Сунао Токунага (1899 — 1958) принадлежал к числу виднейших деятелей современной прогрессивной литературы Японии. Его произведения переводились на многие иностранные языки; на русском языке выходили его романы «Улица без солнца», «Токио — город безработных», «Тихие горы» и другие.
Вместе с другими литераторами Сунао Токунага основал после второй мировой войны организацию прогрессивных писателей Японии «Синпихон бунгакукай». С. Токунага вел большую журналистскую работу, был активным борцом за мир и большим другом Советского Союза.
В этой книге четыре рассказа С. Токунага: «Первые воспоминания», «Ранние годы», «Среди чужих», «Тасаку». Все рассказы навеяны воспоминаниями детства писателя и рисуют яркую картину его тяжелой трудовой жизни. Большим достоинством этих рассказов является их правдивость — чувствуется, что все, написанное в них, пережито автором. Это придает рассказам занимательность, заставляет с интересом следить за судьбой мальчика, живущего в столь необычных для наших читателей условиях. Несомненно, советские ребята с большой пользой я большим интересом прочтут рассказы, написанные замечательным японским писателем.
Это второе издание книги, впервые она выходила в нашем издательстве в 1958 году.
ПРЕДИСЛОВИЕ
В одном из буддийских храмов города Никко стоят каменные изваяния трех обезьян. Одна из них закрывает лапами глаза, другая — уши, третья — рот. «Не вижу», «не слышу», «не говорю» — таков смысл древних символов смирения и покорности. Однако они не выражали духа японского народа. Крестьяне и рабочие, рикши и рыбаки Японии хорошо видели и ощущали всю вопиющую несправедливость грустной действительности Японии.
История Японии полна не только бесконечными завоевательными войнами й походами. Многие яркие страницы ее посвящены героической борьбе угнетенных масс за свою свободу.
Прогрессивные японские писатели были всегда с народом и своим творчеством защищали его интересы. В самые страшные дни разгула реакционной военщины продолжал гордо звучать боевой голос японской демократической литературы.
Среди тех, кто всегда был в первых рядах борцов за народное счастье, можно назвать имя Сунао Токунага, талантливого писателя и активного общественного деятеля.
* * *
Токунага родился в бедной крестьянской семье. Впрочем, предоставим слово ему самому:
«Я родился 20 января 1899 года в деревне Ханадзбно, префектуры Кумамото, на острове Кюсю,
День моего рождения по книге регистрации — 11 марта 1899 года. Такое расхождение объясняется тем, что только к этому времени моя мать окончательно оправилась от родов и смогла сообщить властям о моем появлении на свет. Отец никогда не регистрировал своих детей (нас было десять человек), так как боялся ходить в управу. Он считал, что управа и тюрьма — одно и то же. Поэтому регистрировать нас всегда ходила мать. А так как родители боялись, что их оштрафуют за опоздание, день моего рождения был перенесен почти на два месяца».
Семья будущего писателя все время испытывала тяжелую, беспросветную нужду, хотя все здесь от мала до велика трудились. Совсем еще маленький Сунао помогал своим родителям вырезать из бамбука палочки для еды — хаси.
Вскоре в семью Токунага пришла новая беда. В конце 1904 года вспыхнула русско-японская война, одинаково ненужная народам России и Японии. Отца Сунао забрали в солдаты и отправили в далекую Маньчжурию на войну.
Положение семьи Токунага стало еще тяжелее. Сунао начал понемногу понимать, что война не нужна таким беднякам, как их семья, что трудовому люду Японии и России нечего делить.
Так как отец вернулся с русско-японской войны тяжело раненным, пришла очередь Сунао начинать самостоятельную трудовую жизнь. К этому врем.ени ему исполнилось 11 лет.
В своей жизни Сунао сменил много профессий. Он работал учеником приказчика в рисовой лавке, учеником на электростанции, рабочим на табачной фабрике. Именно
здесь, на фабрике, молодой Току нага узнает от рабочих, что в далекой России пролетарии и крестьяне свергли царя. Это сообщение до глубины души взволновало восемл-надцатилетнего юношу. Его начинает интересовать подпольная литература, которую он с увлечением читает в короткие часы отдыха. Вскоре Токунага вступает на путь активной революционной борьбы. Он организует кружки по чтению запретной литературы, ведет пропагандистскую работу, пишет маленькие заметки для подпольных изданий.
В 1922 году Токунага поступает на работу в типографию издательства «Хакубункан» в Токио. Он по-прежнему активный участник всех собраний и демонстраций.
Можно с твердой уверенностью сказать, что жизнь и борьба рабочих этой типографии во многом определили дальнейшую судьбу Сунао Токунага: печатники «Хакубункан» относились к числу наиболее революционно настроенных рабочих, и их борьба была примером для всего японского народа.
В начале 1926 года рабочие этой типографии объявили забастовку. Во главе ее стал Токунага. Борьба была исключительно упорной: забастовка длилась свыше двух месяцев. И все же забастовщики вынуждены были сложить оружие: силы были слишком неравными. После этого начались увольнения, й в числе тех, кто очутился за воротами типографии, был Токунага.
Как говорится, беда никогда не приходит одна: Сунао серьезно заболел. Что делать? Как прокормить жену и маленького ребенка? Помогли товарищи по революционной работе.
После выздоровления Токунага задумывает рассказать своему народу о тяжелой жизни и славной борьбе японских трудящихся. Сунао Токунага берется за перо.
Впоследствии, вспоминая о своем решении написать книгу, посвященную японскому пролетариату, йиСатель
говорил, что это желание не было случайным: он и раньше пытался писать, а за время своей пропагандистской деятельности он убедился в огромной силе печатного слова.
Более года работал Току нага над своим первым романом, и вот в июне 1929 года журнал «Боевое знамя» начал печатать «Улицу без солнца». Темой романа послужила забастовка печатников 1926 года, участником и руководителем которой был молодой писатель.
Весь свой гнев, всю силу своего дарования вложил Токунага в этот роман. Именно поэтому «Улица без солнца» сразу же оказалась в центре внимания японской общественности. Книга не потеряла своего значения и сегодня. Фильм, снятый по мотивам романа, обошел экраны многих стран мира. Особенно тепло и фильм и роман были встречены советскими людьми.
После опубликования первого крупного произведения Сунао Токунага начинает серьезно заниматься литературным трудом. Он много читает, пишет, путешествует по стране. Вскоре из-под пера писателя выходят новые книги, которые занимают достойное место в японской демократической литературе.
В 1954 году замечательный японский писатель посетил столицу нашей родины в качестве почетного гостя II съезда советских писателей. Токунага очень интересовался кипучей жизнью советского народа. Его можно было видеть среди участников литературного кружка завода «Серп и молот», среди студентов университета и ученых-востоковедов.
До последних дней своей жизни писатель оставался искренним другом советского народа. Особенную радость приносили Токунага переводы его произведений на русский язык, прежде всего повестей «Тихие горы» н «Токио — город безработных».
В 1958 году Сунао Токунага умер.
* * *
В книге, которую ты, юный читатель, держишь сейчас в руках, четыре рассказа Сунао Токунага — четыре маленькие истории ив его жизни.
Писатель в своем творчестве неоднократно возвращался к воспоминаниям о прошедших днях детства и юности. Писал он об этом много и в разные годы. Собранные в этой книге рассказы приводятся нами не в хронологическом порядке их создания. Как ты заметишь, даже герой в них не один и тот же.
Почему же, спросишь ты, мы выбрали именно эти четыре?
Ответ простой: отобранные рассказы, на наш взгляд, дают довольно полное представление о типичной судьбе маленького гражданина Японии, выходца из народных низов, о становлении его характера.
От забитого мальчика до юноши, готового вести решительную борьбу, — таков путь героя этой книги.
Тебя не должно смущать, что последний рассказ ведется не от первого лица и основным действующим лицом является Тасаку. Мы не случайно включили этот рассказ в книгу, так как по существу он тоже является автобиографическим и раскрывает мир чувств самого автора.
Писателю удалось очень ярко и верно передать дух времени, национальный колорит. В этом большое достоинство литературных произведений Токунага и в частности тех, которые собраны в этой книге.
Без всякого преувеличения можно сказать, что предлагаемые рассказы достоверно и очень выразительно показывают обстановку в стране от периода русско-японской войны 1904 — 1905 гг. (рассказы «Первые воспоминания», «Ранние годы») до подготовки империалистической Японии к войне за мировое господство (рассказ «Тасаку», описывающий события конца 20-х — начала 30-х годов). Перед нами проходят картины крестьянской жизни и
жизни маленького заводика, превращающегося в крупное военное предприятие. Помещики и капиталисты, лавочники и торговцы «живым товаром» — это те порождения существующего строя, с которыми Токунага ведет беспощадную борьбу.
Читатель не найдет в этих рассказах счастливого конца, но он верит и надеется вместе с автором, что трудовой народ Японии будет продолжать свою славную борьбу до победы.
На Востоке живет пословица: «Встреча — начало разлуки». Однако нам хочется думать, что встреча и знакомство с творчеством крупнейшего писателя современной Японии положит начало большой и длительной дружбе молодых читателей Советского Союза с прогрессивной японской литературой.
М. Ефимов
ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
В семь лет я пошел в школу и уже тогда умел вырезать разные вещи из бамбука.
Сколько я помню, мои родители всегда занимались изготовлением разных вещиц из бамбука; это давало им дополнительный заработок. Мы жили близ Кумамото, и наша местность издавна славилась этим промыслом. Вырезыванием из бамбука промышляли и бедные крестьяне и бывшие асигару1, потерявшие рисовые поля и наследственные оклады. Это ремесло было немалым подспорьем для моих родителей, которые, помнится, арендовали клочок суходольной земли — два или три тана2.
1 Асигару — это мелкие дворяне.
2 Примерно 0,2 — 0,3 га.
Южная часть острова Кюсю примечательна своим бамбуком с высоким, мощным стволом, достигающим в окружности почти полметра. Из этого бамбука мы вырезывали всевозможные вазочки для цветов, ковшики или бокалы для кисточек. Но чаще всего приходилось делать грубые ковшики и простые палочки для еды — обыкновенные хаси. Ковшики, которые мы делали, были дешевле алюминиевых, жестяных и лакированных и довольно прочны. Ковшики и хаси, которые вырезали в нашей деревне, охотно покупали почти на всем Кюсю.
Мать, старшая сестра и я, расстелив под навесом у дома циновки, садились вырезывать. Мы прекращали работу в марте, когда бамбук зелен и не пригоден для вырезывания, и снова принимались за нее в июне. Все остальное время года работали каждый день.
— Ох, и славно сделано! Подойди-ка, посмотри!
Господа, выезжавшие на прогулку за город, подходили, бывало, к нам под навес. Они стояли, загораживая свет, и довольно бесцеремонно разглядывали сделанные нами вещи.
— Как хорошо! Как умело! Послушай-ка, сколько тебе лет? — спрашивали они меня, сдерживая на цепочке рвущихся в стороны собак.
Я был еще очень мал, и, должно быть, это особенно занимало господ.
Обычно я молчал, за меня отвечала мать:
— Семь лет, господа. С этого года пойдет в школу... а Мать хоть и улыбаясь произносила это, но лицо ее выражало гордость, а в глазах сквозила затаенная надежда. И почти всегда она сбывалась. Понаблюдав, как мы вырезаем, праздные люди начинали переговариваться между собой:
— Может, купим?
— Бамбуковые хаси? Да на что они?..
— Ну, просто так, для интереса...
Я знал, что господа не пользуются бамбуковыми хаси, и мне было обидно. Но мать не сдавалась:
— Мы можем сделать для вас хаси особенно высокого качества!
Господа ухмылялись:
— Сколько же стоит это — «особенно высокого качества»?
— Полторы сэны1. Всего полторы сэны за набор хаси для семи человек.
1 Сэна — мелкая монета, 1/100 иены; иена — основная денежная единица Японии.
— И этот ребенок может их сделать?
— Конечно. Сейчас же он на ваших глазах сделает их.
Мигнув мне, мать тут же топором расколола кусок бамбука на пятнадцать частей, а я, наточив на камне ножик, начал тщательно вырезать. Конечно, вырезать полтора десятка хаси для меня, набившего на этом руку, — сущий пустяк. Только было стыдно и досадно, что взрослые люди стоят и глазеют на меня. Я сердился, но делал свое дело, не поднимая головы. Зато кончив, я с ножиком в руках убегал в дом.
Когда я пошел в школу, меня прозвали там «Хаси», и это меня очень огорчало. Возвращаясь домой, я отказывался садиться под навес и брать в руки ножик. Мать старалась как умела внушить мне истину, вроде той, что «ученье — свет, а неученье — тьма» или что «мастерство — подмога в жизни».
Для моей бедной матери «мастерство» значило то же, что ремесло, не больше того.
В деревне у нас многие занимались вырезыванием утвари из бамбука, так что никто надо мной не насмехался, а вот в школе, куда ходили дети из разных деревень, ко мне относились, как к отверженному.
Мать утешала меня:
— Разве на глупую болтовню обращают внимание? Садись-ка лучше за работу. Труд, сынок, кормит и одевает — что ж его стыдиться?
Видя, что уговоры не производят впечатления, она под конец выходила из себя и с красным, сердитым лицом принималась кричать на меня. Я обижался, но знал, что работать все-таки придется. А работы было особенно много, когда перекупщик давал нашей семье большой заказ на хаси. Тогда я не выпускал ножа из рук до самого ухода в школу и снова брался за него, как только приходил домой. Допоздна мать на небольшом обрубке колола бамбук на тонкие щепы. Я строгал ручки, а сестра обтачивала концы хаси.
Сестра была старше меня на три года, она часто пропускала занятия в школе, вырезывая хаси. Она строгала, склонив курчавую голову с каштановыми волосами рыжеватого оттенка. Ростом сестра была еще ниже меня, и я думал, что она никогда не вырастет именно потому, что ей приходится так низко нагибаться за работой. На конце большого пальца правой руки, которым она нажимала на тыльную сторону ножа, был глубокий след. В указательном пальце левой, придерживавшем хаси, всегда чувствовалась ноющая боль, — я знал об этом.
Помню, поначалу нож никак не хотел меня слушаться. То он взлетал вверх по куску бамбука, то вдруг вгрызался сбоку и застревал в дереве. Мать, взяв мою руку, пыталась научить меня владеть ножом, но то, что хотели я и моя мать, не совпадало с тем, что делали мои руки.
— До чего ж неумелый! Эти руки отрубить мало... — сердилась мать и взмахивала топором, будто и в самом деле собиралась отрубить их.
Руки она мне, конечно, не отрубала, топор летел в сторону, а я, как был босиком, — за дверь.
Я до крови порезал большой палец правой руки, потом до кости содрал кожу на суставе указательного пальца другой руки. Однако забинтовать пальцы или заклеить пластырем было нельзя. Ведь тогда они перестали бы чувствовать движение ножа и хаси не получились бы круглыми.
— Ничего, пустяки, — говорила мать, поднося ко рту мои ладони и слизывая кровь с пальцев. — Вот так несколько раз сдерешь кожу, потом уж крови не будет.
От работы все светлее становится тыльная сторона ножа, а вот с пальцами было плохо, кожа на них по-прежнему сдиралась, и кровь, вопреки заверениям матери, все-таки шла. Лишь потом, когда руки покрылись мозолями, я хоть и резался, но кровь не появлялась. Мать была права...
— Ты уже хорошо вырезываешь хаси. Значит, ты уже взрослый, — говорила мать. И добавляла: — Какой бы работа ни была, не стыдись ее.
Мозолистые, в трещинах руки матери перебирали мои пальцы. Вместе с тем, когда ей случалось бывать у чужих и там протягивали угощение, она смущенно прятала руки.
— Мне стыдно их показать людям, — говорила она.
Я плохо понимал свою мать...
Однажды в школе на уроке труда мы вырезывали хаси.
Учитель Гото, низкорослый, бородатый, раздал нам по куску бамбука.
— Ну-ка, попробуйте выстрогать хаси, чтобы можно было есть ваши бэнто1 Сделаете, заверните в бумагу, надпишите свое имя и положите мне на стол. Поняли? — сказал он и вышел из класса.
1 Бэнто — завтрак, который берут с собой в школу.
Только закрылась дверь за учителем, один из учеников заорал:
— Вот Токунага, конечно, сделает! Он же умеет это делать...
— Еще бы! Вся его семья вырезает хаси, — насмешливо подхватил другой.
И все, даже те, кто еще не знал об этом, сразу повернули голову в мою сторону.
Это было больше чем насмешка, это было презрение. Моя парта стояла недалеко от кафедры преподавателя. Сзади кто-то вскочил и крикнул:
— Пусть Ток у нага отдельно, не с нами, показывает свое искусство. Разве угнаться нам за специалистом?
Это было сказано язвительно, все захохотали и застучали крышками парт. Поднялся невообразимый шум. Я хоть и сдерживался, но ничего не мог поделать — мое лицо начало пылать. Казалось, оно вот-вот сгорит. Я чувствовал себя таким одиноким! Я и был в классе одинок...
Несколько старших учеников, поднявшись с мест, подошли ко мне и, издевательски вежливо поклонившись, произнесли:
— Господин учитель по вырезыванию хаси! Объясните, пожалуйста, один разок — как вы это делаете?
Я не отвечал на эти насмешки и, закрыв глаза, терпел. Но когда меня тесно обступили со всех сторон, я быстро схватил свою сумку, кого-то оттолкнул и хотел выскочить из класса.
В этот момент учитель вошел в класс:
— В чем дело? Что за шум?
Все врассыпную бросились на свои места, только я остался стоять посреди класса.
Учитель подошел ко мне:
— Почему сумка в руках? Собрался уходить?
Я молчал.
— Что случилось? Говори.
Я продолжал молчать.
Как объяснить учителю, что случилось? Ведь и ему могло не понравиться, что моя семья делает хаси (учитель не знал этого).
— Говори же! Ты что, оглох?
Учитель легонько щелкнул меня по голове. Наш учитель Гото; — человек старой закалки, скорый на расправу. Он снова ударил меня. Я сдерживался изо всех сил, но боялся, что если он стукнет меня еще раз, то я, пожалуй, разревусь. В эту минуту один из учеников что-то тихо сказал,
— Что? Делает хаси? Кто делает хаси? Яснее говори! — Учитель повернулся к говорившему, и сразу класс зашумел, каждый старался объяснить ему, что произошло.
Учителю все, наконец, стало ясно. Он слушал молча, на его небритом лице свирепо сверкали глаза. Постепенно выражение лица его изменилось.
— Токунага, садись на место! — крикнул он. — Выйдите сюда, кто вскакивал с места, когда меня не было!
В классе воцарилась мертвая тишина. Никто не поднялся.
Учитель бамбуковым хлыстом стукнул по кафедре:
— Выйти сюда!
Несколько учеников, встретившись глазами со взглядом учителя, испуганно вышли к кафедре. Учитель приказал им выстроиться перед классом.
— Всякий труд, будь то вырезывание хаси или плетение корзин, есть труд, — громко, с расстановкой сказал он.
Я обрадовался. Заросшее бородой лицо учителя показалось мне таким благородным. Но я с беспокойством смотрел на своих однокашников. Я видел, что многие ребята вот-вот готовы были прыснуть со смеху.
— Не сметь смеяться! Те, кто не может как следует вырезать хаси, поучитесь у Токунага.
Все ученики, подняв крышки парт, начали вырезать ха-си. И я, особенно тщательно сделав хаси, с некоторой гордостью положил их на стол перед учителем.
В школе не было ножей, пригодных для этой работы. Но я мог работать и ржавым ножом, которым очиняли карандаши.
— Так, так... Отлично сделано! — сказал учитель, вынув из груды бамбука лишь мою работу. Высоко подняв мои хаси, он показал их всем: — Смотрите внимательно. Вот как должны быть вырезаны настоящие хаси. Ясно?
Учитель сошел с кафедры, прошелся между рядами парт и вернулся на место. Но ученики смотрели не столько на учителя или на хаси, сколько на меня. Я стал уже жалеть, что делал хаси так тщательно. На лицах моих соучеников было написано не столько восхищение моей работой, сколько недовольство: ведь я происходил из семьи «резальщиков бамбука», так что ж удивительного, что я умею вырезывать хаси? Казалось, они особенно ясно сейчас видят мою нищету. Как хотелось, чтобы учитель поскорей убрал мое произведение!
— А ведь искусно сделано! Верно? — Учитель все еще любовался моими хаси. — Пожалуй, мне и самому такие не сделать! — обратился он ко мне. — Хорошая работа! В этом деле ты можешь быть учителем, а я у тебя учеником. — Лицо учителя выражало неподдельный восторг.
Он улыбнулся. Я оцепенел: класс как будто ждал, чтобы учитель улыбнулся, — раздался дружный смех.
Учитель поспешно схватил бамбуковый хлыст и постучал по кафедре:
— Прекратить смех! Прекратить!
Но класс уже нельзя было унять, смех не смолкал. Сколько ни стучал учитель по кафедре, даже провинившиеся ученики, стоявшие возле него, продолжали смеяться.
Это был смех неприязненный, даже злобный. И я расплакался.
… Высушив и разрезав на узкие полоски листья пальмового дерева, мы завязывали ими связки хаси. В каждой связке их было на четырнадцать человек и еще одна — двадцать девять штук. Двадцать девятую добавляли потому, что в народе живет примета: принести в дом полный набор хаси — раньше умереть. Я не понимал этой мудрости.
Хаси стоили очень дешево. Мы продавали их не дороже двенадцати сэн за десять связок. Я не помню, чтобы цена была выше.
Бывало, мать пела за работой:
Если б рис наш стоил десять сэн, Саккора са-но са...
А китайский — девять сэн, Саккора са-но са... Сколько ни трудись, Нам не кушать рис!
Песню эту пели еще во времена японо-китайской войны1. Но рис не подешевел и теперь, когда кончилась война и с Россией2. За сё3 риса надо было платить чуть ли не шестнадцать сэн. А ведь от того, сколько стоил рис, зависела и цена на бамбук, из которого мы делали хаси. Сырье для изготовления хаси нужно было покупать у крестьян, владевших землей.
1 Речь идет о войне между Японией и Китаем в 1894 — 1895 гг.
2 Автор имеет в виду войну между Японией и Россией 1904—1905 гг.
3 1 сё - 1,8 литра.
Часто, взвалив на плечи корзины с хаси, вместе с матерью я ходил в Кумамото, на базар.
Размеренно шагая, перекинув через плечо палку, на которой спереди и сзади висело по корзине, мать идет впереди, я в маленьких соломенных сандалиях семеню за ней. До базара — шесть километров; мать три раза останавливается, чтобы передохнуть.
— Не нужно ли бамбуковых хаси? — спрашивает мать каждого проходящего.
Она стоит на базаре, опершись на палку, к которой прикреплялись корзины На базаре много лавок, в них продают овощи, кухонную утварь, речную и морскую рыбу, водоросли. Но на базаре есть и такие продавцы, как мы. Как и мы, стоят они, опустив товар прямо на землю.
Вот пожилая женщина: перед ней выставлены корзины, наполненные черпаками, сделанными из морских раковин. Рядом продаются кухонные доски, цветы — чудесные колокольчики, патринии, связанные в пучки, — их целая гора.Вон крестьянин прилег прямо у повозки, на которой навалены дыни и огурцы; чуть подальше кто-то продает ямс1; вдоль прохода стоят большие ступки с пестиками.
1 Ямс — растение с богатыми крахмалом съедобными клубнями.
А вот старик, должно быть, издалека, он сидит и беззаботно покуривает трубку...
Позади того места, где стоит мать, растет раскидистая ива, к которой привязаны лошади и волы. Я забираюсь на иву и с любопытством смотрю на пеструю толпу. Все поглощены торговлей — перебранка идет и при купле и при продаже.
— Нет ли ямса?
— Купите огурцы!
— Не нужны ли бамбуковые хаси?
Мать кричит громко, не отставая от других. Продавать тоже можно по-разному. Одни пронзительно вопят, предлагая свой товар, как моя мать или вон та старушка, продающая черпаки. Другие угрюмо молчат, вроде старика — продавца кухонных досок. Он сидит, сложив за спиной руки и посасывая трубку. Голова его обвязана хатимаки1.
1 Xатимаки — платок, который обвязывают жгутом вокруг головы.
Даже когда покупатели подходят к нему и спрашивают, почем он продает свои доски, он толком не отвечает. Покупатели сердятся: продает он, в конце концов, свой товар или нет? Тогда старик с отсутствующим взглядом что-то невнятно бормочет в ответ и по-прежнему смотрит куда-то в пространство. С досадой щелкнув языком, покупатели отходят. У них у всех написано на лице: до чего же никчемный товар на базаре... И все же они останавливаются то возле одного, то возле другого продавца, беспорядочно хватают и перебирают разложенный товар, прежде всего пытаясь выяснить, тверд ли характер у продавца.
— Сколько стоит? Что такое? Двенадцать сэи за десять связок?! Ну и ну!
Связки хаси снова летят в корзину, и покупатель уходит восвояси. Связки пачкаются, рассыпаются, мать снова и снова поправляет и связывает их. Она продолжает выкрикивать:
— Не нужно ли бамбуковых хаси?
Но хаси никто не покупает. Мне становится грустно при виде загрязненных и запыленных хаси. А мать, сверкая глазами из-под полотенца, которым повязана ее голова, все выкрикивает и выкрикивает... Когда к нам приближается кто-нибудь, мать, изобразив на своем лице любезную улыбку, какой я никогда не видел у нее дома, начинает говорить совсем особым тоном:
— Ну, сынок, сколько сейчас времени-то? Рано еще?
Мать говорит со мной, будто советуясь, и я, совсем как взрослый, киваю головой.
— Уступим, давай, по десять сэн. А то что это в самом деле, так ничего и не продашь.
После небольшого препирательства покупатель выбирает хаси, но в тот самый момент, когда он собирается положить их в сумку, мать решительно отбирает их.
— Нет, за десять не отдам! Если хотите — за одиннадцать сэн. А нет, то пусть деньги останутся при вас, а хаси — при мне...
Бывало, покупателя это задевало за живое. Горячность матери и ее настойчивость проявлялись столь бурно, что он в конце концов уступал.
— Покупка хаси с подвохом, не так ли? — уже смеясь говорит мать. — Вырезывание хаси требует много пота.
— У, чертова баба...
Раздосадованный покупатель расплачивается. Теперь хаси уже стали его собственностью, и, тщательно уложив их в сумку, он уходит.
На обратном пути корзины, ставшие легкими, несу я. Теперь мать идет уже за мной, смертельно усталая.
Если нам удается хорошо распродать свои хаси, мать заходит в маленькую чайную на окраине города и прежде всего, раскрыв кошелек, который висит на тесемке, завязанной вокруг шеи, подсчитывает выручку:
— Одна иена и двадцать с эн...
Деньги, звеня, высыпаются из кошелька, ударяясь друг о друга, и, казалось, переговариваются. Это две большие монеты, покрытые плесенью и ржавчиной, и двадцать маленьких блестящих с темными пятнышками монет. Мать считает их, прижимая одну за другой корявым пальцем: как будто монеты могут убежать.
— Одна иена восемьдесят сэн... Две иены и пятнадцать сэн... Так и есть, две иены пятнадцать сэн.
Некоторое время она вопросительно в раздумье смотрит на меня. Ее худое, напряженное лицо покрыто потом, спутанные волосы прилипли ко лбу. Потом, должно быть что-то обдумав, она отводит от меня взгляд и ласково говорит:
— Мандзю1 хочешь?
1 Мандзю — сладкий пирожок с бобовой начинкой.
Вытерев пот, она поудобнее усаживается за столом, облегченно вздыхая. Я научился понимать разное значение вздохов моей матери. Сейчас вздох ее выражает: пропади все пропадом! В то же время это вздох облегчения и удовлетворения, как после длительного и трудного подъема на высокую гору.
— Проголодался, поди. Съешь еще одну штуку.
Она берет пальцами пирожок из темной гречневой муки и сует мне в руку.
В эти минуты мать совершенно не похожа на ту женщину, которая спорила с покупателями и считала деньги. Острый блеск в ее глазах потух, и взгляд как будто поспешно возвращается ко мне. Внимательно глядя на меня, она шепчет:
— Ну как, наелся?
— Наелся, — отвернувшись, отвечаю я. Я почти захлебываюсь в этой материнской любви, которая теперь изливается на меня.
2
Однажды вечером в нашем дворе появилась лошадь.
— Лошадь пришла!
— Лошадь...
Все мы, дети, один за другим повскакали с постели. В приоткрытую дверь видно, как мать, придерживая зубами ручку бумажного фонаря, торопливо несла что-то в руках.
— Воду! Несите быстрей! — орал дедушка, подходя к дому.
Он был в хорошем настроении от выпитого вина. За его спиной виднелась похожая на длинный мешок голова лошади, которая двигалась так, словно нюхала на каждом шагу землю. Лошадь была каштановой масти; ее потертые бока покрывала соломенная циновка.
— Ух ты, лошадь! — воскликнул я.
