Сделал и прислал Кайдалов Анатолий. _____________________
СОДЕРЖАНИЕ
Е. Таратута. О том, кто написал эту книгу
РАССКАЗЫ
У тёти Павы. Рисунки А. Шикина 7
Приказ. Рисунки А. Зегера 17
В школьном переулке. Рисунки Л. Зегера 22
Для писем и газет. Рисунки Л. Зегера 25
Тоня. Рисунки А. Шикина 30
Антон п антоновка. Рисунки Ю. Молоканова 35
Коньки. Рисунки А. Зегера 41
У моря. Рисунки А. Зегера 46
Коноплюшки. Рисунки А. Зегера 52
Аня и Альдона. Рисунки А. Зегера 56
Лошадка. Рисунки А. Зегера 63
Летом. Рисунки А. Зегера 68
Мой первый букет. Рисунки А. Зегера 71
Дом. Рисунки А. Кадушкина 75
Воротничок. Рисунки В. Селиверстова 83
Золотой грошик. Рисунки А. Кадушкина 89
Свидание. Рисунки А. Кадушкина 94
Натюрморт. Рисунки М. Лксельрода 102
Левый фланг. Рисунки А. Короткина 109
Иванов и Спивак. Рисунки А. Короткина 114
Первый помощник. Рисунки Ю. Молоканова 119
Голубая бусина. Рисунки А. Зегера 127
Ангел ито. Рисунки А. Кадушкина 134
В городе Эйслебене. Рисунки М. Аксельрода 141
ПОВЕСТИ
Находка. Рисунки В. Ладягина 151
Под горой Гедимина. Рисунки Н. Шеберстова 219
О ТОМ, КТО НАПИСАЛ ЭТУ КНИГУ
Эту книгу — эти рассказы и повести — и ещё много других рассказов написал Яков Моисеевич Тайц.
Родился он 12 апреля 1905 года, возле города Вильнюса, а теперь живёт в Москве.
Первые свои рассказы Я. М. Тайц написал, когда служил в Красной Армии. Он захотел передать о том, что он узнал и увидел, другим людям. В свободное время он стал рисовать — недаром он учился в художественной школе. Товарищи подходили к нему со всех сторон — всем ведь любопытно посмотреть! — и мешали ему. Только разложит бумагу, краски, а друзья тут как тут: смеются, разговаривают. Ничего не получалось.
Тогда решил он не рисовать, а писать. Возьмёт тетрадку, карандаш и пишет. Думают товарищи, что он письмо пишет, и не мешают. А он не письма, а рассказы писал: про Красную Армию, про бойцов... А когда напишет, тогда товарищам читает. Понравилось товарищам — значит, напечатать можно. Так появились первые книги Я. Тайда: «Обидная команда» и «Рассказ сигналиста».
Это было двадцать пять лет назад. Тогда ему самому было двадцать пять лет. Значит, половину своей жизни он пишет. За это время он написал три повести и около ста рассказов.
Глаза у него небольшие — это видно даже на фотографии, но, однако, он видит очень зорко. Он умеет разглядеть не только, какой у человека нос, какие у него волосы, — он умеет разглядеть его характер.
Он может увидеть подвиг, храбрость, мужество не только там, где их привыкли видеть все: на войне, в схватке с диким
зверем, в борьбе со стихией, а в нашей обыкновенной жизни — в школе, во дворе, на улице.
Он умеет разглядеть скромный подвиг. И он видит в простом мальчике и в простой девочке тех взрослых людей, которые -из них вырастут. Это будут славные, честные, храбрые люди!
Голос у него негромкий. Этого по фотографии узнать нельзя, но я часто слышала его, и поверьте мне на слово. Его негромкий голос вы можете услышать не только ушами, но и сердцем. Он умеет рассказать о смешном так, что нельзя удержаться от смеха, а когда он рассказывает о грустном, слёзы набегают на глаза. А когда он говорит о мужественных, честных, хороших людях, хочется стать таким же. И, главное, оказывается, что это не так уж трудно, стоит только постараться.
И он умеет рассказать о маленькой колхознице, и о школьнице, и о смелых бойцах, и об испанском мальчике, и о литовской девочке так, как будто бы мы сами с ними познакомились и подружились.
Он рассказывает о том, что видит вокруг; о славной столице Москве, о старинном городе Вильнюсе, о знаменитом пионерском лагере Артек, о маленьком железнодорожном разъезде, — так, что нам кажется, будто мы сами всё это увидели собственными глазами.
Яков Моисеевич умеет рассказать не только о нашей теперешней жизни, но и о том. что было давно, до Великой Октябрьской революции. О том, как тяжко жилось народу в царской России. Он рассказывает о мужественных людях, которые боролись за свержение самодержавия, за власть рабочих и крестьян, за счастье народа: о храброй Ириной маме, надевшей красный воротничок в день праздника 1 Мая, о мудром художнике Ефиме Заке, о бедном ремесленнике — отце Янкеле, посаженном царской полицией в тюрьму.
И обо всём этом Я. М. Тайц умеет не только рассказать, но и написать. И поэтому он стал писателем.
Мы читаем его повести и рассказы — и учимся лучше видеть, испытываем радость и грусть и сами делаемся лучше. И за это мы благодарны писателю.
А наша благодарность — самая большая для него награда.
Евгения Таратута
РАССКАЗЫ
У ТЁТИ ПАВЫ
Дома
У Миши есть тётя. Её зовут тётя Пава. Миша никогда её не видел, но он знает про тётю Паву, потому что мама про неё часто рассказывает.
Миша любит слушать про тётю Паву вечером, когда надо спать ложиться. Мама помогает ему раздеться, садится в ногах и начинает рассказывать:
— А домик у тёти Павы маленький-маленький, как игрушечный. А ещё у неё есть рожок. Как заду-дит — далеко слышно.
— А мне она даст подудеть? — спрашивает Миша.
— Конечно, даст. Если будешь хорошим мальчиком.
— А я буду хорошим, — отвечает Миша.
Он поворачивается лицом к стене, как полагается хорошему мальчику, и засыпает. И снится ему, конечно, тётя Пава. Она играет на рожке: «Ту-ту, дуду...» Вот какая музыка!
Письмо
Это всё было зимой. А весной пришло письмо. Мама распечатала его и спросила:
— Ну-ка, Миша, угадай, от кого письмо?
— От тёти Павы, наверно, — сказал Миша.
— Молодец, угадал! Послушай, что она пишет...— И мама вслух прочитала: — «Приезжайте ко мне, жду с нетерпением. Привет Мише-медвежонку. Ваша тётя Пава».
Миша обрадовался:
— Ой, когда же мы поедем? Давай сейчас!
— Нет, сейчас нельзя, поедем летом. Как отпуск получу.
— А где она живёт, тётя Пава? В каком городе?
— Она не в городе.
— Значит, в деревне?
— И не в деревне.
— Где же тогда? — удивился Миша.
— А вот приедем — увидишь! — сказала мама.
Летом
И вот настало лето. Мама получила отпуск, и они с Мишей поехали в гости к тёте Паве.
Ехали на поезде. Это было очень интересно. Миша никогда ещё не ездил на поезде. Он всё время стоял у окна. Перед ним проносились поля, леса, деревни, города, реки, и опять леса, и опять поля...
На больших станциях выходили погулять. Миша всё тянулся к паровозу. Но мама не отпускала его:
— Миша, не смей! Миша, отстанешь от поезда! Миша, стой около мамы!
А на одной большой станции Миша вдруг пропал. Только что был здесь — и вот нету.
Мама испугалась и стала у всех спрашивать:
— Скажите, вы не видели?.. Мальчик такой... в синей рубашечке. Лет шести...
— Вон, кажется, туда побежал.
Мама побежала к паровозу. Но Миши там не было.
Мама стояла возле огромных, в рост человекгэ, горячих паровозйых колёс и думала: «Что делать? Где Миша?»
Вдруг над ней в окне показался машинист.
— Вы не мальчика ли ищете? — спросил он.
Мама хотела крикнуть: «Мальчика, мальчика!», но не успела. В окне рядом с машинистом показался Миша. Он весело кричал:
— Мама, не бойся, я здесь! Мама, я тут всё вижу: где гудеть, где тормозить...
Мама и обрадовалась и рассердилась. Она сняла Мишу с паровоза и повела к вагону. А Миша рассказывал:
— Я не виноват... Я просто стоял и смотрел. А машинист меня взял к себе на минуточку. Потому что он очень добрый... И зовут его тоже дядя Миша.
Они поднялись в вагон. Паровоз загудел, и Миша сказал:
— А я теперь знаю, как гудеть.
Поезд пошёл. А Миша всё болтал без умолку:.
— А машинист сказал, что мы тёзки. А что такое тёзки, мама?
Но мама не отвечала. Она всё ещё сердилась на Мишу. А поезд набирал скорость, и колёса всё чаще и чаще выстукивали:
«Ми-ша е-дет к тё-те Па-ве... Ми-ша е-дет к тё-те Па-ве...»
Где тётя Пава?
Колёса выстукивали эту песенку весь день и всю ночь. А рано утром мама сказала:
— Теперь, Миша, смотри в оба. Может, мы с тобой увидим тётю Паву.
— Как же мы увидим, если мы ещё не приехали?
— А вот гляди! — ответила мама.
Она стояла у одного окна, а Миша — у другого. Он изо всех сил старался смотреть «в оба». За окном проносились белые берёзы, телеграфные столбы. Вот промелькнула речка. В воде блеснуло солнце, будто оно купалось. Вдруг мама закричала:
— Пава! Павочка! Это мы!
Миша стремглав кинулся к маминому окну:
— Где она, где?
Миша прильнул к окну. Но поезд шёл очень быстро, да тут ещё, как нарочно, оказался поворот, и Миша ничего не увидел. Он чуть не заплакал:
— Где же она? Я не видел!
— Ничего, Миша, не плачь, — сказала мама. — Скоро увидишь. Теперь уже близко.
Приехали!
И вот поезд остановился на маленькой станции. Мама с Мишей вышли из вагона. Знакомый машинист загудел, и поезд ушёл. Стало слышно, как поют птицы. Дышать было очень легко и хорошо.
Мама подхватила чемодан, и они с Мишей пошли по узенькой дорожке вдоль рельсов. Дорожка привела их к дороге побольше. Они пошли по ней и вышли к большому, длинному белому дому. Мама стала спрашивать, где тут квартира тёти Павы. Соседи сказали:
— Павлина Васильевна сейчас на дежурстве. Вы оставьте чемодан и пройдите к ней.
Так и сделали. Скоро мама с Мишей вышли на широкое асфальтовое шоссе. Оно привело их опять к железной дороге. Там у самых рельсов стоял маленький беленький домик, как будто игрушечный. Возле домика поперёк шоссе тянулись длинные полосатые палки — полоска белая, полоска чёрная. Миша хотел их получше рассмотреть. Но тут из домика вышла толстая тётя в фуражке, бросилась к маме и давай её обнимать.
— Вот, наконец-то вы приехали! — приговаривала она. — А я уж заждалась!.. Ну-ка, Мишук, покажись... Ишь ты, какой большой! Ведь я тебя ещё ни разу не видела.
— А я вас тоже не видел, — сказал Миша.
Он внимательно разглядывал тётю Паву. На поясе у неё висел кожаный футляр с флажками. Рядом висел рожок.
«Можно подудеть?» — хотел было спросить Миша, но тётя Пава сказала:
— Идите, дорогие гостички, отдыхайте, а я отдежурю — приду.
Она пошла к маленькому домику, а Миша с мамой вернулись к большому дому.
Дежурка
Скоро Миша привык к новому месту. Он всё разузнал. Маленький домик назывался «дежурка». Место, где он стоял, называлось «переезд». А сама тётя Пава называлась «переездный сторож».
Миша очень любил бывать в дежурке. Там устроен звонок и три окошка.
Посмотришь в одно окошко — видишь широкое, выпуклое шоссе. По нему бегут «ЗИСы», «Победы», «Москвичи» и грузовики с разными товарами. Возле переезда они убавляют ход. Если полосатые палки опушены, они ждут, а если подняты — катят куда-то дальше.
Посмотришь в другое окошко — видишь рельсы. По ним то и дело проходят поезда.
Посмотришь в третье окошко — видишь тётю Паву. Когда подходит поезд, она налегает на рукоятку, и обе длинные полосатые палки будто сами собой опускаются и перегораживают шоссе. Тётя Пава дудит в рожок: «Ту-ту, берегись, поезд идёт!» — и стоит с жёлтым флажком в вытянутой руке.
Перед ней проходит поезд. За её спиной выстраивается длинная очередь машин. Но вот поезд прошёл, палки поднимаются, и машины гуськом, чуть подпрыгивая на рельсах, переезжают через железную дорогу. Вот какое это интересное место — «переезд»!
Пути-дорожки
Тётя Пава выходила встречать поезда и в дождь, и в жару, и в тёмную ночь. Один раз Миша ей сказал:
— Тётя Пава, а сегодня не ходи.
— Как так — не ходи? — удивилась тётя Пава.
— Очень темно на дворе. Страшно!
— Что ты, Миша, без меня никак нельзя.
Ока взяла рожок, фонарик и ушла в темноту ка дежурство.
Поезда шли часто. То и дело дежурка тряслась и стёкла во всех трёх окошках дребезжали.
Миша спрашивал:
— Тётя Пава, а зачем столько поездов?
— А как же, — отвечала тётя Пава, — ведь наша страна знаешь какая огромная! Больше нашей стра-
ны на земле и государства-то нет. Там нужен уголёк, там машины, там хлебушек. Всё надо отвезти, привезти. Вот и бегут они, машины да поезда, вот и разбегаются во все концы наши пути-дорожки.
Тут затреш,ал звонок, и тётя Пава вышла встречать поезд.
Флажок
Миша часто просил:
— Тётя Пава, дай мне флажок!
— Зачем?
— А я тоже хочу встречать поезда.
— Нет, Миша, тебе еш,ё нельзя, ты ещё маленький.
— Какой же я маленький! Меня машинист дядя Миша даже на паровоз взял, а не то что...
— Нет, сынок, не полагается!
Тогда Миша побежал к маме:
— Мама, сшсй мне флажок, как у тёти Павы!
Мама сшила ему жёлтенький флажок, совсем
как тёти Павин, только поменьше и поновей. Миша обмотал его вокруг палочки и вернулся в дежурку:
— Вот, тётечка Пава, смотри какой!
— Ого, ишь ты, совсем как мой! — сказала тётя Пава. — Ладно, можешь выходить с этим флажком к поездам, только, чур, вместе со мной. Уговор?
— Уговор! — обрадовался Миша.
И как только затрещал звонок, он закричал:
— Тётя Пава, пошли! Уговор!
Тут, как нарочно, хлынул проливной дождь, но Миша не стал прятаться в дежурку. Он помог тёте Паве опустить полосатые палки и стоял рядом с ней со своим маленьким жёлтым флажком, пока не прошёл поезд.
Встреча
Он теперь часто помогал тёте Паве. Однажды они пропускали поезд. Шёл пассажирский. Издали было видно, как над паровозом клубится дым. Машинист высунулся в окно.
Миша пригляделся и вдруг не своим голосом закричал:
— Дядя Миша!
Но машинист из-за шума колёс не расслышал. Тогда Миша взял у тёти Павы рожок и загудел что было сил: «Ту-ту, ту-ту...»
Тут машинист услыхал.
— А, здорово, тёзка! — закричал он и помахал Мише рукой. — Ты ведь хотел машинисто-ом...
— Нет, я переездным сто-о-рожем! — кричал Миша в ответ.
Но поезд уже прошёл. Тётя Пава стала поднимать полосатые палки, а Миша всё ещё стоял с флажком и смотрел вслед поезду. Он был рад, что повстречался со старым знакомым.
До свиданья!
Постепенно дни становились короче, а вечера длиннее. Тётя Пава теперь гораздо раньше выходила к поездам, и не с флажком, а с фонариком. На полосатых палках теперь гораздо раньше зажигались красные и зелёные лампочки.
Лето было на исходе. Пора было уезжать. Миша и мама стали прощаться с тётей Павой.
Потом Миша с мамой пошли к станции, сели на поезд и поехали.
В вагоне они оба сразу прижались к окну и стали внимательно смотреть вперёд. И вот показалась знакомая беленькая дежурка. Возле неё стояла тётя Пава с флажком. Она пропускала поезд.
— Тётя Пава, — закричал Миша, — до свиданья!
— До свиданья, помощник! — кричала тётя Пава. — Приезжай на будущий год!
Миша махал своим флажком:
— Ладно, приеду!
Он смотрел назад. Дежурка становилась всё меньшe. Вот её уже плохо видно. Но всё ещё видно тётю Паву. Наконец и она скрылась за поворотом.
У окна
Миша весь день простоял у окна. Ему то и дело попадались переезды, полосатые палки, дежурки... 11 у каждой дежурки стояла тётя с флажком.
— Смотри, мама, — засмеялся Миша, — везде тёти Павы стоят!
Дорог было много, переездов много, и Миша без конца повторял:
— Мама, смотри, вон опять тётя Пава стоит!
И долго махал своим жёлтым самодельным флажком каждой «тёте Паве».
А когда он приехал домой, он стал играть с ребятами во дворе в «переездного сторожа». Он показывал, как пропускать поезд, как опускать полосатые палки и как стоять по команде «смирно» с флажком в вытянутой руке.
ПРИКАЗ
Сейчас Света уже большая и ходит в школу. Но во время войны она была маленькой и ходила в детский сад. А по воскресеньям оставалась дома с мамой и всегда ей помогала. Надо принести что-нибудь -принесёт, надо убрать — уберёт, надо конфету съесть — съест!
Ей папа писал с фронта:
«Светик, исполняй все мамины приказы, как на войне всё равно. У нас на войне командир если дал приказ, значит, умри, но сделай. А мама для тебя вроде как командир».
Папа уехал давно, и Света его плохо помнила. Но эти слова запомнила хорошо.
Но вот один раз пришло воскресенье, когда ей с мамой пришлось расстаться.
Утром её разбудили очень рано. Она с трудом открыла глаза и увидела, что возле кровати стоит смешной дядя с мешком и лопатой в руках.
Дядя сказал:
— Вставай, Светик, я ухожу!
И тут только сонная Света догадалась, что никакой это не дядя, а это вовсе её родная мама, которая надела старые папины штаны, и куртку, и даже сапоги...
— Светик, вставай, я ухожу в поле копать картошку, а ты останешься одна дома.
Другая девочка пяти лет, наверно, стала бы тут капризничать, хныкать... Но Света не такая!
— Ой, мамочка, — сказала она зевая, — как ещё спать хочется!
— А ты только закрой за мной дверь, — сказала мама, — и спи! Только помни. Света, без меня никого не впускать!
— Никого не впускать! — повторила Света.
— Вот. А то будет как в сказке: «Козлятушки, ребятушки, отворитеся, отопритеся!» Серый волк заговорил маминым голосом, они его впустили, и он их съел!
— Ля его не впущу! — сказала Света.
— Вот и молодец! Поешь, поиграй, а к обеду я вернусь.
Мама постояла за дверью, подождала, пока Света влезала на стул и накидывала крючок, потом подёргала дверь, увидела, что крепко, и ушла.
А Света осталась одна. Спать больше ей не хотелось, и она стала одеваться, напевая:
Ваша мать пришла. Молочка принесла...
Вдруг в дверь постучали.
Света на одной обутой ножке доскакала до двери:
— Кто там?
И тут, совсем как в сказке, из-за двери ответили:
— Это я пришла, молочка принесла.
Но Света знала, что никого впускать нельзя, и сказала:
— Не надо молока!
И молочница ушла. А Света натянула второй ботинок, платье, умылась и села к столу рисовать козу с козлятами.
Но тут снова постучали.
— Кто там?
— Почта.
Но Света знала, что никого впускать нельзя, и догадалась:
— А вы просуньте под дверь.
И вот под дверь поползло письмо. Света поняла, что от папы, потому что без марки. Она долго смотрела на него, пока незаметно не заснула тут же за столом.
Спала, спала, и вдруг её разбудил громкий стук.
«Ой, это, наверно, уже мама!» — обрадовалась Света и подбежала к двери:
— Мама, ты?
— Здесь живёт Антонина Петровна Кудрявцева? — спросил какой-то дядя за дверью.
«Антонина Петровна? Это, кажется, мама», — вспом^нила Света и сказала:
— Никого нету дома!
— А это кто? — спросил дядя за дверью.
— Это я.
— Кто? Света? — крикнул дядя за дверью.
— А... а вы меня разве знаете? — спросила Света.
— Света, открой быстренько! — закричал дядя за дверью. — Ведь это я приехал, твой папа!
Света растерялась: а может быть, это серый волк прикинулся папой? Она сказала:
— Мой папа на войне!
— Света, доченька, это я приехал... А где же мама?
— Она ушла за картошкой и велела никого не впускать.
— А ты меня помнишь? — спросил дядя за дверью.
— А я не помню, помяю или нет, — ответила Света.
— Тогда вот что, — сказал дядя за дверью: — ты подойди к окошку и хорошенько посмотри на меня. А я погляжу на тебя.
— Это можно! — сказала Света.
Она подошла к окошку и увидела военного командира. Ну конечно же, это, скорей всего, её папа! На нём погоны, ремень, наган, спереди медаль на ленточке...
Он протягивал Свете большие руки и что-то ей кричал. Света крикнула ему:
— Сейчас, сейчас!
Она побежала к двери и влезла на стул, чтобы откинуть крючок, но потом решила ещё раз как следует поглядеть на папу и снова вернулась к окошку.
И тут она увидела, что во двор через калитку входит мама — с мешком и лопатой в руках.
Света закричала, показывая пальцем:
— Мама! Мама! Мама идёт!
Военный обернулся. Мама посмотрела на ^него, остановилась — и вдруг как кинет наземь и мешок и лопату, как подбежит к нему! Он подбежал к ней, они обнялись посреди двора и давай целоваться и как будто совсем забыли про Свету.
Ей даже немножко обидно стало; она тоже выскочила во двор и тоже стала обнимать папины ноги.
А потом все вошли в комнату. Мама всё твердила:
— Света, доченька! Папка вернулся!..
— Ну да, папка!—засмеялся папа. — А этого папку даже в дом не хотели впустить.
— Но раз мама дала такой приказ! — сказала Света.
Тогда папа взял её на руки и сказал:
— Правильно, дочка, приказ есть приказ! И за это я награждаю тебя медалью.
И он даже снял с себя медаль и повесил на Свету. Правда, он сейчас же отнял её, но всё равно Света чуть не целых пять минут носила на груди настоящую серебряную медаль с надписью:
ЗА БОЕВЫЕ ЗАСЛУГИ
В ШКОЛЬНОМ ПЕРЕУЛКЕ
Этим летом я поселился в Школьном переулке. Там против моего окна возвышается здание школы.
Всё лето в переулке стояла тишина. Слышно было, как шелестят липы на школьном дворе, как чирикают воробьи. Они забавно прыгали по асфальту, словно играли «в классы».
Потом наступила осень, школьные липы пожелтели... И вот однажды я проснулся от небывалого шума.
Я кинулся к окну. В переулке было полно народу. И всё девочки, девочки, девочки... Никогда ещё я не видал столько девочек сразу. Маленькие и большие, светлые и тёмные, тоненькие и толстушки, тихони и болтушки — всякие!
Их привели мамы, бабушки... Даже несколько пап там было.
А одну девочку с так вот торчащими тугими косичками привёл за руку старенький дедушка. Наверно, он ей и косички эти заплетал.
Девочки кричали, шумели, переговаривались. Но вот раздался звонок, и все они побежали в школу и склонились над учебниками. И я тоже, как прилежный ученик, склонился над столом. А мамы, и бабушки, и старенький дедушка постояли ещё немного под окнами школы и разошлись.
На другой день девочки пришли уже без родителей. Они разложили сумки и портфели вдоль тротуара и давай играть «в салки», «в классы» и «в прыгалки».
Вдруг в переулке раздался пронзительный визг. Я бросился к окну. Вижу: два мальчика (из второго или даже, скорее, из третьего класса) идут в атаку на девочек. Кепки лихо сбиты на затылок, в глазах озорной блеск, курносые носы в чернильных пятнах гордо задраны вверх. Вот они подошли к девочкам, взмахнули портфелями, гикнули, свистнули, и все девочки — пятьдесят или шестьдесят девочек — шарахнулись от них в сторону, словно стадо овечек.
Я удивился: как же это столько девочек испугались двух мальчиков! А мальчики, видно, и сами не ожидали такой лёгкой победы. Они осмелели и давай пинать ногами портфели, стекляшки... А hotopvI ещё выхватили верёвку-прыгалку и стали размахивать ею, словно бичом. Я не вытерпел, высунулся в окно, хотел было крикнуть: «Эй вы, молодые люди, вы что маленьких обижаете!» Но не успел. Та самая маленькая девочка, которой дедушка заплетает косички, вдруг отделилась от всей толпы своих подруг, остановилась, посмотрела на мальчиков да как топнет ногой:
— Вы что озорничаете? Марш отсюда, ну!
Мальчишки даже засмеялись от неожиданности.
— Эх ты, козявка! — сказал один и протянул руку, чтобы дёрнуть за тугую косичку.
Но девочка тряхнула головой, обернулась и крикнула:
— Девочки, за мной!
И тут все девочки, увидев, что нашлась одна храбрая душа, которая не побоялась мальчишек, все, всей толпой, сколько их там было, подбежали к мальчишкам и окружили их плотной стеной.
— Вы что нам мешаете?
— Уходите отсюда!
— Отдайте нашу прыгалку!..
Мальчишки пытались было вырваться, но не тут-то было! Девочки не отпускали их. Один взмолился:
— Я больше не буду!
Другой захныкал:
— Я... я... я маме скажу...
Да, туго пришлось бы мальчишкам, но, на их счастье,раздался звонок,и девочки побежали в школу.
В переулке стало пусто. Только два мальчика стояли на мостовой. Вид у них был неказистый: один — без кепки, другой — без реглня, книги разбросаны...
А девочка с тугими косичками остановилась ещё в дверях школы, показала мальчикам вот такой «нос» из пяти растопыренных пальцев и крикнула:
— Приходите завтра! За добавкой!
Но ни завтра, ни послезавтра — никогда больше эти два мальчика не появлялись в наплем переулке. Вот, значит, как их напугала маленькая девочка — «к о з я в к а»!
ДЛЯ ПИСЕМ И ГАЗЕТ
Ключик
Костя и Валя по утрам просыпались от громкого стука. Это в дверь барабанил почтальон. Он подавал папе газету и говорил:
— Хоть бы ящик повесили, гражданин!
— Да-да, конечно, обязательно, — отвечал папа. — Сегодня обязательно...
А сам всё забывал купить ящик. Но вот один раз он пришёл домой с большим свёртком, потёр озябшие руки, развязал свёрток, и тут Костя и Валя увидели большой голубой ящик. На железной дверке — красивые печатные буквы:
ДЛЯ ПИСЕМ и ГАЗЕТ
Папа достал молоток, прибил ящик к дверям, потом вынул из кармана маленький замочек с маленьким ключиком и сказал:
— Кому доверить ключик? Кто у нас будет «заведующий почтой»?
— Я! — крикнул Костя.
— Я! — крикнула Валя.
— А ты писем не получаешь! — заспорил Костя.
— И ты не получаешь! — ответила Валя.
— А я буду получать!
— И я буду получать!
— Чур, не спорить! — сказал папа. — Костя старше — значит, надо доверить ключик ему. Костя, держи.
И папа дал Косте маленький блестящий ключик. Костя взял ключик и с важным видом спрятал в карман.
Письмо на полу
Костя каждое утро выходил на крыльцо, отпирал ключиком ящик и доставал большую «Правду» — для папы и «Пионерскую» — для себя. Валя просила его:
— Дай мне разок отпереть ящик! Дай мне щёлкнуть замочком!
— Нельзя, — отвечал Костя. — Я заведующий почтой, а не ты.
— Дай хоть «Пионерку» почитать!
— Погоди, сначала я почитаю. Я заведующий почтой, а не ты.
Костя лёг на диван и стал читать. А Валя вышла на крыльцо поглядеть — не забыл ли Костя запереть ящик. По правде сказать, ей очень хотелось, чтобы Костя хоть разочек позабыл запереть его. И вдруг она увидела: на полу, под ящиком, лежит письмо. Валя подняла его и побежала к Косте:
— Костя, Костя, смотри, ты письмо уронил!
— Погоди, не мешай, — сказал Костя. — Не ви-
дишь, я читаю... — И стал вслух читать: — «Благородный поступок. Девочка шла по молодому льду. Вдруг она провалилась. Проходивший мимо пионер кинулся в воду и спас девочку. Честь и слава отважному пионеру!» Честь и слава!.. — вздохнул Костя. — Здорово! А вот около меня никто никогда не тонул, как нарочно.
— Костя, — повторила Валя, — ты письмо уронил.
Костя поверх газеты посмотрел на Валю:
— Ладно! Брось его — и всё.
— Как это — брось? — удивилась Валя. — Ведь это письмо к нам, вот: «Заречная, 52, квартира 6».
— Эх ты, грамотная! — сказал Костя. — У нас «Б. Заречная», а там «М.» — значит, «Малая».
Валя снова посмотрела на письмо. Верно: «М. Заречная, А. В. Степановой».
— Костя, а кто это А. В. Степанова?
— А я почём знаю, — сказал Костя, — если почтальон ошибся. Отдашь ему — и всё.
И Костя снова уткнулся в газету. А Валя села у замёрзшего окошка и стала ждать почтальона.
Вечером
Валя долго ждала. Почтальон всё не шёл. А там, на Малой Заречной, может быть, с нетерпением ждут письма, выскакивают при каждом стуке, бегут открывать, а письмо — вот оно, здесь, на подоконнике.
Вечером Валя надела пальто, взяла муфту на шнурке, повязалась платком и вышла на улицу. Сердитый ветер накинулся на неё. Письмо Валя спрятала в муфту. Она дошла до Малой Заречной и стала смотреть на номера домов. Снежинки садились на ресницы, на губы. Вот второй номер, вот четвёртый... До пятьдесят второго, ох, ещё далеко! Дяденька в тулупе с поднятым воротником спросил:
— Кого потеряла, дочка?
— Дяденька, где дом номер пятьдесят два?
— Ступай прямо. Там, за аптекой...
Валя долго шла. На улице было темно. За аптекой тянулся длинный забор. Наконец Валя добралась до ворот дома номер пятьдесят два, толкнула тяжёлую калитку и вошла во двор.
Вдруг залаяла собака. Валя бросилась обратно на улицу и крепко захлопнула калитку. Она стояла у ворот, притопывала валенками, чтобы ноги не озябли, и ждала: а вдруг кто-нибудь выйдет на лай?
И верно: в глубине двора скрипнула дверь, мелькнула полоска света; на крыльцо вышел мальчик в большой шапке-ушанке.
— Кто там? — крикнул он.
Валя чуточку приоткрыла калитку:
— Эта собака кусается?
— Кусается, — ответил мальчик.
Валя сразу — хлоп обратно калитку! А мальчик закричал:
— Тише, Барс, цыц! Свои!
— Свои, свои! — подхватила Валя. — Мальчик, вы не знаете, где тут живёт Степанова А. В.?
— Мы Степановы, — сказал мальчик. — А в чём дело?
— Вы? — обрадовалась Валя. — Ой, вот хорошо! Тут вам письмо, только собака эта...
— Письмо! Где письмо, где? — Мальчик напрямик, по снегу; бросился к Вале. — Где?
— Да вот. — Валя вынула из муфты письмо. — Только у нас «Б. Заречная», а здесь «М. Заречная», а остальное всё сходится — и дом и квартира... Вот, возьмите.
Она отдала мальчику письмо и пошла домой. Теперь идти было легко, потому что ветер дул в спину.
Валя шла и думала: «Вот злющая собака! Сразу видно, что кусается».
"Твой незнакомый друг"
Время шло. Наступила весна.
Костя попрежнему вынимал почту из ящика. И вот один раз он вынул почту и побежал к папе:
— Папа, папа, смотри, какое смешное письмо! Без фамилии, без ничего... И написано: «Здесь».
Папа взял письмо:
— Ну-ка! «Б. Заречная, 52, квартира 6»... Адрес наш! «М. Заречная, 52, квартира 6» — это обратный адрес. Ну-ка! — Он разорвал конверт, достал письмо и прочитал: — «Дорогая незнакомая девочка! Ты меня не знаешь. Ты приносила зимой моё письмо. Если бы оно потерялось, я бы до сих пор не знал, где моя семья. А теперь я приехал, и сын Володя рассказал Гуше про тебя. Большое тебе спасибо! Твой незнакомый друг, гвардии старший лейтенант П. Степанов».
Папа сложил письмо и спросил:
— А кому это письмо?
Валя покраснела и тихо сказала:
— Это мне, наверно.
Она взяла письмо и стала его по буковкам разбирать. Костя с завистью посмотрел на Валю. А папа сказал:
— Вот что. Костя: поскольку Валя у нас получает письма, а ты не получаешь, пускай уж она заведует почтой, ладно? Отдай ей ключик!
И Косте пришлось отдать Вале маленький блестящий ключик. И теперь Валя сама по утрам щёлкает замочком и отпирает железную дверку с надписью: для ПИСЕМ и ГАЗЕТ
ТОНЯ
Наша соседка Мария Петровна поехала в отпуск в деревню — там у неё родные, в деревне. Поехала одна, а вернулась с племянницей Тоней. Поезд в Москву пришёл поздно ночью, и Тоня ничего не видела и сразу легла спать.
А утром тётя Маша сказала:
— Я, Тонечка, ухожу на работу, а ты смотри сиди дома, никуда не ходи: у нас тут во дворе мальчишки озорники ужасные!
И ушла.
Тоня вымыла чашки, подмела и села к окошку смотреть на Москву. Но перед окном стоял высокий белый дом и заслонял всю Москву. Тогда Тоня надела платок и через кухню вышла во двор. Какой чудной двор: травы нет, земля твёрдая, со всех сторон
высокие стены и наверху маленький кусочек неба, будто синий потолок.
Ребята во дворе играли «в салки», а когда увидели Тоню, обступили её и стали разглядывать и расспрашивать.
— Ты чья? — спросил один.
— Тётимашина, — ответила Тоня.
— А как тебя зовут? — спросил другой,
— Тоня.
— А ты откуда? — спросил третий.
— А мы, — важно сказала Тоня, — из колхоза!
— Колхозница, колхозница! — закричали все сразу. — Колхозница, почём молоко?
Тоня сильно обиделась и как топнет ногой:
— Что вы дразнитесь? А ещё городские... — Она махнула платком. — Ну вас, озорники, хуже деревенских!
— Ага, ты ругаться!.. Ладно, ребята, — сказал Борька, — сейчас я её посажу!..
Он подошёл совсем близко к Тоне:
— Ну-ка, колхозница, скажи-ка, а трамваи там есть у вас?
Тоня молчала.
— Нету, — тихо сказала она потом, — трамваев.
Все зашумели:
— Нету, нету!..
Тогда Тоня догадалась.
— А тракторы, — спросила она, — у вас есть?
Ребята притихли: чего нет, того нет!
— Постой! — крикнул Борька. — А автобусы у вас есть? Что!
Но Тоня не растерялась:
— А грузовики у вас есть? У нас два, большущие!
Тут все засмеялись:
— Тоже спросила... у нас их тыщи-тыщи!
— Тише! — скомандовал самый старший, Петька. — Я спрошу... Ну-ка, колхозница, а троллейбусы есть у вас?
Тоня села на ступеньку и сложила руки под платком:
— А у вас комбайны есть?
Вот она какая, никак её не переспоришь!
— А у нас мотоциклетка есть! — похвалился Борька.
— А у нас молотилка!
— А у нас такси, автомобили!
— Ну и что ж! А у нас сеялки, конные грабли!
Ничего не могли поделать ребята с Тоней. Они
отошли в угол двора и .стали советоваться. А Той я спокойно сидела на ступеньке. Потом ребята вернулись:
— Пойдём с нами!
— Куда это? — спросила Тоня и пошла.
Ребята повели её через переулок к тому высокому
дому, который всю Москву заслонял. А внутри там каменные лестницы, двери со звонками, по углам — кувшины для окурков.
— Не побоишься полететь, — сказал Петька, — мы тебя дразнить никогда не будем! — и открыл низенькую дверь.
Тоня увидела маленькую комнатку, вроде клетки, и удивилась: неужто такие махонькие комнатки бывают?
— Куда полететь? — спросила Тоня.
— Смотри сюда, — сказал Петька. — Видишь, кнопки? Шестую кнопку нажмёшь — и полетишь! Вон туда, — показал он, — на самый верх.
А Тоня уже слыхала про подъёмные машины — ей тётя Маша ещё в деревне рассказывала, и она не очень испугалась.
Она зашла в комнатку и стала разглядывать на стенке кнопки. Вдруг ребята захлопнули за ней дверь.
— Пустите! — закричала Тоня. — Пустите, я тёте Маше скажу!
— Нажми, нажми шестую кнопку!.. — орали ребята сквозь решётку. — Привыкай к Москве!
Тоня рассердилась, поднялась на цыпочки и .как нажмёт на шестую кнопку — загудело, зашумело, и вся клетка вместе с Тоней стала тихо подниматься.
— Полетела, полетела!.. — зашумели ребята и со всех ног бросились по лестнице на шестой этаж встречать колхозницу.
Ребята бежали быстро, но машина обогнала их, и когда Петька первый добежал до шестого этажа, машина была уже там, и Тоня толкала тяжёлую дверь.
— Нажми на ручку, Тоня... — Петька запыхался и не мог говорить. — Она откроется. Нажми!
— Знаю без тебя, — ответила Тоня, вышла из клетки и, не глядя на ребят, стала спускаться по лестнице.
— Тонечка, — сказал Борька, — испугалась? Мы тебя дразнить не будем, ты не бойся!
— Ничего я не испугалась, — ответила Тоня. — Я когда на самолёте поднималась, страшней было. А это что!
— На самолёте? — ахнули ребята и побежали за ней. — На настоящем самолёте?..
— А то на каком же? К нам в колхоз прилетал самолёт и катал всех — и стариков и ребят, и я летала! Вот там — да!..
Ребята во все глаза смотрели на Тоню.
— Тонечка, расскажи! Тонечка! — пристали к ней. Они вернулись во двор, сели на ступеньки, и Тоня
начала рассказывать.
И сразу она стала самой важной фигурой во дворе.
АНТОН И АНТОНОВКА
В правлении Ивановского колхоза висит снимок: усатый дядя, девушка в платочке, высокий конь и громадное яблоко. Все получились весёлые, даже яблоко весело блестит, только лошадь словно чем-то недовольна.
Осенью в районном городе устроили выставку сельского хозяйства. Все колхозы послали туда своё самое лучшее. А Ивановский колхоз чем может похвалиться? Садом!
Долго ивановцы отбирали груши и яблоки для выставки. Тут ведь надо самое-самое что ни на есть выдающееся. Наконец после споров и разговоров подобрали по решету груш, слив, яблок и прочего.
Одно яблоко — антоновка зимняя белая — попа-
лось удивительно большое и красивое. Все радовались, а старший конюх Антон посмотрел на яблохси и явился в правление с претензией:
— Яблоки выделяете, а Шалуна не выделяете?
— Таких лошадей, я думаю, везде много, — сказал председатель, — его, пожалуй, и комиссия не пропустит.
— Яблоки пропустит, — возмуш,ался Антон, — а коня донской крови не пропустит?..
Уговорил! На выставку послали двоих: младшего садовода Машу с яблоками и Антона с Шалуном.
— Береги яблоки, — сказал председатель Маше, помогая укладывать решёта на телегу. — Особо храни то, большое: другого такого, может, во всей области не найти! А тебя, Антон Потапыч, прошу — помогай там девушке в случае чего!..
— Председатель, будь благонадёжен! До свиданья!..
Антон привязал Шалуна к задку телеги и уселся рядом с Машей:
— Ну-ка, дочка, потеснись со своими фрухтами...
Поехали. Шалун весело бежал за телегой — ему,
видно, нравилось, что не он тащит телегу, а она его...
В городе выставочная комиссия оглядела Шалуна, похвалила яблоки и сказала:
— Ваши экспонаты хорошие. Вот вам номер, место, располагайтесь!
Так и выразились по-учёному: экс-по-на-ты!
Выставка была большая: симментальские быки на цепях, коровы, которые много молока дают, свиньи, цыплята, телята, поросята, ягнята... А лошадей! А машин! А хлебов разных! Много чего было!
Целый день по выставке ходил народ — колхозники, экскурсии, ребята из школы. Людно было, как на ярмарке. Один член комиссии достал аппарат и снимал всё интересное. Он и Машу снял, как она сидит в будке около яблок, а зимнюю антоновку даже отдельно снял.
— Милый человек, — просил Антон, — сними меня с конём! Яблоки снимаете, а коня-дончака не снимаете?
— Завтра начнутся скачки, — ответил член комиссии. — Если ваша лошадь покажет резвость, тогда пожалуйста...
Антон понёсся в комиссию:
— Я требую допустить нашего Шалуна до скачек!
Комиссия посмотрела в лошадиные списки и решила: пускай Шалун скачет. Антон обрадовался и побежал к будке, где сидела Маша.
— Разве, дочка, можно равнять, — начал он, — донской крови жеребца и яблоки? Хоть их тыщу раз снимай и переснимай!
— Нам, Антон Потапыч, — сказала Маша, — за нашу антоновку грамоту дадут!
— Кто сказал?
— А который ходит тут, снимает. «Вашему, говорит, колхозу большая слава будет через яблоки!»
Антон посмотрел на знаменитую антоновку, которая лежала на самом видном месте, и усмехнулся:
— Грамоту?.. — Он осторожно потрогал громадное яблоко. — Тёзка мне... — и стал потирать руки. — А мы, дочка, с Шалуном завтра скачем!
— Скачете? — обрадовалась Маша. — Молодчина вы, Антон Потапыч! Призы, говорят, будут...
— Как кому! — И задумчиво повторил: — Так грамоту, говоришь? За фрухты? Здорово!.. — и пошёл готовить Шалуна к скачкам.
Скачки начались в двенадцать часов тут же, на лугу, около выставки. Дорожка проходила как раз мимо Машиной будки. Народ повалил на луг. Маше нельзя уйти от будки, но ей и отсюда всё видно. Сначала скакали чужие лошади, но вот наконец и Антон Потапыч, в белой рубахе и начиш,енных сапогах, выехал на круг рядом с другим всадником. Заиграла музыка, в синем небе застыл красный флажок. Всадники, осаживая коней, подровнялись. Чужой конёк — вороной, складный, тонкий, зато он пониже сильного, золотистой масти. Шалуна.
Флажок чиркнул по небу — кони сорвались с места. Маша заволновалась, приподнялась на цыпочки и прикрылась рукой от солнца, чтобы лучше видеть. Хорошо идут, ровно—морда в морду! Вороной мчится легко, будто и земли не касается, а Шалун скачет размашисто, с натугой.
— Ой, матушки! — вскрикнула Маша.
Вороной стал вырываться вперёд. Вот его короткий чёрный хвост насмешливо вскинулся перед мордой Шалуна. Все зашумели: «Громобой, Громобой!» Антон шире расставил локти, гикнул и низко-низко пригнулся к лошадиной шее, будто хочет что шепнуть Шалуну. Конь рванул и на повороте догнал вороного. Народ закричал: «Шалун!», и Маша вместе со всеми кричала: «Шалун, Шалун!» Она сорвала с головы платок и стала изо всех сил махать лихому наезднику Антону Потапычу.
Чья-то тень упала на Машу. Она, не переставая махать, оглянулась. Перед будкой стоял здоровенный парень, босой, в сером рваном пиджаке. Он протянул тёмный палец к знаменитой антоновке:
— Это что за яблочище такая?
— Руками нельзя! — рассердилась Маша. — Не видишь, написано: антоновка зимняя белая! — Она поправила бумажку с надписью. — Нам за неё грамоту дадут!
Толпа на лугу шумела. Нельзя было разобрать, что кричали. Маша посмотрела на круг и с новой силой замахала платком: Шалун обгонял Громобоя. С каждым скачком он всё выдвигался вперёд, и вот он уже на целых полкорпуса обставил вороного. Антон Потапыч ещё подбадривал своего коня сапогами, и Шалун, разгорячённый, всё прибавлял ходу. Маше захотелось петь и плясать. Она подпрыгивала и всё кричала: «Давай, Шалун, давай!»
Радостно приплясывая, она бегло посмотрела на решёта с яблоками и обомлела... Руки её опустились, рот испуганно открылся: «Матушки, да что ж это?» Она растерянно потопталась на одном месте, комкая и кусая платок. Вдали, у лесочка, виднелась серая спина оборванца, укравшего самое лучшее яблоко — зимнюю белую антоновку.
Маша бросилась на беговую дорожку. Всадники завернули и теперь скакали прямо на неё. Она различала весёлое, красное лицо Антона Потапыча, чёрные раздутые ноздри Шалуна, мелькающий серебристый край подков...
— Антон Потапыч, — в тоске закричала Маша,— антоновку стащили!
Кони с топотом пронеслись мимо. Маша побежала за ними, причитая:
— Надкусит он наш экспонат, Антон Потапыч, миленький, не губи, вон там ворюга, в лес удрал!..
Антон на всём скаку повернул голову в сторону леса, потом посмотрел вдоль круга — туда, где заманчиво краснел флажок финиша. Вороной стал нагонять, с минуту кони шли ровно. Антон всё поворачивал голову то вправо, к лесу, то влево, где финиш. Вдруг он откинулся, обернулся на Машу и с силой дёрнул правый повод. Шалун мотнул мордой и сбился с галопа. Антон свирепо подтолкнул его каблуком в живот, но Шалун не запотел сходить с круга. Антон снова рванул повод, снова поддал ногой и наконец под недоумевающий гул толпы погнал вправо, к лесочку. А вороной промчался дальше по кругу. Сидевший на нём молодой конюх всё оглядывался...
Плачущую Машу окружил народ. Через несколько минут, расталкивая толпу, подъехал Антон на взмыленном Шалуне и подал Маше яблоко.
— На, дочка, — тихо сказал он,—держи... грамоту!
Маша кинулась к яблоку.
— Целёхонько! — улыбнулась она, утирая глаза
платком. — Хорошо как, матушки!.. Прости меня, разиню такую, Антон Потапыч!
Антон смотрел на круг, где подходил к финишу конюх на Громобое. Тут к Антону, пробившись через толпу, подошёл член комиссии с фотоаппаратом:
— Это что за фокусы — сходить с дорожки перед самым финишем?
Антон хмуро посмотрел на члена комиссии и стал снимать седло с Шалуна.
— Очень резвый жеребец! — сказал член комиссии. — Мы его на завтра записали скакать с Рафинадом. Только чтобы без фокусов, пожалуйста... А теперь становитесь с конём в позу!
И стал наводить аппарат.
— Дочка, — весело позвал Антон, — иди, вместе выйдем! С фрухтом своим иди!..
Маша стала рядом, прижимая к груди драгоценную антоновку.
Так они все и получились весёлые: Антон, Маша и антоновка. Только Шалун невесёлый: он ведь не мог ещё знать, что завтра ему удастся обогнать самого лучшего коня выставки — Рафинада. Мокрый, забрызганный собственной пеной, он часто дышал и потемневшими глазами сердито косился на громадное яблоко — потому у него и получилось такое обиженное выражение «лица»...
КОНЬКИ
Вот живут брат и сестра — Костик и Тома.
Томе в августе исполнилось десять лет, и папа подарил ей коньки. Называются «снегурки». Это самые лучшие коньки для начинающих.
А Тома — начинающая. Она не умеет кататься, но она зимой видела, как ребята катаются, и всё время твердила:
— Папа, хочу коньки! Папа, хочу коньки!
Вот он и купил ей коньки.
Они как санки. Широкий полоз спереди загибается вверх. Сзади шпенёк. По бокам «лапки».
Вставишь шпенёк в дырочку в каблуке, завинтишь потуже ключом «лапки» — и мчись куда хочешь,
лишь бы под ногами было хоть немного льда или крепкого снега.
Костик спросил:
— Папа, а мне коньки?
— Тебе ещё рано, пожалуй, — ответил папа. — Вот когда тебе тоже исполнится десять, тогда куплю.
Костик не стал спорить. Да и глупо было бы спорить сейчас, когда за окном стоит жаркий день, все ходят в майках и пьют на каждом углу газированную воду.
Потом наступила осень, и Тома начала готовиться к зиме. Ей сшили специальный костюм для коньков: лыжные штаны, лыжную кофту с «молнией», шапочку с голубым помпоном и голубой шарф, который будет развеваться на бегу.
Тома ясно представляла себе, как она выйдет на бульвар, заложит руки за спину и помчится на своих «снегурках». И все прохожие будут смотреть на неё и думать: «Как ловко бегает на коньках эта девочка в шапочке с голубым помпоном!»
И вот выпал первый снег. Кругом сразу посветлело. Папа стамеской выдолбил в Томиных каблуках дырки и приладил пластинки. А Тома надела свой костюм и стала привинчивать коньки. Но снег тем временем растаял.
Назавтра выпал второй снег. Тома достала было коньки, но тут и второй снег растаял.
Тома сердилась на погоду. Каждый вечер она слушала радио. Наконец сказали: «Ожидается похолодание, небольшой мороз».
Тома встала рано, кинулась к окошку — верно: улица покрыта ледком. Все идут осторожно, ворчат:
— Ох, и скользко!
А Тома радуется. Она поскорее надела лыжные штаны, кофту, шапочку, привинтила коньки, повязалась шарфом и шагнула к дверям.
Вдруг нога подвернулась, и Тома схватилась за дверь, чтобы не упасть. Но дверь отворилась, и Тома
повалилась на стул. Стул опрокинулся, и Тома всё-таки упала на пол.
Костик подбежал к ней:
— Томочка, ушиблась?
— Нет, ничего. Конечно, на коньках в комнате нельзя.
Она ухватилась за стул и давай его толкать. Толкала, толкала, пока не выбралась со стулом на крыльцо. А там ступеньки. Как по ним спуститься? Со стулом нельзя — он широкий. А без стула страшно!
Тома постояла на крыльце, потом позвала:
— Косточка!
— Что?
— Помоги!
— Сейчас!
Костик надел пальто, шапку, валенки, вышел на крыльцо и помог Томе спуститься со ступенек.
— Так, спасибо, — сказала Тома. — А теперь я поеду. Пусти.
Тома думала, что это легко. Она заложила руки за спину, оттолкнулась — и вдруг ка-ак грохнется наземь!
Костик подбежал к ней и помог подняться. Тома вцепилась в него:
— Косточка, ой, только не уходи! Ой, держи меня, а то я падаю... Нет, я еду куда-то!
— Да я тебя держу, — ответил Костик. — Пойдём на бульвар, там лучше.
— Боюсь! — ответила Тома. — Тебе хорошо, когда ты не на коньках.
— Дай мне тогда немножко.
— Сейчас... Потом... Я сначала сама... Пойдём!
Бульвар — вот он, тут, рядом. Но как дойти до
него, когда ноги едут не туда, куда нужно, а куда им вздумается?
— Ой, сейчас упаду! Давай лучше туда меня толкай, к ступенькам... Ой, только не отпускай меня. Косточка, миленький!
Костик кое-как помог Томе вернуться к ступенькам. Тома села, отвинтила коньки и легко вскочила на ноги. Ох, как хорошо без коньков!
— Томочка, дай мне немножко!
— Сейчас, Косточка, я только ещё чуточку...
Тома побежала на бульвар. Костик побежал за
ней. Там было много ребят. Все ловко катались на коньках.
Тома села на скамейку, привинтила коньки, осторожно встала... Вдруг коньки сами собой поехали, и Тома с размаху хлопнулась на скамейку.
— Что же ты сидишь? — спросил Костя. — Боишься?
— Да нет... просто... посидеть захотелось!
— Тогда дай мне!
— Нет, погоди еш,ё немножко...
Тома вздохнула, встала и, держась за Костика, нерешительно двинулась вперёд. Но тут одна нога поехала вправо, другая влево, и Тома растянулась во весь рост поперёк аллеи.
— Плохие коньки! — закричала она, лёжа на снегу. — На вот тебе, возьми!
Она сняла один конёк, потом другой и бросила Костику.
— Томочка, а ботинки? — взмолился Костя.
— На, вот тебе и ботинки и ключ... Всё — на!
Она сняла ботинки, сунула ноги в Костины валенки и побежала домой. А Костик остался на бульваре.
Он долго не возвраш,ался. В обед пришёл папа:
— Где Костик?
— На бульваре.
— Что ж он там делает?
— Не знаю. Падает, наверно.
— Пойдём его искать.
Папа с Томой вышли на бульвар. И тут они увидели Костика. Красный, потный, с синяком на лбу, весь облепленный снегом, он весело подкатил к ним на Томиных «снегурках».
Тома глазам своим не поверила.
— Научился? — крикнула она.
— Научился! — ответил Костик, лихо взял под козырёк и понёсся вдоль аллеи на блестящих коньках.
Пришлось папе купить ещё пару коньков. И теперь маленький Костик учит большую Тому кататься:
— Ты посмелей только, Томка, не бойся! Тогда научишься.
У МОРЯ
Папа достал для Фели путёвку на юг. Стали думать: кто отвезёт малыша? Папе некогда, маме некогда-
Тут оказалось, что знакомая папиных знакомых собирается в Гурзуф. А лагерь там рядом. Вот её и попросили взять с собой тихого, послушного мальчика. Она согласилась. Феля тоже согласился:
— Пускай едет! Буду следить, чтобы не потерялась.
В дороге он всё следил за тётей Соней, тётя Соня — за ним, и никто из них не потерялся, и оба благополучно приехали в город Севастополь.
Оттуда поехали на автобусе. Машина выла, крях-
тела, жужжала, карабкаясь в гору по узкому шоссе. Феля трусил, на поворотах бледнел и прижимался к тёте Соне.
Наконец кто-то объявил:
— Байдарские ворота! Перевал!
Феля испугался: не надо никуда переваливаться! Потом он осмелел и выглянул. Внизу на весь мир простиралось что-то огромное, синее — точно упавшее на землю небо. Машина молча катилась вниз. А синее становилось зеленей. И вот уже слышно, как оно шумит, и вот уже видно, что оно не гладкое, а на нём волны, барашки, косой парус, белые птицы...
Феля вдруг обрадовался и запел:
— Я вижу море! Оно большо-о-е...
В лагере дежурный вожатый спросил:
— Сколько же тебе лет?
— Семь-восьмой... А скоро будет девять!
Вожатый выдал Феле трусики, майку, панамку —
всё, что полагается, — и определил в малышовый отряд.
Феле на юге понравилось. Он ходил с отрядом в походы, загорал, купался... Когда поехали на катере в Ялту, его тоже взяли. Возвращались поздно, уже была ночь. Феля вышел на палубу. За кормой прыгали огненные брызги. Феля подумал, что море загорелось, и закричал. Все выскочили наверх и стали любоваться светящейся водой. Феля перестал бояться и тоже залюбовался.
Утром он полтора часа трудился над письмом:
«Ма-ма... Но-чию... све-ти-лося... море...»
Тут его позвали на пляж. Он бросил перо, схватил полотенце и побежал к отряду. Малыши зашагали по раскалённой дорожке. Они пели: «Ну-ка, солнце, ярче брызни!», и море им подпевало.
Феля быстро искупался, вылез и украдкой пробрался на соседний пляж. Там — вывеска:
САНАТОРИЙ СОВЕТСКОЙ АРМИИ
Значит, здесь военные больные. Только не угадаешь, кто лётчик, кто танкист, кто — кто. Все одинаковые — халат или трусы, и больше ничего. У самой воды под зонтом лежал военный больной. Он сказал:
— Принеси, пожалуйста, газету — там, на лавочке!
Феля принёс.
— Спасибо. Присаживайся в тенёчек!
Феля сел под зонт. Там был графин с водой.
— Как же тебя звать?
— Феля.
Это что же, Филипп?.. Нет, правильно — Феликс! Хорошее имя! Такой большой человек был — Дзержинский.
— Только его Эдмундович, — сказал Феля, — а меня Степанович.
Военный больной улыбнулся:
— Это ничего! — Он отпил из графина. — Печёт у вас тут, спасу нет!
— А мне не жарко, — сказал Феля. — Я только купался. А вы купались?
— Нет.
— Почему?
— Так...
Халат на больном приоткрылся, и Феля увидел вытянутые забинтованные ноги. Феля помолчал. Потом он тихо сказал:
— Вы герой, да?
Командир усмехнулся:
— Не знаю, как там... Одно могу подтвердить: били мы фашистов, Феликс Эдмундович, добросовестно.
Феля поправил:
—Степанович!
Командир налил воды в стакан:
— Вот ноги мне попортило... осколки там... мелкие... Врачи обещают: вылечим! Ещё поплаваешь, говорят. Раньше я был пловец — да, ничего... на
всеармейских выступал. А теперь санитары приносят меня сюда, к воде, — вот и всё моё купанье!.. — Он выпил воды. — Теперь ты рассказывай.
Феле хотелось ещё много спросить про танки, пулемёты, но он не решился и сказал:
— Мы тут в лагере живём. А вчера ночью мы ехали из Ялты. И видели знаете что? Море светилось! Вот ей-богу, честное пионерское! Будто огонь всё равно, только мокрое.
— Мокрый огонь! — засмеялся командир. — Никогда не видел. Интересно!
— А вы ночью прихо... то-есть попросите, вас принесут!
— Неудобно, — сказал командир. — Санитарам тоже, знаешь, отдохнуть надо.
Феля сказал:
— Слышите, на обед играют!
Командир прислушался. Наверху, в лагере, пели горны.
— И у нас тоже так играют... Лети, земляк. Ещё приходи!
Не разбирая дороги, Феля побежал в столовую. Он торопливо рассказал приятелю Шурику про командира. Потом он проник на кухню и выпросил у понара Спиридона Иваныча бутылку. Бутылка попалась темнозелёная, из-под нарзана, но это ничего.
Весь долгий день он думал о командире с перевязанными ногами. Но вот уже наконец вечер. Отряды вышли на линейку, флаг пошёл вниз, горн заиграл: «Ложись спать», и все разошлись по спальням.
Феля укрылся с головой. Шурик трогает его за плечо:
— Спишь?
Молчит — значит, спит. И Шурик засыпает, И вся палата засыпает. И все отряды засыпают. Ночь, тишина...
Пора! Фелина простыня шевельнулась. Он при-
поднял голову. На разные лады дышат ребята. Феля тихонько надевает трусики и крадётся к выходу.
Темно — будто кругом чёрная, глухая стена. Страшно шагнуть в темноту, страшно пробираться неведомыми тропинками!
Феля сжимает бутылку. А как же бойцы? Они-то ведь не боятся темноты. Феля вздохнул и прыгнул на дорожку. Заскрипел песок. Шшш!
Феля осторожно пробирается по крутой тропинке. Кто это сзади сопит? Феля замирает, прислушивается. Никого! Это он сам так сопит. Феля озирается. А там что за мохнатые лапы? Он вглядывается в темноту. Это, наверно, просто такая трава. «А если зверь? — думает Феля. — Я его тогда бутылкой, бу...»
Вдруг он сорвался на крутизне, проехался на спине, ободрал кожу. Больно! Посыпались камни. Ничего, зато началось ровное место — значит, уже пляж.
Море шумит совсем рядом. Под ногой стало мокро. Значит, вот оно, здесь! А вдруг оно сегодня не светится?
Феля нашарил камень и швырнул его в темноту. Раздался всплеск, взметнулись яркие, огненные брызги. Светится!
В тапках и трусах, он смело лезет по круглым, скользким камням в тёплую чёрную воду. Вот он забрался по колено, и сразу же его ноги превратились в два серебристо-огненных столба. Он окунает руки — они тоже становятся серебряными. Он проводит по воде кулаками — серебряные обручи вскипают, катятся, потухают. Он бьёт по воде ладонями — искрами рассыпаются капли.
Феля набирает бутылку чудесного мокрого огня и торопится на сушу.
И вот уже всё кончилось, всё позади. Он снова в палате, он засыпает...
Утром он бежит на соседний пляж. Знакомый командир уже там. Ещё издали он кричит Феле:
— Пришёл, земляк? Что рано сегодня?
— Вот, товарищ командир, вам! — Феля подаёт зелёную закупоренную бутылку.
— Зачем? — удивляется командир. — У меня же есть... вон целый графин, и тоже нарзан.
Феля, счастливый, смеётся:
— Это только сверху нарзан! Это ж светящаяся вода — мокрый огонь, с моря!
— Что? — Командир приподнимается на локтях. — Мокрый огонь?
— Ага. Только здесь светло, а надо, чтобы было совсем темно, чтобы ночью... Вы к себе возьмите и ночью будете смотреть.
Он поставил бутылку на песок и убежал. .Через день они снова встретились.
— Светилась? — закричал Феля подбегая.
Командир молчит.
— Светилась, да?
Командир мнётся, не отвечает...
— Что ж вы, товарищ командир!
Командир говорит:
— А ну, нагнись! Ближе... ещё ближе!
Опираясь на левую руку, он заглянул Феле в глаза. Они светились, точно две звезды. Командир погладил Фелю по стриженому затылку, откинулся и сказал:
— Конечно, светилась, Феликс Эдмундович... то-ссть, виноват, Степанович...
КОНОПЛЮШКИ
Я сидел на скале, у самой воды, и рисовал море. Оно было светлозелёное, и я писал его зелёными красками.
Потом оно стало синеть — я давай прибавлять синьки.
Потом оно покрылось лиловыми тенями — я стал подмешивать к синему красное.
Потом надвинулась туча, море стало серое, будто чугунное, — я приналёг на сажу.
Потом туча ушла, ударило солнце; море обрадовалось и снова, как нарочно, стало светлозелёное.
Я погрозил ему кулаком:
— Эй ты, море-океан, будешь дразниться?
А оно вдруг как плеснёт «девятым валом» и слизнуло всё моё хозяйство: альбом, краски, кисти...
А сзади раздалось:
— Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
Смешливое эхо подхватило:
«Ха-хи-хи!»
Это пионеры из соседнего лагеря. Они окружили меня:
— Мы притаились, чтобы вам не мешать, а вы морю — кулаком! Тут уж мы не выдержали.
— Вам смешки, — сказал я, — а у меня сейчас всё в Турцию уплывёт!
— Ничего, солнышко высушит!
Они живо всё выудили, разложили на камешке:
— Не надо море — лучше нас рисуйте!
Я испугался:
— Многовато вас. Одного кого-нибудь — ну, кто чем-нибудь знаменит.
— Вовсе не много, — ответил вожатый, высокий парень с военной сумкой через голое плечо. — Одно звено: двенадцать человек — семь мальчиков, пять девочек, и все знаменитые. Пожалуйста: один был партизаном, другой вырастил табун жеребят, третий сделал рекордную авиамодель, четвёртый здорово играет на скрипке, пятый...
Я разглядывал ребячьи лица, покрытые густым крымским загаром. «Двенадцать негритят...» — вспомнил я забавную песенку. Под панамками светились весёлые — карие, голубые, серые, зелёные — глаза. У одной девочки всё лицо было покрыто замечательными, озорными веснушками. Они удивительно шли к её синим глазам!
— Вот я кого буду рисовать! Чем она знаменита?
— Поездом! Она поезд спасла!
«Негритята» стали подталкивать девочку с веснушками:
— Шурка, иди! Тебя срисуют, в Москву пошлют! Иди!
Но Шурка заупрямилась:
— Не хочу! Пустите!
Она вырвалась и убежала. А за ней и подруги убежали.
— Они пошли на девчатский пляж, — сказал самый маленький пионер, скрипач.
Мы тоже пошли на пляж, напевая:
Двенадцать негритят Купались в синем море...
На пляже желтели под навесом коротенькие ребячьи лежаки. Мы долго барахтались в прохладной воде, потом растянулись на лежаках. За стеной, на «девчатском» пляже, шумела Шурка с подругами. Вожатый лежал около меня, и я спросил:
— Как же она поезд спасла, такая маленькая?
— Очень просто, — ответил вожатый. — Дело было в деревне, зимой. Она пошла в школу по шпалам. Школа у них в другом селе. Вдруг видит — лопнувший рельс. Она бросила на рельс варежку, чтоб отметка была, и побежала назад. Стала ждать поезда. Галстук сняла, приготовила. А мороз жгучий, она вся застыла, рука закоченела. С полчаса простояла. Показался поезд, товарный. Шурка бежит к поезду, поезд бежит к Шурке. Она бежит, машет галстуком и всё кричит и кричит. Голосок у неё, сами слышите, звонкий. Ну, спасла, — остановили... Да! Машинист еш,ё ей справку дал для школы, чтобы причина была, почему опоздала. Вот она у меня хранится.
Он достал из сумки бумажку. Я прочитал:
«Дана Шуре Беловой, что она действительно сигналила галстуком поезду номер 313-бис, чем предупредила аварию, по каковой причине вышла из графика и идёт в школу с опозданием, каковую считать уважительной Машинист Петровский».
