти не зарываясь, и у форштевня вскипала пена.
      Катер Прайса шёл очень красиво и лихо ошвартовался у нашего борта. Коммодор взошёл на корабль. Он изменился с тех пор, как я последний раз видел его в Ванкувере. Его угловатое морщинистое лицо словно разгладилось, и движения стали мягче, будто море и происшедшее подействовали на него странным образом — сделали его человечнее, добрее.
      Капитан-лейтенант и Прайс ушли в каюту.
      Затем в каюту командира был вызван дежурный. Выйдя оттуда, он приказал всем свободным от вахты построиться на палубе. Потом командир и Прайс вышли. Я слышал, как громогласный коммодор на ходу продолжал разговор:
      — Жаль. Очень жаль, что нет второго пленного. Нельзя будет сличить показания. Одному пленному верить нельзя. Он может и солгать.
      К своему удивлению, я запросто понимал английский. Мне стало неловко даже. И потому, что разговор явно не предназначался для других ушей, и потому, что речь-то, в общем, шла, видимо, обо мне самом.
      Потом Прайс обратился к матросам с краткой речью. Он благодарил за спасение кораблей от фашистской подлодки и выразил — он так и сказал: «Позвольте выразить» — удовлетворение мужеством и мастерством советских моряков. Я, снова радуясь и удивляясь, понял почти всё без перевода, который делал командир. Потом Прайс глянул на капитан-лейтенанта и ткнул пальцем в мою сторону:
      — Он?
      Командир ответил, что я и есть тот юнга, который который, очевидно, неправильно истолковал жест немца и, искренне желая спасти жизнь товарища
      Уши мои стали горячими.
      Прайс подошёл ко мне. От него пахло душистым трубочным табаком и одеколоном. Он похлопал меня по плечу:
      — Морской волчонок
      Это я понял, но он произнёс ещё длинную фразу, в переводе которой я запутался. Командир перевёл её так:
      — Жаль, что рядом с пленным в ту минуту оказался этот морской волчонок, а не морской волк, который сумел бы обезоружить немца, не причинив ему вреда, даже если тот действительно решил напасть на боцмана.
      Я кусал губы и молчал.
      Поблагодарив ещё раз нашу команду за мужество и умелые действия против вражеской подлодки, Прайс забрал пленного и уехал.
      — Помяли бока — так помягчел, — глядя на удаляющийся катер коммодора, проговорил боцман.
      Лучше бы Прайс не хлопал меня по плечу, как мальчишку.
     
      Глава девятая
     
      — Во-оздух! — донеслось с палубы.
      И тотчас залился тревожный звонок. Меня словно вынесло наверх. Не глядя по сторонам, занял место подносчика у носового орудия, где мне положено было быть по боевому расписанию. Откинул крышку ящика, подал заряжающему чуть маслянистый, матово блеснувший снаряд.
      Я слышал над головой надрывное гудение самолётов. Они, по моим предположениям, были уже близко. Наши орудия могли бы их достать. Но я не глядел по сторонам. Слышал — клацнул затвор. Схватил второй снаряд, чтобы, не мешкая, передать заряжающему.
      Команды «огонь!» не последовало
      Держа снаряд в руках, я видел, как движется по латунной гильзе отсвет солнца — это качает катер, и я качаюсь вместе с ним. Я чувствовал — все замерли у орудия. Но мне нельзя было оглядеться. После команды «огонь!» не будет и мгновения свободного, и я не собирался отвлекаться.
      Ну, самолёты. Ну, фашистские — и что? Невидаль! Вот собьём если, посмотрю. С удовольствием.
      Моторы в вышине ныли, взвывали, замолкали и снова принимались выть. Порой так тонко, что их рёв казался визгом.
      Не выдержал — покосился в сторону.
      Совершенно неожиданно увидел задранное кверху, улыбающееся лицо Кравченко. Весь расчёт смотрел в небо. Тогда я тоже глянул туда.
      Ощупью положил снаряд обратно в ящик. Медленно разогнулся.