— Лошадь, — улыбнулся мне дедушка.
Отец стоял позади лошади и что-то держал на плече, а когда он вошел в полосу света, то оказалось, что он голый и в руках у него охапка соломы.
— Хороша лошадка... Хороша!.. — сказала мать, боязливо поглядывая на нее и поднося бочонок с чистой водой.
Заметив меня, сидевшего на корточках в одной рубашке, мать закричала:
— Эй, ты! Простудишься...
Я не двинулся с места. Отец голышом лазил под брюхом лошади, обтирая ее соломой. Лошадь, открывая и закрывая свой единственный большой темно-синий глаз, мотала головой, похожей на мешок. Холка и зад сильно выдавались, и я думал, что лошадь прошла длинный путь и очень устала.
— Ладно, хватит уже, хватит... — говорил дед отцу, поднимая фонарь, но тот продолжал начатое.
Он кряхтел под животом лошади, и дыхание белыми клубами вырывалось у него изо рта.
— Эй, Сунао, — дохнул на меня винным перегаром дед. — Будешь теперь ездить косить траву. Откормим лошадку. Так? С завтрашнего дня каждый день... Каждый день нужно косить, чтоб она потолстела...
«Вот это здорово! — подумал я. — Каждый день ездить косить! И лошадь поправится...»
Лошадь у нас появилась потому, что отец, вернувшись с русско-японской войны и получив субсидию, решил заняться извозом. Он теперь перевозил от городских оптовиков на железнодорожные склады рис, пшеницу, каштаны, горох... Возил в отдаленные деревни запеченные бобы, минеральные удобрения. Доставлял на фабрику мешки с табаком; с берега реки возил гравий к месту дорожных работ. Случалось перевозить с одного базара на другой овощи, рыбу.
Отец мой так и не мог привыкнуть, что он уже не поденщик, а «хозяин» и что тут нужна расторопность. А особой расторопностью он не отличался. И ему приходилось довольствоваться первой попавшейся работой, часто даже не связанной с извозом.
Никто не знал возраста нашей лошади каштановой масти, не знал, откуда она, какую работу раньше выполняла. Но дедушка, умудренный жизнью, говаривал отцу:
— Она еще хорошо послужит. Видно, была обозной лошадью — ишь крепкая какая!..
Мы назвали лошадь Ака1. Вокруг ее отвислых губ росла белая шерсть. Когда она жевала траву, обнажались желтые длинные зубы и на землю текла слюна.
1 Производное от «акай» — красный, рыжий.
— Эх, и сильна же наша Ака! — с гордостью говорил отец, возвратясь с работы.
Он выпрягал лошадь из оглобель, а мать приносила воду.
— Подумай только, с двадцатью пятью мешками риса она взобралась сегодня бегом по склону Икэда.
Спина отца, спина и бока Ака были мокры от пота, на них проступила соль.
— Слышишь, сегодня не вздумай на нее садиться.
Одной из моих обязанностей было купать лошадь. Я садился верхом и ехал к речушке на рисовых полях. Голова уставшей Ака была где-то у самой земли, и казалось, что она идет на пяти ногах. Больше всего мне не нравилось, что голова лошади свисала. Но как бы я, сидя верхом, ни тянул уздечкой ее голову кверху, голова не поднималась. Я пинал лошадь в бок, и тогда она бежала рысцой, но когда заставлял ее бежать быстрее, у нее подскакивал зад. Сколько раз я, несчастный, падал через ее голову, прежде чем доеду, бывало, до рисовых полей, — один бог знает.
Уже потом, когда стал помогать отцу, я узнал, почему лошади, такие, как Ака, не поднимают голову. Когда они взбираются с грузом вверх, на гору, таща по грязи тяжелый воз, их низко опущенная голова, словно налитая железом, вытягивается вперед, как бы помогая им передвигать ноги. Ака тоже, напряженно переставляя ноги, на каждом шагу до земли опускала голову и махала ею, совсем как машут мотыгой.
После отца Ака была для нашей семьи самым дорогим существом. Если не было корма для Ака, то и нам не давали есть. Меня лишали риса, если я не нарезал травы для лошади.
Срезать траву учил меня отец.
— Смотри-ка внимательно, — показывал он. — Наклоняешься, сгибаешь руку и двигаешь серпом вот так, чтобы черенок и лезвие были вровень. Вот так... вот так...
Я делал, как учил меня отец. Но то серп врезался в землю, то срезанная трава разлеталась во все стороны — в руке ничего не оставалось.
— Дурак, ты что, нагнуться не можешь? — Отец давал мне пинка, и я летел в сторону.
Сначала я резал траву так, что серп срезал ее лишь сверху, и потому приходилось второй раз срезать в том же месте. Но делать это я уже не успевал — солнце подымалось высоко, и роса на траве высыхала. Затем я пытался резать траву, держа серп обеими руками. И только гораздо позже, когда был, кажется, уже в четвертом классе начальной школы, я научился работать, как взрослые: одной рукой подхватывал траву, а другой срезал ее под самый корень.
Не всякую траву поедала Ака. И я различал много трав: лотос, травы амадзакэ и мидзудама, листья индиго, молодые побеги тростника и дзюдзудама, щавель — все это я узнавал по виду лучше, чем по названию.
Приметив по дороге из школы хороший лужок, я торопливо относил домой сумку с книгами и шел резать траву.
Я и старшая сестра уже сами, без отца, ходили за травой и приносили домой полную корзину. Сестра все время дрожала, боясь, что из зарослей выскочит леший. По сравнению со мной сестра была, конечно, неумелым работником. Однажды она пыталась резать лозу ивняка у реки, и серп ее стал похож на пилу.
Как-то мы вернулись, лишь наполовину наполнив корзину травой. Мать, выглянув из дверей, сразу же это заметила и рассердилась:
— Ишь, обмануть меня захотели?
Лишенные завтрака, мы, плача, наточили серпы и снова пошли в поле. Но солнце уже было высоко, и трава стала жесткой. Листья тростника свернулись в трубку и стали острыми, как пики, индиго казалось прикованным к земле и стало крепче лезвия серпа, трава амадзакэ завяла и поникла. Трава была всюду, но не было такой, которую брали бы наши серпы. Мы сели на залитую солнцем землю и заплакали. Сестра била черенком серпа по земле и плакала:
— Злая мать! Есть хочу, есть хочу!
Ака заболела. Она не ела траву. Мне стало очень грустно.
Отец сходил в город и купил в аптеке кореньев и сушеной травы. В котле, в котором мать готовила рис, все это сварили и через бамбуковую трубку пытались напоить лошадь желтым отваром.
— Ну, ну, потерпи немножко, — обращалась испуганная мать к Ака.
Ноги лошади были спутаны. Я и мать держали Ака за уздечку, чтобы она не мотала головой. Отец, схватив лошадь за язык, всунул ей в рот бамбуковую трубку.
Вздрогнув всем телом, лошадь поперхнулась и выплюнула жидкость.
— Не понимаешь, что ли? Ведь это лекарство! — Рассвирепев, отец ударил лошадь по носу.
Из единственного глаза Ака выкатилась слеза.
Я понял, что лошади плачут...
С отцом случилось несчастье.
Однажды отец работал на складе. Упавший сверху мешок риса сбил его с ног. И теперь отец был прикован к постели.
В ту весну я перешел в шестой класс.
Мне с младшим братом, третьеклассником, пришлось, взнуздав Ака, везти свежемороженую рыбу из Кумамото в город Узки, находившийся от нас в трех ри1 Надо было поспеть привезти рыбу на базар в Узки до рассвета. И мы выехали из дому в полночь.
1 Ри — мера длины, равная 3 километрам 927 метрам.
В оптовой конторе молодые рабочие погрузили на повозку корзины с рыбой и помогли нам увязать их, так что нам оставалось только не заблудиться ночью в дороге. Когда мы выехали из Кумамото, пошел дождь. Остановившись у обочины дороги, мы накрыли повозку. Брат загораживал бумажный фонарь, чтобы дождь не погасил огонек, а я, намотав вожжи на руку, шагал впереди Ака, ведя ее под уздцы и стараясь не попасть ей под копыта.
Я все время помнил наказ отца: «Как только увидишь, что собирается дождь, спеши пройти через перевал, а когда пройдешь через перевал, там уж можешь хоть уснуть: Ака сама дойдет до места». Я торопился. Все время вертел вожжами перед единственным глазом лошади, чтоб она шла быстрей, и ругал брата, который еле-еле плелся за возом.
Дождь усиливался и наконец хлынул как из ведра. Копыта Ака все чаще и чаще скользили по дороге. Вода несколько раз заливала фонарь, и приходилось останавливаться, чтобы его зажечь. Когда мы подъехали к перевалу, дорога покрылась такой грязью, что уже не слышно было стука колес.
— Нажимай, нажимай... Да на что нам фонарь, если ты все время будешь плестись сзади?! — подгонял я брата и хлестал Ака по крупу, как это делал отец.
Мы уже подымались на перевал, и я помогал лошади, плечом подталкивая повозку. Ака, конечно, все понимала. Тяжело дыша, она переставляла ноги и махала и махала шеей, натянутой, как тетива лука. Напрягая все силы, она тащила воз.
Перевал был не очень высоким. Но отец и другие возчики считали его опасным. Дорога здесь круто петляла и вдобавок была покрыта вязкой глиной. Я знал, что это одно из самых трудных мест.
— Давай, Ака! Давай!.. — плачущим голосом брат подбадривал лошадь. Он крепко держал фонарь, то прижимая его к груди, то пряча от дождя за спину. Его ноги, обутые в соломенные сандалии, разъезжались в жидкой глинистой грязи. Едва удерживаясь на ногах, он подымал над собой фонарь и кричал: — Давай, Ака!..
С трудом мы одолели первый изгиб дороги, как вдруг повозка глубоко погрузилась в грязь, и корзины скатились на одну сторону. Лошадь два раза судорожно ударила копытами в землю, и в эту минуту ноги ее подкосились. Мне стало не по себе. Я понял, что если повозка здесь остановится, то сдвинуться с места будет очень трудно. В ярости я стегал Ака. Ака, выбиваясь из последних сил, поднялась, дернулась, но повозка осталась на месте. Я подложил под колеса камни, чтоб повозка не скатывалась назад, и, ухватившись за переднее колесо, силился повернуть, Колесо до половины ушло в грязь. Я стал действовать палкой как рычагом, и мы вдвоем с братом безуспешно пробовали приподнять повозку. Разгрузить бы немножко воз! Но нашим детским рукам не под силу стащить с накренившейся повозки тяжелые корзины, весившие самое малое по двадцать кан1.
1 Двадцать кан составляют 75 килограммов.
— Эй, посвети тут фонарем! — громко и зло крикнул я брату.
Он совсем завяз в грязи в своих соломенных сандалиях. Рассердившись, я ударил его.
Брат заплакал. Мне стало жаль его. Чем больше во мне пробуждалась жалость, тем больше меня охватывала злость.
Дождь и не думал переставать. У края дороги я нарвал пучок травы и ткнул его лошади в морду. Она понюхала траву, но рта не раскрыла. Ни я, ни брат больше ничего не могли придумать.
— Давай, давай же, проклятая!
Привязав конец вожжей к оглобле, как это делал отец, я налег на нее плечом и стал бить Ака палкой по крупу. Ноги лошади мелко дрожали, от нее валил пар, его видно было даже в темноте.
— Давай, Ака, давай!.. — Брат тоже кричал и махал палкой.
Повозка все же сдвинулась метра на полтора. Накренившийся бок начал выравниваться, но тут силы лошади иссякли.
Повозка скатилась на прежнее место и увязла еще глубже.
— Черт тебя возьми! Черт тебя возьми!
Теперь уже и я заплакал. Я хлестал Ака вожжами по морде, не разбирая куда. Лошадь, подогнув ноги, терлась шеей о раскисшую землю. При каждом моем ударе она закрывала глаз. А когда на минуту прекратились удары, лошадь открыла глаз и посмотрела на меня. Грива, иссеченная дождем, спуталась. Лошадь прядала ушами. Ее огромный глаз был полон слез.
Мы не выдержали. Я и брат кинулись на шею лошади и заревели во весь голос.
...Это первые воспоминания о моей трудовой жизни. А потом... Кем я только не был! И печатником, и мальчиком на побегушках в лавке, и рабочим на табачной фабрике и электростанции, и газетным репортером...
Иногда я смотрю на свои руки, руки рабочего человека. Вот мозоль на указательном пальце левой руки — память о времени, когда я вырезывал хаси. Вот мясистая шишка на правой ладони. Это от ручки серпа — много травы пришлось мне срезать в детстве. Вот искривленный палец правой руки, — я давно уже не работаю в типографии, но след остался. Это на всю жизнь! И я, взглянув на свои руки, на метки, которые ничем не стереть, могу отчетливо вызвать в памяти минувшие годы.
Недавно я прогуливался вблизи дома. На заброшенном участке, буйно поросшем травой, я увидел корейца в рабочей куртке; он срезал эту траву. Пучки клевера, подорожника, конского щавеля, связанные бечевкой, были сложены на ручной тележке. Мне захотелось проверить свое умение. Я подошел к корейцу и попросил дать мне ненадолго серп. Кореец улыбнулся моей странной прихоти. Но снисходительный взгляд сменился удивлением, лишь только он увидел, как быстро и ловко я резал траву. Мать сказала правду: то, чему выучился в детстве, не забылось, хоть три десятилетия минули с тех пор. Оказалось, что я владел серпом гораздо лучше, чем кореец.
— О, данна1 умеет, — бормотал кореец. — Данна умеет...
1 Данна — господин.
Он не мог достаточно ясно и полно выразить своего восхищения и симпатии, потому что плохо говорил по-японски. Он взял мою руку и крепко ее пожал.
Теперь я занимаюсь литературным трудом, пишу романы. Я живу среди интеллигентов, они уважают и ценят труд простых людей, стараются их понимать. Они помогли мне много узнать, учили меня, руководили мною. Но, может быть, потому, что сами они никогда не занимались физическим трудом, они не имеют верного представления о нем, они мыслят себе труд, как нечто физическое, материальное, и только.
Мы должны больше рассказывать о труде.
Труд — содержание жизни. Он гораздо богаче любви, о которой столь модно сейчас писать, богаче различного рода печалей, которым подвержены иные интеллигенты. Смысл труда в том, чтобы приносить пользу людям.
РАННИЕ ГОДЫ
1
Когда тебе только семь лет, ты над очень многим не задумываешься. Мне было семь лет, и я не задумывался, почему началась война с Россией и чем Россия обидела Японию. Не приходило мне
в голову, зачем правительство посылало моих соотечественников на смерть в степи Маньчжурии и почему японцы должны ненавидеть русских. Далеко за пределами моего мира было все это. И все-таки:
— Роскэ — плохие! Рыжие — плохие!
Так говорили односельчане. Они говорили так, наверное, потому, что староста и председатель деревенского союза резервистов яростно проклинали русских, стремясь разжечь ненависть к ним, особенно среди молодых крестьян. В деревне только и было разговоров, что о войне с русскими. Даже среди нас, детворы, стало таким обычным:
— Рыжебородые! Роскэ!..
Сказать в мальчишеской ссоре или драке: «Ух ты, роскэ...» — означало нанести самое страшное оскорбление противнику. «Роскэ» — да ведь это стало самым обидным и злым ругательством.
Я хорошо помню: в те дни хоть и стояла хорошая погода, мой отец, поденщик, почему-то не ходил на работу, был очень подавлен и слонялся по домам родственников, живших по соседству.
Я помню, как у порога тесной прихожей нашего дома сидели дядя, дедушка и еще кто-то и пили сакэ 1. Мать была в грязной одежде; всхлипывая и шмыгая носом, она разливала сакэ по чашечкам.
Никогда раньше ничего подобного не было в нашем доме. Мой отец не пил сакэ. Впервые я видел в руках матери рисовую водку.
Я сидел на пороге комнатушки, наблюдая все это, и вдруг ко мне подошел дедушка, морщинистой рукой схватил меня и зачем-то потащил к отцу. Сестренка, которая играла со мной, тоже подбежала к нему, готовая разреветься. Осунувшийся, с изменившимся лицом, отец погладил меня по голове, хотел что-то сказать, но я ничего не услышал.
— Тото-сан2 на войну уходит, — сказал дедушка. — А ты веди себя хорошо. Будь послушным. Слышишь?..
1 Сакэ — рисовая водка.
2 Тото — отец (простореч.); сан — суффикс после имени собственного, обозначающий «господин», «госпожа». Употребляется при обращении.
Я кивнул в ответ. Слова дедушки ничуть меня не опечалили, я сразу сообразил: отец идет расправиться с «роскэ». Вот только мне не нравилось, что у отца нет ни сабли, ни винтовки. Без сабли и винтовки — как же воевать?!
Прошло несколько дней, и отец исчез. Должно быть, он уехал ночью или рано утром, когда мы еще спали. Мать старалась теперь меньше жечь керосина и в сумерки, лишь только мы кончали ужинать, гасила лампу, быстро запирала дверь, и мы укладывались спать. Мать ложилась посередине, младший братишка спал у нее на руке, рядом помещались обе мои сестры, а за спиной матери пристраивался я.
— А где эта самая война, мама? — спрашивала шепотом старшая сестра.
— Война далеко отсюда. В Маньчжурии.,.
Но где она, Маньчжурия, в какой лежит стороне, — этого она наверняка не знала. И когда, бывало, старшая сестра, показывая то в одну сторону — на восток, то в другую — на запад, спрашивала: «Там? Или там?» — мать всякий раз отвечала по-другому.
Жили мы бедно, мать кое-как перебивалась с четырьмя детьми, но духом не падала. Раз в месяц она ходила в сельское управление, где ей выдавали несколько медных монет, завернутых в бумагу. Зажав монеты в ладони, мать горько вздыхала:
— Одна сэна на человека… Одна сэна! Разве на это проживешь?
Перекинув через плечо палку с двумя большими корзинами на концах, мать отправлялась в казармы 23-го полка. Она за гроши покупала остатки пищи: соскабливала пригоревший рис со стенок котла, сливала с тарелок подливку. Эти объедки делила между такими же бедными женщинами, как и она сама, или продавала. После того как наша семья осталась без отца, нам ни разу не довелось попробовать свежесваренного риса. Но как бы то ни было, мы разогревали эти остатки и, худо ли, хорошо ли, были сыты.
... В этом году мне уже исполнилось семь лет, и я пошел в начальную школу. В школе почти все время — и на переменах, во время игр — нас заставляли разучивать военные песни. Я до сих пор помню их мелодии, хотя слова песен давно стерлись в памяти, за исключением разве той, в которой так торжественно звучало:
Одна всего лишь сэна в месяц...
Речь шла о сэне, которую собирали на постройку военного корабля. Собирали ее и среди старших школьников, и среди нас, первоклассников. Далеко слышны были наши звонкие голоса:
Знаем, что в мире нет равного нашему
Двенадцати тысяч восьмистотонному кораблю...
Песня должна была выражать радость и гордость, потому что такого огромного военного корабля еще не было в Японии. Собравшись в кружок вокруг учительницы, которая с чувством дирижировала, притопывая ногой и широко размахивая руками, мы разучивали эти песни, постигая, что война — благородный, священный подвиг и что тот, кто не был на войне, — последний человек... Мое детское сердце до краев наполнялось счастьем: мой отец на войне! Как гордился я этим перед товарищами!
Однажды утром после церемонии поклона портрету императора директор выстроил всех учеников посреди школьного двора, а нас, чьи отцы были на войне, вызвал на подмостки. устроенные перед школой. Оттуда мы должны были сказать о наших отцах-солдатах и о том, что будем достойны их. Конечно, нам, ученикам начальных классов, под множеством взглядов было трудно выразить это, но учителя заранее разучили с нами нужные фразы. Меня, первоклассника, директор вызвал одним из первых. Испытывая робость, я поднялся на подмостки и как можно громче выпалил то, что старательно выучил накануне:
— Мой отец... Исокйти Токунага... солдат шестого пехотного батальона обозных частей... транспортировка вспомогательных войск обоза... — прокричал я, и там, где стояли старшеклассники, раздалось хихиканье.
Я смутился, и замолчал.
Директор, строго посмотрев на старшеклассников, прикрикнул на них:
— Не смеяться!
Я продолжал:
— ... пошел на войну с Россией. Я буду хорошо учиться. Когда вырасту, стану, как и мой отец, военным. Пойду на войну, отдам жизнь за его величество императора и за государство.
И я занял свое место в шеренге.
Дома, гордый собой, я обо всем рассказал матери. Но когда из школы пришла старшая сестра, третьеклассница, она сообщила с досадой:
— Как только Сунао произнес: «транспортировка вспомогательных войск», все и засмеялись. — Сказала и тут же расплакалась.
Так вот почему смеялись старшеклассники! Служить в обозе считается последним делом у солдат. Вот отец моего товарища Кйико — горнист. Он-то герой!
Мать промолчала.
Похоже было, что войне этой конца не будет. Из деревни один за другим уходили новобранцы. Ушел в армию и мой дядя. В нашем доме, кроме меня, не было мужчин, и я вместе с родственниками и соседями провожал его.
Не прошло и года, как дядя вернулся из армии, дослужившись до ефрейтора; он очень гордился этим. Теперь он уходил на войну. Одетый в форму резервиста, дядя сидел в кругу своих близких, которые шумно поздравляли его.
— Банзай! — кричали они.
А когда настало время отправляться в путь, дядя вдруг опустился на пол и во весь голос зарыдал.
На следующее утро все мы — тетя, дедушка, моя мать и я — собрались на железнодорожной станции, что на краю нашей деревни, и ждали поезда, в котором дядя и другие солдаты уезжали на войну. Вот поезд прибыл, из окон вагонов высовывались головы солда*т, и все они были так похожи, что я долго не мог отыскать среди них дядю. Тетя, увидев его, бросилась к вагону и вцепилась в окно. Солдаты в фуражках с желтым кантом беспокойно озирались вокруг, надеясь увидеть кого-нибудь из родственников. Я растерялся, глядя на эту суету.
Прогудел гудок, поезд тронулся, но тетя все цеплялась за окно.
— Берегись! — подлетел к ней станционный служащий и оттащил ее от вагона.
Тетя горько плакала. Мы следили за фуражкой, которой махал дядя, и тоже изо всех сил махали платками.
Дней десять спустя тетя, у которой не было детей, перешла жить к нам. Иногда с фронта приходили письма, написанные хираганой или катаканой1. Их читала вслух старшая сестра.
1 Хирагана и катакана — два шрифта японской слоговой азбуки, употребляющиеся в японской письменности наряду с иероглифическим; люди малообразованные, которые не знают иероглифов, пользуются только этой азбукой.
Мать по-прежнему каждый день ходила в казармы собирать объедки. Слабая, болезненная, тетя старалась, как могла, помочь матери свести концы с концами. Расстелив у дома под навесом циновку, она вырезывала из бамбука) хаси. Когда мы приходили из школы, меня и старшую сестру сажали помогать ей. Вырезывать хаси было для меня самым ненавистным занятием. Долгими часами нужно было тщательно разрезать кусок бамбука на узкие полоски. Это казалось невыносимым, тем более что за пазухой лежал иллюстрированный журнал «Утиокбси», едва ли не самый интересный в то время, особенно для нас, ребят. В журнале были картинки на военные темы, портреты известных героев. Мы уже хорошо знали генерала Куроки, адмиралов Ояма, Ноцу, Ноги, Урю... И как только выдавалась свободная минута, я стремглав бросался из-под навеса, чтобы где-нибудь в уголке еще раз полюбоваться картинками.
Из всех игр самой любимой для нас была, конечно, игра в войну, которая обычно заканчивалась изрядной потасовкой. На «позиции», установленной нами на краю деревни, у кумирни бога войны, мы частенько дрались с ребятами из соседнего селения. Я был крепышом, но расторопностью не отличался и после таких сражений частенько возвращался домой с шишками на голове.
Время от времени в деревню наведывался продавец «экстренных выпусков» газет, и тогда били в колокол. Услышав гулкий звон, мать и тетя, еще не знавшие, с какими вестями пришел продавец, менялись в лице и торопили меня:
— Быстрей, быстрей за листком!
И я босиком мчался за продавцом «экстренных выпусков».
— Победа под Тюрэнчэном! Победа под Тюрэнчэном!
Эта весть вызвала исступленный восторг. Теперь, когда мы играли во «взятие позиции», победившая сторона возбужденно кричала: «Победа под Тюрэнчэном! Победа под Тюрэнчэном!» Мы хлопали в ладоши и плясали,
С большим трудом кто-то из односельчан взобрался на самую верхушку высокого камфарного дерева, росшего близ кумирни бога войны, и прикрепил там государственный флаг. Вся деревня приходила сюда и молилась о победе: «Да вернутся солдаты из нашей деревни с победой целыми и невредимыми!» Но то и дело приходили вести о павших в боях.
Однажды вечером я увидел, что дедушка держит в руках телеграмму, прошитую красной тесьмой. Дом огласился рыданиями.
— Тэйскэ погиб! О-о!..
Раньше моя мать и тетя, услышав о гибели на войне кого-нибудь из односельчан, не проявляли особого беспокойства, принимая это как неизбежное. Теперь, когда не стало нашего родственника, Тэйскэ, они жили в постоянном страхе. Тэйскэ умер, но нам не пришлось совершить обычной погребальной церемонии, и если бы не прядь его волос, которую прислали дедушке с войны, нам нечего было бы похоронить. У дедушки сын умер молодым, а теперь погиб Тэйскэ — надежда всей семьи. Мрачно и скорбно стало в доме дедушки.
От отца весточки изредка приходили, о дяде же ничего не было слышно. Мать и тетя каждый вечер молились за них. Я укладывался спать, когда обе женщины начинали молитву, а длилась она долго. Допоздна слышно было, как под удары в плоский барабанчик усталые голоса шептали молитвы.
— Склоняем головы перед великим законом Будды, — горячо произносили они. — Склоняем головы перед великим...
Война начинала внушать мне безотчетный страх. Очень хотелось увидеть наконец отца.
Взят Мукден. Стояло знойное лето, нестерпимо палило солнце, и песок на дороге жег мои босые пятки, когда я бежал, чтобы купить листок с экстренным сообщением. Директор объявил нам, что взятие Мукдена — большая победа японской армии и по случаю победы в школе занятий не будет. Опять все собрались у кумирни бога войны, все были радостны. Моя мать и тетя радовались так, словно отец и дядя должны были вернуться домой не сегодня-завтра.
В нашу деревню привели пленных русских солдат. Их привели сюда потому, что в плен они якобы
были взяты солдатами нашей деревни. Их разместили в бараках на плацу, где проходили учение резервисты. Вся деревня сбежалась смотреть русских.
Русские все были рослые, и бороды у них были рыжие, а глаза голубые, — они были такими, какими я себе их представлял. Из-под шапок, похожих на черные корзинки, на нас смотрели простые лица. Пленные разглядывали нас, детей, о чем-то шумно переговаривались и смеялись.
«Роскэ» смеются!
Мы решили, что русские малодушны: у них отняли винтовки, отняли сабли, а они смеются. Я был удивлен.
Каждый день, возвращаясь из школы, мы делали большой крюк, чтобы еще раз посмотреть на пленных.
— Рыжебородый...
— Где же твоя сабля? — кричали мы из-за бамбуковой загородки.
Целыми часами стояли мы там, ругая русских и бросая в них камни. Но русские не сердились на нас. Они продолжали разговаривать между собой и улыбались нам. Перед загородкой, окружавшей бараки, с винтовкой в руках взад и вперед шагал японский часовой. Он едва доставал русским солдатам до груди. И эти огромные русские, посмеиваясь, выполняли приказания маленького японца, у которого был такой грозный вид.
Вышло так, что нашей семье пришлось питаться остатками пищи пленных. Я не знал этого, пока не услышал однажды, как, раскладывая принесенные комки риса, сваренного с каштанами, мать сказала:
— А русские едят довольно жирно! ..
Русские? Это взято из того, что ели русские? Я тут же отодвинул от себя еду. Неужели же нам придется есть объедки «роскэ»? Я ничего не сказал матери, но мне стало не по себе — было обидно и стыдно, что мы так бедны.
С этих пор я перестал ходить смотреть на пленных русских солдат.
2
Наша крайняя бедность начала вызывать во мне чувство стыда. Все наши родственники были самыми бедными из бедных в деревне, и я стал стесняться этого. Деревенские ребята, завидев меня, частенько кричали?
— Ты, кусочник! Ешь объедки!..
Я чувствовал себя все более и более подавленным, становился робким. И даже младший сын домовладельца мог обидеть меня, хотя был гораздо слабее.
Попадало мне часто, но я не плакал, а если и плакал, то так, чтобы этого не видела мать. Заплачь я в ее присутствии, непременно получил бы тумака. Только однажды пришел я домой в слезах — меня больно побили мальчишки, которыми верховодил сын богатея Гэнсян.
Взяв за руку, мать повела меня к родителям обидчика. Вся побагровев, она сказала матери Гэнсяна:
— И вам не стыдно? Пусть он и сын бедняка, но как вы можете спокойно смотреть, когда его бьют до крови!..