Я отдал вожатому бумажку, поднялся и постучал в стенку:
— Шура, иди, я тебя рисовать буду!
— Не хочу!
— Почему «не хочу»?
— Не буду!
— «Не хочу», «не буду»! — передразнил вожатый. — Ну её! Лучше вон скрипача нашего нарисуйте.
Но мне хотелось Шурку рисовать.
На обратном пути я снова стал её уговаривать. Она наконец призналась:
— Видишь — коноплюшки?
— Что?
— Ну, веснушки, по-нашему — коноплюшки.
— Чудная ты, Шурка! Ведь они тебе к лицу!
Она молчала.
— Ну ладно, без них сделаю, — сказал я.
Она обрадовалась:
— Нешто можно?
— Конечно. Ведь я не фотография.
Она согласилась, и я стал её рисовать. Всё звено полукругом выстроилось за моей спиной. Потом «негритята» ушли в лагерь. Я остался один.
Я долго разглядывал Шуркин портрет. Не та Шурка! Нет, не та! Я оглянулся на море:
— Эй ты, зелёно-серое, всякое, не скажешь Шурке?
И, тоненько очинив карандаш, стал покрывать Шуркино лицо маленькими весёлыми коноплюш-ками...
АНЯ И АЛЬДОНА
Путёвка
Аня никогда не видела моря. Она все свои семь лет прожила в Москве. Вдруг пришёл папа и сказал:
— Вот путёвка. Поедешь с мамой к Балтийскому морю, в Дом отдыха матери и ребёнка.
— Ой, папа, — обрадовалась Аня, — поедем с нами!
— Нет-нет, — засмеялся папа, — я ведь не мать и не ребёнок. Так что вы уж без меня... Только привезите что-нибудь на память.
— Ладно.
И вот мать и ребёнок, то-есть мама и Аня, сели на поезд и поехали. В вагоне Аня всё время сидела у
окна и, чуть где-нибудь вдали блеснёт вода, спрашивала:
— Мама, мама, это не Балтийское море?
Наконец поезд остановился на маленькой литовской станции. Там уже ждал большой синий автобус с полосатыми занавесками. Он повёз Аню с мамой к Дому отдыха матери и ребёнка. Аня опять сидела у окна и высматривала: не покажется ли Балтийское море? Но море не показывалось. За окном были видны только дачи, санатории, дома отдыха...
— Мама, смотри, вот пионерский лагерь! — кричала Аня. — Видишь флаг на мачте — такой же всё равно самый, как у нас! Мама, а это уже, наверно, море? Нет, это просто поле...
Скоро автобус подкатил к дому отдыха. Нянечки в белых халатах встречали гостей.
— А где же матери и ребёнки? — спрашивала Аня.
— Они на пляже, — отвечали нянечки и повели Аню с мамой в белую комнату.
Аня сразу же стала просить:
— Мама, пойдём скорей тоже на пляж!
— Погоди, Анюта, успеется.
— Нет, не успеется! Пойдём.
Мама взяла особое, пахучее морское мыло и мохнатое полотенце, и они с Аней пошли на пляж. По дороге Аня спрашивала у прохожих:
— Скажите, пожалуйста, как нам поближе пройти к Балтийскому морю?
И прохожие вежливо отвечали:
— Прямо и направо, девочка, за дюнами...
Вот оно!
Мама с Аней пошли прямо, потом направо и вышли к дюнам. Это такие песчаные холмы. Вдруг Аня услышала какой-то странный шум, точно кто-то поблизости стирал и всё время выливал воду.
— Мама, кто это там стирает?
Мама прислушалась:
— Постой! Да это же, наверно, море.
— Не может быть! — вскрикнула Аня.
Ома стремглав кинулась к дюне и стала подниматься по песчаному склону. Вот она поднялась на гребень, выпрямилась и вдруг не своим голосом закричала:
— Мама, вот оно! Скорей!
Перед нею открылся огромный простор. Сразу стало так далеко видно, что Ане показалось, будто глаза у неё расширились. Она видела бесконечную серо-зелёную гладь, большую, как небо, только небо наверху, а это внизу. Она бросилась с дюны к этому лежащему на земле небу, крича на бегу:
— Мо-оре!.. Мо-о-оречко-о!..
Свежий ветер дул ей навстречу. Ситцевый халатик распахнулся и развевался, точно крылья, и Ане казалось, будто она летит — столько кругом было света, воздуха, простора...
Вот она добежала до самой воды. Серо-зелёная вода подкралась к Ане и длинным мокрым языком лизнула её в тапочку. Аня отдёрнула ногу. Тут подбежала мама:
— Ну, что стала, дочка? Пошли!
Они скинули тапочки и начали осторожно входить в воду. Аня, держась за маму, кричала:
— Ой, щекотно! Ой, холодно! Ой, боюсь!..
Она всё ждала: когда же станет глубоко? Но глубоко не становилось. Сколько ни шли, всё было Ане по пояс. Она обрадовалась и запрыгала:
— Мама, почему сделали такое мелкое море?
Мама ничего не ответила и стала намыливать Аню морским мылом.
Альдона
Балтийское море Ане понравилось. Она каждый день прибегала на пляж. Там было много литовских ребят. Одного звали Пятрас, другого — Антанас,
третьего — Владас... Но Аня больше всего подру>4(И-лась с Альдоной.
Это была высокая девочка с длинными, проворными руками и ногами. На груди у неё блестела огромная жёлтая брошка.
Они с Лиси часами лежали рядышком на пляже, и Лльдоиа просила:
— А теперь — про метро.
И Аня рассказывала:
— Метро очень красивое. Я каталась на лестнице-чудеснице. Она сама едет то вверх, то вниз... Там очень красивые залы...
Альдона слушала и говорила:
— А теперь — про Кремль.
Аня рассказывала:
— А Кремль — это такие башии... И стены... А над башнями — красные звёзды...
— А теперь — про Красную площадь.
Аня рассказывала и про Красную площадь, и про Мавзолей, и про всё.
Л волны то и дело одна за другой подбегали к ним и подслушивали, подслушивали...
Гинтарас
Но волны но всегда были такими тихими. Однажды оии разыгрались не на шутку. Они с яростью кидались на берег, добирались до самых дюн,, с шипеньем откатывались, и опять набегали, и опять откатывались...
Весь день и всю ночь они бушевали, а к утру стало тпхо. Апя побежала на пляж. Море лежало такое спокойное, будто накануне ничего не было. А волны еле-еле плескались, точно им было стыдно за вчерашнее.
Вдруг Аня увидела Альдону. Альдона шла по пляжу вдоль воды и что-то искала.
— Альдона, что ты потеряла?
— Ничего.
— Как же так: не потеряла, а ищепль?
— А я ищу этот... ну, как его... ну, гинтарас...
— Какой «гинтарас»? — удивилась Аня.
— Ну, это такая бывшая смола.
— Смола? Зачем тебе смола? — удивилась Аня.
Альдона засмеялась:
— Это раньше была смола, сто тысяч лет назад, а сейчас это как будто камень... Вот, — Альдона отколола свою брошку и показала Ане, — видишь? Только это очень редкая, старинная.
— Это я знаю, — сказала Аня: — это янтарь.
— Ага. А по-литовски «гинтарас». Вот, посмотри на свет.
Аня поднесла брошку к глазам. Жёлтый камешек был похож на прозрачную толстенькую лепёшку, наполненную золотистым мёдом. А в меду как будто плавали рядышком две песчинки — одна побольше, другая поменьше.
— Его только у нас можно найти, в нашем море! — с гордостью сказала Альдона.
— Как? Прямо в море? — удивилась Аня.
— Ну да, в воде или в водорослях. После шторма бывает.
Аня обрадовалась. Вот она что папе привезёт! Найдёт большую янтарину и увезёт в Москву.
— А можно, я тоже буду искать?
— Конечно!
И вот обе девочки — маленькая Аня и большая Альдона — принялись искать гинтарас.
Поиски
Весь день они бродили по пляжу и осматривали водоросли, которые тёмными, мокрыми прядями лежали у самой воды. У Ани скоро заболела спина. Всё-
таки она без конца нагибалась, перебирала водоросли и то и дело спрашивала:
— Альдона, нашла?
— Нет. А ты?
— Я тоже нет.
— Ничего, завтра найдём! — утешала Альдона. Но ни завтра, ни послезавтра, ни даже через две
недели они подходящего янтаря не нашли.
Все ребята — и Владас, и Пятрас, и Антанас — помогали ей, но скупое Балтийское море, видно, не хотело им сделать маленького подарка.
Альдона предлагала Ане свою брошку на память, но Аня упрямо отказывалась:
— Нет, она старинная, редкая. И потом, я хочу сама найти, в море... А так неинтересно.
У зелёной сваи
И вот наступил день отъезда. Аня вышла прощаться с ребятами. Альдона отвела её в сторонку:
— Аня, я знаю одно янтарное место... У зелёной сваи.
— Ну!.. — махнула Аня рукой. — Я там искала двадцать раз. Нет там ничего.
— А ты ещё поищи. Надо всегда искать!
Аня побежала к зелёной свае, села на корточки и стала рыться в водорослях. Волны рядом плескались, будто приговаривали: «Не ищи, не ищи — не найдёшь». Но Аня упрямо перебирала мокрые стебли. Вдруг мелькнуло что-то жёлтенькое, что-то как будто золотое... Ага, янтарь! Самый настоящий! И большой. Даже, пожалуй, побольше, чем у Альдоны.
Аня побежала к Альдоне.
— Вот, нашла, нашла! — кричала она.
Но разглядывать находку некогда было: надо было спешить в дом отдыха.
Там Аню уже искала мама:
— Где ты пропадала? Садись скорей!
Аня села в машину. Автобус тронулся. Ребята побежали за ним.
— До свиданья, Пятрас, до свиданья, Альдона, до спиданья все! — кричала Аня и махала зажатым в кулаке янтарём.
И только когда сели в поезд и немного успокоились, Аня разжала вспотевший кулак и показала маме находку.
— Вот! — гордо сказала она. — Папе!
— Ого, какой большой! Где нашла?
— В море.
— В море? — удивилась мама. — А почему он такой гладенький?
— Это его море так о^гладило.
— А почему здесь дырочки?
— Какие дырочки?
Аня схватила янтарь, поднесла к глазам и увидела три маленькие дырочки от трёх малюсеньких гвоздиков:
— Постой!
Она посмотрела на свет. Так и есть! В прозрачном янтарном меду как будто плавали две песчинки: одна побольше, другая поменьше.
Что было делать? Не останавливать же поезд!
Так Аня и увезла в Москву янтарную лепёшечку на память о девочке Альдоне и мелком — Ане по пояс — Балтийском море.
ЛОШАДКА
Рассказ художника
Весной я поехал в деревню рисовать, по-нашему — на этюды.
И вот после ночи в поезде я очутился на маленькой станции. За спиной у меня висели рюкзак и ящик для красок, по-нашему — этюдник.
Сонный сторож лениво шаркал метлой. Пусто: ни лошадей, ни машин.
Все в поло, на посевной, — объяснил он.
Л далеко ли до Лепешихи?
— Близко, километров двадцать... Пойдёшь всё прямо. Сначала будет Шепелиха, а за ней — Лепе-шиха.
я зашагал по дороге. Шумели берёзы, пахло черёмухой, травами, землёй... Солнце поднималось. Стало жарко. Мне захотелось пить. Где взять воды?
Всё так же тянулось бесконечное поле, всё так же шелестели берёзы, всё так же дорога шла то вверх, то вниз, то вверх, то вниз...
«Бочку выпил бы!» — мечтал я. Рюкзак и этюдник тяжелели с каждым шагом.
Наконец, поднявшись на холм, я увидел деревню. Я прибавил шагу, вошёл в крайнюю избу, нащупал в тёмных сенях дверь и приоткрыл её.
Мальчишка лет пяти стоял за дверью. Он выкатился на меня. Я подхватил его. Он стал вырываться.
Девочка постарше кинулась к нему.
— Никого нету дома, — сказала она. — Васенька, не плачь!
— А я вовсе не плачу, — сказал Вася и смело уставился на меня голубыми глазами.
— Ребятки, мне никого не надо. Мне бы только напиться водички.
— А ты кто? — вдруг спросил Вася. — Пастух?
— Нет, не пастух.
Я снял с плеча этюдник и раскрыл его.
— Ой, какие! — обрадовался Вася. — Синенькие, красненькие, зелёненькие!.. Танька, Танька, сколько красков!
Таня подала мне воды. Я стал пить. Я выпил три кружки и ещё половинку.
— Пейте, — сказала Таня, — нам не жалко.
— Будет, спасибо.
Я кивнул на дверь. Она вся была покрыта меловыми линиями, человечками, домиками и загогулинами.
— А это кто рисовал?
Таня смутилась и схватила тряпку:
— Это мы с Васькой... Я мел из школы принесла... Это мы так.
А Вася стал совать мне в руки мелок:
— Дяденька, нарисуй нам чего-нибудь, ладно?
Я взял мелок:
— Что ж вам нарисовать?
— Лошадку, — ие задумываясь, ответил Вася.
— Чтоб стояла или чтоб бежала?
Вася посоветовался с сестрой:
— Чтоб бежала.
Я стал рисовать. Я очень старался. Мне хотелось нарисовать так хорошо, как только умею. Таня с Васей сопели за моей спиной.
Я представил себе мчащегося галопом коня. Шея его вытянута. Хвост и грива развеваются по ветру. Острые копыта рассекают воздух.
Мелок скрипел и крошился. Я стирал неверные линии, поправлял, а когда закончил, почувствовал настоящую усталость и с жадностью допил кружку.
Лошадка получилась хорошо, мне самому понравилась. Ребята смотрели на меня точно на волшебника. Я стал собирать свои пожитки, но Вася обнял меня за ногу:
— Дяденька, ещё нарисуй, ещё!..
— Нет, друзья, надо идти. Всего хорошего!
И я снова зашагал по дороге.
К вечеру я добрался до Лепешихи и поселился в Лепешихинском бору, у старого лесника.
Старик очень любил своё дело. Целыми днями он всё бродил по лесу, а по вечерам уговаривал меня:
— Сынок, бросай своё художество, переходи на лесное ремесло. Я тебя обучу, будешь мне помощником. Гляди, у нас лес какой — красный, мачтовый, сосна к сосне!
Я отвечал, прислушиваясь к лесному шуму за ок1юм:
— Надо подумать, Игнат Петрович... Не сразу, Игнат Петрович...
Старик не отступал:
— Вернёшься в Москву — подавай в Лесной институт. Дадут тебе звание, форму наденешь, дом поставишь себе...
Четыре месяца я прожил у него, и все четыре месяца он меня уговаривал. Мне не хотелось обижать старика, и я делал вид, будто на самом деле соглашаюсь идти в лесничие.
Когда я осенью собрался уезжать, он даже заложил свою двуколку:
— Так и быть, сынок, подвезу тебя до станции. Всё-таки будущий лесничий...
Я уложил сделанные за лето картинки, и мы покатили по знакомой дороге.
Берёзы теперь были разные: яркожёлтые, оранжевые, красные...
Поле было убрано. В деревне шумела молотилка. Ветер донёс до нас обрывки соломы, кусочек песни:
Полюшко, поле. Полюшко, широко поле...
Вдруг за нами погнался мальчишка. Сквозь пыль мелькали красная рубаха, взлохмаченная голова:
— Дяденька-а!.. Погоди-ите!..
Игнат Петрович придержал коня. Мальчик подбежал, запыхавшись:
— Я тебя сразу узнал: и очки, и ящик, где краски... Иди к нам, нарисуй Чапаева на лошадке! А то я тогда позабыл...
Я поднялся на крылечко.
В избе было чисто, светло. Стены, окна, двери, потолок — всё было прибрано, побелено и покрашено. Вся семья сидела за столом.
Вася весело закричал:
— Танька! Тятя! Это который лошадку...
— Милости просим, — сказал Васин отец и усмехнулся: — Задали ж вы мне работу! Стал я красить дверь — плач поднялся: «Тятя, не трожь лошадку, не трожь!» Пришлось схитрить.
Я оглянулся на дверь. Там, как и четыре месяца назад, мчалась нарисованная мелом лошадка. Вокруг
неё был оставлен четырёхугольник, и получилось, точно картинка висит на двери.
Я подарил им небольшой этюд и вернулся к старику. Мы поехали.
— Игнат Петрович, — сказал я, — не взыщите, я решил всё-таки при своём деле остаться, при художестве!..
И рассказал ему про лошадку.
Старик молчал, точно прислушивался к далёкому стуку молотилок и к затихающей песне:
Полюшко, широко поле...
ЛЕТОМ
Стоял невыносимо жаркий июльский день. В поисках тени я спустился в метро. Там было очень хорошо. Мраморный вестибюль был полон прохлады.
Я подошёл к кассе. Впереди меня брали билеты пионер и пионерка — оба светловолосые, загорелые, с короткими весёлыми носами. На ней было белое платье и тапочки на босу ногу, а на нём — ковбойка и трусы, а на ногах ничего, кроме загара и пыли.
Я зашагал за ними, думая: «Может, они будут говорить что-нибудь такое, что мне потом пригодится для детского рассказа». Но они ничего такого не говорили, а просто, взявшись за руки, весело болтали.
Вот они подошли к эскалатору, нараспев прочитали:
ВНИМАНИЕ! ДВИЖУЩАЯСЯ ЛЕСТНИЦА
и предъявили билетики.
Контролёрша надорвала было билетики, но вдруг спохватилась:
— Девочка, проходи. А ты, сынок, останься.
— Почему? — спросил мальчик.
— Как — почему? — ответила контролёрша. — Ты босой, а мы босых на эскалатор не пускаем.
— Но почему же? — удивился мальчик.
— Опять почему? Да потому, что ступишь босой пяткой, зацепишься ещё за что-нибудь, а мы потом отвечай!
— Тётенька, пустите его! — вступилась девочка. — Ведь это он просто закаляется.
— Ну и пускай закаляется, — ответила контролёрша, — только не на эскалаторе. Ребятки, отойдите в сторонку, не мешайте движению!
Ребята отошли в сторонку и стали советоваться, как быть. А я издали, из-за колонны, слежу за ними. Мне интересно: покинет ли пионерка своего товариш,а в трудную минуту или поплетётся вместе с ним по раскалённой, знойной Москве?
И вот вижу: они поговорили, потом она махнула ему рукой и пошла к эскалатору, а он остался. Мне даже обидно стало. «Вот, — думаю, — все они, девчонки, таковы! Чуть какая трудность, они на попятную».
Я поехал за ней.
Внизу она подошла к соседнему эскалатору и — раз, раз! — быстро скинула обе тапочки и опустила их на нижнюю ступеньку. И сразу же обе тапочки — и левая и правая — поехали вверх.
Они ехали очень важно, эти порядком стоптанные тапочки. Они занимали отдельную ступеньку. Пассажиры осторожно обходили их.
Вот обе тапочки подкатили к мальчику. Он нх подхватил, стал напяливать на ноги...
— Смотри не разорви! — сказала контролёрша.
Но лестница уже понесла мальчика к подруге, которая ждала его внизу, пальцами маленьких ног трогая холодные глазированные плитки на полу.
Конечно, ничего в этом особенного нет, но мне просто понравилось, как тапочки сами ехали, точно бог весть какие важные персоны.
МОЙ ПЕРВЫЙ БУКЕТ
Я был в одной школе, читал пятым и шестым классам свои рассказы, и ребята преподнесли мне огромный букет. Может, и не огромный, но мне он показался очень большим. Ведь это был мой первый букет!
Ребята проводили меня до угла, и вот я остался один со своим букетом. Я всё нюхал, всё разглядывал сто. Там были анютины глазки, левкои, белые астры, гвоздика...
Я зашёл в телефонную будку, позвонил домой:
— Жена, беги скорей в Мосторг, купи большую цветочную вазу!
— Что?
— Вазу, говорю! Для букета.
— Какого пакета?
я кричу в самую трубку:
— Для букета! Мне ребята в школе букет подарили.
— Букет? — Она обрадовалась. — Так бы и сказал. Бегу! Приходи скорей!
— Ладно.
Я положил трубку и гордо зашагал по широкой улице. Было солнце, синее небо, гудки торопливых машин, шум толпы... Прохожие деловито помахивали портфелями, сумками, корзинками. При виде моего букета все замедляли шаг, любовались цветами п даже немножко мне улыбались. Одна женщина спросила:
— Где брали цветы?
Другая тоже:
— Почём достали цветочки?
Гражданин в очках:
— Где покупали?
Я отвечал, счастливый:
— Нигде не покупал. Это мне преподнесли.
И от своего богатства подарил им по цветочку. Они были очень рады и все говорили «спасибо», «спасибо». А я пошёл бульваром.
У подножия Кремлёвской стены играли дети. Одна девочка подбежала:
— Ой, какие цветочки! Дяденька, дай понюхать только!
Со скамейки позвали:
— Анюта, ты куда?
— Раз ты Анюта, — сказал я, — так вот тебе анютины глазки.
Она засияла, побежала показывать маме:
— Мама, мама, вот мои глазки!
Мама смеялась, хвалила мой букет. Я выбрал самую красную гвоздику:
— Пожалуйста! У меня вот сколько!
Анютина мама застенчиво взяла цветок, приколола его к волосам и сразу стала кр^сивее. Анюта за-
прыгала, кинулась целовать маму, а я зашагал по аллее.
Навстречу двигался отряд пионеров. Они пели: Утро красит нежным светом...
Все они посмотрели на букет. Потом один не выдержал:
— Эх, букетик! Мировой!
На радостях я дал ему астру. И сразу же десятки ребячьих рук протянулись ко мне. Что было делать? Через минуту отряд, размахивая астрами, дружно пел:
Страна моя, Москва моя...
А я подтягивал:
Ты самая люби-
ма-
я!
В конце бульвара сидел старик с газетой. Заметив цветы, он сложил газету, приподнялся:
— Разрешите понюхать... Гвоздика! Она напоминает мне молодость...
Серая борода его Прикоснулась к цветам.
Я подарил ему две нежнорозовые гвоздики. Старик долго сидел на лавочке, задумчиво перебирал цветы... А я уж был на просторной площади. Румяный милиционер под многоглазым светофором поворачивался то направо, то налево, как игрушечный. Завидев меня, он поднял руку:
— Гражданин с цветами, проходите!
Я не утерпел и подарил ему левкой. Он сунул его в кобуру нагана, приложил белую руку к шлему и весело щёлкнул каблуками:
— Зелёный свет. Прошу!
Я свернул в переулок, где мой дом. Во дворе повстречались мне соседи, жильцы — всё люди хорошие, и пришлось каждому дать кому цветочек, кому два.
Весёлый, прыгая через две ступеньки, я поднялся к себе.
Жена открыла дверь;
— Наконец-то! А я всё жду. Гляди какая! Насилу дотащила.
Я обомлел. Она показала огромную, на добрую сотню цветов, вазу.
— Давай скорей букет!
— Букет? Сейчас... — Руки я держал за спиной.
— Давай же!
Я вздохнул и решительно протянул ей последнюю, невзрачную гвоздику. Жена взяла её двумя пальчиками, бросила в вазу и вдруг расхохоталась:
— Ой, не могу... Букет! Что ж ты меня обманул? Букет!
— А я тебя не обманул, — ответил я.
И всё ей рассказал. А она всё хохочет. И верно, это было смешно — маленькая гвоздичка в огромной вазе!
Он и сейчас у меня хранится, засушенный в книге, мой первый букет...
ДОМ
1
За околицей, на отлёте, одиноко стояла изба. Кто в ней жил? Старик Аким, жена его Акулина и ребята; Колька, Толька, Федька и самый маленький — Кирюшка.
Жили ни бедно, ни богато — как в песне поётся:
Он ни беден, ни богат,
Полна горница ребят.
Все по лавочкам сидят.
Кашу маслену едят.
Правда, кашу ели не масленую, а пустую. Время тогда было голодное, шла гражданская война, красные воевали с белыми.
Вот красные заняли это село. А командир у них был известный герой Котовский.
Богатые мужики плохо встретили красных, зато бедные — очень хорошо. А ни богатые и ни бедные — ни плохо и ни хорошо. Так же и Аким.
Ребята его побежали на улицу, а он остался дома — притаился, смотрит в щёлочку.
Запылённые, усталые, шли котовцы. Впереди на сером жеребчике ехал сам Котовский — высокий, прямой, статный... Аким вздохнул:
— Серьёзный у них командир, чистый генерал!.. Гляди, Акулина, бабы им хлеба выносят. А Спиридо-ниха им шматок сала несёт... От дурная!
— Беда! — отозвалась Акулина. — Деникинцы были — свинью порешили, петлюровцы были — коня увели, теперь красные пришли — сало отымают. А у нас, кроме дома, и взять-то нечего.
Аким с тревогой оглянулся. И хоть в хате было темно, он ясно видел всё своё, привычное: вот он, сундук, вот она, дубовая кровать, вот они, семь подушек мал мала меньше... Он очень боялся за свой дом. Правда, это был не то чтобы дом, а правильнее сказать — изба. И не то чтобы изба, а вернее всего — избушка. Он сам её в молодые годы срубил, по брёвнышку, по колышку...
В дверь постучали.
— Они! Легки на помине... — зашептала Акулина. — Не пускай их, Акимушка! Не пускай!
Но дверь отворилась, и в хату ввалились ребята: Колька, Толька, Федька и самый маленький — Кирюшка. И ещё соседские: Петька, Мотя, Луша...
Это бы всё ничего. Но среди ребят возвышались два котовца в высоких, бутылкой, шлемах, в потрёпанных шинелях, с винтовками, шашками, гранатами...
— Сюда идите, красные армейцы, сюда, не бойтесь! — шумели ребята. — Сымайте ружья, сымайте шашки! А пулемётов нема, максимков этих?
Котовцы улыбались Акиму:
— Домик, верно, славный у тебя, товарищ!
Акиму очень понравилось это слово — «товарищ», но он боялся: войдут, сядут, а то и лягут, сомнут подушки, угощения потребуют. И вместо того чтобы сказать: «Да что вы стоите? Заходите!», он стал врать:
— Какой там славный! Крыша насквозь сопрела, по всем щелям ветер бьёт.
Акулина запричитала:
— Немцы были — всё жито до зерна обчистили, петлюровцы были — коня увели, поляки были...
Котовец перебил:
— Всё село привечает нас, а в этом славном доме, значит, элемент особый! — Он снял шлем, вытер лицо. — Видать, с беляками сладко-сахарно жилось?
Аким покосился на жену:
— Ох, и сладко ж! Хряка закололи, жену мою сапогами в живот пинали. — Он разозлился: — Мой элемент такой, что места для чужого дяди у меня нема, хоть он и красный, хоть какой другой. А там как хочете!
Соседские ребята засуетились:
^ К нам идите, красные армейцы, к нам, туточки близко!
Котовец надел шлем:
— Пойдём, Петров!.. А тебе, хозяин, спасибо за ласку!
Они, хлопнув дверью, ушли. В избе стало тихо. Вдруг Кирюшка заплакал:
— Батька, плохой, почему не пустил?
Старик разорался:
— Цыц! Меня не учить! Голова як казан, а разуму ни ложки!
2
...Три дня отдыхали котовцы в селе, и все три дня Акимовы ребята пропадали у соседей. А Кирюшка раз прибежал вечером, весёлый, важный:
— Ребята, ребята, а я с кем говорил!
— с кем?
— С Котовским!
— Ври!
— Чтоб я лопнул! Он у Спиридонихи стоит. Я туда пошёл, и вдруг — он. С коня слазит. А я не побоялся. Стою такочки, смотрю. А он говорит: «Котовцем хочешь быть?» Я говорю: «Хочу!» Он меня тогда взял и на своего коня посадил. Во! А слез-то я сам. А он говорит: «Вырастешь — помни К-к-ко-товского!» Он, ребята, трошки заикается!
— Правда!
— Он!
Ребята с завистью смотрели на Кирюшку. А он достал из-за пазухи какую-то фляжку с заграничными буквами и похвалился:
— Глядите, что я в лесу нашёл! Поляцкая, верно. От фляжки сильно несло спиртным. Подошёл
Аким, повёл носом:
— Это что у вас?
— Нема ничего!
Кирюшка незаметно сунул находку в печь. Легли спать. Среди ночи Акулина вскочила:
— Ой, ратуйте, ратуйте!
Она растолкала спящих. Спасать добро было поздно: горящий спирт из фляжки залил всё вокруг. Сухой сосновый домик горел, как спичка. Пришлось всем, захватив одежонку, прыгать в окно. Сотни огненных языков жадно лизали стены, крышу...
Вот рухнули стропила, взметнулись искры, посыпались на Акима... Старик не шевельнулся, будто каменный.
Акулина выла:
— Ой, лихо нам! Ой, ратуйте!
Сбежался народ — кто в штанах, кто в рубахе, кто в чём. Акулину утешали. А Кирюшке хоть бы что. Ему пожар понравился. Хоть бы каждый день такие! И вдруг он увидел маленького полкового трубача и... Котовского.
Кирюшка подбежал, гордый:
— Это у нас пожар, у нас!
Но командир не узнал «котовца». Он обернулся:
— Дай тревогу!
Сигналист поднял трубу. Пронзительные звуки покрыли всё: треск пожара, шум толпы, плач Аку-лины...
И сразу же сбежались котовцы. И сразу же они привычно, молча строились колоннами повзводно.
Старшины негромко командовали:
— Становись! Равняйсь! Смирно!
Изба догорала. Над лесом встало другое зарево — занимался день.
Комбриг прошёлся вдоль рядов:
— Т-т-товарищи бойцы, командиры и политработники! К-к-короче говоря, если мы все, всем квартирующим здесь полком, возьмёмся за работу, то мы, я думаю, поставим к вечеру п-п-погоревшему селянину новый дом. А?
— Надо! — зашумели бойцы.
Аким с подпалённой бородой лежал на земле. Ко-товский, отмахиваясь от едкого дыма, подошёл к нему:
— Товарищ, можешь показать на бумаге, какая твоя изба была?
— Была?.. — Аким поднял голову, бессмысленно посмотрел на Котовского. — На бумаге не могу, я так скажу... — Он вскочил: — Здесь от такочки были сенцы... туточки — крылечко... ось так — чистая по... половина... — Он заплакал и стал бородой вытирать глаза: — Я ж сам сё срубил... по брёвнышку... по колышку!..
Котовский поднялся на бугор:
— По-олк, слушать мою команду! Вечером выступаем! А сейчас — за работу! Топоры и пилы — у командира сапёрного взвода. Гвозди получите в обозе. Там же пакля... Разойдись!
3
Аким не понимал, что такое творится. Один взвод расчищал остатки сгоревшего дома. Другие ушли в лес. Там в утренней тишине застучали топоры, запели пилы. Часто, одна за одной, валились высокие сосны. Бойцы быстро обрубали ветки, обдирали кору и на полковых лошадях везли стволы к пожариш,у. Здесь их подхватывали сотни рук и укладывали по всем правилам плотницкого искусства.
Комбриг, обтёсывая жирный бок смолистого бревна, спрашивал у Акима:
— Так, что ли, старик? Окно-то здесь было, что ли?
Старик; разинув рот, остолбенело смотрел на то, как с каждой минутой, точно в сказке, вырастал большой, новый дом. К обеду уже поднялись высокие — о семнадцати стволах — стены. Одни котовцы ушли к полковым кухням — пришли другие, стали класть поперечные балки, стелить крышу, заделывать венцы... В стороне визжала пила-одноручка — там мастерились двери, оконные рамы, наличники...
Винтовки пирамидками ждали на лугу. Котовский поторапливал:
— Б-быстрей, товарищи! Д-дружней, товарищи!
К вечеру дом был готов. Народ повалил туда.
Аким медленно поднялся по новым ступенькам. Они сладко скрипели. Он потрогал стены: может, он волшебный, этот .в один день поставленный дом, и вот-вот развалится?
Но дом стоял твёрдо, как все порядочные дома. Пускай окна без стёкол, пол некрашеный, мебели никакой — всё дело наживное.
На лугу заиграла труба. Бойцы отряхивали с себя стружки, опилки, разбирали винтовки, строились. Аким и Акулина выскочили из нового дома, пробежали вдоль строя вперёд, к командиру. Котовский уже сидел на серой своей лошадке. Полк ждал его команды.
— Батюшка! Родный мой, ласковый! — заплакала Акулина.
— Батюшка! Родный мой, ласковый! — заплакала Акулина.
Она обняла и стала целовать запылённый сапог командира. Котовский сердито звякнул шпорой, отодвинулся:
— Что делаешь, г-гражданка? — Он погладил её по растрёпанной седой голове и протянул руку Акиму: — Живите! Когда-нибудь получше поставим... из мрамора... с колоннами... А пока...
Он привстал в стременах, обернулся:
— По-олк, слушай мою команду! Шагом...
Застучали копыта, загремели тачанки, заиграли
голосистые баяны в головном взводе. Запевалы подхватили:
Пушки, пушки грохотали. Трещал наш пулемёт.
Буржуи отступали,
Мы двигались вперёд.
И котовцы ушли — гнать врагов, воевать за вольную Советскую Украину.
А дом — дом, конечно, остался. Он и сейчас там стоит — за околицей, на отлёте, среди лугов и полей колхоза имени Котовского. Так что, выходит, не один Кирюшка — все в деревне стали котовцами. Впрочем, какой он вам Кирюшка, — Кирилл Акимыч, председатель колхоза.
ЛЕВЫЙ ФЛАНГ
Молодой солдат Ефим Зайчиков — самый маленький во всём полку. Его даже в армию не хотели принимать. Он долго уговаривал призывную комиссию:
— Товарищи начальники, возьмите меня, я подрасту.
— Ладно, приходите весной, посмотрим! — сказал военврач.
Зайчиков пришёл весной, стал у мерки, прикинули — оказалось, что он верно стал длиннее на сантиметр. Но как он ни хитрил, незаметно приподнимаясь на цыпочки и вытягивая шею, всё же до нормы ему не хватало двух сантиметров. — Даём вам ещё отсрочку, до осени, — сказал врач. — Старайтесь, растите!
И Зайчиков старался. К осени он подрос ещё на сантиметр с половиной. Врач наконец пожалел его:
— Что с вами поделаешь! Ладно, берём. Может, пока до полка доедете, полсантиметра доберёте.
Не знаю, добрал он полсантиметра или нет, а только в роте во время поверок, когда все отвечали: «Я, я, я...», его «я» раздавалось самым послед-мим. Потому что он стоял на крайнем левом фланге. 1)()нцы так и называли его по-дружески: «Левый фланг». Но Зайчиков не огорчался: он знал, что это шутка.
Но вот началось обучение. Зайчиков вместе со всем отделением вышел на плац. Сержант выстроил отделение вдоль серой дощатой стенки и скомандовал:
— Вольно, снять ремни! Перед нами препятствие номер два, называется «русская стенка». Как видите, оно вроде забора, только чуть повыше. Глядите, как его надо одолевать.
Сержант снял ремень и стал показывать:
— Делаем разбег... подбежали... так... Упор правой ногой повыше, вот так... Одновременно руками хватаемся за край, вот так... под-тя-ги-ва-ем-ся, перекидываем ноги, вот так... и делаем соскок мягко и полуприседая.
И сержант очутился по ту сторону стенки. Потом он вызвал:
— Ермолов!
Правофланговый великан Ермолов, грохоча сапогами, вскарабкался на стенку. Доски под ним затре-щ,али, но он уже перевалился через край.
— Мусков! — вызвал сержант.
Большой, сильный Мусков, пыхтя, перелез через стенку.
— Сидоров!
Сидоров, знаменитый ротный плясун, кошкой взметнулся и перемахнул через стенку.
— Зайчиков!
Зайчиков сделал шаг вперёд:
— Разрешите обратиться, товарищ, сержант.
— Обратитесь...
— ~ Видите, товарищ сержант... оно для меня черес-
чур, как бы сказать, высокое! Нет ли тут чего-нибудь пониже?
Молодые солдаты засмеялись. Сержант посмотрел на «русскую стенку», на Зайчикова и сказал:
— Выбирать не приходится. Такое уж положено по уставу. Попробуйте!
Зайчиков вздохнул, отошёл немного, разбежался, подбежал к стенке и... упёрся в неё руками:
— Нет, не достать, товарищ сержант!
— А ну-ка, ещё раз!
Зайчиков снизу вверх посмотрел на серые доски «русской стенки», снова вздохнул и... но тут, на его счастье, вышел дневальный и закричал на весь плац:
— Седьмая рота, кончай занятие!
Всё отделение зашагало в столовую. Рассаживаясь вдоль длинных белых столов, молодые солдаты шутили:
— Левому флангу не давайте!
— Он нынче не заработал!..
— «Русскую стенку» не одолел...
— А ты. Зайчиков, закажи себе отдельное препятствие...
— Скажи — детское...
Зайчиков обиделся, уткнулся в тарелку и молча глотал горячий жирный суп-крошёнку.
Вечером после мёртвого часа все пошли в красный уголок. А Зайчиков остался в казарме. За окошком моросил скучный дождик. Зайчиков послушал, как за стеной, в красном уголке, заливается баян и гремят новые, ещё не стёртые подковки плясуна Сидорова. Потом он снял с вешалки фуражку и вышел на плац. Здесь было тихо и пусто. Одинокая ворона сидела на препятствии номер два. Зайчиков потрогал мокрые, шершавые, истерзанные каблуками доски. Потом on отошёл подальше, разбежался, подбежал к стенке, подпрыгнул, но не достал до края, а только спугнул ворону. Она насмешливо каркнула и улетела.
Зайчиков снова разбежался и снова подпрыгнул.
Ещё немного, кажется ещё чуточку, и он ухватился бы за крап. Но доски были скользкие — он сорвался и упал.
Стиснув зубы, Зайчиков снова разбежался. И вдруг, на бегу, он чуть не сбил кого-то с ног. Зайчиков вгляделся и... оторопел. Перед ним стоял низенький, коренастый капитан — дежурный по гарнизону.
— Товарищ дежурный по гарнизону, — залепетал Зайчиков, вытягиваясь, — пппростите меня... я нечаянно... темновато здесь...
Капитан поднял сбитую при толчке фуражку, надел её на лысую голову и сказал:
— А чем вы здесь, молодой солдат, собственно, занимаетесь в одиночестве?
— Вот... — растерялся Зайчиков, — «русская стенка»... Конечно, рост не дозволяет...
— Рост не дозволяет? — удивился капитан. —-А ну, покажите-ка, как вы делаете.
И Зайчиков снова — в который раз! — подбежал к стенке и... беспомощно потоптался около неё.
— Та-ак! — протянул капитан. — Подержите-ка!
Он отдал Зайчикову свою сумку, снял ремень:
— Я как будто не выше вас... Ну-ка, тряхнём стариной!
И не успел ещё Зайчиков сообразить, в чём дело, как низенький, плотный и немолодой уже капитан подбежал к «русской стенке», взвился и легко перемахнул через неё.
Потом он подошёл к Зайчикову и, часто дыша, сказал:
— Понятно, товарищ молодой солдат? Вы, подбегая к стенке, замедляете шаг. Вы боитесь препятствия. А надо наоборот: пускай оно вас боится!
Он туго подпоясался, взял сумку:
— Смирно! Слушать мою команду! Одолеть препятствие номер два, быстро!
И Зайчиков разбежался, но теперь, чем ближе к препятствию, тем сильнее ускорял он свой бег. Он
бежал со злостью, с решением победить во что бы то ни стало. Вот он на полном ходу подбежал к «русской стенке», смаху упёрся носком сапога как только мог высоко. И тут наконец-то загадочная сила разбега, которая до сих пор не хотела ему подчиняться, подхватила его, вознесла — и маленький Зайчиков легко ухватился за край, подтянулся, перекинул свои короткие ноги и сделал соскок мягко и полуприседая.
— Ну вот, молодец! — сказал капитан. — Давно бы так!
И он зашагал через плац — прямой и подтянутый.
А молодой солдат Зайчиков побежал на поверку. И когда до него, до самого последнего, дошла наконец очередь, он ответил громче всех и увереннее всех:
— Я!
Это «я» прозвучало так необычно, что вся рота хотела было оглянуться на левый фланг, но только мешала недавно поданная команда «смирно».
ИВАНОВ И СПИВАК
Спивак прибыл в полк с гитарой. Он повесил её на гвоздик в ленинском уголке. Соседом по казарме у него оказался Иванов Так оно и шло всегда вместе. На поверке:
— Иванов!
Басом:
— Я.
— Спивак!
Тонким голосом:
— Я.
В наряд пойдут:
— Иванов!
Басом:
— Я.
— Спивак!
Тонким голосом:
— Я.
В строю они стояли рядом. Рядом стояли их койки. Рядом стояли их винтовки на пирамиде. Рядом висели
на вешалке их шлемы и шинели, и рукав Иванова касался рукава Спивака.
Вместе вскакивали они по утрам, когда дежурный по роте подавал команду:
— Подымайсь!.. Становись на поверку!.. Становись на обед!..
Потом начинались походы, ученья, стрельбы... А по вечерам, перед отбоем, Спивак заходил в ленинский уголок, снимал со стены гитару, садился, закидывал ногу на ногу и, перебирая струны, напевал:
Поговори-ка ты го мной. Подруга семиструнная...
А кругом стояли бойцы и слушали, пока дежурный по роте не крикнет:
— Четвертая рота, ложись спать!
И все ложились, а Иванов долго ещё шептал Спи-ваку:
— Научил бы меня на гитаре...
— А если слух у тебя всё равно как у...
— Иванов и Спивак, разговорчики! — подбегал к ним дежурный.
И они умолкали.
А утром опять занятия, а вечером Спивак опять играет на гитаре, а Иванов опять просит его:
— Научи.
Очень, значит, хотелось ему тоже так вот брать гитару, садиться и, пощипывая струны, напевать, а кругом чтобы стояли товарищи и слушали.
— Ну, так и быть, попробуем, — сказал однажды Спивак. — Держи гитару. Эту лапу сюда. Другую — сюда. Здесь вот лады. Эта струна — бас. Да пальцы согни свои деревянные! Играй: «По-го-во-ри...»
Иванов изо всей силы сжимал гриф, точно хотел его раздавить. Спивак передвигал толстые пальцы Иванова, показывая, где нажимать. Иванов дёргал струны так, что казалось, сейчас он их оторвёт. Бойцы
смеялись над его игрой. Но Иванов был упрямый. За час — от поверки до отбоя — он одолел всё-таки первые такты песни. Кончики пальцев у него болели, но он был счастлив.
— Завтра покажешь вторую строчку. Ладно? — сказал он, укладываясь.
— Обязательно... — улыбался Спивак.
Но назавтра прискакал связной с приказом:
— Полк идёт к границе. Четвёртой роте занять рубеж у деревни Н.
Бойцы быстро, по тревоге, собрались, вскинули винтовки, набили подсумки патронами и выступили. Все знали, что это не ученье, а настоящий бой. К вечеру прибыли на место, вырыли в земле, покрытой молодым снегом, окопы и залегли. Обедали из походных кухонь. Было тихо и холодно. На рассвете стало видно, что впереди расстилается бугристое, усеянное валунами поле. Командир отдал приказ наступать.
Бойцы стали вылезать из окопов. И сразу же откуда-то ударил вражеский пулемёт.
— Залечь! — закричал командир.
Бойцы спрыгнули обратно в окопы. Пули взбивали фонтанчиками землю. Стреляли из бугра, который едва приметно возвышался над полем.
Спиваку стало страшно — он привалился к передней стенке окопа, поближе к Иванову. Командир кинулся к телефону:
— Артвзвод! Артвзвод!.. Подавить пулемётное гнездо в секторе четвёртой роты.
Полковая пушка ударила по бугру — раз, другой, третий... Пулемётный огонь продолжался. Командир смотрел в бинокль.
— Укреплённое, — сказал он. — Тут надо либо гранатами, либо тяжёлой артиллерией...
Атака задерживалась. Иванов подтянул ремень и подошёл к командиру:
— Разрешите, я подползу с гранатами... Сбоку там можно подобраться.
Спивак оторопело взглянул на Иванова и сказал своим тонким голосом:
— И я... И я с ним!
Командир опустил бинокль:
— Погодите. Пускай трёхдюймовочка их ещё постукает. Гранатам будет легче.
Снаряды ложились метко, и бугор наконец притих. Иванов и Спивак вылезли из окопа. Иванов пополз, то приникая головой к неглубокому снегу, то приподнимая её, чтобы не сбиться с пути. Спивак двигался за ним. Страх у него пропал, словно остался там, в окопе.
Из бугра снова открыли огонь. Но Иванов и Спивак уже доползли до ближайшего валуна. Он был серый, поросший мхом и большой, но Спиваку хотелось, чтобы он был ещё больше. Пули ударялись о камень. Иванов и Спивак выждали и поползли к следующему валуну. Так они ползли от камня до камня, всё ближе подбираясь к бугру...
Теперь они уже ясно различали замаскированные сосновыми лапами стволы пулемётов.
Иванов обернулся. Лицо у него было бледное, а голос сиплый и сухой:
— Сперва я пойду. А если... — Он махнул рукой. — Тогда ты, Спивак...
Он выбрался из-за камня и быстро пополз, часто и сильно двигая коленями. Он подкрался близко к бугру сбоку, приподнялся, размахнулся и швырнул гранату.
Раздался взрыв. Спивак выглянул. Бугор молчал. Иванов лежал на земле и силился подняться. Поле обстреливали из другого пулемётного гнезда. Но Спивак, позабыв обо всём и не слыша противного писка пуль, выскочил из-за камня и бросился к Иванову.
— Уйди... убьют... — хрипел Иванов.
Он был ранен в шею.
Спивак обнял его и потащил. Правой рукой он тащил Иванова, а левой помогал себе ползти.
— Вот только до камешка... до камешка... Там перевязку сейчас... сейчас... — бормотал он. — Вот только до...
Вдруг он замолчал и навалился на Иванова.
— Спивак! — позвал Иванов. — Спивак!
Спивак молчал. Иванов с трудом выбрался из-под
него. Он хотел подтащить Спивака к валуну, но сил не хватало. Он дёргал тяжёлого Спивака. Вдруг он услышал крики «ура». «Наши пошли в атаку», — подумал он и больше ни о чём не думал...
Иванов пришёл в себя в госпитале. Он быстро поправлялся и через месяц вернулся в гарнизон. Гитара попрежнему висела на гвоздике. Иванов снял её, обтёр пыль, сел, положил одну руку на гриф, другую на струны, согнул толстые пальцы и заиграл, неверно напевая:
Поговори-ка ты со мной...
Он низко пригнулся к гитаре, чтобы никто не видел его лица. Он долго играл одно и то же, всё те же первые такты старой песни. Иванов пел плохо, брал не те ноты, но никто не смеялся, потому что все вспоминали погибшего товарища...
ВОРОТНИЧОК
Рассказ школьника
Мне надо было в школу, а всей Москве надо было на Красную площадь. Я долго ждал на углу, а народ всё шёл и шёл — с песнями, с музыкой, с лозунгами II знамёнами... Сияли трубы, гремели барабаны, все пели, смеялись, плясали — и всё вокруг было красное, красное, красное!..
Я смотрел во все глаза. Незаметно прошёл час-другой, я спохватился и сунулся было пройти, но милиционер погрозил мне белым пальцем:
— Куда?
— В школу, дяденька!
— Ой, врёшь, сегодня занятий нет!
— А у нас утренник... Все на демонстрацию, а для младших классов утренник..
Тогда милиционер взял меня за руку и сказал:
— Пропустите младший класс!
И провёл меня через толпу.
И я пришёл в школу.
Там в большом зале тоже всё было красиво убрано. Мы танцевали, играли в жмурки, в каравай и пели... А когда роздали подарки, мы ели. Потом пришла Таня со своей мамой. И все стали смотреть, какая у Тани мама — маленькая, худенькая, седенькая... Потом все посмотрели на Таню и засмеялись:
— Глядите, чего она на шею нацепила!
— Разве такие носят?..
Таня смутилась и спряталась за маминой спиной. А её мама сказала:
— Тут смеяться нечего! Хотите, расскажу?
— Интересное если — хотим!
Ребята притихли, перестали грызть пряники и размахивать флажками. Танина мама села на подоконник и начала рассказывать про девочку Берту. Как ей было тринадцать лет, и как у неё была подруга постарше, лет шестнадцати, и Берта к ней часто ходила. а когда и ночевала. Вот раз к подруге пришли рабочие с кожевенного завода и ста.ли шептаться: «Май, май...», а что «май» — Берта толком не знала. Она пристала к подруге. Та не хотела говорить, но потом открылась:
— Завтра Первое мая, и кожевники устраивают маёвку!
— Я тоже пойду на маёвку! — обрадовалась Берта.
— Тише! — испугалась подруга. — Тебе нельзя, ты ещё мала.
— Я никому не скажу, — шептала Берта. — Я уже большая... я знаю...
Она всё уговаривала подругу, уговаривала, и та наконец согласилась.
— А что ты наденешь на маёвку?
— А я не знаю, что надо.
— Надо что-нибудь красное.
— А у меня ничего красного нет.
— Приходи ночью, будто ночевать.
И вот Берта пришла к ней ночью и тихонько постучалась. Подруга долго но вп^/скала, спрашивала — кто, потом впустила, плотно завесила окно, крепко заперла двери и достала из подпола кусок красного шёлка.
— Вот, — сказала она, — сшей себе и мне воротнички, а я буду шить знамя.
И так они всю ночь сидели и шили. И чуть где что-нибудь скрипнет, они прятали шёлк и прислушивались. А когда стало светать, у них уже всё было готово. И подруга всё убрала, чтобы никто ничего не заметил, и сказала:
— Ты свой воротничок спрячь, а после гудка приходи на речку, где лес начинается. Там будет патруль, ты ему скажешь пароль, и он тебе покажет, как дальше пройти.
— А какой пароль? — спросила Берта,
Подруга пригнулась к Берте и прошептала в самое ухо:
— Ты ему: «Погодка-то разгулялась», а он тебе: «Да, денёк отменный» — и покажет дорогу.
Берта вьплла. Город ещё спал. Берта шла и всё повторяла про себя пароль. Вдруг она остановилась и прижалась к забору. По главной улице ехали жандармы, похлёстывая коней тяжёлыми нагайками. Берте стало немного страшно. Они тоже готовятся к маёвке! А что, если они схватят её и скажут: «А ну, покажи свой красный воротничок! А ну, какой пароль у кожевников?»
Она побежала домой. А когда на заводе прогудел Г5ДОК, она выбралась из дому и пошла к реке. Там сидел рыболов с удочкой. Берта догадалась, что это патруль, и сказала:
— Погодка-то разгулялась!
Рыболов ответил:
— Да, денёк отменный! — и показал, по какой тропке идти.
Берта пошла лесом. В траве она увидела ландыши. Она стала их собирать, потеряла тропку и заблудилась. И не знала, куда идти! И вдруг она наткнулась на человека. Она подбежала:
— Погодка-то разгулялась!
Человек посмотрел на неё.
— Да. погода ничего, — сказал он. — А ты что здесь?
Берта не растерялась:
— Я... я цветы собираю... Уже ландыши есть. — Она протянула цветы. — Пахнут как!..
— Ландыши? — Человек погладил её по голове. — А ты, деточка, не видала, рабочие здесь не проходили?
— Какие рабочие? — спросила Берта. — В лесу разве бывают рабочие?
Она поскорее ушла от этого человека, долго бродила по лесу, потом увидела — на пеньке сидит ещё человек. Она осторожно подошла и тихонько сказала:
— Погодка-то разгулялась!
— Да, — ответил тот, — денёк отменный! — и показал Берте правильную тропку.
Берта вышла к оврагу и там, в самой чащ,е, нашла маёвку.
Она обрадовалась. На траве сидели и кожевники, и щетинщ,ики, и подруга с красным воротничком, и на всех было что-нибудь красное — ленточка, повязка, бантик...
Тогда Берта достала свой воротничок, расправила и тоже надела.
Она легла на траву около подруги п стала слушать, как шумят деревья и как выступают ораторы на маёвке.
Они говорили про Ленина: что есть такой Ленин, который стоит за всех рабочих. И про фабрикантов:
что надо на них работать только восемь часов, а не двенадцать. А некоторые говорили, что надо их совсем долой и даже долой царя!..
Потом тихонько пели «Вы жертвою пали» и «Интернационал», и Берта подтягивала, как большая. Подруга обнимала её, и Берте было хорошо... И вдруг, когда в третий раз затянули припев:
Это бу-у-дет последний и решительный бой! —
сверху прибежал патруль:
— Товарищи! Рассыпайся! Жандармы!..
Песня оборвалась. Все стали срывать с себя красное и разбегаться в разные стороны. Подруга спрятала знамя под кофточку и побежала. Берта тоже побежала, но растерялась и забыла снять с себя воротничок.
И вдруг из-за дерева выскочил жандарм, увидел на Берте красное и ударил нагайкой по красному... И Берта упала...
Тут Танина мама перестала рассказывать. Она сняла с головы платок и откинула седые волосы:
— Нагайка пришлась вот по этому месту!
Все, вытянув головы, посмотрели. Под ухом синела маленькая полоска, будто шрам. Стало тихо-тихо. Слышно было, как вдали, на улице, играет музыка. Кто-то спросил:
— А воротничок?
— А воротничок, — ответила Танина мама, — от удара разорвался, но я его сохранила... тридцать лет берегла... Вон он, на дочке...
Все с завистью посмотрели на Таню — вот у неё какая мама! Таня гордо поправила на себе воротничок, обняла маму, улыбнулась — и вдруг крикнула на весь зал:
— Погодка-то разгулялась!
И все младшие классы хором, как по команде, ответили:
— Да, денёк отменный!
И бросились к Тане разглядывать старенький, рваный воротничок из полинявшего красного шёлка...
ЗОЛОТОЙ ГРОШИК
Наконец-то Янкеле исполнилось шесть лет! В этот день бабушка поцеловала его крепче, чем всегда, и подарила ему маленькую блестяш:ую денежку — грошик.
Янкеле спросил:
— Он золотой, да?
Бабушка была глуховата. Она кивнула головой:
— Да, котик, да!
Янкеле обрадовался. Он любовался денежкой, дышал на неё и всё думал, как бы получше её истратить.
А что, если отдать её извозчику Геноху? Тогда можно будет долго кататься на его огромном фаэтоне — спереди, на мягком сиденье, как настоящий пассажир с варшавского поезда.
Нет, жалко отдавать грошик Геноху. Прокатиться можно и так, сзади, там, где болтается ведро и мелькают страшные, облепленные грязью спицы. Пускай Генох кричит: «Слезай, слезай!», пускай хлопает кнутом — всё равно ему Янкеле сверху не достать!
А что, если отдать грошик Монику Мошковскому? За это, пожалуй, можно попросить его новые башмаки с резинками. Вчера он вышел во двор в этих башмаках и, поминутно нагибаясь, обтирал их рукавом.
— А я сегодня именинник, — сказал он. — А мне мама рубль дала!.. Приходите, ребята, у нас будет бал, вот!
Янкеле никогда еш,ё не бывал на балах и даже не знает, что это такое — бал. И хотя бабушка сказала ему: «Не ходи к ним, Янкеле!», он всё-таки пошёл, потому что ему очень хотелось увидеть бал.
Моник, нарядный, приглаженный, встретил его у дверей:
— Ты?.. Подожди, я сейчас!
Янкеле долго сидел на кухне, где мыли посуду, где стучали ножи и вилки, а над плитой то и дело взлетал тёплый, вкусный пар. Потом кухарка сказала:
— Наш Монечка пошутил, а ты ждёшь! Иди, дурачок, а то мне смешно делается.
Янкеле побрёл домой. Бабушка спросила:
— Как тебе понравился бал?
Янкеле сказал только:
— Бал... бал... Вот!
Потом заплакал и сразу лёг спать, потому что бабушка ему не раз говорила: «Когда спишь, ничего не чувствуешь».
Нет, Монику нельзя отдавать денежку. Кому же всё-таки? Вдруг он услышал знакомое:
— Свежи-и... пирожны-ы...
Это пирожница Хана. Вот кому он завидует! Ей хорошо — ей уже лет двенадцать, а не просто шесть. И у неё большая корзина с пирожными, и она может их есть, когда захочет.
и Янкеле решил: он отдаст Хане золотой грошик, накупит пирожных и даже бабушку угостит.
Зажав монетку в кулак, он выбежал за ворота.
Хана медленно шла серединой улицы. Она вся изогнулась, потому что на плече у неё стояла большая корзина. Издали казалось, будто корзина сама передвигается па худых босых ногах, будто корзина сама кричит тонким голосом:
— Свежи-и... пирожны-ы...
Янкеле побежал за Ханой:
— Пирожны-ы... Стой!
Корзина повернулась, опустилась, и Янкеле увидел покрытое пылью и потом лицо Ханы. Но он смотрел не на Хану, он смотрел в корзину. Ой, сколько ж там пирожных! И длинные, и круглые, и изогнутые, и в бумажках, и без бумажек...
Хана спросила:
— Тебе какое?
Янкеле не знал, какое выбрать. Он молча разглядывал чудесное богатство Ханы-пирожницы.
Хана сказала:
— Замечательный товар! Свеженьки... сахарны...
Янкеле очнулся. Он стал показывать пальцем:
— Это и то... Нет, то... Нет, вон то... Много...
И он протянул Хане-пирожнице золотой грошик. Монетка весело заблестела на её ладони, на которой красными пятнами отпечаталась ручка корзины.
Вдруг Хана крикнула:
— Что ты мне голову морочишь!
Она взмахнула рукой — и грошик, сверкнув, упал в канаву. Янкеле растерялся:
— Он же не такой, Хана, он же золотой!
— Такой золотой, как ты!
Она вздохнула, подняла корзину и пошла:
— Свежи-и... пирожны-ы...
Янкеле долго барахтался в канаве, среди мусора и соломы. Но вот грошик нашёлся. Янкеле повеселел, стал его вытирать, и монетка опять засияла.
«Ну ладно, — подумал Янкеле, — пускай считается не золотой, всё равно я куплю, хоть не целое, хоть кусочек».
И он снова побежал за Ханой:
— Дай... кусочек...
Хана, не оборачиваясь, ответила:
— Что я, резать буду? Что это тебе, колбаса?
Но Янкеле не отставал. Ничего, он будет за ней
ходить, ходить, ходить, и когда она устанет, и сядет, и начнёт есть пирожное, тогда он купит у неё на грош.
Он всё шагал за Ханой. Она переходила на ту сторону улицы, и он переходил на ту сторону улицы. Она постояла у аптеки, и он постоял у аптеки.
Она кричала:
— Свеженьки... сдобненьки...
И ему хотелось кричать:
«Свеженьки... сдобненьки...»
Она его не видела. А он всё время видел её выцветшее синее платье, изогнутую спину и тёмные пятки — то одну, то другую, то одну, то другую... Солнце печёт, Янкеле выскочил без шапки, он устал, но он всё
шагает за вкусной корзиной, точно привязанный, ло Вил ейской улице...
Но вот улица кончилась. И там, на пустыре, возле речки, Хана остановилась, опустила корзину, зачерпнула воды, умылась и села в тень.
Янкеле, сжимая грошик, притаился в кустах.
Хана откинула марлю, которой были покрыты пирожные, порылась в них, достала одно и стала его есть, запивая водой.
Янкеле шевельнулся: пора, а то она всё съест, и опять ему ничего не достанется... Он вышел из-за кустов. Хана испугалась и перестала жевать:
— Кто это?
— Это я, — сказал Янкеле, протягивая монетку. — Все равно, пусть не золотой, дай маленький...
— Что я тебе, резать буду? — повторила Хана.
— А ты от своего...
И вдруг он увидел, что в руках у неё вовсе не пирожное, а кусок чёрного хлеба — горбушка. Он замолчал и уставился на горбушку, будто никогда не видал. Хана сказала:
— Иди, иди, покупатель!
Янкеле поплёлся по дороге. Его обогнал фаэтон Геноха. Спереди, на мягком сиденье, развалился Моник, и Янкеле не стал прицепляться.
Он пришёл домой и лёг, потому что, когда спишь, ничего не чувствуешь. Во сне кулак его разжался. С лёгким стуком упал и покатился куда-то золотой грошик.
СВИДАНИЕ
Из прошлого
Холодно! Зато какие красивые цветы на стекле! Это мороз нарисовал. Янкеле так не умеет. А наверно, где-нибудь на самом деле растут такие...
Янкеле дышит на цветы, «оттаял» дырочку и смотрит во двор. Там мальчишки лепят из снега городового. Сразу видно — городовой: толстый, шашка на боку и погоны из двух щепок...
Дырочка на стекле затягивается. Янкеле дышит на пальцы, раскладывает на столе цветные карандаши и задумывается. Что рисовать? Дома он уже рисовал, зверей — тоже, людей — тоже... Что ещё есть на свете?..
Был бы папа, он бы сказал. Янкеле бросает карандаш. Без папы, ай, как скучно! Маме не так — она себе уходит на фабрику, бабушка тоже пропадает со своими бидонами, а его они оставляют целый день мёрзнуть и мучиться без папы...
Был бы папа, он, наверно, сейчас истопил бы как следует печку и стал бы учить Янкеле русским словам. Папа их знает очень много и даже самые трудные. Янкеле тоже знает несколько: «к о п е й к а», «м а л ь ч и к», «б а н я», «с о л д а т», «пошёл вон» и другие. А вчера он узнал новое слово. Мама, придя с ф.абрики, сказала:
— Бабушка, говорят, после суда можно получить свидание.
— Что, что? — не понял Янкеле.
— Свидание — значит, можно поехать к папе повидаться, поговорить...
— К папе?! — запрыгал Янкеле. — К папе?.. Я тоже поеду на свидание.
Хорошее слово, только трудное. Не то что «копейка»: по-еврейски «копейка» и по-русски. По-еврейски «солдат» и по-русски. Почему это не сделали, чтобы все говорили на одинаковом языке? Чтобы всем было понятно, что хлеб — «хлеб», а стол — «стол»!..
Янкеле берёт карандаш и красным концом старательно рисует хорошее слово: с в и д а н и е...
Вечером он пристаёт к маме:
— Когда же мы поедем на свидание?
Мама пахнет табаком. Она устало сидит на сундуке и жёлтыми табачными пальцами перебирает получку. Янкеле трогает тёплые деньги:
— Мама, когда я вырасту, я буду каждый день приносить получку!
Мама обнимает его и даёт копейку. Янкеле прячет её в коробочку.
— Папе отвезу, — важно говорит он. — А когда же мы поедем... всё-таки?
— Ещё не пускают, золотко!
Янкеле берёт маму за руку:
— Знаешь, отдай им получку, тогда пустят на свидание!
Мама качает головой:
— Нашей получки не хватит, Янкеле, — им большую получку надо!
Она кладёт на сундук подушку, Янкеле ложится. Он закутывается с головой в одеяло:
— Ты смотри без меня не уезжай на свидание! — и поворачивается к стенке.
Приходит бабушка, но Янкеле не слышит. Он далеко — он поехал на свидание. Вот он приехал, и вот он уже сидит у папы на коленях и сосёт большую конфету. А в одной руке у него еш,ё яблоко. А в другой много разных денег... А папа подбрасывает его на колене, будто Янкеле скачет на коне... Янкеле смешно, конфета подпрыгивает во рту, деньги звенят, Янкеле смеётся. Он всё смеётся, дёргает папу за усы, будто это вожжи, и кричит: «Тату, нно... нно...» Такое хорошее свидание.
Утром он рассказывает:
— Бабушка, мне снилось свидание!
Бабушка, в валенках, стоит у двери:
— Вставай, котик, я ухожу!
Янкеле сбрасывает одеяло:
— Вот поеду к папе, расскажу, как вы меня оставляете. Я ему всё-всё расскажу! И про свадьбу у Мошковских, и как ты бидон опрокинула, и... и как мама таракана тогда испугалась... Нам с папой есть о чём поговорить. Только бы скорей пустили, а то ещё всё перезабудешь!
Долго не пускали на свидание... Уже и зима кончилась, стало тепло, цветы на стекле пропали, снежный городовой за окном похудел и покосился. В один из таких весенних дней прибежала мама:
— Янкеле, бабушка! Пускают! Пришла бумага! — Она целовала Янкеле, она душила его.
— Пришла! — кричал Янкеле. — Бумага!
А бабушка, глядя на них, уголком платка утирала глаза...
В пятницу вечером мама помыла Янкеле голову. Она больно скребла ногтями, но Янкеле терпел. Пускай папа видит, какой он чистый, и даже шея чистая! Потом собрали передачу: мама — папиросы, бабушка — теплые носки, а Янкеле — картинки и копейку. Получилась большая передача. В субботу они встали рано и поехали. А бабушка осталась дома.