      В небе кружилось самолётов сорок. Не меньше. Я сразу узнал тупокрылые «юнкерсы». Потом наши истребители. И «мессерпшитты». Фашисты, видно, хотели прорваться к базе. Не удалось. Тогда они решили закусить нами. Но и тут наши истребители стали у них на пути.
      Наших самолётов было очень много. Я ещё никогда не видел столько сразу. Они, словно молнии, пробивались сквозь заграждение «мессершмиттов». Лихими разворотами, «свечками» уходили из-под обстрела, рвались к надрывно ноющим «юнкерсам».
      Вот почему молчали наши пушки.
      Я попытался охватить сразу всю картину боя. Но перед глазами мельтешня. И всё время одно: наши истребители преследовали фашистов. Самолёты бросались в пике, взмывали у самой воды, делали «мёртвые петли», иммельманы, бочки, перекидывались на крыло, делая боевой разворот. Да как! Такого я не видел даже на воздушных парадах в Тушино. А мы с отцом не пропускали ни одного. Место занимали на Щукинском пляже. Купаться можно, и аэродром как на ладони.
      Наш и фашист, два истребителя, пошли навстречу друг другу.
      Это было почти над нами. Оба сделали боевой разворот — и лоб в лоб. Их моторы заглушили рёв всего боя. Я схватился за рукав Кравченко. Это я потом понял — за Кравченко.
      Самолёты мчались, мчались, мчались Не отвернуть уже!
      Струсил фашист, отвернул.
      А наш — прямо в брюхо ему, в жёлтое брюхо, всадил длинную очередь.
      Дёрнулся «мессершмитт», запрокинулся — и в море.
      — Цирк!
      Это сказал я, дёрнул Кравченко за рукав. Командир орудия посмотрел на меня, отцепил мою руку от своего рукава.
      — Крепок парень!
      Я понял: Кравченко про пилота нашего сказал.
      Вдали от нас, в море, поднялись белые фонтаны воды.
      — Бомбы сбрасывают. Чтобы удирать легче было, — сказал Кравченко и рассмеялся.
      За тремя «юнкерсами» тянулся дымный след. Теперь мне стало ясно — удирают фашисты, во всю прыть удирают.
      Катер догнал волну, зарылся в неё носом. Из якорных клюзов, клокоча, вырвалась вода, потекла по палубе. Шипела пена.
      Ветер дул нам в корму. Он вырвал нз-за воротника ленточки моей бескозырки. Они запрыгали у меня перед глазами. Я вспомнил: в суматохе забыл надеть каску и теперь мне будет от боцмана на орехи. А то и сам командир может влепить наряд вне очереди.
      Но даже эта мысль мелькнула и пропала.
      Передо мной было море в белых барашках пены на волнах.
      В одних местах барашки очень яркие, в других потемнее. Там, на воде, лежали тени от облаков.
      А впереди, прямо по курсу
      Земля!
      Мы заметили её давно, задолго до того, как на нас попробовали налететь фашистские самолёты. Но тогда мы находились в кубрике. Мы притиснулись к иллюминаторам и видели землю далеко по сторонам. Появляться на палубе нам запретили. И мы понимали этот запрет. Наш корабль военный, а не прогулочный катер. Но всё равно нам всем очень хотелось увидеть землю не в стороне, а прямо перед собой, не через иллюминатор, а так, чтобы ветер в лицо, — ветер, который донёс бы до нас запахи нашей земли.
      Я мечтал, чтобы командир вызвал меня за чем-нибудь. Но он не вызывал. Попробовал сам выдумать причину появления на мостике — не выходило. И Пустошный находился в кубрике вместе с нами, хотя он-то, уж конечно, мог стоять на мостике. А теперь он рядом со мной, тихо так, словно земля — мираж и он боялся спугнуть его своим дыханием
      Земля поднималась из моря, подобно огромной отвердевшей волне. И солнце серебрило вершины увалов, и издали они казались покрытыми пеной.
      Ветер дул с моря, подгоняя волны и нас к берегу.