Мать Гэнсяна встретила нас очень высокомерно. Не помня себя от гнева и возмущения, моя мать у нее на виду больно ударила... меня. Я взвыл от боли и горько заплакал. Но мать Гэнсяна и не подумала остановить мою мать.
Теперь я всех избегал. Вместе с сестрой собирал землянику, искал улиток, которые очень вкусны, если их поджарить, обрывал молодые побеги бамбука. Если сестра не ходила со мной, я шел один.
Я тешил себя тем, что вот придет с войны отец, и мы непременно разбогатеем! А его все не было... Мало-помалу в деревню возвращались те, кто с ним ушел на войну. Но отец и дядя все не возвращались, все не возвращались. ..
Я уже не играл с мальчиками и все время проводил
с сестрой и с ее подругой. Это была девочка, по имени Мэгуми. Она жила в старинном богатом доме с черепичной крышей, окруженном амбарами, за высокой каменной стеной, в которую упиралась дорожка, ведущая от нашей хибарки.
Мэгуми, единственная дочь и самая младшая в семье, была избалованным ребенком. Она была старше меня — ей минуло восемь лет — и казалась не по возрасту развитой.
Можно ли говорить о любви в семь лет? Меня тянуло к Мэгуми, ей тоже хотелось играть со мной. Как-то незаметно мы стали резвиться отдельно от мальчиков и девочек.
В один из дней мы увлеклись игрой в сарае, принадлежавшем родителям Мэгуми, и не заметили, как нас окружили подкравшиеся мальчишки.
— Ва-ва-ва, — раздались внезапно со всех сторон насмешливые крики.
Я порядком растерялся. Мэгуми же, бросив куклу, которую держала в руках, вышла из сарая и крикнула:
— Кума! Кума!
Огромная лохматая собака, дремавшая в глубине двора, вскочила и, науськиваемая маленькой хозяйкой, злобно залаяла на мальчишек. Озорники со всех ног бросились врассыпную.
Наша дружба продолжалась около года.
Хоть мы и были детьми, но жизнь на каждом шагу давала нам почувствовать разницу между бедностью и богатством, и постепенно мы стали сторониться друг друга. Сторониться первым стал, пожалуй, я. Ведь Мэгуми еще не знала, что я «кусочник» и ем объедки, что мой отец служит в обозе, а это считается последним делом у солдат. Она могла узнать об этом, и мне становилось неприятно. Я не любил играть в доме Мэгуми, на втором этаже, и ей никогда не догадаться о причине этого: оттуда, сверху, хорошо видна была наша покосившаяся низенькая хижина с соломенной крышей, залатанной циновками в тех местах, где просачивался дождь.
3
И вот мой отец вернулся домой.
Почти одновременно с ним вернулся и дядя.
По соседству с нашим домом, в большом здании праздновали возвращение с победой. Три дня в нашем доме слышно было, как гремит барабан и звучит самисэн1.
Отец сильно изменился за два минувших года. Он стал еще более смуглым и костлявым. С нами, детьми, ой был ласков, как посторонний гость. В старом черном хаори2 с фамильными знаками он был в центре внимания собравшихся. В ответ на поздравления он все время только смеялся. Поздравить отца пришли и знатные люди.
1 Самисэн — японский трехструнный музыкальный инструмент.
2 Xаори — верхняя короткая накидка.
Староста, заглянувший ненадолго, оказал нам большую честь своим приходом, и отец очень смутился, когда он произнес:
— Благодарю, благодарю за службу... С победой! Ты послужил во славу его величества.
В те дни многие односельчане заходили поздравить отца. Зашел и дедушка из семьи Мэгуми. И мне это было особенно приятно.
Минуло полгода как окончилась война, и за это время несколько семей в деревне праздновали благополучное возвращение своих близких.
Нередко мне случалось ходить с отцом на эти празднества, неся в руках легкие плетеные корзинки с едой и бутылку сакэ.
Вместе с отцом, который прикрепил к груди орден «Листья белой павлонии» и военную медаль, я был в храме Хоммёдзи. Перед храмом, где собралось множество народа, совершалась торжественная церемония поздравления с победой. Несколько женщин, одетых в солдатскую форму, с красными от выпитого сакэ лицами, размахивая мечами и крича: «Банзай! Банзай!» — устремились к месту торжества. Нарушив строй, офицеры, поглаживая усы, стали обнимать этих женщин.
Правительство выдало отцу, кавалеру ордена восьмого класса, сто пятьдесят иен. На эти деньги он решил купить лошадь и заняться извозом. Служба в обозе запомнилась ему. Больше он уже не будет поденщиком! Как-то вечером отец вместе с дедушкой, который перепробовал на своем веку немало дел и во многом понимал толк, привел старую одноглазую кобылу каштановой масти. Ее поставили в сарайчик, сколоченный рядом с домом.
Вскоре после войны начался страшный кризис. И потянулись дни, когда отцу не удавалось заработать и сэны.
— Бросить бы это дело, — говорила мать с упреком. — Один убыток! Подумать только: надо кормить еще и лошадь.
Отец ходил молчаливый, с низко опущенной головой, еще более хмурый и подавленный, чем раньше, до войны.
— Сунао, сбегай узнай, не надо ли сегодня возить груз, — обычно посылал он меня в лавку Масуки, который, собственно, и был нашим хозяином — мы перевозили его товары.
Масуки владел десятками амбаров, расположенных в конце деревни. В хорошие времена перед амбарами выстраивались сотни повозок. Груженные рисом, они направлялись в город Кумамото.
Возвращаясь из школы домой, я сворачивал к этим амбарам и, будто невзначай, смотрел, как нагружают на повозки рис, узнавал, там ли мой отец. Это вошло у меня в привычку. В последнее время повозки все реже скапливались перед амбарами, и рис, который уже не вмещался в них, был свален прямо на землю. Его никто не покупал.
Дни шли за днями — работы у отца не было. Мать снова собирала объедки. Ссоры между нею и отцом бывали теперь чаще. Нет, не сбылась моя надежда. Отец вернулся, но мы не разбогатели: я так и остался «кусочником»...
Когда сестра перешла в четвертый класс, я был во втором. Она считалась уже взрослой и заботилась о семье. Посоветовавшись с матерью, сестра оставила школу и нанялась на табачную фабрику. Для этого сестре пришлось выдать себя за пятиадцатилетнюю — ей исполнилось только тринадцать лет.
Нелегко давались те шестнадцать сэн, которые она получала в день. Сестра подымалась в пять утра и бежала на фабрику за четыре километра от дома, держа под мышкой бэнто. Вечером, окончив работу, торопилась домой. Работа с раннего утра допоздна не была ей в тягость — она ведь получала шестнадцать сэн!
Староста и директор школы напоминали матери:
— Всеобщее обязательное начальное обучение — это шесть лет. Не забирайте девочку из школы...
Но мать их не слушала. Сестра тоже не обращала на эти слова никакого внимания.
4
В числе лучших учеников я перешел в третий класс.
Наши учителя за взятки незаслуженно повышали отметки некоторым ученикам. Это вызывало ссоры между нами. Впрочем, мне незачем было ссориться из-за этого. Пусть староста класса считается первым учеником, хотя он и знает все хуже моего. Напрасно ребята старались подзадорить меня. Я знал, что мне не придется учиться
в средней школе, что после четвертого класса я пойду на какой-нибудь завод: надо же зарабатывать. Ссоры из-за отметок меня не волновали.
В этом году у матери родился ребенок. Теперь нас стало пятеро. Мне приходилось нянчить маленького брата, и я пропускал занятия в школе, не являясь в класс иногда по целым неделям. И все-таки я любил учиться, любил школу. Стоя у порога дома, прислонившись к дверям с плачущим младенцем за плечами, я с увлечением читал книги. Это был учебник родной речи или хрестоматия, которую я выпрашивал на день-другой у товарища, старые женские журналы.
Я хорошо читал вслух, и соседи приходили послушать. С гордым видом читал я нараспев «Историю восьми псов», «Как Дзютарб Ивами победил Великого Змея»... Когда наступала ночь, я все еще держал в руках книгу.
Торговец щетками Окити-сан, продавец извести Сигэ, однорукий Кума-сан и другие соседи охотно слушали эти старинные предания. Слушали подолгу, и одни, сходив домой поесть, возвращались обратно, другие, опустившись на корточки, тут же ели рис с подливой из большой потрескавшейся деревянной чашки. Объедки доставались мне.
К тому времени, когда я перешел в четвертый класс, я уже многое прочел, пожалуй больше, чем кто-либо из школьников. Помнится, один из учеников того класса, где учился и я, хвастая, показывал картинку, изображавшую Като Киёмаса в тот момент, когда он, сражаясь с Кияма Дандзе, падает с утеса. Но кто-то из пятого класса убеждал, что это вовсе не Кияма Дандзё, а князь Тадзйма Так ли это?
— Кияма! — утверждали ребята моего класса.
1 Като Киемаса, Кияма. Дандзё, князь Тадзйма — герои рыцарских сказаний.
— Князь! — запальчиво кричали пятиклассники.
Казалось, вот-вот начнется драка.
Я не был в тот день в школе. За мной прибежали: рассуди! Как был, с братом за спиной, я отправился в школу. Мне было нетрудно разобраться в споре.
— Кияма Дандзё, — сказал я. И добавил, что Кияма был гораздо сильнее Киёмаса и прижал его к земле, но Киёмаса, падая с утеса, зацепился за куст и повис на нем. С большим трудом он все-таки смог победить Кияма.
Мой класс торжествовал.
Довольный, я пошел домой. По дороге меня догнали ученики пятого класса и больно побили.
5
В нашем доме часто бывал однорукий Кума-сан. Заходил и торговец щетками Окити-сан, и продавец извести Сигэ, бывал и Ютака-сан в своих красных штанах. Глубокий след в моей душе оставили эти люди. Я бы их еще лучше запомнил, если б мог, как теперь, когда стал взрослым, разбираться в окружающем, верно судить о людях, об их поступках.
Лучше всех мне запомнился Кума-сан. Он был не только одноруким, но и хромым. С наступлением ночи он обычно укладывался на полу в передней нашего домика, подстелив пустой мешок. Он лежал здесь рядом с нашей собакой Хати. У Кума-сан не было ни матраца, ни одеяла, ничего у него не было, только кусок красной шерстяной материи, которой он обвязывал голову. Так и спал он в обнимку с Хати.
Чтобы кое-как прокормиться, Кума-сан не гнушался никакой работы, занимался разными поделками, выполнял чьи-нибудь мелкие поручения. Заработка едва хватало на горсть риса, но, если ему случалось заработать чуть больше, он сразу же напивался сакэ. Тогда, обычно тихий и молчаливый, Кума-сан становился необыкновенно говорливым. Когда Кума-сан, грузный, ширококостный мужчина, смеялся, на его лице видны были только лоб и рот, остальное представляло собой скопление множества глубоких морщин.
Ребята, завидев Кума-сан, торопящегося куда-то с узелком или корзинкой, подкрадывались к нему сзади и громко кричали:
— Хромой Кума-сан! А который час? ..
Собрав свои морщины, он оборачивался и, улыбаясь, неизменно отвечал:
— Пятнадцать часов, детки...
И тут же начинал смешно прыгать и плясать.
Кума-сан ненавидел войну. Еще недавно он был солдатом, об этом напоминали его редкие свалявшиеся усы. Он был из тех храбрецов, которые были и на войне с Китаем, и на войне с Россией. Он потерял руку, был ранен в ногу в сражении у форта Шоушань и остался калекой. Ему дали орден «Листья голубой павлонии» и сто с лишком иен. У него никогда не было жены и детей, почти не было родственников.
Как-то Кума-сан разговорился с моим отцом. Много интересного я услышал. Вот рассказ Кума-сан, каким он мне запомнился.
«Незадолго до сражения у этого самого форта Шоушань мы всю ночь были на марше — надо было подбросить подкрепление трем ротам нашего полка, который находился на позиции. Мы двигались вперед вдоль железной дороги. Идем по полям гаоляна, а вдали непрерывно гремят выстрелы. Марш продолжался уже четвертый или пятый день. Мы очень утомились, не хватало провизии, и голод мучил нас. Головы у нас стали как ватные. Выстрелы раздавались все ближе, и перестрелка становилась ожесточенней. Такая чувствовалась вокруг напряженность, что сжималось сердце. В те минуты даже собственные шаги гулко отдавались в ушах.
«Стой!» — слышим мы резкий голос командира роты. Остановились и замерли в ожидании. Далеко, где-то возле самой позиции, раздался вопль: «А-а-а!..» Как при атаке. Такой громкий был этот крик, что на какое-то время заглушил даже ружейную пальбу. Командир немного подумал, потом послал пять солдат на разведку, а нам всем приказал: «Вперед!» Нельзя было понять, кто атакует: враг или наши. Но, видимо, атака захлебнулась — звуки выстрелов раздавались реже и тише.
Медленно, осторожно мы перешли поле гаоляна и оказались в холмистой местности. Справа печально поблескивали железнодорожные рельсы. Поля гаоляна то поднимались на холмы, то сбегали с них, а впадины казались большими темно-зелеными пятнами. Вопль повторился, но уже совсем близко. «А-а-а! А-а-а!» — неслось на нас. Командир тотчас же приказал: «Ложись!» Мы изготовились к стрельбе лежа. Крик приближался. Он звучал как-то странно. Ясно, что это не атака. Но если это японцы, то зачем бы им кричать при отступлении? .. Тут вернулись два разведчика и сообщили, что позиция занята противником, а наши части, по-видимому, уничтожены.
Наконец можно было различить силуэты приближавшихся солдат. Мы залегли. Командир вынул меч из ножен. В нужную минуту он взмахнет им, и тогда мы откроем огонь. Триста метров, вот уже двести, все ближе, ближе… И над всем этим вой! Казалось, многоголосая толпа тянула молитву. Мы видим, как командир несколько раз порывается махнуть мечом и останавливается в нерешительности. Тени приблизились чуть ли не вплотную. Как раз подоспел еще один разведчик: «Господин лейтенант, — сказал он, — впереди наши роты. Они отступают...» Мы были поражены. Когда отступавшие оказались совсем рядом, нам стала ясна причина вопля. Что это было! Отступали раненые солдаты, и это их страшный стон мы слышали. Рыдания и крики взрослых мужчин. Ранены были почти все в роте. Я забыл название той местности, но только бойня там была страшная. До сих пор стоит в ушах моих тот стон! Стон с рыданиями. Что-то безумное было в этих воплях. Как можно так кричать, я по-настоящему понял потом, когда сам был ранен у форта Шоушань...»
Кума-сан не мог удержать чашку — он ведь был почти полным инвалидом,
— Зачем мне так жить? Лучше бы я погиб тогда в бою, — говорит Кума-сан.
И, словно это происходило вчера, я вижу, как он закрывает рукой лицо и плачет.
СРЕДИ ЧУЖИХ
1
Мне пошел шестнадцатый год, когда меня отдали мальчиком в лавку.
До этого я уже три года работал в типографии, но от постоянного напряжения у меня стали болеть глаза, и я вынужден был уйти. Мне не хотелось служить мальчиком в лавке, но мать уговаривала меня:
— Пока не отведаешь чужого хлеба, в люди не выйдешь. От физической работы ты сам окрепнешь, да и глаза твои поправятся.
Я, конечно, не смел возражать: ведь это говорила мать! Я был старшим сыном и не мог сидеть сложа руки только из-за того, что у меня болели глаза.
Нас, детей, у отца было восемь; работал он возчиком.
Как и другие бедняки в нашей деревне» мы очень задолжали торговцу рисом, потому что рис, зерно, приправу «мисо» и другие продукты брали у него в долг. Иногда занимали даже деньги. Всего наш долг составлял не более тридцати иен. Тем не менее вот уже лет десять, как мы не могли расплатиться. Долг то уменьшался, то увеличивался.
— Тебя не должен смущать наш долг. Долг долгом, а работа работой. Мы выплачиваем проценты, так что, если тебе станет совсем невмоготу, ты можешь уйти.
Так говорила мне мать по дороге, когда я впервые пошел представиться будущим хозяевам. Мать пошла со мной. Младшая сестренка была привязана у нее за спиной.
— Как говорится, чтобы испытать лошадь, — сядь на нее верхом, чтобы узнать людей, — поживи среди чужих. Послужишь в людях, потом уже ничего не будешь бояться. — Этими словами мать старалась подбодрить меня.
До лавки было около километра. В нашей деревне все привыкли называть ее магазином. Я хорошо знал этот магазин, так как совсем еще маленьким мать посылала меня туда с кульком и бутылкой за рисом и соей. Однако с черного хода я входил сюда впервые.
Мы с матерью осторожно переходим через земляную насыпь и, пройдя мимо амбара и рисового склада» останавливаемся в полутемных сенях у входа в кухню.
— Можно войти? — несколько раз громко повторяет мать, но ответа нет.
На плите стоит начищенный до блеска котел. За синей бамбуковой занавеской виднеется свет. Мать оставляет меня в сенях, а сама робко входит в дом.
— A-а, пришла! Ну что ж, покажи, какого ты привела нам работника, — раздается за занавеской громкий голос хозяйки.
И мать возвращается за мной. Мы прошли за занавеску, и я очутился около конторки.
— Как звать? — насмешливо спрашивает маленькая толстая хозяйка. Она сидит у хибати1 в черной накидке, поверх которой повязан саржевый передник.
1 Хибати — жаровня в виде круглого или четырехгранного сосуда.
— Сунао, — почтительно отвечает за меня мать, а я, в свою очередь, кланяюсь.
— Сунао? Ах вот как... Сунао...
Хозяйка несколько раз повторяет мое имя, словно подчеркивая, насколько трудно ей произносить его.
— Сколько лет?
Мать опять ответила за меня.
Тем временем я уставился на мальчика моих лет и десятилетнюю девочку, которые вышли из-за прилавка и стали за спиной хозяйки.
Я, конечно, сразу же узнал этого мальчика, хотя он был одет в школьную полотняную форму и смотрел на меня сверху вниз. Это был Кэндзо. Когда я учился в начальной школе, он был на класс ниже. Однако за то время, что я работал учеником в типографии, он успел перейти уже во второй класс средней школы. Я вежливо улыбнулся Кэндзо. Ведь отныне он тоже будет моим хозяином. Он только пожал плечами, засунув обе руки в карманы брюк. На какой-то миг на его лице появилась растерянная улыбка, но она тут же исчезла. Я не знал, куда смотреть, и перевел взгляд на свои ноги.
Заискивающий голос матери звучит у меня над головой:
— Неужели это господин Кэндзо? Какой большой стал! Совсем взрослый! Прямо настоящий студент!
Потом снова слышится смеющийся голос хозяйки, которая что-то отвечает.
Я не особенно огорчался и не завидовал Кэндзо, так как знал, что он был драчун и плохо учился. Мне было только жаль, что мать так заискивала в моем присутствии.
— Содзиро! Содзиро! — неожиданно стала звать кого-то хозяйка, обернувшись в сторону магазина.
Вскоре оттуда вышел маленький приказчик, который, судя по всему, только что мыл бочку из-под сои: руки его еще были мокрые. Физиономия надутая, одет он был в куртку светло-желтого цвета с буквой «Я» на рукаве1. Но это был слабый с виду, сорокалетний мужчина, с безвольно опущенными руками. Только после того как хозяйка показала ему в нашу сторону, он обратил на нас внимание.
Мать быстро подошла к нему и поздоровалась вместо меня, добавив:
— Да что там, пустое-" — он быстро привыкнет...
Буркнув заученное приветствие, приказчик сказал мне, чтобы я следовал за ним. Пройдя через темную кухню, мы поднялись по лестнице, которая вела из сеней на второй этаж, й очутились в душной комнате с низким потолком.
— Надевай поскорее!
С этими словами он выбрал из кучи корзин, свертков и кимоно старую куртку, буква «Я» на рукаве которой совсем вылиняла. Куртка, сшитая на взрослого, оказалась мне велика. Руки потонули в рукавах.
— Ничего! Вечером попросишь Цуру, чтобы она укоротила тебе рукава.
Подвернув куртку, я спустился вниз и опять оказался во дворе. Хотя на персиковом дереве, которое росло у колодца, уже появились зеленые побеги, моим босым ногам было довольно холодно. Напротив колодца, там, где хранился очищенный рис, среди груды отрубей стояло около двух десятков механических рисорушек2, которые наполняли грохотом все вокруг.
1 «я» — по-японски «лавка».
2 Рисорушка — машина для обрушивания (очистки) риса.
— Тора-сан! Тора-сан! — закричал приказчик, когда мы проходили мимо пустых мешков, наваленных горой у входа.
На облитых солнечными лучами мешках безмятежно спал мужчина, голова которого была повязана полотенцем. Он был весь в муке. Когда его начали трясти за плечо, он вскочил, ничего не понимая:
— Что? В чем дело? Новый ученик? Ну что ж, хорошо. Хорошо!
Тот, кого приказчик назвал Тора-сан, с улыбкой окинул меня взглядом. У него были толстые, волосатые руки и ноги. Видимо, это был человек большой силы. Он все время улыбался, казалось, без всякой на то причины.
— Ну, для начала убери эти пустые мешки, что ли. Сейчас хозяин придет, — сказал мне Тора-сан и, как только ушел приказчик, в двух словах объяснил мне, как это делается.
Надо было отделить верхние мешки от нижних, развязать крюком веревочные узлы и разложить мешки по одному. Однако твердые, сухие мешки разделить было очень трудно. Руки быстро покрывались заусеницами, так как крепкие веревочные узлы приходилось развязывать зубами, во рту появлялся отвратительный привкус.
— Старайся, старайся! Молоть рис и дурак сумеет!
Мое обучение, видимо, на этом закончилось. Тора-сан снова взобрался на пустые мешки и заснул, несмотря на страшный грохот машин. Я растерялся. Нечего и говорить, что работа была на редкость неинтересной.
Неожиданно раздался крик, и через земляной мостик во двор въехала телега, груженная мешками.
Поднялся такой шум, что Тора-сан вынужден был быстро встать.
— Эй, парень, ты тоже тащи!
Тора-сан взял мешок, который ему сбросил с телеги возчик, и понес его с такой легкостью, словно это была подушка. Подойдя к месту, где рушили рис, он, не сгибая спины, перекинул мешок на бедро и без труда забросил его на самый верх огромной кучи мешков.
— Ну как?
Следующей была моя очередь. Я подошел к телеге и сунул спину под мешок» который приподнял возчик. Тора-сан с издевкой посматривал на меня:
— Ну, дохляк, давай! Ведь таскать зерно легче всего!
Я вытянул шею, внутри у меня все замерло. В ушах стучало, Смех возницы и крики Тора-сан доносились откуда-то из другого мира. Мешок не давал мне увидеть землю. На меня, наверное, было страшно смотреть. Тем не менее я сделал шаг. Спина буквально трещала. Сколько может весить этот проклятый мешок? Я уже ничего не слышал. В глазах было темно. Я сделал три шага, затем четыре... Вдруг я почувствовал, как мешок всем своим весом перевалился на одну сторону. Это было выше моих сил. Земля поплыла у меня перед глазами.
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — донесся откуда-то смех.
Я отчаянно вцепился в мешок, пытаясь встать на ноги, но мое тело, которое стало неожиданно легким, потеряло равновесие...
— Эй, прочь с дороги!
Возчик и Тора-сан таскали мешки, бегая один за другим почти в такт. Растерявшись, я едва не налетел на них, и в это время вдруг увидел лицо матери, которая стояла у колодца под персиковым деревом и наблюдала все это. У нее за спиной спала младшая сестренка, а в правой руке она держала сверток, в котором лежали подарки от хозяйки. Она стояла безмолвно...
2
В первые дни пребывания в лавке у меня не было точного представления о моих обязанностях. Я должен был делать все: разносить клиентам рис, сою и дрова, помогать при очистке риса, убирать магазин и контору. Кроме того? если нянька была занята на кухне, я должен был смотреть за детьми. Иногда мне приходилось даже массировать хозяйке спину и бегать по секретным поручениям приказчика и Тора-сан. В мои обязанности входило также провожать старшую дочь хозяина О-Тика-сан1 до ворот женской гимназии и нести над ней зонтик, если шел дождь, а порой играть вместе с Кэндзо-сан.
1 О — приставка к имени собственному, выражающая особое уважение.
Таким образом, получалось^ что моими хозяевами были сам торговец, его жена, гимназистка О-Т£ка-сан, гимназист Кэндзо-сан, ученик начальной школы Синэ-сан, школьница О-Юки-сан, ученик той же школы Нобуёси-сан и еще совсем маленькая Аяко-сан. Итого восемь человек. Кроме них, мною командовали приказчик Со-сан и работник Тора-сан. Единственный человек, с кем я был на равных правах, это Цуру — девочка, служившая в няньках и помогавшая на кухне.
Неудивительно, что раньше всего у меня завязалась дружба с Цуру, которая была годом старше меня. Цуру с девяти лет служила в этой лавке нянькой. Только приказчик служил здесь дольше. Несмотря на свои шестнадцать лет, она выглядела совсем ребенком и ростом была ниже меня. Наверное, это было оттого, что она вынуждена была работать с раннего детства.
Она была одета во всякое старье, из которого О-Тика-сан уже выросла. Волосы у Цуру были растрепаны, вся она была какая-то забитая и казалась всегда дрожащей от страха, может быть потому, что на нее вечно кричали. У нее были черные глаза и широкие плечи.
Раньше всех в доме вставала Цуру, следом за ней вставал я. Как правило, Цуру вскакивала, едва раздавался крик из спальни хозяйки, я же просыпался от того, что спавший рядом со мной приказчик Со-сан пинал меня ногой. Естественно, что у меня и у Цуру настроение было испорчено уже с утра.
Когда она растапливала печь, я приходил, чтобы погреть окоченевшие руки и иоги. Еще не причесанная, заспанная, она сердито сливала в котел колодезную воду так, что едва не обливала меня с головы до ног. А я любил мыться теплой водой.
Было точно известно, что должна была убирать Цуру и чем должен был заниматься я. Мы твердо знали, что даже зимой нужно было мыть полы.
Я помню, как в первое же утро Цуру вскипятила мне воду украдкой, чтобы об этом не узнал хозяин. Я, в свою очередь, носил ей воду из колодца, а иногда тайком от всех даже приносил кусочек сахара, который мне удавалось незаметно стянуть. Настроение у нас было плохое — мне очень хотелось спать по утрам, да и Цуру тоже не высыпалась. Мы часто ссорились.
— Осторожнее, дурнушка!
Я называл так Цуру не потому, что был о ней плохого мнения или хотел обидеть ее. Просто хозяйка и Со-сан дали ей это прозвище, а я им подражал. Цуру страшно злй-лась, когда ее звали так не только хозяева, но и я, равный ей.
Хотя она была и меньше меня ростом, но покрикивала, как большая. Мне было очень обидно: даже эта маленькая нянька, угнетаемая всеми, совершенно меня не боится. Это значит, что ниже меня в этом доме уже никого нет.
Когда я, еще совсем сонный, сталкивался по утрам с ЦУРУ» которая тоже ложилась очень поздно, обычно начиналась ссора:
— Эй, лентяйка! — приветствовал я ее.
— Замолчи, молокосос! Начинай уборку, да поживей!
Переспорить ее я не мог. Тогда я пытался наброситься на нее из-за печки, но она, упираясь в пол крепкими ногами, торчавшими из-под подоткнутого подола бумазейного кимоно, немедленно хватала ковш с водой.
Сама начинай мыть! — кричал я.
— А это мое дело! Я грею воду, а значит, когда хочу, тогда и мою. Только тронь, я хозяину скажу.
Однажды я подлетел к ней и схватил ее за плечо. Отшатнувшись, Цуру взмахнула ковшом и окатила меня водой с ног до головы. В этот момент я ударил ее кулаком и, вцепившись ей в волосы, начал таскать из стороны в сторону.
— Зеленая тыква! Негодяй! — кричала Цуру.
Цуру никогда не плакала. Она больно укусила меня, но я ей не уступал. В конце концов она не выдержала и стала звать хозяйку. Тогда я, не на шутку испугавшись, убежал в лавку. Звать хозяйку или хозяина было последним оружием Цуру. Последствия нашей схватки были следующие: у Цуру тело ныло от моих ударов, а моя куртка промокла насквозь.
Я искал случая, чтобы отомстить Цуру. Однако, хотя мы и жили вместе с ней под одной кровлей, такой случай не представлялся. Цуру с утра возилась на кухне, затем убирала постели, подметала гостиную и следила за чистотой во всем доме, начиная с веранды и кончая прилавком. Кроме того, как только малыши открывали глаза, она одевала их и водила в уборную.
— ЦУРУ! ЦУРУ!
— Цуру, куда ты запропастилась?
Кричали без конца то здесь, то там, словно в доме жило по меньшей мере сто человек, носивших имя Цуру. Естественно, что все это не давало возможности возобновить наши споры.