Была хорошая погода. В лужах плескалось солнце. По широким канавам катилась мутная вода. Янкеле крепко держался за маму. Они прошли через Рыбный базар, мимо синагоги, свернули на проспект и вышли к вокзалу. Янкеле первый раз в жизни едет на поезде. Вагоны всё равно как дома, а поезд — целая улица разноцветных домов. Жёлтые и синие — это первый класс, там богатые. Но в третьем классе тоже хорошо, и всё равно можно стоять у окна. Голые деревья, чёрные поля, серые избы с соломенными крышами, тень от паровозного дыма, оборванные мужики в лаптях — всё это бежало назад, в Вильну... Прошёл кондуктор: «Господа пассажиры, предъявите билеты!» Янкеле показал свою половинку.
— Мама, — тихо сказал он, — по-русски «билет» и по-нашему тоже «билет»?
Мама ответила:
— Правда, Янкеле, не верится, что мы его скоро увидим!
И когда уже приехали в тот город и подходили к тюрьме, она повторила:
— Не верится...
Она зашла в контору за пропуском. Янкеле разглядывал высокую тюремную стену. Стена была старая, во многих местах обвалилась штукатурка, а наверху даже выросла трава. Там, за стеной, — папа! Янкеле прижал к груди узелок с передачей. Сейчас исполнится его сон. Только Янкеле не будет сидеть у папы на коленях — он уже большой. Он просто об-
нимет папу, они расцелуются и поговорят — им с папой есть о чём поговорить... Если же папа очень захочет, Янкеле немножко посидит у папы на коленке, но недолго...
За стеной было тихо. Воробышек вспорхнул с мостовой, устроился на стене, оглянулся и — чик-чи-рик — полетел на тюремный двор.
— Хорошо воробейчикам!.. — сказал Янкеле, когда мама вышла, и показал на часового у ворот: — Это стражник, да?
— Ша, Янкеле! — сказала мама.
Стражник посмотрел на пропуск, тяжёлая калитка на колесике с грохотом приоткрылась, они вошли — и Янкеле стало немного страшно. Сзади — высокая стена, ворота, стражник с ружьём. Впереди — большой дом с решётками на окнах, снова стена и снова стражники... Янкеле крепче схватился за
маму. Мама сегодня не пахла табаком, на ней было длинное нарядное платье с газовой вставочкой на груди, как у мадам Мошковской. Край маминого платья тянулся по камням тюремного двора.
Они подошли к железной двери, где стоял стражник. Он прочитал пропуск:
— Иди, дамочка! Политические — прямо и направо... — А Янкеле он схватил за плечо: — А паренёк пускай здесь обождёт!
Янкеле съёжился. Мама испугалась:
— Почему — здесь?
— Более одного посетителя, — ответил стражник, — к заключённому не полагается.
— Господин часовой, — сказала мама,— посмотрите на него, он же ещё совсем маленький!
Она погладила серый рукав часового.
— Не могу, — ответил стражник. — Закон!..
Янкеле изо всех сил вцепился в маму. Она пригнулась к нему и тихо сказала:
— Янкеле, ты же умненький! Ты подождёшь, да?
Янкеле смотрит вниз, на каменный пол, на громадные рыжие сапоги стражника. Как? Он не пойдёт к папе на свидание? Не расскажет ему про всё? Не посидит с ним, не обнимет его?..
Не поднимая головы, Янкеле ответил:
— Пускай меня режут на кусочки, я пойду!
Мама растерянно оглянулась на часового.
— Мадам, — сказал стражник, — вхожу в положение. Можно сделать так: один пойдёт, а когда вернётся, другой пойдёт.
— Слышишь, Янкеле? — сказала мама. — Я быстренько... потом ты себе пойдёшь.
Но Янкеле, не выпуская маминого платья, повторял:
— Я хочу к папе! Я не останусь! Я хочу к папе!..
Мама вздохнула, поправила на Янкеле ремешок,
косоворотку, пригладила его волосы и сказала:
— Иди! Только недолго, чтоб я тоже успела.
и вот Янкеле пошёл по холодному коридору к папе. Вместе со всеми он попал в большую странную комнату. Посередине, сверху донизу, тянулась частая решётка. За решёткой стоял стражник. За стражником была ещё решётка, и за ней — люди. Точно звери в цирке на Большой Погулянке! И вдруг Янкеле услыхал такой знакомый голос:
— Янкеле!
— Тэту! — закричал на всю камеру Янкеле и побежал на голос. — Тату!
За двойной решёткой стоял он — папа! Янкеле протянул руку сквозь решётку. Папа был похож, как всегда, только теперь у него чёрная борода, коричневые штаны, куртка и круглая шапочка. Он тоже хотел продеть руку, но она не проходила между железными прутьями. Он помахал ею:
— Янкеле... Янкеле... Где мама?
— Тату! Она здесь... там... Мы тебе передачу принесли... Там картинки, так это от меня... А бабушка тебе велела...
— Убрать руки! — закричал стражник между решётками и подошёл к Янкеле. — Ты, мальчик, по-своему не лопочи, здесь не синагога!
Янкеле спрятал руки, а папа сказал:
— Нельзя по-еврейски, Янкеле, говори по-поль-ски!
Янкеле заговорил, как умел, по-польски, но стражник снова перебил:
— Это что за пша-пша, пши-пши? Сказано, не разрешается...
Янкеле замолчал. Сжимая изо всех сил холодное железо решётки, он молча смотрел на папу и вспоминал русские слова: «Солдат, баня, пошёл вон, мальчик»...
Папа сказал:
— Янкеле... ничего... не плачь. Ты лучше позовп маму... Она всё расскажет...
Янкеле не хотелось уходить. Он всё смотрел и
смотрел на папино лицо, на папины руки, на папины глаза...
— Позови маму, — говорил папа, — а то скоро выгонят...
Янкеле посмотрел в последний раз на папу и побрёл к выходу. Мама кинулась к нему:
— Нашёл папу?
Янкеле молчал.
— Что ты молчишь? Скажи что-нибудь!
Янкеле молчал. Мама побежала по коридору.
Стражник поставил ружьё и добродушно спросил:
— Ну, как, молодой человек, потолковали с папашей?
Янкеле молчал.
— Или онемел... — усмехнулся стражник, — на радостях?
Янкеле вдруг покраснел, отступил немного и крикнул, заикаясь:
— По...шёл вон!.. Солдат!..
Сел на каменную ступеньку и заплакал.
НАТЮРМОРТ
Весь угол от комода до маминой кровати носит гордое название: «моя комната». Здесь я хозяин! Стенку я залепил картинками из газет и журналов. Тут всякие. Вот слон Ямбо из Одессы. Вон артистка иллюзиона Вера Холодная. Вот мировой силач Мацист. Вот красавица с-замечательным именем Метаморфоза. От неё вкусно пахнет мылом. Вот танцующая парочка, а под ней стихи:
Падекатр танцевать —
Всё одно маршировать:
То налево, то направо,
А руками хлопай браво!
Мама каждую пятницу соскабливала картинки, ругалась:
— Опять налепил! Опять клопов разводить!
Но я их снова наклеивал. Доставать картинки было нелегко, особенно виды. Это такие открытки: с одной стороны пишется, кому что надо, а с другой — картинка.
Один вид я выпросил у нашей соседки Матильды Казимировны — ей прислал жених из Варшавы. Там были нарисованы какие-то заграничные фрукты, цветы, ваза, даже ковёр. На обороте была напечатана непонятная надпись.
Я показал вид Ефиму Заку.
Зак бросил работу — у него был срочный заказ для уездной управы — и долго любовался чудесной картинкой:
— Оранжевые — это апельсины. Тёмнокрасные — это гранаты. А это, если я не ошибаюсь, настоящие ананасы. Да, это мастер! Он мог бы сделать бакалейную вывеску первый сорт!
— Учитель, а что там, на обороте?
— На обороте? «Моя золотая, бесценная Матиль-дочка, я...» К нам не относится, не будем соваться в чужое дело.
— Нет, там ещё печатными... Внизу...
— Печатными другой разговор. — Он снова стал читать: —-«Ант-вер-пен-ский му-зей». Так! «Не-из-вест-ный ху-дож-ник сем-на-дца-то-го века»... Такой мастер и вдруг — неизвестный! «На... на...» — Он запнулся. — Дальше напечатано на докторском языке, на котором пишут рецепты... Постой!
Он позвал старшую дочку:
— Мира, сегодня твой Цирельсон придёт?
— Почему — мой? — смутилась Мира. — Придёт, наверно.
— Скажи нам тогда. И не красней, пожалуйста!
Цирельсон, аптекарский ученик и друг Миры, пришёл к обеду. Зак показал ему вид:
— Прочитайте-ка «рецепт»!
Цирельсон прижал к рыжеватым бровям пенсне на шнурочке и с важностью произнёс:
— Ыа-тюр-морт!
Мира гордо улыбнулась. Зак спросил:
— А что это такое?
— Натюююр... — протянул Цирельсон, — это, скорей всего, натура, а «морт» — значит, мёртвый! Всё?
— Не совсем, — отозвался Зак. — Что ж это всё-таки значит?
Мира покраснела. Цирельсон размахивал шнурочком:
— Ммм... я ж вам объяснил... А если хотите подробней, зайдите как-нибудь в аптеку. Сейчас мы с Мирочкой торопимся.
Он бросил открытку на стол и увёл Миру в иллюзион. Зак почесал голову, на которой когда-то росли пышные волосы, и сказал:
— Что же мы имеем? Мы имеем «натуру» и «мёртвый»... Мёртвая натура? Я знаю, натура бывает широкая, испорченная, сильная, но... мёртвая?
Я разглядывал апельсины. Вдруг меня осенило:
— Учитель, помните, вы говорили: «Надо рисовать с натуры и...»
— Умница, — перебил Зак, — золотая голова! Ну конечно же, всякие штуки: фрукты, посуда, вещи — это же мёртвая натура. Натюрморт!
Я был польщён. Набравшись храбрости, я сказал:
— Учитель, а мы тоже неизвестные художники! Давайте наберём всякую мёртвую натуру, разложим, как на картинке, и нарисуем. А что?
— Для Антверпенского музея? — засмеялся Зак. Он стал внимательно изучать открытку. — Какие краски! И это у них называется неизвестный художник! А где мы с тобой найдём такие ананасы и апельсины? Греческую вазу? Персидский коврик? Впрочем, постой!
Он живо отодвинул «срочный заказ», вышел из
комнаты и через минуту вернулся с тремя большими луковицами:
— Вот тебе апельсины. Разложи их справа, как на картинке. А я схожу за этими... за гранатами.
Он сбегал в кладовку и принёс несколько красноватых картофелин:
— На картинке они слева, и у нас они будут слева.
Он снова взглянул на открытку:
— Посерёдке у этого неизвестного художника написан кавун. Этого добра у нас много. Это же, слава богу, не ананас!
Мы с Заком пошли на базар и выбрали хороший, могучий арбуз, не хуже, чем на открытке.
— Теперь, — сказал Зак, которому затея стала нравиться, — ты должен раздобыть приличную греческую вазу.
Я побежал домой, долго тёрся на кухне. Как только мама отвернулась, я схватил высокий глиняный горшок, в котором она маринует селёдку, выплеснул остатки и, обняв его, понёс к Заку.
Учитель был доволен:
— Как раз то, что нужно. Настоящая музейная вещь! Ставь сюда!
И он торжественно опустил в «вазу» бумажную розу, которая обычно висела над зеркалом Миры.
Теперь у нас почти всё, как у неизвестного художника семнадцатого века. Дочки Зака — Сонечка, Васенька, Ривочка — с жадностью следили за нашими приготовлениями. А когда мы вырезали арбуз, как на открытке, и положили яркокрасный, сочный кусок около «вазы», поднялся рёв:
— Папа, дай! Папа, арбузика!..
Но Зак выставил всех за дверь и накинул крючок:
— Нет, брат, ты посмотри, какой у нас получается натюрморт. Это же прелесть что такое!
Мы быстро набросали контур и взялись за краски.
Весело блестели луковицы. Красным фонариком сияла роза. Зак, не отрываясь от работы, говорил:
— Мой знаменитый земляк Исаак Левитан учил меня: «Главное, Ефим, это натура! Без натуры художник высыхает!»
За дверью плакали дети. Зак время от времени покрикивал:
— Тише там! Сонечка, уведи Ривочку!.. И ещё он говорил: «Искусство требует жертв. Потому что...»
В дверь забарабанили изо всех сил. Зак взмолился:
— Детки, перестаньте стучать!
Но это были не детки. Это была сама жена Зака, Фейга.
— Ефим, открой сию минуту!
Зак побледнел и сладким голосом сказал:
— Фейгеле, мы сейчас немножко заняты.
— Открой сию минуту, или ты получишь такой скандал!..
Зак поднялся, виновато посмотрел на меня и откинул крючок. Фейга ворвалась в комнату:
— Ищу, ломаю голову: где лук?.. «Дети, где лук?» — «Папа взял!»
Она шагнула к натюрморту.
— Фейгеле, — сказал Зак, — не трогай. Это же апельсины!
— Апельсины?.. — Она засмеялась. — Дети, он решил стать городским сумасшедшим. Уездная управа будет ждать, а он будет представлять цирк. — Она схватила луковицы: — Апельсины на твою лысину!..
И вышла. Зак печально улыбнулся:
— Ничего, ничего. Искусство требует жертв...
Вдруг я услышал голос мамы:
— Фейга, мой бездельник у вас?
— У нас, у нас! Зайдите, полюбуйтесь на эту сумасшедшую парочку!
Мама, пугливо озираясь на Зака, вошла в комнату и зашептала:
— Ты брал маринованный горшок?
— Мама, горшка я не брал. Я взял только греческую вазу и скоро верну!
— Что? — Она растерялась и холодной рукой пощупала мой лоб: — Там же были две селёдки и ещё хороший хвост... — Тут она взглянула на подоконник: — Ой, вот же он стоит! Извиняюсь, Ефим, но я его забираю... Куда ты девал селёдки, я тебя спрашиваю? Подожди, папа всё будет знать!
Она взяла нашу «вазу» и шагнула за дверь. Я побежал за ней:
— Мама, отдай! Мама, нам только дорисовать!
Она отвечала па ходу:
— Больше ты у Зака не работаешь... Кончено! Сумасшедший сын мне не нужен!
— Мама, постой! Мама, я ж тебе объясню!..
Она не слушала. Я бежал за ней до самого дома.
Там у нас с папой вышел крупный разговор. Под ко-
нец он взялся за ремень — он слишком любил маринованную селёдку... Но я удрал к Заку.
Учитель, хмурый, невесёлый, сидел на крылечке. Он погладил меня по голове:
— Сынок, ты не расстраивайся... Получился маленький погром. Я вышел на базар поискать другую вазу, а когда вернулся...
Я не дослушал учителя й толкнул дверь...
Всё было кончено! Груда арбузных корок украшала подоконник. Бумажная роза валялась на полу. Дети Зака ходили с мокрыми, сияющими рожами. Учитель подолом испещрённого всеми красками халата покорно вытирал щёки то Сонечке, то Басеньке, то Ри-вочке...
Я подобрал бумажный цветок:
— Учитель, а как же наш... натюрморт?..
Зак сел на табуретку и взял палитру:
— Пока что надо закончить вот этот «натюрморт». А ты свой вид спрячь. Когда-нибудь... в другой раз...
Он придвинул к себе вывеску и стал ловко выводить чёрные буквы: «УЕЗДНАЯ УПРАВА». Этот шрифт у нас назывался «двойной губернаторский».
А я поплёлся домой и прилепил варшавский вид к стене — между мировым силачом Мацистом и душистой красавицей Метаморфозой.
ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК
В годы гражданской войны Ефим Зак торговал на базаре «лунными ночами» и «малиновыми восходами». Свой товар он выносил обычно в солнечный день. При этом он говорил мне:
— Ты, сынок, мой второй помощник!
— А кто же первый?
— Первый — это солнце. Обыкновенное местечковое солнце, которое светит нам сквозь базарную пыль и дым лачуг. Оно помогает мне подобрать колер, сдать заказ, показать вещь лицом. Краски — это же целая химия!
Но вот настал день, когда «первый помощник» светил вовсю, а Зак на базар не вышел. И никто не вышел. Город притаился, все спрятались кто куда,
потому что ждали белых. Мы сидели в погребе. Наверхустреляли из винтовок, из пулемётов и даже из пушек. Мама причитала:
— Ой, когда уже перестанут стрелять эти пули!
А папа шептал:
— Только тише, только ещё тише!
Потом стрельба кончилась, где-то заплакала женщина, зазвенело стекло, грянула пьяная песня...
— Пришли! — вздохнул папа.
Мама снова запричитала. А я сказал:
— Давайте вылезем! Посмотрим, что за белые!
Мама изо всех сил дёрнула меня за рукав:
— Сиди, сумасшедший! Разве ты не слышишь, что там делается?..
Но не век же тут сидеть, в темноте! Потихоньку мы выбрались из погреба. Горячее солнце ударило в глаза. Я долго щурился, мигал, жмурился, потом, улучив минутку, улизнул к Заку.
На улице было пусто: все ещё прятались. Прижимаясь к заборам, я добрался до Базарной площади. Там хозяйничали белые.
Какие же это белые? Обыкновенные солдаты, грязные, потные, бородатые, в зелёных штанах и рубахах, с погонами. Только на рукаве у каждого разноцветный уголок: полоска белая, полоска синяя, полоска красная. Я знаю, это царский флаг. Царя уже два года нет, а они всё ещё за него.
Одни белые поили из брезентовых вёдер худых лошадей, над которыми клубился пар. Другие прикладами ломали ларьки и рундуки, ковырялись штыками в замках, отдирали двери и ставни. Стук прикладов, ржанье лошадей, треск, окрики, грохот стояли над площадью.
Один солдат гнался за курицей. Я сразу узнал её — это была пёстрая несушка Ефима Зака. Она вопила так, как будто её уже резали, и мчалась прямо на меня. Солдат, стуча сапогами, крикнул:
— Держи, коли хочешь жить!
Жить мне хотелось. Я растопырил руки, пригнулся и ухватил бедную курицу за хвост. Она так и затрепыхалась. Солдат проткнул её штыком и понёс. Я опрометью бросился к учителю. Он как ни в чём не бывало сидел у окна и писал «лунную ночь».
— Учитель, белые пришли! Они убили вашу...
— Кого? — вскочил Зак, впиваясь в меня глазами.
— Вашу пёструю куру...
Зак успокоился:
— Фу, как ты меня напугал! Что значит курица, когда убить человека — для них тоже не вопрос!
— Кругом стреляют, — сказал я, — а вы себе рисуете...
Зак стал размешивать краску:
— Однажды, сынок, древние римляне захватили греческий городок Сиракузы. А греческий философ Архимедус задумался и не слышал, что кругом идёт бой. Он чертил себе свои фигуры на песочке...
Шум за дверью перебил его.
— Кто там? Фейгеле, ты? — спросил Зак.
Дверь открылась, и в комнату ввалились двое:
один с наганом и с шашкой, наверно офицер; другой с винтовкой, наверно простой солдат. Но оба с погонами и с трёхцветными полосками на рукавах: полоска белая, полоска синяя, полоска красная...
Я забился в угол. Тот, который с наганом, сказал:
— Кто тут малярных дел мастер? Хайка, ты?
Зак ответил не сразу:
— Хайка — это женское имя. Меня зовут Ефим Зак, живописец вывесок.
Он поставил свою картину лицом к стене, выпрямился, и солнце скользнуло по его круглому и сейчас бледному лицу.
Офицер достал из военной сумки бумажку и концом нагана расправил её:
— К утру изготовишь плакат. Вот рисунок для образца... — Он стал дулом водить по рисунку. — Это наше трёхцветное знамя. Под ним напишешь воз-
звание: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» Большими буквами надо... Понятно? Живей, малярная душа, принимайся за дело!.. Харченко, — обернулся он к солдату, — неси фанеру.
Солдат вташ,ил четыре листа фанеры. Офицер сказал:
— Большой сделаешь, на все четыре листа. На площади его поставим. Если к сроку не поспеешь, мы из тебя, господин живописец, кишки выпустим и на штык намотаем!.. Правильно я говорю, Харченко?
— Так точно, господин прапорщик! — деловито отозвался солдат.
Они вышли. Я вылез из-за печки. Зак сидел, закрыв лицо руками. Потом он отнял руки и посмотрел в окно на солнце:
— Ну-с, помощники, за работу!
Я шопотом спросил:
— Учитель, неужели мы будем рисовать этот флаг?
Зак ничего не ответил. Мы молча разобрали фанеру и разложили её на полу, лист к листу. На одном было написано: «Зода, мило, чернило». И мы узнали в нём стенку одного из базарных ларьков. Потом мы развели в ведре мел и широкими флейцами, нагибаясь к полу, загрунтовали все листы. Я спросил:
— Учитель, а чем кончилось с этим... с философом?
— С Архимедусом? — Зак махнул рукой. — Они его убили, что ты думаешь! Убить человека — это же для них тоже не вопрос.
Он взял линейку, начертил на фанере длинное древко с острым наконечником и принялся старательно закрашивать его яркокрасным цветом.
— Учитель, неужели вы даёте красное древко под их поганое знамя?
— Помалкивай, — проворчал Зак. — Мастер всегда должен угодить заказчику.
Около древка он нарисовал развевающееся знамя и разделил его на три части. Я не утерпел:
— Я всё-таки не понимаю, почему мы так стараемся?..
Он рассердился:
— Или ты будешь молчать как рыба, или ты уберёшься домой!
Я замолчал. Я уже догадался, почему он так старается. Он просто боится, что его убьют, как того Архимедуса. Учитель между тем закрасил верхнюю полосу на знамени белым. Я взялся было готовить синьку и киноварь. Но Зак забрал у меня горшочек:
— Я сам! Не думай, что ты уже всё умеешь!
Вместо обычного ультрамарина он развёл берлинскую лазурь, долго её размешивал и, закрашивая синюю полосу, сказал:
— Я, правда, химических академий не кончал, но мой опыт — это же лучшая академия!
Вот и синяя полоса готова. Зак взялся за красную. Он сделал её чуточку пошире и аккуратно закрасил огненно-яркой киноварью, куда для крепости подбавил краплаку. Плотная краска наглухо закрыла «зоду, мило и чернило». Широкое трёхцветное знамя развевалось теперь на полу мастерской Ефима Зака. Он забрался на стул, посмотрел сверху на работу и, видимо, остался доволен. Потом взялся за шрифт. Жирные и ровные, точно печатные, буквы одна за другой вырастали под его кистью.
— Завтра, — сказал Зак, когда всё было кончено, — почаш,е бегай на площадь, любуйся нашим знаменем.
Утром я побежал на площадь. Наш плакат уже был прибит к верхушке телеграфного столба и сиял, освещённый горячим июльским солнцем. Нарисованное трёхцветное знамя ^развевалось над разграбленным городом. Напротив, в синагоге, помещался штаб. Часовые у входа глазели на плакат.
я побежал к Заку:
— Учитель, наше знамя уже на месте.
— А какое оно?
-— Вы же сами делали — белое, синее и красное.
— Ладно. После обеда ещё сходи.
После обеда я снова вышел на плош,адь, посмотрел 1яа столб... и ужаснулся. Красная полоса сверкала вовсю еш,ё сильнее, чем утром. Зато белая и синяя полосы заметно полиняли.
Через полминуты я уже был у Зака и, задыхаясь, говорил:
— Учитель... беда... надо скорей... исправить... а то...
— Тише! — сказал Зак. — Кого исправить?
— Флаг. Он портится. Неправильные краски...
Зак усмехнулся:
— Видно, первый помош,ник не даром кушает свой хлеб!.. Успокойся, а главное — молчи, молчи как рыба.
Первый помощник исправно делал своё дело. К вечеру белая и синяя полосы на плакате окончательно выцвели. Я боялся смотреть на столб. И всё-таки меня всё время тянуло на площадь. Но вот наконец настала ночь. Слава богу! Хоть бы она тянулась без конца! Я плохо спал. За городом стреляли пулемёты красных. Я часто просыпался и всё думал об одном: «Что будет, когда белые заметят перемену на плакате!»
И они заметили. Часовые, которые весь день поневоле пялили глаза на плакат, увидели неладное и доложили начальству.
Утром я, как всегда, направился к Заку. Открывая калитку, я услышал шум в мастерской. Я подкрался к окошку. Тот самый офицер, «заказчик», размахивая револьвером, кричал на Зака:
— Ты что же это, малярная душа! Какие краски поставил? К стенке захотел?
Зак посмотрел в окно, заметил меня, отвернулся н сказал:
— Ваше благородие, господин полковник, я извиняюсь, но я же не виноват, что красный цвет — это более прочный цвет!
— Молчать! За ноги повешу! Закрасить сию минуту!.. Харченко, веди.
И они повели моего учителя к базарной площади. Он шёл медленно, держа в одной руке ведёрко с краской, а в другой — длинную лестницу. По обеим сторонам его шагали белые, точно конвой. Мне было, жалко учителя, я хотел его позвать, но не решался и тихонько крался сзади.
На площади была с}матоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью.
Зак сказал:
— Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски — это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?
— Сейчас узнаешь химию! — закричал офицер. — Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.
Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко — за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие бе-
лые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.
Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:
— Учитель, слезайте, слезайте — в вас пуля попадёт!
— Нет! — закричал он не оглядываясь. — Они же видят, что я около красного знамени!.. — И он замахал рукой, призывая тех, кого я ещё не видел.
А над его головой, освеш.ая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!», сверкало горячее июльское солнце — первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.
ГОЛУБАЯ БУСИНА
1
У Настеньки Воробьёвой на шее блестит большая голубая бусина с причудливыми узорами. Попала она к ней вот каким образом.
Настенька живёт в Сибири, на тихом полустанке, неподалёку от станции со смешным названием: «Зима». Полустанок такой маленький, что скорые поезда на нём даже не останавливаются. Но Настеньке не скучно там жить. Она ходит в колхозную школу, слушает радио, читает книги, разговаривает с папой...
Мама уехала на курсы в Иркутск, а папа работает начальником полустанка. Он встречает поезда, принимает почту и то и дело кричит в телефонную трубку: — Зима! Экспресс прошёл!
— Зима! Товарный подходит!
— Зима! Почтовый идёт без опоздания!
Он-то и сказал однажды Настеньке:
— Дочка, а знаешь, кто нынче со скорым поездом едет?
— Кто?
— Корейские ребята, вот кто! В Москву катят. На Октябрьские праздники.
Настя всполошилась:
— Откуда ты знаешь?
— А мне дежурный Зимы по телефону сказал.
Насте очень захотелось поглядеть на корейских
ребят, побыть с ними хоть минуточку. Она сказала:
— Папа, я выйду их встречать, ладно? А вдруг я ещё к ним в вагон попаду! Ладно, папа?
— Как же ты попадёшь? — сказал папа. — Ведь ты сама знаешь, скорый-то у нас не останавливается.
— Ох, верно, я и позабыла совсем! — огорчилась Настя. — А где же он останавливается? Там, где всегда, да?
— Конечно. На Зиме. Стоянки ему там положено десять минут.
— Десять минут? — переспросила Настя. Она поднялась и решительно сказала: — Папа, я туда пойду!
— Куда?
— Туда, к Зиме.
— Что ты, дочка! — сказал папа. — Ведь это добрых четыре километра, не шутка. На дворе холод, снег... Ещё заблудишься.
— Как же я заблужусь! — ответила Настя. — Ведь я по шпалам пойду.
— «По шпалам»! А вдруг сзади поезд какой-нибудь?
— Да что я, не услышу, что ли! Папа, миленький, пусти меня, ну пусти!
Настя долго уговаривала папу. Наконец он согласился:
— Ладно, — сказал он, — ступай. Только оденься потеплее.
Настя живо обулась в новенькие, ещё твёрдые чёрные пимы с белыми печатями, повязалась тёплым платком и погляделась в мамино круглое карманное зеркальце. Всё в порядке: рот прикрыт, нос прикрыт, одни глаза блестят из-под платка.
Настя спрятала зеркальце в карман, завернула в бумагу две мягкие шанежки, набила другой карман калёными, ещё тёплыми кедровыми орешками и отправилась в дальнюю дорогу.
2
Настя псторопливо переступала со шпалы на шпалу. Было холодно, падал сухой снег, дул студёный ветер. Но Настя родилась в Сибири и холода не боялась. Она упрямо шла, нагнув голову, против ветра. Расстояние между шпалами как раз равнялось её шагу.
Когда ноги в маленьких чёрных пимах уставали, она садилась на рельс и отдыхала. А потом снова принималась шагать.
Кругом шумели толстые, высокие сосны и ели, над головой заунывно пели провода, а Настя всё шла и шла — со ишалы на ппшлу... со шпалы на шпалу...
Сначала она съела одну шанежку, потом другую, потом взялась за орешки. Она их ловко, точно белка, разгрызала надвое острыми зубками.
Скоро кончились и орешки. Идти стало скучно... Но вот уже вдали показался высокий, тонкий семафор с поднятой железной «рукой» и длинный приземистый вокзал с надписью:
ЗИМА
Настенька прибавила шагу, подошла к станции и забралась внутрь вокзала. Там было полно ребят. Оказалось, что не одна Настя — многие пришли издалека встретить корейских гостей.
Ребята то и дело выбегали поглядеть: не идёт ли поезд?
Дежурный в красной фуражке покрикивал на них:
— Не бегать, однако! Поезд придёт своевременно.
Наконец раздался далёкий протяжный гудок. Все
бросились на платформу. Настя тоже побежала на платформу и пробралась вперёд, к самому краю. Немного погодя послышался знакомый мерный стук колёс, потом стали видны столбы чёрного дыма и белого пара. Потом показался высокий, длинный паровоз с острой, выпуклой «грудью».
Он всё увеличивался, увеличивался... И вот он с шипеньем прошёл мимо Насти, и перед её глазами поплыли одна за одной белые, занесённые снегом таблички: «Владивосток — Москва», «Владивосток — Москва»...
На ступеньках вагонов стояли закутанные проводники с жёлтыми флажками в руках.
Ребята кругом зашумели:
— Где они? Где?
Настя тоже закричала:
— Где они? Где?
Ей повезло: проводник того вагона, который остановился как раз против Насти, поднял флажок и с какой-то гордостью в голосе объявил:
— Здесь они! У меня!
Все столпились у вагона. Многие стали карабкаться по ступенькам. Настя тоже забралась на нижнюю ступеньку.
Проводник испуганно замахал флажком:
— Что вы, ребята, куда? Нельзя, нельзя! Они сейчас сами к вам выйдут.
И верно: сразу же за его спиной на плош.адке вагона показались корейские ребята, маленькие и побольше, мальчики и девочки, — все в тёплых меховых курточках.
Кругом закричали:
— Ура! Привет!
— Да здравствует Корея!
Настенька тоже кричала:
— Ура!.. Привет!..
А маленькие корейцы смущённо улыбались в ответ и кивали чёрными стрижеными головами.
И тут вдруг со всех сторон к ним потянулись руки с подарками:
— Возьмите!
— На память!
— Пожалуйста!..
Кто протягивал книжку, кто картинку, кто куклу.
Вот когда Настеньке стало обидно! Как же это она не догадалась захватить с собой хоть что-нибудь для корейских ребят! Даже ни шанежки, ни орешка им не оставила... Эх. глупая она, глупая! Как же теперь быть?
3
Держась одной рукой за железный поручень, Настя стала другой рукой шарить в кармане полушубка. Вот она наш,упала мамино зеркальце.
«Ничего, — подумала она, — мама ругаться не будет. Ничего!»
Настя поднялась ещё на одну ступеньку, вытащила зеркальце, торопливо протёрла его кулаком и стала протягивать корейской девочке с аккуратной низкой, до бровей, чёлкой:
— Девочка, возьми на память!.. От меня, от Насти Воробьёвой. Пожалуйста, возьми!
Девочка пригнулась, взяла зеркальце и ласково улыбнулась Насте.
Настенька была счастлива, что эта девочка взяла её простенькое кругленькое зеркальце с зелёным ободком.
А девочка вдруг расстегнула куртку, сняла через голову длинную нитку голубых бус и протянула Насте.
Но тут кругом закричали:
— И мне на память!
— И мне!
— И нам!
Настя оглянулась, увидела толпу ребят и закричала во весь голос:
— Правильно! Правильно! Всем надо, всем! Потому что мы все вас очень любим!.. И жалеем!.. Все... вот!..
От волненья она даже забыла, что корейская девочка не понимает по-русски. Но девочка, видно, всё-таки что-то поняла: она с силой развела руки, разорвала нитку и стала всем раздавать по бусине, по бусине...
Ребята стали быстро разбирать бусы. Насте досталась большая голубая бусина.
Она спрятала её в варежку и хотела было сказать корейским ребятам, чтобы они подольше погостили в Москве, получше бы там отдохнули... Но тут раздались два звонка — дин-дин, — засвиристел свисток главного, загудел паровоз, и поезд медленно-медленно тронулся с места.
Настя испугалась: «Ох, еш,ё уедешь с ними!»
Конечно, ей очень хотелось побывать в Москве, попасть на Красную площадь, увидеть праздник, но она понимала, что так, сразу, без папы, без спросу, ехать нельзя. Она спрыгнула со ступенек и побежала за вагоном:
— До свиданья! Счастливо доехать до Москвы! Счастливо погостить!..
А корейская девочка сверху махала Настиным зеркальцем и кричала:
— Аненни кесипсио! — что по-корейски значит: «До свиданья».
И долго ещё в морозном воздухе слышалось: «Счастливого пути! Счастливо доехать! Привет Москве!»
А когда поезд ушёл, Настя повязалась платком и
зашагала к себе на полустанок — со шпалы на шпалу, со шпалы на шпалу...
Время от времени она останавливалась, доставала из варежки бусину и любовалась ею. А дома надела её на нитку и стала носить.
Вот почему у Настеньки Воробьёвой блестит на шее большая голубая бусина с причудливыми серебристыми узорами.
АНГЕЛИТО
Я хочу вас на минуточку перенести в главный город Испании — в Мадрид. Летом там очень жарко. Горячее солнце стоит над головой. В узких улочках звенят трамваи, гудят машины, ревут ослы, пронзительно зазывают покупателей продавцы вина и гранат...
Но громче всего раздаётся:
— Агуа фриа!..
Прохожие оглядываются. Они видят мальчика. Его широченные штаны еле держатся на тесёмке, перекинутой наискось через голое плечо. На голове у него возвышается огромный кувшин. Покачиваясь под его тяжестью, мальчик протяжно выводит:
— Агуа фриа!..
В знойный день особенно приятно услышать эти слова, потому что означают они: «холодная вода».
Прохожие щёлкают пальцами, точно кастаньетами:
— Эй, кувшин, сюда!
Некоторые знают мальчика по имени:
— Ангелито, угости!
Прохожий в шапочке, вроде нашей пилотки, только с висящей надо лбом кисточкой, щёлкает жёлтыми пальцами:
— Эй, холодная вода, налей!
Ангелито подходит к нему. По желтизне пальцев Ангелито догадывается, что перед ним рабочий табачной фабрики.
Ангелито ловко снимает кувшин с головы и осторожно нагибает его над глиняной чашкой.
Вода течёт с тихим, вкусным бульканьем. Ангелито внимательно следит за тоненькой послушной струйкой. Пролить нельзя ни капли. Вода достаётся ему нелегко — её в городе мало. Недаром испанцы говорят: «Даже птица, пролетая над Мадридом, несёт с собой в клюве запас воды».
Для того чтобы наполнить свой кувшин, Ангелито встал очень рано. Он натянул на себя длинные штаны с огромным карманом на животе, которые ему сшила его сестра Мария (она шьёт очень хорошо и работает на швейной фабрике сеньоры Родриго). Потом он съел горсть жареных желудей, взял кувшин и побежал к реке Мансанарес. Это недалеко от его дома.
Он долго барахтался в тепловатой воде, чтобы набраться бодрости на весь день. Потом он вдоволь, до отказа, напился, чтобы после не хотелось пить. Потом наполнил кувшин, поставил его на голову и начал своё путешествие по узким улочкам:
— Агуа фриа!..
С утра покупателей было немного. Но чем выше поднималось солнце, чем жарче становилось, тем чаще слышалось:
— Кувшин, угости!
И Ангелито угощал. И вот сейчас он угощает рабочего с табачной фабрики.
Рабочий жёлтыми пальцами бережно взял чашку, поднёс её ко рту и стал не спеша пить маленькими глоточками.
Ангелито снизу видно, как на шее у него при каждом глотке перекатывается какой-то шарик.
Он протянул руку и тихо сказал:
— А вы за что стоите: за мир или за войну?
— Что? — удивился рабочий. Он чуть не захлебнулся, перестал пить и, вытирая кулаком губы, спросил: — О чём ты толкуешь, малыш?
— Сейчас... вот... тут написано... — сбивчиво проговорил Ангелито и достал из .своего бездонного кармана небольшой листок. — Вот... Только пейте, пейте, чтобы никто ничего не заметил...
Рабочий опасливо взял листок и оглянулся:
— Откуда это у тебя, мальчуган?
— Тсс!.. — Ангелито приставляет палец ко рту. — Тсс! Это секрет...
Он молчит. Не надо никому рассказывать о том, как он вчера вечером вернулся домой усталый после целого дня хождения с кувшином на голове, лёг в углу на мешок и сразу же заснул как убитый. Среди ночи его разбудил стук. Он вскочил и отпер дверь. Это пришла с фабрики его сестра Мария.
Она села за стол и при свете огарка стала перебирать какие-то бумаги.
Ангелито долго следил за ней, потом спросил:
— Мария, почему ты не спишь? Что это у тебя? Письма?
Она обернулась:
— Нет, это не письма... Да спи ты!
— А что это?
— Ты ещё мал — всё равно не поймёшь, — ответила Мария.
Ангелито обиделся.
— Нет, пойму! — сказал он. — Видишь, я теперь даже сам деньги зарабатываю, видишь?.. — И он протянул сестре горсть мелких тёплых монеток.
Мария улыбнулась и села рядом с братом на мешок.
— Хорошо, Ангелито. Вот, смотри! — Она показала ему листок бумаги.
Ангелито долго разглядывал листок.
— А что тут написано? — спросил он, потому что не умел читать: он был слишком беден для того, чтобы ходить в школу.
И Мария рассказала ему, что на свете есть кучка очень богатых и очень жестоких людей, которые хотят войны. Но все остальные люди хотят жить в мире. И вот, если все-все подпишутся под такой бумагой, тогда войны не будет.
Ангелито повертел в руках листок.
— А можно, — спросил он, — я тоже подпишусь? Можно?
Мария погладила его по чёрной курчавой голове.
— Дурачок, — ласково сказала она, — ты ведь ещё писать не умеешь!
— Ничего! Писать не умею, а подписываться умею!
Он взял огрызок чернильного карандаша и вывел на клочке бумаги какие-то каракули. Потом он долго любовался на свою «подпись».
— Нет, нет, — сказала Мария, — тебе ещё рано.
— А тебе ещё много собирать подписи эти? — спросил он.
— Много! Чем больше, тем лучше.
— А можно, я их тоже буду собирать? Ведь мне всё равно ходить по улице. Я сумею, вот увидишь...
— Нет, — покачала Мария головой, — тебя поймает полищ^я или фалангисты...
— Не поймают... Я ловкий... Вот увидишь!
Ангелито долго уговаривал. сестру. Наконец она
согласилась, дала ему бумагу, карандаш и объяснила,
как собирать подписи. Он спрятал бумагу в карман и сразу же крепко заснул.
Мария ещё долго сидела возле спящего брата, хотя . над Мадридом давно уже стояла тёмная, душная ночь.
...И вот сейчас Ангелито протягивает рабочему белый листочек и тихо говорит:
— Тут всё написано... Подпишите, и тогда не будет войны, понимаете?
Рабочий украдкой читает бумагу.
— Правильно, — говорит он, — святые слова! Дай карандашик...
Он сжимает жёлтыми пальцами карандаш. Ангелито смачивает водой бумагу, и подпись получается яркая, сочная, темнолиловая.
— Грасиас! Спасибо! — говорит Ангелито. — Пейте ещё!
— Грасиас! Не надо. Твоя бумага бодрит лучше, чем твоя вода. Только, смотри, не попадись полиции!
— Нет, я ловкий!
Ангелито ставит кувшин на голову, и снова среди уличного шума раздаётся его пронзительное:
— Агуа фриа!..
Каждому, кто просит у него напиться, он смело протягивает бумагу и карандаш. Он знает, что богатые сеньоры его не остановят. Им не нужна мутная речная вода. Они могут выпить вина, съесть винограду, полакомиться фигами или гранатами. Его покупатели — народ простой: батраки, рабочие, погонщики мулов... Они все против войны!
Он завернул в переулок. Какая-то высокая седая дама протянула руку в длинной чёрной перчатке:
— Мальчик, налей. Только полнее лей, полнее!
Ангелито подал ей полнёхонькую чашку. Она
брезгливо взяла её кончиками пальцев и стала пить. Ангелито вынул из кармана бумагу, испещрённую подписями, и сказал:
— Вот сеньора, подпишите, чтобы не было войны!
— Что?.. — Сеньора залпом допила чашку и схватила бумагу. — Где ты это взял, дрянной мальчишка?
Костлявыми пальцами, точно щипцами, она ухватила Ангелито за локоть. Он стал вырываться, но не тут-то было: старуха крепко вцепилась в него.
— Пресвятая дева! — закричала она. — У меня на фабрике полно этих бумажек, а теперь они ещё и на улице!
Только сейчас Ангелито узнал её — это сеньора Родриго, хозяйка фабрики, на которой работает Мария. Зачем же этой богатой сеньоре мутная речная вода? И Ангелито понял: эта сеньора не только чудовищно богата, но и чудовищно скупа.
— Пустите, сеньора! — взмолился он.
— Нет, нет, стой!.. Полиция! — Сеньора ещё крепче сжала своими «щипцами» руку Ангелито. — Сбегайте же кто-нибудь за полицией!
Кругом собрался народ — рабочие в потёртых беретах, погонщики мулов в шапочках с кисточками, батраки в огромных шляпах сомбреро, — но никто не торопится идти за полицией.
— Пустите! — просит Ангелито. — Я только на минуточку. Я только кувшин поставлю...
Костлявые пальцы чуть разжимаются. Ангелито освобождает руку, опускает кувшин на тротуар и вдруг выхватывает из рук сеньоры Родриго листок и со всех ног бежит по горячему асфальту.
— Держите его! — закричала сеньора, размахивая руками в длинных чёрных перчатках.
Но никто не стал задерживать Ангелито. Народ расступался перед ним. Он слышал шепот голосов:
— Беги, беги, малыш!
— Полиция! Где же полиция?.. — кричала сеньора.
Наконец появился полицейский. Размахивая тяжёлой дубинкой, он побежал за Ангелито. Но прохожие, как будто нечаянно, всё время становились на его пути. Он то и дело натыкался на кого-нибудь...
Тем временем Ангелито юркнул в один переулок, в другой, прошмыгнул проходным двором и понёсся к реке Мансанрес.
Вот и река. Ангелито остановился перевести дух. Сколько здесь воды! Сколько народу можно напоить! Но поить не из чего — кувшин остался там, в переулке, и жадная сеньора, конечно, унесла его к себе.
Ангелито раздевается, прячет штаны с драгоценной бумагой под камень, ныряет в прохладную воду и думает:
«Эх, жалко кувшин! Такой был хороший... и большой... Ну, ничего. Зато войны не будет! Это всё-таки важней».
А кувшин ему Мария другой купит. И тогда он будет снова ходить по улицам Мадрида и снова будет звонко выкрикивать:
— Агуа фриа! Холодная вода!
в ГОРОДЕ ЭЙСЛЕБЕНЕ
1
Есть такой немецкий город — Эйслебен. В конце войны его захватили американцы. Но потом им пришлось уйти оттуда, и в город вошли советские войска.
Наши бойцы ехали на машинах. Впереди на головной машине ехал командир.
Колонна не спеша двигалась по длинной, узкой улице. И вот завернули на главную площадь. Вдруг командир скомандовал:
— Стой!
Колонна остановилась. Все — и бойцы и офицеры, — радостно удивляясь, смотрели на середину площади. Там возвышался памятник — большой бронзовый памятник на высоком каменном постаменте.
Конечно, немало памятников повидали наши бой-
цы в немецких городах. Но этот памятник был особенный. Это был памятник Ленину!
Ленин возвышался над площадью немецкого города в такой родной, такой знакомой позе — одна рука засунута в карман, другая приподнята, точно он обращался к бойцам с приветливым, отеческим словом.
— Склонить знамёна! — приказал командир.
И победные знамёна, которые бойцы пронесли от Сталинграда до Берлина, с тихим шелестом склонились перед бронзовой статуей.
Бойцы не могли оторвать глаз от памятника. Каким образом очутился он здесь, в немецком городе, где совсем недавно хозяйничали фашисты?
Командир стал расспрашивать местных жителей.
И вот что они ему рассказали.
2
В городе находится большой завод. Во время войны там работали люди, которых фашисты согнали со всей Европы: англичане, чехи, французы, поляки... Был там и русский. Его звали Василий. Фамилии его никто не знал, но все знали, что он был очень смелый. Он храбро дрался с фашистами, когда они захватили его деревню. Но в бою его оглушило гранатой. Он потерял сознание и очнулся уже в поезде. Фашисты везли его вглубь Германии.
«Всё равно убегу, — думал Василий, — не стану жить в фашистском плену!»
Но убежать было невозможно. Охрана была очень строгой. На завод гнали под усиленным конвоем. У места работы всегда торчал часовой.
Василия поставили на разгрузку. К заводу вела ветка железрюй дороги, и по ней каждый день приходили длинные товарные составы с обломками танков, самолётов, пушек...
Фашисты очень нуждались в металле. Они подби-
рали всё, что могли, и отправляли в печь, в переплавку.
Василий не хотел им помогать и работал кое-как, только для видимости.
Однажды он разгружал длинный, двойной товарный вагон. Не спеша приподнимал он то броневую плиту со свастикой, то алюминиевое крыло разбитого «Мессершмитта», то исковерканный мотор... Он радовался, что поезда привозят с востока много обломков, — значит, наши крепко бьют фашистов.
Вдруг ему почудилось, будто перед ним промелькнуло лицо Ленина.
Он не поверил себе. Стояла ночь, и в полумраке легко было ошибиться.
Но когда он как следует пригляделся, то с волнением увидел, что в вагоне среди груды обломков лежит большая статуя Ленина.
Особое чувство охватило Василия. На сердце у него защемило. Вся прежняя, привольная жизнь представилась ему... Слёзы подступили к глазам. Он не выдержал, нагнулся и поцеловал холодный выпуклый бронзовый лоб...
3
Неподалёку работал пленный француз, по имени Анри. Василий потихоньку позвал его:
— Анри! Анри!
Анри подошёл, пригляделся к статуе и вдруг обернулся к Василию и как-то по-своему, на особый лад, с ударением на последнем слоге, ласково произнёс:
— Ле-нйн!..
Он махнул брезентовой рукавицей другому пленному, англичанину Джону, который работал у лебёдки.
Тот взобрался на груду обломков, встал рядом с Василием, присмотрелся к статуе и так же ласково, но уже на свой, на английский, лад выговорил:
— Ле-нин!
...и чех узнал Ленина, и поляк, и негр... Все пленные, кто ни подходил к вагону, — все узнавали Ленина и шепотом с любовью повторяли:
— Ленин! Ленин!..
Но долго смотреть на статую Ленина не пришлось. Вдоль состава уже шагал часовой с автоматом, покрикивая:
— Шнеллер! Шнеллер! Быстрей!
Василий и другие пленные взялись за работу. Они стали выбрасывать за борт вагона всякие обломки. Скоро стала видна вся бронзовая статуя.
Василий понял: это памятник Ленину, который раньше стоял в советском городе. Фашисты, как воры, украли его, сняли с постамента и вот привезли в Германию, для того чтобы отправить в печь, в переплавку.
«Нет, не бывать этому!» — решил Василий. Он стал знаками показывать товарищам:
— Нельзя в переплавку! Нельзя! Ленин!
И все — и англичанин, и чех, и француз, и поляк... — все сразу поняли Василия и повторяли вслед за ним:
— Нельзя! Ленин! Ленин!
Как только часовой прошёл к хвосту поезда, пленные с помощью лебёдки осторожно приподняли статую и бережно опустили на тележку.
Василий спрыгнул с подножки вагона и взялся за рукоятки тележки.
Правда, его дело было разгрузка, а не перевозка, но сейчас он не думал об этом — он думал только об одном: как спасти статую?
4
Пленные откатили тележку в сторонку и стали советоваться, как быть. Объяснялись не столько словами, сколько руками... Но тут сзади снова послышался окрик часового:
— Что стали? Работать! Шнеллер!
Пришлось дальше толкать тележку со статуей по узеньким рельсам, которые были вделаны в цементный пол завода. Рельсы вели в горячий цех.
И вот раздвинулись широкие двери на колёсиках. За ними клокотали большие плавильные печи. У одной из них стоял старый немец в синих очках и потёртой кепке. Это был старший горновой. Он оглянулся и крикнул:
— Что вы там замешкались? Давайте, черти, а то печь стоит! Шнеллер!
Пленные не отвечали. Василий крепче стиснул рукоятку тележки. Пусть только горновой попробует взять статую, ему тогда не сдобровать! А часовых здесь бояться нечего — они в этот цех не заходят, потому что здесь работают не пленные, а немцы.
— Вы что, оглохли, что ли? — повторил горновой.
Снимая на ходу синие очки, он подошёл к тележке.
Пленные тесной толпой окружили его.
— Вы что же это... — начал было горновой, но тут он посмотрел на голову статуи и осекся: — Постойте! Кто это? — Он пригнулся к тележке. — Кто это?.. Ленин?! — охнул старый рабочий.
Он оглянулся на широкие двери, посмотрел на Василия, поднял руку и медленно снял с головы старую, прожжённую во многих местах кепку.
Вдруг он заторопился:
— Что же вы стоите? Везите! Везите скорей туда, на задний двор... Скорей, пока обер-майстер не видит. Пока ночь, пока темно. Скорей, не мешкайте!
— Спасибо, друг! — сказал Василий по-русски и стал вместе с другими толкать тележку к выходу на задний двор.
Там, в укромном углу, куда никто не заглядывает, пленные нашли подходящее место, выровняли его, углубили, положили статую и тщательно прикрыли её брезентом, мотками ржавой проволоки, листами железа, досками, обломками...
А на рассвете заводская охрана схватила Василия и стала допрашивать:
— Где бронзовая фигура?
— Какая бронзовая фигура?
— Ты работал на разгрузке. Ты должен знать.
— Не знаю... — отвечал Василий. — Не видел...
Долго фашисты терзали Василия, долго мучили,
но ничего не добились. На все вопросы он отвечал: «Не знаю... Не видел».
Так фашисты ничего и не узнали. И статуя пролежала в укромном уголке до самого конца войны.
5
И вот настал долгожданный час. Окончилась война. Пришла победа.
В Эйслебен вошли американцы. Старый горновой
вместе с другими рабочими отправился к американскому коменданту.
— Мы хотели бы, — сказал он, — поставить у себя в городе памятник.
— Кому? — спросил комендант.
— Ленину, — ответил старый рабочий.
— Что? — вскочил американец. — Ленину?.. Большевизм разводить? Не позволю!
Пришлось рабочим снова прятать статую Ленина, но теперь от американцев.
Но через два месяца, когда Василий уже был на родине, население города узнало, что Эйслебен переходит в советскую зону.
Жители обрадовались. Американцы уходят! Завтра придут русские!
Старый горновой никак не мог заснуть в этот вечер. Он долго ворочался с боку на бок, а потом встал и отправился на завод.
— Товарищи, — сказал он, — американцы уходят. Завтра утром придут русские. Давайте поставим на площади памятник. И когда утром войдут советские войска, они увидят в городе памятник Ленину!
Времени было в обрез: летняя ночь коротка. Но рабочие руки не боятся труда.
Все дружно взялись за дело, и к полуночи на главной площади уже вырос большой каменный постамент. Потом на грузовике с прицепом привезли на площадь статую и стали её водружать на место.
Сотни рук помогали рабочим. И когда над городом взошло солнце, оно осветило бронзового Ленина, который стоял на площади, протягивая руку навстречу наступающему дню и вступающим в город советским войскам.
Так появился в городе Эйслебене памятник Ленину. Он и сейчас там стоит. По праздникам у его подножия собираются жители города. При-
ходят и пионеры. И старый горновой читает им письмо:
«Дорогие пионеры Свободной Германии! Берегите памятник Ленину. Любите Ленина. Ведь он боролся за счастье и за мир всех народов на земле.
Ваш Василий».
Пионеры украшают памятник цветами и ветками. А над ними стоит бронзовый Ленин и с доброй, ленинской улыбкой смотрит на старинный немецкий город Эйслебен.
ПОВЕСТИ
НАХОДКА
Глава первая
ДЛИННОЕ СЛОВО
Я вам расскажу про Таню Зотову, но начать надо, пожалуй, с её брата, с Лёши. Всё-таки он старше. Таня — она ещё маленькая, она только недавно перешла во второй класс. Можно даже считать, что она ещё первоклассница — ведь во втором классе она будет учиться только осенью.
А Лёша уже перешёл, как-никак, в шестой. Учителя считают, что пятые и шестые классы — самые шумные, самые трудные. Не знаю. Во всяком случае, Лёша Зотов не был ни шумным, ни трудным.
Сейчас его нет дома. Сейчас он отправился в своё самое любимое место — в библиотеку. Он туда ходит каждый день, а то и два раза в день. Мама сколько раз ему говорила:
— Лёша, ну что ты глотаешь книги, как страус всё равно! Ведь писатель каждое словечко обдумывал, каждую страничку. А ты — хвать, ам! — и проглотил.
Лёша улыбается:
— Ладно, мама, я не буду как страус.
А сам всё «глотает».
Вот он подошёл к библиотеке. Она помещается в небольшом двухэтажном доме. Ребята, живущие на Красной Пресне, наверно, знают его. Там каменный забор, ворота. Под окном растут липы. Сейчас они цветут и сладко пахнут. Лёша постоял на крыльце, подышал липовым запахом и толкнул дверь.
В библиотеке было много ребят. Одни сидели за длинным низким столом и шопотом читали:
В доме во-семь дробь о-дин У заста-вы Иль-и-ча...
Другие стояли в очередь вдоль жёлтого лакированного прилавка, просматривали друг у друга книжки, переговаривались:
— Это интересная — про войну!
— А это плохая книжка: тоненькая!
Лёша спросил:
— Кто последний?
Конечно, он мог бы и без очереди подойти, потому что книги выдаёт его мама. Вот она стоит там, у маленького столика, высокая, немного седая; на жакетке планочка от медали «За оборону Москвы».
Но Лёше неохота подходить без очереди. Ребята сразу поднимут шум: «Почему без очереди, почему без очереди?» А станешь им объяснять, что это мама, — они, пожалуй, ещё хуже начнут: «Ага, по знакомству!»
Нет, уж лучше постоять немного.
Лёша стоит в очереди, оглядывает белые стены. На них всякие плакаты, картины, портреты детских писателей. Лёша их знает всех в лицо. Вот самый его любимый писатель — Аркадий Гайдар. У него, оказывается, на самом деле есть сын Тимур. Лёша читал его воспоминания в «Пионерской правде». Интересно, была у этого настоящего Тимура команда, как в книжке?
Когда подошла Лёшина очередь, мама быстро нашла в длинном, узком ящике Лёшину карточку и тихим голосом спросила:
— Что дома слышно, сынок?
— Всё в порядке, мама.
— Танюша что делает?
— На дворе в прыгалки играет.
— Так, — громко сказала мама. — Ну, что тебе дать, Зотов? Ты, по-моему, всю библиотеку прочитал!
— Нет, мама... Помнишь, я тебе говорил про наш отряд, про Алексея Кузьмича? Вот бы мне что-нибудь по этой части. Можно, я посмотрю на полках, а? Можно?
Лёшу хлебом не корми, только дай ему порыться в книгах. Правда, мама не очень-то позволяет ему подходить к полкам — он там такой порядок наведёт, что потом ни одной книги на месте не найдёшь! Всё-таки она сказала:
— Ладно, ищи вон там, — и показала на нижнюю полку. — Только поаккуратней, пожалуйста.
— Мама, ну зачем ты каждый раз говоришь! Как будто я не знаю...
Лёша прошёл к полкам, а мама занялась другими читателями. Потом она подошла к Лёше:
— Ну вот, нагородил уже!
— Сейчас, мама, сейчас всё будет, как было... Знаешь, мы даже настоящие раскопки будем делать. Курганы всякие, городища...
— А где же вы курганы эти возьмёте? Я слыхала, их на юге много, в степи.
— Зачем! Они и здесь есть, под Москвой. Нам Алексей Кузьмич рассказывал. Он в Академии наук работает, не шутка!
Лёша присел на корточки и начал рыться в книгах.
Вскоре он вышел из библиотеки с толстым томом в руках. Книга, видно, попалась очень интересная, потому что Лёша сразу же, на ходу, принялся читать. Ноги сами по себе шагают по тротуару, а глаза смотрят в книгу. И вдруг — стоп! Лёша налетел на гражданина, который тоже на ходу читал, только не книгу, а газету «Вечерняя Москва». Гражданин сказал: «Извините», а потом увидел, что перед ним мальчик, и обиделся:
— Смотреть надо, а не читать на ходу!
Конечно, гражданин был прав, потому что на углу
Лёша задел лоток мороженщицы. У заставы он едва не угодил под грузовик.
Наконец после всех приключений он добрался до своего дома. Это на Красной Пресне, в новых домах.
Лифт с лёгким гуденьем повёз Лёшу на пятый этаж. Дверь ему открыла Таня — та самая, о которой я и хочу вам рассказать. Она очень похожа на Лёшу. У неё тоже чуточку выпяченные губы, тёмные глаза и русые волосы. Только у Лёши они острижены под ноль, а у Тани заплетены в две косички с лентами. Ленты, кстати сказать, Таня вечно теряет. То и дело слышно: «Мама, ты не видела мою ленточку?», «Лёша, тебе не попадалась моя ленточка?..»
Таня посмотрела на толстую книгу, которую Лёша притащил; и стала разбирать длинное, непонятное слово на переплёте:
— Ар... Ар... Арехология... Лёша, это про что это — арехология?
Лёша засмеялся:
— Это наука такая...
— О чём наука?
— Об орехах.
— А разве есть такая?
Лёша похлопал Таню по плечу:
— Эх ты, профессор! Ну где ты вычитала «арехо-логию»? Не видишь, написано: «Археология».
Таня посмотрела:
— Не всё ли равно! А зачем она, Лёша?
— Это вам, первоклашкам, ещё рано.
— А я уже во второй перешла!
— Ох, извините, ошибся! — сказал Лёша и прошёл к письменному столу.
Раньше, до войны, это был папин стол. А сейчас одна половина Танина, а другая — Лёшина. На Тани-ной половине — чистота и порядок. А на Лёшиной чего только нет! И ржавые железки, и черепки, и старинные монеты, на которые ничего не купишь, и чьи-то огромные зубы — не то волчьи, не то лошадиные...
Лёша сел за стол и снова взялся за книгу. Но Таня стала дёргать его за плечо:
— Лёша, давай играть в лото, а? Чур, только я буду кричать!
— Некогда, Таня.
— Тогда в поддавки. Чур, я белыми!
— Таня, я ведь сказал — некогда.
— Ну ладно, ну тогда в домино.
— Таня,. тебе, кажется, ясно говорят... — начал было Лёша, но тут на столе затрезвонил телефон.
Лёша взял трубку:
— Алексей Зотов слушает. А, Стась, здорово! Достал. Клад, а не книга... Всё есть, всё... Как измерять, как копать, как землю откидывать. Ага... Теперь можем смело ехать. Ага... Приходи... Пока!
И Лёша положил трубку. А Таня сразу навострила уши:
— Что копать, Лёша?
— Ничего!
— Нет, я знаю: вы поедете клад копать, да?
— Пускай клад, — сказал Лёша, — только отдай книгу. Не успел отвернуться, а она уже схватила!
— На, возьми, пожалуйста, только скажи, какой клад. Лёшенька, скажи! Я ещё ни одного кладика никогда не выкопала.
— Да никакой не клад. Что ты, Танька! Я просто пошутил.
— Нет, я знаю, ты не пошутил. Ты нарочно говоришь, я знаю. Вот придёт мама, я ей всё расскажу про вашу эту — как её? — арехологию.
Но Лёша уже не слышал Тани. Толстая книга подхватила его и унесла далеко-далеко, в седую русскую старину...
Глава вторая
ПРО ПАПУ
Мама, как нарочно, в этот вечер долго не приходила. Таня стояла у окна и смотрела на улицу — идёт мама или не идёт. Но мама не шла.
Сверху, с пятого этажа, Тане видны трубы, крыши, дома, трубы, крыши... Некоторые трубы очень высокие, это фабричные. За одной из них садится солнце, и всё небо покрыто розовыми облаками. Дым из фабричных труб завивается в пухлые розовые кольца, и кажется, будто все облака получаются из этого фабричного дыма.
Но вот на небе всё погасло, зато на земле сразу зажглись тысячи огней и повисли вдоль улиц, словно ёлочные бусы. А на углу засветились большие часы. Обе стрелки слились в одну толстую стрелу на цифре «девять».
Таня обернулась к Лёше. Он уже не читал, а думал о чём-то, подперев кулаками голову.
— Лёша! Ну Лёша же!
— Что?
— Почему мамы так долго нет?
— Задержалась...
Таня подошла к Лёше:
— Ладно, Лёша, не хочешь про клад — тогда про папу расскажи.
— Я ведь тебе уже сто раз рассказывал.
— А я про папу тыщу раз могу слушать.
Лёша знал — от Тани отделаться нелегко. Да и сам он любил рассказывать про папу. Когда рассказываешь, всё вспоминается, и кажется, что папа опять здесь, рядом.
— Ну ладно.
Он сел на подоконник, обхватил руками колени и стал смотреть на огоньки за окном. Их было очень много, они разбежались далеко, словно звёзды на небе, и, так же как звёзды, мигали и переливались d синей темноте весеннего вечера.
Таня села рядом с Лёшей и прижалась боком к его твёрдым коленкам.
— Ты читала в «Пионерке» воспоминания Тимура Гайдара?
— Нет, не читала. Там очень маленькие буковки. Мы такие не проходили.
— Эх вы, «буковки»! — усмехнулся Лёша. — Л знаешь, Таня, я бы тоже хотел написать врспоми-пания...
— Про кого?
— Ясно, про кого: про папу.
Таня сказала:
— Я бы тоже...
— Что — тоже?
— Воспоминания про папу.
Лёша легонько дёрнул Таню за косичку:
— Чудная ты, Танька! Какие могут быть воспоминания, раз ты его не помнишь!
— А может, я вспомню. Вот буду о нём думать, думать — и вспомню.
Лёша ничего не ответил.
В комнате становилось всё темней, но света зажигать ни Лёше, ни Тане не хотелось.
— Не знаю, про что рассказывать, — начал Лёша. — Про Кунцево, что ли? Но раз ты не помнишь... А я помню, как мы поехали туда, к бабушке, и ночевали там, а папа тебя вареньем кормил с ложечки, а ты вся измазалась, пчёлы так и липли к тебе, а ты — ничего, только отмахиваешься и кричишь: «Исё, исё!» А потом мы все пошли на Москву-реку купаться, и тебе там щёки отмывали, а ты болтаешь ногами, орёшь вовсю, а папа стоит на берегу и приговаривает: «Так её, так! Исё, исё!»
Таня засмеялась:
— Он был смешной, да?
— Ох, он любил смешить! Шутил всё. А потом мы пошли домой и узнали, что война. А раньше, понимаешь, мы ничего не знали.
— Ну и что? И дальше?
— Ничего. Началась война, и всё.
Лёша замолчал. Как рассказать Таньке про те первые дни, про то, как Москва сразу вся потемнела,
словно насупилась, про то, как проходили по улицам колонны бойцов с грозной песней:
Идёт война народная. Священная война...
Лёше вспомнилось, как однажды он побежал за такой колонной,.и один из бойцов сказал: «Пойдёшь с нами, сынок?» — «Пойду», — ответил Лёша и долго шагал в ногу с колонной и подпевал:
Вставай, страна огромная. Вставай на смертный бой! Сразиться с силой тёмною — С фашистскою ордой.
Потом боец сказал: «Ступай домой, сынок, ступай, а то заблудишься». Бойцы ушли, а Лёша прибежал домой и сказал: «Папа, пойдём на войну!» И запел: «Вставай, страна огромная...» А папа сказал: «Нет, Лёша, сначала я пойду, а потом уж сообразим насчёт тебя». Но папа долго ещё оставался дома, потому что завод не отпускал. Ведь он работал на военном заводе. Потом он даже домой не приходил, а всё время был на заводе и ночевал там. Это называлось — на казарменном положении.
Но как обо всём этом рассказать Тане?
— Ну, что ж ты? — сказала Таня.