      Прозвучал отбой.
      Мы прибрались у орудия и спустились в кубрик.
      Но и в кубрике по-прежнему не разговаривали. Я и сам не знал почему. Душу переполняло желание такой откровенности, нежности и любви ко всему, что нам предстояло увидеть через несколько часов
      Слова об этом наверняка показались бы просто звоном прибрежной болтливой гальки.
      На столе валялось в беспорядке домино. Я стал собирать и укладывать костяшки в коробку. Это была недоигранная партия. Её прервал я. Взглянув на иллюминатор, увидел над морем гряду облаков и принял её за землю. Потом партию никто не стал доигрывать, и все ждали появления настоящей земли.
      Собрав костяшки, я вспомнил, что надо бы надраить пуговицы бушлата и ремённую пряжку. И очень обрадовался этому делу. Мне было приятно сознавать, что я первым догадался начать приводить себя в порядок, хотя, конечно, и без этой чистки обмундирование находилось в отличном состоянии.
      Однако никто не последовал моему примеру.
      В кубрик спустился боцман. Он занял своё обычное место за столом, опершись на широко расставленные локти. Долго смотрел на меня, оценивая взглядом мои старания.
      — Трудишься, — сказал он, словно сообщил сам себе эту новость.
      — Драю.
      — Сегодня увольнения на берег не будет.
      — Почему?
      — Поговорили.
      Наверное, мне так и не привыкнуть к манере Пустотного вести разговор. Да и теперь смысла нет — привыкать. Всё равно, придём на базу, и меня спишут на другой корабль. Не на хороший, конечно. На буксир на какой-нибудь. На такой, что весь свой пар на один гудок израсходовать сможет. Это точно.
      Ладно. Нет увольнений, так нет.
      И вдруг я вспомнил, что Фёдор-то на вахте. Сидит в нашем закутке и даже берега не видел. Мне стало так жаль, что Фёдор не видел земли, и я решил пойти и подменить его. Как эта мысль мне раньше в голову не пришла? Отличная мысль!
      Я пошёл к Фёдору.
      — Куда? — Боцманский вопрос застал меня на середине трапа, когда я собрался поднять крышку люка. Хотелось мне сказать Пустотному что-либо порезче, да передумал — зачем? Он всё-таки хорошо относится ко мне.
      — Фёдору на берег посмотреть надо?
      Хотя я и ответил Пустошному вопросом на вопрос, но в том, как я сказал, вопроса не было. Просто так решил — и
      всё. Я даже не оглянулся и не стал слушать, что ответит боцман. У него оставалось достаточно времени остановить меня.
      Выскочив из кубрика, я бегом добрался до рубки, проскочил мимо командира, который не взглянул в мою сторону, спустился по трапу к рубке, распахнул дверь.
      — Фёдор! Земля!
      Он не обернулся, только кивнул. Кончик грифеля карандаша, зажатого в его руке, сломался. Фёдор сердито отбросил его в сторону, взял отточенный и продолжал писать. Я закрыл за собой дверь и стал у комингса.
      Закончив приём, Фёдор протянул мне радиограмму:
      — Отнеси командиру.
      — Может, ты чайку попьёшь? А, Фёдор? — Я не понимал, как можно отказаться от того, чтобы увидеть свою родную землю, к которой мы шли, пропахав Атлантический океан, Северное море и море Баренца?
      Фёдор стучал на ключе и словно забыл обо мне.
      Я вышел. Медленно поднялся на мостик, отдал радиограмму, вернулся в кубрик. Ни на кого не глядя, забрался на койку и стал смотреть в иллюминатор.
      Земля, приближаясь, вырастала, становилась словно мысом — особенно высоким в том месте, где был вход в базу, и понижалась по обе стороны от него. Я узнавал, правда, узнавал, эти серые скалы, кое-где в расселинах поросшие лесом.
      И вот я увидел одинокую сосну на утёсе. Освещённую солнцем медностволую сосну. Нет, не медностволую. Ствол её сиял, горел будто. Ослепительно. И от него к моим глазам протянулись золотые лучики. Много-много. Они мерцали и переливались.