Я также был очень занят, не меньше, чем Цуру. Только одних бочек из-под риса и зерна, которые я должен был чистить и вытирать, было не менее двадцати. К тому же хотя лавка и называлась «рисовой», в ней было все, начиная с сушеных овощей, соуса «мисо», табака и кончая углем и дровами. Большие и маленькие бочки из-под риса, бобов и зерна громоздились одна на другой, словно гора
Фудзи. Если круглые края их не блестели, хозяин подзывал меня и говорил вкрадчивым голосом:
— Сунао, а ну попробуй это потереть!
Мне было ясно видно, что к краям бочек прилипли желтые сгустки рисового сахара.
— Это очень дорогая торговая тара, да-а, очень дорогая! — не раз отчитывал он меня, и я должен был начинать чистить все бочки с самого начала.
Приказчик Со-сан также разговаривал со мной таким тоном, как и хозяин, если я не успевал обмахнуть веником двери и все вокруг, когда он открывал амбар и дровяной склад. Стены лавки непосредственно примыкали к деревенскому храму Дзидзо1. Поэтому даже просто подметать двор, поливая его водой, было очень тяжелым делом. Сколько бы я ни подметал, иглы большущих сосен и криптомерий, растущих во дворе храма, валялись повсюду.
1 Дзидзо — божество, одно из наименований Будды.
— Эй, Сунао! Обед!
К тому времени, когда раздавался этот крик приказчика, у меня голова уже кружилась от голода.
Рано утром мы завтракали только вдвоем с Цуру. Хозяева пили чай в гостиной и заканчивали раньше нас. Поэтому четверо работников, включая Со-сан и Тора-сан, ели на кухне. Поскольку Со-сан был приказчиком, он имел свой обеденный столик, на котором стояла его чайная чашка и другая посуда. Все остальные ели на полу. Что касается Тора-сан, который сидел обычно рядом с нами, то во время обеда он вел себя исключительно нагло. Если Цуру медлила с ответом, ему ничего не стоило бросить в нее чашку, а в случае опоздания уничтожить весь наш обед.
— Больше ничего не будет? — осторожно спрашиваю я Цуру, держа чашку.
Она всегда знает, осталось ли что-нибудь от обеда.
— Нет, больше ничего нет!
Она до сих пор на меня сердится и потому отвечает с плохо скрываемой яростью. Я тоже готов снова броситься на нее, но присутствие приказчика и здоровенного Тора-сан заставляет меня промолчать и удалиться.
3
Я был уверен, что когда-нибудь непременно стану адмиралом. Почему именно адмиралом, а не пехотным генералом, этого я объяснить бы не мог. Тем не менее я твердо решил стать адмиралом.
Сначала я намеревался стать президентом или консулом вроде Наполеона, однако, поскольку в Японии уже имелся император, шансов на успех почти не было. Тогда
я решил стать премьер-министром. Правда, премьер должен носить черный фрак, а это мне не нравилось.
Надо сказать, что такие мечты появились у меня еще до того, как я попал в рисовую лавку. Они жили во мне еще тогда, когда я работал в городской типографии и в издательстве газеты.
Я надеялся после получения аттестата об окончании средней школы поступить в военное училище Этадзима. Слушатели военного училища носили фуражки с фиолетовым кантом и короткие накидки. Я видел все это на картинке в каком-то журнале. Видимо, картинка с изображением слушателей училища Этадзима и послужила толчком для моих мечтаний.
Я читал лекции-брошюрки, учился по самоучителям народных школ. Я посылал пятьдесят сэн, и два раза в месяц — первого и пятнадцатого — приходила брошюрка из серии голубых выпусков.
Конечно, для меня пятьдесят сэн были огромной суммой, и я не всегда мог выслать сразу все. Тогда из Токио приходило извещение о том, чтобы я выслал остальную часть. Мое жалованье было определено соглашением между матерью и хозяевами, и какую сумму составляло, я не знал. Думаю, иен тридцать. Иногда на мелкие расходы мать присылала мне пятьдесят сэн в месяц. Но бывали случаи, когда я не получал ни гроша.
Брошюры и самоучители я прятал в своей куртке или засовывал между ящиками с вермишелью в погребе.
Среди книг был и самоучитель английского языка — третий номер серии «Националь» с напечатанным в нем рассказом «Обезьяна с моста».
Когда я был на побегушках в газетном издательстве, один корректор учил меня английскому языку по первой книге, а впоследствии, на уроках в частной вечерней школе на окраине города, я учился по второму выпуску.
Однако занятия мои шли бессистемно и беспорядочно, а кроме того, были связаны с большими трудностями. Не имея необходимых учебных пособий, не имея словарей, я не мог расширять запас своих знаний. Каждое новое слово, которое я встречал, вызывало в моей голове страшную путаницу и неразбериху.
— Элефант... элефант...
Я не знал, куда поместить это новое понятие «слон», которое, неожиданно появившись, преследовало меня повсюду. Чтобы стать морским адмиралом, нужно дать «слону» воздух и возможность двигаться, нужно как-то оживить его. А мне казалось, что «слон» с трудом ворочается и вот-вот должен задохнуться... Нужно с чем-нибудь связать его. Ведь если «слон» останется изолированным, то не пройдет и часа, как он совершенно исчезнет. Такие слова, как «обезьяна», «птица», «чернокожие», беспорядочно мешались в моем мозгу.
— Эй, что ты там все время бормочешь? — словно откуда-то издалека донесся до меня крик хозяина, который в это время развешивал рис.
Разворачивая мешок, я перестаю бормотать.
— Считай-ка лучше! Три, четыре, пять, шесть...
Взвешивая рис меркой в один сё, хозяин быстро пересыпал его. Он запоминал только десять мерок, а я должен был запоминать число десятков. Но, увы, «слон», сидевший у меня в голове, все время мешал мне этим заниматься, и в конце концов я получил по голове тяжелым черпаком…
У меня не было ни минуты своего времени. С раннего утра, когда я просыпался от пинка, и до позднего вечера, когда приказчик Содзиро-сан кричал мне «спать!», я был все время занят работой по дому. Причем, когда мне говорили «спать», я должен был только спать и больше ничем заниматься не мог. Это не значит, что в течение двадцати четырех часов, которые составляют сутки, я, словно маятник часов, все время находился в движении. Даже больше того — мне иногда приходилось в ожидании приказаний сидеть сложа руки среди сахарных бочек, которые стояли в подвале лавки. Даже гуляя с хозяйским ребенком, я всегда должен был торчать на виду. Иногда, если я вдруг вздремну, Тора-сан и Со-сан начинали дразнить меня, зло подшучивали надо мной. На это разрешалось тратить время. Но своего времени нельзя было иметь ни одного часа. Какая нелепость!
Когда я работал в цехе, я трудился изо всех сил. Я работал с семи часов утра до пяти часов дня, оставаясь иногда еще на два-три часа в ночную смену. Однако тридцать минут во время полдника целиком принадлежали мне. Это было «мое время». А когда не было ночной работы, я мог, если это никому не мешало, посещать даже вечернюю школу. Я не могу понять, почему в услужении все не так.
В конце концов я научился «продавать жир». На нашем языке, языке прислуги, это означало украсть часть хозяйского времени.
Например, мне приказывают убрать рисовый амбар. Нужно вымести всю грязь, солому, мышиный помет и тому подобное и выбрать высыпавшийся рис. На все это у меня уходило не более тридцати минут. Остальное же время я скрывался в тени мешков, читая украдкой свои выпуски. Когда мне поручалось просеять в амбаре рис, я мог спокойно во весь голос говорить о «слонах» и об «Обезьяне с моста».
Моя основная работа заключалась в том, чтобы в первую половину дня. объехать на велосипеде наших основных заказчиков (их было пятьдесят — шестьдесят), а во вторую — развезти на тележке весь товар. Перед выездом хозяин, сидевший за конторкой, или хозяйка непременно говорили:
— Живо возвращайся! Ты потом будешь нам нужен. Естественно, что я покорно отвечал: «Слушаюсь!» — брал тележку и выбегал со двора» Отойдя немного, я уже чувствовал себя на свободе. В особенности, когда мне приходилось тащиться к одному нашему клиенту, который жил у подножия горы, в полумиле от нас. Чтобы добраться к нему, мне требовался добрый час. Дорога туда шла по насыпи, а одинокие деревья давали маленькую тень. Однако я отчаянно тащил» свою повозку, груженную рисом, бочками с соей и мешками с углем. Ведь если бежать быстрее, можно минут пять украсть для себя. Хозяин отводил мне час времени, и я бегал, обливаясь потом, но при мысли, что я выкрою время для себя, сердце билось радостней.
— Здравствуйте, я привез вам рис.
Так как я очень спешу, я кричу во весь голос. Я уже хорошо изучил всех наших клиентов, их служанок и жен. Я знаю, что здесь и хозяйка и служанка страшно медлительны. Никогда они сразу не покажутся. В длинном двухэтажном доме, прилепившемся к подножию* горы, живут шестеро или семеро учеников, которые учатся в высших и специальных школах. В месяц они поедают до трех мешков риса. Однако хозяйка, которая, как говорили злые языки, умела только мазаться белилами, делала беспорядочные и глупые заказы. Поэтому мне приходилось через день бегать туда и обратно.
— Здравствуйте, я из рисовой лавки! — кричу я вторично что есть силы.
Вскоре на галерее второго этажа слышится стук гэта1 и появляется служанка. Тягучим голосом она спрашивает:
— Что-о? Из какой там рисовой лавки?
1 Гэта — распространенная в Японии деревянная обувь. Она похожа на маленькие скамеечки.
Через некоторое время служанка появляется с черного хода. Наконец, поняв, кто перед ней, она меняет свою позу. Стоя на верхней ступеньке, широко расставив ноги, она зевает и потягивается. Только после этого она выдавливает из себя:
— Рис? Ах вот оно что! Пересыпь остаток вон в ту чистую бочку. Сою можно вылить сюда...
Затем, присев на корточки и подпирая подбородок рукой, вяло говорит:
— Ох, спать хочется! Сколько же тебе лет, лавочник?
До этого я возился с углем, и мой нос стал совершенно черным. По-видимому, служанка хотела посмеяться надо мной, одетым в куртку с клеймом лавки. Я уже к этому привык. Повсюду служанки видели во мне мальчика из лавки, перед которым можно было корчить из себя барыню. А так как я был еще ребенком, они относились ко мне несколько покровительственно.
Вместо ответа я спрашиваю:
— Будут еще какие-нибудь, приказания? Завтра я не смогу прийти.
После этого, положив в пустую тележку заборную книжку и веревки, я двигаюсь в обратный путь.
Сколько раз, войдя в тень хорошо знакомого мне соснового бора, я ложился на землю и раскрывал заветную голубую книжку.
Иероглифы в траве кажутся зелеными. Над головой звенят цикады. Я блаженствую и готов погрузиться в сон. Однако в этот момент во мне заговаривает другое «я», которое начинает торопиться. В моем распоряжении остается не больше десяти минут!
Я не имел возможности читать все выпуски по порядку. Я глотал их как придется, и, естественно, в голове у меня был полный сумбур. Не было никого, кто разъяснял бы мне то, в чем сам я разобраться не мог. Открыто спросить кого-нибудь я не смел. Особенно тяжело давалась мне алгебра. Когда я ходил в вечернюю школу, мы проходили там уравнения с одним неизвестным. Однако разве можно сравнить сложные уравнения даже с английским или историей, которые все же кое-как давались мне благодаря хорошей памяти и настойчивому чтению. Поскольку в алгебре правила были мне непонятны, все знаки начинали казаться загадочными значками, и я не знал, на чем мне сосредоточить свои усилия...
Постепенно меня охватывала грусть. Высокий чин адмирала флота и военное училище Этадзима — все это было где-то далеко в тумане, да и минуты проходили так быстро. Звон цикад уже раздражал меня, а как только на дороге слышались шаги, я начинал беспокоиться за тележку. Пора было возвращаться.
И я уныло плелся домой, толкая тележку перед собой.
Не успел я войти в лавку, как у меня захватило дух: в лавке стояла служанка из того самого дома, откуда я возвращался. Она разговаривала с моей хозяйкой. Эта растяпа, оказывается, забыла, что у нее дома нет хлеба, и бежала до самой лавки, надеясь меня догнать!
Хозяйка успокаивала ее:
— Не волнуйтесь, я сейчас же вам все пришлю.
Проводив служанку, хозяйка с ненавистью покосилась на меня, когда я, крадучись, входил во двор. Я замер в ожидании расправы. Но вместо этого хозяйка низким, язвительным голосом сказала мне:
— Сколько же ты, интересно, обошел домов?
Я молчал, опустив голову. Тогда она позвала Цуру, которая пришла нагруженная огромным мешком зерна. Она положила мешок рядом со мной.
Я ждал, когда кто-нибудь скажет хоть слово. Но все молчали. Я не знал, что мне делать: плакать, или извиняться, или еще что-нибудь. И приказчик Со-сан, который стоял рядом, и О-Тика-сан, которая вязала, прислонившись к двери конторки, и даже сам хозяин, который находился рядом, — все они молчали. Никто не произнес ни слова.
Однако я не мог просить у них кротко прощения. Мне было ужасно грустно и хотелось громко разрыдаться. Но если я заплачу, хозяин рассердится, а хозяйка и О-Тика-сан будут в один голос смеяться надо мной. Ведь эти люди не поймут причины моих слез. Я продолжал стоять, сжав зубы и глядя себе под ноги.
4
После этой истории приказчик укорял меня:
— Плохо ты себя ведешь.
Со-сан, конечно, не знал, где я «продавал жир». Этот мужчина, которому перевалило уже за сорок и который тем не менее жил под чужой кровлей, нередко поучал меня:
— Наш хозяин, если только будешь работать усердно, никогда не сердится, даже если ты не очень расторопный.
Мне это казалось смешным. Ведь приказчик совершенно не понимал, почему я пропадал.
Я хотел стать адмиралом, но даже Цуру я об этом не говорил ни слова.
А мысль эта не выходит у меня из головы. Она еще больше овладевает мной, когда я слышу брань хозяина или хозяйки. Подождите, вот стану адмиралом и тогда явлюсь к вам сюда! Я приду в эту лавку, обязательно с золотыми аксельбантами через плечо и в сопровождении адъютантов. Вряд ли тогда осмелится хозяйка презрительно крикнуть мне: «Эй, Сунао!» А хозяин, наверно, выскочит из-за бамбуковой занавески и, поспешно снимая грязный передник, будет принимать меня, как важного гостя: «Заходите, пожалуйста! Милости просим садиться!» И, упираясь обеими руками в пол перед прилавком, он будет отвешивать мне поклоны, распластавшись на полу, словно паук.
Подобные размышления о будущем были моим единственным утешением в настоящем. И когда тайные эти думы проникали в душу, мне становилось легче.
У меня была еще одна тайна. Она представляла собой четвертушку бумаги, спрятанную во внутреннем кармане моей куртки. Это была обложка женского студенческого журнала. На ней была изображена молодая девушка аристократического происхождения, сидящая за столом возле светло-розового хибати. На ней была ярко-красная юбка, а косы на ее гордо поднятой голове были перехвачены темной лентой. Она была восхитительна! Ее нельзя было сравнить с Цуру и даже с О-Кайё. Вне всякого сомнения, она должна была стать моей верной спутницей, как только я стану адмиралом. Правда, мои «верные спутницы» менялись. Но это вовсе не объяснялось моей ветреностью. Причина была намного проще. От беспрерывного ношения в течение месяца во внутреннем кармане моей просаленной куртки изображение на странице совершенно стиралось и пачкалось до неузнаваемости. Прекрасные лица особенно страдали от того, что мне иногда приходилось таскать грязные бочки из-под «мисо» или мешки с солью. Когда я клеил бумажные мешочки, которые использовались для розничной торговли солью или сахаром, я снова занимался поисками «спутницы». Разбирая старые газеты и журналы, я всегда мог найти среди них свою будущую «супругу».
Однако, хотя мое будущее казалось мне совершенно ясным, на пути моей учебы все время вставали непредвиденные трудности. Однажды, когда я вернулся на велосипеде после очередного посещения клиентов, я обнаружил, что мои выпуски, которые были завернуты в кусок холстины и спрятаны среди мешков с вермишелью, куда-то исчезли.
— Вы не видели мой сверток? Он лежал здесь... — спрашивал я.
Больше всех я подозревал приказчика. Со-сан был одним из тех, кого особенно возмущала моя любовь к книжкам. Если ученик читает книги, то это так же плохо, как если бы он распутничал, пожалуй даже хуже. Моих недругов бесили не только книги. Они буквально выходили из себя от ярости, когда слышали произносимые шепотом отдельные слова по-английски.
— Что такое? — Со-сан вне всякого сомнения, догадывался, что я ищу.
— Вы случайно не видели мой сверток?
У меня язык не поворачивался спросить его прямо о книжках.
— Не знаю. Я тут все убрал. Посмотри в мусоре!
Я стремглав вылетел через черный ход и бросился к мусорной яме, которая находилась за рисовым амбаром. Там были грудой навалены рваные мешки из-под соли,
веревки, поломанные угольные ящики и прочий мусор. Над всем этим колыхалось темно-красное пламя. Я был убит горем. Задыхаясь от дыма, я стал ворошить весь мусор, но даже следов моих лекций не было. Неужели сгорели сложные уравнения и «Обезьяна с моста»?
— Ты что ищешь? — послышался рядом со мной беззаботный голос Тора-сан.
Расстелив на земле циновку, он брился на ней, сидя со скрещенными ногами. Лицо этого бывшего солдата становилось озабоченным лишь тогда, когда он разговаривал с хозяином. Обычно он находился в спокойно-безразличном состоянии. Его абсолютно не интересовало, чем я занимаюсь.
— Здесь были выпуски: книжки в голубых обложках! — сказал я.
— Что-о? Книжки?
Его рука, которая держала бритву, замерла. Вытаращив на меня глаза, он переспросил таким голосом, словно услышал что-то совершенно неприличное. Немного погодя, он своим обычным, сонным голосом сказал:
— Тут только что хозяйка все ворошила бамбуковой палкой, так что ты попробуй сходить к ней и спросить.
— Хозяйка?! — испуганно воскликнул я.
Эта алчная подозрительная женщина имела обыкновение просматривать всякий хлам, который выметался у нас.
— Хозяйка унесла? — переспросил я.
Но больше Тора-сан ничего мне не сказал. Благодушно закрыв глаза, он вытирал влажным полотенцем свои тонкие и острые бачки, похожие на иголки.
Я был страшно растерян. Неужели мои книги попали к хозяйке! Трудно решиться заговорить с ней об этом, но что оставалось делать? Я подошел к самым дверям амбара, рядом с которым находилась веранда. Из гостиной доносился голос хозяйки.
У меня не было сил. Я словно прилип к стене и не мог сделать ни шага вперед. Я вообще еле держался на ногах. Ведь даже если я и спрошу ее, разве она вернет мне спокойно мои книги? Вдруг я услышал за собой голос Цуру:
— Сунао!
В ее мокрых от стирки руках я увидел свои изрядно обгоревшие книги. Хмуро и неприветливо Цуру сказала мне, что хозяйка бросила все это в мусорный ящик, но она решила спасти их от огня. Цуру подошла и сунула мне в руки мои книжки, а потом снова вернулась к колодцу, где она стирала. Мои книги были целы! Правда, у них обгорели обложки, но тексты не пострадали.
— Большущее тебе спасибо, Цуру!
Я был вне себя от счастья и благодарил ее, подойдя к корыту. Однако я не знал, как выразить Цуру свою благодарность. Ведь эти обгорелые старые журналы были для нее лишь воплощением моей «распущенности», и она спасла их только из-за хорошего отношения кол мне.
— Ты меня очень выручила!
Но в ответ она лишь стыдливо взглянула на меня исподлобья.
Цуру никогда не ходила в школу. Однажды я написал на ее свертке с вещами «Цуру Кусакабэ». Я учил ее расписываться и сделал два образца подписи, но уроки, видимо, тяготили Цуру, и она оба раза теряла эти образцы.
Сейчас я был так взволнован, что хотел поговорить с ней искрение.
— Послушай, Цуру, то, что я читаю книжки, это все равно что наш Кэндзо-сан ходит в школу.
— Все равно что Кэндзо-сан? ..
Она удивленно смотрела на меня: шутка ли — все равно что молодой барин. Я ей объяснил, что, когда я сдам экзамены, это будет значить, что я получил те же знания, что и Кэндзо-сан после окончания школы. Она слушала с недоверчивым видом, а в конце разговора вообще стала какой-то рассеянной. Ее лицо как будто говорило:
молодой барин имеет много денег. Он носит европейский костюм. У него груда книг и всяких безделушек. А что такое ты? Ведь ты же простолюдин, и как можно верить твоим дурацким россказням.
— Эй, отойди! Оболью! — Цуру приподняла край корыта.
Я не успел отскочить, и грязная, мыльная вода хлынула через край, ударилась о стенку желоба и брызнула мне в лицо. Раздался заразительный смех. Цуру любила смеяться по любому поводу и каждый раз чуть не лопалась со смеху.
В последнее время она немного располнела, хотя ростом была по-прежнему маленькая. Ее тоненькая шейка покрылась золотистым блеском. С тех пор, как мы перестали с ней ссориться, ее влажные глазки смущали меня, и я приходил в полное замешательство от ее взгляда.
— Берегись, а то снова оболью!
И вновь, приподняв край полного корыта, Цуру залилась громким смехом. Мне ничего не оставалось делать, как тоже рассмеяться.
5
Наконец пришло время, когда я научился таскать мешки с рисом. Мешок с зерном весит около пятидесяти килограммов, мешок с просом — килограммов сорок, мешок с бобами немножко тяжелее — шестьдесят; но самое тяжелое — это мешок с рисом: почти семьдесят килограммов.
— Ну-ка, попробуй и ты носить! — крикнул мне хозяин, взбираясь с крюком на мешки.
Они были навалены в два ряда на телегу и представляли собой настоящую гору. Хозяйка, открыв дверь амбара, стояла, наблюдая за нами. Главное действующее лицо в этой сцене — Тора-сан — кричал даже на нее, когда хозяйка не успевала отойти в сторону:
— Посторонитесь, а то задену мешком!
Со-сан, повязав себе голову полотенцем, носил мешки медленно.
Что касается Тора, то он просто бегал с мешками; сначала с одним, а когда это ему надоело, он потребовал, чтобы дали второй. Схватив два верхних мешка, он закинул их на спину и, сгибаясь под тяжестью, двинулся заплетающейся походкой к дверям амбара.
— Надорвешься, Тора! — вскрикнула хозяйка, открыв дверь амбара, нервно приглаживая свою прическу.
Не только она была потрясена этим зрелищем. Все женщины: О-Тика-сан, наблюдавшая с веранды, и Цуру, гулявшая с ребенком в саду, были покорены Тора. Что касается меня, то я, вцепившись в мешок, не мог сделать ни шагу.
Тогда хозяин приподнял крюком низ мешка. Твердая веревка впилась мне в руку.
Стоящий рядом в позе наблюдателя Тора-сан, который успел уже освободиться от своей ноши, весело кричал:
— Ну и тип! Видно, тебя напрасно здесь кормят!
Мешок совершенно придавил меня. Зажмурив глаза от боли, я еле держался на ногах. Земля то казалась мне очень далекой, то вдруг начинала вертеться перед глазами.
— Давай! Давай!
— Вот так, Сунао!
Среди других голосов я с трудом различал окрики хозяина. У меня кружилась голова. Мешок давил со страшной силой. При каждом шаге все мое тело качалось. Я чувствовал, что вот-вот потеряю равновесие, но продолжал двигаться вперед. Я уже поднялся по двум камням задних ворот. Из-за мешка уже виден был ручей, а дальше — черное отверстие амбара.
— Ой, ну и походка у Сунао!
— Давай, давай!
— Ну как? — доносился смех О-Кайё.
Подошла хозяйка, которая молча наблюдала за мной, позванивая ключами от амбара. Но я уже спокоен. Пот заливает мне глаза, я ничего не вижу, но тем не менее уверенно взбираюсь по камням к дверям амбара. Пока я тащу этот мешок, Тора-сан успевает уже принести второй и третий.
Не успел я отдышаться и вытереть с лица пот, как хозяин с очень довольным видом обратился ко мне:
— Ну вот видишь, это совсем не страшно!
— Теперь ты можешь и в баню сходить! — С этими словами он швыряет на прилавок десятисэновую монету. Столько же получили и Со-сан и Тора-сан.
Даже хозяйка, после того как я смог притащить мешок с рисом, изменила свое отношение ко мне. Если раньше она звала меня так же, как и Цуру, просто «Сунао», то теперь она стала говорить: «Сунао-дон»
1 Дон — суффикс после имени собственного; употребляется при обращении к подчиненным.
Вскоре пришло время праздника Бон. В этот торжественный день я получил новую светло-желтую куртку с нарисованной буквой «Я», метров двадцать ткани на полотенца и одну иену на карманные расходы. Теперь, когда я приеду отдыхать к себе домой, мать, оглядывая меня с ног до головы, скажет: «Неужели и вправду ты мог таскать мешки с рисом?»
Конечно, все это меня радует, хотя и вызывает довольно странное чувство. Неужели то, что я окреп и могу носить мешки с рисом, имеет такое уж большое значение?
Немного погодя я был уже в состоянии уверенно разъезжать на велосипеде, водрузив на плечи пару двадцатикилограммовых мешков. Кататься с такой ношей было еще тяжелее, чем таскать рис. Это пришло не сразу. В первое время мне едва удавалось избежать столкновения с такими же велосипедистами, как я. Иногда я возвращался весь в синяках: это были последствия моих столкновений с каменными насыпями. Мне приходилось сворачивать в их сторону, чтобы не налететь на мальчишек. Раны и ссадины не сходили с моего тела.
Когда хозяин взвешивал товар, он любил говорить мне: «Самое главное — это уметь держать масу1». Он учил меня, как орудовать ею. Хоть я и работал в лавке, тем не менее мне очень редко приходилось отпускать посетителям продукты.
1 Масу — мерка: сосуд, которым измеряют зерно.
После хозяина лучшим мастером обвешивать был Сосан. С изумительной ловкостью он незаметно для покупателя постукивал по краю масу, в результате чего в ней оставалась половина.
Конечно, в конце концов и я научился «правильно» держать масу.
Это произошло в доме одного отставного чиновника, нашего клиента. Там, прежде чем принять товар, который я приносил в мешке, его заставляли перевешивать прямо на глазах. Поэтому раньше к этому чиновнику посылали только Со-сан, а теперь туда стал ходить я. В конце концов хозяин стал отвешивать клиентам вместо восемнадцати килограммов двадцати граммов риса только восемнадцать килограммов, а оставшийся рис возвращался обратно в лавку. Мой хозяин не брезговал даже тем, чтобы обмануть покупателя хотя бы на двадцать — сорок граммов!
— Ну и молодец, получай за это награду! — говорила мне всегда хозяйка и за каждую недовешенную мною порцию риса давала пять сэн.
Постепенно мне стало ясно, что такое розничная торговля.
Однажды я, как обычно, явился в дом отставного чиновника. Вокруг пустой бочки из-под риса собрались хозяева и служанка. Однако на этот раз рядом со мной стал сам хозяин. Я был уверен в себе и поэтому, ни капельки не смущаясь тем, что на меня обращен блеск шести глаз, взялся за масу. Положив рис на одну сторону масу, я стал быстро и ловко вытаскивать черпак. Три, четыре, пять... Ближний угол масу, который ежесекундно засыпался зернышками, постепенно очищался. Отсыпав уже девять черпаков, принялся за десятый. И хотя на этот раз я взял не полный черпак, ни хозяйка, ни служанка ничего не заметили, радуясь тому, что все заканчивается. Хозяин, который до этого момента стоял прислонившись к столбу, одной рукой держа круглый веер, а другой пощипывая реденькие усы, неожиданно обратился ко мне:
— А ты, оказывается, ловкий парень!
Я просто опешил от этих слов.
— Ну что вы, ведь до восемнадцати килограммов не хватает каких-нибудь ста граммов. Это сущий пустяк!
Тем не менее не успел я вернуться домой, как чиновник позвонил в лавку по телефону. После этого мы потеряли одного клиента.
Хотя я и потерпел неудачу, в лавке меня мало-помалу начали считать полезным человеком. Хозяин и хозяйка говорили, что если бы я только не читал своих книг, то был бы совсем неплохим парнем.
Постепенно я начал осваивать все новые вещи. Теперь поднять мешок с просом или зерном не было для меня проблемой. Даже мешки с рисом, которые валялись в передней, мне удавалось перетаскивать. Сгибаясь от натуги, я связывал их веревкой и перетаскивал сразу по три. Более того, я свободно перекатывал с места на места тростниковые бочки с сахаром, которые раньше не мог сдвинуть с места. А иногда я вместе с Со-сан перетаскивал даже бочки с «мисо», которые весили семьдесят пять килограммов. Он держался за один конец палки, на которой висела бочка, а я за другой. Когда мы таскали, он мне только кричал: «Держись, браток!»