— Пусти-ка, Танька, нога затекла! — Лёша сел поудобнее. — Вот... значит, началась война. Начались дежурства... Затемнение... Детей стали эвакуировать...
— А это что? — спросила Таня.
— Это значит — увозить подальше от Москвы. Потому что начались налёты. Каждую ночь. Прямо спать не давали. Но мама сказала, что она из Москвы не уедет. И я тоже сказал: «Не уедем!»
— И я бы тоже так... — сказала Таня.
— Правильно! А немцы всё ближе к Москве. И вот раз папа пришёл с завода и говорит: «Пришёл проститься, иду». Мы сразу поняли куда и стали его
собирать. А вечером пошли провожать на сборный пункт — там, за площадью Маяковского.
— И я пошла? — спросила Таня.
— Ага! Папа тебя ещё на руках нёс. Идём, а кругом темень! Идёт машина, а её не видно, только маленькие синие подфарники. Идёт трамвай, а его не видно... Так и кричали: «Кондуктор, какой номер?» Добрались мы до площади Маяковского. Папа стал прощаться с нами и говорит: «Ждите, я вам письмо напишу. Теперь фронт близко, письмо живо дойдёт. И полевую почту вам напишу — и всё».
— Какую полевую почту? — спросила Таня.
— Это тогда так писали, адрес такой: номер — и всё.
— А где же письмо? — сказала Таня. — Ведь письма не было.
— Не было, — отозвался Лёша, — но мы тогда думали — будет. А потом папа сказал: «Лёша, ты теперь один мужчина в семье, имей в виду». И всё такое. И чтобы я маме помогал...
— И меня не обижал, — подхватила Таня.
— Про это он ничего не говорил. А я тебя и так не обижаю.
— А я ничего не говорю, — сказала Таня. — Дальше...
— Дальше — всё. Папа остался, а мы пошли домой. И вдруг — вуууу! «Граждане, воздушная тревога!» А мы тут, недалеко от Маяковского метро, — и, значит, туда. А там тепло, светло. Как сейчас. Только на платформах, вот где люди ходят, везде лежаки — пожалуйста, ложись, спи. На них всякие старушки, мамы с детьми. Ну, и мы пристроились. Я ведь ещё тогда маленький был... Сколько? Семь лет. Ещё в школу не ходил...
— Ого, даже поменьше меня был! — удивилась Таня.
— Да... Ну вот. Сели мы. А ты всё таращишь глаза на лампы, а потом заснула. А я говорю: «Мама,
поспи, а я посижу с Танькой» — и незаметно сам заснул. Потом, чувствую, мама будит: «Пора, Лёша, вставай». А мне спать ещё, ой, как охота! Открыл глаза и сначала даже не понял, где я. Мне уж там снилось что-то хорошее, будто войны нет. Мама говорит: «Пошли, детки: отбой». Поднимаемся на эскалаторе, а сами думаем: «Как там, наверху, Москва?» И вот вышли на Садовую... Светает, аэростаты спускаются...
— А, это я знаю! Это вроде рыбы, такие большущие...
— Ага... Смотрим — а Москва вся целёхонька! И только стекло хрустит под ногами. Это от волны...
— От какой волны, Лёша?
— От взрывной... от воздушной. В общем, от фугаски.
— От какой фугаски
— Ну, от бомбы. Ладно, потом... Идём. Дошли до нашего переулка, и вдруг мама меня как дёрнет за руку, как закричит: «Батюшки, Лёшенька, да что ж это!» Я смотрю, Танька, вижу — нашего дома, вот где мы жили, нету. То-есть он есть, только это уже не дом, а просто развалины. Крыша пробита, стена обвалилась, и всё вот так вот исковеркано.
Таня крепче прижалась к Лёшиным коленкам и повела плечом:
— Как страшно!
— Ещё бы не страшно! Если б не папа, если б мы его провожать не пошли, нам бы всем тогда конец был...
Таня посмотрела на Лёшу:
— Какой конец?
— Обыкновенный конец — и всё. Выходит, папа нас всех спас тогда. Ты заплакала. Даром что такой клоп была, а поняла, что дом разбомбили. Даже я и то заревел. А мама говорит: «Деточки, не плачьте! Это ещё счастье, что никого дома не было». А у самой слёзы.
— А я никогда не видела, как мама плачет, — сказала Таня.
— И я, — сказал Лёша. — Только когда извещение получили...
Лёша снова замолчал. В комнате стало совсем темно и тихо. Только снизу, со двора, с улицы, доносились весёлые голоса неугомонных ребят, звонки трамваев, гудки машин — весь обычный гул огромной Москвы.
Зимой его меньше слышно, но летом, когда окна открыты, этот шум не прекращается ни на минуту. И даже если глубокой ночью встанешь и прислушаешься, обязательно услышишь невнятный, но ровный, бодрый гул — гул Москвы.
— А потом что? — сказала Таня.
— Потом ничего. Походили мы около развалин, вытащили, что смогли: папин стол, диванчик этот, игрушки-погремушки твои. Потом пошли в райсовет, ночевали у каких-то соседей, а потом нам эту квартиру дали, в новом доме...
Таня сказала:
— А я знаю... А я знаю, почему от папы письма не было.
— Почему?
— Знаю: потому что он по старому адресу писал, а мы уже в новом доме жили.
Лёша махнул рукой:
— Чудила ты! Будто мама не ходила на почту, будто не спрашивала!
— А может, оно где-нибудь затерялось.
— Не знаю, Танька. А может, папа просто пе успел его написать. Ведь на войне знаешь как: [дамандир даст приказ — бей врага, и ни шагу назад!
Лёша долго рассказывал. Таня слушала его и всё старалась вспомнить папу. И порой ей казалось, что вот ещё немножко, ещё чуточку — и она его всё-таки вспомнит.
Глава третья
СЕМЕИНЫЙ СОВЕТ
Наконец пришла мама. Она вошла в комнату, увидела, что темно, стала нашаривать на стене выключатель и сказала:
— Ау, птенцы! Где вы тут?
В комнате сразу стало очень светло. Лёша и Таня щурили глаза и смотрели на маму. Таня подбежала к ней:
— Почему так поздно?
— Надо было, дочка. А вы что же это, опять на подоконнике сидели!
— Мама, мы ведь уже не маленькие.
— Знаю я таких немаленьких! И почему в потёмках, как совы?
— Просто так, — сказал Лёша. — Вспоминали всякое...
Мама поставила в угол сумку, сняла жакетку:
— Вы что ж это, не ужинали ещё? Ах вы такие-сякие, живо за стол! Я сейчас...
Она пошла к себе в комнату переодеваться. А Лёша с Таней стали подавать на стол: три тарелки, три чашки, три ложки — всё по три.
Потом сели ужинать. Хорошо, когда мама дома, сидеть за столом, покрытым белой скатертью, под яркой лампой... Лёша пил чай из стакана с подстаканником, а мама с Таней — из чашек. Ужинали молча, потому что папа не любил, когда за едой болтают. Говорили только самое необходимое: «Лёша, отрежь Тане хлеба», «Таня, подай чашку», «Мама, подлей горяченького»...
После ужина Лёша с Таней вымыли посуду — три тарелки, три ложки, всё по три, — смахнули крошки со скатерти, подмели, причём Таня держала совок, а Лёша заметал на него мусор.
Когда всё был кончено, мама сказала:
— Так, молодцы! А теперь давайте устроим семейный совет.
Таня очень любила семейные советы. Она закричала:
— Ой, скорей, давайте! И вот все втроём уселись на старый плюшевый диван: мама, конечно, посерёдке, а Лёша с Таней — по бокам. Мама накинула на плечи белый шерстяной платок с длинными кистями, а Таня прижалась к маме и прикрылась уголком этого платка.
— Значит, так. Была я сегодня» в райсовете. Секретарь говорит: «Лидия Мироновна, вот вам путёвка в сердечный санаторий «Зелёный шум», здесь, под Москвой. Вам, как жене погибшего фронтовика, бесплатно. Ехать через два дня». Посмотрела я на эту путёвку и говорю: «Спасибо, товарищи, но как же я своих птенцов-то оставлю?» А секретарь говорит: «Ничего, они у вас уже большие, две недели пробудут и без мамы, ничего им не сделается». Вот, «большие», давайте совет держать: управитесь вы тут без мамы или нет?.. Таня, да не рви ты на мне платок, пожалуйста!
Пока мама говорила, Таня всё заплетала косички из кистей на платке. Наверно, косичек двадцать заплела.
Она отпустила платок и в упор посмотрела на маму. Как же так? Как же это мама уедет на целых две недели? Как же без неё быть? А кого они с Лёшей по утрам будут провожать в библиотеку, кого встречать по вечерам? Нет, нет, две недели это слишком долго, это всё равно что целый год! Она вскочила:
- Я...
И вдруг прикрыла рот рукой. Она подумала: «А почему это я первая должна говорить? Пускай вперёд Лёшка скажет. Ишь, хитрый какой — сидит и
молчит. Ведь он старше. Если он скажет, чтобы мама осталась, она его скорей послушает. Всё-таки он мужчина — и чай пьёт с подстаканником и всё такое».
Она сказала:
— А почему я первая? Пускай вперёд Лёша скажет. И всё!
И она снова села подле мамы и давай расплетать шерстяные косички, которые она только что старательно заплетала.
Мама повернулась к Лёше:
— Что ж, твоё слово, сын!
Лёша поднялся, засунул руки в карманы и стал ходить взад и вперёд по комнате широким, размашистым шагом, как папа. Потом он остановился перед мамой и сказал:
— По-моему, вопрос ясен. Тебе надо ехать, факт! А мы тут управимся. Если что сварить, я сумею. Помнишь, какой я тогда зимой суп сварил?
Мама улыбнулась, а Таня сморщилась:
— Такой солёный был, что до сих пор во рту противно!
— А зачем ты солила? — сурово спросил Лёша. — Кто тебя просил!
— А почему ты не сказал, что уже солил?
— Ладно, будет вам, — сказала мама и повернулась к Тане: — Ну-с, дочура, а ты что скажешь?
Таня молчала. Она растерялась и не знала, что сказать. Вот так Лёша! Выступил, называется!
— Танюша, поскорей, — сказала мама, — а то спать пора.
Таня встала и тоже начала ходить по комнате.
— Я сначала думала не так, — сказала Таня, — потому что без мамы нельзя. Как мы это будем без мамы, я себе даже не представляю.
— Ну да, — сказал Лёша, — вас надо ещё с ложечки кормить!
— При чём тут «с ложечки»? Я знаю, мама, тебе
надо ехать — и всё. Чтобы ты поправилась. Чтобы у тебя сердце не билось.
Она подбежала к маме, обняла её и стала стискивать изо всех сил:
— Мамочка, миленькая, не уезжай!.. Нет, уезжай, уезжай! И приезжай вот такая толстая, вот такая...
Мама сказала:
— Танюша, пусти! Ты меня раздавишь!
— Пускай раздавлю, пускай!.. — Таня всё тормошила маму.
— Танька, перестань! — сказал Лёша.
— А ты чего?
Таня отпустила маму, обернулась к Лёше и вдруг как толкнёт его на диван! Лёша с размаху плюхнулся на диван так,, что старые пружины жалобно загудели. Все засмеялись. Потом мама поправила волосы, натянула на плечи платок и сказала:
— Я думаю вот что... Я думаю, мы ещё попросим кунцевскую бабушку у нас пожить эти две недельки. Всё-таки я буду спокойней.
— Правильно, бабушку! — обрадовалась Таня.
Она очень любила бабушку.
— Даёшь бабушку! — крикнул Лёша. — Да здравствует бабушка!
На этом семейный совет и закончился. Решение было принято единогласно: маме в «Зелёный шум» ехать.
Глава четвёртая Д
ОРОГАЯ МАМА!
Кунцевская бабушка, папина мама, была старенькая. Один раз Тане вздумалось пересчитать все морщинки на бабушкином лице. Считала-считала — вдруг бабушка улыбнулась, и морщинок сразу стало вдвое больше.
— Бабушка, не надо смеяться, — сказала Таня, — а то я сбиваюсь.
— и, внученька, — сказала бабушка, — всё равно не сочтёшь. Мне шестьдесят осьмой. Клади по одной на каждый год — не ошибёшься!
Она приехала в четверг, пятнадцатого. В пятницу, шестнадцатого, мама уехала в санаторий. А в субботу, семнадцатого, Таня уже сидела за своей половиной стола и писала маме письмо. Она обещала писать маме каждый день.
Она выбрала в пенале самую лучшую ручку, самое новенькое пёрышко и теперь старательно выводила буквы, чтобы маме понравилось её письмо.
Таня ещё никогда не писала писем. Это дело не простое. Надо, чтобы ни одной кляксинки не было. Надо знать, где поставить точку, где запятую, где восклицательный знак, где вопросительный... Надо знать, как перенести слово, если не помещается.
Таня сидит и пишет:
«Дорогая мама! (Тут можно восклицательный.) Пишу тебе письмо. (Тут можно точку.) Лёша пошёл за хле- (тут надо перенести, а то не поместится) бом. Бабушка пошла в мага...»
— Дзинь! — затрещал звонок в коридоре, словно закончил слово.
Таня осторожно положила перо и пошла открывать:
— Лёша, ты?
— Не совсем.
— Как это — не совсем? А, я знаю, это Стасик,
да?
— Он самый!
Таня отперла дверь. Перед ней стоял Стасик — Лёшип товарищ. Он толстый, у него светлые, почти белые, как на зубной щётке, волосы. И растут они так же — щёточкой.
— Бью челом, — сказал Стасик. — Где боярин Алексей?
— В булочной. Сейчас придёт.
— Так. Ясно-понятно.
Стасик прошёл в комнату. На нём зелёная гимнастёрка и широкий ремень, наверно отцовский. На боку висит маленький настоящий фотоаппарат.
— Стасик, знаешь, сними меня! — сказала Таня.
— Сейчас освеш,ение неподходящее, — сказал Стасик. — Светосила не та. Завтра. Нет, и завтра тоже нет: завтра весь наш отряд уезжает.
— Куда?
Стасик нашёл на Лёшиной половине стола старинную монету и стал её разглядывать:
— Куда, говоришь? По особому заданию, вот куда.
Но Таня не поняла:
— По какому «особому заданию»?
Стасик положил монету, поднял указательный палец и с важностью произнёс:
— Ар-хео-ло-ги-че-ские раскопки!
— Чего? — переспросила Таня.
— Я ж тебе сказал: раскопки. Разве тебе Лёша не говорил?
— Ничего не говорил... Это копать, да?
— Да. Именно что.
— А... он тоже поедет?
— Конечно, — сказал Стасик. — Ведь он у нас главный заводила.
— Никуда он не поедет! — сказала Таня. — Ничего он не поедет! — Ей сразу захотелось плакать — это было слышно по голосу, но только она стеснялась Стасика. — А что вы будете копать? Клад, да?
— Именно что клад, — засмеялся Стасик.
Тут снова раздался звонок: дзинь!
Таня опять побежала к двери:
— Кто?
Это был Лёша. Он подал Тане сумку:
— Держи. Тут кило белого и пол...
Но Таня сумки не взяла:
— Я не останусь! Я тоже... я не останусь...
— Погоди, Таня! Что — тоже? — не понял Лёша.
— Как будто ты не знаешь! Копать клад, вот что «тоже». Я не останусь, так и знай. Мне Стасик всё рассказал.
— Как — Стасик! А разве он здесь?
Лёша вошёл в комнату, поздоровался с товарищем:
— Эх, Стась, ну зачем ты ей рассказал! Почему со мной не согласовал? Теперь она не отвяжется!
Стасик почесал белый затылок:
— Отвяжется!
— Не отвяжусь! — крикнула Таня.
Лёша заложил руки в карманы и нетерпеливо прошёлся по комнате:
— Таня, ты не дури, ладно? Тебе там будет страшно, потом ещё приснится. Ведь там только скелеты и никакого клада нет.
— Да, — подхватил Стасик, — там ещё привидения бродят и даже дерутся.
Таня засмеялась и топнула ногой:
— Никаких привидениев нету! Это всё сказки. Я знаю, вы хотите от меня удрать. А я всё равно поеду. Поеду, поеду, поеду!..
— Таня, — крикнул Лёша, — умолкни! Ты что — думаешь, не справимся с тобой? Ещё как справимся! А кто обещал маме, что будет меня слушаться? А?.. Стась, давай!
Они отошли в сторонку, раскрыли толстую книгу и стали читать и перешёптываться.
А Таня села дописывать своё письмо. Теперь буквы получались кривые, перо царапало бумагу, кляк-сы так и садились одна за другой, но Тане не до того
было, и знаков она уже никаких не ставила. Ей было не до знаков.
«Дорогая мама Лёша поедет копать клад а меня :ie берёт дорогая мама пускай он меня возьмёт...»
Вдруг слеза капнула на букву «м», и она стала г.роде «ш». Потом капнуло на «и», и оно стало похоже на «а». Но Таня не обращала на это никакого внимания. Ладно, пускай! Пускай мама видит, до чего они её довели.
А Стасик и Лёша всё шептались в углу, как заговорщики. До Тани доходили только отдельные непонятные слова: «культурный слой... напластования... диаметр...»
Наконец они кончили шептаться. Стасик сказал:
— Будь здоров, боярин Алексей. Значит, завтра у школы к семи ноль-ноль. А там все на трамвае до метро. А там на автобусе до Шумилова. »
Он подошёл к Тане:
— До свиданья, свет боярышня, не плачь!
— Сам боярышник! — сердито ответила Таня.
Как только за Стасиком захлопнулась дверь, Таня
снова стала просить:
— Лёша, миленький, ну возьми меня!
Лёша насупил брови:
— Опять двадцать пять! Чудила ты, Танька! Вдруг гроза, дождь, мало ли что... Простудишься, захвораешь... Там будут одни наши шестиклассники. Ну при чём тут ты? Ну скажи: при чём?
— Ни при чём! Не простужусь! Не захвораю! И потом, никакого дождя не будет, по радио говорили.
Она замолчала, села на диван и стала тереть пальцем потёртый плюш. Потом она сказала:
— Я знаю: вот если бы папа тебе велел: «Лёша, возьми Таню!», ты бы сразу взял. Да?
Лёша искоса посмотрел на Таню. Она вытирала слёзы чернильными пальцами, и всё её лицо noKfDbi-лось лиловыми разводами.
Лёше вдруг стало её жалко. Он сказал:
— Ладно, возьму. Только поди умойся, а то ты на зебру похожа!
Таня вскочила с ногами на диван:
— Правда? Возьмёшь?
И прыгнула с дивана прямо на Лёшу. Потом подхватила полотенце и побежала на кухню умываться. А Лёша достал заплечный мешок и начал укладываться.
Он взял еды, мыло, полотенце, компас, рулетку — всё, что полагается путешественнику.
Потом он пошёл на кухню, нашёл в углу заступ и стал его осматривать.
Таня повернула к Лёше намыленное до ушей лицо, приоткрыла один глаз и спросила:
— А мне где лопата?
— Ладно! Будешь копать моей!
И Лёша стал обматывать заступ чистой белой тряпочкой.
Глава пятая
УТРОМ
Раньше всех поднялась бабушка. Бабушки вообще все мало спят. Она подошла к дивану, на котором, укрывшись с головой, спал Лёша:
— Вставай, Алексей, вставай, не то проспишь всю свою артель.
Бабушка была против того, чтобы Таня ехала с Лёшей невесть куда, невесть зачем на край света. Поэтому она разбудила его одного.
Лёша мигом вскочил и, как был, в трусиках, подбежал к окну.
Вот хорошо! Погода замечательная! Небо синее-синее! Солнце яркое, новенькое и светит изо всех сил прямо Лёше в лицо. Дома, трубы, крыши, деревья — вся Москва освещена сбоку низким солнцем и подёрнута утренней дымкой.
На уличных часах обе стрелки вытянулись в одну
длинную стрелу. Одним концом она упирается в двенадцать, а другим — в шестёрку.
Лёша для разминки раза два присел на корточки, подвигал руками, ногами, подышал через нос, как только мог глубоко, и сказал:
— Спасибо, бабушка, что разбудила. А погодка-то, погодка, как на заказ!
Он стал одеваться, прыгая на одной ноге. Время от времени он оглядывался на Таню. Она крепко спала. Её голая пятка высунулась между прутиками. Кровать была детская, с крючками для сетки. Таня из неё уже вырастала. Правая Танина рука с плохо отмытыми чернильными пальцами свешивалась с постели.
— Бабушка, — шопотом спросил Лёша, — а как же нам с Танюшкой быть?
Бабушка осторожно подняла голую Танину руку, положила на подушку и прикрыла одеялом:
— Пускай спит, нечего ей с вами, с большими, делать. Только устанет.
— Бабушка, но я ведь ей обещал!
— И зря. Танюшку я всё одно не пущу. Лидочка её бы тоже не пустила. Садись-ка лучше да поешь на дорожку, а я в молочную схожу, пока народу мало.
Бабушка набрала полную сумку кефирных бутылок, повязалась старинным чёрным платком и ушла.
Лёша потихоньку, чтобы не звякнуть ложечкой, пил чай, смотрел на Таню и думал: «Как же теперь быть? Не брать — неудобно, а брать — ребята поднимут на смех. «Ты бы ещё, — скажут, — младенца с соской привёл!» Возиться там с ней ещё, нянчиться... И зачем только я обещал? В общем, так: проснётся — возьму, а проспит — пеняй на себя!»
Но Таня не просыпалась. Она вчера вечером поздно заснула. Она всё лежала с открытыми глазами и думала, как они с Лёшей поедут за кладом, как они
его выроют... Ей даже самый клад приснился: огромный зелёный сундук, а в нём всякие диковинки и сокровища.
Лёша допил чай, закинул за плечи лямки вещевого мешка, взял заступ и пошёл к двери. И всё потихоньку, на цыпочках.
На пороге он остановился, подумал, вернулся, вырвал из записной книжки листок и крупно, чтобы Таня смогла разобрать, написал:
«Таня, ты не обижайся, а только ты спала, вот и получилось. Только смотри не реви. Вернусь из Шумилова — сходим с тобой в кино».
И подписался: «А.». И точку поставил.
Куда бы это пристроить, чтобы Таня сразу увидела? Вот сюда, пожалуй.
Лёша положил записку на подушку, возле Танино-го носа, подхватил заступ, взял его на плечо, как винтовку, и вышел из комнаты.
А Таня всё спала. Потом бойкая весенняя муха вздумала прогуляться по Таниной пухлой губе.
Таня мотнула головой, дунула и повернулась на другой бочок. Но тут она сквозь сон вспомнила: сегодня что-то надо сделать важное. Ну да, сегодня надо ехать с Лёшей за кладом!
Она сразу открыла глаза. Ой, как светло! Значит, уже поздно. Что же это Лёша еш,ё спит!
Она откинула ногами одеяло и позвала:
— Лёша!
Молчит.
— Лёша!
Опять молчит. Видно, крепко спит.
Таня приподнялась на локте и посмотрела на диван. На диване Лёши не было.
Где же он? Таня сразу почуяла недоброе. Да нет, не может быть! Пр.осто он пошёл на кухню умываться.
И Таня закричала изо всех сил:
— Лёша!..
Тишина.
И тут только Таня увидела на подушке записку. Она схватила её, прочитала, сначала не поняла, потом поняла, бросила записку, уткнулась носом в подушку и заплакала. Мамочка! Да что же это! Не могли разбудить! Им бы только потихонечку позвать: «Таня», и она бы сразу вскочила и быстренько оделась. Не надо ей никакого кино. Подумаешь, кино! Ей надо клад копать. А теперь они будут копать клад без неё!
Таня подняла голову. Нет, нет, не может этого быть, чтобы без неё! Не может этого быть!
— Бабушка, — позвала она, всхлипывая, — ба...бушка!
Бабушка тоже не отвечает. Значит, они её оставили совсем одну. Одну-одинёшеньку.
Таня пододеяльником вытерла глаза и босая подбежала к окну. Было семь часов и ещё немного.
А Стасик, помнится, вчера сказал: «У школы к се-
ми ноль-ноль». Ноль-ноль — это ничего не значит; значит, просто к семи.
Можно ещё поспеть. Пока они там будут собираться, договариваться... Только надо всё очень быстро. Лёшина школа недалеко, в переулке, рукой подать. Таня побежит, схватит Лёшу за руку: «Что, хотел без меня уйти?!»
Таня живо оделась, наскоро причесалась, сунула в рот кусочек сахару, выбежала из квартиры и захлопнула за собой дверь.
Она быстро-быстро, прыгая через две ступеньки, сбежала по лестнице. Кое-где она даже на перилах прокатилась, как мальчишки.
На улице хорошо. Длинные тени от домов лежат на мостовой. Народу ещё мало. Сегодня воскресенье, все отдыхают. Таня побежала по тротуару. И вдруг, как нарочно, развязался шнурок на тапочке и потя-.нулся за ногой, как хвостик. Но поправлять некогда. Надо скорей к школе, пока они не уехали.
Таня добежала до переулка. Издали ещё она увидела высокое новое здание мужской школы с большими окнами и колоннами. Дворничиха в белом фартуке поливала асфальт перед школой. Вода шипела. Над ней стояла маленькая радуга.
— Тётенька... — Таня еле переводила дух. — Тётенька...
— Берегись — ошпарю! — крикнула дворничиха.
Шланг был кое-где проколот. Из его боков со свистом вырывались тоненькие блестящие струйки. Холодные капельки, как бусинки, отскакивали от асфальта и падали на Танины ноги.
— Тётя, вы не видели... Тут мальчики не собирались?
— С лопатами, что ли?
Таня изо всех сил закивала головой:
— Да-да-да, с лопатами!
— Были, дочка. На трамвай пошли, на двадцать второй, что ли.
Вода снова зашипела. Таня вздохнула, нагнулась и стала завязывать намокший шнурок.
— Тётенька, а давно они ушли?
— Да только что.
Только что? Значит, их можно ещё захватить ка остановке. Это тоже недалеко. И Таня пустилась бежать к трамвайной остановке.
У чугунного столба народу было немного: женщина с ребёнком, старик с удочкой, два солдата с медалями. Но ни Лёши, ни Стасика, ни других ребят из Лёшиной школы не было.
Всё пропало! Они уехали и теперь будут копать клад без неё. Что же теперь делать? Теперь надо идти домой, к бабушке.
Но тут со звоном к остановке подошёл новенький двадцать второй трамвай. Яркая вишнёвая краска так и лоснилась на его боках и круглом «животе». И звон у него был чистый, высокий, тоже как будто новень-чий.
Трамвай остановился подле Тани. И Таня недолго думая вскочила в вагон. Может быть, Лёша там?
Изнутри вагон тоже был новенький, весь румяный какой-то. Но Лёши там не было.
Вдруг трамвай пошёл. Таня крикнула:
— Остановите, я ещё не сошла!
Кто-то сказал:
— Сойдёшь на следующей.
И тут Таня подумала: зачем сходить? Ведь Лёша на двадцать втором — и она на двадцать втором. Значит, его можно догнать. Вот интересно будет, если она его догонит! Он всё будет ахать да удивляться: «Откуда ты взялась? Вот это да! Ай да Таня!»
— Дочка, а ты, между прочим, почему билет не берёшь?
Таня подняла голову. Это кондуктор. У него сердитые брови. Таня растерялась. У ней и денег с собой ни копеечки. А дома, в копилке, как нарочно, осталось восемь рублей тридцать копеек своих, Таниных, денег.
— А я... брата догоняю, — сказала Таня, — он тоже на двадцать втором. Вот догоню и возьму билет.
— Ведь ты небось и в школу ходишь, — сказал кондуктор.
— Я уже во втором классе, — сказала Таня.
— Видишь! Значит, полагается билет.
— Вы не думайте, я знаю, что полагается, — сказала Таня.
Вдруг сзади протянулась чья-то рука:
— Кондуктор, держи монетку. За девочку.
Таня оглянулась. Это был старичок с удочкой. Он дал Тане синенький бумажный лоскуток:
— Держи, дочка. Ты куда же это собралась одна, без отца-матери?
— Я брата догоняю, дедушка, — ответила Таня. — Он поехал клад копать...
— Клад? — Старик улыбнулся, и сразу стало видно, что у него очень мало зубов. — Смотри, выроешь клад — не забудь мне должок вернуть.
— А я не знаю, где вы живёте, — сказала Таня.
Но старик уже прошёл вперёд. Его тонкая удочка
качается над головами где-то там впереди, у передней площадки.
Таня крикнула на весь вагон:
— Дедушка, спасибо! — и крепко зажала в кулаке синий бумажный лоскуток.
Глава шестая
"СЕЙЧАС С ВАМИ БУДУТ ГОВОРИТЬ!"
Бабушка купила молока и пошла домой. Лифт с девяти, а сейчас только восемь. Вот ей и пришлось пешком взбираться на пятый этаж. Она шла и думала: «Сейчас напою Танюшку молочком, сама кофейком побалуюсь, а потом мы с ней уберёмся и сходим в Зоопарк, к мартышкам...»
Она отперла дверь, зажгла на кухне газ и постави-
ла молоко на огонь, который был очень похож на большой цветок с голубыми лепестками. Лепестки чуть шевелились.
Молоко морш,илось, словно сердилось на бабушку за то, что она стережёт его. Морщилось, морщилось, потом как вздуется белой шапкой! Но тут бабушка подхватила горячую кастрюлю и понесла в комнату.
Вдруг она чуть не выронила кастрюлю. В комнате Танюши не было! Везде набросано. Чулки — на столе, одеяло — на полу, сахарница — на стуле...
Бабушка покачала головой. Увёл-таки девчонку, этакий неслух! Что ж, она теперь целый день не евши, не пивши будет бродить с ними, клад какой-то там копать, намается, головку напечёт...
Бабушка вздохнула и принялась за уборку. Не с кем ей теперь кофейку попить, не с кем к мартышкам сходить...
Она подняла Танино одеяло и встряхнула, чтобы постелить. Из одеяла выпала записка. Бабушка подняла её. Может, нужная? Справка? Или доверенность?
Бабушка надела очки, прочитала:
«Таня, ты не обижайся, а только ты спала, вот и получилось. Только смотри не реви. Вернусь из Шумилова — сходим с тобой в кино. А.»
— Это что ж такое? Это, стало быть, Лёша ушёл вперёд, а Танюшка уж потом за ним вдогон пустилась! Батюшки, что ж теперь будет! Хорошо, как Танюша догонит его. А вдруг не догонит? Она ведь тогда и дальше побежит. Ведь у неё характер настойчивый, в отца пошла. Андрей тоже с этаких лет бывало как чего задумает, обязательно на своём поставит!
Правда, Танюша девочка сообразительная, и адрес свой знает, и спросить может. Но движение на улицах — вот что страшно. Ведь это не Кунцево, это Москва. Машины так и бегают одна за другой!
Бабушка растерялась. Начнёт подметать — бросит. Начнёт постель стелить — тоже бросит.
Может, в милицию позвонить? Милиционеры недаром по всей Москве расставлены. Ведь это их забота — следить, чтобы маленькие девочки одни не бродили по Москве.
Но как дозвониться? Очень это мудрёное дело. Если бы просто снял трубку да голос бы услышал человеческий, тогда ничего. А тут крути-верти, гудки понимай. А как вертеть, в какую сторону?
Бабушка смотрела на кружок с дырочками и цифрами и всё прикидывала: как бы так позвонить, чтобы на милицию вышло?
И вдруг, как нарочно, телефон сам громко-громко затрезвонил.
Бабушка даже вздрогнула. В ногах сразу появилась слабость. Это, наверно, они из милиции сами уже звонят. Мол, с девочкой несчастье случилось. Не ваша ли? В белом платье с синей каёмкой да в тапочках на босу ногу.
Бабушка опустилась на стул. А телефон всё звонит-заливается. Никогда еш,ё такого трезвона не было!
Бабушка трясущейся рукой взяла трубку:
— Слушаю!
Б" трубке сказали:
— Сейчас с вами будут говорить!
Бабушка хочет сказать «хорошо» и не может. И только всё сильнее прижимает трубку к уху.
А в трубке шум, писк, треск, не поймёшь ничего, и только всё мерещится что-то страшное.
Вдруг бабушка услышала родной, знакомый голос:
— Алло! Кто это? Почему не отвечаете?
— Лидочка! — крикнула бабушка. — Лидочка, это ты?
— Здравствуйте, Прасковья Петровна! Это я... звоню из санатория. Ну, как вы там без меня?
— Ничего, Лидочка. Вот Алёшенька нынче чуть свет уехал копать чего-то...
— А, — сказала мама, — это я знаю, это он с отрядом. А Танюшка как там? Спит ещё?
— Нет, — сказала бабушка.
— Тогда, мамаша, позовите её к телефону.
Бабушка переложила трубку в другую руку и сказала:
— Лидочка, Татьяна тоже уехала.
— Куда? — спросила мама. — С Лёшей?
— Да нет, Лидочка, не с Лёшей, а за Лёшей...
— Как — за Лёшей? — крикнула мама. — Алло, не слышу... Как—^за Лёшей? — И бабушке слышно было, как мама где-то там далеко дует в трубку. — Алло!..
— Видишь, Лидочка... только ты не тревожься... Он-то раньше ушёл, а она — за ним, догонять его... Я за молоком отлучалась. Они тут без меня распределились...
Мама стала громко и быстро говорить:
— Мамаша, как же так... Ведь она ещё маленькая, ведь её искать надо... Она может потеряться... Как же вы так!
Бабушка не знала, что сказать, и только горестно кивала головой вместе с прижатой к уху телефонной трубкой. А в трубке был слышен мамин тревожный голос:
— Мамаша, вы только скажите: может, вы слышали, куда Лёша поехал, может, он говорил...
— Говорил, Лидочка, да и в записке пишет: в Шу-милово, мол, еду.
— Куда? Мамаша, вы погромче, поясней, по буквам скажите!
Бабушка раздельно сказала:
— Шу-ми-ло-во! Деревня такая, Шумилово...
Вдруг чужой голос сказал:
— Кончайте, разъединяю!
— Минуточку, — сказала мама. — Прасковья Петровна, вы будьте дома, я вам ещё позвоню, я...
Но тут разговор оборвался. В трубке опять раздался писк, шум и треск.
— Лида! — позвала бабушка. — Лидочка!
Но Лида не отвечала. Бабушка подержала ещё немного трубку возле уха, потом осторожно положила её на место.
Глава седьмая
ПОЕЗДКА С ПЕРЕСАДКАМИ
А двадцать второй трамвай всё вёз и вёз нашу Таню по Москве. Она давно так далеко не забиралась. Всё, что ей нужно, всё есть там, на Красной Пресне. Школа — близко, кино — близко. Дом пионеров — близко, Зоопарк и тот близко.
Таня сидит на передней лавочке, прижала нос к стеклу и смотрит вперёд. Почему трамвай так тихо идёт? Почему то и дело остановки? Крикнуть бы вожатому: «Полный ход!» Но на площадке папи-сано: «С вагоновожатым разговаривать воспрещается».
Значит, нельзя!
На передней лавочке очень хорошо сидеть. Всё видно. За полгода улицы изменились. Они стали нарядней и как будто пошире. Везде цветы, яркие ларьки, мороженщицы в белых халатах и шапочках. Милиционеры в белых перчатках поднимают полосатые палочки. Везде горят светофоры, а огоньки в них перескакивают из красного окошка в зелёное. А то вдруг загорится жёлтое окошко, и тогда кажется, будто на улице вырос большой подсолнух.
Кондуктор басистым голосом выкрикивает:
— Никитские ворота!
— Площадь Пушкина!
— Петровские ворота!
Да, Таня далеко забралась! А вдруг она Лёшу не найдёт? Она ведь тогда, пожалуй, потеряется. И денег на обратную дорогу нет.
Тане становилось не по себе, когда она думала об этом.
— Трубная площадь!
Таня всё крепче прижимает нос к стеклу. Ей кажется, что она тоже вагоновожатый. Вот кто-то перебегает дорогу. Скорей звонок — динь-динь-динь, не стой на пути! Вот трамвай подходит к остановке — надо тормозить, вот так! Вот звонок кондуктора, тормоза долой — динь-динь, поехали!..
Хорошо быть вожатым! Катайся целый день по нарядным московским улицам, и все светофоры тебе светят, и все милиционеры встречают тебя взмахом палочек, и все люди на остановках смотрят в твою сторону и радуются твоему приходу.
— Площадь Дзержинского! Точка. Приехали. Дальше не пойдёт, — говорит кондуктор. — А скоро и вовсе здесь ходить не будет.
— Почему?
— Чтобы просторней на улице было. И грохота меньше.
Все вышли из вагона, и Таня тоже вышла. Ох, какая здесь большая площадь Дзержинского! Машины мчатся по кругу, словно ребята на катке. А народ идёт густо, будто все только что вышли из кино. На Красной Пресне тоже много народу, но здесь побольше.
Таня стала смотреть во все стороны. Как найти Лёшу в такой толпе? Конечно, его можно только по лопате узнать.
Народ идёт мимо Тани. Все в новых костюмах, потому что воскресенье, но никого с лопатой не видно.
Но вот вдали над головами мелькнула лопата. И обвязана белой тряпочкой. Таня побежала за ней:
— Лёша!
Лопата потерялась, потом опять стала видна. Таня, расталкивая народ, добежала до лопаты:
— Лёша, постой!
Хозяин лопаты обернулся. Это был вовсе не Лёша, а усатый дядя.
— Тебе что, девочка?
— Ничего... Мне Лёшу...
— А я не Лёша, а Виктор Борисович...
— А почему у вас наша лопата?
— Ваша лопата? Забавно!
Усатый дядя переложил лопату на другое плечо и быстрей зашагал прочь от Тани.
Таня растерялась. Что ж теперь делать? Теперь надо идти обратно на трамвай. Билет у неё еш,ё остался. Вот он, в кулаке.
И Таня пошла обратно. Вдруг она увидела неподалёку, на высоком доме, большую букву «М». Это Таня знает, это метро. Они с мамой сколько раз ездили.
Таня вспомнила, как Стасик сказал: «На метро до Киевской». Значит, надо на метро до Киевской.
Таня пошла к букве «М» и вместе со всеми спустилась в подземный дворец. Там везде лампы, колонны, украшения. Зл перегородкой из серебряных труб стоит тётя в красной фуражке.
— Девочка, — сказала она, — а билетик?
Опять билет! Раньше, когда Таня была маленькой, было хорошо, никто не спрашивал билета. А теперь куда ни пойдёшь — билет!
Таня показала синий трамвайный лоскуток. Тётя взяла его и бросила:
— Этот не годится.
— Тётенька, у меня другого нету.
— Девочка, но ведь ты уже большая. У нас без билета только до пяти лет.
— Что вы, мне уже скоро восемь!
— Я вижу, — сказала тётя. — Отойди в стороночку!
— Тётенька, а вы подумайте, что я маленькая. Мне надо брата догнать, а деньги я забыла. А у меня дома своих восемь рублей тридцать копеек.
— Ну ладно, — улыбнулась тётя в красной фуражке, — я подумаю, будто ты маленькая. Иди!
И Таня прошла мимо серебряной загородки. Потом она подошла к лестнице, скок на бегуш,у10 ступеньку, потом скок со ступеньки и пошла по мраморному полу.
А кругом всё так красиво, всё блестит, взад и вперёд снуют люди... Таня стоит на платформе и думает: «Неужели здесь раньше стояли койки? И на них лежали мамы с детьми и бабушки? И мы с Лёшей! А наверху была тёмная Москва! Неужели это на самом деле было, как Лёша рассказывал?»
Таня поёжилась. Об этом даже думать и то страшно было. А сейчас здесь так светло, весело, хорошо...
— Отойдите от края!
Подкатил голубой поезд. Двери открылись. Таня шагнула в вагон. Двери закрылись.
— Готов!
Поезд помчался. Как быстро он шёл — быстрей всего на свете!
Таня спросила:
— А на этом метро можно до Киевской?
— Нет, девочка, надо пересадку.
О, это даже лучше! Лишний раз на эскалаторе прокатиться.
Вот и станция. Эта ещё красивей, чем та. Тане очень хочется всё разглядеть — все фигуры, и узорные стены, и картины, но некогда. Надо скорее догонять Лёшу.
И Таня опять скок на лестницу, скок с лестницы, и вот снова поезд — не голубой, а шоколадный.
«Ту-у!..» — гудит машинист, и длинные светлые вагоны мчатся по подземным коридорам, сворачивая немножко то вправо, то влево. Маленькие фонарики за окном в туннеле так и мелькают, так и мелькают...
Вдруг что-то словно ударило в глаза. Таня зажмурилась. Потом открыла глаза. В вагоне стало ослепительно светло. Солнце так и хлынуло во все окна! Таня испугалась: как же это метро выскочило наружу?
^ Но никто не испугался. Поезд шёл по мосту. Внизу была Москва-река. Солнце купалось в ней. Под мостом проходил белый пароход, над ним полоскался флаг с буквами «М. В.».
Кто-то сказал:
— Канал Москва — Волга.
Люди на пароходе махали Тане руками, и Таня махала им в ответ.
Но тут поезд снова нырнул в туннель. В вагоне опять настал вечер. А Таня словно ещё видела осве-щённую солнцем Москву-реку, белый пароход, флаг с голубыми буквами...
За окнами засверкали огни. Это Киевская. Здесь Таня никогда ещё не была. Надо нарочно приехать с мамой, чтобы всё рассмотреть — и потолок, и колонны, и стены... Но сейчас надо скорей наверх, к Лёше.
и вот Таня снова на улице. Перед ней просторная площадь и большой дом. Называется: Киевский вокзал. На нём часы. На них уже девять.
Здесь было много людей с лопатами. Некоторые лопаты были обмотаны цветными тряпочками. За теми Таня не бежала, а только за белыми. И всё-таки Лёши не было.
Но ведь Стасик ясно сказал: «На метро до Киевской». А потом он сказал: «На автобусе до Шумилова».
Теперь остаётся одно: ехать на автобусе до Шумилова. Там-то уж Лёша наверняка найдётся.
Таня спросила у милиционера:
— Где автобус до Шумилова?
Она боялась, а вдруг он скажет, что никакого Шумилова нет, и, значит, она не поняла Стасика! Но милиционер сказал:
— А вон там, на уголочке! — и даже руку к козырьку приложил.
Таня побежала через площадь к остановке. Народ садился в большой темнозелёный автобус. Толстая тётя — кондуктор — высунулась в автобусное окно и торопила:
— Побыстрей посадка, побыстрей!
Таня подняла голову и спросила:
— Сколько стоит до Шумилова?
— Три рубля, девочка... Побыстрей, граждане! Отправляю. Машина переполнена.
Три рубля! Таня задумалась. Ох, как много! Где взять столько денег? А дома в копилке восемь рублей тридцать копеек!
Тем временем автобус гуднул, выпустил голубой дым и укатил.
Таня долго смотрела ему вслед. Он быстро шёл по улице, чуть подавшись набок; вот он стал совсем маленький.
Таня вздохнула. Скоро он будет в Шумилове, а она всё ещё стоит здесь. Нет, стоять нельзя, а то они
там всё выроют без неё. Надо идти туда, куда пошёл автобус. Теперь уже недалеко. И Таня зашагала в Шумилове вслед за большим темнозелёным автобусом.
Глава восьмая
ИСКАТЬ, ТАК ВМЕСТЕ
Теперь надо немного рассказать про маму. Она разговаривала с Москвой из кабинета санаторного врача. Когда бабушка там, на Красной Пресне, положила трубку, мама здесь, в «Зелёном шуме», тоже положила трубку.
Неподалёку за столом сидел врач. Он спросил:
— Что случилось, Лидия Мироновна? Чем вы расстроены? Да вы сядьте!
— Нет-нет, доктор, — ответила мама, — надо вдти...
— Куда идти?
— Сама ещё не знаю куда...
Врач с удивлением посмотрел на маму:
— Лидия Мироновна, что случилось?
— Случилось вот что: моя дочка ушла из дому.
— Как уптла? Куда?
— Не знаю, доктор. Ничего не знаю. Знаю только то, что мне сейчас бабушка сообщила. Сын уехал, а дочка пустилась за ним.
Доктор встал и чуть ли не насильно усадил маму на чёрный клеёнчатый диван:
— Минуточку, Лидия Мироновна... Давайте выясним: сколько вашей беглянке лет?
— В августе исполнится восемь.
Доктор постучал пальцами по холодному толстому стеклу, которое лежало на столе:
— Восемь лет — это, знаете, вполне самостоятельный возраст. Восемь лет — это, я сказал бы, уже гражданка. Теперь второе: известно ли, куда эта гра^кданка направилась?
— За братом, доктор.
— Да, но куда, собственно, он-то собрался?
Мама пожала плечами:
— Если только я верно поняла... слышимость не- важная... в Шумилово, что ли.
— Куда? — Врач даже приподнялся со своего стула. — В Шумилово?
— Шумилово... или, может быть, Шутилово...
— Позвольте! — вскочил доктор. — Шумилово — да ведь это тут, рядом! Туда наши больные на прогулку ходят! Впрочем, ведь вы у нас недавно, не знаете. Отлично! Мой вам совет: позавтракайте и не торопясь прогуляйтесь в Шумилово. И, ручаюсь, вы там свою беглянку найдёте. Восемь лет — это вполне зрелый возраст, да...
Мама поднялась:
— Прошу вас объяснить мне дорогу, и я пойду.
Доктор рассказал, как идти, потом отвернул полу
белого халата, достал серебряные часы, посмотрел:
— Через пять минут завтрак. Всё же лучше вам сначала поесть.
— Нет, доктор, простите, но я сейчас пойду!
Доктор ш,ёлкнул серебряной крышечкой:
— Да, материнское сердце... Прошу помнить, оно у вас нуждается в покое. Так что вы не спеша, не спеша... — Он спрятал часы в карман. — Интересно, что же всё-таки привлекло вашего сына именно в Шумилово?
— Он ведь пионер. Увлекается страшно археологией. Они всем отрядом поехали туда на какие-то раскопки.
— А, — сказал доктор, — пионеры, это да... это дотошный народ. Всё им надо знать, всё видеть... До всего докопаются. Ну-с, желаю успеха. Только помните, не спеша!
— Спасибо, доктор!
Мама вышла из кабинета и по лесной тропинке направилась в Шумилово.
Утро очень хорошее. В лесу звонкими голосами поют птицы. Ёлки протягивают маме пушистые ветки, похожие на трёхпалые лапки. Концы этих лапок украшены новыми, яркозелёными мягкими иголочками. Мама шагает быстро, гораздо быстрей, чем ей полагается. Иногда она останавливается, отдыхает и опять принимается шагать.
Мама шла быстро. Ей хотелось поскорей увидеть Таню.
И вот лес кончился. Сразу стало светло. На лугу паслось стадо. Старик-пастух в валенках с оранжевыми самодельными калошами лениво помахивал длинным кнутом. Вдали синела речка. На том берегу видна была деревня. Все дома новые. Некоторые ещё не совсем достроены.
— Это Шумилово? — спросила мама у пастуха.
Старик поднял голову:
— Ась?
— Это Шумилово, дедушка? — крикнула мама.
— Она самая. — Старик показал кнутом: — Вон туда ступай, низом, на мосточек.
Через речку был перекинут узенький, в две доски, мостик. Мама перешла по новым, еш,ё не затоптанным доскам на ту сторону и поднялась на крутой берег. Наверху она остановилась и приложила руку к груди. Под рукой отчаянно билось сердце. Мама, тяжело дыша, стала оглядываться.
Справа тянулась деревня. Вдоль всего порядка лежали жёлтые стружки, смолистые щепки, брёвна. Слева белели берёзовые пеньки. Земля была во многих местах изрыта воронками от бомб, окопами, ходами сообщения. Всё это заросло травой. Вдали стояла одна уцелевшая старая берёза с печально опущенными ветвями.
Мама подошла поближе к берёзе. Под берёзой толпились ребята. Видно было, что одни из них приезжие, а другие здешние, шумиловские. Ребята о чём-то горячо спорили. Мама слышала выкрики:
— Не дадим копать!
— Ничего здесь нет!
— Вам кажется, что нет, а мы знаем, что есть!
— Мы тут цветы посадим!
— Подумаешь, цветы! Как будто вам места мало!
А в сторонке, на пеньке, спокойно сидел человек
в серой помятой шляпе, курил трубку и, улыбаясь, поглядывал на спорщиков.
Мама подошла к нему. Он встал, снял шляпу:
— Вы кого-нибудь ищете?
— Я ищу Таню... Таню Зотову. И Алексея Зотова...
— Таню Зотову? Нет, такой не знаю. А Лёшу Зотова мы вам сейчас добудем.
Он зычным голосом позвал:
— Алёша!
Из-за берёзы тотчас же показался Лёша. Он приложил руку ко лбу и с минуту смотрел на маму, словно не узнавал её. Потом закричал: «Мама!» — и опрометью бросился к ней:
— Мама! Откуда? Почему ты здесь, мама? Вот это да! Вдруг — мама!.. Алексей Кузьмич, это моя мама!
— Очень рад! — Алексей Кузьмич поклонился. — Я преподаю историю в школе, где учится ваш сын. Один из моих лучших учеников, надо сказать.
Мама подала руку Алексею Кузьмичу. Ей приятно было слышать похвалу сыну. А ещё приятней, пожалуй, ей было просто видеть его. Всё-таки за три дня она немного соскучилась по нему. А какой у него воинственный вид: ковбойка на груди расстёгнута, на плече, как винтовка, — заступ, на боку — фляжка...
— Мама, — повторил Лёша, — почему ты здесь? Ведь ты в санатории? Ничего не понимаю!
— Лёша, — сказала мама, — об этом потом. А сейчас одно: Таня здесь?
— Таня? — переспросил Лёша. — Откуда же? Нету! А что? Мама, что случилось?
Мама снова приложила руку к груди и медленно опустилась на пенёк:
— Случилось то, что её дома нет!
— Как — нет? Где же она? Когда я уходил, сна спала.
— Спала, — сказала мама, — а потом встала и пошла за тобой.
Лёша растерянно смотрел на маму. Он действительно ничего не понимал.
— Но откуда ты знаешь, мама? Разве ты была в Москве?
— Нет, Лёша. Но я разговаривала с Москвой по телефону... Теперь вот что". Теперь надо Таню искать. Слышишь? Давай соображать, что делать.
Лёша сдвинул" брови, засунул руки в карманы и зашагал по траве взад и вперёд, как по комнате.
— Мама, вот что, — сказал он: — я думаю так — ты тут посиди в тени, отдохни, а я махну на шоссе, к автобусу. Буду там ждать, у остановки. А не дождусь — поеду в Москву. Правильно?
Мама спросила:
— А раскопки твои как же?
Лёша оглянулся на ребят, которые всё ещё были заняты спором, вздохнул, поправил на себе фляжку и сказал:
— Как-нибудь без меня раскопают. Обидно, конечно. Всю зиму о них мечтал, готовился...
Маме стало его жалко. Она сказала:
— Нет, Лёша, оставайся. Я одна пойду.
Но Лёша наотрез отказался:
— Нет, мама! Искать, так вместе. — Он обернулся к Алексею Кузьмичу: — Алексей Кузьмич, вот мой заступ... может, кому пригодится. Вот тут вода, полная фляжка... Возьмите. — Он снял фляжку и положил её на траву. — А я, Алексей Кузьмич, пойду сестрёнку искать. Сестра у меня пропала...
— Погоди, — сказал Алексей Кузьмич и крикнул: — Товарищи! Внимание!
Сразу стало тихо. Все замолчали — и шумилов-ские и московские.
— Товарищи, у Лёши Зотова потерялась сестрёнка. Есть предположение, что она пробирается сюда. Она маленькая и может в лесу заблудиться. Предлагаю выделить несколько человек в помощь. Кто желающий?
— Я! Я! Я! — раздалось много голосов.
Шумиловские ребята закричали:
— Мы пойдём! Мы тут все ходы-выходы знаем!
— Отлично, — сказал Алексей Кузьмич. — Пойдут Стасик, Женя Малов, ну и вот вас, шумиловских, двое. Как вас зовут?.. Миша и Никита? Отлично, Миша и Никита... Вот тебе, Лёша, боевая четвёрка.
Лёша сказал:
— Мама, видишь, нас много. Побудь здесь, отдохни! .
— Нет-нет, — сказала мама, — я с вами! Искать, так вместе.
И Миша с Никитой повели маму, Лёшу, Стасика и Женю Малова по просёлочной дороге на Можайское шоссе, к автобусной остановке.
Глава девятая
ЗОЛУШКА
Таня шагает по Можайскому шоссе. Одна коса у неё расплелась — ленту она где-то потеряла. Но это ничего! Идти можно. Вот если бы только солнце поменьше пекло да если бы где-нибудь водички холодненькой напиться... Таня смотрит по сторонам. Вдоль шоссе тянутся многоэтажные, красивые дома. Сразу видно, что новые. И не хуже, чем на Красной Пресне, а то, может, и получше.
Прошло, наверно, с час. А Шумилова всё не видать. Ноги у Тани начали уставать. Но отдыхать некогда. А то они там весь клад без неё выроют!
192 6
А бабушка, наверно, сейчас сидит дома, пьёт кофе, макает в него коричневый, поджаристый сухарик. И сухарик становится мягкий-мягкий и кусочками отваливается и шлёпается в кофе.
Вот бы сейчас проглотить такой кусочек!
Нет, бабушка сейчас, скорее всего, не пьёт кофе. Она, скорее всего, сидит и думает: «Где-то наша Та-ыюша теперь?»
В тапочку откуда-то попал маленький камешек. Острый, и больно ступать.
Таня остановилась, сняла тапочку и начала её вытряхивать. Сзади загудело: ту-ту!
Таня оглянулась. По шоссе мчалась легковая машина. Таня запрыгала на одной ноге, чтобы пропустить машину. И вдруг уронила тапочку.
— Ой!
Таня кинулась за тапочкой. Но тут...
Но тут надо сначала описать машину. Это был длинный, чёрный, обутый в белые нарядные шины «ЗИС-1Г0». Это самая лучшая, самая красивая машина. В ней сидели двое военных. Один постарше, седой, а другой помоложе.
Таня в ту минуту, конечно, ничего этого не видела. Она бросилась выручать тапочку, но не успела. Правое колесо наехало на бедную тапочку, и она осталась лежать на асфальте, плоская, как дощечка.
Машина остановилась. Один из военных высунулся в открытое окно:
— Девочка, ну как, жива твоя тапочка?
Таня подобрала тапочку, расправила её и подошла к машине. В лакированной.дверце отражались шоссе, дома, небо и сама Таня, как она стоит, — одна нога босая, волосы растрёпаны.
— Жива, — сказала Таня. — Вы её раздавили, но она не раздавилась.
Седой военный спросил:
— А между прочим, любопытно: куда ты это ше-
7 Рассказы и повести |дЗ
ствуешь одна по шоссе, да ещё туфли свои подбрасываешь добрым людям под колёса?
Таня спрятала тапочку за спину и сказала:
— Я не шествую. Я иду в Шумилово.
— Куда? — переспросил другой военный и переглянулся с тем, который был постарше. — Как вам нравится, товарищ генерал? Она идёт в Шумилово!
Таня стала во все глаза смотреть на седого военного. Неужели это настоящий генерал? Таня очень любила генералов, но никогда ещё с ними не разговаривала. Генерал строго спросил:
— Ты что же, вроде Золушки, выходит? Туфельки свои теряешь!
— Это не туфелька, — сказала Таня, — это просто тапочка!
— А ты знаешь. Золушка, сколько до Шумилова?
— Не знаю. Знаю, что там! — И Таня показала тапочкой вдаль.
— «Там»! — передразнил генерал. — До этого «там» добрых сорок километров.
Вдруг он открыл лакированную дверцу:
— А ну садись! Некогда нам тут со всякими Золушками время терять!
Таня не знала, садиться ей или не садиться. Конечно, ей очень хотелось прокатиться на «ЗИС-110», да еще рядом с генералом. Шутка ли сказать — потом все девчонки на дворе будут завидовать! И все мальчишки. И даже сам Лёша и тот будет завидовать.
Всё-таки она не решалась. Вдруг генерал повезёт её обратно в Москву — теперь, когда она уже и на трамвае всё проехала, и на метро всё проехала, и почти что добралась до самого Шумилова!
— Садись, садись! — сказал генерал. — Нам по пути, подбросим.
— Как это — подбросите? — Таня засмеялась.
— А вот увидишь! Садись.
И Таня решилась. Она ступила босой ногой на
тёплую шершавую ступеньку и очутилась на мягком сиденье рядом с генералом.
— Поехали, Сергей, — сказал генерал.
И машина быстро и неслышно понеслась по шоссе. И сразу же все дома, и столбы, и деревья — всё, что только что стояло на месте, всё это быстро-быстро поехало обратно в Москву.
— Садись, Золушка, поудобнее, не бойся. Ехать еш,ё долго. Вот так. А к кому ты пробираешься в Шу-милово, интересно? Если только это не военная тайна.
Тане очень приятно было сидеть, вытянув усталые ноги, на мягком сиденье и мчаться с такой невероятной быстротой. Она натянула раздавленную тапочку на ногу и сказала:
— Я брата догоняю. Он поехал клад копать. А меня не взял. А я тоже хочу. Потому что я еш,ё ни одного кладика не выкопала.
— Я тоже, — сказал генерал. — А что же это за клад, интересно?
— А я и сама не знаю. А вы видели когда-нибудь клады?
— Нет.
— И я не видела.
— А как же это папа с мамой тебя одну отпустили?
— А папы у нас нет. Он погиб на войне. Он, знаете, обещался написать письмо, да так и не написал. На войне знаете как? Там всё некогда, не до писем...
— Да, — усмехнулся генерал и погладил Таню по голове, — на войне действительно не всегда есть время для этого... Между прочим, товарищ полковник, — и генерал обернулся к другому военному, — это самое Шумилово, куда шествует наша Золушка, весьма памятное для меня место. Я там оборону держал в-сорок первом. Тяжело было. За спиной она, наша матушка белокаменная, — генерал кивнул головой в сторону заднего окошка, — отступать некуда. А немец рвётся остервенело. Танковые атаки одна за другой.
Однако отогнали врага. Дальше Шумилова не пустили.
Таня спросила:
— Товарищ генерал, а вот вы были на войне, да?
— Приходилось, Золушка, — ответил генерал.
— Л может быть... Вам мой папа там не попадался?
— А как его фамилия?
— Зотов, Андрей Васильевич.
— Зотов, Зотов, Зотов... — Генерал задумался, пошевелил пальцами. — Дай бог памяти... — Он снял фуражку, потёр высокий лоб. — Нет, Золушка... Зо-лотницкий — был у нас такой лейтенант, но Зотова не припомню.
— Жалко! — сказала Таня. — Знаете, я его тоже не помню. А мама говорит, что, когда я стану старше, я его вспомню. Правда?
— Конечно! Обязательно! — сказал генерал и снова погладил Таню по голове.
А Таня стала осматривать машину. Ведь это не просто машина, а «ЗИС», и не просто «ЗИС», а «ЗИС-110»!
Таня на трамваях каталась, на метро, на автобусе и даже на двухэтажном троллейбусе каталась, два раза в Зоопарке на осликах прокатилась, но на «ЗИС-110» она ещё ни разу не каталась.
В открытое окошко задувал ветерок и трепал Танины волосы.
— Где же твоя лента. Золушка?
Таня тряхнула головой:
— У меня, знаете, такие косы, что ни одна лента не держится... А скоро Шумилово?
— Вот как будет столбик со стрелкой, там мы тебя и... сбросим.
Таня внимательно смотрела вперёд, на блестящий, укатанный асфальт, который тянулся далеко, до самого неба. Всё время мелькали столбики, но, наверно, это были не те, не шумиловские, потому что генерал не
приказывал водителю остановиться. Высокие дома давно кончились. По обеим сторонам шоссе теперь зеленел лес. Потом потянулось огромное поле. Потом был аэродром и настоящие самолёты. Их было очень хорошо видно. Потом опять начался лес. А ветерок всё время дул Тане в ухо, словно что-то ей говорил.
Вдруг Таня привстала.
— Что? — спросил генерал.
Таня не отрываясь смотрела вперёд:
— Вон, видите там, у столбика, там... тётеньку в белом, очень похожая на мою маму...
Генерал прищурился:
— На таком расстоянии мудрено что-нибудь разобрать.
— Нет, похожая, я чувствую!
Машина быстро шла, и скоро стало видно, что впереди, у автобусной остановки, дожидаются несколько мальчиков и высокая женщина в белом платье. Вдруг Таня запрыгала:
— Это мама! И это Лёша! И это мама! И это Лёша!..
Она высунулась в окно и стала изо всех сил махать рукой и кричать:
— Мама! Лёша! Мама! Лёша!..
— Какая ты звонкая! — сказал генерал. — Ну, сейчас тебе достанется, если это мама.
Машина остановилась. Высокая, немного седая женщина кинулась к машине.
— Мама? — спросил генерал у Тани.
— Конечно, мама! — закричала Таня и стала дёргать ручку дверцы.
— Однако тебя встречают с почётом!
Генерал нажал кнопку, дверца открылась. Таня прыгнула к маме и повисла у неё на шее. А Лёша, и Стасик, и Женя, и Миша, и Никита стояли навытяжку, как на параде, и только таращили глаза то на Таню, то на генерала.
— Едем, видим — шагает по шоссе этакая путе-
шественница и туфли свои по асфальту разбрасывает, — сказал генерал. — На вот тебе, Золушка, держи! — Он подал Тане голубую ленту, которую подобрал на сиденье.
— Большое, большущее вам спасибо! — повторяла мама.
Таня крикнула:
— Спасибо, товарищ генерал! У вас очень хорошая машина. И вы тоже очень хороший.
А Лёша отчеканил, точно сдал рапорт:
— Спасибо, товарищ генерал!
— Не стоит. До свиданья, Золушка! Желаю тебе найти большой, настоящий клад... Поехали, Сергей!
И длинный, чёрный, обутый в белые шины «ЗИС-110» помчался по шоссе. А Таня, и Лёша, и мама, и Женя, и Миша, и Никита зашагали по просёлочной дороге. Таня долго ещё оглядывалась на полосатый столбик со стрелой и надписью: «В Шумилове. До Москвы сорок пять километров».
Глава десятая
МАЛЫЙ ПРИВАЛ
Мама не знала, радоваться ей или сердиться на Таню. Всё-таки она больше радовалась. Она с удовольствием прислушивалась к звонкому Таниному голосу. А Таня держала одной рукой маму за руку, другой — Лёшу и говорила, говорила без конца:
— А ты, Лёша, как не стыдно, ушёл без меня! А я всё равно доехала. И на трамвае, и на метро, и пешком ехала. У меня ни копеечки не было... А машина на мою тапочку — раз! Только ей ничего не сделалось... А генерал правда добрый?..
Она тараторила без умолку. А Стасик, и Женя, и Миша с Никитой шли сзади, чтобы не мешать разговору матери с детьми.
Потом мама обернулась к ним:
— А кто из вас, ребята, знает, где тут санаторий?
Миша с Никитой в один голос сказали:
— Да вон там, на горке. Мимо пройдём.
— Вот и отлично, — сказала мама. — Сейчас мы с тобой, Татьяна, зайдём ко мне, причешемся, умоемся, поедим...
— А Лёша? — спросила Таня.
— И Лёша пойдёт.
— Нет, мама, — сказал Лёша, — мне надо в деревню. Там Алексей Кузьмич ждёт. И все. Неудобно.
— Мамочка, можно и я с ним? — взмолилась Таня. — А потом приду. Он меня проводит. Ладно, мамочка?
Мама посмотрела на Танино раскрасневшееся лицо, на её блестящие глаза, распустившиеся косички и сказала:
— Вид у тебя!.. Ну ладно, иди уж... Только ты, Лёша, следи за ней в оба!
— Теперь я уж сама за ним буду следить! — сказала Таня.
Дорога привела их к высоким решётчатым воротам с вывеской:
САНАТОРИЙ "ЗЕЛЁНЫЙ ШУМ"
За калиткой, в будочке, сидел сторож. Он высунулся из будки:
— Потише, граждане! Здесь санаторий всё-таки!
— Ладно, Никанор Васильевич. — Мама остановилась у калитки. — До свиданья, друзья! Так ты, Лёша, приведи Таню. Дорогу найдёте?
— Найдём. Дорога простая.
И мама пошла к себе в санаторий, а Таня с ребятами пошла в деревню.
Стасик сказал:
— Всё-таки добилась своего, боярышня. Прикатила!
— Добилась, — ответила Таня.
А Лёша сказал:
— я тебе говорил, от неё не отвяжешься. Её даже, видишь, генералы и то боятся.
Они быстро дошли до деревни. Там всё еш,ё продолжался спор:
— Не дадим копать!
— Нет, дадите!
— Нет, не дадим!
Алексей Кузьмич сидел на пеньке, курил трубку и пускал дым колечками. Потом он встал, выколотил трубку:
— Точка. Довольно шуметь. Зовите председателя, раз вы нас так встречаете.