      Захотелось позвать всех, кто был в кубрике, посмотреть на эту сосну. Но мой голос осёкся.
      Закат был долгий.
      Потом сосна погасла
      Вскоре мы вошли в базу.
      Тихо так, просто, будто и не из Америки пришли, а так Крутились целый день на размагничивании и вернулись к пирсу, от которого утром отошли.
      Ошвартовались.
      Странные нотки уловил я в голосах Гошина, боцмана, командира даже. Необыкновенные бархатные нотки. Они говорили о канатах, о брезенте, о чехлах, а в то же время и
      не об этих вещах вроде, словно после лёгкого толчка — прикосновения о причал в нашей родной базе — вещи перестали быть простыми вещами.
      Не знаю, как вот сказать, но так было.
      Может быть, потому, что смолкли моторы.
      Тишина эта казалась неправдоподобной. Давила. Хотелось выковырять её из ушей. Я ловил себя на том, что вслушиваюсь в молчание. Иногда очень напряжённо, как тогда, во время шторма, когда двигатели захлёбывались океаном.
      Но теперь моторы молчали, потому что сделали своё дело — мы вернулись домой.
      Звуки слышались очень отчётливо и громко.
      Скрипнул борт о кранцы.
      Или это скрипнул брус причальной стенки?
      Когда мы ошвартовались, я сразу спустился в кубрик. И боцман и Гошин тоже. Все спустились в кубрик. Ведь увольнения на берег не будет. Какое увольнение на ночь глядя. И словно нам неинтересно было посмотреть на берег.
      Очень даже интересно.
      Слишком даже хотелось Так хотелось ступить на свою, на родную, на твёрдую землю.
      И почувствовать, как слегка, чуть-чуть кружится голова, и причал уходит из-под ног, и надо идти, немного расставив ноги, чтоб ступать увереннее.
      Я лежал на койке, свернувшись калачиком.
      В иллюминатор мне был виден обшарпанный деревянный брус у причальной стенки. Такие брусы обязательно
      намного ниже настила пирса. А с бортов свешивают либо сплетённые из пеньковых канатов, похожие ка груши кранцы, либо старые автомобильные покрышки. Это амортизаторы, чтобы борт корабля не царапался о пирс при волнении и не портил покраску. И вот против иллюминатора находился как раз такой брус, изодранный в щепу миллионами прикосновений кораблей, пока стояли они, вцепившись швартовами в родной берег.
      Не такой представлял я себе встречу с землёй, со своей базой.
      Ведь мы дважды океан пересекли, четыре моря, если считать туда и обратно! Какие штормяги выдержали! Подлодку утопили!
      А катера? Сколько катеров мы пригнали?
      И нас встретили так, будто с размагничивания вернулись.
      Оркестр, конечно, лишнее. Война. Такие торжественные встречи ни к чему. Ну, хоть митинг бы устроили. Право!
      Мелькает и мелькает у меня перед глазами изодранный в щепу брус, чуть светится в сумерках. Не видно мне ни пирса, ни того, что на нём.
      — Юнга! — Это голос боцмана.
      Я скатываюсь с полки.
      — Есть!
      — Спал, что ли? Иллюминатор задрай. Свет пора врубить, чего без света-то сидеть?
      Совеем темно в кубрике, все остальные иллюминаторы задраены заслонками. С трудом угадываю, что все сидят за столом — видно, говорили о чём-то. А я ничего не слышал. И чего мне слушать? Всё равно не завтра, так послезавтра спишут с катера.
      Старательно задраив иллюминатор, я соскочил с рундука и, взглянув, закрыт люк или нет, врубил свет. Лампочка засветилась слабо, меньше чем в полнакала. Но я всё-таки прищурился, чтобы глаза привыкли к свету.
      — Сосчитал-то точно? — спросил боцман.