6
И все-таки меня все время старались унизить, Я же лелеял только одну надежду — вот стану адмиралом флота, непременно отомщу за все.
Я бесконечно страдал. «Когда один человек унижает другого, ведь это оскорбляет его самого», — думал я. Но ни хозяин, ни хозяйка, ни приказчик, ни Тора даже не думали об этом. Моя беда, что я не мог примириться с таким отношением к себе, как примирились Со-сан или Тора-сан.
Я увидел, что некоторые привыкают к своему позору, и чувствовал, что если не смогу бороться, то постепенно, сначала незаметно, а потом явно, сам стану таким же, как люди, которые меня окружают.
Однажды в полдень, когда я, расстелив в тени дерева циновку, чистил велосипед, в садовую калитку юркнула O-Тика, вернувшаяся из школы. Она приказала мне пойти к колодцу и зачерпнуть стакан холодной воды. После того как я принес ей воду, она снова крикнула:
— Еще один, только похолодней!
Я не обязан был выполнять приказания О-Тика-сан, но она была прекрасна. У нее прямой, красивый носик, как у самого хозяина, и яркие губы. Скинув нарядные хакама1, она присаживается у столика, стоящего на веранде, и начинает читать вслух:
— «Весна на исходе. Ласково чистое небо. Шелестят деревья, окружившие изящное жилище. В саду — опавшие лепестки вишни. Разве можно пройти мимо? Входишь, а там...»
1 Хакама — широкие штаны. Хакама носят и мужчины и женщины.
Я чищу свой велосипед и слушаю затаив дыхание. Голос O-Тика звучит неуверенно, но я в восторге. Я жаждал узнать, что она читает. Когда я работал на заводе, мне удалось прочесть в библиотеке «Сказание о сборщике бамбука» и «Повесть из Исэ». Однако то, что сейчас читала O-Тика, не было похоже на те книги. В тот момент, когда она, зевнув, положила себе в рот конфету, я подошел к ней. Я думал, что нет ничего зазорного в моей любознательности, и спросил ее, что она читает. В ответ я услышал:
— Ах, вот как, ты, оказывается, подслушивал?
Надувшись, O-Тика сердито посмотрела на меня и захлопнула книжку в коричневой обложке. Это, по-видимому, был какой-то учебник. Но мне очень хочется знать точно, что она читала.
— Уходи отсюда! Ты все равно не поймешь! Уходи, говорят тебе.
У меня такое ощущение, точно меня избили. Я возвращаюсь к своему велосипеду и начинаю опять натирать его до блеска. Я не сержусь. O-Тика была уже ученицей старшего класса женской гимназии. Может быть, действительно я ничего не пойму. Тем временем О-Тика-сан увлеченно продолжала читать, уже более тихо.
Вдруг голос замолк, и, когда я оглянулся, увидел, что О-Тика-сан была уже в другом конце веранды; пришел мануфактурщик и, раскладывая перед хозяйкой и О-Тика-сан свой товар, что-то говорил им. Я тихо подкрался к веранде. На книге, которая осталась лежать раскрытой, было написано «Записки в часы досуга». Я прочел это, вытирая свои грязные от масла руки о куртку. Как это ни странно, но первую и вторую страницы я прочел без особого труда и так увлекся чтением, что совершенно не заметил, что кто-то подошел ко мне.
Пропал!
Я быстро отскочил, как только понял, что это О-Тика-сан. Однако стоило мне взглянуть на нее, как я удивился: она стояла с широко открытыми невидящими глазами, а через ее плечо был небрежно переброшен кусок материи. Она не заметила ни того, как я украдкой читал, ни того, как я испуганно отскочил, — так велика была ее страсть к тряпкам.
С тех пор я чувствовал к ней презрение.
Вскоре на мою несчастную долю выпало новое испытание. Хозяин сказал мне:
— Учиться могут только богатые, а когда бедный человек лезет не в свое дело, он напоминает белую ворону.
Неожиданно рядом послышался голос Со-сан и его смех:
— Не зря говорят: «Дураку наука, что ребенку огонь».
За что меня ненавидят? Ведь то, что по секрету от всех я читаю книги, не мешает мне выполнять свою работу? Ведь хозяин сам посылает своих детей в школу. А приказчик? Ведь от того, что я читаю книги, ему никакого вреда нет! Разве это оскорбляет их? Если послушать хозяйку или Тора-сан, получается, что я чудак. Почему это: если работник любит читать книжки, значит, он чудак?
Однажды вечером, когда я клеил перед лавкой бумажные мешочки, ко мне подошел еще один «чудак», но в отличие от меня взрослый.
— Эй, Сунао!
У подошедшего из-под полевой полосатой куртки виднелись волосатые ноги. Неожиданно он спросил:
— Говорят, ты любишь книжки читать?
Я склонил голову. Мне было неловко, что все это говорилось при хозяине.
Этот «чудак» был землевладелец из ближайшей деревни. Звали его Тёбэй. Он был женат на сестре нашей хозяйки и доводился хозяину свояком. У него было прозвище Тикусэн, и о нем говорили, что он ученый — Кангакуся1.
1 Кангакуся — человек, изучающий классическую китайскую литературу и китайский язык.
Если он с лопатой и проходил мимо нашей лавки, то очень редко заходил к нам. Его уста всегда Шептали какие-то китайские стихи, и даже в тех редких случаях, когда он заглядывал в лавку, от него можно было услышать не более двух-трех слов, после чего он двигался дальше. Обычно он старался не замечать хозяина, избегал лишних разговоров с ним. Хозяин, в свою очередь, называл свояка не иначе, как Тикусэн-дон. Даже сама жена Тёбэя смеялась над своим мужем и возвещала своим громким голосом, который слышался во всей округе:
— Наш Тикусэн-дон — чудак. Что он говорит — ничего не поймешь!
Старейший в деревне член партии сэйюкай 1 Тёбэй отказался от поста старосты и не поехал в город, когда там происходила выборная кампания. Он сам обрабатывал свое поле, которое не увеличивалось и не уменьшалось. А когда шли дожди, то он, разгрызая крепкие горошины, читал книжки или сочинял стихи. Этот крестьянин был в глазах других и даже для собственной жены «чудаком».
И вот этот человек, не поздоровавшись при входе, обратился прямо к хозяину:
— Эй, Бун-дон! Отпусти вечером ко мне Сунао. Я его немножко поучу.
Я с испугом смотрю на хозяина. Он в ответ только криво усмехается, но Тёбэй этого не замечает. Повернувшись в мою сторону, «чудак» говорит:
— Ты не бойся! Вечером я свободен, впрочем, можешь прийти и завтра вечером. Я расскажу тебе о китайской литературе.
Он перемолвился с хозяином еще несколькими словами и ушел.
Хозяин не сказал мне, можно или нельзя идти, но вместе с хозяйкой и приказчиком снова начали смеяться над Тикусэном-дон.
1 Сэйюкай — правившая в то время в Японии консервативная партия.
На следующий вечер, ничего не сказав хозяину, я отправился в большой деревенский дом, который находился всего в двух-трех те 1 от нас.
Тёбэй сидел, скрестив ноги, под низко свисавшей лампой. Поглядев на меня через очки, завязанные ниткой, он кратко сказал:
— Заходи! Садись сюда! Да садись, садись, говорят тебе.
Я не решился последовать его приглашению, так как заметил, что на веранде рядом с его сыном Горо, учеником четвертого класса средней школы, сидит мой молодой барин Кэндзо-сан, оба в европейских брюках. Тикусэн-сан, по-видимому, хотел сравнить мои знания со знаниями настоящих учеников средней школы.
— Так... Ну, посмотрим, как ты читаешь!
Пошарив рукой по сторонам, Тёбэй поднял с пола ящичек и вынул из него две книжки в светло-желтых обложках. Проглядев быстро одну из них, он дал ее своему сыну.
— В науке нет высших и низших. Читай-ка, а я послушаю.
Я был смущен и обрадован. У Горо-сан и Кэндзо-сан были недовольные физиономии, но что касается меня, то я весь сиял.
— «Узнав об этом, Еритбмо поторопил обоих своих младших братьев выступить против Тайра и разгромить их. Штурм Итинотани был назначен на третий день второй луны. Нориёри направился с пятьюдесятью тысячами всадников к восточным воротам замка; старшим в его войске был Хадзивара Кагэтоки. Ёсицунэ с десятью тысячами всадников подошел к западным воротам. Старшим в его войске был Дои Санэхйра. Как раз на следующий день приходилась годовщина смерти Киёмбри и потому бой был отложен до седьмого дня. Но за три дня до истечения срока...»
1 Тё — мера длины, равная приблизительно 110 метрам.
Книжка в светло-желтой обложке была третьим томом знаменитой «Нихон-гайси»1.
1 «Нихон-гайси» — буквально: «Неофициальная история Японии»; написана в начале XIX века знаменитым японским ученым Рай Сане на китайском языке.
Горо-сан унылым голосом читал отцу, водя пальцем по строчкам в местах переноса и прикрывая рукой пояснительные значки. Я слушал затаив дыхание и в конце совсем оробел, так как читал он без запинки,
— Достаточно. Теперь Кэндзо.
— «... какой-то юноша предстал перед Ёсицунэ, который, взяв в руки горящий факел, внимательно осмотрел его. Он был высок, с выдающимися скулами; в руках он держал охотничий лук и стрелы; на вопрос о возрасте он ответил, что ему семнадцать лет, Есицунэ совершил над ним обряд введения в совершеннолетие, повелев ему называться именем Васио Цунэхару; он пожаловал ему доспехи и оружие и назначил вожаком отряда...»
Поддерживая рукой голову, молодой барин прочел всего лишь три странички, и, конечно, на его лице было написано, что ему неудобно срамиться в присутствии своего слуги.
После него начал читать я. Сначала голос у меня дрожал, в глазах рябило, я запинался. Это происходило не потому, что я встретил незнакомый иероглиф. Нет! После моей работы в типографии я знал их довольно много. Но постепенно я настолько увлекся книжкой, что совсем забыл о сидящих со мной учениках.
— «На вопрос Есицунэ о том, что представляет собою перевал Хиёдори, Цунэхару отвечал, что там большая крутизна, где не могут пройти ни люди, ни лошади, а могут пробираться только олени. «Но и у оленя четыре ноги и у лошади четыре ноги, так что это одно и то же!» — сказал Ёсицунэ и впереди всех поехал к обрыву».
Удивительный, красочный, многообразный ритм был у этого текста. Я произносил слова, а перед глазами возникали картины битвы при Итинотани, поединок Кумагая и Хираяма, цветущая ветвь сливы в колчане Кадзивара Ка-гэсуэ, горящий лагерь Тайра. Тикусэн-сан настолько увлекся чтением, что только бормотал что-то себе под нос. Тем временем Горо-сан и Кэндзо-сан незаметно исчезли.
Когда я устал и кончил читать, Тикусэн-сан удивленно посмотрел на меня и спросил:
— Ты сам учился? Один?
Я замялся. Иногда я сам учился, иногда меня учили. Я запоминал различные шрифты, учился, читал украдкой словарь в лавке букиниста. Однако читать вслух было очень трудно.
Тикусэн-сан, бросив на меня настороженный взгляд: наконец спросил:
— А учиться любишь?
— Люблю, — прозвучал мой ответ.
Он что-то пробормотал опять себе под нос, А мне становилось все более неловко, когда я смотрел на огромное количество томов, стоявших в нише. Я видел среди них «Избранные стихотворения Ли Тай-бо»1, «Цзо ши Чжу-ань»2 и другие книги, заглавия которых я не мог прочесть. А ведь среди них, наверно, есть такие, в которых встречаются сцены, еще более интересные, чем описание битвы при Итинотани.
1 Ли Тай-бо — китайский поэт эпохи Тан (701 — 762 гг.).
2 «Цзо ши Чжуань», правильнее «Цзо Чжуань» — «Летопись эпохи династии Чжоу» — китайский исторический памятник.
— Если у тебя будет время, заходи ко мне каждый вечер. Я буду с тобой заниматься, — сказал немного погодя Тикусэн-сан, как мне показалось, со вздохом. — Ведь Бун-сан — торговец, он, наверно, совсем тебе не сочувствует...
Неожиданно в гостиной раздался голос (я совершенно забыл о существовании жены Тикусэн-сан):
— Послушайте-ка, муженек, к чему работникам наука? Это только торговле помеха!
Я сжался, словно меня окатили холодной водой. Однако Тикусэн-сан не возразил жене и продолжал что-то бормотать. А из гостиной продолжал греметь высокий голос, точно били молотком по наковальне:
— Вы вздумали об этом и в магазине говорить. А Бун-сан из-за вас может оказаться в неудобном положении...
Я поспешил отвесить Тикусэн-сан поклон и вышел в темные сени. Скоро должны были запереть мою лавку.
Когда я уже переступал порог, меня догнал Тикусэн-сан и протянул мне пять или шесть томиков «Нихон-гайси», завернутых в газету.
— На, возьми, почитай!
Я еще раз благодарно поклонился и выскочил на улицу. Когда меня поглотила темнота, слезы покатились из глаз.
«Даже Тикусэн-сан ничего не может сделать с хозяином!»
Я уже подходил к складу, что недалеко от конюшни, когда увидел, что в отдельной комнате, где занимался Горо-сан, горит яркий светильник. На его фоне были видны силуэты двух склоненных над столом голов. Это были Горо и его брат. Они занимались. Я уже не чувствовал зависти к ним. Занятие наукой мне казалось несбыточным и нереальным, и я только плакал в темноте.
7
Радость от сознания, что я не уступаю по своим знаниям настоящим ученикам, сменилась чувством глубокой обиды. Причиной тому были слова жены Тикусэн-сан. Это было для меня настоящим ударом.
Я сам понимал, какой я жалкий. Мечта об адмирале флота начинала казаться несбыточной и далекой.
Вечером в день Эбису1 у нас были гости и мы угощались вместе с хозяевами. Со-сан и Тора-сан пили сакэ. Вскоре приказчик, который всегда быстро пьянел, начал молоть какую-то чепуху, а потом запел пьяным голосом.
Вдруг из-за прилавка раздался голос хозяина:
— Надоел уже! Отведите его на второй этаж и уложите спать!
Я и Цуру потащили Со-сан наверх. Ноги его волочились, голова задевала за лестницу, но он по-прежнему продолжал болтать:
— В-вы тоже там садитесь. .. А вам известна эта песня ?
— Нет! Не известна, — со смехом сказала Цуру, небрежно набрасывая на него ватное одеяло, когда мы добрались наконец до комнаты приказчика.
1 Эбису — в японской мифологии — бог здоровья.
Со-сан работал в этой лавке уже лет двадцать и мог бы иметь свое маленькое дело. Однако говорили» что пять-шесть лет тому назад он связался с какой-то женщиной и промотал хозяйские деньги. Теперь ему придется работать всю жизнь» чтобы расплатиться с хозяином.
— Что такое везение? Везение — это значит иметь... прекрасного хозяина. А если имеешь прекрасного хозяина, это значит, тебя кормят всю жизнь... Да-а...
Со-сан попытался встать на ноги, и было забавно смотреть, как он дрожащими руками стаскивал с себя одеяло. Мы с Цуру стояли рядом.
— Ох, тяжко служить всю жизнь! Напялят на тебя куртку и орут с утра до вечера: «Содзиро! Содзиро!» Зато когда кончается год, никаких тебе забот... Если праздник Бон — одежда, если Эбису — угощение; А попробуй-ка сам вести нищее хозяйство! Вот тогда...
В это время хозяйка позвала Цуру, и она спустилась вниз. Я тоже пошел следом за ней, но пьяные бредни Содзиро-сан не выходили у меня из головы. Неужели такова наша участь?! Я не хочу этого! Не хочу!
Когда наступил праздник Осени, меня и Цуру отправили в соседнюю деревню вместе с О-Тика-сан и Кэндзо-сан. Цуру надела свой новый алый передник и сделала прическу, а я надел новую куртку. Родственники моих хозяев жили в доме, который стоял на возвышенности у входа в деревню. У них было три каменных амбара с побеленными стенами. Однако крестьянской работой они не занимались. Они имели двух лошадей и полные закрома риса, но у них не было ни мотыг, ни корзин для веяния риса. Это был большой и тихий дом.
Мы с Цуру дошли вместе с молодыми хозяевами до прихожей, а потом отправились на кухню.
Мы сидели в углу широкой комнаты. Прямо против решетчатой двери виднелись искусственная горка и пруд, через который перекинут был висячий мостик. Мы, конечно, не видели, как развлекались О-Тика-сан и Кэндзо-сан, но мы тоже были счастливы: Цуру не нужно было таскаться с младенцем, а меня никто никуда не посылал.
Даже хозяйка сказала нам:
— Сегодня вы сами гости!
Вместе с пожилой горничной она принесла черные лакированные подносы с едой t и поставила их перед нами:
— Вы не стесняйтесь! Чувствуйте себя свободно!
Цуру низко поклонилась, и я тоже. Хозяйка кивнула нам в ответ, а потом села на циновку возле очага. Она достала длинную трубку, закурила ее, а потом, обратившись к Цуру, спросила ее:
— Цуру-дон, сколько тебе лет?
— Семнадцать, ваша милость, — ответила Цуру, у которой рот был набит вареным рисом с красными бобами.
— А Сунао-дон сколько?
Когда я ответил ей, она воскликнула, не вынимая трубку изо рта:
— Ого, молодец!
Мы с Цуру сначала чувствовали себя несколько стесненно, но постепенно освоились и ели, забыв обо всем. Жареный окунь, рис с красными бобами, сакэ — все уничтожалось нами беспощадно.
Тем временем стало темнеть. Было решено, что О-Тика-сан и Кэндзо-сан останутся в гостях, а мы с Цуру, нагруженные подарками, отправимся домой. И вдруг раздался смех хозяйки:
— Посмотрите на них. Они стоят рядышком, словно жених и невеста! Не правда ли? Ха-ха-ха!
Цуру опустила голову и стала пунцово-красной. До меня не сразу дошло значение этих слов. Собственно говоря, в этот момент я впервые почувствовал какое-то неожиданное стеснение от присутствия Цуру.
Я должен был стать адмиралом и носил во внутреннем кармане куртки портрет будущей спутницы своей жизни. Я никогда и не думал о Цуру, и поэтому мне после этих слов стало страшно неудобно.
— Будьте осторожны на обратном пути. Передайте привет своим хозяевам. Возвращайтесь вдвоем!
Цуру тащила огромный тяжелый ящик, а я — пятилитровый бочонок с сакэ. Тащить все это нам было очень тяжело, и мы несколько раз останавливались, чтобы передохнуть, тем более что от деревни к лавке вела извилистая дорога, протянувшаяся через рисовое поле километра на четыре.
— Ну-ка, повернись сюда, — озабоченно сказал я Цуру, когда мы отдыхали на меже рисового поля. Сегодня она была такой же красивой, как и O-Тика-сан. От ее волос исходил аромат. Я заметил, что лицо ее было белым. — Ну да, так и есть! Ты намазалась белилами!
— Ой, что ты!
Она пыталась спрятать лицо в ладонях.
— Да ведь ты сегодня красавица!
Цуру надулась, но тем не менее покраснела от удовольствия.
— Вот О-Тика, — снова заговорила она, — хотя и ученица, а ведь тоже мажется белилами! Поэтому-то она такая красивая.
— Ну-у? — удивленно произнес я.
Цуру раскрыла совершенно не известные мне секреты красоты О-Тика. Цуру, оказывается, знала все: и то, что молодая хозяйка моет лицо соловьиным пометом, накладывает румяна и добрый час сидит перед зеркалом, прежде чем идти в школу.
— Значит, если все это делать, ты тоже будешь такой же красивой, как О-Тика-сан?
— Ну и глупый же ты! — Она толкнула меня в плечо и, поднявшись с земли, двинулась дальше.
Идя вслед за ней, я думал: «Если я стану адмиралом флота, я должен позаботиться о бедняжке. Она хорошо работает и хотя иногда и сердится, но по натуре честная девушка. Однако ведь не может же быть супругой адмирала девушка, которая не умеет написать даже своего имени. Это было бы, по крайней мере, странно...»
— А сколько ты еще собираешься быть в прислугах?
— Не знаю! До каких-нибудь пор, — ответила она, неожиданно смутившись. Присев на берегу реки, Цуру обрывала лепестки полевой хризантемы и бросала их в воду»
— Как же ты не знаешь? Не всю же жизнь? ..
И тогда Цуру, точно отмахиваясь от меня, сказала:
— Говорю тебе — не знаю. Пока хозяйка не скажет.
Мне ничего не оставалось делать, как замолчать. Действительно, не известно, когда хозяйка может это сказать — через несколько лет или через несколько десятков лет. Я точно не знал, но слышал, что семья Цуру должна хозяевам во много раз больше нашей. Когда Цуру спрашивали об этом, она становилась точно сумасшедшая. Ее мать ходит в лавку уже несколько лет. Эта несчастная женщина появлялась всегда, ведя за обе руки двух детей, а третий сидел сзади. Глаза ее были воспалены, губы потрескались. Когда Цуру узнаёт о приходе своей матери, она старается немедленно скрыться куда-нибудь, но хозяйка при ней кричит:
— Есть же ужасные родители! Стоит ребенку стать на ноги, как его отдают уже куда-нибудь!
Хотя речь идет о ее матери, Цуру никогда не выказывает недовольства. Она воспитывалась в лавке, познавая все невзгоды, связанные с обязанностями няньки. Поэтому она даже гордилась, что ее считали в какой-то степени членом семьи лавочника.
— А хозяйка не говорила, когда ты выйдешь замуж?
— А даже если говорила? ..
При этих словах Цуру вновь покраснела, и мне стало неудобно. Она кокетливо нагнула свою головку и рвала траву. Последнее время она стала немножко кокетничать.
— Я... — Глядя на меня снизу вверх, она повернулась к рисовому полю, которое было окрашено в желтый цвет лучами заходящего солнца. Потом она тихо поведала мне о своей мечте: — ... Я хочу стать хозяйкой рыбной лавки.
— Рыбной лавки? — Когда я взглянул на нее, она опустила голову на тяжелый сверток и залилась краской, да так, что у нее покраснела даже шея. — Почему именно рыбной лавки?
— А разве это плохо? Знаешь, какие они все важные. Даже хозяйка это говорила.
Через каждое слово она упоминала хозяйку. По-видимому, она думала, что хозяйка любит ее и даст ей приданое. Я попытался сравнить торговца рыбой с адмиралом флота, и положение рыбника мне не понравилось.
— Тебе не нравится рыбная лавка?
— Нет. Это отвратительно.
У меня было такое чувство, словно меня оскорбили.
Я поспешно поднялся и, взгромоздив на себя бочонок с сакэ, потащился дальше.
Цуру, также положив на спину свой ящик, вздыхая, поплелась следом за мной.
Кругом все начало погружаться в темноту, и стало страшновато.
Цуру, идя сзади, несколько раз окликала меня:
— Погоди немного! У меня развязались гэта.
Я держал ее ношу, пока она переобувалась. Цуру растирала замерзшие руки.
— Иди помедленнее, я совсем устала!
Я, конечно, не торопился увидеть хозяйский дом. Я готов был идти с Цуру очень долго. Но мне не нравилось, что она все время говорит о хозяйке и сама мечтает стать женой владельца рыбной лавки.
8
Я очень хотел иметь свой словарь. Однажды я видел его в библиотеке и несколько раз тайком рассматривал в витрине книжной лавки. На огромной, толстой книге были мелко написаны узкие иероглифы. Наверно, в этой книге можно найти объяснение всем самым удивительным вещам в мире. Если бы у меня был словарь, я бы знал все. Я мечтал о словаре, хотя не знал, сколько он стоит. Но какова бы ни была его цена, все равно я не мог его купить, так как не накопил еще и иены.
Тем временем я прочитал еще несколько томиков «Ни-хон-гайси» и вернул их Тикусэн-сан. Однако я понял далеко не все: у меня осталось много непонятных фраз. Увы, я не мог узнать их у Тикусэн-сан. После того как я слышал крики и ругань его жены, у меня, наверно, до самой смерти, пропала охота ходить в его дом.
Однажды я повстречался с ним на обочине дороги. Тикусэн-сан тащился с мотыгой. Этот малодушный взрослый «чудак», понизив голос, спросил меня:
— Ну как, ты занимаешься?
Вместо ответа я кивнул головой и взглянул на Тикусэн-сан. Мне, конечно, было очень приятно, что этот человек не забыл меня.
— Приходи, если будет время.
— Большое вам спасибо, — ответил я, опуская на землю мешок с рисом, но я заранее знал, что не смогу к нему прийти.
После того как у Тикусэн-сан вышла какая-то размолвка с моим хозяином, в лавку он больше не заходил, и мне тоже не хотелось его беспокоить.
Разумеется, мне было трудно читать не только «Ни-хон-гайси». Очень часто и в других книгах попадались слова и предложения, которые я не мог понять.
Однажды вечером, когда я клеил бумажные кульки,
мне попалось на глаза непонятное слово. У кого бы я ни спрашивал, что оно значит, все только смеялись в ответ, а хозяйка даже обругала меня и ударила по голове. Я держался за голову, но плакать не мог. Какие действительно нелепые вещи, по-видимому, случаются в этом мире!
На обратном пути, после того как я на велосипеде развозил продукты, мне удалось выкроить немного времени и съездить в город в книжный магазин. Это был один из самых больших магазинов во всем Кумамото, и в нем всегда вертелась и шумела толпа студентов. Я, конечно, хорошо знал эти полки, на которых стояли в ряд всевозможные словари. Со мной были тайно скопленные и аккуратно завернутые в бумагу три монеты по пятьдесят сэн и несколько медяков.
— Полный словарь? Он стоит одиннадцать иен!
С этими словами подошедший сбоку продавец, туго затянутый черным оби1, перелистал указанную мною толстую книгу и с шумом поставил ее на место. Мне стало неудобно.
1 Оби — широкий шелковый пояс, который носят поверх кимоно.
— А вот эта книга?
— Эта семь иен пятьдесят сэн.
Продавец с самого начала подозрительно смотрел на меня. Видно, я ему уже изрядно надоел, и он, не снимая книг с полки, называл мне только их стоимость. Я был уже готов разреветься. Все словари, которые я украдкой разглядывал, были очень дорогие.
— Вот этот стоит иену восемьдесят сэн.
Это был «Полный образцовый алфавитный словарь». Когда продавец указал мне на него, его лицо, казалось, говорило: «Ну, хотя бы этот ты сможешь купить или нет?» В ответ я поспешно вытащил из внутреннего кармана своей куртки бумажный сверток и выложил перед ним все до последнего медяка. Внешне словарь был неказист, да и размером маленький, но ведь на нем стояли слова «образцовый» и «полный», и поэтому я думал, что содержимое должно соответствовать его названию.
Я был счастлив. Уже держа словарь под мышкой, я не мог оторвать свой взгляд от книжных корешков, которые прижались один к другому на этих бесконечных полках. От одного вида их у меня рябило в глазах, И все-таки мне не хотелось выходить из магазина.
— Эй, пойди-ка на минуточку сюда!
С этими словами кто-то неожиданно схватил меня за шиворот и потащил в глубину магазина. Я не понял, в чем дело, и пытался вырваться, но в это время ко мне уже подскочили другие продавцы.
— Этот?
— Да, он часто наведывается!
Приказчики, обступившие меня со всех сторон, выхватили у меня только что купленную книгу и швырнули ее на прилавок. Я сразу же сообразил, что попал в какую-то неприятную и грязную историю.
— Ошибаетесь! Ведь я только что купил здесь книгу.
Я оглянулся, но, как назло, того продавца, из рук которого я получил словарь, здесь не было.
— Не ври только!
— Зачем таким, как ты, нужны книги?
Все продавцы, которые шумели вокруг, были намного старше меня. На мгновение я совсем растерялся и не знал, как доказать им свою невиновность. В это время какой-то господин в золотых очках, по-видимому старший среди них, перелистывая маленькими белыми пальцами мой словарь, тихим голосом спросил меня:
— Скажи, а где ты служишь?
Я немедленно назвал имя своего «хозяина и место, где я работаю. Оказывается, нигде не было отмечено, что мне продали «Полный образцовый алфавитный словарь», и поэтому на меня пало подозрение, что я украл его. Все шло к тому, что словарь снова вернется на полку и я больше не увижу его.
— Послушай, а зачем ты купил эту книгу? Ведь не для того же, чтобы читать?
Я совсем опешил:
— Я умею читать! Поэтому я и купил!
Однако меня все еще подозревали.
Господин в очках с золотой оправой спросил у меня номер телефона нашей лавки и снял трубку. Меня всего трясло. Я закричал, чтобы привели продавца, у которого я покупал книгу. Но стоящие вокруг меня продавцы даже не обратили на мои слова внимания, а я не знал его имени!
— Вот он! Вот этот продавец!
Я увидел его в тот момент, когда он вытирал мокрые руки в темной передней.
Очки в золотой оправе обернулись вместе с поднятой телефонной трубкой.
— Да, я действительно продал ему этот словарь. Деньги отнес приказчику.
«Мой» продавец сказал это, продолжая вытирать руки. Затем, даже не взглянув в мою сторону, он исчез в глубине магазина. После этого «Полный образцовый алфавитный словарь» благополучно был возвращен мне, а обескураженные продавцы разошлись с унылыми лицами, оставив меня одного...
Мой словарь был очень дешевым, и, наверно, поэтому я не нашел в нем ответов на многие интересовавшие меня вопросы. Я напрасно истратил свои последние сбережения.
9
В тот момент, когда с огромного гинкго1 стоявшего у земляного погреба, упал первый лист, у меня прибавилась новая работа.
1 Гинкго — дерево, очень похожее на тополь.
Листья продолжали безжалостно падать во двор лавки, несмотря на все мои старания убрать их. Правда, желтые листья гинкго не производили впечатления грязи, тем не менее хозяин любил говорить: «Если перед лавкой купца не видно метлы, то это уже неряшливо». Поэтому одной из моих важных забот было встать рано утром и убрать широкий двор. После уборки я должен был сжечь весь мусор.
У Тора-сан была привычка вставать позже всех работников. Причем, не успев еще проснуться, он начинал горланить песни. На этот раз Тора-сан пел что-то новое:
— Кто это в паланкине? Не Цуру ли там едет?
Он подошел к костру и стоял, широко расставив свои волосатые ноги. Тора-сан не упускал случая, чтобы не подразнить Цуру, которая обогревала над костром свои окоченевшие руки.
— Эй, меня несут продава-а-а-ать, — вертелся Тора-сан прямо перед носом Цуру. После этого он повернулся в мою сторону и громким голосом кричал нараспев: — А Сунао-дон тоже иногда говорит, иногда слу-у-ушает, Дон-дон! А-ха-ха!
У Тора-сан был неплохой голос, и он умел декламировать. Его мощный голос заглушал страшный шум, который издавала рисорушка на складе зерна. Однако сейчас он декламировал какую-то чепуху. Он дразнил нас, вставляя наши имена в свои песнопения, но, поскольку я уже привык, меня это совсем не трогало. Однако Цуру, слушая его песни, пришла в ярость и бросилась на него. Тора-сан, продолжая петь, бегал от нее вокруг костра. Когда же Цуру, выбившись из сил, начала реветь, он стал с шумом хлопать себя по бедрам и радостно смеяться. По лицу Цуру было видно, что она чем-то встревожена, но я еще ни о чем не догадывался.
В последнее время Цуру прямо на глазах становилась взрослой. Она сделала себе прическу «бабочка» и казалась даже выше меня. Кроме того, у нее появилась привычка разговаривать немного свысока.
Стоило мне начать говорить, как у нее появлялось выражение, точно у взрослой. «Ну, в чем дело? Да, да, поняла. Чего еще можно ждать от такого ребенка, как ты?» — казалось, говорил ее вид. Для меня это все было очень странным, и я начинал сердиться.
Однако ее поведение вызывало у меня тревогу. Стоило мне услышать крик Цуру у рисового склада, как я не мог удержаться на месте, чем бы ни был занят. Как правило, я без толку срывался с места. Это главным образом бывало тогда, когда Тора-сан и другие работники, а также взрослые деревенские парни бездельничали и издевались над Цуру. Цуру больше всего оберегала от мужских рук свою прическу. Краснея, она убегала со смехом от них, но следует отметить, что убегала она недалеко.
Все это вызывало у меня страшную озлобленность против Цуру.
— Дура ты, вот что! Укусила бы кого-нибудь из них, вместо того чтобы смеяться. Потому тебя и дразнят!
Цуру высокомерно смотрела на меня, покачивая ребенка.
— Можешь обо мне не беспокоиться!
Я ничего не понимал. По всей вероятности, у Цуру, так быстро повзрослевшей, и у этих парней был свой мир, совершенно не понятный мне. Однако странное дело: эта взрослая Цуру готова была, дрожа от страха, бежать куда глаза глядят, чуть только раздавались слова: «Кто это в паланкине? Не Цуру ли там едет?» Тем более что эти слова подхватывались всеми работниками окрестных лавок.
— А, вот где ты мне попался! — раздался чей-то голос.
И в то же мгновение я, ничего не подозревая, оказался схваченным "Гора-сан за шею и брошенным на пустые мешки.
Я был взбешен до полусмерти таким бесцеремонным обращением и, схватившись с Тора-сан, ударил его в грудь, крепкую, как скала.
— Ах, вот оно что! Оказывается, ты уже сильный.
Однако не успели еще раздаться эти выкрики, как мое тело вторично взлетело ввысь и снова опустилось на пустые мешки. В волосатых руках Тора-сан было столько силы, что мне пришлось плохо. Я изворачивался, как котенок, но силы мои иссякали. Еще немного, и я уже не мог шевельнуться.
— Теперь ты пойдешь и купишь мне это лекарство. Понял?
Я лежал, придавленный спиной к мешкам, и сквозь листья персимона видел лишь маленький кусочек голубого неба. Рядом со мной высилась фигура Тора-сан, который совал мне какой-то клочок бумажки. На нем маленькие буковки хирагана тесно прижались друг к другу, словно дети. Мне ничего не оставалось делать, как согласиться.
Я думал: «Зачем только этот Тора-сан живет на свете? Для чего? По-видимому, чтобы круглый год гулять и пьянствовать».
Неожиданно я спросил его:
— А верно, что Цуру продают?
Только недавно я услышал об этом, но никак не мог поверить, а ему, по-видимому, что-то было известно.
— Говорят... — безразличным голосом ответил Тора, когда мы вышли с ним на солнышко.
Я слышал страшные рассказы о том, как покупают живых людей, но не мог представить себе, что это существует на самом деле.
— Это верно?
— Спроси у Цуру! — хихикая, ответил Тора-сан.
«Не может этого быть. Он просто смеется надо мной, — думал я. — Ведь это же не рис или сахар, который можно продать. Солнце, не ослепило ли ты меня?»
Некоторое время спустя я столкнулся с. Цуру у черного хода и, чтобы окончательно удостовериться во всем, решил спросить об этом прямо у нее:
— Это верно, что тебя продают? Наверно, все это ложь! Да?
Ее лицо изменилось. Она готова была броситься на меня с кулаками,
— Ну и дурак же ты! — уже плача, сказала она.
Мне сделалось неловко. Действительно, наверно, я дурак! Разве может быть такое? Ведь Цуру сама считает, что она член семьи этого лавочника и воспитывается у них с девятилетнего возраста. Вот наша хозяйка сидит, ворчливая, как обычно, а рядом пузатый хозяин. Если бы торговец людьми даже тайно захотел пробраться в дом, он не сумел бы этого сделать. Я окончательно успокоился и отстал от Цуру.
Однако в один из дождливых вечеров такой торговец явился к нам в лавку. Он совершенно открыто вошел через парадную дверь, громко стуча высокими гэта.
Я в это время чинил бамбуковую штору. Недалеко от порога по обе стороны хибати сидели приказчики и Тора-сан и о чем-то оживленно говорили. Напротив них над счетами склонилась хозяйка, а сам хозяин сидел за прилавком.
— Прошу прощения, — раздался хриплый голос.
На пороге гостиной стояла мать Цуру. В руках она сжимала поломанный зонт и покачивала малыша, который своими худыми ручками обнял ее за шею. За ней стоял какой-то маленький человечек. На нем была черная шляпа, очки * в черной оправе и белый шелковый пояс. Затем, пристально посмотрев в сторону хозяев, он молча уселся один в тени бочек из-под зерна. Я особенно не удивился^ так как мне в голову не могло прийти, что этот тип и есть покупатель людей.
Неожиданно против двери, ведущей к прилавку, раздался плач Цуру. Я так и слетел со своего места. В чем дело? Мать Цуру хотела подняться, чтобы заставить дочь замолчать, но хозяйка не пустила ее дальше прилавка. Тогда мать даже сплюнула от злости. Может быть, Цуру действительно собираются продавать?
— Так вот, это ваша дочь, и поступайте как знаете. Но вы слышите, как она плачет! — заявила хозяйка.
Как странно! Вопреки обыкновению, хозяйка заняла оборонительную позицию. Загородив дорогу матери Цуру, хозяйка вдруг всхлипнула, словно этим хотела иску* пить свою вину. Однако я продолжал оставаться спокойным.
Хозяин, опершись локтем на конторские счеты, прислушивался к шуму, который доносился из-за перегородки.
Мать Цуру, успокоив ребенка, державшего ее за спину, позвала свою дочь:
— Цуру! Иди сюда! Цуру! Непослушная! Как тебе не стыдно реветь!
— Не говорите так. Ведь вы же ей мать! — сказала хозяйка.
— Отойдите! Это не ваше дело!
Хозяйка, по-видимому, решила отступить. Я поспешно выхватил из камина полено. Цуру в опасности! С плачем Цуру побежала в комнату О-Тика-сан, затем выбежала на веранду, потом в столовую, но нигде не могла укрыться. Я готов был броситься с поленом по первому слову хозяина, но, видно, все было не так, как я себе представлял. Хозяйка опустила руки с видом «делайте, что хотите», и мать Цуру вошла во внутренние комнаты. Сначала доносились только тихие всхлипывания Цуру и чьи-то грозные шаги. Но потом из темной кухни послышался страшный рев: Цуру поймали...
Я угрюмо бродил по кухне и магазину с поленом в руках. Цуру вытащили прямо босиком. Хозяин, как ни в чем не бывало, сидел, опершись на счеты, а приказчик и Тора-сан с видом, как будто все это было не их дело, сидели по-прежнему вокруг хибати. Что же все-таки произошло?
— Не хочу! — продолжала кричать Цуру.
Когда я увидел^ как за темной перегородкой Цуру упиралась босыми ногами, а мать тащила ее за волосы и за рукав, чуть ли не отрывая его, я подскочил и схватил старуху за плечо.
— Ты что делаешь? Проклятый мальчишка!*. — закричала мне мать Цуру, не обращая внимания на то, что ребенок у нее за спиной совсем развязался. Она не выпускала руки своей дочери.
Вдруг кто-то оттолкнул меня в сторону: сбоку стоял тот самый тип в черной шляпе. Неужели вот так просто уведут Цуру?
Сейчас она была снова похожа на маленькую девочку: сложная прическа, делавшая ее взрослой, растрепалась, лицо было мокрым от слез.
— Сунао, отойди в сторону, — впервые за этот вечер раздался голос хозяина и то лишь тогда, когда Цуру притащили в светлую гостиную. Хриплым, неприятным голосом хозяин обратился к черной шляпе. Я даже опешил. — Если у них кончились деньги, то их дело есть вареное или жареное. Цуру принадлежит ей, и не мое дело вмешиваться. Однако мне очень неприятно, что её забирают со слезами из моего дома, где она прожила около десяти лет. Но, увы, она сама согласна...
— Оставьте ее хотя бы еще на один вечер! — вслед за хозяином промолвила его жена.
Все происходившее казалось мне каким-то наваждением.
Тип в черной шляпе вывел Цуру через парадную дверь на улицу и, закурив, не спеша пошел следом за ней. А тем временем Тора-сан и приказчик с интересом наблюдали эту сцену, раскрыв рты от удивления.
Я не мог удержаться и выскочил на улицу. Цуру, продолжая всхлипывать, проходила мимо земляного склада. Она шла в сопровождении матери, и ее босые ноги топтали шуршащие листья гинкго. Что я мог для нее сделать?! В конце улицы, за лавкой, торгующей сыром из бобов, они взяли рикшу. Мать и черная шляпа быстро посадили Цуру и опустили верх. Наверно, она продолжала рыдать, но ничего уже не было слышно. Вернувшись в тень, черная шляпа заговорила о чем-то с матерью Цуру. Я хотел позвать Цуру, но у меня пересохло в горле. Затем рикша тронулся. На улице стемнело. Я даже не заметил, как они скрылись за углом.
— Ну как, наверно, промок? — услышал я, когда вернулся в лавку.
Как после театрального представления, все сидели вместе вокруг хибати и, глядя на меня, смеялись. Заметив это, я бросил полено прямо в гостиной. Подойти к ним я был не в силах.
— Как жаль все-таки! Куда ее продали? — раздался голос О-Тика-сан. Она пришла в хаори, накинутом поверх ночного халата, и, присоединившись ко всем, произнесла это с видом сожаления.
— Куда продали? — зевая, переспросил хозяин. — Наверно, в какой-нибудь шахтерский городок недалеко от Тику дзэн.
Я спрятался один в темной кухне, и до меня доносились только их голоса.
— Однако какая все-таки бессердечная мать! — постукивая по трубке, произнес Со-сан.
Тут же раздался громкий голос Тора-сан:
— А что особенного? Все равно ведь рано или поздно пришлось бы ее продать!
А затем раздался общий смех.
Мне казалось, что я сойду с ума. О солнце, как можешь ты каждый день светить, когда есть люди вроде моих хозяев!
Я сидел в углу темной кухни и плакал без конца. Это единственное, что мне оставалось делать.
В это время послышались шаги, и у меня над головой раздался голос хозяйки:
— Ой, это ты? Я даже испугалась! Что ты здесь делаешь? Закрывай дверь и ступай спать! Спать!
Я украдкой вытер слезы и пошел к себе...
ТАСАКУ
1
Это было осенью, года четыре назад.
Тасаку исполнилось пятнадцать лет, и он поступил учеником на завод Коямада, изготовлявший электромоторы.
Завод находился в городе Цуруми (провинция Канагава, неподалеку от Токио) и стоял в центре небольшого плато. Позади завода возвышалась земляная насыпь с крутым склоном. За ней проходил судоходный канал, наполненный красноватой водой. Вокруг, насколько хватал глаз, были только заводы и заводы. Небо дымилось от заводских труб. Свистки сирены и другие звуки, издаваемые всевозможными машинами, не прекращались ни днем, ни ночью. Все это потрясло воображение Тасаку.
Прежде чем отпустить Тасаку из родной деревни, отец сказал ему на дорогу: «Ты должен понять, что уже не маленький. Когда я буду делить свою землю, придется отдать ее старшему брату, а на твою долю ничего не достанется. Хотя между детьми не может быть различия, но, увы, ничего не поделаешь... Здоровье — вот твой единственный капитал. Поэтому следи за собой. Пока руки твои не научатся ремеслу, забудь о том, что у тебя есть родина и родители...»,
Тасаку от природы был молчаливым и поэтому в ответ только кивнул головой. В душе он решил «показать всем, на что способен». Он еще удивит всех своих односельчан, когда станет выдающимся инженером, который будет делать авиационные двигатели или поршни для паровозов. На нем была надета школьная полотняная тужурка, выпущенная поверх брюк, под мышкой он держал учебники.
В это время еще не начинались события в Маньчжурии1 и предприятие «Коямада», которое впоследствии перешло на изготовление авиационных моторов, представляло тогда обыкновенный маленький заводишко, отличавшийся только тем, что его хозяин был потомственным токарем из военно-морского арсенала Курэ. В основном ему приходилось брать подряды на изготовление всякой мелочи.
1 Имеется в виду захват Японией Маньчжурии в конце 1931 года.
Тасаку вместе с отцом не могли понять, где вход на этот заводик, и стояли в сенях дома хозяина, наполненных запахами машинного масла и металлического мусора. В это время прямо из-за токарного станка вышел, по-видимому, сам хозяин, вытирая тряпкой грязные руки.
— Здесь трудно говорить. Идемте лучше сюда! — закричал он.
Хозяин сел, скрестив ноги, за конторку, а отцу, который был одет в полосатое хаори и высокие резиновые сапоги, предложил сесть на деревянный пол. Хозяин сидел в такой простецкой позе, которую не увидишь у деревенских господ. Однако, поймав на себе взгляд, каким обычно оценивают товар, Тасаку смутился и робко стал за отцовскую спину.
— Вот это да! Пятнадцать лет, а уже такой молодец!
Хозяйка пристально и недружелюбно смотрела на мальчика, продолжая пить чай. У этой женщины было тонкое лицо и визгливый голос. Она имела родственников в наших местах, и поэтому отец, вторично отвешивая ей поклон, вручил в качестве гостинцев сладкий картофель, собранный в горах, и сушеную рыбу.
— Та-са-ку. Ах, Тасаку! Какое странное имя! Ну ничего, поживем вместе — привыкнем...
Хозяйка говорила это так, словно она покупала зелень.
Это было время ужина, и хозяин с отцом стали пить сакэ. В это время несколько детских голов высунулись из-за перегородки и несколько пар глаз уставились на Тасаку. Ребята то появлялись, то прятались за спиной у хозяйки. Вскоре они настолько осмелели, что вылезли совсем из своего укрытия. Немного погодя восьмилетний мальчик, ведя за руки братишку и сестренку, подошел прямо к Тасаку и спросил:
— Тебя правда зовут Тасаку? Как странно! Та-са-ку... — и, не успев договорить, убежал с визгом.
Тасаку сидел, поглаживая колено, вылезавшее из-под коротких полотняных штанов, и на душе у него было тяжело. Обернувшись, он видел за спиной слегка приоткрытую стеклянную дверь. За ней в беспрерывном шуме работали черные машины. Случайно он обратил внимание на такого же по возрасту, как и он, ученика, почерневшего до самых ноздрей. Мальчишка посмотрел на Тасаку, а потом крикнул кому-то; «Смотри, опять новый рис привезли!»
Растерявшись, Тасаку отвернулся и заметил, что прямо перед его глазами, на краю столика для еды лежала четвертушка бумаги, = исписанная тушью. По всей видимости, это было что-то вроде контракта. Придвинув ближе баночку с краской, отец жестами велел Тасаку, чтобы он к этой бумаге приложил палец вместо печати. Вымазав большой палец на левой руке красной киноварью, Тасаку с силой прижал его прямо под тем местом, где было написано: «Настоящее лицо — Тасаку Сато». Однако значение свершившегося он плохо понял.
Текст, который он успел украдкой прочитать, гласил:
«Сим договариваемся об отдаче в услужение нашего сына Тасаку на все время, кое пройдет с. .. дня.,. месяца сего года и вплоть до достижения им призывного возраста. Он отдается в услужение высокой стороне при условии беспрекословного подчинения всем правилам означенного предприятия. В случае болезни или побега, могущих случиться с настоящим лицом, вся ответственность должна быть возложена на нижеподписавшееся лицо, что и удостоверяю своей подписью».
Хозяин бросил беглый взгляд на бумажку и передал хозяйке; та вытащила из комода десять зеленых банкнотов, пересчитала их по одному и выложила на край стола.
— Что, папаша, может, переночуете у нас? — спросила хозяйка равнодушным тоном, поглядывая, как отец бережно прячет за пазуху только что полученные деньги.
Однако он отрицательно покачал головой и решительно отказался.
— Нет, нет! Что толку? Расстаться ли сейчас, либо завтра — какое это имеет значение! — промолвил отец с таким видом, что все уже решено, и посмотрел на своего сына.
В этот момент на Тасаку устремились еще два взгляда: хозяина и хозяйки.
— Ничего, шесть лет — это не страшно. Когда я поступил учеником, мне было двенадцать!
Хозяин снова подлил отцу сакэ.
— Да-а, что говорить, трудиться нужно сызмала! — опрокинув стопку, пробормотал отец. Можно было подумать, что он уговаривает самого себя.
Поздно вечером, когда на заводе уже кончалась работа, Тасаку пошел провожать отца до станции портовой железной дороги, откуда тот должен был уехать ночным поездом. По дороге отец дал Тасаку «на всякий случай» две пятидесятисэновые монеты и несколько раз повторил: «Смотри слушайся во всем хозяина и на время учения забудь о том, что у тебя есть родина и родители».
Назад Тасаку возвращался один, подгоняемый холодным ветром.
— Так и знай, если будешь плохо вести себя — выгоню! — сказала Тасаку хозяйка, вынимая из кладовки пахнущий плесенью матрац. После отъезда отца она стала разговаривать гораздо грубее.
С таким напутствием Тасаку отправился на второй этаж, где жили ученики. Это был фабричный чердак. Тасаку постелил свой матрац в углу комнаты, и ему ничего не оставалось делать, как постараться заснуть. Правда, это было довольно трудно сделать, так как ученики беспрерывно бегали то в главное здание поесть, то помыться в баню.
У Тасаку было такое чувство, точно он не туда попал. Это было совсем не то, о чем он думал у себя в деревне. Пропахшие машинным маслом спецовки, которые висели вдоль всей стены чердака, разбросанные в беспорядке раскрытые корзины и котомки, помада и гребни, валявшиеся на газете, — все это ошеломило его. Тасаку почему-то очень захотелось плакать, и, чтобы преодолеть это чувство, он уселся на своем матраце и стал разглядывать захваченные из дома «Книгу для чтения» и «Сборник задач по арифметике».
Так началась новая для него жизнь, жизнь ученика на фабрике.
2
Свободного времени у Тасаку совершенно не было. Если не считать тех коротких часов, которые он проводил ночью в постели, он всегда был чем-то занят. Сама работа все время менялась. Один день не был похож на другой.
— Та-са-ку! — то и дело раздавался из кухни голос хозяйки. Она почему-то всегда делала ударение на последнем «у».
Завод получал все больше и больше заказов, и работать приходилось даже ночью. Количество рабочих все росло. Тасаку покупал рабочим на завтрак овощи и бегал отправлять на почту письма, перевозил материалы.
— Эй, разве это уборка?
Стоило Тасаку плохо вытереть токарный станок, как рабочие, прежде чем обругать его, пускали в ход руки. Однажды Тасаку с такой силой ударили по спине гаечным ключом, что он долго сидел на земляном полу, будучи не в силах подняться.
— Ну и осел же ты! — заявил однажды Тасаку его приятель Ясуо, который учил его «жизни». Ясуо получил свое образование на кухне и в няньках. Он был тоже выходец из Тохбку. Будучи на два года старше Тасаку, Ясуо казался тем не менее карликом. — В случае чего — проси прощения! Пока не успокоились — реви! Как можно громче реви!
Однако тот же Ясуо держал себя как старший, хотя он всего на один год раньше Тасаку пришел на этот завод и лишь изредка ему поручали работать за сверлильным станком. Но он и этим очень гордился.
— Пошли в баню! Захвати с собой мыло и полотенце, — командовал он.
Везде: на заводе, дома и даже в общежитии на чердаке — все были старше Тасаку и «главными» по отношению к нему.
Хозяин обещал отцу, что «в свободное от работы время он будет посылать Тасаку в вечернюю школу». Однако прошло полгода, потом и год, не видно было, чтобы он выполнил свое обещание. Тасаку берег полученные у отца пятидесятисэновые монеты и накопленную мелочь. Единственно, что он позволил себе купить, это книжку об авиации из «Производственной серии».
«Характер самолета — это характер воздуха».
Тасаку любил читать про самолеты, а эту фразу он любил в особенности. Когда хозяйка поручала ему ребенка, он украдкой запихивал книжку за пазуху и стремглав вылетал на пустырь за заводом.
«... и тяговая сила пропеллера, и подъемная сила крыла — все зависит от атмосферы...»
Чтобы не попадаться на глаза заводским служащим, он уходил как можно дальше, ломая сухой тростник соломенными сандалиями на деревянной подошве.
Холодный ветер с моря крепчал, и хозяйский ребенок то и дело заливался плачем, однако Тасаку это мало беспокоило.
В последнее время по асфальтовому шоссе, которое идет прямо между тростником и терриконом, со страшным ревом проходили танки и броневики. Перед Тасаку — яркий пейзаж: красноватые нефтяные цистерны, которые выстроились вдоль всего побережья вокруг порта Цуруми; сталеплавильный завод «Ниппон Тэппан», откуда беспрерывно неслись протяжные свистки паровиков; огромные краны на верфях Кавасаки, похожие на повисшие в небе мосты; новейший завод «Фудзи-Дэнки», который выдвинулся прямо в море. А вдали, за портом, между черной линией морского горизонта и пепельными облаками летали с ревом бипланы морской авиации. Даже на таком расстоянии можно было разглядеть их серебристые баки с горючим.
— Модель четырнадцать! Это разведчик! — задрав голову, кричал Тасаку.
В последнее время он научился различать почти все самолеты. Из морских ему особенно нравилась 92-я модель, а из наземных — 91-я, истребители. Они имели огромные и мощные пропеллеры, но, как бы высоко в небо ни забирались, их можно было узнать по совершенно прямым крыльям и какому-то необычайному проворству, точно это были огромные серебристые стрекозы.
Тасаку с детства мечтал летать на самолете. Но сейчас это невозможно, и в своих мечтах он сам создавал авиационные двигатели.
В самолете самое важное — мотор. В книгах писалось, что самый легкий в мире мотор мощностью в одну лошадиную силу весил триста граммов. Он прославился именно благодаря своей легкости и прочности.
Все самолеты должны летать высоко. Однако на высоте в тысячу или десять тысяч метров сопротивление воздуха и условия полета совершенно различны. Поэтому при полетах на большой высоте на самолетах устанавливаются такие двигатели! которые способны работать в условиях разреженного воздуха. Из книг он узнал, что такие полеты в стратосфере широко применяются в Советской России. Тасаку страшно хотелось знать, на каких машинах они осуществляются. Он не знал, мощнее ли они тех двигателей, которые производятся на заводах Кавасаки. Все эти мысли не выходили у него из головы, пока он наблюдал за истребителями, которые то исчезали, то появлялись вновь в местах разрывов облаков.
Тасаку перестал мечтать о самостоятельных цолетах на самолете с того дня, как он провалился на экзаменах в молодежное авиационное училище. Собственно говоря, он выдержал экзамены, но в училище не попал. Он учился в первом классе старшей средней школы1 а в это время в соседнем городе проходили отборочные экзамены в летные училища. Возраст Тасаку подходил, а в своих знаниях и здоровье он не сомневался. Тем более, что его учитель очень хорошо относился к Тасаку, так как мальчик резко выделялся своими способностями среди других учеников. Учитель сам купил Тасаку билет на поезд и проводил его до самого города. Когда они пришли в помещение, где проходили экзамены, учитель дал Тасаку два сырых яйца, чтобы тот перекусил.
1 Японская школа организована следующим образом: начальная — для детей с 6 до 12 лет, младшая средняя — с 12 до 15 и старшая средняя — с 15 до 18 лет.
— Смотри, — сказал он Тасаку, — от тебя зависит честь школы и честь нашей деревни.
Среди экзаменаторов был капитан первого ранга и подполковник медицинской службы.
Тасаку окончательно смутился, когда его сосед шепотом сообщил ему, что джентльмен в черном фраке и цилиндре, тот, который сидел рядом с кафедрой, является инспектором и прислан сюда из дворцовых кругов. От волнения у Тасаку даже пересохло в горле.
Экзаменующихся было более сотни. Все это были самоуверенные молодые люди. Только что были сданы все экзамены за второй класс старшей средней школы и поэтому все без труда перешли к новым экзаменам.
Тасаку, конечно, волновался, когда ему при «проверке физических данных» пришлось висеть на канате, ухватившись за него одной рукой, или с силой сжать какой-то предмет, чтобы показать развитие мускулатуры. Однако на этих испытаниях он никому не уступил. Все должны были пройти через целый ряд своеобразных экзаменов на профессиональную пригодность. Так, например, нужно было показать, сколько иероглифов экзаменующийся может написать в одну минуту, потом прослушать телеграфный аппарат — это был экзамен на остроту слуха, и, наконец, из пяти отдельных частей нужно было составить одну общую карту местности. Эти отдельные части были разбросаны в беспорядке. Тасаку подумал, что это экзамен на то, сможет ли он моментально сориентироваться на местности, глядя из кабины летящего самолета.
— Почему ты хочешь учиться в училище? — спрашивал капитан первого ранга каждого, вызывая всех по одиночке.
Этот же вопрос он задал и Тасаку, когда подошла его очередь.
— Готов служить родине. Кроме того, очень люблю авиацию.
— Когда была принята конституция?
— Одиннадцатого февраля двадцать второго года Мэйдзи1.
1 Эра Мэйдзи японского летосчисления начинается с 1867 года, таким образом, конституция была принята в 1889 году.
— А ну, спой-ка военно-морской марш.
Тасаку, стоя с вытянутыми по швам руками, изо всех сил затянул песню.
Когда экзамен кончился, Тасаку вошел в комнату для сопровождающих. У входа, опираясь обеими руками на ручку европейского зонтика, сидел страшно взволнованный учитель. Увидев Тасаку, он обнял его за плечи.
— Ну как? Устал? Ну, ничего, ничего...
Тасаку хотел ответить, что все в порядке, но он был так взволнован, что не смог произнести ни слова, и неожиданно к горлу подкатил клубок.
Спустя несколько дней через деревенскую управу ему пришло уведомление о сдаче экзаменов. Выдержало всего восемнадцать человек. Однако уведомление о приеме Тасаку в училище не пришло ни через неделю, ни через десять дней.
— Жалко, конечно, но не отчаивайся! — вернувшись из деревенской управы, сказал отец, который тоже волновался за сына. В последнее время у него даже работа не спорилась. — Что делать, раз мы — бедняки.
Тасаку не мог понять, в чем дело. Военный уполномоченный в деревенской управе сообщил отцу, что из восемнадцати человек, выдержавших экзамены, было принято всего лишь семеро. Среди них было трое сыновей торговцев сакэ из соседней деревни.
— А чем же мой сын плох? Неужели все дело в том, что мы бедняки? — с яростью спросил уполномоченного отец.
Тот, сочувственно улыбнувшись, ответил:
— Сдавших экзамены было слишком много. Из них по жребию выбор пал на этих.
Отец верил в способности своего сына и поэтому чувствовал себя виноватым перед Тасаку. Он рассказывал, что когда первый раз пришли подавать прошение о приеме, то решил в графе «имущественное положение» прямо написать «нет». Однако господин уполномоченный обратил его внимание на это. Тогда он, имея в виду свою старую лачугу, записал в этой графе «дом стоимостью в одну тысячу иен». Больше он ничего не врал.
— Не твоя вина, что ты не прошел в училище. Все из-за того, что у меня нет денег. Так что прости уж пожалуйста!
— Неправда! Разве может такое быть?! — Тасаку во время разговора стало страшно обидно за себя и за отца. — Это ты нарочно мне говоришь! Видно, я просто недостаточно хорошо сдавал экзамены.
Тасаку сбежал вниз в переднюю, но в это время он чуть не столкнулся со своим учителем. Недолго думая, Тасаку выскочил через черный ход, перепрыгнул через изгородь и убежал в бамбуковые заросли.
— Сато! Сато!
Но Тасаку не обращал внимания на крики. В этот момент ему невыносимо было слушать чьи-либо утешения, даже любимого учителя. Тасаку убежал в рощу, далеко в горы, и прятался там от посторонних глаз целый день.
«Отец неправду говорит. Просто я невезучий!» — думал Тасаку и со злостью ударял своими гэта по корневищу криптомерии.
Однако с тех пор у него больше не появлялось желания подать прошение о приеме в авиационное училище.
3
В день получки (она бывала первого и пятнадцатого числа каждого месяца) ученики получали только на карманные расходы. Мидзисима и Фукутян, которые в будущем году должны были отправиться на военную комиссию, получали самое большое жалованье: по пять иен. Остальные, в зависимости от возраста, получали две или три иены. Ясуо получал одну иену, а Тасаку всего лишь пятьдесят сэн.
— Когда сможешь управлять сверлильным станком, ты тоже будешь получать одну иену.
Ясуо очень гордился тем, что он иногда вращал ручку сверлильного станка.
«Подумаешь, такую работу и я мог бы прекрасно выполнять», — с досадой думал Тасаку.
Всё ученики иногда ходили в чайные или в кино, й поэтому к моменту выдачи жалованья у них, как правило, не было в кармане ни гроша. Особенно разгульную жизнь вели Фукутян и Мидзусима. Когда наступало время сна, они с охотой рассказывали другим ученикам о своих веселых похождениях. Только Тасаку совершенно не интересовался этим и читал книги. Ученики не. любили его за это, часто ругали, отнимали книжки, даже давали пинка. Когда он замечал, что все улеглись спать, он обычно тихо вытаскивал книжку и, лежа на животе, читал ее. Перед получкой ученики посылали Тасаку и Ясуо на промысел. Они должны были выносить через черный ход металлические отбросы, сложенные в ведра из-под машинного масла, и сдавать их в лавку утильщика, которая находилась в километре от фабрики.
— Этого никто не должен знать. Смотри, если проболтаешься, убьют! — запугивал Ясуо Тасаку, когда они возвращались домой после первого посещения утильщика.
В кармане у Ясуо позванивали пятидесятисэновые монеты и десятисэновые медяки. Затем он вытащил одну монету и, испытующе посмотрев на Тасаку, сунул ему со словами:
— Смотри только не говори старшим ученикам. Сами-то они никогда не узнают. Скажешь, что больше не дали, и все...
Однако денег. Тасаку не взял. Что бы ни говорил ему в этот момент его друг Ясуо, но он понимал, что все это мерзко. Он твердо решил больше не принимать никакого участия в этих делах, даже если его и будут бить.
Однажды он надумал признаться во всем хозяину.
В последнее время, после того как количество служащих возросло, хозяин не выходил из-за конторки. Там и нашел его Тасаку. Услышав чистосердечное признание мальчика, хозяин некоторое время продолжал сидеть молча, а потом, не выдержав, сказал:
— Ну и дурак же ты! Ведь теперь тебя поколотят!
Тасаку растерянно молчал. Хозяин, махнув рукой, просто выгнал его:
— Ладно, ладно, ступай!
Все это было непонятно Тасаку. Хозяин, по-видимому, совершенно не обратил внимания на его слова, так как ученики по-прежнему продолжали выносить с завода металлический мусор.
Сколько ни думал об этом Тасаку, понять он ничего не мог. Все это не вязалось с тем, чему его учили в школе.
Однажды вечером, когда все улеглись спать, Тасаку решил почитать. Он открыл свою корзину, но она была совершенно пуста. Перо и чернила, книга для чтения и сборник задач по арифметике исчезли. Тасаку был в смятении. Он перевернул корзину вверх дном, искал повсюду, но все было тщетно. Вдруг до него донесся чей-то приглушенный смех за спиной. Тасаку был уверен, что все спят, но, по-видимому, это была ошибка. По чердаку разнесся громкий смех. Смеялись Фукутян и Мидзусима. Тасаку старался казаться спокойным, но, не выдержав, закричал:
— Если вы спрятали мои вещи, то немедленно отдайте!
В ответ раздался заспанный голос Фукутяна:
— Что ты здесь болтаешь? Я ничего не знаю.
А Мидзусима безмятежно перевернулся на другой бок. Из-под одеяла торчал лишь напомаженный чуб и был слышен только его голос:
— Ну что ты к нам привязался. Отстань!
К ним присоединилось еще несколько смеющихся голосов.
Тасаку отправился к своей постели и долго молча сидел. Наконец он принял решение. Тасаку надел свой комбинезон, сбежал вниз и, взяв в мастерской молоток, снова поднялся по лестнице.
— Пусть негодяй, который спрятал мои книги, выйдет во двор! Я изобью его!
Первым поднялся Мидзусима. Свернув одеяло, он сказал:
— Ну и нахал же этот «новый рис»!
Одним прыжком все обитатели чердака вместе с Тасаку выскочили через черный ход во двор, который был весь озарен светом луны. Там, кроме тростниковых зарослей, не было больше ни одного дерева. На земляной насыпи все тесным кольцом окружили Тасаку.
Он был начеку, так как понимал, что, разозлившись, они могут его убить. Сжимая в руке молоток, он следил, чтобы его не застали врасплох. Немного поодаль вертелся Ясуо. Все были скованы какой-то нерешительностью. В этот момент вперед протиснулась напомаженная голова длинного Мидзусима, и раздался его голос:
— Вот негодяй! Он же не имеет даже представления о токарном станке! А ну, покажем ему!..
И вдруг все словно забурлило кругом. Тасаку, не помня себя от ярости, взмахнул молотком, стараясь попасть в напомаженную голову. Раздался страшный крик. Однако кричал кто-то другой. В течение каких-то долей секунды тело Тасаку было брошено на насыпь. Не успел еще он почувствовать, что лицо его попало в лужу, как сзади на спину ему навалился тяжелый, словно ступка, Томитян.
— Негодяй, ты узнаешь, как задевать рабочих!
— Подлец!
Голова, ноги и спина ощущали острые удары гэта. Затем Тасаку уже ничего не чувствовал, ни рукой, ни ногой пошевелить он не мог.
Он не знал, сколько прошло времени. Начался прилив, и грязная вонючая вода стала прибывать до краев, наполняя канал. Омывая корни тростника, она подступила к рукам и ногам Тасаку, который без движения лежал ничком. В свете луны вода казалась совсем зеленой.
Тасаку приподнял голову. Вокруг уже никого не было. На душе было скверно. Свет луны неожиданно напомнил ему родной край.
Тасаку с плачем стал звать отца. Мысли о далекой родной стороне захлестнули его всего, словно прорвалась плотина терпения. Ему захотелось во что бы то ни стало быть сейчас рядом с отцом.
— Отец, отец! — рыдая, звал Тасаку.
Вдруг сзади послышались чьи-то шаги. Кто-то, потянув его за воротник, сказал:
— Ну ладно, хватит орать. Вставай.
Это был голос хозяина. По-видимому, Ясуо его привел сюда, так как он шлепал по воде следом за хозяином. С чужой помощью Тасаку попытался встать.
— Эх ты, непослушный мальчишка! — сказал хозяин с досадой, вытирая запачканные руки о траву. Потом он подозвал Ясоу и велел ему помочь Тасаку добраться до дому.
Эту ночь Тасаку провел в маленькой кладовой. Когда начало светать, хозяин еще раз наведался к нему и осмотрел шишки на голове, синяки на руках и ногах. Тасаку ждал, что хозяин спросит у него, почему произошла драка, но он спокойно накрыл мальчика одеялом и, сказав на прощание: «Эх ты, глупый», отправился к своей конторке. Тасаку думал, что хозяин наверняка узнал уже от Ясуо причину вчерашней ссоры и как следует обругал учеников, участвовавших в избиении.
На следующее утро Тасаку, встав спозаранку, прихрамывая, отправился в мастерскую. Каково же было его удивление, когда он увидал смеющегося хозяина в обществе Фукутяна и его приятелей. Они стояли за токарным станком и весело о чем-то беседовали, не обращая ни малейшего внимания на входящего Тасаку.
— А вот и ты, Тасаку! — сказал х:озяин, только сейчас заметив его. Хозяин положил руку на плечо Тасаку. — Ну, проси у всех прощения, — сказал он. — Упрямец, проси прощения, говорят тебе! Еще работать толком не научился, так нечего задаваться! — и еще больнее сжал его шею,
Кругом все захохотали.
4
Однажды Тасаку вместе с Ясуо убежали с фабрики.
— В этой паршивой мастерской ничему хорошему не научишься. Сейчас как раз происходит набор на «Фудзи-Дэнки», и если нас возьмут туда, мы сможем получать по восемьдесят сэн, — убеждал Ясуо.
Этот разговор происходил между ними на обратном пути из бани, когда они остановились у какой-то закусочной. Ясуо поведал Тасаку свой грандиозный план. Хотя для своих лет он был маленького роста, но зато был старше и хорошо знал различные фабрики и предприятия. На заводе «Фудзи-Дэнки» у него были приятели. И все-таки Тасаку не соглашался. Его тянуло только домой, в родную деревню.
— Надо бежать! — убежденно говорил Ясуо. — Ты посмотри, хозяин сам наживается, да по собственному желанию увеличивает зарплату старшим ученикам. Только у нас с тобой ничего не меняется. А если мы убежим на другой завод, то скоро скопим деньги на дорогу домой.
Так он агитировал Тасаку до тех пор, пока тот не согласился. Поклявшись друг другу в верности, они приступили к детальному рассмотрению своего плана. Все дело осложнялось тем, что у хозяина был знакомый сыщик, поэтому нужно было быть особенно осторожными. Этот сыщик, на носу которого была черная родинка, являлся иногда на завод в поисках «красных». Ясуо рассказал, что незадолго до прихода Тасаку этот сыщик привел обратно ученика, который убежал с работы.
— Ну ничего, если мы устроимся на большой завод, нас никогда не найдут! Бояться нечего! — И в подтверждение своего бесстрашия Ясуо даже поднял плечи, словно он собирался бороться.
С того дня каждый раз, когда Тасаку и Ясуо отправлялись в баню, они брали вещи из своих корзин и прятали их на пустыре в зарослях тростника. Однажды после полудня мальчиков отправили разносить готовую продукцию. Как только добрались до подножия насыпи, Тасаку и Ясуо быстро сменили свои спецовки на кимоно. При этом Ясуо так волновался, что даже не заметил, как повязался вместо традиционного оби обыкновенным кожаным ремнем.
«Фудзи-Дэнки» был образцовым современным заводом. Чтобы не повстречать каких-нибудь знакомых, Тасаку и Ясуо решили не садиться в трамвай, согласованный с пароходным расписанием, а пошли кругом, на что им потребовалось около часа. Они так торопились, что едва заметили, как пятичасовой гудок нарушил тишину. Они продолжали идти вперед, а вокруг по-прежнему высились лишь огромные серебристые газгольдеры компании «Си-баура гасу».
Наконец они увидели величественные ворота «Фудзи-Дэнки». Когда, прошмыгнув в них, мальчики подошли к караульной будке, из нее вышел сторож в тужурке с золотым галуном. Он неторопливо завершал свою трапезу.
— Скажите, пожалуйста, можно нам видеть Такэо Осима из седьмого цеха?
— Седьмой цех уже не работает! — отрезал сторож и строго посмотрел на Тасаку и его спутника.
Таким образом, гениальный план Ясуо сорвался с самого начала.
В течение двух часов беглецы рассматривали красные языки пламени у огромных доменных печей судостроительных заводов Кавасаки.
Они долго сидели, наблюдая за нефтеналивными судами, плотно забившими канал. Наконец, бесцельно побродив по тростниковым зарослям, они вышли к улице Сиода. Совершенно случайно мальчики очутились недалеко от ночлежного дома и решили обосноваться в нем на ночь. Однако каждый раз/ как они подходили к зданию, им становилось страшно. В конце концов, когда уже совсем стемнело, они решили оставить это место. Тасаку и Ясуо перелезли ограду знакомого им завода «Ниппон Тэппан» и укрылись в старом паровозном котле, который валялся прямо в траве.
— Ну вот и все в порядке. Теперь, когда начнет светать, мы снова пойдем к «Фудзи-Дэнки» и встретим Осима. Он нам чем-нибудь поможет! — раздался голос Ясуо.
Нельзя сказать, чтобы мальчикам было холодно, но колеблемые ветром листья тростника звучали очень тоскливо. Мальчики тесно прижались друг к другу и заснули.
На следующее утро они проснулись от громкого и протяжного гудка судостроительного завода Кавасаки. Тасаку и Ясуо, умывшись в канале, быстро отправились вновь к «Фудзи-Дэнки». Такэо Осима из седьмого цеха уже прошел на работу и теперь, чтобы встретиться с ним, нужно было, затянув потуже свои пустые от голода животы, ждать полуденного перерыва.
В ожидании Осима они случайно встретили еще одного знакомого Ясуо, который был одет в комбинезон цвета хаки. Это был молодой человек лет двадцати двух — двадцати трех, по профессии слесарь. Повернувшись к Тасаку, он без всякой улыбки спросил:
— Ну что, сбежал небось? Что делать умеешь?
При этих словах Тасаку совсем растерялся. У него вылетело все из головы, и он не знал, что ему отвечать; Тем временем Ясуо продолжал что-то наговаривать своему знакомому.
— Ну что ж, пойдем посмотрим!
И они вдвоем в сопровождении слесаря отправились
в экспериментальный цех. Хотя Ясуо всячески подбадривал Тасаку, вид у него самого был очень подавленный, и его голос от волнения охрип. Завод «Фудзи-Дэнки» был построен весь из металлических конструкций» Над головой двигались огромные краны, повсюду стояли токарные, фрезерные, револьверные и огромные шлифовальные станки, двигавшиеся, словно привидения. Неудивительно, что у Тасаку закружилась голова, когда он проходил по цеху.
К ним подошел старик, по-видимому из рабочих. Он был одет в черный китель со стоячим воротником. Когда вместе с Ясуо они подошли к свободному токарному станку, старик сказал Тасаку:
— Ну что ж, покажи сначала здесь свое умение.
У Тасаку зуб на зуб не попадал. Он не мог избавиться от мысли, что этот старик, который, как скала, стоял перед ним, заложив руки за спину, отлично все понимал и исподтишка смеялся. К тому же этот токарный станок был новой системы и очень отличался от известных Тасаку. Как держать рукоятку, как устанавливать резец, как пускать станок?.. Тасаку делал все операции словно во сне. Когда старик, не выдержав такого зрелища, остановил вращающийся патрон, Тасаку готов был разреветься.
А у ворот тем временем стоял уже освободившийся Ясуо и разговаривал с Такэо Осима. Заметив подходящего Тасаку, Ясуо сказал ему, что дела его плохи. У Тасаку опустилась голова» Он покрылся испариной. Ясуо знал, что его берут на работу одного, но не решался открыто сказать об этом Тасаку»
Когда они вышли с завода, Ясуо положил руку на плечо своего друга.
— Я один сюда ни за что не пойду, — сказал он. — Э, да ты руку порезал!
Тасаку было еще тяжелее от этих утешений.
Они шли без определенной цели и неожиданно вышли
к берегу канала. Ясуо стал рассеянно бросать в воду камушки. Затем они снова, не спеша двинулись в путь.
— Чего ты огорчаешься? Заводов — сотни! Пойдем-ка пока что в Асакуса!1
1 Асакуса — название района в Токио, где находится боль» шииство театров и кинотеатров.
«Что из того, что заводов много? Пусть их будет несколько сотен, но что поделаешь, если ты не умеешь работать!» В таком подавленном состоянии Тасаку вместе с Ясуо сели на поезд в Уэно, а потом пересели на метро. Они доехали почти до самого пруда, что недалеко от храма богини Каннон, й отправились по маленьким лавочкам, которые выстроились по обеим сторонам улицы.
Мальчики были голодны и поэтому с жадностью набросились на различные яства, которые продавались здесь на каждом шагу. Чашечка с рисом и жареной рыбой стоила двадцать сэн, рыба в уксусе — пятнадцать сэн. Они съели еще по три вареных яйца фиолетового цвета. После этого все ресурсы Тасаку иссякли. Но Ясуо не унимался:
— Пошли в какое-нибудь кино! Пошли!
Они двигались в тесном водовороте людей. В такой давке Тасаку едва успевал за Ясуо. У того была легкая походка, и он поминутно задирал голову, разглядывая афиши и рекламы. Впервые попав в Асакуса, Тасаку больше всего боялся потеряться и поэтому двигался вперед, крепко вцепившись в полосатое кимоно Ясуо, повязанное кожаным ремнем.
Начавшаяся было у Тасаку головная боль прошла. Он все больше и больше думал о том, что именно благодаря своему легкомыслию Ясуо, попав впервые на чужой завод, держался уверенно. И от этих мыслей Тасаку становилось не по себе.
Однако, войдя в кинотеатр, он забыл обо всем. Впервые увидев европейский фильм, в котором люди разговаривали совсем как живые, Тасаку растерялся. Когда с экрана донесся шум взрыва и появились бипланы, похожие на легкие бомбардировщики типа «87», Тасаку затаил дыхание.
— Смотри! Это же французские самолеты! — не выдержав, воскликнул он и попытался схватить за плечо Ясуо, который должен был, по его мнению, сидеть за ним.
Каково же было удивление Тасаку, когда оказалось, что на этом месте сидел совершенно незнакомый человек. Тасаку растерялся. Он искал Ясуо в уборной, потом в курилке, но полосатого кимоно, повязанного ремнем, нигде не было видно.
Вскоре сеанс кончился, и Тасаку выгнали на улицу. Он около часа простоял у входа в кинотеатр, пока толпа совсем не поредела; он трижды бегал к пруду, но Ясуо нигде не было видно.
Тасаку понял, что Ясуо бросил его. «Я был для него тяжелой обузой, которая мешала ему устроиться на «Фудзи-Дэнки»! Оставшись наедине с собой, Тасаку попытался обдумать свое тяжелое положение. Его охватило не чувство беспредельной ненависти к Ясуо, который так подло поступил с ним, а скорее чувство собственного бессилия. С болью он снова вспомнил о том, как вероломно его избили Фукутян и Мидзусима и что ему внушал хозяин.
Это был жестокий мир... Тасаку не плакал. Возвращаться обратно к хозяину у него не было ни малейшего желания. Тасаку медленно тащился по незнакомой дороге, которую смутно помнил, а мимо него проплывали огни реклам, трамвайные остановки. Раз все куда-то идут, значит, и он должен двигаться.
В конце концов, после долгих блужданий, Тасаку очутился возле старого паровозного котла, в котором провел прошлую ночь. Не долго думая он снова влез в него. У Тасаку не было сил даже думать о том, что предпринять
и куда идти. Он ощущал лишь острое чувство голода да страшную усталость...
— Кто здесь? А ну, вылезай!
Маленький беглец не понимал, происходит ли все это во сне или наяву. Кто-то схватил его за ногу и вытащил наружу.
— Ты что здесь делаешь? Как сюда попал?
Тасаку все еще не совсем проснулся. Ему почему-то показалось, что перед ним огромное тутовое дерево, стоявшее в поле у него на родине,
— Ты что, глухой?
От тяжелой пощечины у него из глаз посыпались искры, Тасаку окончательно проснулся.
Вскоре его доставили в полицейский участок. Двое суток он просидел в камере, а на третий день предстал перед полицейским.
— Говори, что ты украл, когда был голоден?
Тасаку было дико, что этот полицейский, которому он сообщил о месте своей прописки и о своей работе, мог принять его за вора.
Вдруг над его головой раздался громовой голос:
— Это он, это он!
В комнату влетел сыщик с родинкой на носу.
Едва Тасаку услышал, что они получили от его хозяина «прошение о розыске сбежавших учеников», как он инстинктивно чуть не вскочил со стула и не бросился бежать. Однако справа и слева от него стояли страшные люди, и он не мог даже пошевелиться. Он только вобрал голову в плечи и вцепился обеими руками в спинку стула.
Не прошло и тридцати минут, как сыщик с родинкой вернулся вместе с хозяином, одетым в хаори.
Сыщик схватил Тасаку за плечо и грозно спросил:
— А где твой сообщник?
Ответом ему было молчание Тасаку. Хозяин сердито смотрел на Тасаку с таким видом, словно ничего особен-
кого не произошло: вернули потерянное имущество — вот и все.
— Если он не будет честно работать, то в следующий раз не отпустим! — захохотал сзади полицейский.
Вскоре Тасаку отпустили, и он покинул здание полицейского участка. Домой они возвращались вместе с хозяином, который всю дорогу молчал. Он провел Тасаку через черный ход к конторке. И здесь, совершенно неожиданно для себя, Тасаку увидел маленькую и усталую фигуру своего отца, который сидел в углу комнаты. Видимо, он только что приехал.
— Папа!..
Тасаку бросился к нему так, словно у него выросли крылья. Вместо слов вырывались одни рыдания. Однако суровый взгляд заставил его замолчать. Хозяин сидел, не проронив ни слова, хозяйка молча принесла чай,
— Тасаку, а ну, подойди-ка сюда!
С этими словами при общем молчании отец встал со своего места и потащил Тасаку в кухню. Хотя глаза его сердито глядели на сына, но на скулах остались следы слез.
— Как тебе не стыдно! Что я говорил тебе два года назад? — И костлявая рука отца легла на его щеку.
За дверью маячила фигура хозяйки, но сюда она не входила. Покрасневшие глаза отца хорошо были видны в темноте. Эти глаза словно говорили Тасаку: «В родной деревне очень тяжело живется, но тебе, наверно, тоже не сладко. Однако что поделаешь, ведь мы не можем вернуть сейчас аванс. Так что придется тебе, сынок, еще немного потерпеть...»
— Понял, сынок, понял?
Тасаку громко плакал и только кивал головой в знак согласия. Затем, схватившись обеими руками за голову, бегом поднялся по лестнице на второй этаж, где находилась комната учеников.
5
Наступила третья весна. На сухом еще тростнике стали распускаться почки» и от этого склон за заводом казался бледно-желтым. Во время прилива по каналу проходили нефтеналивные суда, а учебные самолеты морской авиации, словно коршуны, чертили круги высоко в небе.
Рядом с шоссе выросла контора европейского типа, выкрашенная в кремовый цвет. Да и сама фабрика разрослась во все стороны, захватив близлежащие земли, и именовалась теперь заводом. Появилось много американских токарных и немецких сверлильных станков. Семья хозяина переехала в город и теперь жила там. Старый дом был отдан под жилье ученикам. С этого года ученики приезжали целыми группами: пятеро — из Аомори, трое — из Ниигата. Все они были одеты в школьную форму, и сюда их привезли родители, точь-в-точь как Тасаку. У всех были такие же котомки или корзинки.
Количество приходящих рабочих также выросло. Появились подмастерья. Это были в большинстве своем выходцы из деревень. Среди них были и крестьяне-резервисты, которых прислали на завод из отдела фабричного обучения. На заводе было создано свое отделение союза резервистов1, а ученики и подмастерья, которым исполнилось шестнадцать лет, должны были пройти допризывную подготовку, общую для всех заводов. Хозяин по-прежнему ходил в комбинезоне, в верхнем карманчике у него неизменно торчали линейка и кронциркуль. Он приходил раньше всех и наблюдал за работой. Только теперь за конторкой вместо него сидело несколько представительных мужчин в европейских платьях.
1 Реакционная организация военного характера.
Характер работ, производимых на заводе, заметно изменился. Кроме разнообразных помп на заводе вытачивались цилиндры и муфты динамо-машин.
Поденные рабочие» появившиеся одновременно с американскими токарными станками, резко отличались от Фукутяна и Мидзусима. Иной раз они курили по тридцать минут, скрестив руки, но если приходила сложная работа, то они с небывалой легкостью устанавливали тиски, напевая себе под нос. Свое дело они знали очень хорошо.
У новых рабочих были свои странности, но самым удивительным было их отношение к хозяину.
— Коямада сказал, что он не согласен? Чепуха! Скажи ему, что не годится настоящему капиталисту бояться таких пустяковых убытков!
Тасаку было странно слышать, что рабочие называли хозяина «капиталистом» и не считали его своим «благодетелем».
Однажды хозяин поспешно вошел в цех в то время, когда Тасаку собирал там металлический мусор. Похлопав его по плечу, хозяин подвел Тасаку к покрытому пылью токарному станку, на котором давно уже никто не работал. Затем он сам накинул приводной ремень, вставил стержень и показал установку резца.
— Теперь это будет твой станок. Ну-ка, попробуй для начала выточить винт, — сказал хозяин и подошел к стоящему рядом рабочему, по имени Яиагида, который в этот момент вытачивал муфту. — Послушай-ка, я прошу тебя приглядеть за этим пареньком.
Хозяин отошел...
Тасаку был вне себя от радости. У него было такое чувство, словно он в какое-то мгновение вырос настолько, что сравнялся по величине со своим станком. Он нежно протер старый изношенный токарный станок № 018, смазал его и принес материал.
Тасаку аккуратно вставил в патрон заготовку, измерил винт и установил резец, который для него отобрал Янагида. Прежде чем ему удалось сделать наконец свой первый винт, Тасаку дважды сильно ушиб руку. Но разве ему было время думать о боли!
— Смотри, у тебя патрон бьет!
Тасаку усердствует. Если сейчас ошибиться, могут опять прогнать от станка. Поэтому рука, которая сжимает рукоятку, все время потеет. Дзири-дзири-дзири... голубая металлическая стружка вьется, как прическа у женщины. Двенадцать нарезок появляются на трех дюймах1 стержня. Наконец-то можно остановить станок и освободить патрон. Один винт готов. Теперь самое главное, чтобы были выдержаны размеры. Вставив головку винта, Тасаку начинает медленно поворачивать калибр.
Все в порядке! И моментально чувство страха сменяется чувством огромной, неуемной радости.
— Молодец! Ну чем ты не старший ученик! — С этими словами рабочий, по имени Татэкава, который работал за токарным станком № 07, подошел, покуривая сигарету, к Тасаку и хлопнул его по плечу. — Кому не приятно впервые стать к станку!
— Теперь ты должен отметить это! — сказал кто-то сзади.
До ушей взволнованного Тасаку едва доносились голоса рабочих. А Гэн-сан с № 015 даже сказал, что ему завидно, что Тасаку так быстро поставили к станку.
В ответ на это снова раздался голос Татэкава:
— Подумаешь! Говорят, на «Фудзи-Дэнки» учеников теперь сразу ставят к станку!
— Не говори чепухи! Разве они там рабочие? Они — просто сторожа у машин. Могут нарезать фрезу — й больше ничего.
— Однако их там с самого начала обучают токарному делу и другим профессиям.
— Ерунда! Если так, то все бы бежали туда!
И снова отовсюду послышался громкий смех.
1 Д ю й м — мера длины, равная 25,4 мм.
— А говорят, за границей начинают обучать ремеслу с начальных классов.
— Ну что из этого? Япония — это тебе не заграница!
Голос Гэн-сана заглушил смех.
— А сколько получает Тасаку? Небось за полмесяца одно рё и два бу?1
1 Рё и бу — старые денежные единицы Японии. Рё приблизительно соответствует одной иене, а бу — двадцати пяти сэнам (в 1 рё 4 бу).
— Ай да хозяин! Ловко он все это делает!
— Попробуй поработать за такие гроши)
Стоял страшный шум, но, несмотря на шутки, радости Тасаку не было предела. Вытирая ладонью пот со лба, он был целиком поглощен своей работой. Он измерял длину винта, устанавливая его в патрон. Тасаку старался вовсю, чтобы не спутать число витков. Свободной рукой он обливал детали эмульсией. И снова станок в работе... К положенному времени двадцать три винта готовы.
Разложив их на тряпке, он показал свои изделия Яна-гида. Тасаку смотрел ца винты, сделанные его руками, так, словно они ослепляли его. Они действительно излучали голубое сияние.
«Это работа токаря первого разряда, а сделал ее я!» — Беспредельная радость созидания наполняла душу Тасаку.
Легко перебирая кончиками пальцев продукцию Тасаку, Янагида скупо промолвил:
— Молодец!
Затем он взглянул на патрон, который продолжал вертеться вхолостую, и неожиданно стукнул Тасаку по голове.
— Ты что, забыл, что я тебе говорил? Сначала освободи ремень, а потом патрон! За это вычистишь и мой станок.
Тасаку было больно, но это нисколько не омрачило его радости. Сжимая грязные тряпки, он начал чистить оба станка, С одинаковой любовью он относился к ним обоим, и ему были дороги и близки каждая шестеренка, каждый валик. Как это все отличается от прошлых дней! Даже если бы ему приказали сейчас вычистить все токарные станки на заводе, он бы все равно не чувствовал усталости!
6
Работа на токарном станке, пусть на том же заводе, совершенно изменила жизнь Тасаку. Это выразилось, например, в том, что уменьшилось количество людей, которые звали его просто Тасаку или насмешливыми кличками. Само собой разумеется, что и бить его стали реже.
Особенно смущался Тасаку, когда его называли «Сато-сан». Правда, так к нему обращался пока только новенький ученик, который был вместо него на побегушках, но для Тасаку это было совершенно необычно. Он даже не всегда сразу понимал, что это обращаются к нему.
Однако Янагида был по-прежнему для Тасаку довольно суровым учителем. Когда Тасаку что-нибудь не понимал, то сколько бы он ни просил Янагида объяснить, тот молча подходил и вместо ответа с легкостью устранял ошибку Тасаку. После этого он, так же молча, возвращался к своему станку. Это было еще хуже побоев.
Янагида было около тридцати лет. Говорили, что у него есть семья. Ходил он всегда, повязав шею белым шарфом, и все время слегка покашливал. Он был, наверно, самым искусным рабочим на всем заводе, и, когда приходил новый заказ или нужно было установить новые расценки, хозяин непременно советовался с Янагида. Но даже в такие моменты говорил один хозяин, а Янагида молчал, и только по выражению его лица можно было понять, согласен или не согласен-он с тем, что ему говорят.
Татэкава по секрету сообщил Тасаку:
— Замечательный рабочий! Хорошенько учись у него! Однако в люди ему ие удалось выйти, вот он и злится на весь мир.
Янагида был очень способным. В свое время он самостоятельно подготовился й держал экзамены за курс старшей средней школы. Кроме того, продолжая работать, он закончил вечернее отделение высшей технической школы. Но, несмотря на все это, подходящей работы он не мог подыскать, а когда работа находилась, то зарплата оказывалась еще меньше, чем здесь, на заводе. Тогда этот чудак Янагида взял свой аттестат и порвал в клочки. Из-за своего болезненного состояния он вынужден был часто отдыхать. Сакэ он не пил, гулять не любил; его единственным удовольствием было занятие фотографией, ему он отдавал все свободное время.
Для Тасаку Янагида оставался загадкой. Однажды в полуденный перерыв Тасаку, укрывшись от посторонних взглядов, на пустыре, за заводом, читал свои лекции. Вдруг у него за спиной появилась худая фигура Янагида, одетого в рабочий халат. Тасаку смутился и быстро захлопнул книгу. Однако пристальный взгляд Янагида быстро скользнул с книги на Тасаку. Не зная, что последует дальше, Тасаку украдкой смотрел на Янагида. Но тот только усмехнулся и прошел дальше.
Татэкава говорил ему как-то:
— Учись, учись! Из-за этой-то науки и не удается всем в люди выйти!
Татэкава был на шесть лет старше Тасаку, но это не помешало им подружиться. Татэкава слегка заикался. Было в нем что-то привлекательное, и поэтому, когда он, стоя у печурки, начинал болтать, сразу же собиралась толпа. И если кто-нибудь хотел услышать, пусть не в очень хорошем исполнении, популярную песенку или нанивабуси1, сейчас же звали Татэкава. Он работал на этом заводе с момента его создания, но никто не знал, где Татэкава был до этого. Все знали только то, что он уроженец Цуруми и потомственный токарь. Кроме того, поговаривали, что он обошел почти все заводы этого района.
1 Нанивабуси — старинные народные японские песни, которые обычно декламируются и сопровождении самисэна.
Стоило Татэкава подойти к печке и начать разговор, как вокруг него немедленно собиралось несколько рабочих.
Единственным, кто нарушал атмосферу веселья, был Фукусима, уроженец Акита. По профессии сверлильщик, когда-то он был крестьянином, в армии — ефрейтором, сюда попал из отдела фабричного обучения. Это он требовал:
— Прекратите балаган!
— Зачем прекращать? Потому, что тебе невесело? — откуда-то сбоку кричал Гэн-сан.
Хотя Гэн-сан и любил выпить, но по натуре был настоящим рабочим, хорошим товарищем. В последнее время, когда на заводе появилось много рабочих, пришедших сразу после армии, Гэн-сан не мог удержаться, чтобы не поругаться с одним из них:
— Это тебе не на военном плацу! Так что ты не воображай, Фукусима-сан!
От такого неожиданного заявления Гэн-сана, которое прозвучало как пощечина, все буквально опешили, а Фукусима, поглаживая голову своими большущими натруженными руками, отвернулся и замолчал. Он углубился в работу, и, хотя его грубые крестьянские руки продолжали умело управлять сверлильным станком, он дрожал от еле сдерживаемой ярости.
Тасаку тоже не любил Фукусима, но сейчас ему было жалко этого пожилого рабочего. До того как Тасаку сам стал к станку, Фукусима иногда посылал его на почту.
В маленькой деревне около Акита у него жила жена и дети, и он посылал им заказные письма с вложенными в. них денежными переводами. Он получал в день не более иены пятидесяти сэн и поэтому вынужден был экономить на стоимости бланка для денежного перевода.
Тем временем в разговор вступил Татэкава, которого Фукусима терпеть не мог.
— Фукусима неплохой парень, но стать настоящим пролетарием ему мешает возраст, да и его деревенские замашки, которые он не может бросить. А ты, Гэн-сан, тоже помолчи! Все не так просто, как ты думаешь!
Тасаку заинтересовали военные занятия, которые проводились в порядке допризывной подготовки. Правда, после длинного рабочего дня он изрядно уставал, но тем не менее., многое ему казалось очень интересным. Лекции о наступлении в различных условиях местности, об обращении с винтовкой и легким пулеметом и в особенности о новейших образцах вооружения иллюстрировались кинофильмами.
Однажды Тасаку разглядывал карту мира в географическом атласе для начальной школы. Он пытался себе представить, как все эти многочисленные страны, выкрашенные в красный и синий, желтый и зеленый цвет, ведут между собой войну с помощью самолетов, танков и военных кораблей. Затем попытался представить себя на поле брани. Однако он никак не мог понять, почему так много стран ссорятся между собой.
— Эй, Тасаку! А ведь ты последыш «фашиста»!
«Фашистом» на заводе звали Фукусима. Гэн-сан, который всегда сердился, чуть речь заходила о Фукусима, решил подшутить над Тасаку.
— А что значит «фашист»? — спросил, в свою очередь, Тасаку.
— Это подлец вроде Фукусима, — уклончиво ответил Гэн-сан.
Однако такой ответ не мог удовлетворить Тасаку. Тасаку очень хотелось знать, что означает «фашист», но никто на заводе не мог ему объяснить этого.
Однако раз Фукусима прозвали «фашистом», то Тасаку хоть и не мог бы объяснить словами, но смутно представлял себе, что это за штука.
Однажды во время перерыва Тасаку сидел на заднем дворе. Рядом с ним на боку лежал Фукусима. Вдруг он высокомерно потребовал, чтобы Тасаку принес ему закурить. Для устрашения Фукусима повертел перед носом Тасаку деревянной дубинкой. Тасаку отказался выполнить его приказание. Тогда Фукусима грубо обругал его и, неожиданно встав на ноги, заорал:
— Встать! Смирно!
Тасаку встал, но сделал это скорей по привычке и стойку «смирно» не принял. Он считал, что, во-первых, он не на военных занятиях, а на заводе, а во-вторых, он больше не мальчик на побегушках, а такой же настоящий рабочий, как и другие. Неожиданно тяжелая рука Фукусима больно ударила его по щеке. В прошлом Тасаку часто били, но сейчас он пришел в ярость. Не помня себя от гнева, он вцепился в своего обидчика, и они вдвоем покатились по земле.
— Молодец, парень! Давай)
Все, кто наблюдал эту сцену, думали, что Фукусима и Тасаку шутят, и поэтому подбадривали дерущихся, хлопая в ладоши. Однако разъяренные глаза Фукусима загорались страшным огнем. Тасаку, заметив это, не на шутку перепугался. Это чувство не имело ничего общего с тем, которое возникало у него в бытность учеником, когда рабочие били его.
«Он ведь убьет меня!» — с ужасом подумал Тасаку.
Прижатый к земле Тасаку боролся, пока у него были силы. Последним усилием он вцепился в Фукусима, когда тот сдавливал ему горло.
— Ну, будешь еще сопротивляться? — хрипел Фукусима, а глаза его от злости вылезли из орбит.
Тасаку вот-вот мог потерять сознание. Однако, увидев выражение глаз Фукусима, он понял, что, если отпустит руки, Фукусима убьет его. Это было последнее, что он помнил. Тасаку потерял сознание.
Пока Тасаку отливали водой и приводили в чувство, Фукусима готов был снова броситься на него, несмотря на то что Татэкава с приятелями старались оттащить его. Тасаку, подняв с земли тяжелый ржавый железный прут, готовился отразить нападение, хотя едва держался на ногах. .
— Ну и здоров же ты стал, Тасаку! — легонько похлопав его по плечу, сказал Гэн-сан. — Ты уже стал настоящим мужчиной, парень!
7
Вскоре из военно-морской базы Йокосука на завод прибыл сначала для обследования инженер, а затем пришел большой заказ. После этого началась тяжелая, исключительно срочная работа. Нужно было сделать детали нескольких тысяч двигателей. Тасаку и его друзья на десятках токарных станков начали вытачивать цилиндры. Сырье привозили ежедневно на тягачах с автомобильного завода, также принадлежавшего авиационной компании. Поэтому все рабочие думали, что эти цилиндры предназначаются для нужд авиации. Правда, никто не мог определить, для каких двигателей они шли, на какие модели самолетов их установят и, наконец, какую мощность будут иметь эти двигатели. Единственное, что было известно, это размеры, указанные на листах синьки.
— Тебе тоже следует поработать. Но в случае брака за каждую отливку будем брать несколько иен. Такой уж материал, — говорил хозяин, обращаясь к Янагида за советом относительно новых расценок.
Тасаку невольно покраснел от волнения при мысли о том, какую работу ему теперь доверяли. Когда к станку принесли вместе с тряпками, машинным маслом; и другими материалами резец новой системы, у него появилось чувство, которое он испытал перед началом учебного года, когда с новыми учебниками шел в школу.
— Тасаку, сколько тебе платят за деталь? — подшучивали над ним рабочие.
За восемь выточенных цилиндров платили десять иен. Поэтому Гэн-сан и другие трудились не покладая рук с самого утра. Из постоянных рабочих больше всех зарабатывал Янагида: его дневная получка дошла до двух иен и четырех кан1. Остальные получали меньше. Даже те, кто обычно слонялся без дела, когда приходил срочный заказ, работали как сумасшедшие.
1 кан равен 10 санам.
Тасаку старался делать все, как Янагида. Заготовка была отлита из легкого сплава, диаметром двадцать сантиметров и длиной пятьдесят сантиметров (словно орудийный ствол1), поэтому вставлять ее в патрон было нелегким делом. И, несмотря на все старания Тасаку, у него что-то не клеилось. Только он накидывал приводной ремень, как заготовка начинала вибрировать.
Среди всех станков, выстроившихся в ряд, резец на станке Янагида врезался в металл первым. Тем временем Тасаку все еще не мог наладить свой резец. Когда стал приближаться полуденный перерыв, Янагида успел выточить два цилиндра, а Тасаку по-прежнему лежал на станке, и лицо его было совсем черным от пота и машинного масла.
— Эй, ты совсем зарылся в станок! — крикнул кто-то рядом, и все захохотали.
Во время полуденного перерыва Янагида помог Тасаку заправить деталь, но, когда тот Закрепил ее, ноги уже его не держали. Работа продолжалась до десяти часов вечера. За это время Янагида успел сделать семь штук, менее проворные — пять, а Тасаку еле-еле сделал половину одной детали.
Во время ужина служащих угостили не только японскими блюдами, но и европейскими. А таким, как Тасаку, которые продолжали работу ночью, дали на кухне лишь макароны и лапшу из гречневой муки.
Свернувшись на постели, Тасаку уснул тяжелым сном, чувствуя боль во всех суставах. Всю ночь ему казалось, что необыкновенная пушка вскочила на токарный станок и с дьявольским смехом надвигается прямо на него...
На третий день Тасаку удалось сделать две детали. На четвертый и пятый — по три, а на седьмой — четыре. Он освоил уже и монтаж. Резец на его станке грыз голубую сталь, весело сверкали искры,
— Эй, не лезь из кожи вон! — раздался сердитый голос Гэн-сан, который стоял против привода.
Тасаку был полностью захвачен работой и поэтому не обратил на него никакого внимания.
«Подумаешь, вот увидишь, я тебя еще догоню!» — подумал он.
Через десять дней все расценки были снижены; это вызвало возмущение среди рабочих. Тасаку же отнесся к этому совершенно равнодушно.
Ночные работы продолжались в течение всего месяца, но первый срок сдачи работы уже прошел.
Однажды на заводе после обхода хозяина появилось следующее объявление:
Родина в опасности! Мы очень сожалеем, что, несмотря на героические усилия всего коллектива завода, детали № М-20 не были сданы в срок. Компания понесла уже соответствующие потери, но она надеется, что благодаря умноженным усилиям всех рабочих работа будет закончена в интересах государства ко второму сроку.
Управление заводом «Коямада».
Подойдя к печке, Татэкава, не выдержав, крикнул:
— Крепитесь, братцы, не ради компании, а «в интересах государства»!
У него не было настроения даже петь. Сонно позевывая, он вернулся к своему станку.
В последнее время Тасаку уже не уступал Янагида. Пока тот сидел усталый за своим станком, Тасаку наверстывал потерянные минуты. Янагида в состоянии был сделать не более восьми деталей, а Тасаку ежедневно делал больше. Однако Тасаку тоже выбился из сил. После того как было вывешено объявление, нужно было работать и в ночную смену. Тасаку спал буквально на ходу.
В грязном закутке, где рабочие иногда отдыхали, вся стена была испещрена надписями, которые с трудом можно было разглядеть:
«Хозяин наживается, пусть повысят расценки!»
«Нельзя спать в уборной!» и т. п.
Однако, несмотря на усталость, Тасаку старался приободриться и, направляясь к своему станку, все время твердил себе: «Я стану настоящим человеком!»
Янагида несколько дней приходил на работу, принося с собой пузырек с лекарством, а потом вдруг совсем не явился. Четыре или пять дней станок пустовал, а затем на место Янагида пришел новый рабочий.
Тасаку спросил у Татэкава, что случилось с Янагида, и тот ответил, что у Янагида открылось кровохарканье.
— Бедняга! Теперь вряд ли он вернется на завод, — добавил он, почему-то многозначительно поглядывая на Тасаку.
Тасаку не понял его намеков, но в душу проникла тяжелая грусть при мысли о том, что он потерял своего учителя.
После работы Тасаку решил купить яйца, красный тюльпан в горшке и отправился проведать Янагида. Янагида жил в двухэтажном нагая1 на окраине города.
1 Многоквартирный дом наподобие барака.
Его жена, которая нянчила ребенка, встретила Тасаку и провела в комнату. Первым, кого Тасаку встретил там был Татэкава, пришедший незадолго до него.
На лбу Янагида лежал мешочек со льдом, и видно было, что дела его плохи. Большие зрачки больного уставились в потолок. Его худые руки, торчавшие из-под одеяла, были грязные: по-видимому, он не успел их даже вымыть. Тасаку не знал, что ему говорить, и поэтому молча сел в углу.
Хозяйка первая не выдержала затянувшегося молчания и начала:
— Послушай, к тебе пришел Сато-сан...
Однако глаза больного даже не повернулись в сторону Тасаку. Тогда хозяйка поднесла к лицу Янагида принесенный Тасаку тюльпан.
— Отстань! — раздался тихий, но ожесточенный голос больного. Его неподвижные до этого момента губы задрожали, как будто он на что-то сердился и с трудом сдерживал гнев.
Хозяйка была взволнована и чувствовала себя неловко. Тасаку продолжал хранить тягостное молчание.
— А мы как раз только что о тебе говорили! — с грустной улыбкой вставил Татэкава, который присел у изголовья больного.
В этот момент бледное лицо Янагида неожиданно задвигалось и запавшие глаза его уставились на Тасаку:
— Зачем ты пришел? Уходи прочь! Уходи!
Изможденная рука вцепилась в стоявший у изголовья стакан и попыталась швырнуть его. Но, видно, это было не по силам больному. Ему удалось только опрокинуть стакан, и вода разлилась по полу.
— Что ты делаешь? — умоляюще сказала хозяйка и схватила Янагида за руку. — Болезнь сделала его таким раздражительным, что он сам не знает, что делает! — будто оправдываясь, сказала она.
На душе у Тасаку было тяжело. Такое чувство появлялось у него каждый раз, когда его ругали на заводе. Он прижался к стенке и хотел было уже выскочить из комнаты.
В это время поднялся Татэкава и, похлопав Тасаку по плечу, вместе с ним вышел на улицу. Уже там Тасаку с недоумением спросил товарища:
— Я что-нибудь не то сделал?
— Нет, ты ничего плохого не сделал.
Они шли, сохраняя молчание. Справа, на верфи Кавасаки, виднелись гигантские краны, которые беспрерывно
двигались и сияли в ночном небе множеством огней, А еще дальше во мгле сверкало море.
Приятели сели на волнорез. Неожиданно Татэкава промолвил:
— Конечно, он болен, но ненавидит он тебя здорово. В последнее время ты стал делать столько же, сколько и он. Еще немного — и ты бы совсем обогнал его. К тому же ты абсолютно здоров, а его песенка спета.
Тасаку решил, что Татэкава подсмеивается над ним. Однако по мере того как он говорил, Тасаку начал осознавать всю серьезность этого разговора.
— Янагида всегда присутствовал при утверждении расценок, поэтому и в последний раз он отправился в контору, где происходило обсуждение предстоящего снижения. После говорили, что хозяин с еле скрываемым злорадством сказал ему: «Что ж это, если какой-то Сато делает уже шесть-семь цилиндров, то несправедливо, что у вас, друзья мои, такая маленькая норма». На Янагида этот разговор произвел удручающее впечатление. Ведь он
всегда так гордился своей работой! Ты, наверно, не обращал внимания, но он лез из кожи вон, чтобы сделать хотя бы на одну деталь больше тебя. Это окончательно подорвало его и без того слабое здоровье. Ты же видел — он начал харкать кровью. Никому не страшно, что ты работаешь столько же, сколько и мы. Янагида — особая статья. Но то, что вас, молодых и здоровых учеников, заставляют работать за три — пять рё в получку, действительно вызывает страх.
«Что же это получается? — Голова у Тасаку совсем пошла кругом. — Ведь я работал только ради того, чтобы стать настоящим человеком!»
— Ты здесь ни при чем. Виноват хозяин, который заставлял тебя так делать. А Янагида, хотя и хороший рабочий, но этого не понял.
Каждое слово, которое произносил Татэкава, глубоко проникало в душу Тасаку, внутри у него все кричало: «Это не моя вина! Это не моя вина!» — но вместо ответа он молча уставился в темную морскую даль.
8
Завод перешел в ведение акционерной компании. Держателями акций были все родственники хозяина, включая малолетних детей. Вместо старой деревянной вывески у входа в контору появилась бронзовая вывеска: «Электротехническая акционерная компания Коямада». Вокруг завода выросла ограда. Вновь набранные охранники орали на рабочих и служащих, когда те самовольно выходили на задний двор.
У таких рабочих, как Тасаку, которые работали на заводе фактически с детства, подобные изменения вызывали двоякие чувства: злость на этих пришельцев и грусть, словно их кто-то предал.
В день, когда было объявлено о создании новой компании, на заводском дворе повесили тент. Под ним сидела, окруженная нарядными конторщиками, хозяйка в узорчатом кимоно вместе с детьми, одетыми в европейские платья. Возле них сидели консультанты компании: управляющий автомобильным заводом компании «Хитати», которая, по существу, владела заводом, господин в черном цилиндре и другие. К столу подошел одетый в смокинг хозяин и произнес длинную речь, основное содержание которой сводилось к следующему:
«Сейчас, когда государство переживает критический момент, наша связь с важнейшими отраслями промышленности должна служить делу соединения труда и капитала». Больше он уже не был «хозяином» для таких, как Тасаку. Теперь он был «директором компании», окруженным советниками и служащими.
Родные всегда твердили Тасаку, что «хозяин, пока ты у него служишь, — второй отец», однако теперь у него не было такого чувства. Татэкава говорит, что «ты больше не ученик, ты — настоящий рабочий». Как странно все получается в этом мире! У Тасаку было такое ощущение, что он все время спал, а теперь открыл глаза и обнаружил что-то другое, отличное от того, что видел.
— Эй, парень, пошли пройдемся! — раздался голос Гэн-сана.
— Зачем?
— Пойдем!
С тех пор, как на заводе появились стражники, даже выйти из цеха стало сложно. В уборной, где раньше собирались рабочие, больше никто не спал. Но тем не менее на стене, несмотря на старания администрации, появилась надпись, сделанная карандашом: «Ученики и рабочие должны быть равны!» Она сразу бросалась в глаза. Рядом с этой надписью было выведено маленькими, но ясными иероглифами: «Расценки снижены из-за учеников. Егo ученики не виноваты!
Ученики и рабочие должны быть равны!» При виде этих надписей у Тасаку выступила даже испарина.
Вернувшись в цех, Гэн-сан весело засмеялся, а Тасаку по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Он был потрясен;
— А ведь это не я написал!
Гэн-сан по натуре был нетерпеливым и до смешного непосредственным парнем.
— Что ты говоришь! А вообще ты разве умеешь так красиво писать? — вмешался кто-то в разговор, и моментально все рассмеялись.
Видно, все успели уже прочесть, но вмешиваться в это дело никому не хотелось.
В этот день Тасаку пять раз бегал в закуток посмотреть на надписи.
Однако на следующий день стражники заметили надпись и закрасили стену черными чернилами. Через три дня надпись появилась снова.
На этот раз она была написана на белой бумажке, которую наклеили поверх чернил. Тасаку с трудом продолжал работать, точно кто-то все время щекотал его; в душе у него все горело от желания еще разок взглянуть на маленький клочок бумаги.
«Что же это будет, если я стану получать такую же кучу денег, что и рабочие». Эта мысль ослепляла Тасаку.
На четвертый день утром было вывешено новое объявление дирекции, и началась проверка почерков всех рабочих и служащих. Всех водили в контору по одному, но они быстро возвращались к своим станкам с едва заметной улыбкой на бледных лицах. Никому нельзя было говорить, о чем их там спрашивают.
Наконец пришла очередь Тасаку. Едва он вошел в контору, как увидел прямо перед собой, за круглым сто
лом, управляющего делами, а справа и слева от него — стражников.
— А ну, напиши: «Великая японская империя».
Тасаку вывел эти иероглифы на клочке бумаги.
— Теперь напиши: «Ученики и рабочие должны быть равны», — сказал один из троих.
— Кстати, ты не знаешь, кто это писал? — опершись локтями о стол и поддерживая двумя кулаками подбородок, спросил тихим, вкрадчивым голосом управляющий. — Если скажешь, получишь награду!
Тасаку отрицательно покачал головой и вернулся обратно в цех. В душе у него было подсознательное чувство, что это дело рук Татэкава, которого вызвали следом за Тасаку. Тот долго не возвращался из конторы. Вот уже прогудел полуденный гудок, а Татэкава все не было, все не было...
Все рабочие молча смотрели на станок Татэкава, который продолжал вертеться на холостом ходу.
После гудка все отправились в столовую. Тасаку немножко задержался и вышел в коридор после всех. Вдруг он заметил Татэкава, который стоял один у гардеробного ящика и снимал с себя спецовку.
— Застукали меня! — сказал Татэкава подбежавшему Тасаку, с опаской оглядываясь по сторонам. Лицо его было бледно. Он был очень взволнован и продолжал приглушенным голосом: — Дело совсем не в этих надписях. Они не знают, что это я делал. Они разнюхали, что я раньше входил в Дзэнкё1, и теперь собираются за это меня выгнать. Управляющий сказал, что если я уйду подобру-поздорову, то они не сообщат в заводскую ассоциацию2.
1 Революционное объединение профсоюзов Японии, которое просуществовало несколько лет и находилось на полулегальном положении.
2 Реакционная организация, которая составляла черные списки. Рабочий, фамилия которого попадала в такой список, не мог никуда устроиться на работу.
Мне, конечно, очень обидно, но ничего не поделаешь, придется без шума уйти с завода.
Его рука, которой он затягивал оби, дрожала, но рассмеялся он бодро, как бывало.
— Ну, ничего, куда-нибудь устроюсь!
Тасаку помог Татэкава завернуть в газету его спецовку и деревянные сандалии.
— Так что, если устроюсь, приду проведать тебя! — сказал Татэкава, пожимая своей грязной рукой руку Тасаку. — Да! Ну, а кто же все-таки писал эти надписи? Правда это не я! — Ив серьезных глазах Татэкава показались веселые искорки.
Ему запрещено было даже проститься с рабочими, словно хотели заткнуть ему рот. Татэкава ушел с завода через боковую дверь. Лишь один Тасаку обогнул завод и долго махал ему рукой с пустыря, пока Татэкава не обернулся.
— До свидания-а-а! — разнесло эхо.
Как только сутулая фигура Татэкава скрылась из виду, на глаза Тасаку навернулись слезы. Однако причиной этого было не расставание с Татэкава...
Под ногами уже виднелась зелень травы, и солнце начинало припекать. Тасаку встречал пятую весну на этом заводе.
— Негодяи! — ни к кому не обращаясь, проговорил он, лежа на траве.
«Я стал уже совсем взрослым, — думал Тасаку, глядя в голубое небо. — Мне непонятны пока ни Татэкава, ни Янагида, но у меня такое чувство, словно я начал что-то понимать... Я стал сильнее. Я чувствую уверенность в своих силах».
Вдали раздался звук взрыва, и из белых облаков появился легкий бомбардировщик — моноплан. Сколько Тасаку ни щурил глаза, серебряные крылья так сверкали, что он ничего не мог разобрать. Далеко в синем небе виднелась причудливая радуга, и Тасаку с любовью подумал о своей родине. Однако это чувство отличалось от той любви, которая была три года тому назад. Ему вспомнился отец, но не тот, за широкой спиной которого он хотел бы беззаботно прожить свою жизнь. Нет. Ему вспомнилась худая фигура изможденного старика, теперь особенно близкого. Почему все это так? Почему?..
Ему мерещилось, что в синем небе возникли текст контракта и хозяин. Но это уже не было так страшно, как раньше.
Контракт казался всего лишь смешной и безобидной восьмушкой бумаги. Почему же это?
«Похоже, что во мне появилась уверенность в своих силах и в своем мастерстве», — продолжал рассуждать Тасаку, и его лицо озарила легкая улыбка.
Хозяин, то бишь директор компании, в последнее время стал называть Тасаку «Сато-сан».
«Если уж я вздумаю убежать, то им не удастся снова поймать меня, как слепого котенка. Все мои мечты и стремления о необходимости выйти в люди теперь совершенно изменились. Янагида... Татэкава... Как много странного происходит в этом мире! Мне нужно все понять! Однако спешить и суетиться не следует — времени у меня впереди еще достаточно»...
Небо хмурилось, а потом вновь прояснилось. Было видно, как прямо над самым башенным краном судоверфи Кавасаки делал петли моноплан. Это новая модель! Однако ни обтекаемая форма, ни рокотание пропеллера не повергли Тасаку, как бывало, в буйный восторг. Он по-прежнему спокойно лежал на земле.
«Чего волноваться! Цилиндры на этой замечательной машине были сделаны такими же руками, как и мои!»
На близлежащих заводах раздался протяжный гудок, извещающий об окончании полуденного перерыва. Тасаку медленно поднялся с земли и встал во весь рост. Солнце слепило глаза, и он защищался от него своими большими худыми руками, руками взрослого рабочего.
_________________
Распознавание текста — sheba.spb.ru
|