Лёша подбежал к нему:
— Алексей Кузьмич, сестрёнка нашлась!
— Ну-ка, ну-ка, покажи нам её. Ого, да это большая девочка! Она нам помогать будет. Будешь помогать?
— А как же! — ответила Таня. — Я для того и приехала. Я на «ЗИСе сто десять» приехала!
Тут к берёзе подошёл председатель колхоза. Это была женщина в розовой кофточке и чёрной юбке. Она протянула руку Алексею Кузьмичу:
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогие гости! С чем к нам пожаловали?
Алексей Кузьмич вежливо приподнял шляпу:
— Мы приехали из Москвы для научной работы. Но ваша молодёжь, так сказать, встречает нас не очень-то приветливо.
— Как так? Что ж не поладили? Мы научных людей уважаем. Только больно они у вас молоденькие! — И председательница показала загорелой рукой на Лёшу, Таню, Стасика, Женю и прочих пионеров, стоявших под берёзой. — А в чём ваша работа будет?
— Объясню, — сказал Алексей Кузьмич и махнул шляпой: — Ну-ка, народы, расступись!
Ребята отошли немножко, и Таня увидела под берёзой два небольших круглых холмика. Оба они поросли травкой и одуванчиками. Неужели в одном из
них зарыт клад? И Тане снова представился тяжёлый зелёный сундук, окованный по углам медью. Сейчас они выроют его, откроют, а там внутри чего только нет! А чего именно, Таня и сама не знала. Это-то и было самое интересное.
Алексей Кузьмич поднялся на один из холмиков, словно на трибуну, и сказал:
— Перед нами, товарищи, под этой берёзкой, два памятника глубокой древности.
— Это кургашки-то? — удивилась председательница колхоза и так посмотрела на холмики, словно увидела их в первый раз. — А мы на них, извините, коров пасём.
— Напрасно, — сказал Алексей Кузьмич. — Это древние захоронения. Сейчас мы их раскопаем. Кое-что там найдём. И находки эти расскажут нам о жизни наших предков. Разве это не интересно? Ведь это целая наука, называется археология...
Таня вдруг вспомнила длинное слово, которое было напечатано на Лёшиной книге, и крикнула:
— Интересно!
Алексей Кузьмич улыбнулся:
— Вот видите. Вы нам помогать должны, а вы нас чуть ли не в штыки встречаете.
Ребята зашумели. Председательница сказала:
— Сейчас разберёмся... Да разве мы против?.. Только вы не взводите, гражданин... А документ у вас есть на такое дело?
— А как же!
Алексей Кузьмич достал из кармана сложенный лист бумаги. Председательница развернула его, с уважением посмотрела на подписи и печати и стала вслух читать:
— «Академия наук СССР. Открытый лист. Разрешается производить археологические обследования и раскопки...» — Она бережно сложила толстую, хрустящую бумагу и вернула её Алексею Кузьмичу. — Пожалуйста, приступайте! А ну, ребята, все от курга-
нов! Не мешайте! — Она обернулась к Алексею Кузьмичу: — А вы, гражданин, не ошибаетесь насчёт древности? Может, это окопы там или что... от сорок первого года?
— Я, — сказал Алексей Кузьмич, — работаю при Академии наук. Кроме того, преподаю в школе. Можно сказать — специалист. Так что вы уж не сомневайтесь... — Он крикнул: — Итак, друзья, отдохнём, подзакусим — и за работу! Объявляю малый привал!
И сошёл с кургана.
Все зашумели:
— Малый привал! Малый привал!
И все расположились вокруг курганов, под старой берёзой. Лёша и Таня тоже уселись под её печально опущенныдш ветвями, достали из мешка хлеб, яйца, колбасу п стали закусывать, как настоящие, опытные археологи...
Глава одиннадцатая
А ЭТО КАКОГО ВЕКА?
Таня поела, «подзаправилась», как выразился Лёша, и запила водой прямо из фляжки. Вода отдавала железом и была удивительно вкусной. Таня всю бы фляжку выпила, но Лёша не дал:
— Хватит! Много пить в походе нельзя.
— А разве мы в походе?
— Конечно.
Это Тане понравилось. Она свернулась клубком, положила голову на курган и стала смотреть на Лёшу, который сидел рядом. И вдруг ей стало казаться, что это не Лёша, а кондуктор с седыми усами. Потом он превратился в старика с удочкой, потом в Виктора Борисовича с лопатой, потом в генерала. Кругом вспыхнули люстры, промелькнула Москва-река, выросли колонны, и Таня снова очутилась в «ЗИС-110». Только теперь она уже сама ведёт машину, и всё по туфелькам, по тапочкам...
Таня спит, а старая берёза шелестит над ней молодыми листочками. Длинные, поникшие ветки чуть покачиваются, словно убаюкивают: «Спи, Таня, спи!»
Вдруг над речкой, над полями раздалось звонкое:
Дин-дон! Дин-дон!
Таня открыла глаза, оглянулась. Это Алексей Кузьмич стучит палкой по заступу:
— Дин-дон, кончай привал! За работу, друзья, за работу!
Он снял пиджак, засучил рукава. Руки у него сильные, вот с такими мускулами. А какой звонкий заступ! Таня даже не знала, что бывают такие.
— Спи, Таня, — сказал Лёша. — Спи, отдыхай.
— Нет, — вскочила Таня, — больше не обманешь!
Все выстроились вокруг курганов. А шумиловские ребята стояли в сторонке и перешёптывались.
Никогда они об этих курганах и не думали. Сидели на них, коров пасли. Мало ли что — бугры и бугры. А тут вот что оказывается: «Научные памятники». А что, если их разроют, а там ничего нет!
— Итак, — сказал Алексей Кузьмич, — приступаем. Разобьёмся на две бригады, по числу курганов. Одна, скажем, Стасика, другая — Лёши Зотова... Есть?
— Есть! — крикнули ребята.
— А теперь надо первым делом оба кургана измерить, зарисовать и нанести на план под номерами: «К № Ь> и «К № 2».
Ребята взялись за работу. Стасик маленьким фотоаппаратом снял свой К № 1 и Лёшин К № 2. Таня спросила:
— Алексей Кузьмич, а я что буду делать?
— Ты? Ну, ты, конечно, будешь в бригаде брата. Работы хватит всем. — Он вынул из кармана круглый футляр, из которого вытягивалась длинная белая лента с чёрточками. — Вот, кстати, Таня, держи конец,
будем измерять... А вы записывайте: К № 1 — высота метр сорок... К № 2 — высота метр тридцать...
Таня крепко держала конец ленты и гордо поглядывала на Лёшу: а он ещё брать её не хотел! Потом она подошла к нему:
— Лёша, имей в виду, мне тоже надо лопату. Отдельную!
— А где же я тебе возьму? — сказал Лёша. — Подожди, я поработаю — дам тебе.
Но тут один из шумиловских, маленький мальчик в огромной зелёной фуражке, крикнул:
— Погоди!
Он побежал к себе в деревню, в одну из новеньких изб, сверкавших на солнце жёлтыми бревенчатыми стенами, и через минуту вернулся с железным заступом:
— На вот, держи!
— Ого, какой! Спасибо.
Заступ был очень тяжёлый, ростом гораздо больше Тани.
— Лёша, давай меняться!
— Ох, и зачем только ты приехала! — вздохнул Лёша. — Ладно уж, давай. Да потише, слушай объяснения.
— ...Теперь, — продолжал Алексей Кузьмич, — нам надо с половины каждого кургана снять травяной покров, или, проще говоря, дёрн. Ну-с, начали!
Стасик со своего кургана крикнул:
— Вызываю К № 2 на соревнование!
— Принимаем! — крикнула Таня.
Заступы ударили по земле. Трава крепко цеплялась корнями за родную почву и никак не хотела с ней разлучаться. Лёша работал на вершине кургана, а Таня — у подножия. Она старалась изо всех сил. Она то долбила заступом, будто ломом, то ударяла по траве, словно топором. Лёша крикнул:
— Брось, Таня, без тебя управимся!
— Не управитесь!
Ей сразу стало жгрко. Пот заливал лицо. Волосы то и дело падали на лоб и прилипали к нему. Но Таня не сдавалась. И только тогда, когда весь дёрн с К № 2 был снят, Таня, как заправский землекоп, воткнула тяжёлый заступ в землю и повалилась на траву.
Лёша стоял на кургане. Ковбойка на нём была вся мокрая, лицо красное. Он спросил:
— Что, Танюша, устала?
— Ничего, только руки натёрла.
— Покажи! — Он прыгнул к ней. — Постой, да ведь это мозоль! Хватит, а то хуже натрёшь.
Таня подула на руку:
— Ничего. Давай дальше копать. — Ей не терпелось поскорей добыть заветный клад. — Давай, Лёша! Я уже отдохнула.
Копать было легче. Земля была мягкая, послушная, не то что дёрн. Конечно, Лёша копал гораздо быстрее, чем Таня. Он стоял на вершине кургана и с силой налегал ногой на заступ, глубоко вталкивая его и легко откидывая землю. Земля немного пахла грибами.
Лёша уже много выкопал. Он сначала откидывал жёлтую землю, потом пошла земля чёрная, потом красноватая. А Таня всё возилась у подножия. Она выкопала самую чуточку.
Вдруг Лёша закричал не своим голосом:
— Стой! Нашёл! Алексей Кузьмич, нашёл!
Он присел на корточки и начал разгребать красноватую землю руками. Все побежали на К № 2. Таня кинулась к Лёше:
— Где, Лёшенька, где?
— Отойди, Таня, не мешай!
Алексей Кузьмич пригнулся к земле рядом с Лёшей. Таня с нетерпением смотрела на них. Неужели Лёша увидел уголок зелёного сундука? Сейчас они его вытащат! Но ведь им вдвоём не осилить тяжёлый сундук. Надо взяться всем. А Лёша, как нарочно, не пускает!
Наконец Лёша выпрямился. В руках у него... ничего нет. Нет, что-то есть! Что же это? Может быть, на сундуке висел замок и Лёша снял его? Таня пригляделась: нет, это не замок. Это всего-навсего черепок! Обыкновенный грязный черепок! Таких сколько угодно можно найти на каждом дворе. Этим черепком только в «классы» играют. Да и то можно покрасивей стекляшку подобрать.
Стоило ради этого несчастного черепка уходить из дому, догонять Лёшу, ехать без билета, волноваться! Сейчас Алексей Кузьмич бросит черепок и посмеётся над Лёшей. И все ребята посмеются.
Но Алексей Кузьмич взял черепок, почистил его щёточкой, полюбовался на него и сказал:
— Молодец, Зотов! Поздравляю с первой археологической находкой. Прекрасный образец гончарного искусства двенадцатого века. Обломок глиняного умывальника. Он пролежал в земле ни много ни мало восемьсот лет...
Восемьсот лет! Лёша вытирал грязным кулаком лоб и гордо улыбался. Стасик с завистью крикнул:
— Не дрейфь, ребята! Мы сейчас тоже что-нибудь найдём! Пошли!
И на К № 1 снова дружно заработали лопаты. Земля так и полетела веером. А Таня растерянно смотрела на черепок:
— Лёша... неужели это весь клад?
— Почему весь? Мы, Танька, ещё что-нибудь найдём.
— Подумаешь, ценность! Черепки.
— Вот тебе и черепки! А может, ещё и украшение найдётся.
И Лёша, счастливо улыбаясь, завернул находку в бумагу и снова взялся за лопату.
А Тане сразу расхотелось копать. Ей захотелось к маме, в санаторий. Там можно отдохнуть, умыться. Черепки — это неинтересно. Вот если бы настоящий клад, тогда другое дело!
Лёша оглянулся:
— Что, устала?
— Як маме пойду.
Она воткнула заступ в землю. Но тут на Таню посмотрел Алексей Кузьмич:
— Как дела, Таня?
— Ничего...
Ей стало неловко. Она сказала, что приехала помогать, а сама не помогает. Таня взяла заступ и снова стала ковырять землю. Она выкопала чуть-чуть, у самой поверхности. Конечно, она не может, как Лёша. Всё-таки он мужчина, и старше, и сильней, и заступ ему по руке.
Натёртые руки болели. Спину заломило. Но Таня всё-таки копала, потому что, раз обещала, надо сделать.
Вдруг — чу! — что-то звякнуло под заступом. Таня бросила его, нагнулась и тоже, как Лёша, принялась нетерпеливо разгребать землю руками. Ага, постойте, что-то есть! Что-то лучшее, чем черепок! Что-то железное! Оказывается, на самом деле очень интересно находить в земле всякие старинные вещи.
Таня разглядывала находку. Это была плоская железная коробка. Таня обрадовалась. Правда, это не сундук, не ящик, а всё-таки это гораздо больше похоже на клад, чем черепок.
Коробка была вся красная от ржавчины. Таня очистила её от налипшей земли. На крышке стали видны выдавленные буквы:
КОНФЕТЫ ДРАЖЕ МОССЕЛЬПРОМ
Таня поднесла коробку к уху и встряхнула её. Внутри что-то слабо звякнуло. Значит, там что-то есть!
Таня закричала:
— Алексей Кузьмич, Лёша! Смотрите, я нашла клад! Алексей Кузьмич, а какого это века?
— Дай-ка!
Алексей Кузьмич взял двумя пальцами плоскую железную коробку, посмотрел на неё, улыбнулся:
— Это никакого не века, Таня, это двадцатого века. Кто-нибудь обронил несколько лет назад. Видишь, ржавая какая!
Лёша мельком взглянул на Танин «клад»:
— Ай да клад! Ай да Таня! Каждый находит то, что иш,ет.
— Таня, угости! — крикнул Стасик.
Женя Малов сказал:
— Нет, ребята, это надо в Исторический музей — и подписать: «Нашла Таня Зотова».
Все засмеялись.
— А всё-таки это лучше, чем черепки! — крикнула Таня. — Давай, Лёша, откроем!
— Потом. Вот кончим курган, тогда...
Но Тане не терпелось поскорей открыть плоскую коробку. А вдруг там на самом деле какой-нибудь клад? Таня стала открывать коробку, но только все пальцы перемазала в ржавчине. Крышка прилегла очень плотно и не подавалась.
— Лёша, ну открой! — стала просить Таня. — Потом опять будешь копать.
— Некогда сейчас.
— Тогда я к маме пойду!
— Не ходи одна. Скоро кончу — вместе пойдём.
— Нет, пойду! Я дорогу знаю.
И Таня пошла в санаторий. А Лёша остался на кургане и всё копал, всё откидывал, лопата за лопатой, красноватую, пахнувшую грибами землю.
Глава двенадцатая
МЁРТВЫЙ ЧАС
Таня спустилась к мостику, перешла на тот берег и пошла лугом. Усталые ноги словно просили Таню: «Давай посидим, давай посидим!» Но Таня не останавливалась. То и дело она встряхивала коробку. Она хотела угадать по звуку, что там внутри. Но угадать никак нельзя было.
Таня подобрала на дороге прутик и попробовала прутиком открыть коробку. Но ничего не вышло: прутик сломался — и всё.
На лугу паслось стадо. В тени под кустом сидел старый пастух в валенках и смешных оранжевых калошах. Таня набралась храбрости и подошла к нему:
— Дедушка! У вас нету чем открыть?
Старик из-под мохнатых седых бровей поглядел на ржавую коробку, порылся в карманах широченных штанов и достал большой складной нож.
— Дай-ка! — Он стал поддевать щербатым лезвием крышку. — Вся насквозь ржавая. В воде, что ли, лежала?
— Нет, не в воде, дедушка, а в земле. Это я клад нашла.
— Ась?
— Клад, дедушка, нашла. Мы с вами поделимся.
— Ладно уж, — улыбнулся старик. — Давай откроем как-нибудь. Тут и руку порезать недолго. Ишь, ржа кругом.
Наконец ему удалось поддеть кончиком ножа крышку; он осторожно нажал, и плоская коробка медленно, с ржавым скрипом открылась.
— Ну, что там? Что, дедушка?
— Сейчас разберёмся, — ответил старик, вытирая руки о штаны и складывая нож. — Во, гляди! Вот он весь твой клад.
Таня нагнулась над коробкой. В коробке лежала маленькая, тоненькая книжечка папиросной бумаги. К ней приклеилось несколько крупинок махорки. Не-
много махорки налипло и на ржавые стенки коробки. Под книжечкой оказался огрызок карандаша и чёрный мундштук с серебряным ободком. Они-то и погромыхивали, когда Таня встряхивала коробкой. Больше ничего в коробке не было.
— Небогато, — сказал старик.
— Да... — сказала Таня и села на траву рядом со стариком. — Возьми себе, дедушка.
— Ну, куда её, ржавь такую!
Дедушка достал из кармана кисет, свернул огромную папиросу и закурил. А Таня стала разглядывать книжечку. В ней было немного страничек. Они слиплись, и нельзя было понять, сколько их. На первой страничке было что-то написано чернильным карандашом. Почерк был размашистый, некоторые слова не дописаны. Видно, тот, кто писал, сильно торопился. От сырости карандаш кое-где расплылся в лиловые пятна. Всё-таки Тане удалось разобрать. Там-было написано: «16», потом «окт», а рядом «41».
Таня стала думать: «16» — это число, это понятно; «окт» — это октябрь; а «41» — это, наверно, сорок первый год.
— Дедушка, — сказала Таня, — это, наверно, писали знаешь когда? В сорок первом году, шестнадцатого октября. Тут написано.
— Ась? Вот оно что! — Старик задумался. — Это, знать, солдат обронил. Здесь бои были, ох, сильные бои! Вишь, земля до сей поры изрыта... Это солдатский портсигар. Может, его хозяин до Берлина дошёл. А может, и погиб... Кто ж теперь скажет!
— Мой папа тоже на войне погиб, — сказала Таня, — под Москвой...
Старик ничего не ответил.
Таня стала медленно, с трудом читать дальше: «Дорогие мои мать, жена, сын и дочка...»
Больше на страничке не поместилось. А до следую-ш,ей странички Таня не могла добраться, потому что боялась разорвать слипшуюся папиросную бумагу,
— «Дорогие мои мать, жена, сын и дочка...» — вслух повторила Таня.
И вдруг ей пришла в голову невероятная мысль. Да нет, не может быть! А почему не может быть? Очень даже может быть! Таня стала шептать:
— Мать — это бабушка. Жена — это мама. Сын — это Лёша. А дочка — это, конечно, я сама, Таня! — И Таня вскрикнула: — Дедушка, миленький, это знаешь кто? Это, наверно, мой папа писал... Дедушка, миленький, это папа, я знаю, это папа!
Она вскочила, быстро, сложила в коробку и книжечку, и карандаш, и мундштук, всё как было, и, не попрощавшись с пастухом, не оглядываясь, побежала по лесной дороге в санаторий. Она бежала и думала только об одном: она нашла письмо от папы. Вот какой клад она нашла! Папа обещал написать — и вот написал! А она нашла! Сейчас она покажет папино письмо маме. Пусть мама скажет, папина это рука или не папина.
Таня бежала изо всех сил. Ноги теперь уже не просили: «Давай посидим». Нет, они быстро несли Таню по дороге. И вот она добежала до решётчатых ворот с вывеской «Санаторий «Зелёный шум». Там дремал сторож. Таня с размаху толкнула калитку. Она скрипнула. Сторож очнулся и сказал:
— Нельзя! Мёртвый час.
— Дяденька, — сказала запыхавшаяся Таня, — мне очень надо... Зотову... Лидию Мироновну...
— Знаю. Только потом. А сейчас никак!
— Почему, дяденька? Ведь это моя мама!
— Знаю. А хоть бы мама, или бабушка, или тётя — всё равно нельзя. У нас режим.
— А когда он уйдёт?
— Кто уйдёт?
— Режим.
Сторож с недоумением поглядел на Таню:
— Режим — это, стало быть, расписание, распорядок. Понятно? Как мёртвый час окойчится — пожа-
луйста, навещайте, гости, наших больных, а сейчас нельзя.
— А когда он кончится?
— Мёртвый час-то? Да часика через два. А ты посиди на лавочке или в лесу погуляй, цветочков для матери нарви. Ей приятно будет.
Таня растерялась:
— Два часа я не могу. Мне надо ей письмо передать.
— Какое такое письмо?
— Вот! Срочное письмо. — Таня показала сторожу плоскую заржавленную коробку. — Это от папы. Он писал много лет назад. Здесь, в окопах. А сейчас я нашла. Вот. Видите?
Сторож посмотрел на ржавую коробку, на книжечку, покачал головой и сказал:
— Ну ладно, раз такое дело, ступай! Только потише, а то мне выговор через тебя будет. Потому как у нас режим...
Но Таня уже не слышала его. Она бежала по аллее. Песок скрипел под ногами. На большой клумбе покачивались диковинные цветы. Посерёдке блестел зеркальный шар. В нём всё отражалось.
Аллея привела Таню в тенистый парк. Там были гамаки и низенькие полотняные стулья. На них не сидишь, а почти что лежишь. Но как найти маму, когда все больные одинаково одеты в полосатые костюмы — полоска белая, полоска голубая!
Вдруг Таня услышала знакомый голос:
— Танюша!
Таня оглянулась. Неподалёку, под толстой красной сосной, на полотняном стуле лежала мама. На коленях у неё была открытая книга. Но мама не читала её, а, видно, лежала и думала. Таня бросилась к ней:
— Мамочка, я тебя иш,у!.. А все одинаковые...
— Какая ты чумазая! — сказала мама. — Стыдно будет тебя здесь знакомым показать. А Лёша где?
— Он там... Копает еш,ё... всякие черепки.
— Сейчас пойдём умоемся, а то на тебя смотреть страшно. Ну, а ты-то что-нибудь нашла в курганах?
— Нашла, — сказала Таня и протянула маме плоскую ржавую коробку: — Вот!
Мама посмотрела на коробку:
— Зачем это тебе, Танюша? Ведь ты уже большая. Смотри, руки все в ржавчине. Брось её сей-
сказала Таня, — бросить нельзя.
час же!
— Нет, мама, потому что там письмо.
— Какое письмо?
— Письмо... — Таня помолчала. — Очень простое письмо, мама... От... папы.
— Что?..
Мама побледнела и крепче взялась за палки низенького полотняного стула.
— Вот, посмотри! — Таня открыла коробку и про-тянула маме маленькую книжечку. — Только они
слиплись. Тут сверху написано: «Шестнадцатого октября сорок первого года». А дальше про тебя... и про Лёшу... и про меня...
— Погоди!
Мама откинулась на полотняную спинку, минутку лежала с закрытыми глазами, потом медленно поднялась, села и сказала:
— Давай!
Она взяла книжечку и стала осторожно отделять одну страничку от другой. Один листочек чуть надорвался, и Таня вскрикнула.
Все листочки были исписаны всё тем же торопливым карандашом.
Мама разложила листочки по порядку на книге, которая лежала у неё на коленях, потом нагнулась и стала медленно и негромко читать:
— «Дорогие мои мать, жена, сын и дочка. Пишу в окопе. Немецкие танки прут один за другим. Похоже, что больше не увидимся. Я смерти не боюсь. Если погибну, то ведь это за вас, за мою семью, за Москву, за Родину. Верю, мои родные, мои хорошие, вернётся к вам счастье. Помните: оно куплено дорогой ценой. Помните это всегда. Берегите его. Книжечка кончается. Ладно, больше мне её не курить. Вот опять ползут, окаянные! Крепко целую вас. Про...» Про... щай-те! — закончила мама, и белые руки её с папиросными листочками опустились на колени...
— Прощайте! — как эхо, повторила Таня.
Она стала на колени возле низенького стула, заглянула маме в глаза:
— Мамочка, это папа писал, правда? Скажи, мама, правда?
Мама пересчитала папиросные листочки. Их было восемь. Она сложила их стопкой и разгладила. Они тихонько шелестели.
— Ну, скажи, мама, это папа, да?
Мама прижала Танину растрёпанную голову к себе, поцеловала её в самую макушку и сказала:
— Доченька, по почерку трудно сказать... Ведь это писалось в страшную минуту... Всё-таки я думаю, что это он. Будем считать, что это папа.
И мама снова поцеловала Таню. А потом опять взяла папиросные листочки и стала их перечитывать, будто хотела выучить наизусть.
Она так и не решилась сказать Тане, что папа был некурящий и никогда не курил ни махорку, ни лёгкий табак и мундштука у него, конечно, никакого не было...
Глава тринадцатая
ВЯТИЧИ
После мёртвого часа Таня снова пошла на курганы. Теперь она была чистенькая, умытая, причёсанная. В косах были белые шёлковые ленты, которые мама попросила у нянечки в санатории. А подмышкой Таня несла завёрнутую в газету плоскую коробку с папиным письмом.
Солнце уже не так пекло. Стало прохладней. Таня прошла по мостику, увидела старые, заросшие травой окопы и вдруг ясно представила себе, как в этих окопах стоят бойцы. Один из этих бойцов — папа.
Они смотрят вперёд, ждут. И вот оттуда, может быть из-за того бугра, выползают фашистские танки. Они ползут вперёд, на ходу стреляют из больших пушек по окопам. Рвутся снаряды, но бойцы не убегают, нет! Они смело стоят на месте. И папа тоже не убегает и тоже ждёт.
И вот, когда танки подходят совсем близко, раздаётся команда: «Огонь!», и бойцы чуть приподнимаются над окопами и изо всех сил швыряют гранаты, связки гранат на танки, под гусеницы. И вот взрывы, и громадные танки останавливаются, некоторые горят, дым стелется над речкой, над деревней Шумилово...
А папа-достаёт свой солдатский портсигар и торопливо пишет на папиросных листочках: «Дорогие
мои...» Он спешит — время не ждёт, вон ползут ещё танки, и снова гранаты, снова взрывы, и огонь, и бой...
И Тане кажется, что вот наконец-то она ясно-ясно вспомнила своего папу и видит его как живого.
...Когда она подошла к курганам, там всё уже было кончено.
Все — и московские и шумиловские — собрались под старой берёзой. Пришла даже сама председательница колхоза.
Алексей Кузьмич объяснил:
— Вот мы и закончили наши раскопки. Это курганы вятичей. Вятичи и кривичи — наши предки.
Алексей Кузьмич подробно рассказывает про вятичей. Все внимательно слушают.
Садится солнце, и на западе всё небо красное, словно там пожар.
Потом небо погасло, спустились сумерки и окутали синевой и старую берёзу, и разрытые курганы, и толпу, собравшуюся вокруг седой, древней земли. Только речка внизу блестит, и слышно, как там поют-заливаются лягушки.
Таня пробралась сквозь толпу к Лёше и дёрнула его за рукав:
— Лёша, а знаешь, что в коробке-то?
— В какой коробке? — шопотом спросил Лёша.
— В той, что я откопала...
— Ладно, Танька, потом! Не мешай, пожалуйста!
Алексей Кузьмич рассказывал:
— В этих курганах, товарищи, видимо, были похоронены славянские воины. Возможно, что они защищали только что заложенный городок под названием «Москва» от кочевников. Эти храбрые воины — наши предки...
Таня снова дёрнула Лёшу и сказала ему на ухо:
— В этой коробке оказалось письмо от папы.
Лёша перестал слушать Алексея Кузьмича. Он
обернулся к Тане. В сумерках только видно было, как блестят его глаза.
— Ты что, с ума сошла, Танька? — зашипел он.
— Нет, не сошла. И мама сказала, что от папы. Вот оно, здесь...
— Где? Давай скорей!
Лёша выбрался из толпы, отвёл Таню в сторонку, взял коробку, открыл её, достал папиросные листочки. Но было уже темно, ничего нельзя было разобрать.
Алексей Кузьмич кончил свои объяснения:
— Зотов! Стасик! Всё. Быстренько собирайте бригады. Пора домой.
Все побежали на речку умываться.
Потом все во главе с Алексеем Кузьмичом разобрали заступы, вещевые мешки, фляжки и с весёлой отрядной песней зашагали к автобусной остановке.
Песню сочинил Женя Малов. Он сам и слова придумал и музыку. Он же и запевал:
Это наши луга, это наши поля, Это наша родная земля. Наши реки и горы, И морские просторы, И на небе звёзды, И звёзды Кремля.
В автобусе Лёша снова попробовал прочитать листочки, но и там был слишком слабый свет.
И только когда наконец добрались до дому, Лёша снял с плеча вещевой мешок, вынул ржавую коробку, достал папиросные листочки, разложил их на своей половине стола, зажёг настольную лампу и стал их читать.
Бабушка сказала:
— Это что за чтение? Спать надо!
Таня сказала:
— Бабушка, не мешай, пожалуйста. Это я там нашла, на кургане, где воины, где вятичи. Это, знаешь, бабушка, письмо от нашего папы.
Руки бабушки задрожали, она засуетилась:
— Что ты, Танюша, что ты! Батюшки, кто же тебе сказал? Болтает — сама не знает что!
— Нет, и мама сказала!
Бабушка вынула из потёртого футляра очки, надела их, потом сняла, подошла к Лёше:
— Алексей, ну прочитай, что тут написано. Что она, Танька, болтает...
Таня тоже подошла к столу. Лёша стал читать:
— «Дорогие мои мать, жена, сын и дочка...»
По морщ,инистому лицу бабушки медленно поползла слеза. Бабушка не вытирала её, слеза всё катилась от морш,инки к морщ,инке.
— «Похоже, что больше не увидимся. Я смерти не боюсь. Если погибну, то ведь это за вас, за мою семью, за Москву, за Родину...»
За открытым окном звенели трамваи, гудели машины, раздавались весёлые голоса. А Лёша читал:
— «Верю, мои родные, мои хорошие, вернётся к вам счастье. Помните: оно куплено дорогой ценой. Помните это всегда. Берегите его». — Голос у Лёши задрожал. Он ниже опустил голову, помолчал, потом продолжал: — «Книжечка кончается. Ладно, больше мне её не курить. Вот опять ползут, окаянные! Крепко целую вас. Про...» Прощайте! — с трудом закончил Лёша и положил на стол последний листочек.
Все молчали. В комнате было тихо.
И только за окном всё стоял неумолчный, ровный, бодрый гул — вечный гул Москвы.
ПОД ГОРОЙ ГЕДИМИНА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СВЕТИТЬ ВСЕГДА!
Глава первая
ФОНАРИК
По улице идёт мальчик. В руках у него фонарик. Фонарик этот не простой, а особенный.
Обычно фонарик горит от батарейки, а в этом никакой батарейки нет. Там маленькая динамка, и надо нажимать. И выходит, будто ты сам светишь, будто ты сам — маленькая электростанция. Сильней будешь нажимать — света будет больше, слабей — меньше.
Но у мальчика с фонариком, видно, руки сильные, потому что фонарик горит отлично.
Мальчика зовут Миша. Фамилия его — Денисьев. А фонарик подарил ему папа.
Дело было давно, ещё зимой. Миша с мамой готовились тогда встречать Новый год — сорок четвёртый.
Утром они вышли на Пушкинскую площадь за ёлкой. Ёлку надо было выбрать особенную, потому что Мише под Новый год исполняется десять лет.
Вдруг Миша закричал:
— Мама, смотри, чудо!
И верно: на площади произошло чудо. Там, где всегда было ровное пустое место, в центре Москвы, недалеко от памятника Пушкину, за ночь вырос густой еловый лес.
Ёлки стояли в снегу тесно, одна к другой — темно-зелёные, пахучие, точь-в-точь как в настоящем лесу. Миша с мамой бродили под ними, аукались.
— Ау, мама, где ты? — кричал Миша.
Казалось, вот-вот из-за ёлки выскочит ушастый
заяц или высунет свою острую мордочку рыжая лиса.
— Миша, — смеялась мама, — хватит аукаться, давай ёлку выбирать. Какая тебе улыбается?
Миша оглядывал ёлки. Они протягивали к нсл^у колючие, покрытые снегом лапы, словно просили: «7v\eня возьми, меня...»
— Да они мне все улыбаются. Давай эту... Нет, нет, лучше вот эту... Нет, мама, окончательно вот эту!..
Наконец выбрали большую ёлку и поволокли домой. Миша, как мужчина, ухватился за нижний, толстый конец ствола, а мама — за гибкую, тонкую макушку.
Потом мама пошла в магазин и получила за весь декабрь конфеты «подушечки» и твёрдое, прострочен-1юе дырочками печенье.
Мало того! Она ещё сделала из яичного порошка и кукурузных хлопьев очень вкусный пирог. Называется: «чудо». Кто едал, тот знает.
Вечером собрался народ. Пришли Мишины товарищи. Зажгли ёлку, стали .играть.
Вдруг раздался звонок. Миша побежал открывать. Он думал, это Лина. Она тоже обещала прийти.
Но это была не Лина. За дверью стоял военный.
«Лётчик», — определил Миша, который отлично разбирался во всех погонах и звёздочках.
А лётчик, стряхивая с кожаного пальто снег, спросил:
— Здесь живёт Наталья Лаврентьевна Денисьева?
— Здесь.
— А она... дома сейчас?
— Дома.
— Так! А ты, часом, не Миша?
— Миша, — удивился Миша. — Как же это вы угадали?
— По глазам, — отозвался лётчик. — Я могу любое имя по глазам угадать. Да что же мы тут стоим! Веди меня к маме. Ведь я вам привет от папы привёз.
— От папы?.. Вот это здорово!
Миша повёл летчика в комнату. Началась весёлая суматоха. Мама не знала, куда и посадить дорогого гостя. А гость съел кусочек пирога, похвалил и стал рассказывать про папу:
— Пётр Никитич жив-здоров. Работает начальником прифронтового госпиталя. Хочет вырваться хоть на денёк в Москву, да всё не выходит.
Он долго рассказывал. Мама и Миша без конца расспрашивали его. Наконец, когда лётчик всё рассказал, Миша спросил:
— Вы истребитель, да?
— Нет, Миша, я не истребитель, я «санитар».
— Как это — санитар?
— Очень просто. Летаю на санитарной машине, вожу раненых.
— А как вас зовут?
— Зови дядей Серёжей, ошибки не будет.
— А как это вы по глазам имена отгадываете?
Дядя Серёжа улыбнулся. У него было широкое,
румяное, добродушное лицо.
— Так ведь папа твой то и дело хвалится: мол,
растёт у него в Москве богатырь Миша. А глаза у тебя папины. Вот и вся механика. Кстати, самое главное...
Лётчик развязал заплечный мешок и вынул оттуда увесистый пакет:
— Это вам, уважаемая Наталья Лаврентьевна, к празднику от Петра Никитича.
Потом достал маленький свёрток:
— А это, Миша, тебе!
Миша развернул бумагу. В свёртке оказался карманный фонарик. К фонарику было приложено письмо. Миша стал сразу же вслух его читать:
— «Дорогой Мишустик! Посылаю тебе к Новому году и ко дню рождения фонарик. Называется он «жужжалка», потому что жужжит. Батарейки не надо, а надо нажимать. Думаю, он вам в затемнённой Москве пригодится. Знаешь ли ты стихи Маяковского?
Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца!
Дорогой Мишук, свети всегда и везде! Твой папа».
Мише очень понравился фонарик-жужжалка. Он никогда с ним не расстаётся. И даже если днём пойдёт куда-нибудь, всё равно берёт фонарик с собой.
Стихи ему тоже очень понравились. Дядя Серёжа когда был? Давно, под Новый год. Тогда была зима, а теперь лето. Но Миша до сих пор помнит эти стихи. Вот и сейчас, шагая по тёмной улице, он распевает их на свой самодельный мотив: «Светить всегда, светить везде...»
А кругом темным-темно. Чёрные дома сливаются с чёрным небом. Тускло горит лиловая лампочка над
милиционером на площади. Еле виден краешек тротуара, покрашенный мелом.
И только наверху, в тёмном небе, блестят огоньки. Миша смотрит на небо. Сколько там огоньков! Они дрожат, переливаются и поёживаются, словно живые. А на земле — ни одного!
Впрочем, на земле тоже попадаются огоньки. Это фонарики. Вот встретились два фонарика, словно посмотрели друг на друга, и разошлись. А вот два фонарика пошли рядом. Потом один погас, потом и другой погас. И снова на улице темным-темно.
Но Миша не боится темноты и смело шагает по тротуару. Иной прохожий направит на него свой фонарик — мол, кто это тут распелся в темноте? — и тогда видно, что Миша ростом невысок, зато широк в плечах, грудь колесом, то что называется «крепыш». Голова у него большая, брови сдвинуты, над бровями — низкая аккуратная чёлка.
Но вот встречный фонарик проплыл, и Миши опять не видать, и только слышна его песня.
Вдруг, откуда ни возьмись, вылезла большая круглая луна с отбитым краешком и повисла над домами. Сразу стали отчётливо видны люди, машины, крыши, деревья...
«Ого, — подумал Миша, — вот это фонарь! Сразу всю Москву осветил!»
Он убрал свою жужжалку в карман и свернул на бульвар. Издали ещё он увидел свой дом и знакомое зашторенное окно на втором этаже. Штора чуть отодвинулась, мелькнула полоска света, и Миша не столько увидел, сколько угадал маму. Она, уж конечно, беспокоится.
Миша выхватил свой фонарик и лучом просигналил: свет — темно — свет. Это значило: «Иду, мама, иду!»
Он прибавил шагу и свернул в тёмные сводчатые ворота.
Глава вторая
ГДЕ БЫЛ МИША
Миша был в школе, на сборе. Сейчас лето, и школа стоит пустая и тихая. Ребята разъехались: кто в лагерь, кто в деревню, кто куда. Миша тоже провёл двадцать дней в пионерском лагере Союза художников, на станции «Отдых».
Там было хорошо. Ходили в походы, устраивали костры, вечера самодеятельности... На вечерах Миша всегда выступал, читал стихи. Он очень хорошо читает, с выражением.
Кроме того, там поблизости была настоящая детская железная дорога. Миша даже один раз дежурил по станции. Он ходил по платформе в малиновой фуражке и отправлял поезда: голубой паровоз, три голубых вагончика — всё, как полагается.
Но двадцать дней — это слишком мало. Миша оглянуться не успел, как опять очутился в Москве и снова стал ходить по вторникам в школу на сборы.
Собрались, как всегда, в пионерской комнате. Ребят пришло немного: Олег, Хаким, Нойка, Митя Попов... Начали поздно, потому что долго ждали Лину. Она теперь очень важная — работает на военном заводе. А что она там делает — не говорит, потому что это считается «военная тайна».
Наконец она пришла, запыхавшаяся, усталая.
— Ребята, — сказала она, переводя дух, — вы меня извините, а только раньше я ну никак не могла. Срочное задание было, и вся наша комсомольская бригада задержалась...
— А какое задание? — не утерпел Нойка.
Олег повернулся к нему:
— Так тебе сразу и выложи какое!
— А почему не сказать? — не унимался Нойка. — Что мы, фашисты, что ли!
— Нойка, зачем ты глупости говоришь! — сказала
Лина. — Не полагается, и всё. Считай, что мы игрушки делаем.
Она достала из кармана синей замасленной спецовки красный галстук, расправила его, повязала и сразу стала красивей. Красный цвет очень шёл к её смуглому лицу, тёмным глазам и толстым чёрным косам.
Потом она подошла к шкафу, вделанному в стену, достала тетрадку с аккуратной надписью «Дневник тимуровской дружины» и торжественным голосом сказала:
— Тимуровский сбор объявляю открытым! — И простым, всегдашним голосом добавила: — Ну, ребята, рассказывайте...
Ребята молча сидели за длинным столом.
— Что ж вы? — сказала Лина.
Наконец поднял руку Хаким — невысокий мальчик с пухлым белым лицом и узкими чёрными глазами:
— Давайте я, что ли. Я был в госпитале, писал там письма. Только они сначала мало говорили: «Поклон Авдотье Ивановне да поклон Настасье Степановне» — и больше ничего. Я им сказал: «А вы больше говорите, чтобы на родине больше было что читать». Тогда они стали много говорить. Я длинные письма писал.
— Сколько же ты написал? — спросила Лина.
— Да я не считал. Много. Целый день писал. Даже пальцы заболели!
Хаким пошевелил измазанными в чернилах пальцами.
— Молодец, Хакимка! Садись.
Лина записала в тетрадку: «Атабеков Хаким писал письма в госпитале».
Тут вскочил худенький Нойка, которого все зовут «Ной-не-ной»:
— Теперь я! Можно, Липочка? Я устроил малы-шёвый культпоход. Я собрал детей у нас во дворе, ну там всякую дошкольную мелочь, и повёл их в кино.
g Рассказы и повести 225
Олег махнул рукой:
— В кино — это не работа!
— Как «не работа»? — обиделся Нойка. — Пошёл бы сам, узнал бы, какая это «не работа»! Если они всё время разбегаются, как цыплята всё равно.
— Ладно, Ной, не ной! — улыбнулась Лина. — Сколько же ребят ты водил?
— Это-я знаю, потому что я их всё время пересчитывал. А потом по счёту сдавал мамам. Восемь мальчиков, семь девчонок. Насилу всех привёл!
— Отлично, Нойка!
Лина записала: «Каневский Ной водил малышей в кино».
— Кто ещё?
Высокий молчаливый Олег не спеша поднялся, посмотрел на Лину светлыми спокойными глазами и сказал:
— У нас в доме одна соседка заболела... Воспалением. Ну, я за ней присматривал немного, а то она одинокая. В поликлинику сходил, в аптеку...
— А как она сейчас? — спросила Лина.
— Ничего, поправляется. У неё кризис был. Он ей сразу помог.
Лина послюнявила карандаш и записала: «Сургу-чёв Олег ухаживал за больной».
— Кто теперь? Миша, ты?
Миша встал и по привычке потрогал чёлку на лбу:
— Я тоже был в госпитале. Только я не письма. Я им стихи читал. Лермонтова, Маяковского... Они любят. «Ещё!» — кричали.
— Это ты мастер, знаю, — сказала Лина. — Всё?
— Да вот ещё... — замялся Миша. — Только...
— Только что?
— Да ерунда... Ну, там у нас возле дома разрыто, яма такая, и я вечером стоял с фонариком и светил. Кому надо переходить...
— Светить — это не работа, — опять махнул рукой Олег.
— Нет, почему? — сказала Лина. — Очень даже работа. Вот мы её и запишем.
Она записала: «Денисьев Миша светиЛ фонариком».
— Митя, а ты что скажешь?
Толстый, курносый увалень Митя Попов рассказал о том, как он собирал всё железное. Больше всего банки из-под консервов.
— Два мешка собрал, — сказал Митя. — Вот и квитанция!
Лина записала: «Попов Митя собирал всё железное».
Потом она положила карандаш, посмотрела на тетрадку и подняла голову:
— Вот, ребята... Пройдёт время, кончится война. Жизнь станет хорошая, мирная, одним словом — замечательная! И захотят люди узнать: а что ппонеры? Помогали они Родине во время войны? Ну там, известно, отдельные пионеры были на фронте разведчиками, героями даже... Многие пионеры постарше работали в цехах на заводах. А вот такие ребята, вроде вас, что они делали? — Лина взяла в руки тетрадку.— Вот найдут люди эту нашу скромную тетрадочку, прочитают её и скажут: «Да, — скажут, — ребята тогда, во время войны, не сидели сложа руки. Они, как могли, помогали». Значит, наша тетрадка не простая, а вроде исторический памятник. Верно?
Ребята молчали. Это учёное выражение совсем не подходило к обыкновенной школьной тетрадке с портретом маленького кудрявого Пушкина на обёртке.
А Лина убрала тетрадку в шкаф и вернулась к столу:
— Вот я сейчас в цехе вижу, как люди работают. Недосыпают, шатаются от усталости, а не отходят от станка. Чтобы побольше дать наших «игрушек», — она искоса взглянула на Нойку, — для фронта...
Она долго говорила. Миша внимательно слушал её, и ему всё время представлялся огромный цех. Во
всю его длину тянутся станки. У станков стоят рабочие, и все выполняют очень важную, очень нужную для победы военную тайну.
Потом Лина потуже стянула пёстрый платок и сказала:
— А теперь, ребята, как всегда, споём нашу, отрядную!
Она села к роялю, ударила по клавишам огрубевшими от работы в цехе пальцами и негромко запела:
Играйте, горнисты, тревогу!
Ударь, барабанщик, сильней!.,.
Солнце зашло. В пионерской комнате становилось всё темней. В полумраке тускло блестели толстые ноги рояля. Ребята выстроились полукругом позади Лины и, чуть покачиваясь с ноги на ногу, подпевали:
Отряды идут на подмогу Великой Отчизне своей...
Когда спели всю песню, Лина поднялась:
— Всё! Тимуровский сбор объявляю закрытым.
Она опустила крышку рояля, и какая-то струна
низко, протяжно прогудела.
— Теперь вот что, ребята, слушайте, — сказала Лина. — Встретиться мы сможем только через месяц. У нас в цехе много срочной работы.
— Через ме-сяц? — протянул Нойка.
— Да. Сегодня тринадцатое июля. Значит, тринадцатого августа. Придёте?
— Придём! — ответили ребята.
Миша ещё не знал, что через месяц он будет далеко-далеко от Лины, от товарищей, от Москвы. Поэтому он тоже твёрдо и уверенно сказал:
— Придём!
Глава третья
"ЧТО ВЗЯЛИ?"
Конечно, Мишина мама тревожилась. Шутка ли сказать: по радио давно объявили «Московское время двадцать два часа», а Миши всё нет как нет!
То и дело подходит она к зашторенному окну. Синяя бумажная штора во многих местах продрана. По краям она залохматилась и висит бахромой. Свет так и пробивается на улицу.
В прежнее время за это, ох, и нагорело бы! Сам Миша каждый вечер выбегал с ребятами на бульвар и проверял все окна.
— Эй, шестая квартира, щёлочка! — кричал он.— Эй, Селивановы! Просвечивает!
А сейчас уже не то. Пусть просвечивают и Селивановы и шестая квартира, ничего! Скоро конец войне, скоро победа, скоро и вовсе снимут эти опостылевшие синие бумаги.
Из окна в смутном свете луны Мишиной маме виден кусок бульвара, дома, деревья, ограда, каменный Тимирязев... Вдоль ограды стоят военные грузо-
вики. На них возвышаются большущие котлы. Но это не котлы — это прожекторы. Около них возятся красноармейцы, что-то там налаживают, подкручивают...
«Значит, будет салют, — думает Наталья Лаврентьевна. — Но где же Миша так поздно?..»
Она опустила штору и вернулась к столу, где давно уже остыл ужин для Миши — картошка и чай. Она взялась было за краски, но работа не ладилась. Она поднялась и снова подошла к окну. Тут-то наконец и мелькнул знакомый сигнал: свет — темно — свет!..
Наталья Лаврентьевна сразу же позабыла о том, что только что сердилась на сына.
— Где ж ты пропадал так поздно?
— Мама, это всё из-за Лины... Она задержала нас...
— Ладно уж, садись, поешь, неугомонный!
— Это я будь готов — всегда готов! — сказал Миша и сел за стол.
— А руки?
Миша посмотрел на свои руки. Это были обыкновенные мальчишеские руки — в ссадинах, в царапинах, не очень чистые, но и не слишком грязные. Он быстро повернул их ладонями вверх:
— Видишь — чистые!
— А это? А это?
— Это — загар... Ещё с лагеря.
— «Загар»! Марш на кухню, да с мылом, с мылом!
Делать было нечего. Миша поплёлся на кухню.
После ужина он сказал:
— Мама, можно — я немножко почитаю?
— Спать надо!
— Мама, я чуточку!
— Знаю я твои чуточки!
— Нет, правда, я капельку.
Миша сел читать. Только читал он не книгу, а ру-
копись. Это папка, а в ней — страницы. Это только так называется «рукопись», а на самом деле там всё напечатано на машинке.
Рукописи приносит мама. Она художница и рисует картинки для книг. Вот она принесёт из редакции какую-нибудь рукопись, нарисует к ней картинки, а потом, через несколько месяцев, выходит готовая книга. И всегда на ней где-нибудь маленькими буковками напечатано: «Рисунки Н. Денисьевой».
Недавно она принесла замечательную рукопись. Называется: «Миклухо-Маклай. Дневники». Это про знаменитого русского путешественника.
Миша как начал читать, так уж не смог оторваться. Раньше он мечтал стать артистом, или чтецом, или диктором. Но сейчас он понял: никаким он артистом не будет, а будет знаменитым путешественником, как Миклухо-Маклай. Он тоже будет открывать новые земли, изучать нравы народов, вести дневники...
Миша перелистывает страницу за страницей. Он не слышит, как по радио кто-то играет на скрипке, как шумят машины за окном, как мама говорит ему:
— Миша, чуточка кончилась!
Мама подошла к нему и решительно положила руку на страницу:
— Миша, хватит!
Миша очнулся:
— Мама, ещё чуточку, тут как раз самое интересное...
— У тебя всегда самое интересное!
Наталья Лаврентьевна выключила радио, отняла рукопись и стала завязывать-тесёмки на папке. Миша вздохнул, потянулся и стал раздеваться.
— Мама, а как ты думаешь, — спросил он, стягивая через голову узкую майку, — как ты думаешь, есть ещё где-нибудь на свете никому не известные, не открытые острова?
— Не знаю, — ответила мама. — Наверно, есть.
— Вот я их открою! Он лёг, потёр пяткой
о пятку и завернулся в простыню.
— Я знаю, как надо. Надо подойти к острову на шлюпке, водрузить флаг и описать нравы. А бояться туземцев нечего. Если ты будешь с ними по-хорошему, вот как Миклухо-Маклай, тогда и они с тобой будут по-хорошему.
— Спи ты наконец, туземец! — сказала мама и села к столу рисовать.
А Миша повернулся к стене, закрыл глаза и стал думать о своих будущих путешествиях.
Вот он подходит на шлюпке к неизвестному острову. Жители с удивлением смотрят на неведомого пришельца. А он, без оружия, смело приближается к ним, здоровается...
Вдруг раздался страшный взрыв. Остров взлетел на воздух.
Миша испугался, открыл глаза. За бумажной шторой грохотал гром.
Миша вскочил, сбросил простыню:
— Ага, видишь, салют! А ты всегда выключаешь!
Босой, в одной рубашке, он подбежал к окну, отодвинул штору и уселся на подоконнике. Подоконник был ещё теплый, потому что целый день его накаляло июльское солнце.
Мама погасила свет.
Комната наполнилась причудливым сиянием. Красное зарево вспыхивало над Москвой. Голубые и лиловые лучи прожекторов то кружились в быстром хоро-
воде, то сразу все застывали на месте, и тогда казалось, будто над Москвой раскинулся огромный шатёр.
Мама высунулась в окно, крикнула:
— Что взяли, товарищи?
— Вильнюс! — донеслось снизу несколько голосов.
— Мама, это где — Вильнюс?
— Вильнюс — это в Литве, у нас в СССР...
Мама посмотрела на Мишу. Его светлые глаза были широко раскрыты. В них маленькими цветными фонариками мелькали красные и зелёные ракеты. Мама погладила Мишу по голове против «шерсти», от лба к затылку, и сказала:
— Запомни это всё, Мишук!
Тут снова грянул залп, и гроздья торопливых ракет взметнулись к зыбкому шатру, сплетённому из голубых и лиловых лучей.
Глава четвертая
МИША И ГОСТЬ
Салюты бывали каждый вечер. А в августе выдался такой счастливый вечер, когда их было целых четыре: четыре больших города освободила Красная Армия в этот день!
В тот вечер Миша и Наталья Лаврентьевна легли поздно, потому что они ни одного салюта не пропускали.
Рано утром, чуть ли не на рассвете, раздался звонок.
Миша сквозь сон услышал его и сердито заворочался под одеялом. Ох, уж эта тётя Поля! Почему она всегда приезжает так рано, когда самый сладкий сон? Спала бы себе и спала и другим не мешала!
Тётя Поля — это молочница. Она привозит через
день молоко и действительно приезжает очень рано, с первым поездом.
Звонок повторился. Миша повернулся на другой бок. «Сейчас мама встанет и возьмёт молоко».
Но мама не поднималась. Видно, она вчера после салюта ещё долго сидела и рисовала.
«Ладно,— подумал Миша,— пусть поспит. Я сам!»
Он откинул одеяло. Ох, как неохота подниматься! Глаза слипаются, голова тяжёлая, а руки и ноги тоже ещ,ё словно спят.
Он кое-как встал, сунул ноги в тапки и зашлёпал на кухню. Было так рано, что даже мухи ещё спали.
Миша снял с полки кастрюлю, сполоснул её под краном и зашлёпал в тёмный коридор.
— Тётя Поля, — сказал он, нащупывая в дверях ключ, — почему вы всегда так рано приезжаете?
Обычно тётя Поля говорила: «Поздно спите, касатики, поздно!»
Сейчас она этого не сказала. Она молчала, и только слышно было, как она там за дверью дышит.
Миша удивился.
— Тётя Поля! — позвал он. — Это вы?
Тётя Поля долго не отвечала. Наконец она кашлянула и сказала:
— Откройте!
Тут уж Миша вовсе растерялся. Голос был совсем не похож на тёти Полин.
Миша не знал, как быть: открывать или не открывать? Потом он догадался: он вытащил ключ из скважины и посмотрел в неё. Но ничего не было видно, только слегка тянуло ветерком, словно кто-то дул Мише в глаза.
Он выпрямился и спросил:
— Кто там?
И тут за дверью сказали:
— Мишустик, открой!
Миша вздрогнул и выронил ключ. Сон мигом соскочил с него. Ведь только один человек на земле так называл его — Мишустик!
И этот человек сейчас стоит за дверью! А Миша ещё не хочет его впускать!
Он закричал:
— Папа!
И услышал в ответ:
— Он самый.
Миша торопливо стал искать на полу ключ, но от волнения никак не мог его найти. Он трогал пыль на полу в тёмном коридоре и всё повторял:
— Сейчас... Сейчас...
Ключа, как нарочно, нигде не было. Папа терпеливо ждал за дверью. Миша сбегал в комнату за фонариком, зажёг его, зажужжал. Ключ лежал у самого порога. Миша схватил его, стал вставлять, но руки плясали, не слушались.
— Сейчас... Сейчас...
Наконец ключ вставился. Замок щ,ёлкнул. Миша распахнул настежь дверь, крикнул: «Пап...» — и замер, словно язык прикусил. Перед ним стоял вовсе не папа. Перед ним стоял какой-то дедушка в военной форме.
Миша оторопел:
— Вы...
А дедушка вдруг схватил его, приподнял, прижал к себе и давай целовать.
— Что ты, Мишук? Не узнаёшь, что ли?
— Н-нет, — признался Миша.
Тогда военный одной рукой прикрыл бороду, а другой усы.
И тут наконец-то Миша вскрикнул: «Папа!» ^ и бросился к папе и давай его тоже обнимать и целовать.
Потом он немного опомнился и сказал:
— Папа, я пойду маму разбужу, ладно?
— Она что, поздно легла вчера?
— Ага! Папа, ничего, я пойду...
— Постой! Столько лет ждали, подождём ещё минутку. Неужели у нас с тобой не хватит выдержки!
— У меня хватит! — сказал Миша и потрогал папину бороду. — А это откуда у тебя такая? И усы...
— Да всё оттуда, с войны. Трофеи... Ну, как вы тут без меня?
— Ничего... Знаешь, папа, я пойду маму разбужу.
— А выдержка, Мишук?
— А выдержку потом, в другой раз, ладно?
Он подбежал к двери, ведуш,ей в комнату, приоткрыл её и громким топотом позвал:
— Мама!.. А мама!..
Мама спала. В комнате было полутемно. Миша снова позвал:
— Мама!
Мама заворочалась и сонным голосом сказала:
— Слышу, слышу... Возьми две кружки. А деньги скажи — завтра...
Миша засмеялся:
— Завтра нельзя, надо сегодня. — Он оглянулся на папу и подмигнул ему. — Тут дедушка один приехал, с трофеями.
— Какой еш,ё там дедушка? — спросила мама.
Но тут уж папа не выдержал.
Он легонько отстранил Мишу, распахнул дверь, шагнул в комнату и остановился на пороге:
— Здравствуйте, Наталья Лаврентьевна!
Мама подняла голову и тихонько охнула.
Папа кинулся к ней. Миша кинулся к ним обоим...
Так приехал папа.
Глава пятая
СЛУЖБА
Миша с мамой долго не могли прийти в себя. Им всё не верилось, что папа дома. Значит, больше не надо думать о том, где он, что с ним, жив ли, здоров ли? Ведь папа — вот он тут, рядом. Можно подойти к не-
му, поговорить с ним, можно даже легонько подёргать его за бороду.
Миша сразу привык к папиной бороде. Ему теперь кажется, будто так всегда было.
А в комнате стало всё по-другому. Везде появились новые, непривычные вещи. На подоконнике лежит толстая полевая сумка с ремешком. На спинке стула висит гимнастёрка с двумя орденами. Под кроватью согнулись сапоги. В углу стоит узенький коричневый чемодан...
А сам папа сидит на своём старом месте, там, где сидел всегда, курит трубку, поглаживает бороду и всё поглядывает из-под густых бровей то на маму, то на Мишу.
Мама повязалась белым фартуком и стала готовить какой-то особенный, праздничный обед. А Миша подошёл к своей полочке (там, в углу за кроватью, у него своя полочка), сгрёб в охапку груду тетрадок и поволок на стол, к папе:
— Видишь, папа, я всё копил, не выбрасывал, чтобы тебе показать.
Папа внимательно рассматривает тетрадки.
Миша смотрит из-за папиного плеча на тетрадки, смеётся:
— Ой, как я тогда плохо писал!
То и дело он закрывает тетрадку ладонью:
— Сюда не смотри!.. Папа, а это я нечаянно... А это меня Нойка толкнул...
Мише очень нравится это слово — «папа», и он без конца повторяет:
— Папа, дай! Папа, сядь! Папа, смотри!..
За обедом папа рассказывал о войне. Но Миша и мама не столько слушали его, сколько смотрели на папино бородатое лицо, на его широкий нос, на его большие жилистые руки...
— А примерно с месяц тому назад, — рассказывал папа, — наши части освободили город Вильнюс, и мы там развернули госпиталь...
— Вильнюс — это я знаю, — сказал Миша. — Это по радио говорили. Папа, а почему про тебя не сказали?
— Как — не сказали? — отозвался папа. — Сказали: «войска генерала Черняховского», — значит, и про меня. Ведь наша санчасть в этих войсках. — И сквозь какую-то незаметную щ,ёлочку в папиной бороде вырвалось синее колечко дыма.
А после обеда, когда мама вышла с посудой на кухню, Миша спросил:
— Папа, пойдёшь со мной тринадцатого в школу на сбор?
— Пойду, — сказал папа. — А какой сбор?
— Ведь мы теперь тимуровцы, помогаем... Вот у нас будет сбор...
— Ладно, Мишук... Впрочем, постой. Когда, ты сказал?
— Тринадцатого, папа. Через пять дней... Я хочу тебя ребятам показать. И Лине. Она, знаешь, на военном заводе работает!
Папа вынул трубку изо рта, посмотрел, куда бы её положить, и осторожно положил на краешек стола:
— Нет, Мишук, боюсь, что не пойдём.
— Как — не пойдём? Почему? — удивился Миша.
Папа погладил Мишу по голове и задержал руку
на Мишиной шее сзади, под затылком.
— Дело в том, что... В общем, тринадцатого меня уже здесь не будет, вот в чём дело.
Миша не понял:
— Почему не будет?
— Очень просто. Я буду там, где мне положено быть, — в Вильнюсе.
— Где? — Миша рывком обернулся к папе. — В Вильнюсе?..
— Ну да! — Папа достал из кармана маленький пистолетик и направил его на Мишу: — Стой! Руки вверх!
Миша угрюмо молчал. Папа нажал курок, что-то
щёлкнуло, и над пистолетиком сам собой зажёгся голубой огонёк.
— Хочешь, подарю?
Но Миша молча отвёл папину руку с пистолетиком:
— А я-то думал, что ты насовсем... насовсем приехал...
Он сполз со стула и подошёл к окну.
Внизу, у памятника Тимирязеву, играли дети. Малыш в синих штанишках сыпал себе на макушку песок и заливисто смеялся. Маленькие девочки играли в «каравай». Девочки постарше прыгали через верёвочку.
Всё было, как всегда. Но Мише казалось, будто кругом всё потемнело. Он лёг на диван и уткнулся носом в щель между сиденьем и спинкой. Папа подошёл к нему:
— Мишук, ну, не надо так... Нехорошо! Ведь мы с тобой мужчины всё-таки!
— Мужчины! — Миша повернулся к папе и строго спросил: — А почему ты сразу не сказал, что на два дня, почему?
Папа снова щёлкнул пистолетиком, раскурил погасшую трубку, выдул дым:
— Мм... Не хотел огорчать раньше времени.
— Не хотел... — Миша исподлобья посмотрел на папу. — А мама знает, что на два дня?
— Знает...
Миша насупился:
— Всё равно я тебя не отпущу!
Папа сел на диван рядом с Мишей, положил руку на его плечо:
— Погоди, Мишук! Давай разберёмся. Зачем так говорить: «Не отпущу, не отпущу». Нехорошо! Ты сам посуди: а я разве не хочу с тобой побыть, как ты думаешь? Неужели я за три года не соскучился по тебе, по маме, по Москве?
— Вот и оставайся!
— Ишь ты какой! «Оставайся»! Ведь я на службе, Мишук. А служба? Ого, брат, великое дело — служба! Ты только вслушайся в эти слова: «Служу Родине!» Ведь вот вы, тимуровцы, ведь вы тоже, но-своему, помогаете Родине, верно?
— Помогаем, — хмуро отозвался Миша.
— Видишь! И вдруг я, начальник госпиталя, майор медицинской службы, возьму и брошу своих врачей, товарищей, раненых, санитаров... Хорошо это будет, а? Как по-твоему?
Миша молча водил пальцем по шерстистой спинке дивана:
— А я... А я...
Тут вошла мама с горячим чайником. Папа нагнулся к Мише и легонько ухватил его за чёлку:
— Да ты, брат, упрямец, оказывается. Пошли пить чаёк-кипяток, а то мне в наркомат пора. Пошли!
Он взял Мишу за руку, подвёл к столу, усадил рядом с собой, и все стали пить «чаёк-кипяток» с твёрдым синеватым сахаром, который папа привёз с собой в полотняном мешочке.
Глава шестая
ДОБРАЯ СИЛА
Напрасно мама утешала Мишу:
— Как тебе не стыдно! Надо радоваться, что нам удалось повидаться с папой, а ты: «Ах, на два дня, не хочу на два дня!» Нехорошо это, вот что я тебе скажу.
Миша ковыряет штукатурку в стене. Конечно, он понимает, что папа не может ради него остаться дома. Особенно сейчас, когда война. И всё-таки он никак не может примириться с тем, что послезавтра папы не будет.
Послезавтра уже не будет лежать на подоконнике вон та толстая кожаная сумка с окованным ремешком, который вдевается в медное ушко. На спинке
Папа всё приговаривал:
— Погляди только, какая наша Москва красавица!
стула не будет висеть гимнастёрка с орденами и погонами. В комнате не будет пахнуть вкусным трубочным табаком.
И, главное, не будет самого папы!..
Миша плохо спал, проснулся чуть свет и стал следить за папой, за каждым его шагом.
Вот папа встал, вот папа умылся, вот папа позавтракал, вот папа надел гимнастёрку, подпоясался широким ремнём с гремящей пряжкой и подошёл к зеркалу.
Миша вскочил:
— Папа, ты куда?
— Что ты вскинулся, Мишук? Я ведь еш,ё не уезжаю.
— Нет, папа, но ты куда?
— В Наркомздрав, в Аптекоуправление... Ещ,ё кой-куда...
— А можно, я пойду с тобой?
— Что ты, Мишук! Устанешь! Ходьбы хватит на целый день.
— Нет, ничего, папа. Можно?
Папа посмотрел в зеркало на маму. Мама сказала:
— Ладно уж, возьми его, если он тебе не помешает.
Папа сказал:
— Мне Миша никогда не мешает!
Тут Миша вскочил, в два счёта умылся, поел, взял тюбетейку:
— Пошли!
Целый день Миша и папа ходили по разным папи-FibiM учреждениям. Иногда они садились на трамвай, иногда спускались в метро, но большей частью шли просто пешком. Папе хотелось полюбоваться на Москву. Ведь он три года не видел её.
А Москва верно была хороша!
Стояло лето, начало августа. Небо было чистое, синее. Вдоль Красной плош,ади победно возвышалась
Кремлёвская стена. На Спасской башне ярко блестели золотые стрелки и золотой ободок часов. Неподвижно стояли часовые у входа в Мавзолей. Медленно струилась Москва-река мимо гранитной набережной. Огромные, просторные мосты отражались в её спокойной воде.
Папа всё приговаривал:
— Погляди только, какая наша Москва красавица!
Миша оглядывался. Где же — красавица? Москва как Москва. Кремль, дома, машины, люди — всё, как всегда.
Конечно, Миша привык к Москве. Он здесь родился, прожил десять с половиной лет и других городов не видал.