      — Может, ошибся на два-три, — ответил Гошин. — Сам же видел: новый пирс в ковше сделан. Выходит, не меньше двух десятков катеров они сами сварили. Ладные такие. Не хуже, чем наш старый. А его на верфи делали.
      Мне показалось, что Пустошный грузнее, чем обычно, опёрся локтями о стол. Потом боцман долго и солидно прокашливался, словно сидел он в чужом неуютном доме. Приглядевшись к Пустотному, Гошину, Андрею, припомнив наш кубрик, кубрик того старенького потрёпанного катера, с которого мы ушли перед уходом в Америку, я и вправду почувствовал, что среди этих зеркал, плафонов, полированного дерева и занавесочек мы выглядели действительно чужими. Раньше этого не чувствовалось. Ни в Америке, ни по дороге. А вот у стенки пирса в базе — почувствовалось. Это было странное ощущение.
      Я подсел к столу и тоже, как и боцман, опёрся локтями о стол. Тут мне пришло в голову, что я стараюсь сидеть, как боцман, и даже сам с собой разговариваю, как боцман, — ворчу, а не разговариваю. Мне это не понравилось. Всё равно от такой привычки придётся отвыкать.
      При свете разговор как-то не клеился.
      — Андрей, может, патефон заведёшь? — попросил я.
      — Да — протянул тот и махнул неохотно рукой.
      Ему явно не хотелось возиться с патефоном. Вот уж необыкновенное дело.
      — Да, — уже совсем другим тоном сказал Андрей. — Наши тут времени не теряли. Взять хоть сегодняшний воздушный бой. Сколько «ястребков» в небе! Фашистам и развернуться негде — тесно.
      — Здорово! — сказал я. — Такие фигуры выделывали — лучше, чем на воздушном параде.
      — «Па-ра-де» — старательно выговаривая «а», протянул Пустошный. — Они не на живот, а на смерть дрались, а ты про парад. Болтались мы бог знает сколько времени, чёрт знает где, а принесли что воды в решете.
      — Напрасно ты так, — сказал Гошин. — Эти тоже пригодятся.
      — Оно верно — пригодятся. Кто же говорит, что не пригодятся. На войне каждая винтовка пригождается. Только вот за это время-то наши вон что понаделали! Сам считал в ковше. И пирс новый, и катеров — не меньше, чем мы пригнали. А про самолёты я не говорю.
      — Эх, Майами, штат Флорида! Пляжи, пиво, прогулочки — нараспев протянул Андрей.
      — Наш-то старый потопили фашисты. Со всей командой. И соседний, триста восьмой, что по правому берегу от нас швартовался Тоже. Эх! Ладно, поговорили. Время — отбой.
      Вахтенным у трапа я заступал в двенадцать ноль-ноль. Думать об увольнении не приходилось. Поэтому я с утра
      отправился в радиорубку и принялся чистить аккумуля торы.
      — Чегой-то ты? — удивился Фёдор.
      Посмотрев на его вскинутые на середину лба брови, я нахмурился и ответил:
      — Сейчас их почистить — плёвое дело. А вот зарастут солью, тогда целый день потратишь.
      — Гм Верно.
      Вычищая грязь из аккумуляторов, я не мог удержаться и косился на его надраенные до зеркального блеска ботинки, какие не у всякого офицера в такое время можно было увидеть. Заметив мой взгляд, Фёдор пошевелил пальцами ног, и ботинки скрипнули так певуче, так музыкально, что у меня даже в носу засверлило от зависти. Я почесал нос.
      — Счастливо, — сказал я. — Ничего. У меня тоже такие есть. На берегу другие юнги глаза проглядят.
      — За такие вещи За инициативу благодарность следует объявить. Верно. Стоит.
      Я только шмыгнул носом в ответ. Чего грозиться-то. Объявить — так объявляй. Ты мой начальник.
      Фёдор постоял ещё немного, посмотрел, как я работаю, потом ушёл. Я продолжал чистить аккумуляторы. Дело не такое уж мудрое снимать солевую накипь, но отвлекает хорошо и думать не мешает. Во всём, что случилось, я считал виноватыми всех, кроме себя. Сами виноваты. То считали меня маленьким и маленьким. Пиво пить в Майами — маленький. В окно в то смотреть — тоже. Гожусь только для того, чтобы портфель таскать за командиром, словно собачонка. А тут стоило мне только подумать — и пожалуйста. Кругом я — взрослый и отвечать должен, как взрослый.
      Этим размышлениям конца, видно, не будет. Лучше не думать, но и не думать не получается.
      Склянки
      Я посмотрел на аккумуляторы. Они просто блестели. Приятно смотреть на сделанную тобой работу, даже если она пустяковая, но очень хорошо сделана. Так, что ты сам доволен.
      Поставив аккумуляторы на место, я переоделся и заступил вахтенным у трапа. В увольнение ещё никто не уходил. Командир находился на берегу у командующего. Мне было даже немного обидно за ребят. День стоял погожий.
      Объявили боевую тревогу.
      Над бухтой прошло десятка два наших «ястребков». Где-то на подходах к базе глухо забили зенитки. Потом замолчали.
      Вскоре дали отбой.
      Вражеских самолётов мы так и не увидели.
      Было около двух часов дня, когда на пирсе появился матрос-коротышка. Сначала я подумал, что юнга какой-нибудь забрёл не на свой причал. Коротышка остановился у соседнего с нами катера, спросил что-то. Направился к нашему. Я заранее заступил ему дорогу на трапе. И только он стал на мат перед сходней, я громко засвистел в дудку, вызывая дежурного.
      Коротышка посмотрел на меня с интересом.
      — Юнга? — спросил он. Посмотрел на меня вприщур.
      — Костя!
      — Да ты стой. А то от дежурного нагорит. — Он, наверное, заметил, что я был готов броситься к нему. — Точно — Костя.
      Я засвистел в дудку что было мочи.
      Дежурный прибежал во весь дух. Я слышал, как он зло топал подковами позади меня. Он собирался дать разнос за такой шум — определённо. Но, подскочив ко мне, он увидел коротышку у трапа, всплеснул руками, хлопнул себя по ляжкам:
      — Костя!
      — Разрешите взойти на корабль, товарищ дежурный.
      — Да заходи ты! Чего встал!
      — Вахтенный. — Костя кивнул на меня с улыбкой.
      — Порядочек
      Костя подмигнул мне, а я ему. Он взошёл по трапу, козырнул флагу. Дежурный обнял его за плечи, и они пошли к кубрику. Я только вздохнул. Вот и с Костей поговорить не придётся. Кто знает, сколько он пробудет на корабле.
      А Костя-то, оказывается, коротышка. Вот не думал. Ведь тогда я его и рассмотреть как следует не успел. Странно, что он такой маленький. Я вспомнил своё письмо, которое придумал для него в Майами. Я вспомнил всё, что думал о нём. И он- даже перестал казаться таким уж маленьким. Он был в тысячах миль, но я постоянно помнил о нём, о радисте, которого я сменил на катере, помнил, что Костя был ранен в левое плечо, помнил его спор с боцманом и то, что они с боцманом друзья.
      Теперь, как никогда, захотелось поговорить с Костей о своих несчастьях, пожаловаться, что меня — ни за что ведь! — собираются списывать на другой корабль, а то и совсем на берег.
      Костя должен меня понять.
      Даже стоя на корме у трапа, я слышал доносившиеся из кубрика весёлые голоса, смех. Заводили патефон. Опять пел Собинов. Потом пластинку, которой не слышал никогда. Наверное, Андрей заводил только по самым большим праздникам. Шаляпин исполнял «Дубинушку».
      Очень уж мне хотелось быть вместе со всеми в кубрике.
      Настроение моё совсем упало.
      Забыли, что ли, про меня?
      Время тянулось так медленно!
      Вахта показалась мне бесконечной.
      А главное — Костя мог уйти в любую минуту, и я так и не поговорю с ним.