Иное дело — папа. Много городов повидал папа за последние три года, двигаясь вместе с фронтом, и все они были разбиты, разграблены, сожжены фашистами. И немудрено, что папе сейчас особенно мила была наша большая приветливая столица.
Когда папа заходил куда-нибудь, Миша терпеливо ждал у входа. Потом он брал папу за руку, и они снова принимались шагать по широким, людным улицам.
О чём только не переговорили они во время этой прогулки! О жизни, о том, кем быть, о войне...
— Папа, а я знаю, почему война, — говорил Миша, стараясь шагать в ногу с папой.
— Да? Интересно, почему же?
— Видишь, папа, нам Лина всё объяснила. Это наша вожатая. Понимаешь, столкнулись две силы. Одна сила злая, чёрная, она хочет всё раздавить, всё уничтожить...
— Понятно, — сказал папа, — это фашисты.
— Ну да! — подхватил Миша. — Но это, папа, ничего, потому что есть другая сила, добрая. Она хочет, чтобы всем народам жилось хорошо, свободно. Это мы — СССР. Правильно, папа?
Папа положил руку на Мишино плечо и привлёк его к себе:
— Я вижу, Лина у вас толковая.
— Ты ещё не знаешь, какая она развитая! —Миша поднял голову: — А наша сила берёт верх, правда, папа? А здорово, что мы добрая сила!
Он задумался. Некоторое время они шли молча. Потом Миша сказал:
— А я буду путешественником. Вот открою какую-нибудь землю и буду показывать туземцам картинки.
— Какие картинки? — удивился папа.
— Простые. Я маму попрошу — она сделает. Они ведь не могут по-русски, а я по-ихнему не могу. Вот я и придумал — картинками. Покажу им Кремль, и они поймут, что я из Москвы...
— Это ты хорошо придумал, — сказал папа.
— Ага. Я давно это придумал. Папа, а ты читал про Миклухо-Магслая? Он был знаешь какой добрый! Он не стрелял в туземцев, а лечил их, заботился. А когда он уезжал, они знаешь как плакали: «Рус, оставайся! Рус, оставайся!» Папа, а когда же я совершу путешествие? А то я только в лагере был, а больше нигде.
— Погоди, Мишук, — сказал папа. — Вот война кончится, пожалуйста путешествуй, я не против.
— А скоро она кончится?
— Похоже, что скоро.
— А больше войны не будет?
Папа подумал и не сразу ответил:
— Вот как разобьём злую силу навсегда, чтобы ей нигде и никогда больше не подняться, вот тогда не будет!
Так разговаривали Миша с папой о всяких важных вещах. Когда они возвращались домой, уже были сумерки. Во всю длину Никитского бульвара выстроились зелёные машины. Папа спросил:
— Почему это столько прожекторов?
— Как, разве ты не знаешь? — удивился Миша,— Ведь это будет салют! Неужели ты не видел салюта?
— Да нет, не видел. Откуда же?
Вот чудно! Папа приехал из армии, в честь которой и устраиваются салюты, а сам ни одного салюта не видел!
— Значит, сегодня увидишь, — сказал Миша.
Он угадал: вечером снова торжественно гремели залпы, взлетали ракеты и вся Москва озарялась причудливым сиянием.
Папа и мама стояли у открытого окна, а Миша взобрался на подоконник, достал свою жужжалку и направил её свет вверх, в небо:
— Папа, смотри, я тоже салютую. А правда красиво?
— Очень, — сказал папа. — Это радуется добрая сила, Мишук.
Глава седьмая
В ТОТ ЖЕ ВЕЧЕР
В тот же вечер, сразу после салюта, папа начал укладываться. Миша с мамой ему помогали. Они положили в папин чемодан рубашки, белые узкие подворотнички, большой пакет с дорогим лекарством, которое папа достал в Москве...
Ещё укладку не кончили, как пришла старушка-курьер из Союза художников. Она сказала:
— Художницу Денисьеву просили немедля прийти в Союз.
— Сейчас я никак не могу, — ответила мама. — Вот муж уезжает и...
— Ничего не знаю, — повторила старушка. — А только сказали немедля, на экстренное собрание.
— Сходи, Наташа, — сказал папа. — Ведь это недалеко, кажется.
Мама ушла. А Миша с папой закончили укладку.
Потом папа щёлкнул замками, поставил чемодан в угол и сказал:
— Так-то! Не горюй, брат. Скоро война кончится, и папа твой вернётся. А пока что ложись спать!
— А ты не уедешь, пока я спать буду?
— Чудак-человек! Спи, говорят тебе.
Миша лёг. А папа сел к столу и принялся разбирать бумаги в сумке.
Миша лежал с открытыми глазами, смотрел на папину широкую спину и думал. Думал, думал, потом тихонько позвал:
— Папа!
— Да?
— Папа, послушай. Только не говори сразу «нет», ладно?
— Постараюсь.
— Вот, папа, я придумал... Возьми меня с собой!
— Что? — Папа перестал рвать бумажки, посмотрел на Мишу. — Что ты сказал? Я не понял.
Миша торопливо заговорил, словно боялся, что папа не даст ему договорить до конца:
— Слушай, папа, я всё обдумал. Сейчас мне в Москве делать нечего. В лагере я уже был. В школу ещё рано. Ну что я буду без толку слоняться по двору! Папа, возьми!
Кажется, только сейчас папа наконец понял, чего хочет Миша. Он встал, подошёл к Мишиной кровати, сел рядом с сыном и положил руку на его плечо:
— Мишук, разве это можно? Да ты сам посуди: ну куда я тебя там дену?
Миша сел, откинул простыню:
— А почему нельзя? Очень даже можно! Мешать я тебе не буду!.. Ты и сам говорил, что я тебе не мешаю. Почему нельзя? Вполне можно!
Папа прикрыл Мишу простынёй:
— Во-первых, ляг! Вот так. А во-вторых, это вопрос серьёзный. Город разорён. Фронт ещё недалеко...
Миша лёг было, но сразу же опять вскочил:
— Но ведь там не самый фронт! На фронт нельзя, я знаю, но я ведь и не прошусь на фронт. А туда можно. Папа, решайся!
Папа принялся теребить свою бороду. Он долго теребил её, потом сказал:
— Я и сам бы, пожалуй, не прочь взять тебя, но...
Но Миша не дал папе договорить. Оп сорвался с
кровати, схватил подушку и подбросил её к потолку:
— Ура! Можно, можно! Ура!..
Папа поднял с полу подушку, взбил её и положил на место:
— Ну, вот что: первым делом, ляг! Отбой! А то я и разговора с мамой затевать не буду.
Миша мигом лёг, свернулся в клубок:
— Отбой, слышишь, папа, уже отбой!
Оп захрапел изо всех сил. Ему сразу стало хорошо. Он лежал, сопел, будто во сне, а сам прислушивался к тому, как папа рвёт какие-то бумажки, зажигает трубку, курит... Легонько поскрипывают его высокие сапоги, широкий ремень, тихонько позвякивают ордена, когда папа поворачивается или нагибается.
Теперь Мишу тревожило одно: что скажет мама? А мама, как нарочно, долго не шла. Миша чуть было не задремал даже, но вот наконец хлопнула дверь. Это пришла мама.
Миша незаметно сдвинул с уха простыню, стал прислушиваться.
— Что там было, Наташенька? — спросил папа.
— Там вот что... Союз срочно готовит альбом «Победа». И вот нас всех собрали и предложили поехать на зарисовки.
— А когда ехать?
— Дней через пять-шесть.
— Что ж, Наташа, дело почётное.
— Почётное-то почётное, — сказала мама, — но пришлось отказаться. Мишу-то ведь не с кем оставить.
Миша хотел было вскочить, крикнуть: «Не надо меня оставлять, я с папой поеду!», но удержался.
А папа щёлкнул зажигалкой, закурил, выдул дым (это Мише всё хорошо было слышно) и сказал:
— Знаешь, Наташа, пока тебя не было, тут родилась одна идея.
Миша затаил дыхание, чтобы ни словечка не пропустить.
— Только не говори сразу «нет». Ладно, Наташа? — сказал папа. — Идея такая: а не прихватить ли мне Мишука с собой?
Миша замер. Вот сейчас всё решится. Он весь превратился, можно сказать, в одно большое ухо.
— Куда прихватить? — спросила мама.— В Вильнюс?..
— Ну да, — заговорил папа. — А что? Ему даже полезно будет. На людей посмотреть, себя показать...
Мише очень хотелось вскочить и расцеловать папу, но он опять удержался и даже крепче зажмурился.
Мама прошлась по комнате:
— Это уж он тебя уговорил, да? Вот народ! Нет, Петя, рискованное дело вы затеяли. Он ещё мал, он ещё никогда не оставался без матери!
«Неправда! А в лагере?» — чуть было не крикнул Миша, но пересилил себя и только двинул ногой, будто во сне.
А папа словно подслушал его мысли:
— Одиннадцатый год — это уже не маленький. Парень он самостоятельный. Мешать мне не будет. С ним даже как-то уютней. А тут ещё кстати твоя командировка. Так что...
Миша чуть-чуть приоткрыл один глаз: так, правильно, папа, молодец!
— Просто не знаю, Петенька... — сказала мама.— Ты меня озадачил... Нет, я вижу, это ни к чему.
Миша под простынёй приуныл. Но тут снова заговорил папа:
— Почему, Наташа? Фронт уже отодвинулся. Жить он будет со мной. Питание приличное. А к началу учебного года я его пришлю. От нас регулярно ходят самолёты.
Мама вздохнула:
— Не знаю... Право, не знаю...
Она подошла к Мишиной кровати, оперлась о спинку и долго смотрела на Мишу. Миша стал дышать ровно-ровно.
— Спит!.. Много ходил сегодня, устал...
Она нагнулась, поправила на Мише простыню:
— Что ж, Петенька, если ненадолго, я, пожалуй...
— Значит... — начал было папа.
Но тут уж Миша не выдержал. Он вскочил, кинулся к папе, к маме и заорал на весь дом:
— А я всё слышал! А я всё слышал! Ура, ура! А я всё слышал!
Путаясь в простыне, он запрыгал, заплясал, размахивая руками и притопывая босыми пятками.
Глава восьмая
НАЯВУ ИЛИ ВО СНЕ?
Мише не пришлось даже проститься с товарищами. Рано утром под окном загудела машина. Папа перегнулся через подоконник, закричал:
— Сейчас, товарищ водитель! — И обернулся: — Это за нами.
Оба путешественника уже были готовы. У папы в одной руке — чемодан. Через другую руку перекинут серый шуршащий плащ. На левом боку — сумка, на правом — пистолет.
Миша тоже в полной боевой готовности: за спиной — вещевой мешок, с которым он и в лагерь ездил; в кармане длинных синих брюк — неразлучный друг, фонарик; в нагрудном кармане ковбойки — карандаш и новенькая записная книжка.
На первой странице Миша написал:
"М. ДЕНИСЬЕВ. ДНЕВНИКИ. 1944 г."
А на второй:
Светить — и никаких гвоздей!
В. Маяковский»
Остальные странички пока ещё были чистыми.
Мама долго целовала Мишу:
— Обязательно напиши, как приедешь. А я, когда уеду на зарисовки, я вам напишу.
— Да ты к нам приезжай рисовать, — сказал папа.
— Нет, госпиталь — это я и в Москве могу. Ничего, я вам дам знать... Миша, пиши, на папу не надейся.
— Я тебе каждый день буду писать.
— Посмотрим. А теперь, по обычаю...
Все сели. Миша смотрел то на папу, то на маму. Мама была невесёлая. Видно, не очень-то сладко сейчас у неё на душе.
А папа — ничего. Всё поглаживает бороду и даже, кажется, чуть-чуть улыбается. Он, наверно, сейчас уже думает о своих делах: о госпитале, о раненых...
Вот он встал:
— Пора, Наташенька!
Еш,ё раз обнялись, ещё разок поцеловались. Мама кончиком широкого рукава вытерла глаза:
— Ладно... Ступайте!
Через минуту Миша и папа уже сидели в открытой машине «пикап» и мчались вдоль бульвара.
Так рано Миша, кажется, никогда ещё не был на улице. Непривычно безлюдной была Москва в этот час. Улицы казались гораздо шире, чем днём. К памятнику Пушкину медленно спускался аэростат воздушного заграждения. Его бока серебристо блестели. Казалось, огромная рыбина опускается на дно огромного аквариума.
На углах разноглазые светофоры, не мигая, уставились красным глазом в одну сторону, зелёным — в другую.
Все" ещё спали. И только дворники, которые неизвестно когда спят, уже были на боевом посту и подметали и поливали просторный асфальт улицы Горького.
На площади Маяковского Миша попросил остановить машину. Папа постучал водителю.
— Только живо, Миша! Одна нога там, другая здесь!
«Пикап» затормозил. Миша спрыгнул с машины, юркнул в парадное, поднялся на третий этаж и давай трезвонить во все звонки и тарабанить в дверь.
Он переполошил всех жильцов. Сонная Лина, протирая глаза, выскочила п коридор, закутанная в длинный, до полу, шерстяной платок:
— Кто это? Миша, ты? Откуда?
Миша вытянулся и отсалютовал:
— Товарищ вожатый отряда! Рапортую...
Лина перебила его:
— Миша, мы не на линейке! Говори толком, что случилось? Почему ты примчался в такую рань?
— Я улетаю, Линочка...
— «Улетаю»? — Чёрные глаза Лины расширились: — Как улетаешь? Куда улетаешь?.. Да который теперь час?
— Половина шестого, — ответил Миша. — Извини, что разбудил. А только я на самом деле улетаю. В Вильнюс, с папой. Мы с Олежкой мостик затеяли построить возле нашего дома. Скажи ему, чтобы без меня, ладно?
Лина, придерживая на груди платок, кивнула головой:
— Передам. Только постой, расскажи подробней, куда ты летишь, зачем?
— С папой, в Литву, — ответил Миша. — Только, Линочка, мне очень некогда.
— Ладно, не буду задерживать. — Лина протянула Мише из-под платка тёплую руку: — Счастливого пути! И помни, Миша, там, где ты будешь, что ты пионер. И не просто пионер, а московский пионер...
Внизу сердито загудел «пикап», и Миша заторопился:
— Спасибо, Линочка! Привет ребятам. Я напишу. К началу школы вернусь.
Он кубарем скатился с лестницы, сел на место, и «пикап» снова понёсся по только что политому асфальту.
Миша сидит рядом с папой, держится за длинный поручень и никак не может прийти в себя. Ему кажется, будто всё это происходит во сне, а не наяву. Неужели на самом деле началось его первое путешествие!
Встречный ветер прохватывает его сквозь ковбойку, дует в уши. И Мише чудится, будто он уже не Миша, а Миклухо-Маклай. Вот он стоит на носу корвета «Витязь», и навстречу ему дует не московский ласковый ветерок, а солёный морской ветер, который носится над океанами, вздыбливает крутые, пенистые валы, раскачивает кроны пальм и зовёт, зовёт в неведомые края...
А Олежка, и Хаким, и Нойка, и прочие ребята сейчас крепко спят и ничего не знают. Вот они придут на сбор, начнут спрашивать: «Где Миша? Почему нет Миши?» А Лина скажет: «Мишу не ждите, он улетел». Ох, они будут удивляться: «Как улетел? Куда улетел?» — «Обыкновенно, на самолёте»...
Миша улыбается.
Папа спросил:
— Ты что, Мишук?
— Ничего, папа, просто так.
Машина уже шла по Ленинградскому шоссе, мимо больших новых домов. У одного из них она остановилась. Шофёр погудел. Высокая дубовая дверь откры-
лась, и на крыльцо вышел лётчик. Его добродушное, румяное лицо показалось Мише знакомым.
Лётчик забрался в машину, поздоровался с папой:
— Как, и Миша едет?
— Да вот... — сказал папа. — Уговорил меня.
И тут Миша узнал лётчика. Это был тот самый лётчик-«санитар», который зимой привёз письмо и фонарик от папы.
— А я вас помню, — сказал Миша. — Вы дядя Серёжа. Вы умеете по глазам имена отгадывать.
— Верно... Стало быть, летим! А фонарик не забыл?
Миша достал жужжалку и стал нажимать на рукоятку. Фонарик засветился. Сейчас его свет был еле-еле виден.
— Светить всегда... — сказал папа.
— Светить везде... — подхватил Миша. — Я, знаешь, папа, эти стихи наизусть выучил.
— А ну, скажи!
Миша, крепко держась за поручень, стараясь перекричать шум машины, начал читать:
В сто сорок солнц закат пылал.
В июль катилось лето..
А «пикап» всё мчался вперёд и вперёд. Когда Миша кончил читать, вдоль шоссе уже тянулгюь подмосковные поля и леса. Вот промелькнул длинный ряд железных крестов, похожих на букву «Ж». Они были сбиты из коротких обрезков рельсов. Железные буквы тянулись до самого горизонта.
— Ежи против танков, — сказал папа. — Сорок первый год... Ещё не убрали.
— Пусть остаются, — сказал дядя Серёжа. — Ведь это память.
Все задумались. Машина плавно свернула влево.
— Подъезжаем, подъезжаем! — закричал Миша.
Он увидел совсем близко, за высоким забором,
11душ,ий на посадку самолёт, мачту с красными фона-
риками, вышгсу, где стоял боец с автоматом, и шест, на котором трепыхался большой полосатый, надутый ветром сачок.
Машина остановилась. У ворот стоял часовой. Папа и дядя Серёжа показали ему документы.
— А на мальчика? — спросил часовой.
— Это — со мной, это мой сын, — сказал папа.
— Вижу, товарищ майор, потому как вы здорово похожи. Только не имею права, товарищ майор.
Миша испугался. Неужели ему сейчас придётся ехать обратно, сейчас, когда он уже видит за открытыми воротами кусок зелёного поля и множество самолётов, больших и поменьше? Одни садятся, другие взлетают. Вон кто-то катит железную бочку, кто-то толкает высокую непонятную тележку со ступеньками... Миша вцепился в папин рукав.
— Погоди, Миша, не волнуйся, — сказал папа и обратился к часовому: — Видите, ему ещё мало лет, он, пожалуй, может и без пропуска.
— Не положено, товарищ майор.
Миша растерянно уставился на часового. Ему всегда хотелось стать большим, а сейчас ему хочется стать маленьким-маленьким, хотя бы с фонарик. Папа положил бы его в карман — и дело с концом!
Он оглянулся. «Пикап» всё ещё стоял у ворот. Водитель, видно, ждал: не придётся ли везти Мишу до.мой?
Дядя Серёжа сказал:
— Товарищ майор, вы вот что: позвоните началь-нигсу. Он устроит.
— Идея! — обрадовался папа. — Ты здесь подожди, Мишук.
Папа и дядя Серёжа ушли. А Миша остался около часового.
— Почему вы меня не пропускаете? — сказал он. — Ведь это мой папа. А это наш знакомый лётчик.
Часовой погладил автомат, который висел у него на груди, и сказал:
— Служба, сынок!
Миша вспомнил, как папа говорил: «О, брат, великое дело — служба! «Служу Родине» — это не шутка».
Он вздохнул. Рядом, в двух шагах, шумят моторы, воздушные корабли отрываются от земли, улетают в далёкие края. А ты стой здесь, жди! И ещё неизвестно, чем это всё кончится! Он не выдержал:
— Товарищ, часовой, пропустите! Я ведь не шпион или кто. Я ведь пионер, свой...
Часовой улыбнулся:
— Слов нет, вижу, хороший ты парень. Но я ведь на посту, и ты не в гости ко мне пришёл, верно?
Водитель «пикапа» высунулся в окошко:
— Садись, Мпша, отвезу!
Миша молча покачал головой. Сказать по правде, глаза его были полны слёз. Он отвернулся.
Вдруг вдали, за открытыми воротами, показался папа. Он шёл быстро, чуть ли не бежал, и на ходу размахивал красным листком бумаги. Миша хотел было кинуться к нему, но вспомнил, как папа говорил про выдержку, и замер на месте. Папа показал листочек часовому. Тот долго разглядывал бумажгсу.
Миша затаил дыхание. Неужели опять что-нибудь не так? Но часовой аккуратно сложил листочек:
— Теперь порядок. Проходи, сынок! Будь здоров!
— Спасибо, — ответил счастливый Миша, взял папу за руку, и Они прошли на аэродром.
Глава девятая
"ВИДИМОСТЬ - ХОРОШАЯ"
Не следует думать, что Миша никогда не видел самолётов! Конечно, видел. Видел во время парадов на Красной площади, когда они крыльями затмевают
небо над Москвой, а гулом моторов заглушают всё: и медную музыку оркестров и весёлые песни демонстрантов.
Видел Миша самолёты и на празднике авиации в Тушине — давно, до войны.
Они проделывали самые замысловатые фигуры. То кинутся в штопор, то опишут мёртвую петлю, то покажут «бочку».
Они кувыркались и вились в небе, словно бабочки над лугом в погожий летний день.
А то вдруг посыплются из самолётов чёрные точки и понесутся к земле. Кажется, вот-вот упадут. Но нет — точки на лету превращаются в огромные диковинные цветы. Цветы медленно идут к земле, опадают, и вот они уже обернулись бойцами, которые бегут по полю и строятся в плотные, ровные шеренги.
Но одно дело — видеть самолёты издали, и совсем другое дело — видеть их вблизи, на аэродроме. И не только видеть, но и знать, что на одном из них ты сейчас полетишь.
Немудрено, что Миша от волнения то и дело дёргал папу за руку:
— Папа, а где наш?.. Папа, а где наш?
На поле было много самолётов. Одни неподвижно стояли рядом на земле и чуть ли не касались друг друга своими большими, раз навсегда распростёртыми крыльями.
Другие шли по траве. Миша знал: это называется рулить.
Третьи были в воздухе.
— А вот и наш! — сказал папа.
Миша спросил:
— Где?.. Где?
— Вон там!
В сторонке стоял большой зелёный самолёт с красными крестами на кузове и на крыльях. Издали был виден большой чёрный номер: «С-15022». Кабина лётчика выдавалась далеко вперёд. Два пропеллера по
256 8
обеим её сторонам быстро вращались. Низкое солнце блестело на них, словно на громадных патефонных пластинках.
— Двухмоторный, АЭНТЭ... Да, папа?
— Об этом ты у дяди Серёжи спроси, — сказал папа. — Он лучше в таких делах разбирается.
Дежурный ещё раз проверил у них документы и повёл Мишу с папой по мокрой от росы траве к самолёту.
И тут оказалось, что непонятные тележки со ступеньками — это просто такие лестницы, трапы. Когда нужно, их подкатывают к дверце самолёта.
Миша с папой поднялись по такой тележке-лестнице и очутились в машине.
Пол круто поднимался вверх. Слева и справа были длинные скамейки. Похоже было на автобус. И, как в автобусе, пахло бензином.
Миша сел было, но сразу же вскочил:
— Папа, а мы ещё не летим? А когда мы полетим?
Он всё вертелся. То смотрел в окно, то назад — туда, где дверь, то вперёд— на кабину пилота.
Там, за приоткрытой дверцей, сверкали рычаги, кнопки, приборы...
Вдруг оттуда выглянул дядя Серёжа. Его трудно было узнать. На нём был синий комбинезон, кожаный шлем, кожаные перчатки.
Миша крикнул:
— Дядя Серёжа! Это вы нас повезёте?
Дядя Серёжа кивнул головой.
— А скоро мы полетим?
— А тебе не терпится?
— Ага!
— Ну, тогда скоро.
Дядя Серёжа помахал Мише рукой в перчатке. Дверца закрылась. Моторы заревели громче.
Папа сказал:
— Не вертись! Сиди спокойно.
9 Рассказы и повести 257
— Папа, а если я не могу... Я поверчусь и перестану.
Моторы зашумели ещё громче. Самолёт дрогнул и покатился по земле.
— Ура, летим! — закричал Миша.
Но самолёт всё шёл по земле, как самый обыкновенный автобус.
Миша припал к окошку. Совсем близко мелькала жёлто-зелёная земля.
— Папа, — крикнул Миша, — смотри, не можем взлететь!
Но тут боец с флажком, который стоял на поле, сразу как-то укоротился, перекосился и промелькнул под крылом. И всё поле немного перекосилось.
— Что это, папа?
Миша не столько услышал, сколько понял по папиным губам, спрятанным в густой бороде:
— Летим!
— Как? Мы же не взлетали! Ой, правда, летим, летим!
Миша повернулся к папе и крепко обнял его. Он был счастлив. Да и то сказать — не каждому мальчику удаётся полетать на самолёте, да ещё с папой, да ещё со знакомым лётчиком!
— Папа, я сразу дневник, ладно?
Папа кивнул головой.
Миша достал из кармана красную книжечку, вынул из полотняной петельки карандаш и стал записывать: «Путешествие началось. Моторы работают нормально. Видимость...»
Миша посмотрел в окно, чтобы определить видимость.
Внизу зеленела земля. Она стала огромной. Её края незаметно сливались с небом. Они словно были подёрнуты туманом.
На зелёном фоне белели крохотные домишки, кудрявились кусты, блестела длинная, извилистая ленточ-
ка с чёрточками, тянулись серые нитки. Всё было немного перекошенное.
Не сразу Миша догадался, что кусты — это лес, ленточка — Москва-река, чёрточки на ней — мосты, а нитки — шоссе.
Круглые тени от облаков лежали неподвижно на земле. Моторы равномерно шумели.
Иногда самолёт нырял вниз, и тогда Мише казалось, будто он на саночках скатывается с крутой горы, и в животе становится щекотно.
Иногда самолёт чуть покачивался с крыла на крыло.
А за окном всё плыла и плыла освещённая солнцем земля. Всё было хорошо видно.
Миша нагнулся над своей книжечкой и дописал:
«Видимость — хорошая».
Глава десятая
ЗАЯВЛЕНИЕ
Наталья Лаврентьевна в это время всё еш.ё сидела у открытого окна. Только что в комнате было шумно, суматошно, шли сборы, гудел низкий голос мужа, без умолку шумел Миша... А сейчас сразу стало так тихо! На полу валяются бумажки, бечёвки...
Она вздохнула, поднялась и села к столу рисовать.
Утром работается очень хорошо! Она стала делать обложку для книги Миклухо-Маклая «Дневники». Она разделила её на две части. Слева она нарисовала, как Миклухо-Маклай высаживается на незнакомый берег. Вдали виден русский корабль «Витязь». А справа она нарисовала, как Миклухо-Маклай через год покидает этот же берег. Большая толпа жителей провожает его. Вдали виден корвет «Изумруд».
Вышло очень хорошо. Наталья Лаврентьевна отложила обложку в сторонку для просушки и стала вытирать кисточки.
Раздался звонок. Наталья Лаврентьевна пошла открыть дверь. Это пришла молочница, тётя Поля. Она сняла с плеча и медленно опустила на пол мешок с бидоном.
Наталья Лаврентьевна сказала:
— Сегодня, Поля, только одну кружку.
— Почему ж так мало? — спросила тётя Поля, осторожно нагибая полнёхонький бидон над алюминиевой кружкой.
— Пить некому, — ответила Наталья Лаврентьевна. — Миши нет.
— Как так — нет? Неужто опять в лагерь проводили?
— Нет, Поля, не в лагерь. Он улетел.
— Куда ж это он? — удивилась тётя Поля.
— Улетел... С Петром Никитичем... В Литву.
— Ох, и как же это вы его отпустили? — с!;сазала тётя Поля, затыкая бидон. — Вам небось и скучно будет без него.
— Я ведь тоже собираюсь ехать.
— Что это все мои клиенты разъезжаются! — сказала тётя Поля, разводя рукагли. — Куда ж это вы, Наталья Лаврентьевна?
— Не знаю ещё. Надо поехать рисовать для альбома «Победа», да всё никак не решу куда.
— Поехала бы к нам, Наталья Лаврентьевна. — сказала тётя Поля, присаживаясь на край табуретки, которая стояла на кухне. — У нас сейчас аккурат самая уборка.Очень интересно. Выйдешь в поле, а там одни бабы, одни бабы!.. Ведь это, я скажу, они тоже для победы стараются... — Ока поднялась. — Значит, улетел? Скажи, какой шустрый!
Она взвалила на спину меиюк с бидоном и ушла. А Наталья Лаврентьевна вернулась в комнату и подошла к Мишиной полочке. Там висела старая карта Европы. Наталья Лаврентьевна долго смотрела па покрытое красной краской пространство, на котором широко разместились буквы «СССР». Как всё-таки
велика наша страна! Какими маленькими, чутошными выглядят все другие страны рядом с ней!
Она провела пальцем по Уралу. Здесь огромные заводы, здесь делают танки, пушки, самолёты... Это всё для победы!
Наталья Лаврентьевна села к столу, обмакнула кисточку в синюю краску и на куске плотной рисовальной бумаги написала:
«Урал или Сибирь».
Потом она стала споласкивать кисточку в стакане с водой.
А что, если, верно, поехать в колхоз к тёте Поле, на уборку? Ведь это тоже для победы.
Она коснулась кисточкой зелёной краски и написала:
«Колхоз».
А уголь? Шахтёры? Они тоже помогают победе. Наталья Лаврентьевна набрала чёрной краски и вывела:
«Донбасс или Кузбасс».
А можно ещё поехать к рыбакам. Нарисовать, как они выходят на путину, ловят рыбу. Они тоже помогают победе.
Яркосиней краской Наталья Лаврентьевна написала:
«Волга или Каспий».
«Это всё хорошо, — раздумывала Наталья Лаврентьевна, — но ведь можно поехать и просто на фронт. Нарисовать, как идут в атаку наши бойцы, как стреляют «катюши», как пробираются в тыл к врагу разведчики». Красной краской она написала:
«Фронт».
Потом она перечитала всю свою разноцветную запись, окунула кисточку в стакан, набрала лиловой краски и стала медленно всё зачёркивать, кроме одного коротенького слова: «Фронт».
Вдруг за открытым окном кто-то громко, настойчиво стал звать:
— Миша! Денисьев! Мишка-а!
Наталья Лаврентьевна выглянула в окно. Внизу, на краю тротуара, стоял Мишин приятель Олег. В одной руке у него была толстая доска, в другой — топор.
— Тётя Наташа, здравствуйте! — кричал он, задрав голову вверх. — Разбудите, пожалуйста, Мишу.
— А что случилось, Олег? — спросила Наталья Лаврентьевна.
— Мы тут с ним мост через яму уговорились делать... Хватит ему спать!
— Миши нет, — ответила Наталья Лаврентьевна. — Да ты зайди. Неудобно кричать на весь бульвар.
— Нет?..
Олег стремглав побежал к воротам. Через минуту он уже стоял запыхавшийся перед Натальей Лаврентьевной.
— Куда же он делся, тётя Наташа?
— Улетел наш Миша, — сказала Наталья Лаврентьевна.
— Куда улетел?
— На самолёте, с папой. В город Вильнюс... К началу занятий вернётся.
— Вот так так! Вот это номер!.. — протянул Олег. — Как же так, мы ведь договорились? Ничего не сказал, не предупредил...
— Да это, Олежка, всё внезапно так, сразу получилось. Он тебе напишет.
Олег махнул топором:
— Напишет!..
Он повернулся к дверям. Наталья Лаврентьевна остановила его:
— Постой, Олег! У меня к тебе вопрос один. — Она помолчала. — Вот, если бы тебе сказали: Олег, поезжай куда хочешь, куда угодно — на Урал, в Сибирь, на Волгу... куда бы ты поехал?
— Куда хочу? — переспросил Олег.
— Ну да, в любое место...
— И... на войну тоже?
— Да говорят тебе — куда угодно!
— Я бы тогда, Наталья Лаврентьевна, знаете куда? На войну! Разведчиком там или ещё кем-нибудь. Я бы там за отца отомстил. — Он поправил кепку, потом опять сбил её на затылок. — Да ведь не пошлют! Это всё одни разговоры... Я пойду, тётя Наташа.
Он перехватил доску поудобней и, задев ею за дверь, вышел из комнаты.
Наталья Лаврентьевна подошла к столу, достала чистый лист бумаги и начала писать, только уже не кисточкой, а пером:
в союз ХУДОЖНИКОВ Заявление
Прошу направить меня на зарисовки для альбома ^Победа» в действующую армию, на фронт.
А внизу, за открытым окном, было слышно, как у ворот орудовал топором Олежка. Он там рубил, тесал, колотил — он строил мост.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СТРАШУН-УЛИЦА
Глава первая
ПУТЕШЕСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
В девять часов утра самолёт «С-15022» пошёл на посадку. Моторы замолчали. Пропеллеры вращались всё тише и тише, а потом и вовсе замерли.
А Мише казалось, будто он ещё летит. Кругом всё чуть покачивалось, двигалось. Перед глазами словно ещё плыла огромная зелёная земля с городами, полями, лесами и реками...
— Вот и прилетели, — сказал папа. — Пошли, Мишук!
Миша двинулся за папой к выходу. Здесь трап был не такой, как в Москве, не тележка, а просто доска с перекладинками. Миша сбежал по трапу и ступил на литовскую землю.
Из штурманской кабины вышел дядя Серёжа. Вразвалку, разминая затёкшие ноги, он подошёл к Мише, снял кожаную перчатку, вытер потное румяное лицо:
— Как дела, Михаил Петрович?
— Ничего, хорошо! — ответил Миша. Ему очень нравился дядя Серёжа.
— Не укачало?
— Ни капельки. Я бы целый день мог лететь!
— Молодец! Выходит, тебе в лётчики надо.
Миша был польщён.
— Дядя Серёжа, — спросил он, — здесь недавно были фашисты, да?
— Были, — ответил дядя Серёжа, — да сплыли.
Миша оглянулся. Ему захотелось увидеть следы
фашистов. Но никаких следов как будто не было. Кругом зеленело поле, точь-в-точь такое же, как под Москвой, на станции «Отдых», где была детская железная дорога и где Миша один раз даже дежурил по станции.
— Миша, — позвал папа, — хочешь маме написать?
Папа приставил к груди полевую сумку и что-то писал на ней, будто на столике.
— Конечно, хочу!
— Тогда на вот, только побыстрей!
Миша взял папино толстое вечное перо и торопливо написал:
«Дорогая мама! Долетели хорошо. Дядя Серёжа угощал меня лётчицким шоколадом. Пока г - "-гь больше нечего, а то надо быстро. Твой М. Денись ь».
Папа передал письмо дяде Серёже:
— Вот, пожалуйста! Наталье Лаврентьевне.
— Будет сделано!
Недолго гостил дядя Серёжа на литовской земле. Самолёт стали заправлять горючим. Тем временем подкатил санитарный автомобиль. Из него на низеньких носилках стали выносить раненых и грузить в са-
молёт. Потом дядя Серёжа простился с Мишей и с папой, забрался к себе в кабину, моторы заревели, пропеллеры закружились, по полю пронёсся вихрь — и самолёт «С-15022» поднялся, лёг на курс и полетел навстречу солнцу, к Москве.
А Миша с папой сели в санитарную машину и поехали в город. Ехать было неинтересно, потому что машина была крытая и Миша ничего не видел. Он уткнулся головой в папино плечо и задремал. Он устал после перелёта, да и ночью спал мало и плохо. Машину сильно подкидывало.
— Папа... пппочему так трясёт? Пап... а ребята тут есть?
— А где ж их нет? — отозвался папа. — Литовские есть, польские, всякие...
Но из-за тряски говорить было трудно, и папа замолчал. Машина быстро неслась по незнакомому городу. То и дело она сигналила, круто заворачивала, резко тормозила.
Наконец она остановилась. Стало слышно, как со скрипом открываются ворота. Миша вылез из машины и увидел обширный двор, вымощенный плитняком. В стороне белел маленький флигелёк, крытый темно-рыжей черепицей.
— Вот здесь моя «берлога», — сказал папа. — Заходи, Мишук, осваивай... Много мне с тобой бывать не пpидётcЯj так что ты уж привыкай.
Миша вошёл во флигелёк. Ему там очень понравилось. Там всё было белое — стены, кровать, стол, даже телефон.
Папа взял трубку, позвонил. Два санитара прита-ш,или большую, «взрослую» койку, матрац, бельё. Миша разделся, лёг на прохладную простыню, зажмурился:
— Здорово, папа! А ты?
— Я потом. Спи.
Папа вышел. Железный болт с визгом полез в отверстие в стене, и во флигельке стало темно. Миша
понял: это папа закрыл ставни. Он свернулся в клубок и сразу заснул.
Сладко спалось ему на новом месте, так сладко, что он проспал весь день. Вечером он проснулся, увидел, что папы нет, и давай дальше спать. Утром папа с трудом его добудился:
— Мишук, как не стыдно! Сколько можно?
Миша виновато щурился, сонно улыбался. Он никак не мог понять: где же он?
В комнате полутемно. Сквозь косые дырочки в ставнях пробиваются узенькие полоски света, словно кто-то прислонил к окну тоненькие стеклянные трубочки, наполненные лучами солнца. Увидев эти косые — от сучков — дырочки, Миша вспомнил: ну да, он ведь в новом городе, в котором никогда ещё не был. Ведь это продолжается путешествие!
Он вскочил:
— Почему сразу не разбудил?
— Да я тебя час бужу! Вставай, соня, а то мне в госпиталь надо.
Папа открыл ставни. Стало светло. Миша оделся, умылся, сел за белый столик:
— Папа, а можно я потом пойду немножко погуляю?
— Если поблизости, около дома, тогда можно, а если далеко, тогда нельзя.
Миша ответил:
— Да нет, папа, я поблизости. А бинокль твой можно взять?
— Возьми. Только помни, Миша: поблизости! В переулки во всякие и не думай забираться.
— Да нет, папа, что я — маленький, что ли!
— А кто тебя знает!..
После завтрака папа снял с гвоздя белый халат и ушёл в госпиталь. А Миша проверил, лежат ли в карманах фонарик и книжечка, повесил на грудь тяжёлый бинокль в жёлтом кожаном футляре и вышел из белого флигелька.
Глава вторая
БЕЛЫЙ ОСОБНЯК
Спешить было некуда. Миша остановился на крылечке, достал бинокль, наладил его по глазам и принялся обозревать окрестности.
Перед ним простирался большой больничный двор, обнесённый каменным забором. В заборе были железные ржавые ворота с калиткой. У ворот стояла каменная сторожка.
В глубине двора возвышалось длинное серое здание — главный корпус госпиталя. Все окна его были открыты. В них колыхались белые марлевые занавески. За корпусом был виден сад.
Какой странный сад! Все деревья чёрные, обгорелые, на ветвях — ни листика. Под деревьями на лавочках сидят раненые в голубых и белых халатах. Кто-то негромко играет на баяне.
А это кто? Миша покрутил рубчатое колёсико бинокля. Он увидел среди раненых маленького человечка, вроде карлика. Нет, это не карлик! Это мальчик лет шести-семи. Интересно, как он попал сюда. Неужели он тоже был на фронте? Надо будет у папы спросить.
Так! Кажется, всё. Можно идти дальше.
Миша спустился с крылечка, пересек двор и вышел за ворота.
Хорошо бродить по улицам, по которым ты никогда ещё не ходил, мимо домов, которых ты никогда не видал! Всё кажется каким-то загадочным, таинственным...
Миша с любопытством озирался по сторонам. Он видел узкую, кривую улочку. Вдоль неё тянулась глухая, исклёванная пулями монастырская стена. На той стороне возвышался разрушенный дом. В его пустых окнах синело небо. За ним виден был другой дом, и тоже разрушенный. Сколько здесь разрушенных домов!
Миша медленно шёл вдоль улицы. Она сильно отличалась от московских: сама улица была узкая, а тротуары — широкие. Народу на ней было мало. Вот пробежал мальчишка в жилетке и фуражке с перекошенным квадратным верхом. Миша долго смотрел вслед мальчишке. Вдруг из-за угла донеслась громкая, боевая, хорошо знакомая песня:
Кони сытые Бьют копытами...
Это, печатая шаг, шли красноармейцы. Миша обрадовался и пошёл за ними. Он шагал с ними в ногу и подпевал.
Незаметно он дошёл с красноармейцами до большой, широкой, прямой улицы. Надо, пожалуй, вернуться, а то ещё заберёшься куда-нибудь и не выберешься...
Постойте, а это что? Лошадь, коляска!.. Да ведь это извозчик, настоящий, живой извозчик! В шляпе, с кнутом! А худая лошадь помахивает куцым хвостом и выстукивает подковами по каменным плитам: цок-цок, цок-цок! Миша достал книжечку и хотел было записать: «Видел живого извозчика».
Но тут Миша увидел, что по мостовой идёт большая колонна мужчин и женщин. Все несли на плечах заступы, ломы, топоры. Одна женщина махнула ему рукой: мол, пойдём с нами! Миша смутился, покачал головой и быстрей зашагал по тротуару.
Тротуар был сделан не из асфальта, а из больших каменных плит. Между плитами, в щелях, росла трава. Чудно: щель узенькая, с ниточку, а трава над ней густая и пышная.
Миша шагал по плитам, стараясь не наступать на щели, как будто играл в «классы». Каменные «классы» привели его к просторной площади.
Площадь окружали красивые дома. В глубине возвышалась большая зелёная гора. На вершине видны были развалины. Только не такие, как на улицах,
не новые, а старинные развалины древней башни. Над башней весело реял новенький яркокрасный флаг.
По тротуару тихо брела старушка с корзинкой. Миша подошёл к ней:
— Скажите, пожалуйста, — вежливо спросил он, — как называется эта гора?
Старушка приветливо кивнула головой и что-то сказала по-литовски. Миша не понял, но вежливо ответил:
— Спасибо, бабушка!
У подножия горы стоял нарядный белый дом-особняк, окружённый лесами. На лесах стояли женщины и толстыми кистями проворно красили стены, карнизы и лепные колонны.
Миша подошёл поближе. Он долго смотрел, как широкие кисти гуляют взад-вперёд по стене, как становятся белыми карнизы, как блестит мокрая краска на толстых, круглых туловищах колонн. Ему нравилось, что в этом городе, где столько разрушенных домов, оживает большое красивое здание.
Потом он спохватился: надо идти.
Но тут из особняка вышел высокий, худощавый человек в военной гимнастёрке. Его густые волосы были не то седые, не то припудрены мелом. Широкие плечи закапаны белой краской. Пустой левый рукав заправлен за ремень.
Он подошёл к Мише и, вытирая правой рукой лицо, на котором тоже были следы белой краски, спросил что-то.
— Извините, — сказал Миша, — я не понимаю.
Тогда человек сказал по-русски:
— Ты что, мальчик, пришёл записываться? Ещё рано. Вот кончим ремонт, тогда приходи.
Он что-то крикнул женщинам-малярам, те засмеялись и быстрей замахали кистями.
— Нет, — сказал Миша, — я не записываться... Я просто так... посмотреть. Я нездешний. Из Москвы...
— Из Москвы? Вот как! С кем же ты приехал?
— С папой.
— А кто твой папа?
— Он начальник госпиталя. Майор Денисьев.
— Денисьев?.. — Человек в закапанной белилами гимнастёрке сразу весь просиял. — Я ведь его хорошо знаю. Лежал у него в госпитале. Передай ему большой, большущий привет от меня. Скажи: от товарища Шимкуса. Запомнишь?
— Конечно, запомню, товарищ Шимкус, — сказал Миша и показал на белое здание: — А что здесь будет, товарищ Шимкус?
Товарищ Шимкус оглянулся на окружённый лесами особняк.
— Здесь до войны, — сказал он, — был Дворец пионеров. Хороший был дворец! Красивый! Я был его директором. Ну и вот... Сейчас восстанавливаемся. Правда, не всё можно восстановить... — Он потрогал
свой пустой рукав и ткнул его глубже за ремень. — Ничего! Дворец будет не хуже, чем раньше!.. Так не забудь папе привет.
Он потряс Мишину руку и вернулся в здание. А Миша ещё постоял немного возле особняка, потом поправил на шее ремешок от бинокля и заторопился домой.
Глава третья
СТРАШУН-УЛИЦА
Миша быстро шагал по широкой, прямой улице.
За высоким разбитым домом он увидел тесный, тёмный переулок. Вот бы заодно заглянуть и сюда, разведать этот удивительно узенький переулок!
Правда, папа говорил мне: «В переулки не забирайся».
Миша поднял голову и стал разглядывать ржавую железную табличку с названием переулка. Написано было не то по-литовски, не то по-польски — не поймёшь. Но рядом с табличкой кто-то размашисто мелом прямо на стене, на кирпичах, написал по-русски: «Страшун-улица».
«Улица — это можно, — подумал Миша. — Ведь папа только про переулки говорил!»
Конечно, знай Миша недавнюю историю Страшун-улицы и прочих прилегающих к ней улочек и закоулков, он ни за что не пошёл бы сюда. Но он ничего не знал и с лёгким сердцем зашагал по узенькому, с полотенце, тротуару.
Страшун-улица оказалась такой узкой, что, кажется, расправь руки — и коснёшься пальцами стен. Грузовику, например, ни за что бы не втиснуться в эту щель между домами.
А дома? Можно подумать, что здесь было землетрясение. Все они разрушены, все до одного. Дом за домом, дом за домом, и всё развалины и развалины...
Куда ни посмотришь — везде груды битого кирпича, проломы, провалы...
Миша замедлил шаг.
Ведь, наверно, ещё недавно во всех этих домах жили люди, пели, смеялись, занимались разными делами! Где же они теперь? Почему обезлюдела Страшун-улица? Почему тут всё взорвано, разбито, уничтожено?
Видно, папа был прав, когда говорил: «В переулки не забирайся!» Надо уходить, пока не поздно. Миша повернул обратно. Шаги его гулко раздавались в тишине.
Он шёл быстро, не оглядываясь. Вот и поворот. Здесь должна проходить большая улица. Но никакой улицы не было. С обеих сторон всё так же теснились угрюмые, пустые проёмы окон, за которыми видны были груды кирпича, обломки печей, чугунных лестниц...
Миша остановился.
Самому храброму путешественнику, поя^алуй, стало бы не по себе здесь, среди мёртвых развалин. Вот уж действительно Страшун-улица!
И главное — спросить дорогу не у кого.
В лагере под Москвой Миша однажды заблудился в лесу. Но там было не так страшно. Миша знал, что раньше или позже он встретит кого-нибудь и вернётся в лагерь.
Другое дело — здесь. Кругом было мертво и тихо, как на кладбище. Миша не выдержал, поднёс руку ко рту и позвал:
— Ау!
— отозвалось эхо. И Мише почудилось, будто люди, которые жили здесь когда-то, ответили ему долгим, тяжким стоном.
Вдруг сзади раздался невнятный шорох. Миша вздрогнул, обернулся:
— Кто?
«Оооо...» — откликнулось каменное эхо.
Миша прижался к холодной стене. Может, ему почудилось? Да нет же, он ясно слышал чей-то шорох вон там, за проломом. То ли кирпич сдвинулся с места, когда он проходил, то ли крыса прошмыгнула...
Миша прислушался и снова двинулся вдоль переулка.
Вдруг опять раздался шорох. На этот раз погромче и поближе. Миша достал из футляра тяжёлый бинокль, стиснул его в руке и замер. Кругом всё было тихо — так тихо, как вот бывает только глубокой ночью.
С зажатым в руке биноклем Миша двинулся вперёд. Для бодрости он негромко, срывающимся голосом запел:
Играйте, горнисты, тревогу!
Ударь, барабанщик, силь...
Но СЛОВО «сильней» он допеть не успел. Кто-то схватил его сзади за руки... Миша стал вырываться. Но не тут-то было! Его держали крепко.
Конечно, Мишу мог бы выручить папа. Но папа был далеко. Он в эту минуту совершал свой обычный, ежедневный обход госпиталя. Засунув руки в карманы халата и выставив вперёд широкую рыжеватую бороду, начальник переходил из палаты в палату, от койки к койке и терпеливо расспрашивал раненых: как себя чувствуют, в чём нуждаются.
— Всё ничего, товарищ начальник, — отвечали раненые. — Одно плохо — развлечений маловато. Баян да шашки, шашки да баян. Вот бы артистов каких-нибудь пригласить!
Начальник задумался. Артистов достать было трудно. Правда, Москва обещала прислать бригаду, но ведь это когда ещё будет. И тут начальник вспомнил, как Миша рассказывал ему о своих выступлениях в московских госпиталях. А почему бы, собственно, ему здесь не выступить, не почитать бойцам?
Начальник сказал:
— Ладно, товарищи. Обещаю вам устроить литературный вечер. Выступать будет один... ммм... один юный артист.
— Вот за это спасибо, товарищ начальник!
...А сам «юный артист» погибал в дебрях Страшун-улицы. Как только его схватили, он стал отчаянно отбиваться. Он выдернул руку, стукнул кого-то биноклем, но тут его снова схватили.
Кое-как изловчившись, Миша обернулся и в полумраке узкого переулка с трудом разглядел своих противников.
Их было трое — трое мальчишек примерно Миши-ного возраста. Один был чуть постарше. На голове у него торчала огромная железная каска, на плечах желтели погоны, за поясом блестела пустая кобура ст нагана. Его товарищи размахивали деревянными саблями.
Миша стиснул зубы, рванулся, но силы были слишком неравны.
После короткой схватки Миша был побеждён. У него отняли бинокль, фонарик, книжечку. Двое мальчишек стали по обеим его сторонам, словно конвой, а третий дёрнул Мишу за воротник:
— Идж!
Миша шатался от усталости. Ковбойка на нём была порвана. Тяжело дыша, он сплюнул и выкрикнул:
— Трое на одного — не по правилу... Пустите, ну!
— Цо? Цо? — крикнул парень в каске.
Остальные двое всё время называли его «пан по-
ручник». Видно, он был у них за старшего.
— Не по правилу, — хрипло повторил Миша. — Выходи по одному, тогда посмотрим... А ну, пусти!
Он рванулся изо всех сил. Тут случилось неожиданное. Пальцы «пана поручника» разжались. Мальчишки заговорили между собой на непонятном языке. Некоторые слова походили на русские, но мальчиш-
ки говорили так быстро, что ничего нельзя было понять.
Миша потирал ушибленные места. Плечо ныло, коленка была расцарапана.
«Пан поручник» сдвинул каску на затылок и ткнул пальцем Мишу в грудь:
— Ты кто?
— Как это — кто? — не понял Миша.
— Кто ты ест?
— Я приезжий.
«Пан поручник» снял каску и пятернёй почесал лохматые светлые волосы.
Ребята зашумели. Потом старший (его звали Бро-нек, как Миша понял) спросил:
— А откуда?
— Я из Москвы, — ответил Миша.
— 3 Москвы!.. Москва, Москва... — заговорили ребята, делая ударение на букве «о».
Бронек скомандовал:
— Хлопцы! Тихо!
Он, видно, был строгим командиром: хлопцы сразу замолчали.
А «пан поручник» протянул руку, взял книжечку и с важностью подал её Мише. Взял фонарик и подал Мише. Взял бинокль и подал Мише:
— Прошу... Москва! Так?
— Так, — отозвался Миша, который ещё не совсем пришёл в себя после схватки.
Он повесил бинокль на грудь, спрятал книжечку и фонарик в карман и сказал:
— Мне надо в госпиталь... в Центральный госпиталь... Понимаете? Я там живу.
— Добже, — сказал Бронек. — Хлопцы! — Он надел каску и скомандовал: — Идж!
И он повёл Мишу по глухим переулкам, мимо мёртвых развалин, к большой, светлой улице. А сзади, как почётная свита, вышагивали двое мальчишек с деревянными саблями наголо.
Глава четвёртая
У ГОСПИТАЛЬНЫХ ВОРОТ
Конечно, Мише очень хотелось поговорить с Бро-неком и его дружками, узнать, почему они раньше напали на него, а сейчас вот идут, провожают.
Если бы они разговорились, Миша узнал бы, что отец Бронека, Казимир Яблонский, был подпольщиком, партизаном, воевал с фашистами, а недавно, когда пришла Красная Армия, стал красноармейцем и ушёл на фронт.
Но поди попробуй поговори, когда не знаешь языка!
Бронеку тоже очень хотелось потолковать по душам с мальчиком из Москвы, расспросить его про Москву, про Кремль, про всё. Но он не умел говорить по-русски и поэтому только похлопывал Мишу по плечу и время от времени улыбался ему из-под каски. У него была весёлая, озорная улыбка. А глаза у него были зелёные, как у кошки.
Проходными дворами, таинственными закоулками, через проломы в стенах ребята вывели Мишу на большую улицу.
Миша снова увидел синее небо, солнце и гору с башней вдали.
— Спасибо, теперь знаю. Вон туда и направо, да? — показал Миша.
— Добже, добже, — отозвался Бронек.
Ребята завернули направо и вышли к монастырской стене.
Миша узнал ржавые ворота госпиталя.
— Там? — спросил Бронек.
— Там, там! — обрадовался Миша.
Бронек обернулся, ткнул кобурой в одного из своих помощников и сказал:
— То Юзек.
Юзек подал Мише руку. Это был худой, бледный мальчик со свежим синяком на лбу.
Бронек показал на второго:
— А то Янек.
Коротенький, кургузый Янек улыбнулся и приставил руку к козырьку своей смешной квадратной фуражки.
Миша сказал:
— Приходите. Я живу вон там, видите, флигелёк. Приходите. Ладно? Папа ничего, пустит.
Бронек всё понял и вежливо сказал:
— Добже! Дзенькуем. До видзеня. (Хорошо! Спасибо. До свиданья.)
Миша догадался, что «до видзеня» значит «до свиданья», и тоже сказал:
— До видзеня.
У ворот госпиталя они расстались.
Вид у Миши был неважный: лицо в царапинах, ковбойка разодрана, штаны, которые мама так старательно отутюжила, в извёстке. Он слюной пригладил чёлку и толкнул калитку. Она не подалась. Миша постучал кулаком. Стучать кулаком по железным прутьям было больно. Миша повернулся спиной и давай колотить каблуком. Колотил до тех пор, пока к воротам со стороны двора не подбежала худенькая девочка. Она на бегу завязывала под остреньким подбородком голубой вылинявший платок.
— Кто? — спросила она.
Миша рассердился. Да что ж это такое, на самом деле? Там, в переулке, допытывались — кто, здесь — кто!
Он потряс калитку:
— Открой!
Девочка прижала лицо к ржавым прутьям калитки и долго разглядывала истерзанного после драки Мишу. У неё были большие светлоголубые глаза. Она осмотрела Мишу с ног до головы и решительно мотнула головой:
— Ни!
Миша оторопел. Вот ещё новости! Он здесь живёт,
и папа у него начальник, а тут какая-то девчонка смеет его не впускать! Может, Бронек его не в тот госпиталь привёл? Да нет же, вон и длинный главный корпус, и занавески на окнах, и обгорелый сад, и белый флигелёк под черепицей.
— Открой! — крикнул Миша. — Тут мой папа.
— Ни! — Девочка мотнула головой. — Свидания только по вторникам.
Она повернулась и зашлёпала босыми пятками по двору. Миша растерялся и стал изо всех сил дёргать калитку:
— Открой! Открой! Я здесь живу!
Девочка оглянулась, прищурилась и махнула рукой:
— Ни... Я не видела.
Миша сказал:
— Да ведь тут мой папа начальник.
Девочка вдруг погрозила пальцем:
— Ой, ни, у начальников детей нима. Я не видела.
— Как же ты могла видеть, когда мы только вчера прилетели! — И Миша снова начал барабанить в ворота.
Девочка закричала:
— Дядя Корней!
Откуда-то донёсся низкий, глухой голос:
— Чую!
Из-за угла показался сторож госпиталя. Он был уже старый. На его широкой груди блестел старинный, ещё с той войны, георгиевский крест на засаленной полосатой ленточке. Волоча за собой метлу, он подошёл к воротам:
— Что за шум, а драки нет?
— Да вот, — показала девочка на Мишу: — стучат! Прямо ворота хочут поломать.
Дядя Корней расправил толстые усы:
— Кто это тут надумал ворота ломать?
— Мне к папе надо, — сказал Миша, — а она меня не пускает.
— и правильно, сынок. Свидания у нас по вторникам.
— Да какие ж тут свидания! — вскричал Миша. — Мой папа тут начальник — майор Денисьев. Я его сын.
— Сын? — Седые косматые брови дяди Корнея полезли вверх. — А я вроде не примечал у нашего началь...
— Да мы только вчера прилетели из Москвы, — перебил Миша, — а потом я долго спал...
— А!.. — протянул дядя Корней. — Что ж ты сразу не сказал! Из Москвы, стало быть? Заходи, сынок, заходи.
Тяжёлая калитка со скрежетом открылась, и Миша наконец проник во двор.
— Заходи, заходи, — повторял дядя Корней. — Вот оно какая штука! А я и не знал... Стало быть, начальник мне не докладывал...
Миша пошёл наискось через двор. Худенькая девочка, дёргая себя за концы платка, побежала за ним:
— Мальчик! А мальчик!
— Что?
— Мальчик, а вы вправду из Москвы, да?
— А то нет! — хмуро ответил Миша и, не глядя на эту девчонку, зашагал к белому флигельку.
Глава пятая
О НУТЕ
Когда Миша на другой день рано утром вышел на крылечко, его окликнули:
— Мальчик!
Миша оглянулся. Внизу, на щербатой ступеньке, сидела вчерашняя девочка. Она одёрнула на острых коленках старое клетчатое платьишко и тихо сказала:
— А я жду, жду...
— Кого? — спросил Миша.
Девочка опустила голову:
— Тебя.
Миша удивился:
— Зачем?
Девочка молчала.
Миша постоял на крылечке, потом спрыгнул наземь и стал рядом с девочкой:
— Постучала бы в ставень, вот сюда, я бы г.ышел.
Девочка подняла на Мишу глаза и всплеснула руками:
— Ой, да разве ж я посмею?
— А вчера так посмела меня не пускать?
Девочка вскочила и быстро-быстро заговорила:
— Ой, я ж не знала! Кабы я знала, я бы ворота во как распахнула бы! — Она широко развела худенькими руками. — Во как!
Потом она несмело дотронулась до Мишиного плеча:
— Мальчик, а вы правда из Москьы, да?
— Правда!
— А мне не верится...
Миша засмеялся:
— Что ты! Я правда из Москвы. Честное ленинское, если не веришь.
— Ленинское?.. — Девочка медленно повторила это слово, точно вслушиваясь в него. — Ленинское — значит, правда. А какая она, Москва, какая? Правда, там везде золотые крыши, а под землёй золотые комнатки?
«Странная девочка», — подумал Миша и сказал:
— Я что-то не замечал.
— Нет, правда, правда! — упрямо повторила девочка. — Мне в тюрьме одна тётенька рассказывала.
— А ты... была в тюрьме? Разве маленькие бывают в тюрьме? — спросил Миша.
— Бывают, — мотнула девочка головой. — Только я не маленькая, я только с виду маленькая... Тётенька говорила: в Москве под землёй золотые комнатки...
Миша сел на ступеньку рядом с девочкой:
— А как тебя зовут?
— Онуте, — ответила девочка, поджимая, сколько можно было, босые ноги под ступеньку, — а по-русски Аннушка. А когда буду большая, будут звать Она. Я у дяденьки Корнея живу. — Она показала на сторожку у ворот: — Там...
Миша посмотрел на маленькую, в одно оконце, сторожку:
— Значит, он тебе не папа?
— Ни! Моего папы нету. Его нету...
— Значит, он твой дедушка?
— Ни... Мы раньше не здесь жили, мы раньше там жили.
— Где?
— Там, на Зверинце...
Онуте помолчала и опять осторожно коснулась Мишиного плеча:
— А тебя звать Миколас, да?
— Меня Мишей зовут.
— То всё равно, что Миколас. А моего папу тоже звали Миколас. — Она вскочила, оправила на себе платье: — А я сейчас туда пойду...
— Куда?
— Туда... на Зверинец... где папа.
«Нет, очень странная девочка», — снова подумал Миша и спросил:
— А можно я с тобой пойду?
Девочка обрадовалась:
— Ой, пойдём, Миколас, пойдём! Только я у дяденьки Корнея спрошусь.
Она побежала к главному корпусу. Там то и дело проходили врачи, сестры. Взад-вперёд сновали санитары в белых халатах, из-под которых видны были тяжёлые солдатские сапоги.
Дядя Корней размашисто подметал дорожки в обгорелом саду. Онуте подбежала к нему, что-то сказала, он кивнул головой, погладил Онуте по спине и снова взялся за метлу: ширк, ширк...
А Миша и- Онуте вышли за ворота. И вот они шагают рядом. Онуте мелко семенит босыми ногами, а Миша старается делать шаги побольше, чтобы не наступать на щели в тротуаре.
По дороге Онуте показывала:
— Вон там была школа. А там была фабрика, где папа работал. А там кино. А вон та гора называется гора Гедимина. А там костёл.
Возле некоторых домов шла работа. Люди разбирали кирпичи, обрушивали шаткие стены. Звенели заступы, ломы, топоры. Город приходил в себя, он оживал, как оживает весной природа после зимней стужи.
Миша старательно перешагивал через щели между плитами.
— Ой, то я знаю! — сказала Онуте. — То так играют. Только позабыла, как называется.
— Это «классы», — сказал Миша. — У нас девочки так играют. А ещё знаешь как они играют? Возьмут верёвку и целый день крутят и прыгают, крутят и прыгают. Ты играла так?
— Ни! — качнула Онуте головой. — Когда фашисты были, я ни в чего не играла.
— Совсем ни в чего?
— Ни.
Миша задумался.
— А почему ты... — начал он и запнулся. Он хотел было спросить, почему Онуте сидела в тюрьме, но не решился и спросил: — А почему ты так хорошо говоришь по-русски?
— А у меня мама была русская, — ответила Онуте. — Она со мной всегда по-русски разговаривала. А папа — литовец. Он на кондитерской фабрике работал.
— Это хорошо, — сказал Миша. — Значит, конфеты приносил.
— Ни, — покачала Онуте головой, — приносить нельзя. Зато от него всегда вкусно пахло так... Я его всегда нюхала.
Они вышли к широкой реке. Блестя на солнце, она быстро текла между зелёными берегами.
Онуте показала на реку:
— А вот это наша Нерис.
Миша вынул красную книжечку и стал записывать: «Нерис». Онуте привстала на цыпочки, заглянула:
— Что ты пишешь?
— Ничего... Дневник. Я ведь путешественник.
— Путешественник? Ой, я ещё никогда не видела п}/тешественников!
Миша улыбнулся:
— Ну вот, сейчас видишь!
Он засунул книжечку в карман. Они пошли вдоль набережной.
Через реку был перекинут мост. Во всю его длину работали красноармейцы — полуголые, без гимнастёрок. Они ловко орудовали топорами. Их загорелые спины масленисто блестели.
Мост был новенький и весело сверкал чистыми, светложёлтыми, точно сливочное масло, брёвнами. Пахло лесом, сосной, смолой. Ветер играл сухими, завитыми в пружинки стружками, катил их по настилу, сбрасывал в воду.
Высокий, широкоплечий, загорелый красноармеец устанавливал в голове моста дощечку с надписью:
мост ВОССТАНОВЛЕН БОИЦАМИ ТРЕТЬЕГО БЕЛОРУССКОГО ШРОНТА.
АВГУСТ, 1944.
Миша подошёл к нему:
— Товарищ красноармеец, можно нам пройти на ту сторону?
Красноармеец вытер голым локтем потный лоб и сказал:
— Отчего ж? — Он взмахнул топором, лезвие которого сверкнуло на солнце. — Шагай, ребятки, обновляй! Мосточек надёжный.
— Спасибо!
И Миша и Онуте перешли на ту сторону реки Нерис — обновили мост.
Глава шестая
ЗВЕРИНЕЦ
— Вот здесь Зверинец, — сказала Онуте.
При слове «Зверинец» Мише представлялся Московский зоопарк: пруд с важными чёрными и белыми лебедями и суматошными утками, широкие аллеи, слоновник, площадка, где катают на осликах малышей и где всё время тренькают бубенчики: динь-динь, динь-динь...
А здесь?..
Перед Мишей простиралась широкая немощёная улица. Когда-то она была, видно, зелёной, потому что вдоль узких тротуаров торчали обугленные стволы. За ними видны были разрушенные дома.
Там, в центре, на Страшун-улице, да и в других местах, где дома большие, многоэтажные, там хоть сгены остались. А здесь, на окраине, и того не было.
Груды битого кирпича, чёрных брёвен и головешек безотрадной вереницей тянулись одна за другой во всю длину улицы, насколько хватал глаз.
Наверно, все дома здесь были одинаковые, потому что развалины были очень похожи друг на друга.
Миша с трудом поспевал за Онуте, которая теперь уже не семенила, а шла довольно быстро. Её босые ноги оставляли в пыли, перемешанной с пеплом, ямки. Миша шёл за ней, стараясь не наступать на эти ямки.
— Онуте, — крикнул он, — вы тут жили, да? Где же ваш дом?
Онуте не ответила. Вот она остановилась у одной груды развалин. Ветер с реки трепал её длинное, не по росту, платье.
Миша не выдержал:
— Онуте, где же ваш дом?
Онуте молчала, растерянно оглядываясь. Внизу, на реке, весело перестукивались топоры. Один повторял: тут-тут-тут! Другой словно спорил: там-там-там!
Онуте стояла с понурой головой, и казалось, будто она внимательно прислушивается к разговору топоров.
Наконец она подняла голову и тихо сказала:
— Не знаю...
— Чего — не знаю?
— Не знаю, где дом, — еле слышно повторила Онуте.
Миша удивился:
— Как же ты не знаешь? Ведь вы там жили.
Онуте снова стала беспомощно оглядываться:
— Если бы всё целое было... Если бы хоть печка...
— Какая печка?
— Большая такая, белая. Меня папа учил писать... Я гвоздиком на печке нацарапала «О» и «П». То мои буквы: Онуте Петраускайте.
Миша обрадовался:
— Вот здорово! Онуте Петраускайте! Давай искать печку. Ты только покажи, где, ты думаешь, ваш дом.
Онуте нерешительно подвела Мишу к одной из груд и, попрежнему оглядываясь по сторонам, сказала:
— Может, здесь...
Потом она посмотрела на соседнюю груду:
— А может, там...
— Ладно, — сказал Миша. — Давай ты здесь, а я там.
Он вскарабкался на развалины. Черепица осыпалась. Ноги то скользили, то увязали в щелях между обломками. Но Миша не отступал. Он стал докапываться до печки. Нетерпеливо сбрасывал он глыбы штукатурки, кирпичи, черепичины... Скоро у него заныла спина, заболели руки. Папа, конечно, опять будет сердиться! Вчера пришёл грязный, оборванный после драки в переулке; сегодня опять придёшь весь чумазый...
— Нашёл? — время от времени кричала Онуте с соседней груды.
— Нет! А ты?
— Я тоже нет...
Дело подвигалось медленно. Немало кирпичей пришлось Мише разобрать. Вокруг него поднялась пыль, он стал чихать и кашлять, но работы не бросал. Вот он приподнял ржавое колено трубы, отшвырнул его и увидел уголок печки. С новой силой Миша принялся за работу. Теперь уже близко. Ещё три черепичины, ещё две... Сколько здесь черепицы, весь город в черепице!
Наконец стала видна передняя стена печки. Миша, вытирая руки о штаны, присел на корточки, долго приглядывался и вдруг закричал:
— Онуте! Сюда!
Онуте мигом спустилась с соседней груды и побежала к Мише.
— Нашёл? — кричала она на бегу. — Нашёл?
— Кажется, да... Постой! Нет. Тут вовсе не «О» и «П», а «О» и «Р».
288 9
— Где? Где? Покажи! — твердила Онуте, карабкаясь по обломкам к Мише.
Он протянул ей руку, помог подняться. Она присела на корточки рядом с Мишей:
— Где?
— Вот!
На передней стене печки, над её чёрным челом с оторванной дверкой, были смутно видны накорябан-ные гвоздём буквы. Онуте потрогала их, потом обернулась к Мише и тихо сказала:
— Ой, Миколас... то — наша! Наша!
Миша тоже потрогал буквы:
— Как же ваша? Ты сказала «О» и «П», а тут «О» и «Р».
— Ничего, то по-русски «Р», — отозвалась Онуте, — а по-литовски то «П».
Она погладила печку, потом спустилась с обломков, села на толстое бревно, которое лежало неподалёку, и, пригорюнившись, стала смотреть на остатки своего дома.
Миша сел рядом.
Над развалинами кружил ветер, взметая белую пыль и чёрный пепел. А внизу, на реке, попрежнему перекликались неугомонные топоры-работяги: «тут-тут-тут» и «там-там-там»...
Глава седьмая
ПОДПОЛ
Солнце высоко поднялось над однообразными печальными развалиналш Зверинца. Замолчали топоры на мосту — красноармейцы ушли обедать. А Миша и Онуте всё ещё сидели на бревне. Онуте рассказывала о себе.
— Вон там, — показывала она, — было крылечко. А там — призбочка. И мы с мамой там всегда сидели. Она мне сказки рассказывала: про Ивана-царевича, про Жар-птицу... А потом фашисты узнали, что она русская, и угнали её к себе...
Онуте пригнула голову к острым коленкам и тихонько заплакала. Миша нахмурился:
— Не надо, Онутечка! Не плачь.
— Она... там... умерла...
Миша помолчал.
— А ты зажмурься покрепче, — сказал он немного погодя. — Вот так, видишь?
Онуте послушно зажмурилась.
— Ну, как? Правда, лучше?
— Лучше, — улыбнулась Онуте.
Она уголком выгоревшего платка вытерла глаза и стала рассказывать о том, как они с папой жили одни, без мамы. По вечерам к ним приходил дядя Казимир, и папа тогда говорил: «Оняле, выйди, закрой ставни и посиди там. И смотри хорошенько: если чужой покажется, постучи!» И Онуте выходила и зорко смотрела в темноту.
— Вот, Миколас, видишь, вонтам крылечко, где я сидела.
Миша никакого крылечка не видит, потому что оно завалено обломками, но ему очень жалко Онуте, и он говорит:
— Вижу.
Он внимательно слушает Онуте, и вот ему кажется, будто он на самом деле видит и крылечко, и папу Онуте, и какого-то дядю Казимира. Он будто видит, как однажды поздней осенью папа Онуте прошёл на кухню и поднял крышку подпола...
— А как это — подпол? — перебил Миша.
— Подпол, — объяснила Онуте, — это где картошка... Ну, подвал такой. И вот папа полез в подвал, а я ему говорю: «Тевай!» Это значит «папа», или ещё «тевялис» можно... «Тевай, зачем тебе в подпол? Ведь картошки больше нету!» А папа сказал: «Надо, Оняле. Только никому не говори, бняле».
Он забрался с заступом в подпол и стал там рыть.
Много ночей он работал и вырыл под первым подполом ещё один. А землю украдкой выносил на реку Нерис, чтобы никто ничего не заметил. А потом один раз, поздно ночью, пришёл дядя Казимир и принёс под плащом два ящика.
— Вот такие... невеликие, — показала руками Онуте. — Он взял эти ящики и залез с ними в подпол и стал там жить.
— Как — жить? — спросил Миша. — Насовсем?
— Ну да! Он только немножко выходил. Он только, чтобы подышать, выходил.
Миша пристально смотрит на остатки дома Онуте. Неужели там на самом деле жил человек, жил день и ночь? Верней, у него там и дня не было, а всегда ночь!
Миша вскочил:
— А зачем... зачем он там жил?
— А я не знаю...
— Как же ты не знаешь? Ведь ты дочка, должна знать!
— Дочка! А если он не говорил? Он никому не говорил. Он только дяде Казимиру говорил, а больше никому...
Миша снова сел на бревно:
— Ну ладно. А дальше что? А ел он как же?
— О, а то я!.. — Онуте оживилась. — Я брала кошёлку, как мама, и ходила на базар и всё покупала — картошки, бураков, цыбулю. И сама варила...
Онуте подробно рассказывает, как она спускала в подпол горячий чугунок. А иной раз папа поднимался наверх. Он ел и похваливал: «Молодец, Оняле, ге-рай!»
— Герай значит «хорошо»... Он оброс бородой, стал бледный такой...
Онуте зажмурилась, помолчала и продолжала:
— И каждую ночь приходил дядя Казимир. А папа выносил ему бумажки.
— Какие бумажки? — спросил Миша.
— Да я ж не знаю, Миколас, они ж не показывали. Дядя Казимир только говорил «Добже, Оняле, помогай». А что я помогала? Я только варила и на призбочке сидела...
— А потом? — тихо спросил Миша.
— А потом...
...Онуте вспомнилась другая ночь. Это было уже недавно, летом. Она спала. Вдруг постучали. Только не так тихо, как дядя Казимир, а громко, очень громко. Пришлось открыть, потому что всё равно сломали бы дверь. В комнату зашли фашисты — солдаты и офицер. Солдаты стали всё обыскивать, а офицер подошёл к Онуте и взял её за косы:
«Детка, скажи нам, где твой папа».
«Он уехал».
«Куда?»
«Я не знаю...»
Солдаты прошли на кухню, нашли на полу медное кольцо, подняли крышку подпола и полезли туда. Они долго там шарили, возились, потом вылезли и доложили офицеру:
«Ничего!»
Офицер снова обратился к Онуте:
«Ну-ка, детка, где же твой папа?»
«Он уехал».
Офицер долго спрашивал, а Онуте всё отвечала: «Уехал». А что было дальше, Онуте не помнит, потому что офицер ударил её автоматом по голове.
Онуте сняла с головы платок, взяла Мишину руку и приложила к своему затылку. Под тонкими русыми волосами Миша нащупал маленькую ямку. Он опустил руку и тихо спросил:
— А потом?
Онуте покрылась платком и продолжала рассказывать.
...Она очнулась в чужом месте, не дома. Голова очень сильно болела. Онуте увидела, что она лежит на полу, у стены. В комнате было много народу. Ка-
кая-то женщина сидела неподалёку. Она оторвала лоскут от своей юбки, перевязала Онуте рану и положила её голову к себе на колени.
Онуте стало немного легче. И тут она увидела, что на стенах комнаты нарисованы красивые картины. На одной стене — Иван-царевич в красном кафтане стреляет из большого лука. На другой стене нарисована Жар-птица, сидящая на дереве в сказочном саду. И тут Онуте вспомнила: да ведь это же «комната сказок» Дворца пионеров! Онуте здесь бывала до войны. Она спросила у женщины:
«Тетуте, где мы?»
«В гестапо, доченька».
«А что такое гестапо, тетуте?»
«Это фашистская тюрьма, доченька...»
Миша внимательно слушал Онуте. Ему было очень жаль её. Он отвернулся и спросил:
— А зачем они тебя... в тюрьму?
— А чтобы я сказала, где папа. Но я не сказала. А то бы они его убили.
Миша стал ковырять чёрное трухлявое бревно, на котором они сидели.
— А потом?
— Ой, потом было хорошо! — отозвалась Онуте. — Стреляли пушки и пулемёты. Нам было слышно. И бомбы падали. Долго, всю ночь! А мы всё слушали. А потом услышали: «Ура-а!» Потом открылась дверь и вбежали наши, красноармейцы. Тут мы стали их целовать, и они нас. Один красноармеец меня взял на руки. А я сказала: «Мне очень надо поскорей иа Зверинец». И я побежала на Зверинец...
По-настоящему, конечно, Онуте не бежала, а еле-еле плелась, потому что она была очень слабая. Моста через реку Нерис тогда ещё не было, и красноармейцы перевезли её на военной резиновой лодке.
— И я пришла сюда... И увидела... вот это. — Онуте взмахнула худенькой рукой. — И я не знала,
где наш дом... И ходила, ходила, а потом упала... И меня нашёл дяденька Корней...
Она замолчала. Кругом было тихо. Внизу, на реке, снова заработали топоры.
Вдруг Онуте вскочила, сорвала с себя платок, кинулась к развалинам, упала на груду обломков и закричала:
— Тевай! Тевялис! Тевай!
Миша растерялся. Он подошёл к Онуте и стал гладить её по худенькой спине:
— Онутечка, не надо... Встань... Зажмурься! Покрепче... Вот так!..
И сам жмурился так, что глазам даже больно становилось.
Глава восьмая
БОЙ
Что говорить! Всё это вещи невесёлые, и не очень-то весело о них рассказывать. Я и сам бы не прочь потолковать с вами о чём-нибудь более радостном. Но ведь я рассказываю о том, что видел Миша в освобождённом от фашистов городе, и не моя вина, что видел он там много печального.
Миша и Онуте долго сидели там на бревне возле развалин. Потом они пошли домой. Миша стал рассказывать Онуте про Москву, про школу, про товарищей. Онуте немного повеселела. А когда Миша стал рассказывать про Ной-не-ноя, она даже тихонько засмеялась.
Они уже были недалеко от госпиталя, как вдруг услышали раздававшиеся за углом выкрики:
— Идж! Бий! Прендко! Карас! (Иди! Бей! Быстро! Война!)
Миша схватил Онуте за руку:
— Кто это?..
Он осторожно выглянул из-за угла. На улице шёл бой. Одна ватага мальчишек занимала разрушенный
дом рядом с госпиталем. Другая закрепилась на той стороне, под монастырской стеной. Через узкую улицу градом летели камни, осколки черепицы, комки штукатурки... Боезапас был большой — только руку протягивай. Онуте тоже выглянула из-за угла.
— Ох, то мальчишки снова в войну играют! — сказала Онуте.
Миша быстро достал бинокль и принялся изучать «поле боя». Кто это там, на той стороне, в огромной железной каске?.. Да ведь это же этот... как его, «пан поручник»! Конечно, это он. Размахивая пустой кобурой, он азартно командует:
— Прендко! Бий! Вий!
Миша опустил бинокль, высунулся из-за угла, закричал:
— Бронек! Эй, Бронек!
Но «пан поручник», увлечённый боем, не слышал. Онуте тронула Мишу за плечо:
— Разве ты его знаешь?
— Конечно, знаю. Они напали на меня... Вон тот — Бронек. А тот, видишь, кидается, — тот Янек... Постой!
Он нагнулся, подхватил комок штукатурки и опрометью понёсся наискось через улицу.
— Куда? — растерянно закричала Онуте вдогонку. — В тебя попадёт!
Но Миша не слушал её. Прикрыв на всякий случай голову рукой, он бежал к монастырской стене. Рядом с ним шлёпнулся камень. Мимо! Вот упал ещё один. Опять мимо. Но вот задело ногу, пониже коленки. Ничего! Лишь бы не в голову.
Миша бежал и на бегу кричал:
— Бронек! Пан поручник!
Наконец-то Бронек услышал его. Он сдвинул каску на затылок, с минуту вглядывался в Мишу и вдруг заорал:
— А, Москва! Дзень добрый, Москва!
— Здорово, Бронек! Я тоже с вами, ладно? Огонь по врагу! Даёшь!
Миша размахнулся и швырнул штукатурку наугад. Но тут его схватили за руку. Он оглянулся. Перед ним стояла Онуте. Она, оказывается, тоже прибежала сюда вслед за Мишей.
— Миколас, пойдём отсюда, пойдём! — дёргала она Мишу за рукав.
Сражение прекратилось. Мальчишки перестали кидаться, чтобы не попасть в девочку в вылинявшем голубом платке и стареньком ситцевом платье.
Бронек надвинул каску по самые брови и напустился на Онуте:
— Идж! Миша бенде з нами. Идж! (Иди! Миша будет с нами! Иди!)
Он стал что-то горячо втолковывать Мише, показывая то на ржавые ворота госпиталя, то на ребят, засевших в разрушенном доме.
— О чём это он? — не понял Миша.
Онуте объяснила:
— Он говорит: они шли к тебе, а их не пускают.
— Кто не пускает? — спросил Миша.
— Ребята с нашей улицы.
— А эти откуда?
— Эти не с нашей, эти — с Завальной... Пойдём туда. Там Юргис, Антанас, Пятрас... пойдём!
Миша посмотрел туда, куда его тянула Онуте. Ребята там сгрудились вокруг своего «атамана» — рослого, красивого мальчика Юргиса.
Миша не знал, как быть. Он сказал:
— Онуте, знаешь чего? Давай позовём тех сюда, ладно?
Онуте обрадовалась:
— Ой, то правильно!
Она приложила ладонь ко рту, крикнула:
— Эйкит ча, бернюкай! (Идите сюда, мальчики!)
Но Юргис замотал кудлатой головой: мол, не желаем, идите сами сюда.
— Ладно, — махнул рукой Миша. — Онуте, тогда пускай все идут сюда, на середину.
И вот обе «армии» сошлись на середине улицы. Коренастый Бронек воинственно поглядывал из-под каски на высокого, вихрастого Юргиса. А Юргис стоял, гордо выпятив грудь с самодельной портупеей и выставив вперёд ногу в огромном солдатском башмаке.
Ребята во все глаза смотрели на Мишу.
— Ребята... — начал он. Но тут он спохватился, что ребята не понимают по-русски, и обернулся к Онуте: — Онуте, скажи им... Не надо улица на улицу. В Москве тысяча улиц, и то так не играют.
— А як играют? — спросил Бронек, поправляя на себе амуницию — пустую кобуру и деревянную шашку.
Миша на минуту задумался:
— Как? Да по-всякому... Мало ли... Вот в тимуровцев можно.
— Чего, чего? — переспросила Онуте. — То я даже не знаю, как сказать.
— В тимуровцев, — повторил Миша. — Это был такой пионер, Тимур. Он был очень смелый. И всем помогал. У него были ребята, товарищи, называлась — команда. И воевали они не между собой, а с Квакиным...
Онуте, как могла, переводила Мишину речь. Ребята, кажется, не всё понимали, но слушали внимательно.
— Онуте, знаешь чего? Скажи им, пускай сделают перемирие, вот!
Видно, Онуте самой давно уже надоела «война» между ребятами. Она весело крикнула:
— Тарпукарис! Тарпукарис!
Это слово всем понравилось. Бронек стукнул себя по каске кулаком, потом приставил к ней растопыренную пятерню, подошёл к Мише и щёлкнул босыми пятками:
— Hex беидзе так... (Пускай будет так.) До вид-зеня, Москва. Хлопцы, за мной!
Он взмахнул кобурой, и все его хлопцы врассыпную бросились за ним на Страшун-улицу. Там у них был свой «штаб».
А Юргис подошёл к Онуто:
— Оняле, приходи к нам, на гору Гедимина. Пароль «Нерис».
И он повёл своё «войско» к горе Гедимина.
А Миша проводил Онуте до сторожки, зашёл к себе во флигелёк, достал свою книжечку и записал:
«Тарпукарис» значит «перемирие».
Глава девятая
ЗЕЛИЧОК
— Встать! Смирно! Щи идут!
Так всегда командовал дядя Корней, когда в три часа дня приходил во флигелёк со сверкающим солдатским котелком в одной руке и миской каши в другой.
Начальник обедал в госпитале, а для Миши дядя Корней приносил обед во флигелёк.
Однажды он пришёл не один. За тесёмку его халата держался маленький мальчик, лет шести-семи, с большой стриженой чёрной головой и чёрными, как уголь, глазами. На нём тоже был халат. Рукава были на три четверти закатаны, а подол, чуть ли не до половины подшитый, тянулся по полу.
Мальчик робко остановился на пороге. А дядя Корней поставил котелок на стол, вынул ложку, вытер её уголком халата и сказал:
— Милости просим, садись, москвич, поешь. Щи нынче добрые, с мясом!
— Спасибо, дядя Корней!
Над котелком вился вкусный белый парок. Миша,
Однажды дядя Корней пришёл не один.
посматривая на черноглазого мальчика, взял тяжёлую ложку. Дядя Корней сказал:
— А вот это, познакомьтесь, самый главный наш пациент — Зеличок.
Услыхав своё имя, мальчик подошёл к Мише, протянул лёгкую, сухонькую ручку и нараспев произнёс:
— Зе-лин-ке.
Тут Миша узнал его. Это был тот самый мальчик, которого Миша видел когда-то в саду, среди раненых.
— Зелинке! — подхватил дядя Корней и погладил мальчика по голове. — А в палате бойцы его Зелёненьким прозвали.
— Зелёненький? — улыбнулся Миша и протянул мальчику ложку: — На, Зелёненький, поешь со мной.
Зеличок покачал головой.
— Нет, — сказал дядя Корней, — мы уже отобедали. Скажи: «Сам кушай, Миша!»
Миша окунул ложку в котелок. Щи на самом деле были хороши. Очень приятно было есть из котелка, будто ты настоящий боец и после долгого перехода отдыхаешь на привале за дымящимся котелком.
— А по-русски ты умеешь? — спросил Миша.
Мальчик поднял на дядю Корнея свои большие
блестящие чёрные глаза и, сильно картавя, старательно произнёс:
— Умею. Здавствуйте! Да здавствует Касная Лмия! Уа!
— Ура! — подхватил Миша. — Молодец!
— Видишь, какие мы умники, — сказал дядя Корней и погладил Зеличка по макушке. — Сейчас-то мы уж гладкие стали. А какой он был, когда его подобрали! Кожа да косточки.
— А где ж вы его нашли, дядя Корней? — спросил Миша, выуживая из котелка жирное мясо.
— Да тут неподалёку. Страшун-улица есть такая. Вот уж подлинно что Страшун-улица!
— Я знаю, — подхватил Миша. — Я там был, дядя Корней. Я там чуть не заблудился.
— А нехитрая штука там и заблудиться. Переулков этих, закоулков, ну-ну! — Дядя Корней махнул рукой. — А ты, сынок, туда не ходи. Ведь фашисты что сделали? Как вошли в город, так загнали туда, в те закоулки, шестьдесят тысяч душ...
— А зачем, дядя Корней? — спросил Миша, дуя па горячие щи.
— Зачем? Да как тебе сказать...
Дядя Корней помолчал, потом пригнулся к Мише и тихо сказал:
— Чтоб их убивать сподручней было, вот зачем!
Миша испуганно уставился на дядю Корнся и выкрикнул:
— За что?
Дядя Корней оглянулся на Зелёненького. Мальчик нашёл на столе бинокль и забавлялся, приставляя его к глазам то одной, то другой стороной.
— Какой там — за что, — сказал дядя Корней. — Убивали ни за что. Всех подряд — старых да малых, женщин, младенцев, — никого не щадили!
Миша отодвинул от себя котелок, над которым ещё вился зыбкий белый пар. Зелёненький опасливо посмотрел на Мишу и положил бинокль на стол.
— Эх я, старый пень! — проворчал дядя Корней. — Не надо бы тебе говорить. Я уж тут ко всему привык, а свежему человеку, конечно, тяжело... Зели-чок, скажи мальчику: «Не расстраивайся, Миша, поешь!»
Зеличок словно понял дядю Корнея, подбежал к Мише и стал его дёргать за рукав. Миша вынул из кармана фонарик и зажёг его. Зеличок схватил фонарик и стал нажимать слабой рукой. Фонарик еле-еле засветился. Зеличок забегал по комнате, и слабый луч бегал вместе с ним.
Дядя Корней молча следил за мелькающим блед-ножёлтым пятнышком света.
— И... никто... не спасся? — спросил Миша.
— Да почитай что никто, — отозвался тихо дядя Корней. — Зеличка нашего знаешь где нашли?
— Где?
— Вот, слушай. Фашисты, когда им отсюда отступать пришлось, решили напоследок всех, кто ещё остался на Страшун-улице, прикончить. Пошли по домам. А мать Зеличка слышит — идут. Куда спрячешься? Фашисты везде найдут. Вот её надоумило. Скатерть со стола сняла, завернула сына в скатерть — и на стенку, на гвоздик. Он затаился в узле, молчит. Фашисты ворвались, мать убили, а на узел второпях и не обратили внимания. Так наш Зеличок и уцелел.
Дядя Корней помолчал.
— Потом наши пришли, подобрали его — и к нам, в госпиталь. Теперь видишь какой гладкий стал! Скоро на выписку, д9 выписывать некуда.
Он поманил Зеличка толстым, морщинистым пальцем:
— Пойдём, Зелёненький, а то доктор заругается. Отдай мальчику фонарик. Скажи: «До свиданья, мальчик!»
Зеличок послушно вернул фонарик, протянул руку:
— До свиданья.
— До свиданья. Зелёненький. Приходи ко мне!
— А как же? Придём! — отозвался дядя Корней.
Они вышли. Во флигельке стало тихо. Миша взялся было за книжечку — записать то, что он слышал, но писать не смог.
Тогда он лёг, раскрыл книгу, которую захватил с собой из Москвы, но читать тоже не смог.
Так он пролежал до вечера.
Вечером пришёл папа, увидел, что Миша не спит, и нагнулся к нему:
— Ты что такой кислый?
— Ничего, папа. Просто так...
— Нет, ты скажи: в чём дело? Заскучал?
Миша приподнялся, обеими руками ухватил папу за шею:
— Папа... я был на Страшун-улице... Там убплп шестьдесят тысяч. И детей... и всех... папа!
Папа сел рядом с Мишей, прижал его голову к себе:
— Одно могу тебе сказать, Миша: вот поймаем самых главных фашистов, они ответят за всё!
— А если они спрячутся?
— Не спрячутся! Под землёй, да найдём!.. — Папа повернулся к Мише спиной: — Развяжи-ка!
Миша привстал на коленки и принялся развязывать на папиной широкой спине белые тесёмки халата.
Глава десятая
"МОСКВА... НЕЗВАНОВОЙ"
После ужина папа сказал:
— Сегодня больше не пойду, хватит! — Он, кряхтя, стал стаскивать тесные сапоги. — А помнишь, Мишук, ты рассказывал: в госпиталях, мол, выступал. Вот бы ты нашим раненым почитал, а? — Папа снял одеяло, аккуратно свернул его, лёг и положил босые ноги на низкую спинку кровати. — Какие-нибудь стихи подходящие.
— Ладно, папа, это можно.
— Запиши себе в книжечку: в воскресенье, в пять тридцать. И ещё знаешь чего? Маме мы с тобой не написали.
— Как — не написали? А на аэродроме?
— Какое же это письмо? Нет, маме надо хорошее, толстое письмо написать. — Папа повернулся на бок, прикрыл глаза рукой. — Сегодня же и напишем. А теперь давай вот что: давай по Москве погуляем.
— Как же это мы погуляем? — удивился Миша.
— Очень просто. Будем её вспоминать и будто гулять по ней.
— Давай, папа! — обрадовался Миша и сел у папы в ногах. — Ас чего начнём?
— Ас чего ты хочешь?
— А ты с чего? Папа подумал:
— Ну, давай начнём хотя бы с нашего Никитского бульварчика. Сейчас часов девять... Значит, на бульваре полно
народ^. Все сидят на лавочках, ждут салюта. И мы с тобой тоже сидим возле Тимирязева и...
— Нет, папа, лучше не сидим. Лучше пускай мы идём.
— Ладно... И вот мы с тобой идём, и вдруг салют. Верно?
— Конечно! Каждый вечер бывает... Нет, папа, салют потом. Сначала мы с тобой дошли до Пушкина. А потом куда?
Папа не ответил.
Миша продолжал:
— Потом пойдём направо, к Кремлю. Там лучше всего салют видно. Да, папа?
Вдруг во флигельке раздался, храп. Миша поднял голову. Так и есть — это храпел папа!
Сначала Миша немного обиделся, а потом понял, что обижаться нечего. На земле ещё шла война, большая, трудная война. Красная Армия очищала от врага родную землю. Надо было добить злую силу, чтобы никогда ей больше не подняться, чтобы никогда она не смогла затеять новую войну. А злая сила огрызалась. Она крестила свои танки самыми страшными именами: и «пантера», и «тигр», и «королевский тигр». Она строила большие самоходные пушки «фер-динанды». Она посылала в бой огромные самолёты
с бомбами. Но Красную Армию уже нельзя было остановить. Она двигалась вперёд, освобождая город за городом. Это стоило многих жертв. В госпиталь поступало много раненых.
И немудрено, что Мишин папа, начальник госпиталя, сильно уставал и сейчас, едва прилёг, заснул.
Миша тихонько встал. Конечно, папа прав: надо маме написать большое, толстое письмо.
Он осторожно, на цыпочках, пошёл к столу, взял папино вечное перо и начал писать:
«Дорогая мама, лабас! Это по-литовски значит «здравствуй». Мы живём ничего, я уж тут привык. Только тут совсем не так, как в Москве. Тут очень много разрушенных домов. И много узких улиц. Есть такие узкие, что подумаешь, будто двор. Тут есть Страшун-улица, там можно заблудиться. Я тебе про неё расскажу, а писать не буду...»
Миша остановился, прислушался к тому, как храпит папа, посмотрел на тусклую лампочку и снова принялся писать:
«...Тут есть мальчик. Его зовут Зелёненький. Его спрятали в скатерти, а то бы он тоже погиб. И ещё есть девочка Онуте. Это всё равно что Аннушка. Её папа был в подвале, а зачем — я не знаю. И ещё тут есть мальчик Юргис. Это всё равно что Юрий. И Бро-нек есть, и ещё много других...»
Миша всё время забывал, что не надо макать, и после каждой фразы порывался обмакнуть перо. Нажимать, как обыкновенным пером, нельзя было, и буквы получались тоненькие, некрасивые, не то что в школьной тетради.
«...А больше новостей нет. Мы с папой часто думаем про Москву и всё вспоминаем.
А тут это место для папы. Он сейчас спит, а потом встанет и напишет.
Дорогая мама, я ещё знаю «висо гяро». Это значит «всего хорошего». Дорогая мама, напиши мне отдельно большое письмо. Твой сын М. Денисьев».
Миша положил перо и оглянулся на папу. Папа ещё спал. А Мише спать не хотелось. Написать, что ли, заодно и ребятам? Лучше всего — Лине, а она уж всем прочитает.
Миша взял чистый лист:
«Дорогая Лина! Лабас! Это значит...»
Тррр! — вдруг затрещал телефон. Миша вздрогнул, взял трубку и тихо, чтобы не разбудить папу, сказал:
— Слушаю!
— Товарищ майор, — сказали в трубке, — докладываю, что...
— Это не я, — перебил Миша. — Минуточку... — Он подошёл к папе: — Папа, тебя...
— А? Что? — Папа сразу сел, открыл глаза, потянулся. — Ох, я, кажется, чуточку задремал. Так ты говоришь, Миша, что мы с тобой идём по бульвару и что...
— Постой, папа, при чём тут бульвар? Тебя к телефону.
— А! — Папа босиком подошёл к столу. — Да... Хорошо.
Он положил трубку, сел и принялся натягивать сапоги.
— Папа, — сказал Миша, — ты что ж обуваешься?
— Надо, Мишук.
— Ты ведь сказал: «Больше не пойду».
— Ничего не поделаешь, сынок: служба!
— А ты ведь хотел маме написать.
Папа притопнул каблуками, натянул на широкие плечи тесный халат:
— В другой раз... Или вот что: напиши за меня, дело верней будет.
Он вышел. Миша посмотрел на дверь, вздохнул и взялся за письмо к Лине. Он про всё ей рассказал: и про Онуте, и про Страшун-улицу, и про Зверинец, и про подвал... Он исписал целых три страницы.
А потом взял своё письмо к маме и на оставленном для папы месте написал:
«Дорогая мама, это я опять пишу, а не папа. Потому что его вызвали в госпиталь. Его часто вызывают. Потому что служба, ничего не поделаешь, мама, приходится...»
Он просидел за письмами заполночь. И когда наконец заснул, на столе под тусклой лампочкой осталось лежать два бумажных треугольника. Один: «Москва, Никитский бульвар, И. Деннсьевой» и другой: «Москва, улица Горького, Л. Незвановой».
Глава одиннадцатая
СТИХИ
Утром Мишины треугольники на самолёте «С-15022» полетели в Москву. А сам Миша вышел из флигелька, пересек обширный двор и постучался в ветхую дверь сторожки. За дверью послышался тонкий голосок Онуте:
— Галима!
Миша уже знал, что «галима» значит «можно», и толкнул дверь. Сеней не было, и он сразу же очутился в комнате. Онуте сидела с книгой у маленького, забранного частой решёткой оконца.
— Миколас! — обрадовалась она. — Заходи.
— Лабас, — сказал Миша.
— Лабас, — улыбнулась Онуте и кинулась наводить порядок: поправила одеяло, взбила подушку, убрала со стола консервную банку, вытерла цветастую клеёнку.
А Миша взял книгу, которую Онуте оставила на подоконнике, и принялся разбирать длинное, непонятное слово на переплёте:
— «Э-ле-мен-то-риус», — с трудом прочитал он и заглянул в книгу. — Это что? Букварь?
Онуте кивнула головой.
— А зачем букварь? — спросил Миша. — Разве ты читать не умеешь?
Онуте смутилась:
— Ни... умею... Только я позабыла... — Она стала ноготком скрести какое-то пятнышко на клеёнке. — Дядя Корней сказал: скоро школа откроется. И надо вспомнить, а то не примут.
— Примут! Всех принимают! — Миша стал перелистывать замусоленные страницы. — А стихи туг есть?
Онуте перестала царапать клеёнку:
— Какие... стихи?
— Всякие! Пушкина там... Маяковского. Стихи — это как песня, то же самое. Только надо не петь, а говорить. Вот сейчас, вот я тебе скажу какой-нибудь. — Он бросил букварь, встал в позу: — Вот это... Песня, а можно как стихи. Слушай!
Он отставил ногу и начал:
Широка страна моя родная. Много в ней...
Онуте притихла, пристально глядя на Мишу. Вдруг она протянула к нему руку:
— Погоди!.. Я знаю.
Она тихонько запела:
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю.
Где так вольно дышит человек!
Правильно?
— Правильно! — обрадовался Миша. — Видишь, ты знаешь!
Онуте застенчиво улыбалась:
— Это само... Это нечаянно вспомнилось.
Она задумалась. Сколько всего сразу вспомнилось ей, как только она услышала слова этой песни! Ей вспомнилось, как четыре года назад, когда она была маленькой, был большой праздник. На площади
Катедры собралось много народу. Все пели эту песню. Папа и мама держали Онуте за руки и пели вместе со всеми. А Онуте подпевала: «Я другой такой страны не знаю...»
А потом все выступали и говорили речи, и даже папа выступал. Он поднялся на трибуну и стал говорить:
«Драугай! Товарищи! Сегодня у нас большой праздник. Сегодня мы входим в дружную семью народов СССР. Теперь мы часть самого сильного в мире государства. Да здравствует Советская Литва! Да здравствует Советский Союз!»
И все кричали: «Валио! Ура!» Онуте тоже кричала: «Валио!» — и махала изо всех сил красным флажком.
И всё пошло по-другому, Yio-новому. Под горой Гедимина открылся Дворец пионеров. На улице Каноников открылась школа. Онуте поступила туда. Учительница Альдина учила там читать и писать.
А иногда читала стихи, и весь класс хором повторял их за ней... Какие ж это были стихи?.. Сейчас...
— Сейчас, — сказала Онуте вслух.
— Что — сейчас? — спросил Миша.
— Я вспомнила. В школе нам говорили стихи.
— Какие?
— Хорошие.
— Да ты слова скажи!
Онуте села за стол, опустила голову, крепко прижала к ушам кулаки и затихла. Миша молчал, чтобы ей не мешать. Онуте долго сидела так, с опущенной головой. Потом она подняла голову и стала смотреть на тёмный сводчатый потолок сторожки, словно хотела там вычитать забытые стихи. Миша не выдержал:
— Вспомнила?
— Сейчас...
Она встала и, глядя на решётчатое окошко, но будто не видя его, тихо, неуверенно начала:
Светит в небе красный стяг. Словно солнышко живое. Расступился тяжкий мрак Над родямою Литвою...
— Здорово! — закричал Миша. — Дальше!
— Погоди, Миколас!..
Онуте придержала Мишину руку, точно боялась, что он может неосторожным движением спугнуть слова, которые медленно оживали в её памяти:
Наша родина жива, Пали тяжкие оковы...
Голос Онуте окреп, она читала всё громче и громче. Глаза у неё заблестели, бледное лицо покрылось румянцем.
Миша кинулся к ней, захлопал в ладоши:
— Молодец, Онуте, молодчина! Прямо как артистка. Вот это самое ты и будешь читать в воскресенье, в госпитале.
Онуте сразу побледнела:
— Где?
— В госпитале... Для раненых.
Она покачала головой:
— Ни! Не буду!
Миша растерялся:
— Как — не буду? Почему — не буду? Нет, будешь, будешь! Папа просил. Сначала я буду, а потом ты, мы вместе...
Но Онуте упрямо повторяла:
— Ни, не буду. Я стесняюся.
Миша рассердился:
— Нет, будешь! Я в Москве сколько раз выступал.
— Так то в Москве. Кабы я из Москвы была...
Миша потерял терпенье и махнул рукой:
— Всё равно. До воскресенья я тебя ещё уговорю. Я и папе скажу, что ты будешь, так и знай.
Он вышел из полутёмной сторожки и направился во флигелёк.
Глава двенадцатая
В ЧЕТВЁРТОЙ ПАЛАТЕ
Напрасно Миша торопился. Папы дома не было. Папа, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь.
Вчера вечером, когда звонил телефон, его вызвали действительно по важному делу.
В госпиталь прибыла новая партия раненых, больных и контуженных. Но это не были бойцы, раненные на поле боя. Этих людей Красная Армия только что освободила из концлагеря.
Такие лагери — лагери смерти — фашисты устраивали почти в каждом городе. В них за колючей проволокой томились и гибли десятки тысяч человек. Иной раз Красная Армия, входя в город, заставала за колючей проволокой лагеря измученных, обессиленных, но ещё живых людей.
Они были очень слабы. Лёжа на земле, они чуть заметными взмахами рук, блеском ввалившихся глаз, немощным шопотом выражали свою радость.
Этих людей надо было немедленно лечить, выхаживать, возвращать к жизни. Почти всех приходилось направлять в госпитали. И вот в вильнюсский госпиталь тоже прибыла такая группа только что освобояс-дённых из концлагеря.
Они были в очень плохом состоянии — измождённые, слабые, все в шрамах, в струпьях. Одни от голода и побоев распухли, другие высохли и стали точно скелеты. Начальник госпиталя уж на что был привычный, видавший виды человек — и то ему становилось не по себе, когда он смотрел на этих чудом уцелевших людей.
Он обходил палаты и проверял, как разместили вновь принятых, удобно ли им, не тесно ли. За ним следом, как всегда, шла медсестра Шурочка.
В четвёртой, лежачей палате, в углу у окна, под марлевой занавеской лежал один из новых больных. Голова его была аккуратно перевязана чистым бинтом. Длинные, костлявые руки вытянулись вдоль одеяла. Худые, тёмные пальцы чуть шевелились.
Начальник подошёл к нему:
— Как себя чувствуете?
Больной молчал. Глаза его были закрыты. Острые скулы обтягивала сухая, жёлтая кожа. Под одним глазом заметно билась жилка, и тонкая светлая бровь всё время подёргивалась.
Начальник повторил:
— Что у вас болит?
Больной не отвечал. Потом он с трудом приподнял руку и показал на забинтованную голову.
— Так! — Начальник пригнулся к койке, взял больного за руку и стал нащупывать пульс. — Как вас зовут?
Больной всё молчал. Только слышно было, как он тяжело, прерывисто дышит.
— Вы меня слышите? — спросил начальник.
Больной приоткрыл глубоко запавшие светлоголу-
бые глаза и моргнул, показывая, что слышит.
— Отлично! — сказал начальник. — Тогда скажите мне, пожалуйста, как ваша фамилия?
Больной долго молчал и как будто даже не собирался отвечать. Начальник терпеливо стоял возле его койки, попрежнему держа больного за руку. Шурочка оглянулась, принесла стул и сказала:
— Садитесь, товарищ начальник.
— Спасибо! — ответил начальник, но не сел.
Наконец бледные, сухие губы больного слегка разжались. Он сначала немного помычал, потом невнятно выговорил:
— Нннне...ннне... — и затих.
Начальник подбодрил его:
— Ничего. Потом всё вспомните, ничего. Может быть, вы мне имя своё скажете? Постарайтесь, пожалуйста.
Больной снова открыл глаза. Пальцы его зашевелились быстрей. Он еле-еле приподнял тяжёлую, обмотанную бинтом голову и с усилием произнёс:
— Ннне... ннне... — и опять уронил голову на подушку.
На соседней койке лежал пожилой красноармеец с бритой головой. Он вынул из-за пазухи градусник, протянул сестре и сказал:
— Возьми, Шурочка! — И кивнул головой на больного: — Беспамятный он, товарищ начальник. Как привезли, так и молчит. Контуженный.
Начальник обернулся к сестре:
— Шурочка, а где же сопроводительная карточка на этого больного?
Шурочка побежала в коридор к дежурной и вернулась с кусочком картона.
Начальник взял карточку. На сером картоне в клеточках «имя, отчество, фамилия» было чернильным карандашом написано: «Неизвестно».
— Так! — сказал начальник, возвращая сестре карточку. — Возьмите. Завтра утром доложите мне о состоянии больного.
Начальник продолжал обход.
На дворе уже светало, когда он пошёл к себе во флигелёк отдохнуть.
Отдыхал он недолго. Рано утром он снова пришёл в госпиталь и вызвал к себе в кабинет Шурочку:
— Как себя чувствует больной из четвёртой? Память не вернулась к нему?
— Нет, товарищ начальник. Молчит!
— Но ведь мы, сестра, обязаны знать, кого мы лечим. — Он постучал пальцами по белому столу, потёр усталые, сонные глаза. — Скажите, а списки освобождённых были нам переданы?
— Сейчас узнаю в приёмном покое, товарищ начальник.
Шурочка вышла. Начальник опустил голову на стол и задремал. Но как только за дверью послыша-
лись лёгкие шаги Шурочки, он очнулся, поднял голову:
— Ну, как?
— Вот, товарищ начальник.
Шурочка подала начальнику толстую прошнурованную тетрадь. На переплёте было по-немецки написано: «Лагерь Ост № 120».
Начальник раскрыл её. На разлинованных страницах были аккуратно по-немецки перечислены имена, фамилии, род занятий...
— Вы, Шурочка, идите к больным, я займусь сам, — сказал начальник.
Он взял толстую тетрадь, обошёл с ней все палаты, опросил всех вновь принятых больных, потом вернулся к себе и опять вызвал Шурочку:
— Заполните карточку на больного из четвёртой.
Шурочка села за стол, взяла перо. Начальник стал
диктовать:
— Место рождения: Вильнюс... Профессия: рабочий... Партийность: коммунист... Национальность: литовец... Имя: Миколас... Фамилия: Петраускас.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
"КОМНАТА СКАЗОК"
Глава первая
ТЕЛЕГРАММА
Прошло несколько дней.
Начальника всё ещё тревожил больной из четвёртой палаты. Больной попрежнему лежал неподвижно, устремив светлоголубые глаза в потолок и не произнося ни слова. В его истории болезни стояло одно коротенькое словечко: «шок».
...Наступило воскресенье. В Мишиной красной книжечке было записано:
«Воскресенье, пять тридцать — выступать в госпитале».
Все эти дни он уговаривал Онуте выступить вместе с ним. Она упорно отказывалась:
— Если я боюсь? Если я стесняюся?
После долгих уговоров она всё-таки согласилась:
— Хорошо, пойду, только в самую-самую маленькую палату, где мало человек.
— Ладно! — обрадовался Миша. — Пойдёшь в самую маленькую.
После обеда он устроил во флигельке генеральную репетицию. Он вскарабкался на белый столик и с азартом декламировал:
В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето...
Он решил прочитать бойцам «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче» — те самые стихи Маяковского, о которых папа писал ему когда-то в новогоднем письме.
Онуте с восхищением смотрела снизу вверх на отчаянно оравшего Мишу. Вот он кончил кричать и спрыгнул со стола:
— А теперь ты. Полезай!
— Нет... Я здесь...
— Нет, на стол, на стол! Чтобы как следует! Как на сцене.
Он заставил её влезть на стол. Онуте растерянно стояла на шатком столе, прижимая платье к ногам.
— Не бойся! — командовал Миша. — Начинай! Погоди, я тебя объявлю.
Он повернулся к двум аккуратно застланным койкам и «взрослым» голосом сказал:
— Сейчас перед вами выступит заслуженная артистка Литовской республики Онуте Петраускайте. Просим!
Он захлопал в ладоши. Онуте засмеялась, потом тихо-тихо начала:
Светит в небе красный стяг. Словно...
Но тут кто-то некстати постучался. Онуте мигом спрыгнула со стола. Миша открыл дверь.
На пороге стоял дядя Корней:
— Начальник дома?
— Нету. А что?
— Да тут вот им телеграмма.
Миша взял телеграмму. На узенькой бумажной ленточке, небрежно оторванной и чуть наискось приклеенной к бланку, было прыгающими буквами напечатано:
«ВСТРЕЧАЙТЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ ВАГОН ШЕСТОЙ МАМА»
Миша подскочил от радости:
— Онуте, дядя Корней! Смотрите, мама приезжает! Моя мама!
— Ой, какой ты счастливый! — вздохнула Онуте. — А когда?
— Когда? В воскресенье... Постой, это значит сегодня. Я сейчас...
Размахивая телеграммой, Миша выбежал из флигелька и понёсся к главному корпусу.
У входа сидел санитар. Миша обратился к нему:
— Позовите, пожалуйста, начальника. По очень-очень срочному делу.
Санитар, шаркая подкованными каблуками по каменному полу, пошёл вглубь корпуса. А Миша остался ждать на крыльце. Неподалёку, в обгорелом саду, грелся на солнце Зеличок.
— Зелёненький, — крикнул Миша, — а ко мне мама приезжает! Вот! — Он взмахнул телеграммой. — Понимаешь — мама?
Как было не понять! Кажется, на всех языках это слово звучит одинаково. По-русски — мама, по-еврейски — маме, по-украински — мамо...
Зеличок улыбнулся, закивал курчавой головой:
— Мама!.. Да здавствует мама!
На крыльцо вышел начальник. Лицо у него было
озабоченное. На голове белела марлевая шапочка. Он вытирал руки полотенцем:
— Что случилось, Миша?
— Папа, смотри! Угадай, от кого?
— Мне некогда, Миша. От мамы, да?
— Как ты угадал?
— Наверно, беспокоится о тебе. Дай-ка!
— Ничего не беспокоится. Вот, читай!
Папа бросил полотенце на плечо, взял телеграмму.
— Вот это новость! — Он посмотрел на Мишу, потом снова заглянул в телеграмму. — Вот это сюрприз! — Он опять посмотрел на Мишу и стал теребить бороду. — Ну что ж! Надо устроить торжественную встречу. Поезд приходит в шесть. Сейчас, — он отогнул рукав халата, посмотрел на часы, — около пяти... Вот что, позови-ка мне Корнея!
Миша побежал в сторожку и через минуту вернулся с дядей Корнеем. Старый солдат приложил морщинистую руку к козырьку:
— По вашему приказанию явился красноармеец Корней Обновка.
— Товарищ, Обновка, — сказал начальник, — возьмёте «виллис», поедете на вокзал к московскому поезду. Там в шестом вагоне найдёте мою жену, Наталью Лаврентьевну. Привезёте её сюда. Понятно?
Дядя Корней повторил:
— К московскому поезду, в шестом, стало быть, вагоне найти Наталью, стало быть, Лаврентьевну...
— А ты? — вмешался Миша.
— Я, к сожалению, не смогу. У меня сейчас операция.
Папа развёл руками и снова взялся за полотенце, хотя руки его уже успели высохнуть.
— А как же я их узнаю, товарищ начальник? — спросил дядя Корней.
— С вами Миша поедет. Смотри, Миша, от Обновки не отрывайся.
— Нет, папа, что ты!.. — весело отозвался Миша. — Поехали, дядя Корней.
Вдруг он спохватился:
— Папа, а как же быть? Ведь мне в пять тридцать выступать!
Начальник с минуту подумал:
— Ничего не поделаешь! Как-нибудь в другой раз. Ступай, а то ещё опоздаете.
Он круто повернулся на каблуках и пошёл по коридору. По пути он сказал дежурной сестре:
— Объявите по палатам: литературный вечер переносится на следуюш,ее воскресенье.
А Миша и дядя Корней пошли в гараж. Миша хотел было взять с собой на вокзал Онуте, но она застеснялась и не поехала.
Гл ава вторая на вокзале
Маленькая, юркая машина быстро мчалась по узким улочкам. Миша сидел рядом с водителем. За ветровым стеклом мелькали дома.
Вот прошли мимо огромного костёла с дву?:я устремлёнными в небо шпилями. Пронеслись мимо старинного литовского университета.
Потом промелькнула старая-престарая церковь с облупленными макушками. Вот покатили по небольшой красивой треугольной площади...
— Площадь Кутузова, — сказал водитель, яростно вращая «баранкой».
Но Мише сейчас не до этого было. То и дело он оборачивался к дяде Корнею:
— А мы поспеем? А мы не опоздаем?
— Как не поспеть! Ещё там ждать будем, — терпеливо отвечал дядя Корней.
Вот осталась позади величественная гора Гедими-иа. Машина промчалась по узкой, длинной улице
320 10
мимо ратуши и завернула на привокзальную площадь.
Вокзал был тоже вдребезги разбит. Но красноармейцы уже трудились на его развалинах.
Красная Армия не только воевала. Везде, куда она ни приходила, она строила, восстанавливала, возвращала к жизни мосты, заводы, школы, вокзалы...
Миша и дядя Корней вышли на перрон.
Миша очень любил бывать на вокзалах. Ему нравилось слушать, как на разные голоса гудят паровозы; видеть, как поднимается короткая железная рука семафора, как машет фонариком сцепщик и тоненько дудит в маленький, словно игрушечный рожок.
Здесь можно сесть на какой-нибудь запылённый поезд и отправиться в далёкое путешествие.
Хорошее место — вокзал!
— Дяденька Корней, а где Москва?
— Вон там!
Миша стал смотреть в сторону Москвы. Вдали взметнулась пушистая полоска дыма. Раздался протяжный гудок. Миша закричал:
— Идёт! Идёт!
Из-за разбитой водокачки показался чёрный мас-ленистый паровоз. Он тяжело сопел, и казалось, что это не машина, а огромный живой зверь, у которого вместо ног высокие колёса. За ним тянулись вагоны, только не пассажирские, а товарные. Мимо Миши на открытых платформах поплыли новые, свежевыкрашенные большие танки. Каждый занимал две платформы.
Над открытыми люками видны были маленькие головы танкистов в толстых шлемах.
Всё вокруг наполнилось стуком и громом. Без конца проходили мимо Миши танки, танки, танки...
Потом потянулись платформы с непонятными, покрытыми брезентом машинами. На тормозных площадках стояли часовые — в плащах, с автоматами...
J J Рассказы и повести 32 ]
Дядя Корней крикнул Мише в самое ухо:
— Ка-тю-ши!
Миша понимающе кивнул головой.
Казалось, «катюшам» не будет конца и вечно вот так будет грохотать, греметь и лязгать.
Но вот пробежал последний вагон, за ним покрутились пыль, щепочки, сено — и сразу стало тихо.
— Сила! — сказал дядя Корней и достал кисет.— Это вам не четырнадцатый год.
Он чиркнул огромной жёлтой зажигалкой и выпустил столб синего дыма — не хуже, чем паровоз.
Потом прошёл ещё один поезд — и опять товарный. На сей раз ехали пушки. Их длинные, тяжёлые тела с круглыми, грозно разинутыми ртами были под-, няты к небу.
— Гаубичка-голубушка! — сказал дядя Корней, когда поезд прошёл. — Даст жизни!
Потом, уже в сторону Москвы, прошёл санитарный поезд. Рельсы не отдыхали. Вся страна не знала отдыха в то время. Фронт требовал: больше пушек, машин, танков, самолётов, снарядов!. День и ночь без остановки дымили заводы, пылали домны, мартены, работали молоты, станки, и длинные, тяжело гружённые эшелоны шли на запад, на фронт.
Шёл последний год войны. Победа была близка. Надо было сделать последнее усилие. И наша страна делала это усилие...
В седьмом часу пришёл наконец московский поезд.
Миша, поднимаясь на цыпочки и вытягивая шею, смотрел на мелькающие окна. Во всех окнах были военные.
Вот прошёл первый вагон, второй... четвёртый... шестой... Ни в одном окне мамы не было.
Миша обернулся к дяде Корнею:
— Где же она, дядя Корней?
— Не видать?
— Не видать! — горько отозвался Миша.
И вдруг он сквозь сутолоку вокзала, стук колёс,
шипенье паровоза и шум радио услышал ррдной голос:
— Миша!
— Мама! — закричал он, ещё не видя её.
Мама стояла на ступеньках шестого вагона в хорошо знакомом Мише темнозелёном платье с пояском. Од1К)Г[ рукой она держалась за железный выгнутый поручень, а другой махала Мише.
— Мама! Мама!.. — кричал Миша и бежал за вагоном, который шёл всё медленнее.
— Миша, подожди! Не прыгай!
— Мама, не буду! Мама!
Через минуту мама уже стояла на перроне, целовала Мишу и гладила его по голове «против шерсти».
— Ну-ка, покажись, какой ты! — Мама то прижимала Мишу к себе, то слегка отстраняла его, чтобы получше разглядеть. — Нет, ничего, поправился, молодец! Видно, папа лучше кормит, чем мама. А где же он сам?
— Мама, ему некогда, он занят! Пойдём скорей, а то поезд недолго...
Миша потащил маму в вагон. Там было тесно, накурено.
— Где твоё место? А, знаю, здесь!
Он увидел мамину большую чёрную папку для рисования, которая лежала на полке. На столике лежала толстая книга. Под полкой стоял потёртый тем-носиний, знакомый Мише с самых ранних лет чемодан, в котором один замок запирался хорошо, а другой не слушался и отскакивал.
Миша нагнулся и стал вытаскивать мамин чемодан из-под полки.
— Погоди, Миша! Ты куда его?
— В машину. Там машина ждёт — «виллис». И дядя Корней. У него знаешь какая фамилия? Обновка. Правда смешная? — говорил Миша, изо всех сил дёргая тяжёлый чемодан.
— Погоди! — сказала мама. — Пускай там стоит. Ведь мне дальше ехать...
Миша выпрямился:
— Дальше?
— Ну да, — сказала мама. — Я ведь еду на фронт.
Миша растерялся:
— Как — на фронт? Что ты, мама? Ведь ты писала: «Встречайте»...
Мама невесело засмеялась:
— Чудаки какие! Как же вы могли так подумать? Ведь вы же знали... — Она привлекла Мишу к себе и поерошила его чёлку. — Правда, я сама виновата. Надо было мне писать: «Проездом на фронт встречайте».
— Конечно, — сказал Миша. — А там ещё папа ждёт...
— Я думала — вы поймёте!.. Ничего не поделаешь. Теперь уж на обратном пути. Так и передай папе.
За окном заверещал свисток.
— Миша, сейчас тронется! Скорей!
Расталкивая народ, они побежали к выходу. Миша
неловко поцеловал маму в щёку, она его — в мокрый глаз.
Паровоз рявкнул. Миша спрыгнул на перрон.
— Миша, постой! Я ведь тебе письмо привезла.
Мама бросилась в вагон. Поезд тронулся. Миша
побежал за вагоном. Наконец в окне показались мамины руки. Они торопливо перелистывали толстую книгу. Поезд прибавлял ходу. Мама всё теребила книгу. Наконец она сердито встряхнула её.
Из книги выпал белый треугольник. Он неторопливо покружился в воздухе, точно бумажный голубь, и упал на изрытый асфальт перрона.
Миша поднял его и долго махал бумажным голубем вслед уходившему на запад московскому поезду.
Глава третья
ПИСЬМО из МОСКВЫ
Папа очень расстроился, когда Миша вернулся во флигелёк без мамы.
— Как же так? — досадовал он. — Вот, могли повидаться!..
Мише даже жалко его стало:
— Ничего, папа! Она зато на обратном пути заедет. Я и сам видел её всего-то десять минуточек!
Так бывало часто в военное время. Люди встречались для того, чтобы сразу опять разлучиться. И никто не знал, где и когда придётся свидеться. Да н придётся ли? Поэтому тогда писали много писем, только не такие, как сейчас, а большей частью без марок, без конвертов — треугольные бумажные «голуби» с печатью: «Проверено военной цензурой».
Попадались и вовсе диковинные письма. Один человек, который работал на фашистской каторге в лесу по сплаву, топором на чурбачке вырезал слова: «Нахожусь там-то, пока жив», вырезал адрес и пустил чурбачок по реке. Добрые люди выловили чурбачок и передавали его из рук в руки, пока деревянное письмо не дошло до места.
...Как только Миша развернул бумажный треугольник, который привезла мама, он сразу же узнал крупный, прямой почерк Лины Незвановой.
Миша стал читать. Лина подробно рассказывала о том, как она прочитала Мишино письмо на сборе и как ребята обсуждали его. Мише живо представилась пионерская комната на втором этаже, недалеко от учительской, ребята, сидящие за длинным столом. Ему представилось, как его письмо обсуждают на сборе.
Вот первым выскочил непоседа Ной-не-ной:
— Ребята, — сказал он, — мне очень жалко Зелёненького. Давайте напишем Денисьеву, чтобы он привёз его в Москву, а мы уж тут как-нибудь сообща будем его воспитывать.
— А мне, — сказал Митя Попов, — очень понравился дядя Корней. Давайте пошлём ему какой-нибудь подарок.
— Постойте! — сказал Олежка. — Вот Миша пишет про какой-то подвал. Я не понимаю, почему он не доберётся до этого подвала, почему не узнает, в чём там дело. Я не понимаю...
Олега перебил Хаким:
— Если бы я там был, я бы давно разобрал дом н узнал, что там за ящики, и куда девался папа этой девочки, и всё.
«Словом, — писала Лина, — все выступали в таком духе, что тебе надо обязательно добраться до подвала и помочь этой девочке-сиротке, о которой ты пишешь. Ребята даже так говорили: «Давайте все поедем к Мише и поможем ему...»
Миша перевернул страницу.
«Дорогой Миша, ты пишешь «дышет» вместо «дышит» и «тратуар» вместо «тротуар». А про запятые ты и вовсе забываешь. Надо подтянуться. Война войной, а запятые ставить полагается».
Миша покраснел.
В самом конце Лина писала:
«Я попрежнему работаю в цехе. Устаю, конечно, но это ничего. Зато когда бывает салют, мне кажется, будто в свете ракет есть и моя искорка. А салюты бывают каждый вечер.
Миша, скоро первое сентября, смотри не опоздай. Привет от всех ребят. Лина Незванова».
Вот и всё письмо. Миша дважды перечитал его. Оно как будто перенесло его в Москву. А хорошо бы сейчас по-настоящему очутиться в Москве!
Миша аккуратно, по складочкам, как было, сложил письмо.
Вечером, перед сном, он перечитал его. Всё-таки смешные ребята. И Хаким тоже... Разобрал бы дом... Как будто это игрушечный домик, из кубиков. Конечно, издали легко рассуждать, а вот поди сделай!
с тем он и заснул. Ему снилось, будто он шагает по бульвару, мимо гранитного Тимирязева. Вдруг Тимирязев спустился с постамента, взял Мишу за руку и голосом Хакима сказал: «Если бы я там был, я давно разобрал бы дом!»
Потом Тимирязев превратился в маму. Она стояла у раскрытого окна, а вокруг неё, хлопая крыльями, кружились белые голуби...
Чудной сон! Утром Миша проснулся, достал из-под подушки московское письмо и начал его перечитывать. А когда дошёл до места: «Ребята даже так говорили: «Давайте все поедем к Мише и поможем ему», — улыбнулся. Вот было б здорово, если бы они все, всем отрядом приехали! Тогда, конечно, совсем другое дело было бы.
Вдруг он уронил письмо, сел на кровати и хлопнул себя по растрёпанной после сна чёлке. Вовсе не надо никому приезжать! Без них можно будет справиться. Как же это он раньше не догадался!
Миша вскочил и начал быстро одеваться.
— Ты куда? — спросил папа, который после умывания вытирал шею мохнатым полотенцем.
— Надо, папа, я на минуточку!
Миша торопливо натянул чулки, штаны, ковбойку и вышел из флигелька. Было раннее утро. Весь двор ещё был в тени, и только на крутой, острой кровле главного корпуса ярко, словно рябина, краснела рыжая черепица.
У ворот в санитарной машине, склонившись головой на руль, дремал водитель.
Миша прошёл мимо главного корпуса, подошёл к сторожке и тихонько приоткрыл дверь.
— А, москвич? — встретил его дядя Корней. — А ведь наша Аннушка спит ещё.
— Ни, дяденька Корней, не сплю, — раздался за перегородкой тонкий голосок.
— Ишь какая! — усмехнулся дядя Корней. — Как москвич пришёл, сразу проснулась.
— Онуте! — крикнул Миша. — Выйдешь, ладно?
— Си-час, — отозвалась Онуте. — Я си-час.
— А что такое за экстренное дело? — спросил дядя Корней.
— Очень экстренное, — ответил Миша, которому понравилось это слово.
Он прошёл в сад и сел на лавочку. Как здесь тихо сейчас! Днём здесь полно раненых, они играют в шашки, смеются. А сейчас пусто, никого ещё нет. Неподвижно стоят обгорелые стволы, выставив во все стороны сухие, чёрные ветки. И только на одной угловатой ветке, на самом верху, зеленеет несколько чудом уцелевших листочков. Они чуть покачиваются. Кончики у них пожелтели. Значит, скоро осень, скоро в школу, в Москву...
Скрипнула старая дверь, Онуте вышла из сторожки. Она тёрла глаза кулаками, жмурилась:
— Как ты рано! Я бы ещё спала, спала...
— Экстренное дело, — начал Миша. — Садись. Я получил письмо из Москвы. — Он достал из кармана бумажный треугольник. — Вот! Тут и про тебя...
— Ни... неправда. Они ж меня не знают.
— Знают. Они всё знают. Слушай!
Миша начал читать. Онуте, подперев щёку рукой, как взрослая женщина, внимательно слушала и кивала головой после каждого слова. А когда Миша кончил, она сказала:
— Зачем про меня писал? Им неинтересно.
— Им про всё интересно! — Миша сложил письмо. — Онуте, а ты знаешь, где ваши ребята собираются: Юргис и другие?
— Знаю.
— Где?
— На горе Гедимина.
— Вот, сходи к ним. Скажи, пускай все приходят. Все, все!
— Куда пусть приходят? — удивилась Онуте.
— Куда?.. — Миша задумался. — Ну, пускай туда, где прошлый раз воевали. Где стена. Скажи им: завтра, в девять часов, утром.
— А на что? — спросила Онуте. — Опять воевать?
— Нет, не воевать.
— А на что?
Миша замялся. Ему очень не хотелось до поры до времени всё выкладывать. Скажешь, а потом ещё ничего не получится!
— Ну просто так, потом...
— А если они спросят?
— Ну, если спросят, скажешь — надо, и всё!
Онуте обиделась:
— Не хочешь, не говори! — Она поднялась: — Я пойду. Я только покушаю и пойду.
Она пошла к сторожке. Миша посмотрел ей вслед, вскочил и догнал её.
— Онутечка, я тебе потом всё-всё скажу... Ты пойдёшь туда, а я на Страшун-улицу. Ладно?
Онуте молча кивнула головой.
Глава четвёртая
ПАРОЛЬ "НЕРИС"
Онуте быстро шла по улицам родного города. Утро выдалось хорошее. Светило солнце. Чистое небо синело над развалинами.
Онуте до сих пор никак к ним не привыкнет. Миша к ним сразу привык, потому что он не видел всех этих домов раньше, когда они были целыми. Другое дело — Онуте. Она помнит каждое здание, каждое крылечко...
Вот кирпичный скелет школы, которую фашисты
сожгли. Сейчас там настилают полы, навешивают двери... Значит, скоро она откроется.
А вот длинное серое здание кондитерской фабрики. Сколько раз бывало Онуте стояла здесь, у ворот, ждала. Потом раздавался гудок, из ворот выходил папа, от которого вкусно пахло шоколадом. Он брал Онуте за руку, и они вместе шли домой, на Зверинец.
Видно, фабрика тоже скоро опять начнёт работать. К ней то и дело подкатывают грузовики, привозят какие-то котлы, яш,ики. Онуте вздохнула: она вспомнила папу.
Скоро перед ней открылась просторная, залитая солнцем площадь Катедры. Онуте прошла наискось через площадь и стала подниматься по крутому склону горы Гедимина.
Как хорошо здесь было до войны! Они с папой каждое воскресенье приходили сюда. Они бродили по запутанным тропинкам, потом садились на траву, под раскидистым деревом. Папа доставал из корзинки бутылку молока, мягкую булочку...
«Тевялис, — показывала Онуте на вершину горы, — а кто построил там этот домик?»
«Это не домик, а башня, — отвечал папа. — Её .построил великий князь Гедиминас».
«А почему, тевялис?»
Онуте тогда то и дело спрашивала: «почему».
«Пей молоко, Оняле, — говорил папа. — Много лет назад здесь был густой, дремучий лес. И вот, Оняле, шёл по лесу Гедиминас со своей дружиной. Поднялись они на эту гору и устроили привал — заснули».
«И Гедиминас заснул? А почему он заснул?»
«Пей, Оняле, а то не буду рассказывать... И вот он спит и видит сон. И приснился ему, Оняле, волк. Большой, большущий железный волк».
«Железный! А разве бывают железные?»
«Во сне всё бывает... И вот снится ему, будто железный волк поднял свою железную морду и завыл».
«Уууу... Вот так, да?»
«Нет, ещё громче... Гедиминас даже проснулся от такого воя. Собрал своих мудрецов и говорит: «Ну-ка, мудрецы-хитрецы! Снился мне большой железный волк, он очень громко выл. К чему бы этот сон?» Подумали мудрецы и сказали: «Это значит, что тебе, великий князь, надо заложить на этой горе, где ты сон видел, город. И будет этот город силен и крепок, как железо. И слава о нём пойдёт громкая, по всему свету». Послушался князь мудрецов и построил на этой горе башню, крепость... Вот, Оняле. А ты говоришь «домик»...»
Много интересного рассказывал папа. И, конечно, далеко не всё, что он знал, успел он пересказать!..
Извилистыми, мало кому известными тропками Онуте поднялась по крутому склону.
Вот она, древняя башня великого князя Гедимина! Внизу расстилается город. Блестит река. Дует тёплый ветер и треплет флаг.
Отсюда, с вершины, бывало Онуте и папа старались угадать свой домик среди тысяч крутых черепичных крыш. Но угадать нельзя было, потому что крыш было слишком много. Сейчас добрая половина их разрушена.
Онуте, переводя дух, постояла у подножия башни, потом, осторожно обходя колкие обломки кирпичей, пошла вдоль заросших травой остатков древней стены.
Кто-то из-за куста шагнул ей навстречу. Она испугалась:
— Кас? (Кто?)
— Стой! Кто идёт? — раздался в ответ грозный окрик.
Перед Онуте стоял приятель Юргиса, Антанас. Она не сразу узнала его. Какой у него грозный вид! Вместо пояса — настоящая металлическая пулемётная лента. На плече — настоящий немецкий штык. Натруди блестела маленькая красноармейская звёздочка.
— Антанукас, — сказала Онуте, — как ты меня напугал! Разве ты не видишь, что это я?
— А ты разве не видишь, что это я? — ответил Антанас.
— Вижу. Ты — Антанас.
— Нет. Я не просто Антанас. Я, — он поднял штык, — часовой!
— Пускай — часовой! А где Юргис?
— Не Юргис, — поправил «часовой», — а главнокомандующий.
— Хорошо, пускай! А где он?
— Где? — Антанас потуже затянул на себе пулемётную ленту. — Говори пароль!
— Какой пароль? Ой, мле"^ Юргис говорил пароль, только я позабыла. Пусти так, я потом у него спрошу и скажу.
— Нет, потом нельзя. Не полагается.
— Антанукас, ну напомни мне, ну хоть одну буквочку!
— Нет, говорить нельзя, — отвечал неумолимый «часовой». Он оглянулся. — Ладно, Оняле, я тебе говорить не буду, но я покажу. Смотри! — Он взмахнул штыком и показал на реку, которая блестела внизу, под горой.
Тут Онуте крикнула:
— Знаю, знаю! «Нерис», да?
— Правильно!
Антанас, не улыбаясь, круто, по-военному, повернулся и повёл Онуте к «главнокомандующему».
В древней крепостной стене были ниши. Когда-то, в незапамятные времена, здесь укрывались литовские воины. А сейчас в одной из них собирались ребята.
Антанас раздвинул куст, который закрывал вход в нишу, и скомандовал:
— Заходи!
На толстых кирпичах над входом было детским почерком написано: «Штабас». В глубокой нише было темно.
Антанукас, — сказала Онуте, — как ты меня напугал! Разве ты не видишь, что это я?
— Лабас! — сказала Онуте, никого не видя после яркого света улицы.
— Лабас, лабас! — откликнулось много голосов.
Наконец глаза Онуте привыкли к темноте, и она
увидела около десятка мальчиков, собравшихся в нише. Посерёдке стоял сам «главнокомандующий» и проволокой прикручивал обрезок водопроводной трубы к колёсам от настоящего станкового пулемёта.
Онуте сразу приступила к делу.
— Юргис, — сказала она, — вот тот мальчик, который из.Москвы...
— Знаю, — перебил Юргис, пробуя, крепко ли связан пулемёт. — Дальше!
— Вот... он сказал, чтобы вы все завтра пришли...
— Куда? — поднял голову Юргис.
— Туда, к святому Яну, где прошлый раз воевали.
Юргис стал сгибать и разгибать проволоку. Наконец она переломилась. Он посмотрел на её концы и сказал:
— А зачем? Опять воевать?
— Не знаю. А только он сказал: очень нужно. В девять часов. Придёте?
Юргис показал концом проволоки на маленького длинноносого Пятраса, который сидел на корточках и строгал что-то перочинным ножом:
— Пятрас! Ты начальник штаба. Что скажешь?
Пятрас почесал рукояткой ножика за ухом:
— Я думаю, раз он зовёт, надо идти.
— А зачем? — вмешался долговязый Владек. — Надо сначала сделать разведку.
— Ничего не надо.
— Нет, надо!
В нише поднялся шум.
— Тише! — крикнул Юргис и обернулся к Онуте. — А как он сказал приходить: с оружием или без оружия?
Онуте растерялась:
— Не знаю... не сказал...
Юргис подумал:
— Хорошо, Онуте, скажи: придём. Висо гяро! (Всего хорошего!)
Онуте вышла из штаба и стала бегом спускаться с горы.
Под горой стоял красивый белый дом. Онуте подошла к его нарядному подъезду. Возле украшенного колоннами крыльца возвышалась груда мусора. Жен-щины-маляры красили фундамент в голубой цвет. Всё остальное — стены, колонны, карнизы — всё уже было побелено и сверкало на солнце.
Человек в военной гимнастёрке что-то говорил малярам. Он показался Онуте похожим на товарища Шимкуса, который до войны был директором Дворца пионеров. Только у директора были две руки, а у этого одна. Левый рукав у него был пустой.
Человек обернулся, и Онуте замерла. Так и есть! Это он!
— Товарищ Шимкус, — подбежала она к нему, — товарищ Шимкус, вы меня не помните? Я ходила сюда раньше, до войны... Только я тогда была маленькой.
Товарищ Шимкус пристально посмотрел на Онуте:
— Тогда много ребят ходило, девочка... Как твоя фамилия?
— Онуте... Онуте Петраускайте.
— Петраускайте? — удивился директор. — Как же, как же, помню. Какая ты стала большая! — Он взял Онуте за руку. — А что с твоим папой? Он... не вернулся?
— Нет, товарищ Шимкус. Он, наверно, погиб, товарищ Шимкус, — тихо ответила Онуте.
Товарищ Шимкус погладил Онуте по спине:
— Не надо так говорить, девочка. Не такой человек твой отец, чтобы пропасть. — Он помолчал, потом показал на свежепокрашенный дом: — Видишь? Вот скоро откроемся. Приходи! И ребят приводи. Наладим работу, как раньше.
Онуте посмотрела на голубой фундамент и тихо сказала:
— А вы знаете, товарищ Шимкус, я тут сидела при фашистах.
— Ты?.. Где?
— Тут... В «комнате сказок». Они меня били... но я им ничего не сказала...
Директор неловко, одной рукой обнял Онуте:
— Ничего, Оняле! Мы, Оняле, снова сделаем здесь «комнату сказок». Ещё лучшую, чем раньше, вот увидишь!..
Глава пятая
ОТРЯДЫ ИДУТ НА ПОДМОГУ
А Миша тем временем пробирался по дебрям Страшун-улицы.
Теперь ему страшней было, чем в первый раз. Тогда он ещё ничего не знал. А теперь он уже слишком хорошо знал, куда делись шестьдесят тысяч человек, которые были собраны здесь, в этих тесных каменных закоулках.
Он опасливо озирается по сторонам. Время от времени он поднимает руку ко рту и кричит:
— Бронек! Юзек!
Ответа нет. Только «каменное» эхо всякий раз глухо отзывается и пропадает где-то там, за развалинами.
— Бронек! Юзек!
Тишина. Угрюмые развалины словно тесней сдвигаются вокруг Миши. Страх начинает одолевать его.
Ему хочется вырваться отсюда, выйти на просторную, большую улицу. Но отступать нельзя. И он всё зовёт:
— Бронек! Юзек!
Наконец в переулке раздался пронзительный свист. В проломе разбитой стены показался Бронек.
придерживая каску, он ловко скатился с груды кирпичей:
— Москва! Дзень добрый, Москва!
Миша обрадовался:
— Бронек, а я тебя ищу. Кричу, кричу...
Он взял Бронека за руку. В тёмном переулке сразу стало как-то уютней.
— Бронек, приходи завтра. Понимаешь, завтра! Туда, к стене, ладно?
«Пан поручник» кивнул головой и вытер нос рукавом:
— А для чего?
— Я тогда скажу... когда придёте. Только все приходите, все... В девять часов.
— Все хлопцы? — переспросил Бронек.
— Все, — подхватил Миша, — все хлопцы. Много хлопцев.
— Добже, — сказал Бронек. Он сунул два пальца в рот и свистнул.
Но Миша не ударил лицом в грязь. Он тоже сунул пальцы в рот, и ещё более пронзительный свист прокатился по дебрям Страшун-улицы. «Пан поручник» даже каску приподнял от восторга.
...Миша вернулся домой озабоченный. Выйдет ли всё, как он задумал? Вот он хочет собрать тридцать ребят, а будут ли они его слушаться? Сможет ли он с ними сговориться, если он даже языка их не знает?
Всё это очень заботило его. Но отступать уже было поздно.
С трудом он дождался завтрашнего утра. В девятом часу он уже был у Онуте:
— Онуте, пошли!
— Куда уводишь Аннушку, москвич? — спросил дядя Корней.
— Мы ненадолго, дядя Корней... Пойдём, Онуте.
Они вышли за ворота и чуть ли не бегом пустились
к монастырской стене. Было хмурое, туманное утро.
в тумане смутно различалась колокольня святого Яна. Миша забеспокоился:
— А вдруг дождь?
Онуте посмотрела на пасмурное небо:
— Ни... дождя не будет.
Они прибавили шагу. Вот и монастырская стена. Там никого не было. Миша обернулся к Онуте:
— Видишь — никого? Видишь?
Онуте развела руками:
— Не знаю... Сказали — придут.
— И Бронек сказал. — Миша помолчал. — А может, у них часов нет?
— Ни... часов нима.
Это немного успокоило его. Он стая прохаживаться взад-вперёд вдоль стены. Время тянулось медленно. Туман понемногу рассеивался. Процокал извозчик. Прокатил грузовик с красноармейцами...
— Уже, наверно, десять, — уныло сказал Миша.
Но тут из-за поворота показался Юргис. Он чётко
отшлёпывал босыми пятками по каменным плитам и, размахивая руками, командовал по-литовски:
— Вьенс, ду... Вьенс, ду... (Раз, два...)
А за ним так же чётко, в ногу, вышагивало десятка полтора ребят: Антанас, Владек, Пятрас и другие, В руках у них были штыки, деревянные сабли, ружья, самопалы. Пятрас катил за собой на верёвочке «станковый пулемёт».
— Идут, идут! — закричал Миша и кинулся к ним навстречу.
— Сток! — скомандовал Юргис.
И ребята в лад стукнули пятками.
Тут и с другого конца улицы показались ребята.
Миша оглянулся.
Это шёл отряд Бронека. Сам Бронек шагал впереди, рядом с ним — его «адъютанты» Юзек и Янек, а за ними — остальные ребята.
Миша кинулся к ним. Но они, завидев Юргиса с его ребятами, остановились.
Бронек подошёл к МишеТ
— Вот, Москва. Цо, знова война?
— Нет, никакой войны не будет, — сказал Миша. — Мы все пойдём туда, на Зверинец.
— А для чего?
— Потом... Как придём туда, я и скажу.
Миша был доволен. Дело налаживалось: ребята пришли, да и погода стала хорошая.
— Ребята, становитесь, давайте все вместе!
Миша волновался.
Тут неожиданно показался дядя Корней. Рядом с ним семенил Зелёненький.
— Это что за дивизии тут выстроились? — спросил дядя Корней. — Никак, опять воевать?
— Нет, не воевать, дядя Корней, — отозвался Миша.
— Ну, коли так, возьмите Зеличка с собой. Пусть погуляет. А то ему скучно всё с большими. Возьми его, Аннушка.
Онуте взяла Зеличка за руку. Ребята двинулись вдоль улицы. Скоро они миновали новый мост и остановились у печальных развалин дома Онуте Петра-ускайте.
Глава шестая
ЗА РАБОТОЙ
Новое дело иной раз кажется трудным и непонятным. Не знаешь, как и взяться за него. А потом возьмёшься, смотришь — ничего, пошло! И то, что недавно казалось мудрёным и непосильным, представляется простым и лёгким.
Когда ребята остановились возле дома Онуте, Миша выступил вперёд:
— Ребята, видите вот этот дом, да? Вот, давайте его разберём!
Ребята зашумели. Шутка ли — разобрать дом! Правда, дом небольшой, не то что в центре, не много-
этажный какой-нибудь. Маленький кирпичный домик, каких много на окраине.
Всё-таки это был настоящий дом. Передняя стена его провалилась внутрь. Туда же обрушилась черепичная крыша. Всё это возвышалось бесформенной грудой. Попробуй подступись к ней с голыми да ещё ребячьими руками!
Всё это Миша отлично понимал. Но он понимал и другое: когда рук много, тогда ничего не страшно. А рук набиралось порядочно: ребят было много.
— Нам ведь ни взрывать, — сказал Миша, — ни долбить — ничего! Только немножко разобрать. Только чтобы до полу добраться. Онуте, скажи им.
Онуте только сейчас поняла, что Миша затеял. Она вскочила на бревно, на котором они с Мишей когда-то сидели, и стала что-то горячо втолковывать ребятам.
Антанас послушал её и тоже вскочил на бревно. Пятрас сдёрнул его оттуда за рубаху. Юргис молча разглядывал развалины.
Бронек деловито подтянул штаны и подошёл к Мише:
— А для чего?
Миша встал на бревно рядом с Онуте:
— Там... под домом, подвал... — Он показал на Онуте: — Там был её папа. А где он сейчас — неизвестно. Вот мы расчистим, узнаем... Давайте, ладно?
Ребята снова зашумели. Юргис высоко поднял руку и крикнул:
— Герай! (Хорошо!)
Тут Бронек снял каску, засучил рукава и поплевал на руки:
— Тьфу! Hex бендзе так! (Пускай будет так!) — Он обернулся к своим: — Хлопцы, добже?
— Добже! — откликнулись хлопцы и стали карабкаться на развалины.
За ними полезли все остальные. Полез было и Зелёненький, но Бронек строго крикнул ему:
— Идж до низу! Идж!
И Зелёненький остался внизу.
Через минуту началась работа. Вот где пригодились самодельные ружья, штыки и сабли! Ими очень удобно было подковыривать кирпичи, черепичины, глыбы штукатурки.
Густая пыль окутала развалины, жирно припудрила носы, ш,ёки и лохматые головы ребят. Все сразу поседели, будто старики. Но никто не обращал на это внимания.
Дело спорилось. Где один не справлялся, брались вдвоём. Где двоим было не осилить, принимались втроём, вчетвером — рук хватало!
Весёлый шум поднялся над разрушенным домом. Ребята переговаривались, перекликались. С глухим стуком, раскалываясь на куски, шлёпались рыжие черепичины.
Миша работал рядом с Онуте. Вот он наткнулся на толстую обугленную балку. Он ухватился за её заострённый конец, но балка не поддавалась. Онуте стала помогать ему — ничего не вышло. Тогда она позвала Юргиса. Тот поплевал на руки, покряхтел, попыхтел — ни с места! Подошёл Бронек, приналёг — и тут наконец-то тяжёлая балка подалась и с грохотом покатилась вниз.
— Так! — сказал Бронек.
И Миша, выпрямляясь и переводя дух, тоже сказал:
— Так!
Работа шла хорошо. Потом Зеличку надоело стоять внизу, и он стал карабкаться наверх.
— Зелёненький, — сказал Миша, — сюда тебе не надо, упадёшь. Иди туда, вниз!
Зелёненький покачал покрытой пылью головой:
— Не... Я тут... тут...
— Иди, иди, Зелёненький. А кто будет кирпичи складывать?
Зеличок показал на Онуте:
— Он!
— Не он, а она, — засмеялся Миша и махнул рукой: — Ладно, пусть его копается где хочет.
Неподалёку от них работали Юзек и Пятрас. Они тоже наткнулись на балку. Вдвоём они кое-как выворотили её и поставили стоймя. Вдруг раздался пронзительный крик Онуте:
— Ой!
Миша вскинул голову. Юзек и Пятрас не смогли удержать тяжёлую балку, и она медленно падала на Зеличка.
— Эгей! — заорал Юргис, бросаясь к Зеличку.
Но Миша был поближе. Он кинулся к малышу и
оттолкнул его. А балка, выворачивая нижним концом кирпичи, рухнула — и прямо Мише на ногу.
Он завопил от боли и упал. Ребята окружили его.
— Бревно... бревно снимите! — простонал Миша.
Бронек и Юргис скатили с Мишиной ноги балку.
Сразу стало легче.
— Вот... уже лучше... Ничего... Сейчас пройдёт!
Но боль не проходила.
Онуте присела на корточки и принялась расшнуровывать Мишин ботинок.
— Ой нет, не надо! — закричал Миша, потому что ему стало гораздо больней. — Ничего... я лучше домой...
Он с трудом поднялся, сделал было шаг, но снова присел. Бронек мигнул Юргису. Они стали рядом с Мишей, по обеим сторонам, положили его руки к себе на плечи и помогли ему спуститься с развалин.
— Ничего... я сам... я сам... — повторял Миша, опираясь на товариш,ей.
— Добже, добже, — ответил Бронек, поудобней перехватывая Мишину руку на плече.
Онуте пошла было за ними, но Миша сказал:
— Онутечка, ты лучше здесь оставайся... с ребятами... Я скоро.
Дело спорилось. Где один не справлялся, брались вдвоём.
Онуте осталась. А Миша, прыгая на одной ноге, с помощью Бронека и Юргиса заковылял по улице. Они спустились к мосту. Идти было далеко, и они решили сделать передышку. Но тут сзади раздалось: цок-цок... цок-цок...
К мосту спускался извозчик. Бронек выбежал на дорогу и поднял руку. Старый, согбенный извозчик натянул вожжи. Лошадь остановилась.
— Проше пана, — зачастил Бронек, — тут хворый хлопчик. Проше пана, до гошпиталя...
— А гроши? — спросил извозчик.
— Гроши нема, проше пана... То хлопчик з Москвы, то бардзо добрый хлопчик, то сын поручника Чер-воной Армии, проше пана! — без умолку говорил Бронек.
Старик оглянулся на Мишу, .подвигал седыми бровями:
— Добже! Тильки прендко! (Только быстро!)
— Прендко, прендко! — обрадовался Бронек.
Они с Юргисом помогли Мише взобраться на потёртое мягкое сиденье, сами уселись рядом, и коляска покатилась на толстых, надутых шинах.
Так-то Мише пришлось всё-таки впервые в жизни проехаться на настоящем извозчике — с кнутом, с фонарями, с кожаным верхом, который можно поднять и опустить.
У ворот госпиталя стоял с метлой дядя Корней. Он с удивлением уставился на извозчика и его пассажиров.
— Дядя Корней, — сказал Миша, — позовите, пожалуйста, папу.
— Что случилось?
— Ничего, дядя Корней! Позовите его...
Дядя Корней побежал к главному корпусу. А Бронек и Юргис помогли Мише добраться до флигелька. Миша хотел было лечь, но, подумав, сел на стул.
Открылась дверь, вбежал папа:
— Миша, что с тобой?
— Ничего, папа, не беспокойся. Просто немножко балкой прищемило ногу, и всё.
— Какой балкой?.. А ну, ложись!
Папа мигом разрезал шнурок, снял ботинок, сдёрнул чулок и принялся осматривать пальцы.
— Ну, вот что, — сказал он немного погодя, — твоё счастье, что ты был обутый. — Он поднял грязный, покрытый белой пылью ботинок с продавленным носком. — Видишь, какой твёрдый носок! Потрогай. Вот ему кланяйся за то, что он тебе пальцы спас. — Он бросил ботинок под кровать. — Всё-таки дней пять тебе полежать придётся.
— Пять дней! — закричал Миша. — Нет, папа, пять дней никак нельзя.
— Льзя — нельзя, а придётся. А вам, друзья, спасибо, что помогли этому непутёвому человеку.
Юргис и Бронек вышли из флигелька и отправились опять на Зверинец. А папа сделал Мише примочку, бинтом ловко перевязал ступню и сказал:
— Никак я не думал, что ты станешь моим пациентом. В госпиталь, что ли, тебя положить?
Миша испугался:
— А разве надо?
— В МоскЁу бы тебя, такого-сякого, — сказал папа, завязывая концы марли бантиком. — Вот! А теперь лежи-полёживай. — Он нагнулся к Мише: — Ну что, Мишук? Больно?
Миша Лёг поудобней, стиснул зубы, чтобы не простонать, и сказал:
— Нет, папа, ни капельки. Просто, знаешь, ноет немножко.
Глава седьмая
МЕДНОЕ КОЛЬЦО
Скучно было Мише одному лежать во флигельке. Он привык бегать, прыгать, а тут лежи как привязанный. Папа с утра уходил в свой госпиталь. Книги, ка-
кие нашлись, Миша все перечитал, письма, кому можно было, написал... Одно утешение: Онуте каждый вечер приходила его проведывать.
За эти дни она, кажется, ещё больше похудела. Руки и ноги у неё стали совсем чёрными, и только лицо под косынкой попрежнему оставалось бледным. Она осторожно присаживалась на краешек стула подле Мишиной койки и подробно рассказывала о том, как идёт работа на Зверинце.
Она рассказывала: дела идут хорошо. Ребята стараются. Бронек сделал из железа жолоб и теперь спускает кирпичи по жолобу. А Юргис чуть не свалился с крыши. А толстяк Антанас залез в трубу, и его насилу вытащили оттуда.
Она вскочила и стала показывать, как ребята вытаскивали Антанаса и как он вылез из трубы чёрный, страшный такой. Она сделала большие глаза и растопырила все пальцы на руках. Миша засмеялся. Онуте тоже засмеялась и продолжала рассказывать. Юзеку надоело копаться, он больше не ходит. И Зеличок больше не ходит. А командуют всеми Юргис и Бронек.
— А они не ссорятся? — спрашивал Миша.
— Ни... Они ж работают, — отвечала Онуте.
Однажды она притащила огромную куклу с нарисованными чернильным карандашом круглыми глазами и маленьким ротиком. Кукла была старая, из её полотняного живота так и сыпались опилки, но Онуте нежно прижимала её к себе.
— Кто это? — удивился Миша.
— То Моника. То я там нашла. То мама сшила, а папа глаза написал.
Она стала баюкать Монику, приговаривая: Моникуте, Моняле, Моникуте, Моняле...
Вдруг она посадила Монику на койку рядом с Мишей и сказала:
— Вот, Моняле, то мальчик из Москвы. То хороший мальчик. Он...
Она смутилась, подхватила Монику и убежала. Миша потом долго стряхивал опилки с одеяла.
Вечером он стал уговаривать папу:
— Папа, мне уж ничего не больно! Можно мне ходить?
Папа размотал бпнт, осмотрел Мишину ногу. Опухоль прошла, и только ногти на двух пальцах — на большом и указательном — ещё были чёрными.
— Ходить можно, — сказал папа, — но только по комнате.
— Ладно, — ответил Миша.
А на следующее утро, как только папа ушёл в госпиталь, он встал и, прихрамывая, отправился на Зверинец.
Издали еще, с моста, он посмотрел на знакомые развалины и не узнал их. Куда девалась вся беспорядочная груда обломков? Отдельно, столбиком, собраны кирпичи, отдельно — черепица, отдельно — остатки стульев, столов, кроватей... Самый дом выглядит необычно, потому что передней стены нет. Видны обе комнаты, перегородка между ними, затоптанный извёсткой пол, зелёные обои... Видно, как Онуте бродит из комнаты в комнату с опушенной головой.
Не один узел перетащила Онуте в сторожку к дяде Корнею. Остатки белья, старые вещи, платья, книги — она всё подобрала, всё отнесла...
Первым заметил Мишу Бронек. Он был без каски. Его зелёные глаза ярко блестели на тёмном, загоревшем лице.
— Хлопцы! — закричал он. — Москва! Як нога, Москва?
— Уже прошла, — отвечал Миша. — Как вы много сделали! Вот здорово!
Остатки дома теперь были похожи на огромную кирпичную коробку без крыши и без передней стены, как в театре. Мише казалось, что сейчас опустится занавес, а потом поднимется — и на сцене будет другая декорация. Ребята, сновавшие взад-вперёд по этой
коробке, казались актёрами, точь-в-точь как в Центральном детском театре в Москве.
Юргис спрыгнул с каменного фундамента, словно в зрительный зал, и степенно, за руку поздоровался с Мишей:
— Лабас!
— Герай, — сказал Миша, показывая на стены. — Хорошо!
— Герай! — отозвался Юргис.
Антанас, Бронек, Владек и прочие ребята окружили их. У всех были загорелые, озабоченные лица.
Расталкивая ребят, Онуте подбежала к Мише:
— Миколас! Зачем пришёл? Тебе ещё нельзя.
— Ерунда, — сказал Миша. — Можно!
Припадая на больную ногу, он поднялся на расчищенное крылечко и зашёл в комнату, если только можно назвать комнатой помещение без передней стены:
— Онуте, а где же этот... как его... подпол?
— Там, — показала Онуте, — где кухня.
Они прошли туда, где когда-то была маленькая, тесная кухонька. Ребята кончали расчистку. За эти дни все наловчились и сноровисто, без суеты передавали друг другу кирпич за кирпичом. Онуте и Миша принялись им помогать.
Среди кирпичей попадались черепки разбитого горшка, исковерканная алюминиевая кастрюля, чугунная сковородка, помятый чайник... Онуте всякий раз негромко вскрикивала, долго разглядывала и ощупывала найденную вещь, клала её в сторонку, вытирала локтем глаза и снова принималась за работу.
Скоро вся кухонька была расчищена. Стал виден пол. Онуте подмела его веником, который тоже нашёлся среди обломков, опустилась на коленки и стала ползать, ощупывая покрытые извёсткой доски. Она долго шарила вокруг себя руками. Наконец она остановилась и тихо сказала:
— Вот... здесь...
В пол было втоптано медное кольцо. Оно было приделано к квадратной крышке. Щель между крышкой и остальной частью пола была еле видна.
Онуте подолом очистила кольцо от пыли. Миша присел на корточки, ухватился за него и стал дёргать. Но разбухшая от сырости крышка не поддавалась. Юргис и Онуте стали ему помогать. Они втроём дёргали, дёргали, но всё напрасно. Тогда стали помогать остальные ребята. Но ничего не выходило. Кольцо было маленькое, и столько пальцев просто не помещалось в нём.
Тогда Антанас взял свой плоский немецкий штык и продел его в кольцо. Миша и Бронек, Юргис и Онуте ухватились за концы штыка, поднатужились, и — раз! — крышка скрипнула и стала подаваться.
На белом от извёстки и штукатурки полу появилась чёрная, точно из бархата, квадратная дыра. Все столпились вокруг неё. Повеяло сыростью, холодом.
Онуте стояла рядом с Мишей. Она крепко сжала его руку:
— Ой, Миколас!.. Боюся!
— Ничего... ничего!.. Сейчас!
Миша достал из кармана жужжалку и направил её свет в яму. Круглый луч упал на земляное дно.
— Раньше тут была лесенка, — сказала Онуте,— а потом... её убрали, чтобы не знали, что ходят...
Миша почувствовал, что она дрожит, как от холода. Эта дрожь передалась и ему. Он посмотрел на ребят, которые выстроились четырёхугольником вокруг чёрного квадрата, и показал пальцем вглубь ямы:
— Кто?
Юргис тряхнул головой и крикнул:
— Аш! (Я!)
Бронек, который стоял у другого края квадрата, крикнул:
— Ни... Я! Я!
Онуте, все так же дрожа, тихо сказала:
— А может, мне, Миколас?
Миша подумал: а вдруг она увидит там что-нибудь такое, чего ей не следует видеть, и сказал:
— Нет, ты потом!
Вдруг Юргис, стоявший рядом с Мишей, крикнул:
— Эй! Висо гяро! (Всего хорошего!) Гоп! — присел на корточки, взмахнул руками и исчез в чёрной квадратной яме.
Все зашумели. Тут Миша зажмурился, скомандовал самому себе «три-четыре» и тоже прыгнул в черноту.
Глава восьмая
ПОД ЗЕМЛЁЙ
Миша чуть не свалился на Юргиса, но рослый Юргис подхватил его, и всё обошлось.
В подвале было не слишком темно, потому что свет проникал через люк. А над люком синело небо.
Натыкаясь друг на друга, Миша и Юргис принялись осматривать подвал. Он был довольно большой. Они нашли разбитую бочку, железную миску, два рваных мешка.
Но где же тут спуск в нижний подвал, в тот, который вырыл папа Онуте?
Фашистские солдаты не нашли его, потому что они о нём не знали. Но Мнша и Юргис знали, что где-то здесь он обязательно должен быть, если только Онуте всё правильно рассказала.
В дальних углах подвала было темней. Миша направил свет фонарика во все стороны. Наконец в самом дальнем углу, за сырой, липкой сваей, куда можно было пробраться только ползком, на животе, Миша почувствовал, что его рука уходит куда-то вглубь, ни на что не натыкаясь. Вот здесь-то, наверно, и находится лаз в нижний подвал! Он был присыпан землёй.
— Юргис! — позвал Миша.
Юргис подполз и тоже ткнул руку в провал. С минуту они молча лежали рядом. Кто знает, что ждёт их там, в чёрной, глухой ямс? Да п легко ли будет выбраться оттуда?
— Аш! — произнёс наконец Юргис и задвигался, разгребая землю.
— Постой!
Миша прислушался. Доски пола над головой слегка скрипели. Слышно было, как там наверху разговаривают и ходят ребята.
Миша нащупал в темноте плечо Юргиса:
— Юргис, дай я полезу, ладно?
Юргис молча кивнул головой, и Миша полез в узкую чёрную дыру.
Кто бы мог подумать, что Миша окажется таким храбрецом? Дома, на Никитском, он ни за что бы не полез в какую-то чёрную, неведомую дыру. Но здесь — другое дело. Здесь он был не просто Мишей Денисьевым, учеником школы имени Тимирязева. Здесь он был мальчиком из Москвы!
Сначала он просунул ноги, а потом протиснулся Бссь. Глубоко здесь, конечно, быть не должно. Хорошо бы посветить, но, вися на руках, этого не сделаешь. Надо прыгать!
Миша разжал руки. Ноги сразу уткнулись в мягкое. Пальцы нащупали влажную, комковатую землю.
Темень тут стояла непроглядная, хоть глаз выколи. Перед глазами плыли оранжевые и лиловые круги. Было очень тихо. Голосов ребят не было слышно.
Миша достал из кармана фонарик и нажал на рукоятку. Фонарик послушно зажужжал. Полоска света засновала по земляным стенам.
Яма оказалась небольшой. Правда, такой человек, как Миша, мог вполне стоять в ней выпрямившись.
Бледный луч упал на постель, потом на яш,ик, который стоял в головах.
Миша нагнулся к ящику, осветил его. Тускло блеснули рукоятки, рычажки, стрелки... Миша понял: это радиоприёмник.
Осторожно, боясь что-нибудь сдвинуть или сломать, он посветил чуть правей. Миша не сразу сообразил, что перед ним ещё один ящик, длинный и плоский. Свет скользнул по гладкой пыльной поверхности ящика, перебежал на валик с рукояткой, прыгнул на пузырёк из-под чернил и лёг на стопку одинаковых листков бумаги.
Миша несмело взял один из листков, стряхнул с него комки земли и поднёс к нему фонарик. Написано было разборчиво, но непонятно — не то по-польски, не то по-литовски.
Миша спрятал листочек в карман, взял другой — то же самое.
Он повёл фонариком вокруг. Заступ, кружка, чугунный котелок с засохшими остатками еды — и всё, больше ничего не видать.
Всякий страх у Миши пропал. Он чувствовал себя уже чуть ли не старожилом этой ямы. Он шагнул в угол, к лазу, и крикнул в чёрную дыру, словно в трубу:
— Юргис! Бронек! Онуте!
352 11
— Бронек! Онуте! — подхватил Юргис, который лежал в первом подвале и ждал сигнала.
Миша направил луч фонарика в дыру, чтобы ребятам видно было, куда спускаться.
Через минуту посыпались комки земли, и перед Мишиными глазами повисли босые ноги Юргиса.
— Прыгай!
За Юргисом в яму спустились Бронек и Онуте. Ребята то и дело натыкались на Мишу, хватая его за руки и плечи.
Вдруг Онуте вскрикнула:
— Ой, кто это?
Она стала ощупывать доски, тюфяк, подушку... Миша направил фонарик в её сторону:
— Онуте, не бойся! Никого нету. Это он здесь спал. И радио слугпал, видишь?
Луч упал на полированный яш,ик, рукоятки заблестели.
— А потом печатал... видишь? Смотри!
Луч осветил пузырёк. Миша достал из-под него один из листков.
— Вот... Только я не могу прочитать.
Он чуть ли не вплотную приставил фонарик к бумаге, и Юргис стал медленно читать, а Онуте переводила вслед за ним:
— «Драугай! Товарищи! Не верьте фашистским сводкам. Красная Армия наступает...»
Ребята стояли в яме тесно, плечо к плечу. Миша чувствовал на ш,еке дыхание Юргиса.
— «Вот подлинная советская сводка. Войска Третьего белорусского фронта...»
Бронек оттолкнул Мишу и схватил листок:
— То я... то я их кидал... носил... Дай!
Миша осветил лицо Бронека. Онуте сказала:
— Ни... неправда. Ты сюда не ходил.
— Ни... не ходил, — согласился Бронек. — То мне тату давал.
— А кто твой тату?
— Мой тату — Казимир Яблонский. То он мне давал.
— Дядя Казимир?.. — вскрикнула Онуте. (И Миша перевёл фонарик на неё.) — Дядя Казимир! Он твой тату?.. Ой, он же с папой моим дружил. Он сюда ходил. А я не знала! Бронек, а где он сейчас, твой тату, где?
— В Червоной Армии, — сказал Бронек и стал на-ш,упывать рукоятки радио.
Миша протянул руку и наткнулся на локоть Онуте:
— Пошли, ребята, наверх! Там...
Но тут вдруг неведомо откуда в кромешной тьме раздался могучий, спокойный голос:
— Фашизм принёс людям войну и страдания...
Миша вздрогнул. Казалось, это сама земля заговорила. Он чуть фонарик не выронил:
— Что это? Откуда?
— Тихо! То радио, — отозвался Бронек, — с аккумулятором. Я трошки покрутил.
Все замерли. А спокойный, уверенный, словно иду-ш,ий из-под земли голос продолжал:
— Фашизм — это смерть. Мы несём народам мир и свободу...
— Кто?.. Кто это говорит? — шопотом спросила Онуте.
— Тш... То Москва! — отозвался Бронек.
От волнения Миша забыл нажимать, и фонарик погас. В глухой, глубокой яме стало черным-черно. Но ребята, кажется, и не заметили этого. Они слушали Москву...
Глава девятая
"ТЕВАЙ!"
Как славно ударило в глаза солнце, когда Миша выбрался из подвала на белый свет! Как хорошо было снова увидеть синее небо, и ватные облака, и древнюю башню, и красный флаг над башней, и деревья — пускай сожжённые, и дома — пускай разрушенные!..
Он всё жмурился, всё тёр глаза после темноты. Он весь перепачкался в земле. У Онуте нос и щёки были в глине. Бронек и Юргис тоже с ног до головы измазались в земле и глине. Они вчетвером побежали к реке и давай там чиститься и умываться.
А прочие ребята, взяв у Миши фонарик, поодиночке спускались в подвал. Всем хотелось хоть одним глазком посмотреть, как там, под землёй, жил папа Онуте, как он там слушал Москву, как печатал на узеньких розовых полосках бумаги сводки «От Советского Информбюро».
Потом, когда все досыта насмотрелись, ребята вернули фонарик Мише и пошли домой.
Онуте шла невесёлая. Обидно! Столько возились, столько труда положили, и всё равно она про папу почти ничего нового не узнала.
Миша никак не мог придумать, чем утешить её. Он шагал рядом с ней прихрамывая. После ходьбы, после прыжков и лазания нога снова разболелась.
— Видишь, я говорила: нельзя тебе, — сказала Онуте.
— Можно! — ответил Миша и молодцевато притопнул больной ногой.
Всё-таки, придя домой, он сразу лёг. Папы, как обычно, не было. Он пришёл только поздно ночью. Миша проснулся и стал рассказывать про подвал. Потом он показал папе розовый листочек.
Папа сказал:
— Да, это подпольная листовка. Тут много было подпольщиков. Они хорошо помогали Красной Армии. Спрячь, Мишук. Спи, завтра расскажешь подробней... Кстати, ты не забыл, что завтра воскресенье?
— А что, папа?
— Как — а что? Ведь тебе завтра читать раненым.
— Ой, правда, я совсем позабыл! Папа, а можно, Онуте тоже пойдёт со мной? Она хорошие стихи знает.
— Конечно, конечно, давайте.
Миша заснул. А назавтра после обеда он надел чистую ковбойку, пригладил чёлку и направился к Онуте.
В сторожке было по-воскресному чисто, прибрано. Дядя Корней в огромных круглых роговых очках, которые странно было видеть на его красном, обветренном лице, читал газету «Красный воин». Онуте сидела у окна, где посветлей, и перелистывала букварь.
Миша сказал:
— Онутечка, собирайся!
— Куда? — удивилась Онуте.
— В госпиталь. Читать.
Онуте закрылась букварём:
— Ни... не пойду!.. Я стесняюся.
— Как тебе не стыдно! — возмутился Миша. — Я даже папе сказал, что ты будешь.
— Ни, ни!
Онуте всё отнекивалась. Наконец в дело вмешался дядя Корней. Он снял очки, положил их на газету и сказал:
— Аннушка, нехорошо! Ступай, расскажешь им там.
— Да я ничего не знаю.
— Что знаешь, то и расскажешь. Ступай! Дай-ка я тебя маленько приберу.
Толстыми, морщинистыми пальцами он помог Ону-те расчесать и заплести в две косички её мягкие русые волосы. Потом он порылся в своём солдатском походном мешке и достал шёлковую пунцовую ленту и пару белых носочков с синей каёмкой.
Онуте, как все девочки, долго вертелась у треугольного осколка зеркала и всё расправляла огромный бант, который, дядя Корней соорудил у неё на макушке.
Миша торопил её:
— Пойдём, Онутечка! Скорей!
— Си-час, си-час, — отозвалась Онуте, загибая носочки так, чтобы видна была синяя каёмка.
Среди веш,ей, которые Онуте принесла со Зверинца, нашлось её давнишнее, самое нарядное, с вышивкой, платье. Онуте пошла за перегородку и надела его. До чего оно стало маленькое! Рукава до локтей, подол выше коленок. Но дядя Корней и Миша в один голос сказали:
— Ничего! Очень даже хорошо и расчудесно!
Наконец сборы кончились, и Миша и Онуте торжественно направились к главному корпусу. Миша для верности держал Онуте за руку.
Санитар у входа встретил их с почётом:
— Пожалуйте, пожалуйте, дорогие гости, вас уже ждут.
Он повёл их к вешалке. И тут оказалось, что наряжаться вовсе ни к чему было, потому что он выдал им два длиннющих халата, которые наглухо закрыли и .Иишину ковбойку, и белое нарядное платье Онуте, и даже носочки с синей каёмкой.
— Это я уж вам самые маленькие подобрал, — улыбался санитар.
Миша завязал тесёмки на спине у Онуте; Онуте — на спине у Миши. Потом, наступая на подолы, они пошли за медсестрой Шурочкой по длинному белому коридору. По одну сторону были окна, окна, окна, а по другую — двери, двери, двери...
Онуте, то и дело засучивая широченный рукав, топотом говорила:
— Кабы ты знал, как я боюся!
— Ничего, — тоже шопотом отвечал Миша. — Я в Москве сколько раз выступал. Знаешь, как здорово получается! Ведь мы шефы.
— Шефы? — переспросила Онуте.
— Ну да, шефы!
От этого слова Онуте стало как будто легче. Она пошла уверенней. Сестра сказала:
— Вот что, товарищи шефы, мы сначала зайдём в четвёртую, в лежачую палату, ладно?
Они подошли к двери, на которой чернела жирная четвёрка.
Сестра приоткрыла высокую белую дверь и объявила:
— Товарищи, приготовьтесь! Сейчас к вам зайдут шефы. Они вам почитают.
Миша и Онуте услышали, как за дверью захлопали, словно в театре. Онуте опять пала духом:
— Я здесь постою... я потом...
Сестра позвала:
— Пошли, ребята!
— Да вот она не хочет, боится, — сказал Миша.
— Ну ничего, пусть постоит, наберётся храбрости, — сказала сестра, — а мы с тобой пойдём.
Делать было нечего, и Миша один шагнул вслед за сестрой в палату.
Он увидел белые кровати и лежащих на них раненых. К кроватям были приделаны блестящие металлические приспособления. Миша знал: это для того, чтобы ноги правильно заживали.
Раненые с любопытством рассматривали Мишу.
Один из них, темноволосый, с маленькими чёрненькими усиками, сел и, оправляя вокруг себя одеяло, весело сказал:
— Ма-сковскому артисту привет!
Все захлопали. Впрочем, не все. Один больной, в углу, у окна, не хлопал. Он лежал неподвижно и смотрел не на Мишу, а куда-то вверх.
Миша оглянулся на белую дверь, откашлялся и смело сказал:
— Здравствуйте! Только я никакой не артист, вы не думайте...
— Ничего, сынок! Просим! — раздалось со всех сторон.
— Тогда я вам прочитаю, — сказал Миша, — стихи Владимира Маяковского. Называются: «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче».
— Просим! На стул давай! На стул!
Миша стал на стул и начал с выражением читать:
В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла — на даче было это.
Миша старался. Ему очень хотелось, чтобы раненым понравились эти стихи. Он читал не спеша, с выражением, изо всех сил размахивая руками:
Что я наделал! Я погиб! Ко мне,
по доброй воле, само,
раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле.
Миша видел вокруг себя внимательные лица. Он знал, что за дверью его слышит Онуте. Где-то рядом,
может быть в соседней палате, — папа. Всё это придавало ему силы и уверенности, и он читал хорошо. Особенно удалась ему речь солнца:
«...А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй! — А вот идёшь — взялось идти,
идёшь — и светишь в оба!»
Мишин голос звенел на всю палату. Наконец он изо всех сил выкрикнул:
Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца!
Он замолчал и, держась за спинку стула, поклонился.
Вся палата дружно захлопала. Раненый с чёрными усиками, оглушительно хлопая, кричал:
— Чем н€ артист? Заслуженный артист!
Другой раненый повернулся к соседу:
— Слышь? «Светить — и никаких гвоздей». Вот это по-нашему! Вот это точно!
И только больной у окна попрежнему лежал неподвижно. Натянув одеяло до самого носа, он теперь смотрел на Мишу и щурился.
Бойцы стали просить:
— Ещё давай!
— Ещё Маяковского!
— Сейчас, — ответил Миша. — Минуточку...
Он спрыгнул со стула и, прихрамывая, побежал к дверям. За ними всё ещё томилась Онуте.
Мишин голос звенел на всю палату.
— Пойдём! — позвал он её. — Слышишь, как хлопают? Пойдём!
— Миколас, ты только не сердись, — сказала Ону-те. — Я только еш,ё немножко... и пойду.
Миша пожал плечами, махнул рукой и вернулся в палату. Раненый с усиками спросил:
— Артист, почему хромой? Тоже раненый, да?
— Нет, — улыбнулся Миша, — это просто мы тут дом один разбирали, и вот балкой угодило...
— Дом разбирали? Зачем разбирали?
— Да это целая история...
— Вот и давай целую историю. Мы тут любим целые истории!
Раненый засмеялся, а вслед за ним засмеялась вся палата. Наверно, все вспомнили смешные истории, которые здесь бойцы рассказывали на досуге.
— Только это не смешное, — сказал Миша. — Тут, знаете, есть такой район, называется Зверинец. Там зверей нету, просто так называется...
При слове «Зверинец» лежавший у окна раненый как-то пристальней взглянул на Мишу. А Миша продолжал:
— Там при фашистах сидел один человек в подвале. И он там слушал Москву и записывал сводки. А потом сам печатал их. Вот... Я вам сейчас покажу.
Он поднял руку к нагрудному карману, но наткнулся на полотно халата. Миша не растерялся, приподнял халат чуть ли не до шеи, вытащил из кармана красную книжечку и достал из неё сложенный вчетверо розовый листок.
- — Вот видите? Это мы там нашли. Это подпольная листовка.
Миша стал развёртывать листочек.
Вдруг лежавший у окна раненый шевельнулся. Медленно, с натугой он выпростал из-под одеяла длинную, худую руку и стал её так же медленно, словно преодолевая огромную тяжесть, протягивать к Мише.
Палата притихла. Стало слышно, как раненый пытается что-то сказать. Сначала он долго шевелил сухими губами, словно укладывая их поудобней, потом помычал немного, и наконец в тишине раздалось хриплое, неуверенное:
— Дай!..
Мише стало не по себе. Он торопливо протянул раненому листок. Костлявые пальцы неловко смяли его, потом рука медленно согнулась, и пальцы приблизили бумажку к светлоголубым, глубоко запавшим глазам.
Раненый долго смотрел на бумажку. Вся палата следила за ним. Потом он тихо, отдыхая после каждого слова, произнёс:
— Это... я... писал...
И длинная рука с зажатым в пальцах листком упала на грудь.
Тут все зашумели. Черноглазый раненый с усиками ударил кулаком по одеялу и выкрикнул:
— Заговорил, скажи пожалуйста! Какой молодец!
А Миша словно окаменел. Он хотел вспомнить фамилию Онуте, но от волнения забыл её. Она точно выпала из головы.. Не сводя глаз с лежавшего у окна больного, который всё сжимал в кулаке розовый листок, Миша мысленно подбадривал самого себя:
«Сейчас... Сейчас... Только не волноваться!.. Сейчас я вспомню... Спокойно! Её фамилия похожа на имя папы. Ага, вспомнил!»
Он шагнул к сестре:
— Скажите... как фамилия этого раненого? Пе-траускайте, да?
— Тише! — ответила Шурочка. — Потом... Пусть успокоится.
— Нет, нет, — повторил Миша нетерпеливо, — вы мне только скажите: Петраускайте, да?
— Так не бывает, — ответила Шурочка, заглядывая в историю болезни. — Его фамилия — Петраус-
кас. Вот если бы у него была дочка, её бы звали Петраускайте. А если бы жена — Петраускене. У литовцев всегда так...
Но Миша уже не слушал её. Позабыв обо всём на свете, он кинулся к дверям. На бегу он уронил стул, но даже не оглянулся. С силой распахнул он обе створки дверей и выскочил в коридор.
Онуте на прежнем месте не было!
Миша как сумасшедший побежал по коридору:
— Вы не видели? Тут девочка такая... С красной лентой... Девочка?..
— Да вот она, — сказал санитар, — прячется тут.
Онуте стояла у вешалки. Миша схватил её за руку
и повёл в палату. Онуте вырывалась, упиралась, но Миша с яростью тащил её за собой.
Наконец он чуть ли не насильно втолкнул её в четвёртую палату и, запыхавшись, остановился.
Остановилась и Онуте.
Лежавший у окна раненый посмотрел на дверь. Вдруг его светлоголубые глаза расширились, он приподнялся, протянул к дверям дрожаш,ие, беспомощные длинные руки и тихим-тихим голосом, словно не веря себе, произнёс:
— Оняле?
Онуте пронзительно вскрикнула:
— Тевай! — и, путаясь в полах длинного халата, бросилась к отцу.
...Тем, собственно, и кончился литературный вечер юных артистов Миши Денисьева и Онуте Петраускайте.
Глава десятая
"КОМНАТА СКАЗОК"
Встреча с дочкой помогла лучше всякого лекарства. Миколас Петраускас начал поправляться. Память, а вместе с нею и речь мало-помалу возвращались к нему.
Каждый день его навещали товарищи — литовские и польские коммунисты, партизаны, подпольщики. Но их впускали ненадолго, чтобы не утомить больного.
Зато Онуте теперь пропускали в любое время. Ей даже выдали настоящий постоянный пропуск. Она всякий раз показывала его санитару у входа, и всякий раз санитар говорил:
— Ладно, ладно, егоза, знаю, беги!
Она не отходила от папиной койки и всё время проводила в четвёртой палате. Она подавала раненым градусники, лекарства, костыли. Постепенно она стала помощницей Шурочки. Все раненые полюбили её.
— Папа, — говорила она, присаживаясь в ногах у отца, — а можно, я буду учиться на сестру, когда вырасту?
— Можно, Оняле, можно... И на сестру... И на доктора... И на профессора...
Он легонько сжимал её худенькую ручку своей большой, жилистой, но слабой ещё рукой и подолгу держал не отпуская.
Однажды, запинаясь и то и дело отдыхая, он рассказал ей о том, как попал в концлагерь.
...Он сидел в тёмном подвале и слушал Москву.
«Фашисты несут человечеству страдания и гибель, — записывал он, прислушиваясь к спокойному, уверенному голосу Москвы. — Одни народы они уничтожают полностью, другие обрекают на вымирание, третьи — на унизительное рабство...»
Вдруг наверху раздался глухой взрыв. Это фашисты взорвали дом над подвалом. Свеча погасла. В подвале наступила кромешная тьма. Но радио на а1скумуляторах продолжало чудом работать. И Петра-ускас торопливо записывал в темноте, не зная, сможет ли он потом разобрать записанное. Потом он почувствовал, что ему отчего-то тяжело дышать. Он стал глубже и чаще втягивать в себя воздух, но это не помогало. Он начал задыхаться.
Он выключил радио, нашарил в кармане спички и стал одну за другой зажигать их. Спички не зажигались. В ушах звенело. Сердце неистово колотилось. И Петраускас понял: обломки после взрыва завалили все отверстия, и воздух перестал проникать в подвал.
Что было делать? Не погибать же здесь, в этой чёрной, теперь наглухо закупоренной дыре!
Из последних сил он стал продираться наверх...
— Я думал, Оняле, не выберусь, — рассказывал он, ласково глядя на дочку и всё крепче сжимая её худенькую ручку. — Как выбрался, и сам теперь не пойму. Но как только я глотнул воздух, один глоточек воздуха, Оняле, голова у меня закружилась... — Он поднёс руку к забинтованному лбу и нарисовал пальцами в воздухе кружок: — ...Голова закружилась, и я потерял сознание. А когда очнулся, Оняле, вижу...— Он опустил руку и слабо махнул ею: — ...Вижу, фашисты уже волокут меня!
Он замолчал. Онуте, поглаживая одеяло на папиной ноге, спросила:
— А почему у тебя тут, — она показала на «историю болезни», — написано «шок»?
— А это уже потом... когда Красная Армия освободила нас и меня везли сюда, фашисты бомбу сбросили неподалёку... Ничего!.. Коммунисты, Оняле, сшиты из прочного материала. Дай только окрепну немного!
Онуте встала, оправила папину подушку:
— Ладно, папа, лежи, отдыхай! Тебе еш,ё нельзя много говорить. А то я Шурочке скажу. И градусник возьми.
— Строгая сестрица! — сказал боец с соседней койки.
— А как же! Будущий профессор! — отозвался Миколас Петраускас, принимая от дочери градусник.
Онуте была счастлива: она нашла папу! Она не выходила из госпиталя и редко бывала теперь в белом флигельке у Миши.
А Мишу теперь заботило одно: что с мамой? Почему она так долго не пишет? Больше двух недель прошло с тех пор, как она проехала, а до сих пор ни словечка не прислала. А ведь она поехала не куда-нибудь, а на фронт!
Миша сильно тревожился. Папа тоже тревожился, но виду не подавал. Один только раз поздно вечером, после работы, он, снимая с себя халат, подошёл к Мише и задумчиво сказал:
— Мишук, что-то нас с тобой мамка забыла, а?
Миша уже лежал, собирался заснуть. Он открыл
глаза, поднял голову:
— Папа, скажи правду, ты беспокоишься?
— Да нет, что ты! С чего ты взял? Я совершенно не беспокоюсь. Просто так, к слову пришлось. Скорей всего, ей некогда, или письмо затерялось. Ведь это бывает.
— Конечно, бывает, — сказал Миша, — ты не думай.
— И ты не думай, — отозвался папа. — А между прочим, уважаемый путешественник, не пора ли вам в Москву? Ведь скоро занятия начнутся!
— Ас кем же я поеду? — спросил Миша. — Одного ведь ты меня не пустишь? Папа, пусти меня одного! Я знаешь как хорошо доеду!
— Нет, уж ты, пожалуйста, не выдумывай. Помнишь того лётчика, который нас сюда привёз? Вот с ним.
Мише сразу вспомнилось добродушное, улыбаю-ш,ееся лицо дяди Серёжи.
— А только, папа, с кем же я в Москве буду жить?
Папа задумался, потеребил свою бороду:
— Да... Забыла нас мамка. Нехорошо!
А после, когда Миша заснул, он потихоньку сел к столу, достал бумагу и, поминутно оглядываясь на спяш,его сына, начал украдкой писать:
Запрос
в штаб Третьего белорусского фронта.
К вам была направлена художница Н. Денисьева. Просьба...
В ставни негромко постучали. Пётр Никитич положил перо и тихо, чтобы не разбудить сына, спросил:
— Кто?
— Товарищ начальник, — раздался голос дяди Корнея, — вас просят.
Начальник привык к тому, что его будят по ночам — то по телефону, то просто так, через посыльного. Он снял с гвоздя халат:
— Сейчас приду.
— Нет, товарищ начальник, не в госпиталь.
— А куда же?
— Да тут вас военные требуют. У ворот.
— У ворот? — Начальник повесил халат на место. — Скажи, пускай завтра придут.
— Извините, товарищ начальник, а только они сейчас требуют.
— Что там ещё?
Пётр Никитич накинул на плечи вместо халата шинель и вышел на крыльцо.
Стояла тёмная августовская ночь. Над домами мерцали большие звёзды. В августе они всегда большие и яркие.
Во мраке с трудом можно было разглядеть фигуры двух красноармейцев с винтовками за плечами. Штыки словно перечёркивали звёздное небо. Рядом с красноармейцами стоял ещё кто-то, но кто именно — в темноте нельзя было разобрать.
— В чём дело, товарищи? — спросил начальник.
Красноармейцы не успели ответить. Раздался
женский голос:
— Петя!
— Наташа! — вскрикнул начальник и шагнул в темноту, протягивая руки.
...Наталья Лаврентьевна, как и обещала, приехала
в Вильнюс. Поезд пришёл глубокой ночью, но Наталья Лаврентьевна не стала дожидаться света, а подхватила свой чемоданишко и папку и давай бродить по городу.
Бродила до тех пор, пока не наткнулась на патруль.
— Ваш пропуск!
Конечно, никакого пропуска у неё не было. Она стала объяснять:
— Мне в госпиталь... в Центральный госпиталь...
— А вот мы с вами, гражданка, пройдёмся и проверим, какой вам госпиталь нужен...
— Вот спасибо им! — рассказывала Наталья Лаврентьевна. — Без них я бы до сих пор путалась в этих улицах и закоулках.
...Утром Миша проснулся, открыл глаза и вдруг как закричит:
— Мама! Это не ты, это мне снится!
Мама нагнулась к нему, уш.ипнула за ногу.
— Ой, мамка, больно! — завопил Миша.
Весело было в то утро во флигельке. Мама там, уж конечно, сразу всё расставила по-своему. А папа всё корил её:
— Как же тебе не совестно, Наташа! Столько времени не писала!
— Да всё некогда было, Петя. Работала!
Она взгромоздила свою огромную папку на стул, прислонила её к спинке и стала показывать рисунок за рисунком.
Мама верно сделала много. Она рисовала танкистов, пехотинцев, артиллеристов — в походе, в окопах, в наступлении. Один рисунок больше всех понравился Мише. Нарисован красноармеец. Он стоит в только что освобождённом от фашистов селе. За его спиной ещё горят хаты.
А боец держит на руках маленького оборванного, измученного ребёнка. Малыш тянется ручонками к лицу бойца и трогает ремешок от каски, стягивающий подбородок. А красноармеец так ласково смотрит на ребёнка, словно это его родной сын.
Очень хороший рисунок! Папе он тоже очень понравился.
— Вот этот, Наташенька, — сказал он, — обязательно дай в альбом.
А потом он, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь. А Миша потащил маму на улицу. Ему хотелось познакомить её с Онуте, с Бронеком, с Юргисом и другими ребятами.
Но Онуте теперь не выходила из госпиталя. Да и ребят нигде не видно было.
Тогда Миша повёл маму по большой улице к горе Гедимина. Они поднялись на самую вершину. Мама остановилась и долго смотрела на расстилавшийся внизу полуразрушенный древний город. Она видела фабричные трубы, шпили костёлов, уцелевшие и разрушенные дома, запутанную сеть улиц и переулков, широкую, извилистую реку Нерис,
Потом она села на поросший мхом камень и стала срисовывать полуразрушенную башню Гедимина. О многом могли бы рассказать эти древние толстые стены. Но стены молчали, и только слышно было, как над головой, над каменным зубцом башни похлопывал на ветру яркокрасный флаг, словно огненное крыло сказочной Жар-птицы, несущей людям чудесный, невиданный свет.
— Пойдём, Миша! — поднялась мама. — Завтра ехать. Надо уложиться.
— Погоди, мама! Зайдём ещё на минуточку вон в тот дом. Видишь?
Он сверху показал ей на новенькую железную крышу белого нарядного особняка, который стоял под горой Гедимина.
Они спустились с горы и подошли к дому. Леса вокруг него были убраны. Весело блестели только что вставленные и чисто протёртые стёкла в высоких окнах. Над свежепокрашенной дубовой дверью сверкала разделённая на две части вывеска. Слева было написано по-русски:
ДВОРЕЦ ПИОНЕРОВ
А справа по-литовски:
ПИОНЕРЮ РУМАЙ
Мита толкнул тяжёлую дверь, и они с мамой вошли в большой, светлый вестибюль. Директор дворца товарищ Шимкус стоял у стены и следил за развеской картин. Миша подбежал к нему:
— Товарищ Шимкус, здравствуйте! Это я. Сын майора Денисьева. А это моя мама... Она художница. Познакомьтесь.
Директор приветливо поклонился:
— Очень, очень рад... Очень хорошо, что вы художница. Может, вы нам что-нибудь посоветуете.
Он повёл Мишу и Наталью Лаврентьевну по светлым, просторным комнатам:
— Вот здесь у нас будет театральный зал, здесь — спортивный, здесь :— музыкальный... Здесь...
Он открыл украшенную резьбой белую дверь. В комнате было полно ребят. Они что-то рисовали. Миша закричал:
— Юргис, Бронек, Антанас! Вот вы где! А я вас ищу, ищу...
Ребята гурьбой окружили Мишу и Наталью Лаврентьевну.
Директор поднял единственную руку над русыми и тёмными головами ребят:
— Это всё мои помощники. Пришли помочь. — Он показал на высокие побелённые стены: — Вот здесь у нас будет «комната сказок».
И все стали советоваться, как лучше сделать «комнату сказок».
Глава одиннадцатая
ГУТА
Странная процессия двигалась однажды вечером по узким, изогнутым улицам Вильнюса.
Впереди шли мальчик с фонариком и девочка в коротком белом платье с вышивкой, чуть позади — высокий бородатый майор, женщина в темнозелёном платье, с огромной папкой подмышкой и пожилой красноармеец с медалями »а груди. За ними гурьбой шли ребята. А сзади всех с трудом поспешал маленький черноглазый мальчик.
Это начальник госпиталя, и дядя Корней, и Онуте, и Зеличок, и вся ватага ребят провожали Мишу с мамой на вокзал.
Пётр Никитич думал отвезти жену и сына на «виллисе». За полчаса до поезда они вышли из флигелька и вдруг увидели за воротами целую «прово-жальную команду». Пришлось на «виллис» положить вещи, а самим идти пешком.
Когда уезжаешь откуда-нибудь, всегда становится немножко грустно. Миша привык уже к здешним, крытым черепицей домам, к узким улицам, к горе Гедимина... Кто знает, когда он опять увидится с тихой, застенчивой Онуте, с добрым дядей Корнеем, с Бронеком, с Юргисом, с Владеком — со всеми, с кем он успел здесь подружиться!
На улице темно. Дрожащий луч фонарика скользит по гранитным плитам, по траве, растущей в щелях между плитами.
Дрожащий луч фонарика скользит по гранитным плитам, по траве, растущей в и{елях между плитами.
— Миколас, — говорит Онуте, — я про тебя всегда, всегда буду думать!..
— И я про тебя тоже, — отозвался Миша.
— А ты скажи ленинское слово.
— Честное ленинское!
В окнах кое-где замелькали полоски света. Люди приподнимали шторы и смотрели в щёлочку: что это за дружный народ шагает по мостовой?
Прошли мимо монастырской стены, где Миша объяснял когда-то про тимуровцев; мимо горы Геди-мина, на верхушке которой неясно различалась древ няя башня с красным флагом; мимо смутно белевших в темноте высоких колонн Дворца пионеров; мимо Страшун-улицы, где Миша заблудился.
Пётр Никитич поглядывал на ручные светяш,иеся часы и всё поторапливал:
— Нажмём, ребята! Поезд ждать не будет.
И верно: когда пришли на вокзал, оказалось, что посадка уже давно началась. Прош,аться долго не пришлось. Все столпились у переполненного вагона. Миша протянул Онуте фонарик:
— Онутечка, на, возьми на память. Он хорошо светит, только надо покрепче нажимать.
Онуте взяла фонарик и направила его на Мишу:
— Спасибо, Миколас! Я буду крепко нажимать.
А Миша стал прощаться с остальными ребятами.
Ему пришлось пожать примерно рук тридцать.
— До видзеня, Бронек! Висо гяро, Юргис! Висо гяро, Антанас! До свиданья. Зелёненький! Будь здоров, дядя Корней! До свиданья, папа!
— До скорого, Мишустик!
Они крепко поцеловались. Загудел паровоз. Миша вскочил на подножку. Все замахали руками, а Онуте, шагая за вагоном, махала фонариком:
— Миколас!.. Приезжай!..
Поезд прибавил ходу, и тёмный вокзал остался позади. Но Миша долго ещё видел слабый, качающийся луч карманного фонарика.
Ночью Миша спал. Утром он проснулся и стал смотреть в окно. Весь день он видел одно и то же — разбитые вокзалы, разрушенные города, спалённые леса, исковерканные мосты, воронки от бомб... Ехали по Литве — развалины; ехали по Белоруссии — развалины; ехали по Смоленщине — развалины... Сколько городов разрушила злая сила! Сколько деревень сожгла! Сколько человек убила, искалечила, обездолила!
— Мама, — спросил Миша, — а разве можно сделать, чтобы опять всё было, как раньше? Чтобы опять всё целое было?
Лежавший на соседней полке пожилой красноармеец с перевязанной головой посмотрел на Мишу и уверенно сказал:
— Сделаем, сынок! Всем миром как возьмёмся, лучше прежнего сделаем.
...Через сутки с небольшим поезд подошёл к Москве. Как приятно было очутиться в своём просторном городе, спуститься в светлые залы метро, пройтись по родному Никитскому бульварчику!
Мише казалось, будто сто лет он не был в Москве. В тот же вечер он побежал в школу. Здесь пахло масляной краской, лаком. Кругом всё было побелено и покрашено.
Миша взбежал на второй этаж и остановился у дверей пионерской комнаты. За дверью был слышен знакомый голос Лины Незвановой.
Миша не выдержал и толкнул дверь.
И тут сразу все — и Олежка, и Хаким, и Нойка, и Митя Попов... — все повскакали со своих мест, кинулись к Мише и давай его тормошить.
Встреча была бурной. Наконец, когда все угомонились, Миша стал рассказывать про своё путешествие...
А месяца через два, когда Миша сидел дома и готовил урок, вошёл дядя Серёжа. Он привёз Мише письмо. Миша развернул бумажный треугольник. От-
туда выпало два жёлтых цветка с темнозелёными листочками. Миша подобрал их и стал читать:-
«Дорогой Миколас! Я поступила во второй класс. Я по тебе скучаю. Я теперь тоже пионерка, и все ребята. А Бронек звеньевой, и я даже тоже звеньевая. А папа уже поправился. Зеличок поступил в детский дом. А я тебе посылаю наши цветы — называются рута.
Дорогой Миколас! Уже открылся Дворец пионеров. И Юргис с Бронеком слепили из глины подвал, как было у нас. Называется макет. И поставили в «комнате сказок».
А твой фонарик светит очень хорошо. И все тебя вспоминают. Приезжай! И напиши большое письмо. Висо гяро! Онуте Петраускайте».
Ниже разными почерками было столбиком выведено: «Юргис Межелайтис, Бронек Яблонский, Юзек Козельский, Антанас Балтрушка, Янек Капелюх...» и ещё много подписей.
А в самом конце большими кривыми буквами было нацарапано: «Зелицок».
Миша улыбнулся и понюхал цветы. Они немного завяли и всё-таки нежно пахли, словно ещё росли на родной литовской земле.
|