      Я видел и не видел то, что было вокруг, а стоило подумать, как приедет из штаба командир, вызовет к себе и скажет. Я представить себе не мог, что со мной будет, если меня спишут. Просто не мог! Просто у меня тряслись поджилки, и всё.
      Я сдал вахту и собрался опрометью кинуться к носовому кубрику. И увидел на пирсе командира. Он шёл ровным широким шагом, ветер настойчиво отбрасывал полу его шинели. Я только тогда и понял — идёт крепкий ветер. Такой, что даже слезу вышибает.
      Ждать больше не хватало сил. Я решил обратиться к командиру и спросить сразу обо всём.
      Он подошёл к трапу, тщательно вытер ноги о мат, мягким, пружинящим шагом взошёл на корабль, отсалютовал флагу.
      — Товарищ капитан-лейтенант! Разрешите обратиться!
      Мне показалось, что он рассеянно скользнул по мне взглядом.
      — Зайдите ко мне через десять минут!
      Это было сказано словно на ходу. Он не задержался ни на секунду.
      Напросился, юнга Савенков! Что ж, по крайней мере, всё станет на свои места. Вот и всё
      В кубрик я не пошёл, остался на палубе ждать, когда пройдут эти длиннющие десять минут. О чём я только не передумал за это время! И о том, как слышал спросонья
      шум сосен, ещё там, в школе юнг, которую мы построили своими руками, о том, как заблудились зимой и как хотели бежать на фронт на шлюпке и вернулись, о Наташе Авраамовой, и о первом дне, когда я пришёл на катер, о потопленной «Джесси Смит», о Майами и штормах в океане
      Мне показалось, что я войду в каюту командира и закричу что есть мочи: «Я — моряк!» Так и закричу: «Я — моряк! Я не могу без моря! Возьмите тогда мою жизнь!» И что — заплачу? Глупо!
      Я спросил у вахтенного, который час. Прошло наконец семь минут. Решил идти не торопясь к каюте командира, хотя и идти-то туда ровно восемнадцать шагов. У двери в каюту терпеливо досчитал до семидесяти. Почему до семидесяти? Выдержки не хватило.
      Постучал. Услышал ответ. Вошёл.
      Командир сидел за столом, просматривал бумаги.
      В ответ на уставное обращение командир сказал:
      — Слушаю вас, матрос Савенков!
      Я вытянулся, как только мог, и затаил дыхание. Ослышался? Нет Он совершенно чётко проговорил: «Слушаю вас, матрос Савенков!» Так это и было сказано.
      Наверное, у меня был очень глупый вид.
      Командир поднялся из-за стола, подошёл ко мне и повторил негромко:
      — Я слушаю вас, матрос Савенков.
      Спрашивать было уже не о чем. Я оставался на катере!.. Это точно. Совершенно точно. Кто бы стал присваивать звание матроса юнге, которого списывают с корабля? Я уже представил себе, что мчусь во весь опор к баталёру — спрашивать новые погоны, настоящие ленточки на бескозырку, такие длиннющие, что только до пояса не достают.
      — Всё ясно, товарищ капитан-лейтенант! Разрешите спросить?
      — Слушаю.
      — Увольнение на берег будет?
      — Нет.
      Командир прошёлся по каюте, снова остановился около.
      — Матросом, юнга Савенков, вы стали, но вот моряком ещё нет. Наверное, в этом есть и наша вина и ваша. Но я уверен, матрос Савенков, что вы будете моряком. Настоящим моряком.
      — Товарищ капитан-лейтенант! — Я прижал руки к груди.
      — Моряком вы станете.
      — Товарищ капитан-лейтенант, а поче
      — Матрос Савенков, можете идти! — и добавил (я уловил лукавые искорки в его глазах): — Скажу вам по секрету. — Он взглянул на часы. — Через полчаса мы выходим в море. Это по секрету.

|||||||||||||||||||||||||||||||||
Распознавание текста книги с изображений (OCR),
форматирование и ёфикация — творческая студия БК-МТГК.

 

НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru