НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

Туричин И. «Закон тридцатого. Люська». Иллюстрации - К. Швец. - 1974 г.

Илья Афроимович Туричин
«Закон тридцатого. Люська»
Иллюстрации - К. Швец. - 1974 г.


DJVU


PEKЛAMA Заказать почтой 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD. Подробности...

Выставлен на продажу домен
mp3-kniga.ru
Обращаться: r01.ru
(аукцион доменов)



 

 

Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________

      Двадцать девять учеников в девятом «в» классе. Но есть там и кто-то тридцатый. Ни одно событие не обходится без его участия: первая любовь, первое разочарование, первое столкновение с несправедливостью. Как пережить всё это, как справиться с бедой?
      Героиня второй повести, включённой в эту книгу, хочет ехать в Сибирь или на Дальний Восток, на самую трудную комсомольскую стройку. Так она решила на школьной парте. Но случилось иначе. И не потому, что девушка струсила. Нет, она поняла, что не только за тридевять земель есть то, к чему она стремится.
     
     
      СОДЕРЖАНИЕ
     
      ЗАКОН ТРИДЦАТОГО...3
      ЛЮСЬКА ...157
      Часть первая. КОНЕЦ...159
      Часть вторая. НАЧАЛО...231
     
     
      ЗАКОН ТРИДЦАТОГО

     
      В дальнем углу класса, за «камчаткой», по соседству с застеклённым шкафом, до отказа набитым разнообразными приборами, стоял человеческий скелет.
      У скелета была своя история. Ещё во времена, когда девятый «в» именовался шестым «в», в соседнем шестом «а» появились новенькие наглядные пособия — электрическая машина, сверкающая металлическими шарами, несколько причудливо изогнутых стеклянных колб и весы с пластмассовыми чашечками, похожими на полированные спинки черепах. «Ашки» не преминули похвастаться своими сокровищами перед «вешками».
      Ребята из шестого «в» молча осмотрели обновки и так
      же молча удалились. Вся школа понимала, что «вешек» гложет зависть.
      День был омрачён. Не хотелось ни играть в пёрышки, ни соревноваться в искусстве подбивать ногой свинцовую биту, завёрнутую в тряпку с оперением и поэтому похожую на вытащенную из земли репку.
      И только в конце дня Витька Шагалов, уже в те времена бывший заводилой в классе, предложил подзаработать денег и «переплюнуть» «ашек», купить пособия «ещё нагляднее».
      Идея понравилась, только несколько смущало слово «подзаработать», потому что «вешки» по необъяснимой странности работать не любили. Володька Короткое предложил собрать деньги у родителей. Но предложение с шумом отвергли, по той причине, что именно так поступили «ашки».
      Целый месяц шестой «в» очищал заваленный железным хламом двор завода-шефа, собирал аптечные пузырьки, разносил телеграммы и даже перебирал картофель в овощехранилище.
      «Ашки» ехидно улыбались, глядя на исцарапанные руки и испачканную одежду соперников. Но шестой «в» терпел и молчал.
      Наконец в одно из воскресений поехали в магазин наглядных пособий. Всем классом. Домашним сказали, что культпоход в кино. В магазине деловито ощупывали каждую вещь. Отобрали: электрическую машину с шарами покрупнее, чем у «ашек», десяток стеклянных колб и целую коробку тонких стеклянных палочек неизвестного назначения. Володька Коротков сказал, что такими палочками берут кровь на анализ; это показалось заманчивым, и палочки были приобретены. Потом взяли весы, к общему сожалению, точно такие же, как у «ашек», других не было. И стеклянную банку с препарированной лягушкой. Девочки, передавая банку из рук в руки, взвизгивали по очереди.
      Осталось ещё немного денег. И тут Витька Шагалов заметил стоявший в тёмном углу за прилавком скелет.
      Настоящий великолепный скелет в натуральную величину, с тёмными провалами глазниц, с зубастой нижней челюстью, прикреплённой к черепу пружинками, с тонкими длинными костяшками пальцев. От одного взгляда на них мурашки пробегали по коже.
      — Это тоже пособие? — спросил Витька продавщицу.
      Та кивнула.
      — А сколько стоит?
      Продавщица назвала цену.
      Шестой «в» примолк, сгрудился вокруг Витьки. Короткое совещание — и встали на свои старые места электрическая машина с блестящими шарами, прозрачные колбы и весы с чашечками, похожими на спинки черепах.
      Вскоре по улице потянулась удивительная процессия: впереди четверо мальчишек несли длинный, в человеческий рост, пакет. Серая обёрточная бумага была кое-где порвана, и сквозь дыры торчали желтоватые кости. Следом шля остальные ребята и счастливыми голосами пели:
      Умирать нам рановато. Есть у нас ещё дома дела...
      В понедельник утром скелет был водворён в класс. «Ашки», притихшие и униженные, долго молча рассматривали его и так же молча удалились. Шестой «в» торжествовал.
      Первые дни скелет приводил учителей в содрогание, и кое-кто даже требовал удалить его из класса, но шестой «в» объяснил, что это не что иное, как наглядное пособие. Нагляднее не найдёшь. И приобретён он на честно заработанные. Скелет остался в классе. Нарекли его Иваном Ивановичем.
      История появления скелета рассказана так подробно лишь потому, что Иван Иванович сыграл в жизни девятого «в» немалую роль.
      Преподаватель литературы Александр Афанасьевич, маленький сонный человечек, не пользовался любовью в школе. Особенно у девятого «в». И, как это часто бывает, нелюбовь к учителю распространялась, к сожалению, на его предмет.
      Ребята много и беспорядочно читали, посещали поэтические вечера, спорили о современной поэзии. А классиков: Толстого, Тургенева, Горького — избегали. Читали с неохотой. Потому что они были обязательными. За каждым из них стоял Александр Афанасьевич, его монотонный голос, его равнодушно помаргивающие глазки.
      Сам Александр Афанасьевич давно уж ничем не интересовался, кроме пенсии, на которую вот-вот должен был выйти. И даже на уроках ему было безразлично, слушают его или нет.
      Поэтому его предпочитали не слушать.
      Когда в классе становилось слишком уж шумно, Александр Афанасьевич протирал пёстрым платком глаза и говорил чуть громче обычного:
      — Дети! Мне осталось три месяца до пенсии!.. Неужели у вас не хватает терпения?..
      Иногда Александр Афанасьевич доставал из портфеля толстую синюю тетрадь и, согласно плану, проводил контрольный опрос. Он приглашал кого-нибудь к доске. После более или менее внятного ответа предлагал желающим дополнить или уточнить.
      Поднимался лес рук. За дополнение Амёба — так прозвали ребята Александра Афанасьевича — тоже ставил оценки, а дополнить ответ, заглядывая в учебник, было про-ш;е простого.
      В пятницу первые два урока была литература. Виктор Шагалов обычно приходил к самому звонку. А тут явился ни свет ни заря. Было тихо. Пустые гулкие коридоры неодобрительно отзывались на шаги. В открытую форточку класса навстречу Виктору влетело вместе с ветром несколько снежинок. Они не успели сесть на крышку ближайшей парты, растаяли на лету.
      Виктор притворил дверь, подошёл к Ивану Ивановичу, пожал костяшки скелета:
      — Доброе утро, Иван Иванович.
      Отпущенные костяшки сухо щёлкнули.
      Виктор выложил из портфеля прямо на пол моток тонкой проволоки, большие ниточные катушки, гвозди. Начал, улыбаясь, разматывать проволоку. Отличную он придумал штуку! Ребята ахнут! И он тут же представил себе Оленьку. Последнее время, когда Виктор говорил «у нас в классе», «мы все вместе», «наши ребята», значило: «у Оленьки», «мы с Оленькой», «Оленька».
      Раньше этого не было — ни в восьмом, ни в седьмом. Все девчонки, в том числе и Оленька, для него ничем не отличались от прочего населения земного шара. Разве что были покапризнее да послабее, поэтому не стоило брать их в мужскую компанию. Правда, если при нём обижали
      девочку, он вступался за неё. Как вступался за бродячих собак и кошек, за подбитого воробья.
      С Оленькой он проучился восемь лет в одном классе, но как-то не замечал её. Она была непримечательной. Она не обладала таким ростом, как Лена Колесникова — капитан девчоночьей сборной по баскетболу, и не была такой маленькой, как Сима Лузгина, которую в шестом запросто могли принять за первоклассницу. Она не пела, как Соня Шеремет, прозванная Консервой (сокращённо от Консерватории). У Сони был звонкий и чистый голос, она выступала на всех вечерах и пела одни и те же романсы. И шахматного таланта Веры Круть не было у Оленьки. Вообще она была ни то ни сё, ни два ни полтора. Девчонка как девчонка: круглое лицо, две тонких тугих косички, за которые и подёргать-то не хотелось, такой непримечательной была их обладательница.
      И вот после летних каникул, первого сентября, у школьной калитки Виктор столкнулся с Оленькой. Волосы подстрижены, продолговатые серые глаза глядят весело, отливают синевой. Стройная, лёгкая, она остановилась л ждёт. Виктор уставился на неё. А может быть, это не Оленька?
      Оленька смутилась, покраснела, сказала невнятно;
      — Здравствуй, Витя,
      — Здравствуй... — Он все смотрел на неё удивлённо, будто увидел впервые за эти восемь лет, что они учатся вместе. Оленькины ресницы дрогнули. Она не двинулась с места, глядела насторожённо и выжидательно.
      И Виктор смутился, потому что неудобно было так стоять и разглядывать друг друга.
      — Ты, наверно, постриглась, — сказал он, понимал, что говорит глупость.
      Она засмеялась.
      — Наверно. Между прочим, постригаются в монахи, а в парикмахерских подстригают.
      — Как живёшь? — спросил Виктор.
      — Всё там же.
      — М-да...
      У Оленьки в глазах появилась лукавинка, она спросила:
      — А ты где?
      — И я по-прежнему, — сказал Виктор.
      Оленька снова засмеялась:
      — Очень у нас светский разговор, как в старинных романах. Пойдёмте, граф! — И она присела в реверансе.
      Виктор галантно согнул кренделем руку.
      — Прошу вас, ваше высочество.
      Оленька сунула маленькую загорелую руку под его локоть.
      — Благодарю вас, граф.
      И они вошли в сад торжественные и важные, как герои в старинных романах.
      Под липой их встретили товарищи, девочки накинулись на Оленьку, начали разглядывать её, тормошить. К Виктору подошли Плюха и толстый Володька Коротков. Они его о чём-то спрашивали, он отвечал, но всё время прислушивался к девичьим голосам, старался уловить Оленькин.
      ...Виктор вбил гвоздь в шкаф, подвесил катушку, перекинул через неё мягкую проволоку. Конец проволоки привязал к руке Ивана Ивановича.
      Начали собираться ребята. Первыми появились в классе неразлучные Сима Лузгина и Лена Колесникова, в обнимку. Подошли к Ивану Ивановичу здороваться. Виктор потянул проволоку, и Иван Иванович поднял руку- Сима испуганно взвизгнула. Лена передёрнула плечами:
      — Мистика...
      Виктор засмеялся:
      — Техника на грани фантастики. Сюрприз для Амёбы. И — чтобы тихо...
      Приходили другие. Смеялись. Толстый Володька Коротков предложил:
      — Может, сделаем из Ивана Ивановича «кибер»? Вставим электронные мозги.
      — А что? — откликнулся Плюха. — Пусть бы он решал задачи.
      — Если вставить такие мозги, как у тебя, много не на-решает, — осклабился Володька.
      Плюха не обиделся.
      — У меня мозги особого склада. Биологические. Вот, например, что такое плантаго ланцеолата? Или плантаго майор?
      — Ну?
      — Баранки гну, — в тон сказал Плюха. — Плантаго — значит подорожник. Понял? Плантаго ланцеолата,—» почти пропел он, — подорожник ланцетовидный. Знаешь,
      лиетья тонкие такие, длинные. Плантаго майор — подорожник большой.
      — Не майор, а майор, — поправил молчаливый Лева Котов.
      — Ну, майор.
      — Плюха, — снова осклабился Володька, — а как коровы мычат?
      — Сам дурак.
      Виктор не слушал. Украдкой поглядывал на дверь. Ждал Оленьку.
      Она появилась за минуту до звонка. Подошла к Ивану Ивановичу.
      Иван Иванович поднял руку.
      Оленька чуть вздрогнула от неожиданности. Пожала костяшки пальцев:
      — Доброе утро, Иван Иванович.
      — Доброе утро, — глухим утробным голосом ответил стоявший рядом Володька Короткое и спросил: — Ну, как? Это для Амёбы, Витька придумал. «Дети, мне осталось полчаса до пенсии. Кто дополнит ответ?»— пропищал он тонко и хрипло. — «Я», — и Иван Иванович подымает руку.
      Оленька скользнула взглядом по лицу Виктора, отвернулась, пожала плечами:
      — Довольно глупо.
      Пронзительно задребезжал звонок. Ребята начали рассаживаться по партам. Виктор уселся на своё место рядом с Плюхой. Укрепил конец проволоки в парте. Он так ждал Оленькиной улыбки! Затея с Иваном Ивановичем и в самом деле показалась ему глупой, но отступать было поздно.
      Урок начался чин по чину.
      Александр Афанасьевич заглянул в свою синюю тетрадочку, потом в классный журнал:
      — Коротков.
      Володька Коротков поднялся, грохнув крышкой парты, вперевалочку пошёл к доске. Стал отвечать медленно, чуть не через каждое слово вставляя натужное «э-э-э... м-м-м...», словно камни ворочал.
      Александр Афанасьевич смотрел в окно. Рамы были двойные. Низ наружных стёкол замутнён изморозью, и кто-то умудрился нацарапать на них двух превесёлых черти-
      ков. Любой улыбнулся бы, но Александр Афанасьевич словно не видел их, он и Короткова, наверно, слушал и не слышал. Когда Коротков умолк, Александр Афанасьевич отвёл взгляд от окна, промямлил:
      — Кто дополнит Короткова?
      Вместо привычного леса рук поднялась только одна. Не разглядев, кто поднял руку, Александр Афанасьевич кивнул:
      — Пожалуйста.
      Ребята засмеялись: руку поднял Иван Иванович.
      Александр Афанасьевич побледнел, сунул синюю тетрадку и потрёпанный учебник в большой жёлтый портфель и молча вышел из класса.
      Никто не ожидал, что учитель уйдёт. Все притихли.
      — Дети, — сказал Виктор громко, чтобы нарушить эту внезапную тревожную тишину. — Мне осталось до пенсии девять дней. Неужели у вас не хватает терпения?
      Никто не поддержал шутки. Оленька повернулась к Виктору и посмотрела удивлённо и неодобрительно.
      — Будет гром, — сказал Володька Коротков.
      Плюха бормотнул лениво:
      — Разжуёшь и проглотишь.
      — А я бы не доверял жалким людям преподавать литературу, — сказал Виктор, будто оправдываясь.
      — Вопрос! — насмешливо бросил Коротков. — Литературу должен преподавать Иван Иванович!
      — Сам дурак, — сказал Плюха.
      — Хватит вам, — нахмурилась Лена Колесникова. — Вот уберут от нас Ивана Ивановича!.. Вся школа смеяться будет.
      — Сестрица Алёнушка печётся о братце Иванушке! съехидничал Коротков.
      — Заткнись, — лениво откликнулся Плюха. — Не заберут.
      — Могут. Они всё могут, — сказал Коротков.
      — Вот что, Виктор, извинился бы ты на всякий случ чай, — предложила Лена.
      — Про запас, — уточнил Коротков.
      — Перед кем? — спросил Виктор, хотя отлично понял, перед кем он должен извиниться.
      — Перед Амёбой, — подсказал Коротков. — Нельзя маленьких обижать.
      — Все шутили, никто руки не поднял. А я — извиняться?
      Ребята зашумели.
      — Тихо! — крикнула Лена. — Соблюдаем демократию. Кто за извинение? Подавляющее большинство. — Она повернулась к скелету: — Иван Иванович?
      Иван Иванович молчал.
      — Утверждается! — Лена, согласно традиции, подняла вверх левую руку с оттопыренным большим пальцем и произнесла: — Закон скелета!
      Ребята насторожённо ждали, что ответит Виктор.
      Он откликнулся глухо:
      — Закон...
      Все облегчённо вздохнули. Они знали: он пойдёт и извинится. «Закон скелета» — закон. Его нельзя нарушить.
      Однажды Плюха не подчинился. Это было в прошлом году. Готовились к вечеру, посвящённому Чехову, и изрядно проголодались. Класс постановил отправить Плюху за батонами и колбасой.
      Плюха, и без того ленивый, а тут ещё и уставшйй от перестановок декораций — на большее он не был способен,— отказался.
      — Хорошо, — сказали ребята и послали за пропитанием другого.
      Все последующие дни с Плюхой никто не обмолвился ни единым словом. Сначала он держался. Потом потемнел. Это было жутко. Кругом товарищи, а ты — один. Плюхр ходил затравленный. Ему никто не подсказывал. С ним н№ кто не садился за одну парту. Его будто не видели. О нём не говорили. Его не существовало.
      Плюха решил повеситься. Раздобыл белый шнур и кусок земляничного мыла. Но шнур надо было привязывать к люстре: пододвинуть стол, снять с него скатерть, поставить табуретку, лезть. Потом делать петлю, выбивать табуретку из-под ног. Висеть. Долго висеть. Пока тебя не снимут...
      Плюха положил шнур на стол и заплакал. Размазывая по лицу слёзы, он представлял себе, как приходят ребята с виноватыми лицами, девчонки плачут, мальчишки хмурятся. А он лежит на столе печальный, синий, страшньпЧ...
      На кладбище станут говорить, каким он был хорошим и как люди не смогли понять его. Про покойника всегда говорят только хорошее. Наверно, потому, что людям перрд ним стыдно. Потом гроб с его телом опустят в сырую могилу и скажут: «Прощай, дорогой наш товарищ и друг. Память о тебе вечно будет жить в сердцах благодарных потомков».
      Мысли эти растравляли Плюху, и он плакал ещё горше.
      Два дня он «мотал». Не ходил в школу. Слонялся по городу. Потом пришёл. Был урок математики. Василиса Романовна, математичка, сверкнула на Плюху стёклышками очков, сказала насмешливо:
      — Явление третье. Те же и Веселов. Здравствуй, Весёлое. Очень приятно. — Потом, заметив Плюхину бледность, нахмурилась: — Ты что, Веселов, болен?
      — Нет. — Плюха поджал губы и прерывисто вздохнул. — Я — преступник. Я нарушил закон.
      — Какой закон? — подняла брови Василиса Романовна.
      — Закон скелета, — храбро ответил Плюха.
      — Ве-сё-лов... У тебя, вероятно, жар?
      — Прости меня, Иван Иванович, — сказал Плюха жалобно.
      — Ничего не понимаю! — рассердилась Василиса Романовна.
      Ребята переглянулись. Виктор поднялся.
      — Он же у нас немного того, Василиса Романовна. А тут ещё упал, ушибся немного. Пусть Плюха, то есть Веселов, сядет.
      — Можно, я сяду? — спросил счастливый Плюха.
      — Да что с вами?! Ну конечно, восьмой «в» в собственном репертуаре!.. Садись, Веселов!
      Плюха, чуть пошатываясь от счастья, подошёл к Ивану Ивановичу и пожал его косточки:
      — Доброе утро, Иван Иванович!
      Василиса Романовна сделала вид, что ничего не заметила. Этот обычай учителя знали и втайне одобряли его. Он сложился ещё в первые дни после появления Ивана Ивановича. Каждый, входящий в класс, прежде чем поздороваться с товарищами, подходил к скелету, осторожно пожимал прохладные кости пальцев и говорил: «Доброе утро, Иван Иванович».
      Правило распространялось и на опоздавших, поэтому в девятом «в» старались не опаздывать. Кому охота во время уже начавшегося урока попросить у учителя разрешения войти и, вместо того чтобы сесть за парту, сначала идти под насмешливыми взглядами товарищей в дальний угол к Ивану Ивановичу, здороваться, как это только что сделал Веселов.
      Историю с Плюхой никогда не вспоминали и никогда не забывали.
      ...Виктор пошёл к двери, обернулся: - Пойдём на пару. Плюха. На пару веселее.
      — Пойдём!
      Плюха поплёлся вслед за другом.
      Они очень разные — Виктор Шагалов и Сенька Веселов. Виктор тонок и строен, как горцы на иллюстрациях к Лермонтову. В школу ходит в форме, картинно затягивая талию. Светлые вьюшиеся волосы небрежно зачёсаны назад. Когда сердится, щурит зеленоватые шальные глаза.
      А Сеньку Веселова довольно метко прозвали Плюхой. Голова — будто вылеплена из сырого теста. Сунули в тесто изюминки — получились глаза. Пониже ткнули два раза палочкой — вышли ноздри. Под ними налепили полоски того же теста — вот вам и губы. Приклеили на макушку сивоватой пакли — и Плюха готов.
      Что бы ни делал Плюха — гонял ли на школьном дворе мяч, читал ли книжку, отвечал ли стоя перед доской, — всё он проделывал с невозмутимой неторопливостью. Никто никогда не видел, как Плюха спешит.
      И что связывало так крепко этих разных ребят — трудно сказать. Когда они стали «первашами» и учительница впервые построила их на школьном дворе, чтобы вести в класс, Виктора Шагалова поставили в пару с рыхлым бледным мальчишкой. Они насторожённо поглядывали друг на друга. Когда учительница велела взяться за руки, они взялись и уже не расцеплялись. Так и вошли в двери школы и поднялись по просторной лестнице с перилами, на ко-1оры8 были набиты блестящие металлические шишки, чтобы ребята не могли съезжать вниз. Так и в двери класса протиснулись — сцепившись. И долго стояли набычась, по-
      ica учительница рассаживала ребят за парты. Их посадили на последнюю, а они все держались за руки. Рыхлого мальчишку звали Сеней. Позже он получил меткое прозвище — Плюха.
      Все восемь лет они просидели за одной партой. И вот сейчас позвал Виктор Плюху на такое неприятное дело, как извинение перед Александром Афанасьевичем, и Плюха пошёл не задумываясь.
      Они вышли в коридор и направились к лестнице, чтобы подняться на этаж выше, где была учительская. Впереди — Виктор, за ним, цепляясь носками ботинок за паркет. Плюха.
      Возле дверей одного из классов на корточках, прислонясь к стене, сидел мальчишка со щекой, перепачканной чернилами, и таким вихром на круглой голове, будто он только что искупался.
      Виктор остановился возле него.
      — Сидишь?
      Мальчишка глянул на него исподлобья и ничего не ответил.
      — А ты встань и опусти ручки вниз, когда с тобой старшие разговаривают, — лениво сказал Плюха.
      Мальчишка выпрямил ноги, скользнул спиной по стене.
      — Ты что, пьёшь чернила? — спросил Виктор.
      — Неё...
      — Может, спишь на чернильнице?
      — Неё...
      — А чего же у тебя щека разукрашена?
      — Это Васька... Промокашкой...
      — Шарики катаете, в чернильницу макаете?
      — У-гу...
      — Молодцы!.. За что же тебя из класса выставили?..
      — А я Ваське на макуху чернила вылил. Нас двоих...
      — А где ж твой Васька?
      — Макуху моет.
      — А хочешь, я тебе по шее дам? — спросил Плюха.
      Мальчишка поёжился:
      — Не-е...
      — Ладно, не трогай, — сказал Виктор, уверенный, что Плюха всё равно не тронет, и, посмотрев на мальчишку, насмешливо добавил: — Мы тоже наказанные.
      Мальчишка понимал, что лучше не говорить лишних
      слов, чтобы и в самом деле не получить по шее, но любопытство оказалось сильнее страха, и он спросил:
      — А за что?
      — Вот он, — Виктор кивнул на Плюху, — убил свою бабушку, а я ограбил Государственный банк.
      Мальчишка быстро-быстро заморгал глазами, а Виктор повернулся и медленно пошёл по коридору. Плюха побрёл следом. Виктор не спешил. Он извинится, «закон скелета» — закон. Но и бежать сломя голову неохота. Пусть Амёба отойдёт немного, и так будет гнусить, вспоминая своё золотое детство: «в моё время», «мои товарищи», «наше поколение», а если сейчас, сразу подойти, пожалуй, и всех предков со времён царя Гороха помянет. И почему это каждый взрослый считает, что именно его поколение — образец. Если потомки хуже предков, в чём же смысл жизни? Для чего растить потомков, которые хуже тебя?
      — Покурим, — сказал Виктор и свернул в уборную.
      Уборную в школе именовали «Курильскими островами»,
      или попросту «Курилами». Здесь было холодно, потому что форточка не закрывалась. С потолка сосульками свисали разносортные окурки. Считалось особым шиком, докурив папиросу, подбросить её так, чтобы она прилипла к высокому потолку. Пахло табачным дымом. Возле раковины отфыркивался какой-то мальчишка.
      — Васька, — сказал Виктор, — менингит схватишь!
      Васька вылез из-под крана и обернулся. По красному
      замёрзшему лицу его текли бледные фиолетовые струйки. Па мальчишку нельзя было смотреть без смеха. Виктор вынул из кармана зеркальце и протянул его Ваське:
      — А ну-ка поглядись.
      Васька увидел себя в зеркальце, губы его дрогнули, и он заплакал.
      — Ну вот, мало ему воды под краном! — сказал Плюха.
      Виктор вынул носовой платок, ухватил мальчишку за мокрый затылок и стал утирать ему лицо. Васька не увёртывался.
      — И чего нюни распустил! — сказал Виктор сердито. — Ты приятелю щёку разукрасил? Разукрасил. А он тебе — макушку. И нечего реветь. Сам виновот. Вот, теперь ты чистый. А макушку дома отмоешь горячей водой. Тоже мне, индеец!
      Мальчишка ушёл. Виктор скомкал перепачканный чернилами мокрый носовой платок, сунул в карман.
      — Платок испачкал, — неодобрительно сказал Плюха.
      — Дурак. Не платок испачкал, а человека отмыл. Понял?
      Они присели на подоконник. Прямо под открытой форточкой. Плюха зябко поёжился.
      Виктор усмехнулся:
      — Свежий воздух прочищает мозги. Закуривай.
      Плюха взял сигарету, помял в грубых неповоротливых
      пальцах. Виктор чиркнул спичку, дал товарищу прикурить.
      — А ты?
      Виктор посмотрел на Плюху задумчиво.
      — А я бросил.
      — Мы ж вчера ещё курили!
      — А сегодня не курим. И тебе советую.
      — Зачем?
      — Для здоровья.
      — А я и так здоровый!
      — Будешь ещё здоровее, — усмехнулся Виктор.
      Не объяснять же, что, решив бросить курить, думал пе о здоровье, а об Оленьке. Вчера после уроков как-то так получилось, что Виктор пошёл вместе с ней, хотя им и не очень-то было по пути. Захлёбываясь не то ледяным ветром, не то от волнения, Виктор торопливо рассказывал Оленьке о соревнованиях по бегу на коньках и о том, что надеется занять если не первое место, то по крайней мере второе или третье. А уж в первую-то пятёрку попадёт непременно. Оленька слушала молча, прикрывала варежкой нос и рот. Потом умолк и Виктор, но идти так,не разговари вать, было неловко, и он стал закуривать, зачиркал спичками, гаснувшими на ветру. Не хотел останавливаться, чтобы не отстать от девушки. Наконец ему удалось прикурить.
      Ветер забивал дым обратно в горло. Виктор закашлялся.
      Оленька посмотрела на него искоса, спросила:
      — Зачем ты куришь?
      — Вообще.
      — Мой папа — лётчик. Налетал три миллиона с лишним километров.
      — Ну и что?
      — Ничего. Он не курит. Зато он настоящий спортсмен.
      и вот сегодня с утра Виктор не курит. Пачка сигарет осталась в кармане. Он готов угостить ими любого. А курить зверски хочется. Пусть хочется. Зато через день-два он скажет Оленьке небрежно, между прочим: «Я курить бросил. Как известно, курение мешает спорту».
      Виктор посмотрел на сосредоточенно сосущего сигарету Плюху и прерывисто вздохнул. Всё-таки зверски хочется курить!
      Плюха прикидывал мысленно, что будет Виктору за историю с Амёбой. Амёба, конечно, пожалуется Фаине (так звали за глаза директора школы Фаину Васильевну). Фаина спуску не даст. Ещё хуже, если Амёба пожалуется завучу, Петру Анисимовичу. Тогда уж совсем хана. Завуч появился в школе недавно, а уж о нём такие страсти рассказывают, что сердце холодеет. Говорят, даже учителя его боятся, слова не могут сказать поперёк. Говорят, он начальником тюрьмы раньше был, или конвоя, или ещё чего-то шибко строгого...
      Взвизгнула дверь. Появился Володька Коротков.
      — Так и думал... Дай-ка затянуться!
      Плюха молча сунул ему в губы окурок, Коротков посопел, пустив дым носом. Потом сказал:
      — К нам Фаина пошла.
      — Дуй в класс! — нахмурился Виктор.
      — А чего я там не видел. Фаины?
      — Взгреет.
      — А ей сейчас не до нас. Она твоей особой заниматься будет, — ехидно хихикнул Коротков.
      — Плюха, выдай ему!
      Плюха поплевал на ладони.
      Коротков быстро откатился к двери и пропищал оттуда:
      — Звери задрожали, в обморок упали!..
      Взвизгнула, захлопываясь, дверь.
      — Ох, и зануда, — сказал Плюха добродушно.
      — Не зануда, а ехида. — Виктор решительно соскочил с подоконника. — Пойдём, Плюха. С Фаиной надо в открытую. А то хуже будет.
      Они постояли несколько секунд у двери класса, прислушиваясь к тишине за ней.
      Потом Виктор решительно нажал на дверную ручку.
      Фаина Васильевна стояла у стола. В классе было тихо-тихо, так тихо, будто не сидело в нём двадцать семь учени-
      ков, а только один Иван Иванович стоял в своём углу и глядел пустыми глазницами на Фаину Васильевну.
      Дверь скрипнула резко в тишине, и все головы бесшумно и дружно повернулись к вошедшим. Все, кроме голов Ивана Ивановича и Фаины Васильевны.
      — Можно? — спросил Виктор.
      — Войди, Шагалов.
      — Мы ходили извиняться перед Александром Афанасьевичем.
      — Кто это — мы?
      — Я и Веселов.
      — Веселов в качестве добровольного страдальца? Или он тебе понадобился для амортизации?
      Виктор не ответил.
      — Я надеюсь, вы исполнили своё благородное намерение?
      — Не успели...
      — Зашли это дело перекурить?
      Плюха шмыгнул носом.
      — Садись, Веселов. А ты, Шагалов, постой немного, поскольку обсуждать мы будем твоё поведение.
      — А чего тут обсуждать, — сказал Виктор. — Глупо всё вышло. Я не подумал...
      — Не подумал. Первоклассники и то думают. А ты уже комсомолец.
      Виктор взглянул на Фаину Васильевну.
      У неё было строгое замкнутое лицо, обрамлённое неестественно седыми волосами, белыми-белыми. Карие глаза в тёмных морщинках, бледные, строго сомкнутые губы. Никто никогда не видел её в ярком платье. Даже по праздникам она надевала тёмное платье с глухим стоячим воротником и длинными рукавами. В школе её побаивались самые отпетые. И всё же лучше разговаривать с Фаиной Васильевной: не надо лгать и изворачиваться. Она умеет выслушивать и понимать правду.
      Губы Виктора чуть дрогнули.
      — Ну, что ж ты, Шагалов? Урок сорвал. Александр Афанасьевич сидит у меня в кабинете с приступом стенокардии.
      Виктор украдкой глянул на Оленьку. Она рассматривала собственные руки, лежащие на парте. И ему вдруг стало стыдно стоять вот так перед всем классом, будто он
      тот самый Васька с макушкой, залитой чернилами. О чрм она сейчас думает? Каким жалким, наверно, он ей кажется. Виктор чувствовал, как жар приливает к щекам, как начинают гореть уши, будто их только что надрали.
      — Фаина Васильевна, — сказал он звонко. — Раз я виноват — накажите меня. Но стоять перед всеми я но буду. Это унизительно. — Он прошёл между рядами парт и сел на своё место, обхватив голову руками.
      По классу пронёсся шорох, и снова стало тихо-тихо.
      — Я понимаю тебя, Шагалов. Держать ответ всегда трудно. Надо иметь мужество. Но разве, оскорбляя другого, ты не унижаешь себя? Очень печальная история. Возможно, её будут разбирать на педагогическом совете. Потому что виноват в ней не один Виктор Шагалов, а весь класс. Все были соучастниками. Даже ваш Иван Иванович.
      — Иван Иванович не виноват, — бухнул Плюха.
      — Я знаю, что у тебя благородное сердце, Веселов,— сказала Фаина Васильевна без улыбки. Она улыбалась очень редко. — Но даже если эту историю не будут обсуждать на педагогическом совете, то уж перед комсомольским комитетом тебе придётся всё-таки постоять, Шагалов. Как ты полагаешь. Колесникова?
      Лена Колесникова была секретарём комитета комсомола. Она возвышалась на последней парте, как статуя, — длиннорукая, плоскогрудая, самая высокая в классе. Лена встала, неуклюже, по-мальчишечьи повела плечами:
      — Конечно, комитет обсудит... Если вы считаете...
      — Если я... А своих голов у вас, выходит, нет?
      — У них есть свои головы, только они им дороги как память, — сказал с места Виктор.
      — Что-то ты сегодня говоришь загадками, Шагалов.
      — Они же как прикажут. Вот я уже год комсомолец. И что? Ничего. Как было — так и осталось. Ни я не изменился, ни ко мне не изменились. Читаем в газетах: комсомольцы то сделали, другое, туда-то поехали. Добиваются чего-то, а мы в школе — как неполноценные. Прикажут разобрать — разберут.
      — Ваша задача — учиться.
      — А в школе все учатся. Для этого и в комсомол вступать не надо, — сказал Виктор.
      — Все так думают? — спросила Фаина Васильевна.
      Класс молчал. Потом руку поднял Короткое.
      — я так думаю, Фаина Васильевна, что комсомолец должен быть примером, учиться и хорошо себя вести.
      — Прописная истина, — снова с места возразил Виктор. — И слова у тебя какие-то детские: «хорошо себя вести». А я считаю, если ты комсомолец, то должен делать что-то ещё большее, чем то, что должны все.
      — Снег с крыш скидывать, — сказал ехидно Коротков.
      Кое-кто хихикнул.
      — Не знаю, может быть, и снег, — серьёзно ответил ItuKTop.
      — А я на крышу боюсь. Высоко очень, — жалобно про-1инесла маленькая Сима Лузгина.
      Ребята развеселились.
      Фаина Васильевна покачала головой. Она понимала, что разговор не случаен. Рядом течёт большая река, стреми-чельная и бурная, а ребята будто щепки в заводинке — крутятся на одном месте, вокруг одной-единственной задачи — учиться.
      — Ещё кто-нибудь хочет высказаться?
      — Можно, я скажу? — Оленька поднялась, лёгким движением поправила волосы. — Мы все учимся, учимся... Математике, физике, химии... Все формулы, формулы... А ведь жизнь состоит не из одних формул. Не только из математики, или химии, или литературы. А у нас ни на что больше времени не хватает. И вот связям между людьми... ну, не уделяют внимания, что ли. А ведь мы будем жить среди людей. А между людьми существуют тысячи связей. Как в них разобраться? Как научиться понимать человека? Его чувства? Дружбу, ненависть...
      — Любовь, — подсказал неугомонный Коротков.
      Оленька повернулась к нему резко.
      — И любовь.
      — Лично я никогда не влюблюсь, — сказал Коротков.
      — Значит, ты всего полчеловека, — ответила Оленька.
      Когда она начала говорить, Виктор снова почувствовал,
      как жаром заливает щёки, и испугался, что кто-нибудь заметит это, если он скажет хоть слово.
      — Фаина Васильевна, а как вы считаете насчёт любви? Надо её изучать? — спросила маленькая Сима Лузгина. Её наивность в классе считалась образцом наивности, а прямолинейность — образцом прямолинейности.
      В классе задвигались.
      — я думаю, что любовь, настоящая любовь, — это огромная радость. Огромная духовная сила, — сказала Фаина Васильевна серьёзно. — Человек не может не любить. Только к одним это чувство приходит раньше, к другим позже. Торопить его не надо и искать не надо. Оно придёт само, придёт в своё время. И бежать от него не надо. А что касается мыслей, которые ты высказала, Звягина, то они занимают и наши умы. К сожалению, нет такого предмета — человековедения. — Фаина Васильевна умолкла и задумчиво посмотрела в окно.
      Ребята молчали. Тоже задумались. Неожиданно Сима Лузгина спросила:
      — А вы когда-нибудь любили?
      Класс тихонечко ахнул и замер. Такой вопрос Фаине задать могла только Лузгина.
      — Любила, девочка, — спокойно ответила Фаина Васильевна. — Мы решим так: Шагалов сейчас пойдёт и извинится перед Александром Афанасьевичем. Александр Афанасьевич преподавать больше у нас не будет. Мы провожаем его на пенсию. И я советую вам: перед тем как что-нибудь сделать или сказать — думайте. Вы не дети и можете и должны отвечать за свои поступки.
      Уходя в девятый «в», Фаина Васильевна оставила Александра Афанасьевича в своём кабинете на попечение секретаря Анны Сергеевны. А когда возвратилась, Александра Афапасьевича уже не было.
      — Всё хватался за грудь, — пояснила Анна Сергеевна. — Воду пил. А потом ушёл своим ходом. Пётр Анисимович помог.
      Фаина Васильевна представила себе разговор нового завуча с Александром Афанасьевичем и поморщилась.
      — Я буду занята, — сказала она громко и опустила собачку французского замка. Замок щёлкнул. В кабинете стало тихо. Тяжёлые тёмно-вишнёвые портьеры закрывали дверь. Была перемена, но сюда доносилось только едва слышное постукивание, когда в коридоре этажом выше затевалась беготия. Будто далеко-далеко нестройно бьют в барабаны.
      Фаина Васильевна не прошла к письменному столу, возле которого стояло жёсткое кресло, а села на диван, скинула туфли, поджала под себя ноги, поёжилась зябко.
      «А вы когда-нибудь любили?»
      Ах, Сима Лузгина, маленькая девочка, которая так и не растёт!..
      Она спросила про тебя, Алёша.
      Помнишь, какие у меня были косы? Чёрные-чёрные. Ты любил расплетать их. А однажды наплёл тоненьких косичек. Сказал: «Голова медузы Горгоны». И мы смеялись...
      Помнишь, бродили с тобой по пустырю за Большой Монетной? Пустырь тянулся до самой Невки, зарос крапивой, лопухом, одуванчиками. В маленьких прудах стояла зелёная вода. Мы садились на траву и подолгу следили за вознёй головастиков, за скользящими по поверхности плавунцами, за хитрыми тритонами и ужасно важными лягушками. Где-то ты вычитал, что музыка влияет на рост живого организма. Мы выкопали ямку, налили в неё воды, пересадили туда нескольких головастиков. И потом долго пели им, чуть не до хрипоты. Пели, и нам казалось, что они в самом деле растут на глазах. Помнишь?
      А в седьмом классе Гришка Адамов написал мне записочку. Ты отнял её. Потом в коридоре схватил Гришку в охапку, приподнял его и отбросил. Он ударился головой о секцию парового отопления. Я очень испугалась, а ты повернулся и ушёл, но тотчас вернулся и повёл Гришку в медпункт. Гришка сказал, что упал сам.
      А на другой день нам почему-то было неловко гулять по нашему пустырю... Помнишь?
      Мы ходили на лекции в клуб. Слушали музыку. Ты не любил музыки. Я знала, что ты ходишь из-за меня...
      А помнишь, я сломала ногу на катке, и меня положили Е больницу, и ты по водосточной трубе полез на третий этаж, чтобы заглянуть в окно палаты. Ненормальный!
      А как мы поженились, помнишь? Нам тогда было по двадцать, мы были уже солидными людьми, а долго стеснялись сказать друзьям, что мы поженились. Ходили на завод врозь; то ходили вместе, а то вдруг стали ходить врозь... Тебя тогда вызвал секретарь, Кошкин, помнишь? И сказал, что ты должен со мной помириться. Что это аморально — ссориться комсомольцам не «по принципиальным причинам»...
      А потом родилась Алёнушка...
      А потом ты ушёл на войну...
      Одиннадцать лет прошло от рожденья Алёнушки до твоего ухода на войну... Одиннадцать лет. А будто их и не было, так быстро проходит счастье. Как один день...
      А потом на наш дом упала бомба, и Алёнушка...
      В дверь постучали громко, настойчиво.
      Фаина Васильевна спустила ноги с дивана, нащупала туфли. Медленно пересекла кабинет, открыла дверь.
      Вошёл завуч Пётр Анисимович. Уселся на стуле возле стола, негнущийся, прямой.
      — Что будем решать, Фаина Васильевна?
      Фаина Васильевна устало опустилась в деревянное кресло.
      — Вы насчёт чего, Пётр Анисимович?
      — Насчёт девятого «в». Сегодня они оскорбили старого, заслуженного учителя. Дальше некуда. Надо принимать решительные меры, Фаина Васильевна.
      — Возможно...
      Фаина Васильевна старалась не смотреть на своего завуча. Выцветшие глаза его на желтоватом лице, редкие волосы, зачёсанные на восковую лысину, прямая спина и длинные жёлтые руки — всё вызывало в ней раздражение, какой-то безотчётный протест. Она подавляла этот протест, старалась убедить себя в том, что внешность — далеко не всё в человеке, что главное — работоспособность, душа, сердце.
      — Если закрывать глаза на такие вопиющие факты, как факт сознательного срыва урока литературы в девятом «в», то мы с вами можем оказаться весьма и весьма несостоятельными. Авторитет старших незыблем, вот что надо воспитывать в детях. С этой и только с этой позиции надо рассматривать чрезвычайное происшествие, так сказать ЧП, в девятом «в».
      Голос у Петра Анисимовича без каких-либо полутонов. Так на ветру стучит неприкрытая ставня.
      — Я не совсем понимаю вас, Пётр Анисимович.
      — А что ж тут непонятного? Мы с вами призваны воспитывать молодёжь, стало быть, нам не безразлично, что из них получится. А что получится из учеников девятого «в»? Представьте себе, что может произойти с ними в дальнейшем, если мы сейчас не пресечём в корне. Очень
      опасная тенденция! Сегодня они оскорбили учителя. А завтра придут на завод и откажутся выполнить распоряжение начальника цеха.
      — Вы перебарщиваете, Пётр Анисимович. Ведь они люди, мыслящие существа. Зачем же им отказываться выполнить распоряжения начальника?
      — Бот именно, зачем? Ведь это будет нанесением ущерба делу. А в силу нестойкости характеров, в силу непонимания, в силу неумения подчиняться наши ученики смогут нанести этот ущерб. И это будет нашим с вами браком в работе. Ведь так?
      Фаина Васильевна с трудом сдерживала раздражение. Встала, подошла к окну. Над белым садом кружился снег, то падал, то вдруг летел вверх, подхваченный ветром. Двое первоклассников, забравшись чуть не по пояс в сугроб, дрались портфелями; у одного свалилась шапка, на круглой стриженой голове оттопыривались красные уши.
      — -Простудится, — громко сказала Фаина Васильевна.
      ~ Что?
      — Нет-нет, это я не вам. — Она подошла к двери: — Анна Сергеевна, пошлите кого-нибудь из старших в сад. Пусть выпроводят малышей да проследят, чтобы оделись по-человечески.
      Фаина Васильевна вернулась к окну.
      Малыши вывалялись в снегу и теперь отряхивали друг друга.
      — Так что мы предпримем, Фаина Васильевна?
      К малышам подбежала старшеклассница, надела стриженому на голову шапку, другому застегнула пуговицы пальто и повела к выходу.
      — Я была в девятом «в». Они во всём разобрались сами и потребовали, чтобы Виктор Шагалов извинился перед Александром Афанасьевичем. Кстати, вы бывали на его уроках?
      — Нет.
      — Напрасно. Вы бы кое-что поняли, — сказала Фаина Васильевна и подумала про себя: «А может быть, так ничего бы и не поняли». — На его уроках скучно, хоть я преподаёт он живейший предмет — литературу. Всё есть: и план, и методика, и программа выполняется. А вот души — нет.
      — Александр Афанасьевич не солист и не чтец-декламатор. Он учитель, — возразил Пётр Анисимович.
      — Вы считаете, что душа должна быть только у чтецов или солистов?
      — Душа — абстрактное понятие, Фаина Васильевна. К тому же идеалистическое. А мы с вами материалисты. В нашем материалистическом мире между людьми существуют определённые отношения, которые складываются из обязанностей перед обществом. Учитель должен учить, ученики — учиться, а мы с вами — руководить этим процессом, опираясь на существующий установленный порядок.
      Фаина Васильевна передвинула на столе пресс-папье, подравняла и без того аккуратную стопочку книг. Сказала тихо:
      — С вами трудно спорить, Пётр Анисимович. Вы говорите очень правильные вещи.
      — Разумеется, Фаина Васильевна. В колонии для малолетних мне приходилось иметь дело с довольно трудным детским коллективом, и я по опыту знаю, что дети не любят трудиться. А ученье — это труд. Но если мы заставляли работать и учиться даже тяжёлых детей, неужели невозможно заставить учиться обыкновенных? Абсурд! Девятый «в» — класс с нездоровым душком. И, по-моему, то, что они заставили Шагалова извиниться, это всего лишь уловка, чтобы уйти от ответственности. Дети чрезвычайно хитры в этом смысле. Поверьте моему опыту.
      — Мне кажется, что у нас с вами неверная предпосылка, — возможно мягче возразила Фаина Васильевна. — Мы с вами считаем, что они дети, а они уже ищут свою дорогу в жизнь, к ним уже приходит такое высокое чувство, как любовь.
      — Только этого нам с вами не хватало! — воскликнул Пётр Анисимович. — Вот это и есть пресловутая своя дорога. А потом... Мы-то знаем, куда приводит любовь. У меня в колонии...
      — Ах, да оставьте вы вашу колонию? — резко оборвала его Фаина Васильевна и сжала пальцами виски. — Нельзя же так, голубчик. Мы же растим, учим и воспитываем детей в условиях нормального человеческого общежития. Ну, при чём тут колония? И оставались бы себе в своей колонии, если вы такой приверженец её методов!
      "— Фаина Васильевна, — Пётр Анисимович встал. —«
      я попросил бы вас обдумывать свои слова. Меня направили сюда, в школу, товарищи, которым виднее, где я должен выполнять свой партийный и педагогический долг. Меня предупреждали, что мне нелегко будет найти с вами общий язык. Но найти его надо, поскольку мы делаем общее дело. Я убеждён, что девятый «в» доставит нам ещё немало хлопот, если его не скрутить сейчас.
      — Что же вы предлагаете? Карцер?
      Пётр Анисимович поморщился.
      — Карцер, Фаина Васильевна, крайнее средство даже в колонии. Но класс так или иначе должен быть наказан. И я поставлю этот вопрос на педагогическом совете!
      — Ну что же... Ставьте. Поспорим.
      — Здесь, я полагаю, надо не спорить, а действовать. Очень уж много у нас дискуссий! Партия ждёт от нас воспитания последовательных и убеждённых строителей коммунизма, а не расплывчатых индивидуумов с собственным путём в жизнь. Путь у всех един.
      — Но нельзя же вбивать последовательность и убеждённость палками.
      — Я не говорил о палках, Фаина Васильевна. Не надо передёргивать. Я говорил о строгости, о недопущении расхлябанности, о неукоснительном требовании выполнения учениками своего долга.
      — А как же быть с воспитанием самостоятельного мышления? Сознательной дисциплины? Инициативы?
      — Выполняя домашние задания, ученик самостоятельно мыслит. В кружках — проявляет инициативу. В пределах своих ребячьих возможностей, Фаина Васильевна. В пределах возможностей. Но всегда они должны помнить, что ими руководят старшие, товарищи старшие.
      — Но не менторы, а добрые друзья, советчики.
      — Совершенно верно. Но когда мне секретарь райкома даёт совет, я его выполняю, как директиву.
      — И у вас нет своей точки зрения?
      — Если я не ошибаюсь, я вам изложил свою точку зрения.
      — Благодарю.
      — И прошу обдумать поднятый мною вопрос. А на урок к Александру Афанасьевичу схожу, поскольку вы мне посоветовали.
      — Полагаю, что решение ваше несколько запоздало.
      Александру Афанасьевичу осталось девять дней до пенсии, и состояние здоровья его таково, что лучше ему взять больничный лист. И отдохнуть.
      Пётр Анисимович ушёл.
      Фаина Васильевна налила из графина воды в стакан, но, так и не пригубив, отодвинула его в сторону и долго еш;е сидела неподвижно, глядя в одну точку.
      В субботу вечером, как обычно, —отправились на каток. В раздевалке было полно. У гардероба стояла весёлая суетливая очередь. На скамейках тесно, словно куры на коротком насесте, сидели парни и девчата.
      Пахло кожей, дымом, палёной шерстью. Люди двигались неуклюже, гремя по деревянному полу коньками. Стоял банный гомон.
      Виктор, используя Плюху в качестве тарана, толкал его перед собой, пробиваясь в привычный угол. Следом цепочкой двигались остальные.
      Пробились, подождали, пока освободилась часть скамейки. Усадили девочек. Те стали переобуваться. Виктор послал Плюху занимать очередь в гардероб.
      Оленька сняла пальто и тёплые сапожки, надела ботинки с коньками, нагнулась, завязывая шнурки. Виктору хотелось помочь, но он постеснялся, да и Володька начнёт язвить «по поводу».
      Со шнурками у Оленьки не ладилось. Она распрямилась, лицо её покраснело от напряжения. Оленька посмотрела на Виктора, на остальных мальчишек.
      — Лева, помоги, пожалуйста.
      Лева Котов присел на корточки, стал шнуровать.
      — Не перевелись ще лыцари на Вкраине, — насмешливо сказал Володька Коротков.
      Оленька посмотрела на него сердито.
      — Лучше бы завязал второй.
      — Нет уж, я для тонкой работы не гожусь. Виктора попроси.
      — Тут и один управится, — отпарировал Виктор. Он не хотел грубить, но не смог сдержать досады, и фраза прозвучала как грубость.
      Оленька только плечами пожала. А Лева даже бровью не повёл.
      Лева был одной из достопримечательностей девятого «в». Среднего роста, огненно-рыжий, с розовым лицом, даже зимой усыпанным крупными веснушками, он был невозмутим и молчалив. Ничем не увлекался, особых друзей не имел, со всеми был одинаково ровен. Если кому-либо что-нибудь было непонятно, обращались к Леве, потому что он знал больше всех и учился лучше всех. Выслушав вопрос. Лева долго и сосредоточенно сопел широким мясистым носом и только потом отвечал тихим голосом точно и ясно двумя-тремя словами. Молчаливость его вошла в поговорку. Девятый «в» вместо выражения «нём, как рыба», употреблял «нём, как Лева».
      Как-то Володька сказал ему:
      — Ты никогда не станешь академиком. Не изъяснишься. Язык плохо подвешен.
      Лева посопел и ответил:
      — Ты тоже. Только по противоположной причине.
      ...Лева завязал шнурки Оленькиных ботинок. Она встала, притопнула коньками.
      — Как лёд? — спросил Виктор у знакомого паренька.
      — Решето.
      Лева сел на Оленькино место, стал переобуваться. У него были удивительные коньки. Наверно, единственные в городе. Назьшались не то «джексонки», не то «жаксон-ки». Лева сам толком не знал. На этих коньках катались и его отец, и его старшие братья. Коньки были длинными, как «бегаши», а носы их закручивались, как у «снегурочек». Касаясь льда, они звенели, настолько тонкими были их лезвия.
      Сдав в гардероб пальто и обувь, высыпали из дверей на лёд. Шёл мелкий снег, заволакивая каток пеленой. Гремела музыка. Густая масса людей скользила по кругу в одном направлении, словно огромная патефонная пластинка. По беговой дорожке мчались, согнувшись и заложив руки за спины, скороходы в чёрных рейтузах и свитерах и таких же чёрных шапочках. Как бы много ни было народу на катке, беговая дорожка оставалась в их распоряжении. Скороходов знали в лицо и по именам. За бегом их следили с восторгом и завистью.
      Виктор поднял руку, приветствуя кого-то из них. Он был тоже на «бегашах» и в таком же чёрном костюме.
      — Я пробегу кружок, разомнусь, — сказал он небрежно и скосил глаза на Оленьку.
      Та взялась крест-накрест за руки с маленькой Chmoii, и они, не оборачиваясь, пересекли беговую дорожку и затерялись в толпе.
      Виктор рванулся с места, согнулся и, широко размахивая руками, заскользил по льду.
      — Пижонит, — сказал Володька Коротков.
      — Не треплись, — буркнул Плюха, провожая друга взглядом. — Что надо бежит! Будет нынче чемпионом.
      Плюха не завидовал Виктору, сам он с ленцой передвигал ноги на своих хоккейках и не любил скорости. Скорость утомляла.
      — Тебе бы стать на бегаши, — сказал Володька длинной Лене. — Ты бы с твоими ногами — у-ух!
      — Ты лучше мне сальца своего одолжи, — засмеялась Лена и устремилась через беговую дорожку. Остальные последовали за ней.
      Лёд был неважный, хрупал под коньками, но Виктор бежал с удовольствием второй круг, третий, четвёртый. Он двигался ритмично, не увеличивая и не снижая скорости. Появилось прекрасное ощущение полёта, будто не сам ты бежишь, а какая-то сила несёт тебя — и ты не касаешься серого припорошённого снегом льда, а скользишь над ним, как ласточка в бреющем полёте. А потом и скользить перестаёшь, всё летит навстречу и мимо — люди, огни, музыка, крутится под тобой земной шар, скованный серым льдом, а ты, невесомый, над ним, и только подставляешь коньки, чтобы подтормозить его стремительное движеиие, чтобы не улетел он со всем, что есть на нём — с людьми, огнями и музыкой, — неведомо куда.
      И думается в полёте легко. И мысли приходят лёгкие, не мешающие лететь.
      Оленька... Надо было помочь зашнуровать ботинки... Она смотрит на него из толпы, видит, как он мчится.
      Не может не смотреть... Это хорошо, что у неё есть харак-lep, и она никогда не похвастается стихами, которые он ей написал, и никому не покажет писем. Потому что это только их и больше ничьё... Нельзя, вроде «ашек», Кольки со Светкой, с утра до вечера — за ручку. Смотрите, какие мы неразлучные! Друг без друга даже гриппом не болеем!.. Показуха... Вот поэты печатают стихи о своей любви, и не о любви вообще, а к совершенно конкретной жён-ш,ине. И любовь перед чужими людьми будто голая. И женщине той, наверно, стыдно на улицу выходить... А зачем? Стихи о любви надо издавать только посмертно. «Люди, я умер, но я любил сильно и красиво! Оставляю вам свою любовь, пусть она живёт в вашей...» А не как Светка с Колькой.
      Летит навстречу земной шар, и только одна точка почти неподвижна. Виктор видит краем глаза парня, который догнал его и обходит справа. Парень энергично машет руками. Мешает лететь, мешает думать. Виктор тоже замахал руками, прибавил скорость. Парень не отстаёт. Упрямый, однако. Они вдвоём обходят одного бегуна, другого, третьего... Дорожка впереди чиста. Люди что-то кричат, подбадривая. Ещё поднажать... Ещё... Уже земной шар свистит, ускользая из-под коньков... Снежная крупка хлещет в лицо... Поворот... Удар по ногам... Какая-то сила отрывает Виктора от земли, бросает в сторону. Переворачивает. Лёд ускользает влево. Виктор вонзается в снежный сугроб головой... Тишина...
      Кто-то потащил его из сугроба за ноги. Виктор сел на снег, отёр рукавом залепленные глаза.
      — Цел?
      Виктор шмыгнул носом, подвигал ногами.
      — Цел. Яма тут, что ли?
      — Наверно.
      Перед ним стоял тот самый парень, который пытался его обойти.
      — Хорошо бежишь. Только я б тебя всё равно достал.
      — Фигос под нос, — сказал Виктор, всё ещё отфыркиваясь.
      Парень засмеялся.
      Возле собрались люди.
      — Гоняют как угорелые, — осуждающе сказала какая-то немолодая женщина. — Только нервы портят.
      — А вы бы, мадам, — галантно сказал парень, — свои нервы дома на туалете оставляли.
      — Нахал! Пойдёмте, Вильгельм Алексеевич, — и она удалилась, неуклюже скользя на коньках в сопровождении немолодого мужчины с седыми стрижеными усами.
      — Ах, женщины, женщины! Не понимают, что молодость не возвращается. Даже на коньках, — сказал парень вдогонку.
      — Витя! — Сквозь редеющую толпу пробиралась Оленька. — Витя!
      — Я здесь, Оленька. Всё в порядке!
      Оленька подошла. В глазах её была тревога. И от этого стало радостно, просто хоть снова влетай в сугроб!
      Парень смотрел на Оленькино раскрасневшееся лицо и улыбался. Потом повернулся к Виктору, протянул руку:
      — Ну, давай познакомимся. Костя.
      — Виктор.
      У Кости широкая крепкая ладонь.
      — Костя, — повторил он, улыбаясь и протягивая руку Оленьке.
      — Оленька, — без улыбки произнесла она-
      — Так-таки Оленька, не Ольга, не Леля... — Он чуть задержал руку девушки в своей.
      Оленька, не отвечая, высвободила руку.
      — Сеня, — сказал Плюха, протягивая Косте свою ручищу.
      — Володя, — представился Короткое.
      — Лена, — сказала Колесникова.
      Парень смерил её взглядом и сказал уважительно:
      — О-го!
      — Короче не держим, — хохотнул Короткой.
      — Сима. — Маленькая Лузгина протянула Косте руку.
      Он пожал её очень бережно, будто хрупкую вещь.
      — И длиннее не держим, — сказал Володька.
      — И тощее не держим, — Лена ткнула Володьку пальцем в живот.
      Костя завертел головой:
      — Сколько же вас?
      — Класс, — ответил Володька.
      — Рабочих или крестьян? — спросил Костя весело.
      — Класс млекопитающих, отряд парнокопытных, вид ленивых. Вот это Лева. Лева — гомо сапиенс молчунис.
      Редкий экземпляр, памятник эпохи полиомиелита, охраняется государством! А ты из какой породы? — спросил Володька.
      — Я тоже из млекопитающих, троглодит, охраняюсь самим собой. — Костя дружелюбно протянул руку всё ещё сидящему на снегу Виктору. — Вставай, примёрзнешь.
      Виктор встал. Всей толпой подъехали к месту, где он споткнулся. Обнаружили яму.
      — Паршивый сегодня лёд, — сказал Костя.
      — Здесь установят мемориальную доску: «На этом месте при попытке взлететь взорвался в воздухе ученик девятого «в» класса двенадцатой школы Виктор Шагалов»,—« произнёс торжественно Володька.
      Ребята рассмеялись.
      Костя посмотрел на них с любопытством. Переспросил:
      — Двенадцатой?
      Домой возвращались вместе, стайкой. Девочки шли обнявшись и пели. Они всегда поют, возвращаясь с катка или с вечера. Поют тихо и дружно о геологах и журналистах, о дальних дорогах, которым нет конца, о следах, что останутся на пыльных тропинках далёких планет, и о любви... Когда слушаешь их, теплеет ветер, над обжитыми улицами словно перекидываются высокие крыши, ласковым становится колючий снег, и кажется, что идти тебе далеко-далеко...
      Мальчишки шагали позади, говорили о том о сём. Мысленно подпевали, но мужское достоинство не позволяло подхватить песню вслух.
      Виктор и Костя шли рядом и смотрели на идущую впереди Оленьку.
      Потом Костя сказал:
      — Интересная девушка. Обхаживаешь?
      — Поди-ка ты!..
      Виктору было неприятно и само слово «обхаживаешь», и лёгкий пошловатый тон, каким оно было произнесено.
      — А что ж тут такого?.. У меня тоже девочка есть. Только надоела. Липнет, как муха. Записочки дурацкие... А то за углом ждёт. Вылупит глазища: «Костя! Вот так встреча!» Будто я не понимаю, что на морозе ножками топала. Живёт в нашем доме, по соседней лестнице.
      — Учится?
      — Работает. Руки глицерином мажет, чтоб мягкими бы-
      ли. Вообще-то ничего девчонка. Только без царя в голове. И водку хлещет, что твой слон. — Костя засмеялся.
      — И ты?
      — Выпиваю... А потом мускатный орешек жую.
      — Зачем?
      — Чтоб отец не заметил. Ещё, шофёра говорят, постного масла надо выпить полстакана. Не пахнет.
      Виктора передёрнуло:
      — Экая гадость.
      — Да уж чего хорошего! Мускатный орех лучше. Может, выпьем по рюмахе с морозцу?
      Виктору сама мысль «выпить» показалась дикой. Но не хотелось почему-то признаваться в этом новому знакомому. И он ответил небрежно:
      — Денег нет.
      — Деньги есть. Заработал немного. Пойдём. Я тебя с Люськой познакомлю. И свою прихвати. Посидим.
      Виктор представил себе Оленьку, сидящую за пластмассовым столиком, залитым пивной пеной. Как в забегаловке иа пляже в Ново-Михайловской, где он отдыхал летом с мамой. В одной руке у Оленьки стакан с водкой, а в другой — селёдочный хвост. И такой нелепой показалась ему вта картина, что Виктор развеселился и вдруг спел:
      Стаканчики гранёные упали со стола, Упали и разбилися, разбита жизнь моя!
      Девочки оглянулись.
      Володька позади крикнул:
      — Теперь «Шумел камыш»!
      — Она не пойдёт, — сказал Виктор Косте. — Она ещё ничего не пила, кроме кефира.
      Костя пренебрежительно пожал плечами.
      — Всё, старичок, имеет начало.
      — И конец, — добавил Виктор.
      — И конец, — согласился Костя. — Может, посидим вдвоём? Мужская компания ещё лучше. Без прекрасного пола. Ты учти, старичок, деньги есть. Почтовое ведомство приносит мне ренту.
      Виктор взглянул на него вопросительно, но Костя я© стал объяснять. Только сказал:
      — На матушке-Руси всегда с морозу рюмочку опрокидывали. И у Ремарка всю дорогу пьют. Читал? Слушай, что такое «кальвадос» этот самый, не знаешь? Кто говорит — коньяк, кто — ликёр. Я ликёра не люблю. От него пальцы к рюмке прилипают.
      — Не знаю. Можно в справочник заглянуть. Лева!
      Виктор приостановился, поджидая Леву.
      — М-м?..
      — Слушай, напряги свои мыслительные способности. Что такое «кальвадос»?
      Лева засопел носом.
      — Не знаю.
      — Ну, если Лева не знает, значит, никто не знает.
      — Так как? — спросил Костя.
      — Нет, не стоит. В другой раз.
      Подошли к Оленькиному дому.
      — До завтра, ребята! — Оленька помахала ботинками с коньками и скрылась в парадном.
      — Завтра на каток пойдёте? — спросил Костя Виктора, глядя Оленьке вслед.
      — Вечером.
      — Встретимся. Будь! — И Костя протянул Виктору руку.
      Потом попрощался с остальными, повернулся и направился через улицу наискосок. К трамвайной остановке.
      Ребята посмотрели, как он идёт, расправив широкие плечи, чуть покачиваясь.
      — Спортивный мальчик, — сказала Сима Лузгина.
      — Не влюбись! — предостерёг Виктор.
      — Она «тёте Стёпе» не изменит, — возразил Володька.
      — Сильно бегает, — вздохнул Плюха, — достанет он тебя.
      — Поглядим! — ответил Виктор. — Если бы не яма, я бы от него ушёл. Ну, кто куда, а я в сберкассу. Время позднее. Пойдём, Плюха.
      Они попрощались с товарищами и пошли втроём: Виктор, Плюха и Лева.
      Потом Лева, молча подняв руку, свернул в подворотню старого облупленного дома.
      Плюха проводил Виктора.
      Возле своего парадного Виктор остановился и спросил:
      — Плюха, ты водку когда-нибудь пил?
      — Неоднократно. Точнее, один раз. Когда дядя Вася из деревни приезжал. Баранину привозил. Натушили с картошкой целую ногу. Он мне стакан налил до краешка, для полной жизни. «Пей, — говорит, — мужичок». Ну, я всю н выпил.
      — И как?
      — Пьяный-препьяный стал. Хочу прямо, а меня назад тянет. Хочу стоять, а падаю. Потеха! Говорю шёпотом, а все спрашивают, чего я ору. Отец с работы пришёл, разозлился. Драть хотел. Только я тут же уснул. А с чего это ты вдруг про водку спросил?
      — Так. Завтра зайдёшь за мной?
      — Зайду.
      Виктор ушёл, а Плюха, размахивая коньками, побрёл по улице. Вдруг остановился. Сгрёб с железного подоконника снег, помял в руках и запустил снежком в ближайший фонарный столб. Снежок шмякнулся о столб и оставил на нём белую метинку, а Плюха, довольный, побрёл дальше.
      Костя шёл не торопясь, чуть покачиваясь, широко расправив плечи, весело и нахально посматривая по сторонам, бездумно улыбаясь встречным девушкам. Каждый раз после катка в нём долго ещё жило ощущение собственной силы и ловкости. Будто выжгло морозцем, сдуло ветром хмурую накипь усталости, что скапливается, верно, в любом человеке к концу рабочего дня. И так легко и радостно становится, когда освобождаешься от этой накипи движением, встряской, когда вот так отчётливо ощущаешь свою силу и ловкость.
      Он шагал к дому, но домой не хотелось. Опять отец заведёт «баланду» на тему «примерного поведения», «полной отдачи», «уважения к старшим». И всё это нудным, ровным голосом. Отец правильный, до того правильный! Как хорошо оструганная палка. Ни сучка ни задоринки. Хоть бы напился когда, что ли! Или взорвался бы, наорал, побил! Да мало ли что может натворить живой человек!..
      А ребята славные. Надо было сказать им, что его отец — новый завуч в их школе... Как-то неловко было. К слову не пришлось. Да и начали б расспрашивать...
      Зайти за Люськой, побродить?.. А может, взять «малень-
      кую», посидеть у неё? Тётка, верно, уже дрыхнет в своём углу.
      А Оленька ничего, красивая девушка. Вот бы с ней пройтись! Да-а...
      Костя зашёл в магазин, потолкался около прилавка винного отдела. Направился было в кассу, но передумал. Снова зашагал к дому. Дойдя, воровато оглянулся и нырнул не в свою парадную, а в соседнюю. Поднялся на лифте в пятый этаж. Трижды коротко нажал кнопку звонка. Так звонит только он, Люська сразу узнает. Тотчас за дверью что-то скрипнуло. Дверь открылась. Маленькие руки обвились вокруг его шеи. Девичий голос прошептал :
      — Ну что ты, Костик. Я тебя жду, жду...
      — Вот я и пришёл.
      Они постояли немного в темноте, прижавшись друг к другу.
      — Что ж, так и будем жаться на лестнице?
      Девушка отпрянула:
      — А ну тебя... И что ты за человек!
      — Класс млекопитающих, отряд парнокопытных, вид бизонов. — Костя засмеялся тихонько, спросил: — Тётка спит?
      — Вяжет.
      — Тогда пойдём погуляем.
      — Только оденусь.
      — Валяй. Я внизу буду.
      Костя спустился, посмотрел на улицу сквозь заиндевелое стекло, но выходить не стал. Еш;е нарвёшься на отца: вдруг у него какой-нибудь педсовет или совещание?
      Наверху торопливо застучали каблучки. Костя усмехнулся. Люська в своём репертуаре: на улице подмёрзло — будь здоров, а она надела выходные туфельки с тонкими длинными носами, на шпильках. Думает, пойдём куда-нибудь! Чудила!
      Подошла Люся. Остановилась возле него. Он посмотрел на неё сверху вниз — девушка была мала ростом, — улыбнулся, привлёк к себе, поцеловал в губы. Она не отстранилась, только глянула на дверь.
      — Пошли. И побыстрее, — сказал Костя.
      Люся понимающе кивнула, выскользнула в дверь и зашагала торопливо по заснеженной улице.
      Костя вышел немного погодя и нагнал её на углу.
      Домой Костя вернулся во втором часу. Разделся и прошёл на кухню.
      На кухне, за столом, покрытым зеленоватой потёртой клеёнкой, сидел дед Сергей Степанович. Лицо у него было розовое, мясистое. Очки с толстыми стёклами в большой роговой оправе неправдоподобно увеличивали дедовы бесцветные глаза. Перед ним на столе стояла ученическая чернильница «непроливашка», лежала толстая тетрадка. В руках дед держал старенькую жёлтую вставочку и писал мелким, удивительно чётким и красивым почерком, буковка к буковке. Писал не то роман, не то воспоминан ия какие-то, никто из домашних толком не знал, что именно пишет дед. Тетрадочку он прятал в несгораемый ящик, ящик запирал на ключ, а ключ всегда носил при себе, а когда укладывался спать, привязывал цепочку от ключд к руке. Kpo.ie исписанных тетрадей дед хранил в ящике пожелтевшие грамоты, два ордена Красной Звезды и несколько медалей. А может, и ещё что-нибудь. Неизвестно.
      Когда Костя вошёл, дед оторвался от работы, сверкнул на внука стёклышками очков, но ничего не сказал, только хмыкнул и снова заскрипел пёрышком.
      — Всё трудишься? — весело спросил Костя.
      Дед снова хмыкнул и пожевал губами. По вечерам рот у него был ввалившимся, потому что дед вынимал искусственные челюсти и клал в стакан с водой. Отдыхал от зубов.
      В коридоре зашаркали шлёпанцы.
      Костя поморщился. Отец. Сейчас начнёт. Дед покосился на внука и опять хмыкнул.
      Пётр Анисимович остановился в дверях. Он был в голубой в синюю широкую полоску пижаме и в шлёпанцах на босу ногу.
      — Если не ошибаюсь, уже два. Ночи, — сказал он бесстрастно.
      — Без двадцати, — прошамкал дед.
      — Я не вас спрашиваю, папаша, — Пётр Анисимович сердито повёл головой, будто шею давил воротник. — Шли бы вы спать.
      — Не твоя забота, — добродушно отрезал дед.
      — Последнее время ты стал являться домой несколько
      поздно, — сказал Пётр Анисимович, обращаясь к Косте. — Я требую, чтобы ты прекратил эти свои полуночные бдения.
      — Тренировки, папа, — сказал Костя. — Каток просто забит. Приходится оставаться после звонка. Скоро соревнования.
      — Гм... Всё равно надо как-то укладываться в вечерние часы. Что у тебя в техникуме?
      — Порядок.
      — Мать волнуется, когда ты задерживаешься, — Пётр Анисимович повернулся и пошёл к себе.
      «Пронесло», — подумал Костя и облегчённо вздохнул.
      — Ну, а она? Тоже тренируется? — прошамкал дед и не то усмехнулся, не то крякнул.
      — Ты о ком? — спросил Костя беспечно.
      — Об этой, — дед мотнул головой в сторону стены. — Маленькой.
      «Вот ядовитый старик, — подумал Костя беззлобно. — Сидит дома, а всё вынюхивает...»
      — Она на коньках не бегает.
      — Ну-ну, — дед снова заскрипел пёрышком.
      — Деда, у меня завтра практика.
      — Ладно, — не поднимая головы, прошамкал дед. — Разбужу.
      Костя пошёл в комнату, разделся и лёг на диван, укрывшись лёгким шершавым солдатским одеялом. Свет гасить не стал. Всё равно дед придёт через несколько минут. Не засидится. Тоже поспать любит.
      Кровать деда стояла в противоположном углу. Они не мешали друг другу. Дед мог заснуть и проснуться в любое время. Это у него привычка. Ещё со службы в угрозыске. Дед мог и вовсе не спать, если понадобится. И не есть, и не пить, как верблюд. Костя не то чтобы не любил деда, а скорее побаивался его. Дед был хитёр и обтекаем. И в улыбке его таился яд. Так, по крайней мере, казалось Косте. И от дедовых глаз невозможно было укрыться. Он ладил со всеми в доме, был тих и доброжелателен. Но каждый раз из тихости своей и доброжелательности вытягивал какую-нибудь выгоду для себя.
      И мясо ему в магазине давали получше, и в ванной водопроводчик провёл для удобства душ на длинном блестящем шланге. И путёвку в санаторий давали ему вне очереди. И всё обо всех дед знал.
      Иногда Косте казалось, что он записывает в свои тетрадочки выведанные мысли и чувства людей. Про запас. А вдруг да пригодятся. И не очень-то доверял деду.
      Костя вытянулся, закрыл глаза. И тотчас представил себе лицо Оленьки и рядом миловидное личико Люси. Они стояли рядом и не мешали друг другу. А потом заскользил на коньках Виктор. Коньки его становились всё длиннее и длиннее. Костя бросился за ним вдогонку. Засверкал, замельтешил под ногами лёд...
      Фаина Васильевна привела в класс незнакомого, очень плотного, очень коренастого и лохматого парня.
      — Прошу любить и жаловать. Иван Васильевич Соколов будет преподавать у вас литературу. Надеюсь, не стоит напоминать о том, что Ивану Васильевичу на первых порах надо помочь, потому что ему будет нелегко. Он недавно закончил педагогический институт. Сегодня его первый урок. И многое зависит от вас. — Она нахмурилась, погрозила пальцем сидящим на «камчатке» Виктору и Плюхе и ушла, пожелав новому преподавателю успеха.
      Иван Васильевич остался один на один с девятым «в», заметно волновался, на щеках проступили бледные розовые пятна. Он открыл журнал, молча стал читать фамилии учеников, стараясь угадать их владельцев. Чтобы успокоиться, надо заняться каким-нибудь конкретным делом, сосредоточиться на чём-нибудь, как учил Станиславский.
      Ребята с любопытством и довольно бесцеремонно рассматривали нового учителя. Он был молод, и даже суровое, сосредоточенное выражение лица не делало его старше. Чёрные волосы стояли дыбом на макушке и возле лба. Видимо, не поддавались расчёске. На круглом, чуть одутловатом лице короткий ноздрястый нос, близко посаженные тёмные, с каким-то лиловым отливом глаза. Кажется, будто всё, на что смотрит Иван Васильевич, удивляет его. Серый пиджак плотно облегает крепкое туловище, вот-вот отскочат пуговицы.
      — Бычок, — шёпотом сказал Володька Коротков.
      Рядом сдержанно прыснули. Прозвище показалось метким. Иван Васильевич мельком взглянул в Володькину сторону. Непонятно было, слышал он или не слышал. На всякий случай Володька уткнулся в учебник как ни в чём не бывало.
      В классе снова установилась зыбкая тишина.
      Наконец Иван Васильевич оторвался от журнала, оглядел ребят, кашлянул и неожиданно пошёл по проходу между партами к шкафам. Осмотрел приборы за стёклами. Потом уставился на скелет. Поднял густые, сросшиеся на переносице брови. Спросил:
      — А это кто ж такой?
      Голос у него был гулкий, густой.
      — Это Иван Иванович, — сказал Плюха.
      Иван Васильевич посмотрел внимательно на Плюху:
      — Спасибо. Значит, мой тёзка. Любопытно, каким он был при жизни? Где жил, когда, о чём мечтал, к чему стремился? Был ли счастлив?
      Странно, но никогда ребята не задумывались над этим. Может быть, потому, что приобрели Ивана Ивановича, когда были несмышлёными шестиклассниками, и скелет для них был просто скелетом и ещё предметом, с помощью ко-
      торого можно было переплюнуть вредных «ашек». А потом к Ивану Ивановичу привыкли. Он был тем, что он есть, —« без прошлого и будущего.
      Лева поднял руку.
      — Прошу, — сказал Иван Васильевич, — называть свою фамилию и имя, ведь мы с вами ещё не знакомы. Пожалуйста.
      — Котов Лев, — Лева встал и засопел.
      Иван Васильевич терпеливо ждал, что скажет рыжий Котов Лев.
      — Он не был счастлив, — сказал Лева так печально, будто говорил о самом себе.
      — Почему вы так думаете?
      — Он не мог быть счастлив. Он был беден.
      — Вот как?
      — Богатый человек не пошёл бы на скелет.
      — Не лишено логики.
      Подняла руку Сима. Иван Васильевич кивнул.
      — Я — Лузгина Сима, то есть Серафима — полностью. Знаете, он мог быть благородным рыцарем и погибнуть на турнире из-за прекрасной дамы.
      Ребята засмеялись.
      — И ничего смешного, — обиженно сказала Сима. — Они могли из него сделать скелет.
      — Кто «они»?
      — Ну, его враги.
      — В каком же веке он, по-вашему, жил?
      — В пятнадцатом! — выпалила Сима.
      — Что ж, он неплохо сохранился для своих лет, — ска-вал Иван Васильевич и улыбнулся. Лицо его вдруг преобразилось, стало совсем мальчишечьим, белозубым и весёлым. И весь девятый *в* улыбнулся в ответ. — Ещё у кого какие есть предположения?
      — Корстков Владимир... Скорее всего наш Иван Иванович был фашистом. Погиб в России. И из него сделали наглядное пособие.
      Ребята загалдели.
      — Сам ты фашист!
      — Жиргут несчастный!
      — Это ж надо додуматься!
      — Дайте ему по шее!
      — Сам дурак!
      — Тихо! — густо сказал Иван Васильевич и, когда ребята успокоились, добавил: — Прежде всего вам надо научиться спорить. На глотку в споре никогда не возьмс;е. Драться надо не криком, а логикой. Бить фактами. И ccjui чувствуете себя правым — отстаивать позицию до конца. Мне тоже не нравится эта гипотеза. Не нравится хотя бы потому, что неприятно иметь в классе скелет фашиста. Ко опровергнуть её мы с вами не имеем возможности. Нет фактов.
      — Веселов Арсений, — Плюха шмыгнул носом. — Я — против. Иван Иванович справедлив, и его все любят. Так какой же он фашист?
      В классе поднялся невообразимый шум. Смеялись вое: и Иван Васильевич, и сам Плюха, понявший, что сморозил глупость, и даже Иван Иванович, казалось, тихо посмки-вается.
      Дверь открылась, и в ней появился Пётр Анисимович. Осмотрел подозрительно класс. Заметив его, ребята быстро начали стихать. Встали.
      — Я шёл мимо. Слышу — веселье!
      — Мы немного пофантазировали насчёт скелета, — объяснил Иван Васильевич улыбаясь.
      — Гм... А я полагал, что у вас урок литературы, — Пётр Анисимович повернулся и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
      Наступила неловкая тишина. Иван Васильевич покраснел.
      — Так на чём мы остановились?
      — На скелете, — подсказал Плюха.
      — На скелете, — повторил расстроенно Иван Васипь-евич. — Есть мнение, что он был рыцарем; другое, что он был беден; третье, что он погиб на войне... Наверно, можно выдвинуть немало гипотез. И мы их выдвинем. Но в какую бы эпоху он ни жил, по нашему предположению, кем бы он ни был, какое бы ни занимал в обществе социальное положение, чтобы восстановить нам с вами картину его бытия, придётся изучить его эпоху, круг интересов и чаяний его класса. Если он боролся — то за что и с кем? Мечтал — о чём? Любил — кого? Что было целью его жизни, как он представлял себе счастье? В чём была его сила и в чём слабость? Да можно задать тысячи вопросов! И, чтобы получить на них ответы, нам с вами придётся обратиться к самому верному и одновременно — увы! — к самому неточному источнику — к искусству. К живописи, ваянию, музыке, к литературе. Почему к самому верному? Потому что во все времена, во все эпохи художники обращались к жизни и так или иначе отражали бытие своих современников, их мечты, их быт, их борьбу, их идеалы. Почему к самому неточному? Потому что во все времена и во все эпохи художники отражали в своих творениях интересы своего класса, класса, которому они служили, возвышали идеалы этого класса и, следовательно, отображали жизнь с субъективных позиций. Мы с вами изучаем литературу как один из важнейших видов искусства именно для того, чтобы научиться отличать прекрасное от безобразного, правду от лжи, чтобы научиться вбирать в себя всё лучшее, что сумеем найти в творениях ушедших поколений и в творениях своих современников. Нам придётся немало работать, немало, видимо, и спорить. Я не требую, чтобы вы со мной безоговорочно соглашались. Очень хочу, чтобы спорили, убеждали, чтобы думали. Одному может понравиться новая книга, новое стихотворение, другому та же книга не нравится, не волнует, кажется неискренней. Что ж, будем спорить! Для начала давайте-ка напишем с вами сочинение. Срок — две недели. Тема стоит у вас в углу — Иван Иванович. Вот вы, Лузгина, считаете, что он был рыцарем; что ж, попытайтесь описать его жизнь. Походите по музеям, почитайте книжки. Многого, конечно, за две недели не узнаете, но представление о рыцарстве получите. Вот и опишите нам своего благородного Ивана Ивановича. Я думаю, каждому найдётся простор для фантазии и возможность покопаться в материале. — И лицо Ивана Васильевича снова осветилось мальчишечьей улыбкой. Потом посерьёзнело. — А теперь поговорим непосредственно о предмете, который мы с вами будем изучать. На чём вы остановились с Александром Афанасьевичем?
      — Иван Васильевич, вы давно преподаёте?
      — Три дня.
      Пётр Анисимович улыбнулся нехотя, одними губами. Он сидел за столом, к которому кнопками был приколот огромный лист ватмана, тщательно расчерченный и испещрённый карандашными пометками — расписание занятий.
      Прямо на ватмане лежали остро отточенные карандаши и потёртые ластики.
      Иван Васильевич стоял напротив. Когда он вошёл, завуч что-то стирал, что-то вписывал в расписание и не предложил учителю сесть. А садиться без приглашения Иван Васильевич не счёл удобным: всё-таки он немного робел перед своим первым в жизни заведующим учебной частью.
      — Три дня, — повторил Пётр Анисимович, и вымученная улыбка сошла с его губ, они отвердели. — Согласитесь, что это не очень большой стаж. Надо полагать, с программой вы познакомились обстоятельно?
      — Разумеется.
      — И что же, в программе по литературе для девятых классов, разработанной Академией педагогических наук и утверждённой Министерством просвещения, есть пункт об ивучении скелетов?
      Иван Васильевич улыбнулся:
      — Нет, такого пункта нет.
      — Стало быть, вы решили поправить академию и министерство?
      — Да нет же, Пётр Анисимович! — воскликнул Иван Васильевич, и на щеках его проступили розовые пятна. —« Просто когда я увидел Ивана Ивановича...
      — Ивана Ивановича?.. — переспросил завуч.
      — Ну, скелет... Его зовут Иваном Ивановичем... Так вот, когда я увидел его, у меня появилась мысль: а что, если начать с него? Его все знают, к нему привыкли, а что, если заставить ребят задуматься, пофантазировать над его историей? Понимаете! И облечь это в литературную форму. Да так, чтобы им пришлось покопаться в книгах самостоятельно!
      — У вас появилась мысль! Получается так, что у академиков, у товарищей из министерства не появлялось мыслей. А появилась она у вас. Нехорошо. Я за новаторство в педагогике, не подумайте, что я косный человек. Нет. Но всё должно иметь рамки, пределы. Для нас с вами, для советского учительства, есть только одни рамки — программа. Вот в пределах учебной программы мы с вами и должны быть новаторами. А ваша мысль ни в какие рамки не лезет! Нельзя так, с кондачка! Урок определён вашим личным планом. И даже в вашем личном плане не было скелета. Ведь так?
      — Так.
      — Вот видите. А анархия в нашем тонком педагогическом деле недопустима. Прошу учесть на будущее! И потом, почему вы так странно выглядите, голубчик? Причёски у вас какая-то... — Пётр Анисимович провёл ладонью по своему редкому зачёсу.
      Иван Васильевич тоже потрогал свои жёсткие вихры, густо покраснел.
      — Не лежат...
      — Придумайте что-нибудь. Ведь ваша голова полна мыслей, — Пётр Анисимович неожиданно вздохнул, откинулся на спинку стула и улыбнулся жёлтой улыбкой. — Ах, молодо-зелено. И я когда-то был таким!
      Нет, он был не таким. Во дворе большого дома, где жила семья Пискаревых, Петьку часто били. Били ни за что, просто так, потому что не умел давать сдачи. Только закрывал голову руками, тихо всхлипывая от боли и обиды.
      Бывало, зимой, возвращаясь откуда-нибудь, Петька переходил на другую сторону улицы, останавливался против своих ворот в тени, возле обледенелой трубы и стоял там, поджидая попутчика — кого-нибудь из соседей. Мороз щипал за щёки, коченели руки и ноги. А он всё стоял, вге ждал, чтобы проскочить через двор к подъезду под прикрытием взрослого. Чтобы не били. А может быть, его именно за это и били. Он стоял, коченея на ветру, ёжась, и придумывал страшные способы мести дворовым мальчишкам.
      Завидев жильца из своего подъезда, Петька срывался с места, торопливо перебегал улицу, не чувствуя одеревеневших ног, заискивающе здоровался и семенил рядом. Ребята носились по двору, перебрасывались снежками, строили крепость из снега. На Петьку никто не обращал внимания. И ни к чему было мёрзнуть возле обледенелой водосточной трубы на другой стороне улицы. Но он не мог преодолеть страх.
      Потом Петька превратился в Петра. Он прилежно учился, хотя наука нелегко давалась ему, и то, что иные усваивали штурмом, Пётр брал долгой осадой, зубрёжкой. Но брал. Ни с кем особенно не сближался, ребячьих драк старался избегать. Вступил в комсомол. Считался неплохим товарищем. Проходил по двору спокойно, никому и в голову не пришло бы бить десятиклассника. Но что-то в глубинах сознания осталось от детства, от того непобедимого страха перед болью и унижением.
      И в институте Пётр был прилежен, но как-то тушевался, старался не оказаться на виду. Выше взлетишь — больнее падать. Так бы, наверно, и прожил он жизнь тихо, впри-прятку, если бы не два события.
      Сначала в квартире появились новые соседи — Сергей Степанович в военной форме с одной «шпалой» в петлице, светленький, стриженный под бокс, с расплывчатым бабьим лицом, его жена Оксана Матвеевна — громоздкая, черноглазая, бойкая на язык, и дочь Наташа, тихая, светленькая в отца, с материнскими тёмными глазами. Она была младше Петра года на три.
      А вскоре в бою с белофиннами под станцией Пери погиб Пискарев-старший. Получив извещение о гибели мужа, мать Петра всю ночь просидела на кухне. Её не тревожили. Понимали — переживает. Утром Пётр застал мать спящей на табурете всё в той же горестной позе, со склонённой головой и опущенными на колени руками.
      — Мама, уже утро. Мне в институт пора.
      Она не ответила.
      -— Поставь чайник.
      Пётр тоже плохо спал ночью, ворочался. Думал, но не столько о погибшем отце, сколько о том, как сложится их с матерью жизнь. Мать не работала, сам Пётр учился на третьем курсе в педагогическом. Заработка отца хватало на семью. И вот он погиб. Хорошо, если матери дадут пенсию. А могут и не дать, ведь она не старая, способна работать.
      — Поставь чайник, мама, — повторил Пётр.
      Мать посмотрела на него непонимающе:
      — Что-то Анисим сегодня задерживается на работе.
      Пётр отшатнулся.
      — Мама, о чём ты говоришь, мама?
      Она не ответила, поднялась с табуретки, взяла кастрюлю, подставила её под кран. В дно звонко ударила струя воды. Кастрюля быстро наполнилась, вода стала переливаться через край, заполнять раковину. А мать стояла возле, смотрела на воду, и губы её что-то шептали.
      Пётр в страхе бросился к соседям.
      На кухню вышел Сергей Степанович в галифе на подтяжках и в шлёпанцах на босу ногу. Вода переливаласьчерез край раковины на пол. Он закрыл кран. Взял неподвижно стоящую женщину за плечи, усадил на табурет. Онa села покорно, сказала:
      — Что-то сегодня Анисим задерживается на работе.
      Сергей Степанович посмотрел ей в глаза, покачал головой.
      — Звони в «скорую», Петруха. Скапустилась твоя мамаша. Разума, видишь, лишилась с горя.
      В дверях стояли испуганные Оксана Матвеевна и ila-таша.
      — Может, обойдётся? — спросил Пётр неуверенно.
      — Надо вызвать. Видишь, кран не закрыла, а может и примус перекачать, взорвётся. Мало ли что может наделать человек не в себе. Отлежится — вернётся. Звони.
      Приехали санитары. Увезли мать. В этот день Пётр не пошёл в институт. Бродил по городу. Думал.
      Через неделю кончились деньги. Зашёл к соседям занять до стипендии.
      Сергей Степанович отослал жену и дочь на кухню, усадил Петра за обеденный стол, сам сел напротив, положил локти на клеёнку.
      — Худо, Петруха?
      Пётр только голову опустил.
      — А будет ещё хуже. Комнату отберут. Зачем тебе одному две комнаты? Знаешь, как с жилплощадью... Такие дела... — Он вздохнул.
      — Что же делать, Сергей Степанович?
      — Не знаю, Петруха, не знаю... Да и жить тебе будет туговато. Институт бросать придётся. На работу устраиваться.
      Помолчали. Сергей Степанович с интересом рассматривал Петра.
      — Ну, на работу я тебя устрою. Биография у тебя чистая, отец геройски погиб. Дед был мелким ремесленником. По материнской линии тоже всё благополучно. Комсомолец. Так?
      — Откуда вы всё знаете?
      — Соседи ведь, — уклончиво ответил Сергей Степанович. — На работу я тебя устрою.
      — Спасибо.
      — Не за что. Все мы люди-человеки. А вот комнату жалко. Жениться бы тебе! — неожитечно сказал он.
      Пётр улыбнулся.
      — Куда уж! Самому бы свести концы с концами.
      — Работа будет. А комнату отберут.
      — Жениться, Сергей Степанович, надо иметь на ком. А то взвоешь!
      — Это верно. Это верно, — согласился Сергей Степанович. — Можно и взвыть, и света божьего не взвидеть. А ты б к моей Наташке посватался.
      Пётр испуганно посмотрел на него.
      — Не нравится? А ведь ничего девка! И семья у неё неплохая... Или семья не нравится?
      — Нет, отчего ж... Только ведь любовь должна быть.
      Сергей Степанович захохотал, перегнулся через стол,
      хлопнул Петра по плечу.
      — А как же без любви! Любовь, Петруха, первое дело. Будет любовь! И квартира вся — наша! Понял? Конечно, неволить и уговаривать в таких делах немыслимо. Но всё ж подумай. Лично я свою Наташку за тебя отдам. Ты парень наш, советский. Биография у тебя чистая.
      Снова помолчали.
      — Как-то неожиданно... — проговорил наконец Пётр.
      — А в жизни нашей, Петруха, всё неожиданно. Подваливает — бери. Счастье — оно как птица. На одной ветке не сидит. Порхает. Его лови — ив клеточку! И дверцы не открывай. Тогда оно твоё. Ты что вечером делаешь?
      — Ничего.
      — Вот и пригласи мою Натаху в кино, что ли. Денег я тебе одолжу. Приглядись. Спешить не надо. Но и комнату не прозевай. — Он подошёл к двери, приоткрыл её. — Эй, бабы, куда запропастились?
      Из кухни пришли Оксана Матвеевна и Наташа.
      Пётр украдкой глянул на девушку; она показалась ему излишне бледной и не очень-то красивой. Вот только глаза разве...
      — Наташа, тебя Пётр Анисимович пришёл в кино приглашать. Пройдись, дочка, пройдись, нечего дома сиднем сидеть.
      Наташа покорно кивнула и ушла в прихожую одеваться.
      Через две недели молодые поженились. Сергей Степанович устроил Петра на работу в колонию для малолетних.
      В квартире долго перетаскивали мебель с места на место.
      Обычно Иван Васильевич ездил с работы на двух автобусах — до дому от школы было далековато. Но сегодня, несмотря на то, что после оттепели крепко приморозило, он всё-таки решил идти пешком: его взволновал, озадачил и даже обидел разговор с завучем.
      Холод легко пробирался сквозь рябенькую ткань модного весеннего пальто, которое Иван Васильевич приобрёл по случаю окончания института. А зимнего не было: не очень-то разоденешься на студенческую стипендию.
      Конечно, существуют программы и планы уроков, и полагается их придерживаться. Но ведь ни программой, ни планом нельзя предусмотреть детали, частности. В конце концов класс — не бездушный механизм...
      Иван Васильевич свернул за угол, сделал несколько быстрых шагов и, энергично оттолкнувшись, заскользил по ледяной полоске, накатанной ребятишками на панели. И тут же смутился. Вчера он был ещё студентом и мог позволить себе прокатиться вот этак. И никому до этого не было дела. А сегодня он учитель. На него смотрят ученики. Интересно, что бы они сказали сейчас? Что сказал бы спокойный Лева Котов? А этот увалень Веселов или лучезарная Ольга Звягина? Уж Сима-то Лузгина всплеснула бы руками, и, наверно, глаза у неё сделались бы круглыми-круглыми!
      Иван Васильевич улыбнулся, и у него появилось озорное желание вернуться и проскользить по катку ещё разок. Но он, не оборачиваясь, зашагал дальше.
      А может, ничего б они не сказали? Просто покатились бы вслед за ним: и Лева, и Веселов, и Звягина. И в конце ледяной полоски устроили бы кучу-мала.
      А завуч?.. Иван Васильевич представил себе плотно сомкнутые губы Петра Анисимовича. Осуждающий взгляд выцветших глаз. Он даже голос его деревянный услышал: «Хотите завоевать себе дешёвый авторитет?»
      А бывает дешёвый авторитет? Если он дешёвый, разве это авторитет? И верно ли, что всем своим поведением учитель должен отчуждаться от учеников? Проводить между ними и собой невидимую, но вечно ощутимую черту?
      Неужели непослушные вихры на лбу и макушке, которые никакой силой не уложить, лишают его права на уважение ребят?
      Попробуем возразить.
      — Итак, вы, уважаемый Пётр Анисимович, считаете, что даже вихры на голове учителя неуместны. Понимаю нас так: учитель должен быть отутюжен и подстрижен. Не могу с вами не согласиться. Если учитель пришёл в класс н жёваных брюках и к тому же обросший неопрятной щетиной, это плохо. Скажем даже — очень плохо. Потому что учитель, говоря вашим языком, «должен являть собой пример». Но ведь вы. уважаемый Пётр Анисимович, имеете в виду нечто большее, чем вихры на голове или жёваные брюки. Вы требуете, чтобы учитель был отутюжен и подстрижен внутренне. Именно внутренне. Иначе и не истолкуешь ваш разговор о программах и планах. А вот некий Иван Васильевич Соколов, ещё будучи на практике в школе, задумался над одной маленькой деталькой. Крохотной. Совсем малюсенькой. Интересно ли будет учиться по этим программам и планам?
      Пётр Анисимович улыбается. Ему явно жаль некоего Ивана Васильевича Соколова, который, видите ли, задумывается.
      — Человек должен делать то, что ему положено: академики разрабатывают программы, министры эти программы утверждают, учителя неукоснительно согласно этим программам учат, а ученики, естественно, эти программы должны усвоить.
      — Чему учить? Можно вызубрить наизусть два десятка пушкинских строк. Даты рождения и смерти. Названия произведений и даже историю их написания. И всё это есть в наших программах. Но если не откроется ученикам душа поэта, если не сумеют увидеть они мир его глазами, если не опечалятся его печалью и не возрадуются его радостью, — к чему им даты его жизни?
      Так чему и как учить, Пётр Анисимович?
      Конечно, сочинение об Иване Ивановиче не предусмотрено программой. Но ведь оно может разбудить фантазию, а стало быть, и мысль, и, может быть, чувства.
      А вместе с мыслью и чувством придёт и самое главное — отношение, оценка.
      Скажите откровенно, Пётр Анисимович, может быть, именно это и не устраивает вас?
      А не преувеличивает ли некто Иван Васильевич Соколов?
      Хорошо. Оставим это. Возьмём другой аспект. Учитель
      Соколов — комсомолец, и ученик Нектов — тоже. Состоят они в одной организации, руководствуются одним уставом, стало быть, пользуются теми же правами и несут на себе груз тех же обязанностей. А что, если ученик возьмёт да и поучит учителя на комсомольском собрании? Или, может быть, создать два комсомола: один — для учеников, другой — для учителей?
      Иван Васильевич шёл размашистым шагом и вёл спор с Петром Анисимовичем.
      Пётр Анисимович умолк. Ему нечего было возразить. Или, может быть, сам Иван Васильевич не находил возражений?
      Когда отец улетал, Оленька садилась за его письменный стол. Зажигала старую настольную лампу-вазу с тёмно-зелёным стеклянным абажуром, гасила остальной свет. Кожаный диван, и массивные кожаные кресла, и чёрный стеллаж во всю стену, и столик с радиоприёмником — всё погружалось в полумрак, отступало. Только зеленовато поблёскивали корешки книг да искрилась изморозь на окне.
      Тёплый свет лампы ложился на стол ровным полукружьем. Мягко светился абажур. Маленький самолётик, прикреплённый к металлической подставке тонкой крепкой проволокой, казалось, вот-вот сорвётся и полетит. Мерно тикали часы на стеллаже, подчёркивая покой отцовского кабинета, надёжность этого покоя.
      У Оленьки был свой письменный стол. Светлый, с тёмными прожилками причудливого рисунка, он стоял в маленькой комнате возле кухни. Ещё там была тахта, отделанная таким же светлым с прожилками деревом, жёсткое кресло, два стула и аккуратный самодельный стеллаж с Оленькиными книгами. Стеллаж выстроил отец. На полу лежала потёртая медвежья шкура. Её привёз отец откуда-то из Сибири. Над дверью красовались оленьи рога из тундры; на стеллаже вместе с книгами ютились причудливые раковины из Владивостока; камешек, напоминавший пчелиные соты в разрезе, уроженец Гималаев; китовый ус, который отцу подарили в Одессе китобои; огромная кедровая шишка с Амура; маленький черноморский краб под стеклянным колпаком — дар Ялты; панцирь черепахи из Каракумов...
      Оленька любила свою комнату, которую отец шутя на-гплвал «лягушатником», но когда он улетал, предпочитала сидеть за его письменным столом. Вот как сегодня.
      Под рукой — раскрытая неначатая тетрадка, чёрная, с золотым ободком авторучка. Вот в доме напротив зажёгся оранжевый огонёк; рядом — голубой, повыше матово светятся шторы... Кажется, что окна вбирают в себя остатки дневного света, и поэтому на улице становится темно.
      Интересно, любил ли Иван Иванович сумерки? Что он делал по вечерам?
      Оленька закрывает глаза и замирает. Тикают часы. Иван Иванович, молодой, энергичный, склоняется над микроскопом, тонкими, длинными пальцами медленно крутит винт настройки. Неудачи, неудачи, неудачи. Поиски. Напряжённые, неистовые поиски неведомого вируса. Иван Иванович — учёный, его ещё никто не знает, и, может быть, так и не узнают его имени люди. За окном чужие окна вбирают в себя остатки дневного света. Наступает ночь. Но Ивану Ивановичу не до сна. Здесь он, вирус, вот он, а не виден, неуловимый. А надо его поймать. За хвост. Интересно, есть ли у вирусов хвосты? Или вирусы только крохотные точки, палочки, скобочки? Вроде микробов. Как в той капле воды, которую рассматривали по очереди в микроскоп на уроке биологии. Только совсем-совсем крохотусенькие. Всё-таки интересно: могут быть у них головы и хвостики?.. Какой только пакостью не населён мир! Человек, царь природы, покоряющий космическое пространство, может погибнуть от какого-то жалкого вируса!.. Вот и Иван Иванович погиб, так и не найдя своего головастика. И оставил завещание. А в нём отдавал свой скелет на пользу науке... И звали его вовсе не Иван Иванович. Как же его звали?.. Может быть, Виктором? Может быть, он тоже писал стихи? И тоже делал глупости? Впрочем, все мальчишки, если к ним присмотреться, способны делать глупости. Чтобы обратить на себя внимание... Чтобы понравиться девочкам... Уже в первом классе за косы дёргают. Интересно, как па старался понравиться ма, когда они были молодыми? Наверно, делал мёртвые петли? Или пролетал перед её окнами, покачивая крыльями? Надо будет спросить ма.
      Из всех мальчишек в классе только, пожалуй. Лева не способен совершить глупость. Но Лева — уникум. Лева станет настоящим учёным. Молчун и ужасно рыжий. Буд-
      то специально красили. Сима говорит, что рыжий цвет выходит из моды. То-то Симина мама заметно потемнела. Глупость это — мода. Иван Иванович не напяливал переуженных брюк и не носил свитера цвета взбесившейся лососины. И бороды у него не было. Зато у него была цель. Он искал вирус, чтобы спасти людей. Если нет у человека высокой цели, целью становится грошовая мода — «дудочки» и борода. Виктор тоже не модник. Только очень уж перетягивает талию. Спортивный мальчик, как говорит Лузгина. Лева станет учёным, Виктор — поэтом. И издадут его книжку. И на книжке будет посвящение: «Посвящаю О.» Ужасно глупо.
      Интересно, если бы тогда, на катке, упал не Виктор, а кто-нибудь другой, Володька Коротков или Плюха?.. Она вообще просто испугалась или потому, что упал Виктор?
      И почему так часто хочется сказать ему что-нибудь резкое, как-то задеть, обидеть? Другому не хочется, а ему скажешь, А потом ругаешь себя за это...
      Оленька вздохнула. Взяла авторучку, нарисовала на обложке тетрадки кружок. Потом поставила две точки, палочку сверху вниз, палочку слева направо. Засмеялась и пррфрюовала щетинку. Получилась забавная бородатая v)0-жица.
      Потом Оленька стала придумывать первую фразу. Очень трудно придумать первую фразу. Как, впрочем, и вторую, и третью. Вообще сочинения почему-то получаются бледными, неживыми. Если просто рассказывать — интересно, а напишешь — слова каменеют. Подобно пластилину: пока мнёшь в пальцах — лепи что хочешь! А слепишь — затвердел. И всё. Или начинай сначала. Так и слова: мнёшь, мнёшь, вылепишь фразу, а она затвердеет. И всё.
      Оленька пририсовала рожрще круглые уши.
      В дверь заглянула Елена Владимировна.
      — Ты уроки делаешь?
      — Нет. Пишу роман.
      — Роман? — удивилась Елена Владимировна, вошла в комнату и уселась в большое кожаное кресло, вытирая руки о пёстрый фартук.
      — Роман в трёх частях с прологом и эпилогом, — серьёзно сказала Оленька, искоса поглядывая на мать.
      Дома и муж и дочь разыгрывали Елену Владимировну по любому поводу. У неё было удивительное свойство — всё принимать на веру, не задумываясь — правдоподобно ли то, о чём ей говорят, или совершенно немыслимо. Ей можно было сказать, что на Невском и в самом деле видели знаменитого крокодила с дымящейся трубкою в зубах. Она только всплеснёт руками, уставится на собеседника чистыми сршеватыми, как у Оленьки, глазами и начнёт выспрашивать подробности.
      В доме никогда не бывало денег. Они куда-то исчезали, —испарялись», как, смеясь, говорил отец. Зато появлялись какие-то гребешки, бусы, флакончики, шапочки, сбивалки для коктейлей, кофейные мельницы, старинные кольца для салфеток или такие уж совсем бесполезные вещи, как
      каминные щипцы. Елена Владимировна с лёгким сердцем делала странные покупки и потом с таким же лёгким сердцем одаривала ими знакомых.
      Кухня ломилась от обилия техники, но пользовалась хозяйка только стареньким сточенным ножом и мясорубкой, которую очень трудно было собрать и ещё труднее разобрать. Елена Владимировна любила покупать новые вещи, но верна была старым. Алексей Павлович и Оленька только посмеивались.
      Иногда Алексей Павлович, входя в свой кабинет, останавливался на пороге, с любопытством оглядывал древнюю мебель, принадлежавшую ещё его деду, капитану первого ранга, служившему в Адмиралтействе, и говорил весело:
      — А не выкинуть ли нам, женщины, эту рухлядь? В тартарары. Чтобы и духу её здесь не было.
      — Выкинем, — тотчас откликалась Елена Владимировна. — Это будет замечательно! Я подкоплю денег. У меня уже есть несколько рублей на сберкнижке.
      Эти «несколько рублей» лежали на сберкнижке, наверно, лет десять. Потому что книжка куда-то запропастилась и только недавно нашлась.
      — Слышишь, Оленька, — многозначительно произносил Алексей Павлович. — Наша ма подкопит денег.
      — И подкоплю, — серьёзно подтверждала Елена Владимировна. — И куплю тебе гарнитур. Я видела вчера поразительный гарнитур, финский. Все шкафы кубиками, диван-кровать, стол, стулья, два кресла и ещё три столика. Очень милый и современный гарнитур. Кстати, Алёша, чуть не забыла, посмотри-ка, что я вчера приобрела по случаю.
      И она приносила какую-нибудь сбивалку для крема или сетку от комаров.
      Алексей Павлович смеялся, обнимал её и звонко чмокал в нос. Сердиться на Елену Владимировну было невозможно и бесполезно, да и ни к чему. Ему нравилась даже её своеобразная ребячливость и неприспособленность к жизни. И свойство серьёзно по-детски воспринимать любую чепуху. И что ж с того, что часто в доме не хватало денег.
      Зато была Оленька, и Елена, и простое весёлое счастье.
      — Нет, — говорила Оленька, — не надо покупать новую мебель. Говорят, под городом обнаружены пещеры. Предлагаю взять мамину мясорубку и перебираться туда. Будем жить животной и растительной жизнью. Одна мёд-
      вежья шкура у нас уже есть. Па будет охотиться и ловить рыбу, ма собирать съедобные коренья и стряпать, а я готовить уроки и поддерживать огонь в очаге.
      — А если там сыро? — спрашивала Елена Владимировна.
      И все трое смеялись...
      — Какой роман, Оленька? И лочему роман?
      — У нас новый учитель по литературе.
      — Почему ж ты мне не рассказываешь?
      — Некогда было, ма. Случая не представилось.
      — И какой он? Молодой?
      — Ужасно молодой и ужасно лохматый.
      — Лохматый?
      — Задал нам сочинение на тему: «Жизнь и приключения Ивана Ивановича».
      — Какого Ивана Ивановича?
      — Нашего скелета.
      — Того, что у вас в классе?
      — Да.
      — И какие же у него были приключения?
      — Вот сижу, придумываю.
      — Придумала?
      — Нет ещё.
      — Странно. Неужели не было темы повеселее? Писать про скелет! Надо же!.. А куда делся Александр Афанасьевич?
      — На пенсию.
      — Такой милый старичок!
      — Скукота он.
      — Конечно, писать про скелет тебе веселее, чем про Татьяну и Онегина, — засмеялась Елена Владимировна и продекламировала с чувством: — «Онегин, я тогда моложе и лучше, кажется, была, и я любила вас, но что же, что в сердце вашем я нашла...»
      — Ма, а как за тобой ухаживал па?
      — Странный вопрос. Обычно.
      — А всё-таки. Делал мёртвые петли? Летал перед твоим окном и покачивал крыльями?
      Елена Владимировна улыбнулась, протянула руку, потрепала дочь по голове.
      Оленька отстранилась.
      — Ты мне не ответила, ма.
      — Па тогда ещё не летал, а был курсантом. А познакомились мы с ним... Ну, это неважно.
      — Ма!.. Не хитри.
      — Ах, боже мой. Ну о чём ты спрашиваешь, дочка?
      — Не хитри. Где ты познакомилась с па?
      — Видишь ли... Он подошёл ко мне на улице и спросил, давно ли я вернулась из Саратова. Я очень удивилась и ответила, что никогда там не была. «Не может быть, — сказал он. — Я вас там видел. И не могу ошибиться. Другой такой девушки нет на свете». И ты знаешь, он так это серьёзно сказал!
      — И ты, конечно, поверила, — засмеялась Оленька.
      — Ничего подобного! На другой день он принёс мне стихотворение.
      — Откуда же он знал, где тебя найти? — лукаво спросила Оленька.
      — Он меня спросил. Я ответила. А вообще это неприлично — заговаривать на улице. И если с тобой кто-нибудь заговорит, ты не отвечай.
      — Но ты же ответила!
      — Это был совершенно особый случай. Я же ответила нашему па, а не какому-нибудь хлыщу. А стихотворение было про Венеру. — Она вдруг засмеялась, на глазах выступили слёзы. Она вытерла их фартуком.
      — Что ты смеёшься ни с того ни с сего?
      — Я смеюсь с того и с сего. Стихотворение было про Венеру. Па прочёл его мне, а потом... Потом сказал... что если... — её тряс смех, — если мне... отрубить... руки... я буду... точь-в-точь... Венера...
      И Оленька засмеялась. Они смеялись обе долго и весело. Потом, когда успокоились, Оленька сказала:
      — Па просто прелесть...
      Елена Владимировна кивнула.
      — Он писал стихи?
      — Сначала он сказал, что сам написал, а потом признался, что стащил их у какого-то приятеля.
      — А потом?
      — Что потом?
      — Потом-то что было?
      — Па уехал на лето в лагеря. А осенью привёз мне камешек.
      — Камешек?
      — Да. Он сказал, что это не простой камешек, а лунный и приносит счастье. И ещё сказал, чтобы я его не потеряла.
      — А ты?
      — А я его потеряла в тот же день. И всю ночь проплакала. Так мне было жалко этого камешка. А утром пришёл за мной па, чтобы ехать на острова, и сразу понял, что я потеряла камешек. И глаза у него стали грустные-грустные. Он сказал, что если девушка теряет лунный камень, она должна непременно выйти замуж за того, кто его подарил,
      — И ты вышла замуж?
      — Конечно. Ведь я потеряла лунный камешек.
      Елена Владимировна снова засмеялась, на этот раз тихо и ласково.
      — Как в сказке, — сказала Оленька.
      — Девочка, а разве человеческая жизнь не большая прекрасная сказка?
      — Знаешь, ма, — сказала Оленька после небольшого молчания. — Один мальчик написал мне стихи.
      — Стихи?
      Оленька не заметила тревоги, промелькнувшей в глазах матери.
      — И тебе нравится этот мальчик?
      — Как все, — схитрила Оленька.
      — Пиши свой роман про скелет, Оленька. Тебе ещё надо учиться. А стихи он, наверно, тоже стащил у приятеля.
      — Не думаю, — возразила Оленька.
      — И не думай... Тебе ещё очень долго надо учиться, — повторила Елена Владимировна и, вздохнув, ушла на кухню.
      А Оленька посидела немного, потом решительно взяла перо и вывела на первой странице: «Жизнь Ивана Ивановича».
      Маленькая Сима Лузгина с трудом поспевала за длинноногой Леной Колесниковой. Они спешили. Они опаздывали в райком. Собственно, опаздывала Лена. В райком вызывали её. А Сима могла преспокойно отправиться после уроков домой. Но так уж бьша устроена Сима, что не могла оставить подругу в беде. А по Симиному твёрдому убеж-
      дению всякий вызов в райком сулил неприятность. Или будут выговаривать за плохой сбор металлолома. Или за то, что не все вышли на кросс. Или за слабую работу с октябрятами. А то и того хуже: дадут какое-нибудь поручение. Это сейчас-то! Когда остались какие-нибудь считанные дни до соревнований. И зачем только Лену выбрали секретарём! И сама она, Сима, голосовала «за». Знала бы, какое это хлопотное дело — быть секретарём комитета, ни за что бы не проголосовала. И ребят отговорила. Уж как-нибудь отговорила бы! А что, в самом деле! Лучше бы её выбрали. Или Володьку Короткова. Что ж с того, что он ехида и себе на уме. Пусть попарится. А может, ему и «на пользу пошло: похудел бы.
      Сима торопливо семенила рядом с подругой, то и дело запрокидывая голову, чтобы взглянуть ей в лицо. Лицо было хмурым. Сразу видно — расстроена. И Сима украдкой вздыхала.
      А Лена шагала широким мужским шагом, словно забыв о подруге. Каждый раз, когда шла в райком, сердце начинало томить какое-то неясное предчувствие. Словно вот-вот произойдёт что-то важное, неотвратимое. Лена начинала волноваться и сердиться на себя за это. И лицо её становилось хмурым.
      И дело, конечно, не в том, что станут выговаривать за какие-нибудь недостатки: комсомольская работа — живая, не всегда и клеится, а бывает, и дров наломаешь. Но вот посмотреть в глаза Викентию Терентьевичу, усльш1ать его голос... Иногда ловишь себя на том, что смысл сказанного ускользает, что слова только звучат просто так, сами по себе. Как музыка.
      Викентия Терентьевича все в райкоме звали Викой. Он не обижался. Так его звали в школе и в институте.
      А Лена огорчалась, что его называют девчоночьим именем, и мысленно звала его ласково Кешей. Он ей очень нравился. Она считала его образцом, идеалом человека. И робела при нём. И не знала, куда спрятать свои сильные длинные руки.
      Сима в райком не пошла, осталась ждать на улице.
      Райкомовский коридор был пуст и тих. Только за дверью сектора учёта монотонно бормотала пишущая машинка. Лена торопливо прошла мимо таблички «первый секретарь». Постучала в отдел школ. Откликнулся звонкий
      девичий голос. Лена поморщилась. Валя Горохова, инструктор отдела школ, вызывала в ней неприязнь. Валя могла в любое время зайти в «тот» кабинет. И видеться и говорить с ним по нескольку раз в день.
      Глупо, конечно!
      У Вали Гороховой чёрные озорные глаза, и румянец на 1цеках яркий, озорной, и концы чёрных бровей озорно вздёрнуты, а тёмные блестящие волосы подстрижены по-мальчишечьи коротко.
      Когда Лена вошла. Валя оторвалась от кипы бумажек, лежащих на столе, и улыбнулась. И улыбка у неё была озорной.
      «И ему она, наверно, так же улыбается», — сердито подумала Лена.
      — Здравствуй, Колесникова.
      И голос у Вали был звонкий, озорной.
      Она поздоровалась с Леной за руку.
      — Садись. Как дела?
      — Нормально.
      — Как с металлоломом?
      — Собираем.
      Валя засмеялась.
      «Смех без причины — признак дурачины», — подумала Лена, в душе понимая, что не права, и начиная злиться на себя за то, что не может подавить в себе эту несправедливую неприязнь.
      — Ох, девочки, девочки! — неожиданно вздохнула Валя. — Просто морока. Одних бумажек по три пуда в день. Сдать бы их в макулатуру! — Она ладошкой сдвинула бумаги в сторону, облокотилась локтями на стол. Посмотрела Лене прямо в глаза. — Слушай, Колесникова, что у вас там произошло со скелетом? Викентию Терентьевичу звонили из школы. Он сперва засмеялся, а потом помрачнел. В чём дело?
      Лена пожала плечами.
      — Пошутили мальчишки.
      — Гм... Пошутили. Ничего себе мальчишки. Балбесь!! В коломенскую версту вымахали.
      — Да, в общем-то, ерунда, — через силу улыбнулась Лена. — Проволочку привязали к руке Ивана Ивановича. К скелету.
      — Ну?
      — Потянешь, он руку поднимает...
      Валя засмеялась.
      — Ну и ну!.. Кто же это конкретно отличился?
      — Виктор Шагалов.
      — Это который стихи пишет? Хороший парень.
      — В общем-то, все виноваты. Все подыгрывали.
      — И ты?
      Лена вызывающе тряхнула головой:
      — И я.
      — Ох, девочки, девочки! — вздохнула Валя.
      В это время вошёл Викентий Терентьевич. Лена не ви дела, кто вошёл, только слышала, как скрипнула —верь за её спиной. Но сразу почувствовала, что «он», даже шея внезапно одеревенела, и Лена никак не могла оглянуться,
      — А-а-а! Колесникова пожаловала. Здравствуй.
      Лена встала, покраснела, шевельнула губами.
      — Опять твои «малыши» отличились. Ваш учитель литературы звонил. Александр Афанасьевич. Жаловался, чуть не плакал. Требует, чтобы Шагалова из комсомола выгнали. Так и сказал: «выгнали». Мне и то совестно стало.
      Лена не поняла, почему совестно Викентию Терентьевичу: из-за Шагалова или из-за слова «выгнали».
      — Викентий Терентьевич, ведь без зла ж. Шутка просто была. Глупая, конечно.
      — Да уж. Много ума не понадобилось. Да и вообще у вас там с дисциплинкой...
      — Мы подтянемся.
      Викентий Терентьевич засмеялся.
      — Слушай, Колесникова, у кого это ты каяться и клясться научилась? Раньше, вроде, не замечал за тобой. Александр Афанасьевич обещал в случае непринятия мер в райком партии пожаловаться. Уже не просто на Шагалова, а в на нас с тобой. И ведь пожалуется.
      — Пожалуется, — откликнулась Лена.
      — И не страшно?
      Лена пожала плечами.
      Викентий Терентьевич снова засмеялся.
      — Храбрые нынче секретари пошли! Райкома партии не боятся, а вот приструнить кого надо у себя — боятся.
      — Шагалов извинился.
      — Ещё б он не извинился! Поди, тройку по поведению поставят?
      — Могут.
      — Вот видишь. — Викентий Терентьевич подошёл к окну. Посмотрел на улицу. Сказал тихо: — Как дети малые. А ведь вы не дети! А? Колесникова, ведь не дети ж! Раз ты комсомолец, значит, уже не дитё. Уже нос тебе не вытирают. Сам сморкаешься. Вот это, в общем-то, довольно странно, что комсомольцам, как малым детям, отметку за поведение выводят. Уж если ты комсомолец, так и веди себя как взрослый человек, достойно. А? Надо подумать. Колесникова. Как следует подумать.
      Лена посмотрела на Викентия Терентьевича и улыбнулась.
      — Так ведь полагается ж отметка за поведение. И в табеле есть графа.
      — Вот-вот. Графа. Полагается... Удивительно мы крепко за это самое «полагается» держимся! А ведь время-то идёт! Люди-то живые. И дело наше живое. На месте ив стоит. Как эти самые графы, которые «полагаются». Подумаем, Колесникова? А?
      — Подумаем, Викентий Терентьевич.
      — А потом нам роно будет хвосты крутить, — озорно сказала Валя Горохова.
      — Мы не лошади. И не студенты. У нас хвостов нет, —« засмеялся Викентий Терентьевич. — А Шагалова вызови на комитет. Накрути ему хвост.
      — И он не лошадь.
      — Лошадь, лошадь, — снова засмеялся Викентий Т— рентьевич и спросил: — Ну, а твои-то как дела. Колесникова? Тренируешься?
      — Тренируюсь.
      — Не подведёте район?
      — Постараемся.
      — Старайтесь, девчата, старайтесь. Выведете район на первое место, а я об этом с гордостью буду докладывать, Он улыбнулся неожиданно грустно. — Я ведь и сам когда-то играл за район. А теперь вот... Вы победите — нас похвалят. Ну, желаю успехов.
      — Спасибо.
      Викентий Терентьевич ушёл.
      Валя немного поговорила с Леной. Условились, что Горохова придёт на комитет.
      — Ну, что? — спросила на улице замёрзшая Сима. — Опять за металлолом ругали?
      — Да нет. Пойдём.
      Они снова зашагали рядом. Лена улыбалась.
      — Ты чего? — спросила Сима.
      — Ничего... А ведь мы не дети. Верно?
      — Вопрос!
      «Он боролся, как боролись все бедные люди. Он боролся просто за кусок хлеба. За угол под крышей. Он боролся за то, чтобы и дети его имели кусок хлеба и крышу над головой. Он боролся каждый день и каждый час. Работал как вол. И всё-таки оставался бедным. Потому что так был устроен мир. Он ненавидел богатых. Он ненавидел счастливых.
      У него умирали дети. И кашляла жена. И слабела. И он ничем не мог изменить судьбу.
      Он молился богу, хотя давно уже ничего не ждал от него. Он кланялся людям, чтобы они вспомнили о нём, когда им надо будет что-нибудь пошить. Но люди в маленьком городе ничего не шили, а только перешивали. Из большого пальто делали поменьше. Из маленького — пиджак, из пиджака — жилетку...»
      Лева отложил перо, откинулся на спинку стула. Небо над городом бледно светилось, и так же светились заснеженные крыши. Над ними вспыхивали и гасли огни кинорекламы. Красный, синий, красный, синий. И крыши то розовели, то голубели.
      Лева снова склонился над тетрадью и приписал: «А из двух старых жилеток — курточку ребёнку».
      «Однажды Ивану Ивановичу повезло. Приближался какой-то большой царский праздник, и городское начальство решило пошить городовым новые мундиры. Ивана Ивановича вызвали к полицмейстеру, вручили штуку чёрного сукна и задаток.
      Он вернулся домой счастливый, потому что получит долгожданный заказ, большой, денежный. Хоть какое-то время семья не будет нуждаться.
      Иван Иванович кроил мундиры и думал о тех, для кого шьёт. И вся его жизнь, жизнь бедняка, проп1ла перед глазами, будто не мундиры он кроил из чёрного сукна, а всю свою чёрную жизнь.
      Потом стали приходить к нему городовые на примерку. Они держались нахально и уверенно, и в Иване Ивановиче закипали гнев и ненависть к ним, даже не просто к ним, а к власти, которую они олицетворяли. Он ненавидел их откормленные лица, и грохочущие сапоги, и запахи дёгтя и махорки, которые они приносили с собой.
      И уже не рад был деньгам, не рад был заказу.
      Когда на праздник городовые вырядились в новые мундиры — ахнули! У одного рукава были коротки, у другого плечо лезло куда-то вверх, у третьего на спине вырастал суконный горб или не сходились полы.
      Весь город смеялся.
      Ивана Ивановича вызвали к полицмейстеру и долго били. Но он не кричал и не просил пощады...»
      Дед сидел на столе и, напевая какую-то тягучую мелодию, комбин1фовал для одного из внуков пальтишко. Дед давно уже не работал, но безделье угнетало его, и он обшивал семью. По старой портновской привычке он снимал с обеденного стола скатерть, ставил под ноги старую потёртую табуретку и садился на край стола. Так работать было сподручней. Он привычно водил иглой, следил, как пишет Лева, и тоже думал о судьбе своей семьи. Только Лева думал о прошлом, а Михаил Михайлович о будущем.
      Лева отложил тетрадку, встал, потянулся, прошёлся по комнате.
      — Ну что, мальчик, ты закончил работу?
      — Начерно. Теперь буду писать набело.
      — Начерно, набело, — повторил дед задумчиво. — Нынче у вас есть время писать начерно и набело, — сказал он удовлетворённо. — А мы не только чтобы сочинить — мы жить успевали только начерно. И не успевали набело.
      — Вот об этом я и написал.
      Михаил Михайлович поднял брови:
      — Об этом написал? И что же ты об этом написал? Прочитай. Я послушаю.
      Лева кивнул, взял тетрадку в руки и стал читать. Михаил Михайлович слушал внимательно, чуть склонив голову. Иголка замерла в его морщинистых пальцах, будто тоже слушала.
      Лева дочитал до конца. Михаил Михайлович вздохнул, покачал головой:
      — Таки всё так. И ещё напиши, мальчик, что Иван Иванович был сутулым, как я. Потому что всю жизнь просидел вот так на столе. И потом, лично полицмейстер ему вышиб три зуба чем-то крепким. — Он потёр нижнюю губу.
      — Но у Ивана Ивановича все зубы на месте.
      — Да? — спросил Михаил Михайлович. — Значит, ему повезло больше.
      Лева был младшим в семье. Отец его, как и дед, тоже был портным, и оба старших брата .— брючниками на фабрике.
      Когда седой бородатый Михаил Михайлович привёл внука в первый класс, он сказал учительнице:
      — Знаете, уважаемая, мы все портные: и мой отец, и я, и мои дети. Мы выросли портными, и никто из нас никогда не уколол кончика пальца, потому что даже иголки знают, с кем имеют дело. И если мы берём ножницы, так они кроят сами, а что им остаётся делать? Хороший портной — это хороший портной. Но вот этот мальчик, наш Лева, ещё младенцем укололся иголкой, а ножницами сделал из нового пиджака заказчика жилет. Как вам это нравится? — Михаил Михайлович поднял указательный палец вверх. — Наш Лева не уродился в портных. Я научился читать, когда уже умел шить. Лева читает не по складам уже теперь и может запросто сосчитать до миль-она, я знаю! И раз у него способности, так я вас прошу, уважаемая, сделайте из него учёного человека. Сейчас людям столько дано, что вы себе не воображаете! И пусть внук Михаила Котова станет академиком, но хорошим академиком. Потому что лучше быть хорошим портным, чем плохим академиком. Вы знаете зубного врача Антона Кирилловича, сына покойного сапожника Кирилла? — спросил Михаил Михайлович неожиданно. — Так вот, — он взялся за щеку и покачал головой, — лучше бы он был не зубным врачом, а сапожником. А наш Лева — наша надежда, я вас прошу — учите его построже, а ласки ему хватит и дома. Ты будешь хорошо учиться, мальчик? — спросил Михаил Михайлович внука.
      Лева кивнул. Михаил Михайлович посмотрел на сгрудившихся вокруг ребят и сказал ласково:
      — Дети, учитесь все хорошо и будьте счастливы.
      У Левы действительно оказались способности, и желание, и усидчивость.
      Несмотря на то, что он был младшим, его не баловали. Дед следил, чтобы с Левой обращались ровно и уважительно, как со всяким человеком, который трудится. Не ругали зря и не захваливали. Долго ли голове мальчика вскружиться от похвал, как у той вороны с сыром!
      Плюха загрустил. Чем меньше оставалось дней от двух недель, отпущенных на сочинение, тем ниже опускались его плечи, губы начинали сами по себе задумчиво выпячиваться, лицо приобретало сосредоточенное выражение. Плюха подолгу останавливал свой взгляд на Иване Ивановиче, пытаясь найти в нём хоть что-нибудь, что сдвинет с места ленивые мысли. Хоть какую-нибудь зацепочку, намёк на биографию. Но скелет оставался скелетом. Зацепки не было, и Плюха грустил.
      На переменках он останавливал кого-нибудь из одноклассников и безразличным голосом спрашивал:
      — Кем же был Иван Иванович, по-твоему?
      Ребята лишь загадочно улыбались. Или в свою очередь спрашивали:
      — А по-твоему, кем?
      На что Плюха отвечал глубокомысленно:
      — Уж я-то знаю!
      И, поджав губы, отходил.
      Плюхин приём разгадала даже наивная Сима Лузгина. Приём известный. Зададут на дом задачу. Плюха непременно спросит у кого-нибудь:
      — Интересно, какой у тебя первый вопрос?
      Выслушав ответ, кивнёт:
      — Ну, правильно.
      Потом подойдёт к другому:
      — Слушай, у тебя второй вопрос какой?
      Выслушает ответ и снова кивнёт:-
      — Правильно.
      Подойдёт к третьему, спросит про третий вопрос.
      — Третьего нету. Тут всего два.
      — Ну, правильно. А я думал, что ты её в три действия решал. Ты ж слабак в математике.
      Плюха спешил в класс и вписывал в тетрадь вопросы, оставляя место для решения. —
      Потом снова ловил кого-нибудь и проникновенно говорил :
      — Значит, так. Первый вопрос такой-то, второй — такой-то. Верно? А ответ у меня не сходится. Дай-ка посмотреть.
      Он брал у собеседника тетрадку и переписывал решение.
      — Слушай, Плюха, — сказал как-то Володька Корот» ков, — и чего ты просто не спишешь у кого-нибудь?
      Плюха усмехнулся:
      — Ну да, чтоб ты зк на меня пальцем тыкал, что я списываю уроки! Знаю я вас.
      Но сочинение — не вадачка, решения у всех разные. Тут не только списать не дадут, fi даже не подскажут.
      Чёрствый народ! Себялюбы! Нет чтобы ближнего поддержать!
      Плюха бродил по улицам, вадумчиво разглядывал прохожих, примеряясь, из кого бы мог получиться Иван Иванович.
      Мороз ослабел. С крыш сбрасывали снег, и освирепевшие дворничихи, надувая П];еки, дули в свистки и кричали надорванными голосами:
      — Гражданка! Гражданка, куда прётесь! Отвечай потом за вас!
      Или:
      — Эй, гражданин, вам что — жить надоело?
      А один пожилой дворник в синем фартуке поверх ватника, в огромных валенках с красными галошами не свистел и не кричал. Он ворко посматривал по сторонам и, приметив зазевавшегося прохожего, ласково говорил:
      — Давай, давай, иди... Намедни один вот так же шёл, а его по башке — бац! На «скорой» увезли...
      И зевака шарахался от его ласкового голоса.
      От нечего делать Плюха остановился возле дворника, задрал голову. Двое мужчин скалывали на крыше наледь и сбрасывали её вниз. Куски льда глухо ударялись о тротуар, разбивались, и мутные брызги летели в стороны.
      «А может, Иван Иванович был просто прохожий — и его стукнуло льдиной?» — подумал Плюха и даже обрадовался, что нашёл наконец страничку Иван Иванычевой
      биографии. Но тут же вспомнил, что у скелета крепкий, неповреждённый череп. «А может, у него только сотрясение мозга случилось? Ведь можно же умереть от сотрясения мозга».
      Плюха проводил взглядом ещё несколько падающих льдин.
      Нет. Эта версия нуждается в проверке.
      — Дядя, — обратился он к дворнику, — А что, тому голову проломило?
      — Кому? — испуганно спросил дворник и стал озираться.
      — Да вот про которого вы говорили.
      Дворник звонко сплюнул и ответил сердито:
      — Начисто ему башку снесло. А ну, проходи, а то и тебя заденет.
      Плюха вздохнул и побрёл дальше. «Конечно! После такой льдинки приличного скелета не сложишь. Как говорится, костей не соберёшь!»
      Оставалось крайнее средство. Очень, очень хотелось Плюхе на этот раз обойтись без Виктора. Кажется, все старания приложил! Конечно, Виктор умнее, Виктор бог насчёт всяких там сочинений и вообще. Они дружат много лет. И с самого первого дня, когда они, взявшись за руки, воитли в класс и оказались за одной партой. Плюха понял, что Виктор — вершки, а он — корешки. Но Виктор не задаётся. И дружба у них — крепкая. Вот только странный он какой-то последнее время. Понятно — любовь!... Раньше стихи читал. Ведь кто лучше его. Плюхи, выслушает, кто выше оценит? А теперь не читает. Попросишь — засмеётся только. Бывало, всегда вдвоём, в кино ли, на каток ли, приёмник мастерить. А теперь зайдёшь — Виктора дома нет. Здрасте. И чего он в ней такого нашёл? Девчонка как девчонка. Красивая, конечно. В общем — ничего себе. Но лично он. Плюха, даже на первую красавицу мира не променял бы мужскую дружбу.
      Очень хочется обойтись без Виктора. Пусть не думает, что он. Плюха, так уж в нём нуждается! К доктору, что ли, пойти? Болезнь какую-нибудь придумать? Холеру бы, чтоб в больницу положили. И сочинение писать не надо будет. Ребята придут в приёмный покой, спросят: «Как здоровье больного Веселова?» — «Состояние тяжёлое, Надежды нет».
      Один раз он уже такую штуку проделал перед контрольной по физике. Пошёл к зубному со здоровым зубом. И ничего хорошего. Доктор в другом зубе дырку нашёл — и давай сверлить. И двойку по физике схватил. Уж если не повезёт — так не повезёт. Ладно. Спрячем амбицию и амуницию!
      Виктор был дома. Когда пришёл Плюха, он перевернул на столе исписанные листки. Плюха не обиделся. Только пожал плечами, сказал снисходительно:
      — Стишки?
      — Личное послание английской королеве. Соболезнование по поводу кончины Уинстона Черчилля.
      — А он чего, умер?
      — Газет не читаешь?
      — Я радио слушаю.
      — Тысяча двести седьмой выпуск «Угадайки»? — засмеялся Виктор.
      — Ладно тебе. Физику решил?
      — Решил.
      — И я решил. Тут недавно одного льдиной по голове стукнуло.
      — Кого?
      — А бес его знает! Дворник рассказывал.
      — Дополнительный источник информации. Сарафанное радио.
      Плюха выпятил губы.
      — А я к тебе вчера заходил. Тебя дома не было.
      — Я у тётки в гостях был.
      — Хм...
      — Ну, ещё какие новости на белом свете?
      — Никаких новостей! — Плюха не умел хитрить, сказал прямо: — Сыплюсь я с Иваном Ивановичем.
      — Не пишется? — сочувственно спросил Виктор.
      — А тебе пишется?
      — Успею ещё.
      Плюха вздохнул:
      — Ну откуда я знаю, кто он? Что на нём, написано?
      — Иван Иванович был футболистом. Обратил внимание на развитие фаланг нижних конечностей?
      — Нет.
      — Обрати.
      — Футболистом? Нападающим?
      — Полузащитой, Плюха.
      — Гм... И ты про это пишешь?
      — Нет. Я чего-нибудь другое придумаю. Плюха заулыбался.
      — Точно. Почему бы ему не быть футболистом? А как он стал скелетом?
      — Его подковали. Общий сепсис — и привет! Что такое сепсис, знаешь?
      — Заражение крови. Подковали, значит? В «Зените» играл?
      — Это уж твоё дело.
      — Тогда в тбилисском «Динамо». Они нахальные, а мы за «Зенит» болеем. Верно? — Плюха удовлетворённо потёр руки. — Бу сделано! В кино пойдём?
      — Некогда. Ты лучше сочинение пиши.
      — А ты?
      — Я опять к тётке должен пойти. Хворает. Вирусный грипп. Эпидемия, Плюха. Полтора миллиона больных. В том числе и тётка.
      — И Фаина заболела. «Неотложку» вызывали. Температура сорок и две десятых. Нянечка говорила.
      — Вот видишь? Эпидемия. Так что сходи в кино один. А что идёт?
      — «Председатель». Говорят, стоящая штука. Виктор посмотрел задумчиво на Плюху, собрал листки
      со стола, сунул в карман.
      — Пойдём. Ты — в кино. Я — к тёте.
      Они вышли на улицу. Захлюпал под ногами тающий снег.
      — Солью посыпают, — сказал Плюха.
      — Тепло, — возразил Виктор. — Я б на твоём месте сперва сочинение написал, а потом бы — в кино.
      — Бу сделано, — буркнул Плюха.
      — Ну, будь, — Виктор кивнул и зашагал по улице. Плюха посмотрел ему вслед и пошёл в другую сторону.
      Он шёл медленно и думал об Иване Ивановиче. Футболист — это понятно. Игру он опишет не хуже Виктора На-бутова. В игре он знает толк. И фамилии настоящие будут. Не липа. Вот только как фамилия Ивана Ивановича? Надо бы ему какую-нибудь грузинскую дать, раз он из тбилисского «Динамо». Плюха стал придумывать грузинскую фамилию, но так и не смог придумать, А что ж идти домой,
      если ещё фамилию не придумал. И Плюха направился в кино.
      Сеанс начинался через час. Плюха потолкался у входа, поглазел на фотографии в витринах. Потом стал думать просто так, не про Ивана Ивановича, а про ребят, про Виктора, про себя. И вдруг у него мелькнула мысль, что Виктор наврал насчёт тёти, просто захотел отделаться от него. Может, он на свидание пошёл?.. Плюха покопался в кармане. Отыскал двухкопеечную монету, дождался, когда освободится будка телефона-автомата. Набрал номер. Ответил женский голос.
      — Оленьку попросите, пожалуйста.
      — Её нет дома. А кто спрашивает?
      — Прокурор, — почему-то ответил Плюха и повесил трубку.
      Виктор ждал Оленьку у памятника Пушкину. Конечно, проще было встретиться возле станции метро или на углу под часами, чем идти к памятнику. Но возле метро и на углу встречались сотни людей. А здесь была неверная городская тишина, тонкие мокрые ветки деревьев и Пушкин, с губ которого, казалось, вот-вот сорвутся волшебные строчки о любви. При Пушкине нельзя было кричать, суетиться, бегать, спорить, обниматься на скамейке, говорить об обыденном, мелочном.
      Прохожие останавливались возле памятника, молча стояли и так же молча уходили, унося в себе частицу пушкинской любви, чистоты, поэзии.
      Где же ещё было встретиться Оленьке и Виктору? Разве есть в городе место прекраснее?
      Виктор присел на скамейку. Отсюда Пушкин казался выше деревьев, голова его будто летела в голубом солнечном небе. Сейчас придёт Оленька — и они посидят молча на скамейке. И не будет ни деревьев, ни шуршащих по мокрому снегу машин, ни играющих в садике малышей. Только небо, Пушкин и они.
      Он увидел, как она идёт торопливо, почти бежит, и сердце его заликовало. Но он был всего-навсего мальчишка и не встал со скамейки, и не шагнул навстречу.
      Оленька подошла раскрасневшаяся, в расстёгнутом зимнем пальто, в алой вязаной шапочке.
      — Здравствуй, Витя, — сказала она, хотя они виделись сегодня в школе.
      — Здравствуй. Она села рядом.
      — Я влетела в лужу. Совсем весна.
      Невдалеке остановился какой-то мужчина с толстенным портфелем, в тяжёлом пальто и меховой шапке пирожком. Посмотрел на памятник, потом повернулся лицом к Оленьке и Виктору, хмыкнул и заспешил дальше. Оленька и Виктор рассмеялись.
      — Написал? — спросила Оленька. Виктор кивнул
      — Прочти.
      — Здесь не буду.
      Оленька поняла: здесь — значит при Пушкине. Если бы она писала стихи, даже такие славные, как Виктор, она бы тоже не решилась читать их здесь, при Пушкине. А говорят, что в Москве молодые поэты собираются у памятника Маяковскому и читают стихи прохожим. Может быть, при Маяковском не так стыдно? Нет, наверно, так же. Просто они не понимают этого.
      — Пойдём погуляем, — предложила Оленька.
      Они медленно пошли к каналу Грибоедова. Остановились у решётки, долго смотрели вниз. Лёд в канале потемнел, стал ноздреватым. И снова к Виктору пришло это удивительное ощущение, будто они одни. И никто, никто не
      увидит, если он возьмёт Оленькину руку. Но от мысли, что он вдруг сейчас сделает это, рука его окаменела, слилась с решёткой.
      Оленька отвела взгляд от серого льда, повернулась к Виктору:
      — Читай.
      Bиктop достал из внутреннего кармана пальто исписанные листки. Перебрал их в руках.
      — Я назвал это «Балладой о скелете».
      Немало лет, немало лет Стоит у нас в углу скелет. На выраженье наших лиц. На класс, где пестрота. Безмолвно из пустых глазниц Взирает пустота. Нет мыслей в черепе пустом, Не рассказать ребятам Оскаленным безгубым ртом, Чем был, кем был когда-то. Доспехи ль рыцаря носил? Дома ли людям строил? Иль выбивался он из сил. Шагая за сохою? Ответов на вопросы нет — Молчнт скелет, молчнт скелет. Его судьбы не угадать. Хоть мы о том гадаем. Его дороги не узнать. Как имени не знаем. Фантазии напрасен пыл; Одно могу сказать я: Как мы, он человеком был, И мы скелету — братья. Он человеком был земным. Для жизнн весь распахнут. Как мы, он знал, как пахнет дым. Земля и солнце пахнут. Ему стоять в углу. Нам — жить! Кипеть в горниле буден! И я б хотел, как он, служить И после смерти людям!
      Виктор закончил читать. Оленька молчала.
      Молчание становилось тягостным для Виктора. И он сказал:
      — Вот такая штуковина.
      — Замечательно, Витя! — воскликнула Оленька.
      — Правда? — спросил Виктор и покраснел ещё больше. Ах, Оленька, она даже не понимала, что значит для него её одобрение. Скажи она сейчас, что баллада плоха, он бы, не задумываясь, разорвал листки на клочья и без сожаления бросил бы на хмурый лёд канала. Да не такой уж и хмурый этот лёд! Он синеват, будто причудливо разбросанные тени. А небо, какое оно голубое и чистое! А мостики, тонкие горбатые мостики! Они будто специально перекинуты над каналом для влюблённых, для мечтателей!
      Виктор наконец взглянул на Оленьку. Она опустила голову, погладила чугунную решётку.
      Виктор достал из кармана ещё один листок и сунул прямо в её руку:
      — А это — тебе. Только не сейчас... Дома.
      Они оторвались от решётки и направились к Невскому.
      На Невском, как всегда в предвечерний час, было суетливо и шумно. Они шли, почти касаясь плечами, чтобы не затеряться в толпе.
      — Сходим в кино, — неожиданно предложил Виктор.
      — А не поздно? Я ещё уроков не делала.
      — Чепуха. Успеешь. А картина, говорят, стоящая: «Председатель ».
      Они никогда ещё не ходили в кино вдвоём. После недолгого колебания Оленька согласилась.
      В фойе кинотеатра было душно и тихо. Только что начался киножурнал. Гулко раздавались поспешные шаги опоздавших. Оленька и Виктор вместе с другими постояли у двери, занавешенной тёмным плюшем. За дверью гремела музыка. Наконец она оборвалась и двери открыли. Оленька и Виктор торопливо, почти бегом дошли по проходу до своего ряда. Места их оказались в середине, и пришлось пробираться вдоль кресел под осуждающими взглядами сидящих. Они старались ни на кого не смотреть.
      А если бы оглянулись, увидели Плюху, который сидел 11еподалеку. Лицо у него было обиженным и сердитым. «Со мной пойти отказался, с ней пошёл!» Плюхе было так обидно, что он проворонил первые кадры.
      Фильм был длинный. Герой метался на экране, месил уличную грязь офицерскими сапогами, ругался, дрался.
      И Оленька, и Виктор были угнетены нагромождением
      страстей, а к концу перестали верить тому, что происходило на экране. Когда промелькнули последние кадры и в вале зажёгся свет, они ещё посидели немного, не глядя друг на друга, ощущая какую-то неловкость оттого, что вместе подсмотрели чужую, непонятную, изменившуюся по мановению волшебной палочки жизнь.
      Потом поднялись и стали пробираться к выходу. Когда спускались вниз по лестнице, кто-то хлопнул Виктора 1о плечу-
      — Вот так встреча, как говорит Люся!
      Виктор и Оленька обернулись. Позади шёл Костя, держа под руку миловидную девушку с густо накрашенными губами.
      Когда вышли на улицу. Костя сказал:
      — Знакомьтесь. Это Люся, моя соседка.
      Люся была маленькой, сероглазой и смешливой. Она крепко уцепилась за Костин рукав и снизу вверх заглядывала ему в глаза.
      — Как жизнь? — спросил Костя.
      — Нормально, — откликнулся Виктор. Ему было приятно, что Костя встретил его с Оленькой.
      Они стояли возле выхода из кинотеатра, их толкали.
      — Пошли, — предложил Костя. И они вчетвером двинулись к Невскому.
      Плюха ревниво посмотрел им вслед. Ему хотелось подойти, чтобы Виктор понял, что он. Плюха, знает о его обмане. Но подойти при Косте! Будто он навязывается в их компанию! Плюха вздохнул и пошёл в другю сторону.
      Когда вышли на Невский, Костя спросил;
      — Куда направимся?
      — Я — домой. Ещё уроки не сделаны, — сказала Оленька.
      — Предлагаю посидеть часок уютненько. Верно, Люся? Уроки не волки, в лес не убегут. Жизнь складывается из многих компонентов, и чем больше компонентов, тем она богаче.
      Люся посмотрела на Костю восторженно.
      — Верно, Оленька, — сказал Виктор. — Задержимся на часок. — Ему захотелось во что бы то ни стало быть с Костей на равной ноге.
      Оленька пожала плечами.
      — Поздно уже.
      — Восемь. Время детское, — сказал Костя. — У меня есть кое-какие ресурсы. Заработаны по линии почтового ведомства. Спрыснем встречу.
      — Лучше выпьем кофе, — предложил Виктор. Ему не хотелось признаваться, что он ещё ни разу в жизни не был в ресторане и не пил водки. Он бы пошёл и в ресторан, в конце концов, надо когда-то приобщиться. Но не знал, как на это посмотрит Оленька. Вернее, чувствовал, что ей это будет неприятно.
      — Можно и кофе, — великодушно согласился Костя. — Пойдёмте в «Север», девичья фамилия «Норд». — И он так решительно направился в сторону Садовой, увлекая за собой Люсю, что Виктор с Оленькой невольно последовали за ним.
      В длинном узком зале все столики оказались занятыми, и Костя, как бывалый человек, повёл компанию в следзтощий зал. Он вообще всё делал уверенно и решительно.
      Оленьке казалось, что все сидящие за столиками смотрят на неё; она вдруг ощутила какую-то деревянность во всём теле и мысленно нещадно ругала себя за то, что согласилась пойти в кафе. Как-то всё произошло быстро и бездумно.
      Перед Оленькой, следом за Костей, шла Люся, весело вертя маленькой головкой, бесцеремонно разглядывала всё и всех. Не так уж часто водил её Костя в ресторан или кафе, а ей нравились, ох, как нравились и нарядные люди, и свет, и блеск тарелочек на столах. Ей казалось, что она входит в какой-то иной, сверкающий и радостный мир, оставляет за дверью обычные заботы, и заводской шум, и усталость, и ворчание старой тётки, у которой жила. Бледное, с ярко накрашенными губами миловидное личико её светилось гордостью и лукавством.
      Позади всех шёл Виктор. Он старался идти небрежной походкой бывалого человека, и поэтому чересчур размахивал руками. На губах его застыла улыбка, взгляд был напряжён, и всё лицо замерло, будто вместо лица наклеили моментальную фотографию с него.
      Во втором, более скромном зале оказался свободным угловой столик, Оленька и Виктор уселись с облегчением, только Люся была недовольна. В первом зале ей нрави-
      лось больше, и вообще сидеть в углу, где тебя мало кто видит, не так интересно.
      Костя вежливо, но развязно попросил у сидевших за соседним столиком меню. Спросил:
      — Что будем пить?
      — Кофе, — решительно сказал Виктор и посмотрел на Оленьку.
      — А покрепче?
      — Коньяк, — сказала Люся.
      Оленька покачала головой:
      — Я только кофе.
      — Каждый умирает в одиночку, — засмеялся Костя.— Предлагаю заправиться омлетом и кофе по-турецки с «поленом». Здесь довольно приличное «полено». Раз уж у нас такой вегетарианский день. На зависть Льву Николаевичу Толстому. — Он снова засмеялся.
      Подошла официантка.
      — Значит, так, — сказал Костя, рассматривая зачем-то меню, хотя всё было уже решено. — Бутылочку коньячку, четыре турецких, четыре «полена», четыре омлета. С сыром? — спросил он Оленьку.
      Она не ответила.
      — С сыром, — сказал Костя.
      — И шоколад, — капризно протянула Люся.
      — И шоколад, — кивнул Костя. — И минеральной. Пока всё.
      Официантка ушла. Костя вытянул под столом ноги, откинулся на спинку стула, оглядел всех.
      — И как вам картинка?
      — Поначалу сильные кадры, — сказал Виктор. — Когда коров подымают. И старик играет на дудке.
      — Да-а... Мощь!.. Страшно, что это правда, и мы её видим впервые. В кино.
      — Председатель мне не понравился, — сказала Оленька. — Неврастеник какой-то. Кричит. Дерётся.
      — Псих, — согласилась Люся.
      — Нельзя людей силой гнать в счастливую жизнь, плёткой, — нахмурилась Оленька. — Потому и в новую деревню, что они построили, не веришь.
      — Вообще я бы кончил картину на том месте, где солдаты хлеб вывозят, — сказал Виктор. — Уж говорить правду, так до конца. Без розового сиропа. И способ стать
      счастливым, который в картине предлагают, несимпатичный. Верно, что из-под плётки.
      — Да-да, — согласился Костя. — Картинка с одной стороны «ах», а с другой «ох».
      — Вообще лучше бы снимали кино про любовь, — сказала Люся.
      — Кому о чём, — улыбнулся Костя. — Лично я предпочитаю шпионов и спорт. Ты на городские попал? — обратился он к Виктору.
      Виктор понял, что он имеет в виду конькобежные соревнования.
      — Попал.
      — Значит, мы — соперники. У нас в техникуме снль ная команда, — удовлетворённо кивнул Костя.
      — Костик вас победит, — уверенно сказала Люся.
      Виктор посмотрел на Оленьку, которая водила тупым
      концом вилки по столу, выписывая какие-то фигуры.
      — Поживём — увидим.
      — Он здорово бегает, — сказал Костя.
      — Всё равно ты победишь, — упрямо повторила Люся.
      Костя улыбнулся и потрепал её по щеке.
      — И более знаменитые пророки ошибались.
      Оленька мельком глянула на них. Ей не понравилось, что Костя при всех потрепал Люсю по щеке. И тут же она подумала, что было бы, если бы Виктор сейчас вот взял и потрепал по щеке её. Нет, это невозможно! Виктор так не поступит.
      Официантка принесла графин с коньяком, шоколад и воду.
      Косгя стал разливать коньяк в маленькие рюмочки. Оленька закрыла свою ладошкой.
      — Каплю, — сказал Костя. — Чисто символически. И потом, коньяк с кофе можно даже младенцам.
      — Младенцам нельзя пить кофе, — ответила Оленька, но ладошку от рюмки отвела.
      — А откуда ты знаешь? — спросила Люся. — У тебя есть младенец?
      Оленька посмотрела на неё широко открытыми глазами и вдруг расхохоталась.
      — Ты на неё не обижайся, — сказал Костя. — Она — дитя природы. Она и не такое может выдать. Пригуби-м под шоколад. — Он разломал плитку прямо с бумажкой, бросил на тарелочку. Поднял рюмку.
      Виктор поднял свою небрежно, будто изо дня в день только то и делал, что подымал рюмки.
      Оленька поплескала коньяк на донышке. Потом неол4И-данно поднесла к носу, понюхала.
      — А говорили, что пахнет клопами.
      Костя засмеялся.
      — Всё зависит от точки зрения и жизненного опыта. Новые запахи ассоциируются со старыми.
      Люся вылила содержимое рюмки в рот и блаженно сморщилась. Костя прополоскал коньяком зубы. BHKTfip глотнул и поперхнулся, с трудом сдержал кашель. Коньлек
      ожёг гортань. Оленька капнула на язык. Капля была жаркой и не противной. Оленька допила остаток.
      Костя подмигнул всем: мол, жизнь!
      Официантка принесла омлеты. Их съели молча.
      Потом пили кофе, чёрный, горький, с гущей, словно перетёртой в ступе.
      От кофе или от коньяка Виктору стало жарко. Хотелось снять свитер. Казалось, будто никого нет в кафе. Только они вчетвером. Он говорил громко какую-то чепуху. Люся громко смеялась. Громко звякнула ложечка о стакан.
      Виктор смотрел на Оленьку; она была такой красивоП, что хотелось плакать. Положить голову на стол — л плакать. Но он не положил голову на стол и не заплакал. Только вдруг глубоко вздохнул.
      Потом снова шли через длинный зал. В зале стоял гул. И такой же гул был в крохотном вестибюле, где они одевались.
      А когда вышли на улицу, Виктору казалось, что весь город наполнен этим неумолимым гулом, будто высоко в небе идут самолёты.
      Прохожие на улице были безликие, возникали ниоткуда и исчезали в никуда. И надо было всё время следить за тем, чтобы кто-нибудь из них не наткнулся на Оленьку, потому что все они вели себя странно и ни за что не уступали дороги.
      Костя с Люсей куда-то потерялись.
      Виктор прощался с Оленькой возле её дома.
      — Витя, — сказала Оленька тихо. — И ничего интересного в этом кафе. А ты пьян. У тебя, наверно, в голове всё крутится.
      — Ничего у меня не крутится. Но чертовски забавное ощущение. Будто ты очень лёгкий, но неуправляемый. Хорошо, что нет ветра. Могло бы унести. — Он засмеялся тихонько.
      — До свидания, Витя, — Оленька протянула руку.
      Виктор взял её руку и не отпускал, и она не отбирала. Он подумал, что сейчас, раз он пьяный, он может поцеловать её. Обнять за плечи и поцеловать. Если она обидится, он скажет, что был пьян. А может быть, она не обидится? Может быть, она ждёт, чтобы он поцеловал её?
      Виктор облизнул вдруг пересохшие губы. Сказал хрипло:
      — До свидания, Оленька.
      И отпустил её руку.
      Елена Владимировна ждала Оленьку, сидела в старом плюшевом кресле, поджав ноги, и глядела в одну точку, будто пыталась увидеть дочь сквозь стену.
      Маленькая Оленька не доставляла больших забот: накормить, постирать, побегать с ней вокруг стола, радостно прислушиваясь к звонкому смеху... А теперь Оленька выросла, и Елена Владимировна растерялась. Как опекать её, чем удержать возле себя, от чего оберегать?
      Уже одиннадцатый час, а её всё нет. И Елена Владимировна замирает в кресле, буравит взглядом стену, и мерещатся ей всякие ужасы... Кто-то рассказывал: в саду какой-то хулиган пырнул девочку ножом. В карты её проиграл... Мальчик ушёл из дому и не вернулся. Так и не нашли... Шофёры гоняют как угорелые... Сколько опасностей подстерегает человека!.. А Оленька такая беспомощная!..
      . Елена Владимировна ёжится в кресле, вздрагивает от каждого звука, от каждого шороха... Кажется, шаги на лестнице? Нет. Это стучит встревоженное сердце. Двери закрыты, шагов на лестнице не услышишь.
      Только задребезжал звонок, Елена Владимировна вскочила с кресла и, забыв надеть туфли, в шерстяных носках побежала к двери.
      — Оленька!.. Ну как тебе не стыдно. Ушла, называется, погулять на часок.
      — Прости, ма, пожалуйста... И надень туфли.
      — Туфли? Конечно, я надену туфли. Где ты была?
      — В кино, ма.
      — Одна?
      — Hei, меня пригласил мальчик.
      — Какой?
      — Из нашего класса.
      — Можно было позвонить по телефону.
      — Мы опаздывали.
      — Я волновалась.
      — Понимаю.
      — Если бы ты понимала, приходила бы домой вовремя. Вот я скажу па.
      Оленька пожала плечами.
      — Пожалуйста. В конце концов я не ребёнок! И если ты хочешь знать, мы после кино целой компанией ходили в кафе.
      — В кафе? — Елена Владимировна в ужасе схватилась за голову. — В какое кафе?
      — В «Север». Пили кофе. С коньяком, —. добавила Оленька, чтобы поддразнить мать.
      — Боже мой. У папы будет инфаркт.
      — А ты ему не рассказывай.
      — Как же ты можешь! Ты же ещё девочка. Оленька, и ты пила коньяк?
      — Разумеется. Он пахнет клопами.
      Елена Владимировна села в плюшевое кресло, сморщилась и зашмыгала носом.
      — Ты что, ма?
      — Я сейчас заплачу. У меня дочь — пьяница. Хлещет коньяк по вечерам в подозрительной компании.
      — Ма! Так уж сразу и хлещет. Я только попробовала кончиком языка. И компания вовсе не подозрительная. Обыкновенные ребята. — Оленька обняла мать и потёрлась носом о её щёку. — А ещё мы ели очень вкусный омлет с сыром. И мальчик проводил меня до самого дома.
      — Ты совсем отбилась от рук, Оленька. Иногда мне кажется, что это очень несправедливо, что дети растут.
      — Ма! Ты же сама была девочкой, а потом выросла и даже вышла замуж. Разве ты с па не ходила в кафе?
      — Ходила. Но это ничего не значит. Мало ли куда мы ходили с па? Мы были взрослыми.
      — А мы? У меня уже есть паспорт!
      — Вот па сходит в милицию и попросит самого главного начальника, чтобы у тебя его отобрали. Бот и будешь без паспорта.
      Оленька засмеялась, снова потёрлась носом о щёку матери и сказала:
      — Пожалуйста, не надо. Я больше не буду. Я буду хорошая. Буду учить уроки и свяжу тебе новые шерстяные носки, чтобы ты могла бегать по квартире без туфель. А теперь, раз ты больше не сердишься, я удаляюсь в свои апартаменты и буду делать уроки.
      — А кушать?
      — А омлет?
      Оленька ушла в свою комнату, прикрыла двери, присела у стола и развернула листок, который Виктор сунул ей на канале.
      «Милая!
      Никогда, никогда бы не решился произнести это слово.
      Сколько удивительных слов придумали люди, чтобы передать чувства. Но когда слова эти произносятся вслух, да ещё незнакомыми людьми, они кажутся пошлыми и за-
      гасканными. Любимая» дорогая, родная, милая, ласточка моя! До ужаса иной раз становится стыдно, когда слышишь их где-нибудь. Только слышишь, не произносишь.
      И всё же мысленно я часто повторяю, думая о тебе: «Милая, родная, ласточка моя». И мне не стыдно. Только сердце сжимается, как подумаю, что вдруг когда-нибудь наберусь храбрости и произнесу эти слова. И ты их услышишь.
      Я стал богатым, очень богатым, всё спорится у меня, и стихи, пусть неуклюжие, сами рвутся наружу. И если 5ы кто-нибудь вчера сказал мне, что я напишу это письмо, я бы только засмеялся. Может быть, я его только напишу и не отдам. Не решусь. А если решусь...
      Порви его. Но помни, что я без тебя — ничто. И не смейся. Если ты засмеёшься — не знаю, что произойдёт. Я ещё никогда не был так счастлив. И не отвечай на это письмо.
      Ты коснись рукой волос. Только пальцами тронь; Я пойду за тобой, как пёс, В воду пойду и в огонь.
      Только взгляда не отводи. Взгляни хоть раз на меня. Я вытащу тебя из воды И вынесу из огня.
      Л если ты скажешь «да». Сердца к сердцу протянешь нить. Ни огонь, ни вода Не смогут нас разлучить».
      Оленька закусила губу. На какое-то мгновение ей показалось, что она слышит тихий голос Виктора. Она перечла стихи, подпёрла голову рукой. Почему так сжимается сердце, тихонько-тихонько, будто кто-то ласкает его тёплой мягкой ладошкой? И почему хочется читать его стихи наедине? Только наедине. И почему, когда читаешь, слышишь его голос и видишь его глаза? И от них не уйти, не отвернуться? Почему?
      Скрипнула тоненько дверь. Оленька спрятала листок.
      — Что ты там прячешь?
      — Ничего, ма. Я обдумываю задачу.
      Почему она говорит неправду — и ей не стыдно при этом? Ведь она никогда не лгала.
      Елена Владимировна прикрыла дверь, постояла возле неё. А всё-таки Оленька что-то прятала. Какую-то бумажку. И снова ею завладела тревога. Который раз! Наверно, так и должно быть, что мать вечно тревожится, и теряет покой, и ворочается по ночам, отгоняя видения завтрашнего дня. И сердце её томится неясным предчувствием разлуки и всё надеется, что девочка останется девочкой и никогда и ни с кем не придётся делить её судьбу.
      Оленька открыла стол, достала из нижнего ящика толстую тетрадь в чёрном ледериновом переплёте, полистала её и, дойдя до чистой страницы, написала:
      «Сегодня В. передал мне письмо. Я хочу быть самой доброй, самой умной и самой красивой. Для него. И никого не огорчать. Пусть люди будут счастливы. Все, все».
      Утром, после того как Оленька ушла в школу, Елена Владимировна несколько раз подходила к двери в её комнату. Стояла, прислушивалась, будто в пустой комнате кто-то мог быть, но входить не решалась.
      Оленька уходит куда-то... Возвращается поздно... Была в кафе!.. Вчера что-то прятала. Определённо что-то прятала. У неё появились тайны. Она что-то скрывает. Раньше этого никогда не было.
      У Елены Владимировны такое ощущение, будто дочь отдаляется, уходит. Кто-то взял её за руку и уводит. А она ведь девочка ещё, чистая, доверчивая, ребёнок ещё! Куда её уводят? Кто? Куда идёт она? Одна, без матери! Надо узнать, что она прячет. Обязательно узнать. Может быть, всё выяснится, может быть, и страхи напрасны?
      Елена Владимировна стоит у двери, а войти не решается. Может быть, благоразумнее не лазить в чужой столик, за чужими тайнами...
      То есть как это чужой, чужие? Это её дочь, родная дочь, кровиночка. Она выносила её, вынянчила на руках. Она отдала ей себя, всю себя, свою молодость, свою жизнь, свою любовь. И если с дочкой случится беда — это её беда. И она никогда, никогда не простит себе, что не вмешалась, не остановила вовремя.
      А кто сказал, что время вмешаться? Может быть, благоразумнее ждать?
      Ждать? Чего? Беды?
      Елена Владимировна взялась за медную ручку. Холод ожёг пальцы. Дверь открылась без скрипа. Елена Владимировна шагнула к письменному столу, потянула на себя дверцу тумбочки. Она не подалась, оказалась запертой на ключ. Никогда, никогда раньше Оленька не запирала стола. От кого запирать?
      Елена Владимировна судорожно, как слепая в незнакомом месте, стала шарить по столу в поисках ключа.
      Не найдя его на столе, принялась за стеллаж, стала переставлять книги и предметы на нём с места на место. Руки стали торопливыми и непослушными. Из дрожащих пальцев выскользнул краб. Брызнули осколки его стеклянного колпака. Елена Владимировна вздрогнула, беспомощно прижала руки к груди.
      Да что ж это! Хоть бы Алёша был дома. От отца она не посмеет прятаться! От отца она не закроется! Елена Владимировна с обидой посмотрела на запертый яш—1К, будто в нём спряталась от неё сама Оленька.
      Что ж делать?
      Елена Владимировна стала перебирать мысленно знакомых, с кем бы можно было посоветоваться. И ни на ком не могла остановиться. Она уже пришла было в отчаяние, но неожиданно вспомнила о старом учителе Александре Афанасьевиче. Он на пенсии. Он много работал с детьми. Оленька у него училась. Оленька считает его скучным, но какое это имеет значение? У него — многолетний опыт. Он поймёт, поможет.
      Плюха поджимал губы, точь-в-точь как учительница по математике Василиса Романовна. Лицо у него при этом становилось ещё более одутловатым, а нижняя губа почти совсем скрывалась под верхней.
      Виктор изредка поглядывал на него, слушая объяснения математички, и аккуратно списывал с доски решение задачи.
      Плюха тоже писал. Виктор видел, как он поставил скобки не там, где надо, хотел подтолкнуть его локтем, но сдержался. Вообще с Плюхой что-то творится. Никогда у него не было такого неприступного вида, никогда он не поджимал губ.
      — Как тётино здоровье? — спросил Плюха Виктора на перемене.
      — Спасибо, получше.
      — Эх ты, — вздохнул Плюха. — Я тебя в кино видел... С тётей...
      Виктор закусил губу:
      — Ладно, Плюха... Ну, был в кино. Ведь не маленькие ж мы!
      — Конечно. Только зря ты тётю приплёл. Сказал бы, и всё. А то: «тётя больна», «вирусный грипп», — Плюха повернулся и пошёл по коридору, нелепо размахивая руками.
      Виктор хотел окликнуть его, вернуть, но тут подошла Лена Колесникова.
      — Шагалов, сегодня будем разбирать твоё поведение на комитете. В связи с Иваном Ивановичем.
      — Есть указание? — спросил Виктор с усмешкой.
      — При чём тут указание? — нахмурилась Лена. — После шестого урока приходи в кабинет директора.
      — А не приду?
      — Ты с ума сошёл! — Лена сделала большие глаза.
      Виктор сморщился:
      — Ладно. Приду.
      Лена кивнула и заспешила по коридору с деловым видом, широко шагая длинными ногами.
      У Виктора испортилось настроение. Не столько оттого, что будут его «прорабатывать» за шутку с Иваном Ивановичем, сколько из-за необходимости остаться после шестого урока. Оленька пойдёт одна, и он не сможет проводить её. Последние дни после уроков получалось так, что они выходили из дверей школы порознь, а сразу за садовой калиткой оказывались вместе. И шли домой более длинным путём, петляя по переулкам. Ни Виктор, ни Оленька не признались бы, что ищут встречи. Не сговариваясь, шестым чувством, по полувзглядам, полужестам, угадыва ли они ту единственную минуту, когда надо надеть паль то и выходить на улицу, чтобы непременно встретиться
      Чёрт бы побрал комитет! Вот взять да и не пойти!. Пусть «прорабатывают» сами себя, друг друга...
      Виктор вконец расстроился. Подошёл к окну, стал еле дить, как крупные капли недружно ударяют по ржавому карнизу.
      Оленька гуляла по коридору с подругами, видела Виктора, стоявшего у окна с окаменевшим лицом, угадала: что-то произошло. Но подойти постеснялась. Прошла мимо не глядя, слушая и не слыша, о чем судачат подруги.
      Заметил Виктора и вернувшийся Плюха. Подумал, что Виктор расстроился из-за него. Поджал губы: хорошо, хоть расстроился. Захотелось подойти к другу, сказать что-нибудь такое... Ну, что соревнования наконец могут состояться, каток подмёрз.
      Он бы подошёл, если бы не подкатился к нему толстый Володька Короткое. Кивнул на Виктора:
      — Видал? Посмурнел. Песочить будут. На комитете.
      — За что?
      — За Ивана Ивановича, — усмехнулся Володька.
      Противно-резко зазвенел звонок. Он звенел двояко:
      резко на урок и весело — на переменку.
      — Трепло ты, Володька, — сказал Плюха сердито и направился в класс.
      — Здрасте. Я ему — последние известия, а он мне — трепло.
      — Трепло. Сарафанное радио.
      Плюха сел на своё место. Виктора ещё не было. Он вошёл в класс вместе с Иваном Васильевичем. И Плюха так и не успел выяснить, верно ли, что Виктора будут песочить, или Володька натрепался.
      Одним ухом слушая объяснения Ивана Васильевича, Плюха достал из портфеля тетрадь, раскрыл её, написал на чистой странице:
      «Верно, что тебя будут песочить на комитете?»
      Подтолкнул Виктора в бок. Тот прочёл, пожал в ответ плечами.
      Плюха приписал:
      «Будут или трёп?»
      — Будут, — недовольно буркнул Виктор. И тут же ему пришла в голову идея. Он пододвинул к себе тетрадку, вырвал из неё листок, написал на нём:
      «Всем! Всем! Всем!
      Сегодня раба божьего Витьку сына Шагалова будут после уроков сечь публично на комитете за безгрешного Ивана Ивановича. Вечная Витьке память. Аминь».
      И отдал листок впереди сидящему. Листок тихонько шуршал, переходя из рук в руки. Попал наконец к Олень-
      ке. Виктор украдкой следил за ней. Вот Оленька прочла, обернулась, взгляды их встретились.
      «Ты хочешь, чтобы я задержалась?»
      «Да».
      Вскоре записка, пропутешествовав по классу, вернулась к Виктору. На ней была надпись, сделанная круглым почерком Володьки Короткова: «И разверзнется хлябь небесная. И грянет гром».
      Было по-утреннему сумрачно. Вчерашняя оттепель превратилась в гололёд. Дул ветер, раскачивал лампы на фонарных столбах. И когда возле завода сменят древние жестяные колпаки? Свет метался по чёрной земле. Было зябко и тоскливо.
      Люся ходила по скользкому тротуару туда и обратно, придерживала обеими руками поднятый воротник пальто, чтоб не задувало. Ей сегодня во вторую смену, днём, а надо, непременно надо поговорить с Костей. Пока не поздно. Пусть себе сердится, что пришла.
      Костя появился из-за угла не один, с товарищами. Издали увидел зябко ежущуюся фигурку. Нахмурился. Люся поняла, что он заметил её, и затопталась нетерпеливо на месте.
      — Идите, ребята, я догоню, — сказал Костя, махнул товарищам рукой, перешёл улицу наискосок, мимо Люси, и застучал ботинками по гулкому тротуару. Люся пошла следом.
      Хорошо, хоть не лезет при всех. Соображения хватает. Костя повернул в поперечную улицу и замедлил шаги. Люся догнала его, пошла рядом.
      Костя покосился на неё, усмехнулся:
      — Люся! Вот так встреча!
      — Ты думаешь, мне радостно на ветру маячить? Промёрзла вся.
      — А я просил?
      — Мало ли. Погреться бы где.
      — Денег нет.
      — У меня есть немного. Рубля три.
      — С такими деньгами только на приём к турецкому султану.
      — Ладно тебе... Хоть чаю попьём.
      — Хоть молока, — огрызнулся Костя. — Практика у меня, понимаешь?.. Некогда чаи распивать.
      Она посмотрела на него странно. Глаза наполнились слезами. В них плавали испуг и мольба и ещё что-то, от чего она казалась совсем беспомощной, как слепой щенок. Косте стало жаль её.
      — Ну, пойдём, горе луковое, — пробормотал он.
      Неподалёку была закусочная-автомат. Они направились туда. Люся подошла к кассе, но Костя мягко отстранил её.
      — Такая сумма и у меня найдётся.
      Он купил жетоны. Принёс к столику два стакана ксфе, бутерброды с сыром и эклер. Люся любила эклер.
      Кофе был невкусным, бутерброды сухими. Люся пила молча. Костя морщился.
      — Пойло. Ну, что скажешь? Соскучилась со вчерашнего дня?
      Люся глянула на него искоса. Опустила глаза. Длинные подкрашенные ресницы дрогнули.
      — Поговорить надо.
      — Говори.
      — Народу много.
      — Тайны мадридского двора?
      — Народу много, — повторила Люся.
      — Уйдём в катакомбы, — сказал Костя, улыбаясь.
      — Всё шуткуешь, — вздохнула Люся, и снова дрогнули её ресницы.
      — Допивай да пойдём. Ведь практика же. И ещё мне надо в форме быть. Может, вечером соревнования. Знатно подморозило.
      Люся молча допила кофе и встала.
      — А пирожное? — удивился Костя.
      И снова она посмотрела на него странно, передёрнула плечами:
      — Сам ешь!
      Костя хмыкнул:
      — Ну ладно. — Он взял с тарелочки эклер. — Давай пополам.
      Люся отвернулась, пошла к двери. Он двинулся следом, ясуя на ходу пирожное.
      Они прошли немного по улице, свернули в маленький голый сквер. Сели на деревянную скамейку. Невдалеке двое малышей под наблюдением закутанной в платок старушки безуспешно пытались вскопать лопатками смёрзшуюся кучу песка.
      Костя повернулся к ней всем корпусом:
      — Ну?
      Люся съёжилась, прихватила руками воротник.
      — Попалась я.
      — Куда? В милицию?
      — Поди-ка ты!.. — Люся зябко повела плечами. — Попалась. Как бабы попадаются.
      Костя отодвинулся:
      — Ну да?..
      Люся смотрела на него не мигая.
      — Этого ещё не хватало, — сказал Костя. Он растерялся от неожиданности и до конца не мог ещё понять, что произошло.
      — Надо было раньше думать, — сказала Люся не то укоризненно, не то с сожалением. — Мутит, спасу нет.
      — Как мутит? — спросил Костя, понимая, что спрашивать глупо.
      — По-всякому.
      Костя стал чертить ребром ботинка на дорожке; всё это надо было осмыслить.
      — Что ж дальше. Костя? — спросила Люся жалобно.
      Что можно сказать? Это ж осмыслить надо! А Люся
      ждала от него какого-то слова, решения.
      — Не жениться же нам!.. — вздохнул Костя.
      Люся съёжилась ещё больше. Промолчала.
      — Ну какие мы муж и жена? Ну посмотри ты на себя. Малявка ещё. Так жизнь и загубишь. А обо мне и говорить нечего. Второй курс техникума. Да нас и не распишут.
      — С ребёнком распишут.
      Костя рассердился.
      — А ты пробовала? Рас-пи-шут! Так распишут, что сесть не сможешь.
      Люся вдруг заплакала. Уткнулась лицом в варежки.
      Костя беспокойно огляделся. Малыши всё ещё ковыряли песок. Укутанная старуха не спускала с них глаз.
      — Утихни. Люди ходят. Некрасиво, — сказал он неожиданно ласково.
      — Пускай ходят, —. откликнулась Люся, всхлипывая,
      — Ты не думай, Люся, что я тебя не люблю. Только нельзя нам сейчас. Вся жизнь кувырком будет. Понимаешь? Нам ещё учиться надо. Пожить. Вот ты рестораны любишь, танцы и прочее. А ведь всему конец. Никуда уж не сходишь. Будешь как привязанная.
      Люся достала носовой платок, утёрла, всё ещё всхлипывая, глаза. Сказала вяло:
      — Ладно, не уговаривай, не дурочка... Деньги нужны.
      — Деньги будут.
      — Когда?
      — Сегодня будут. Да ты не огорчайся, Люся. Со всяким может случиться. За радости всегда расплачиваешься. Вечером выпьешь — утром голова болит.
      — Радовались вместе, а расплачиваться мне, — зло сказала Люся.
      Костя засмеялся. Она сжалась в комок и посмотрела на него испуганно. И что за парень! Беда, а он смеётся. Может, и не любит он её вовсе! Так только, время проводит.
      — Пир во время чумы, — сказал Костя.
      — Трепло ты. И чего меня к тебе тянет, какая нечистая сила? — Люся вдруг прислонилась к нему и замерла.
      — Ну ладно, ладно, нежности, — пробурчал Костя. — Пойдём.
      Он мягко отстранил её от себя, поднял со скамейки, взял под руку и повёл на улицу.
      У решётки скверика они расстались, договорившись о встрече.
      Костя заспешил не на завод, а домой. Чёрт с ней, с практикой. Отбрешется как-нибудь! Не впервой. Бот где денег раздобыть? Придётся «толкнуть» кое-что из запаса. Только кому? Вечером сделать деньги — плёвое дело. Вечером открыт клуб, филателистов развелось — навалом. Кому ж толкнуть марки?
      Костя стал вспоминать знакомых филателистов. Одни неохотно расставались с деньгами, предпочитали менять. Другие любили приобретать марки по случаю, подешевле, а то покупать разрозненные коллекции оптом у неискушённых людей. На этом можно неплохо заработать. Костя сам предпочитает разрозненные коллекции. Честный барыш. Третьи вечно не при деньгах, а чёрт его знает, сколько надо Люсе? Не спросил.
      Костя вздохнул. А не добудешь денег, ещё Люська, чего доброго, к отцу припрётся! Вот будет весёленькая заваруха! Костя представил себе, как приходит Люся к ним домой и говорит: «У меня с вашим сыном будет ребёнок». Глаза у отца остекленеют, жилы на висках и на лбу вздуются. Интересно, что он скажет? Найдёт, верно, какие-нибудь «правильные» слова. Мать, конечно, плакать примется. И дрожать будет, словно в лихорадке. А потом ляжет с мокрым полотенцем на голове и будет пить лекарства. По квартире поползёт запах мяты и валерьянки. Мать — слабая. Жалеть будет его, Костю. А ему всегда жаль мать. Другой бы раз и огрызнулся, а сдержишься. Из-за неё. Расстраивать не хочется. И так в год, считай, месяца три-четыре в больницах отлёживается.
      У кого ж достать денег? Есть, конечно, один человек, старичок, Александр Афанасьевич. Да только не влипнуть бы. С отцом знаком, в одной школе работали. Брякнуть может. Этот в марках знает толк, собаку съел. В крайнем случае, если покупать не будет, можно у него под залог марки оставить. Только бы денег дал!
      Иные варианты не приходили в голову, и Костя, придя домой, аккуратно, пинцетом отобрал нужные марки, уложил в кляссеры и направился к Александру Афанасьевичу.
      Александр Афанасьевич жил одиноко в большой комнате с давно немытыми окнами, забитой громоздкой мебелью, будто музейная кладовая.
      Вдоль стен стояли тёмные, высотою чуть не до потолка шкафы. В них хранились пропылённые книги, комплекты старых журналов, перевязанные бечёвками, папки, брон-8овые безделушки, коробки, коробочки.
      Справа от двери — широченная тахта с валиками и подушками, обитыми багровым бархатом. Обивка была в тёмных проплешинах. Задней стенкой к тахте стоял дубовый буфет, заслоняя её от дневного света. К нему был прибит изъеденный молью пёстрый ковёр.
      Середину комнаты занимал стол — памятник столам, окружённый угрюмыми стульями, на которых тускло поблёскивали шляпки обойных гвоздей.
      Между окнами — саркофагом — письменный стол, родной брат шкафов и буфета, такой же сумрачный и угластый, на двух незыблемых тумбах со множеством ящиков.
      Крышка его была оклеена сукном, кое-где сохранившим свой первоначальный густо-зелёный цвет. На столе стояла синяя пузатая ваза-лампа с выгоревшим розовым шёлковым абажуром. Рядом — массивный письменный прибор: две квадратных стеклянных чернильницы на чёрной мраморной доске, украшенной чугунной пушкой и ядрами, два бронзовых шандала на таких же чёрных подставках, чёрное пресс-папье, которым можно было при желании оглушить слона, и мраморный стакан, полный огрызков карандашей. Ещё на столе были альбомы с металлическими застёжками и без застёжек, хрустальное яйцо, жёлтый костяной нож, лупа в пластмассовой оправе, бюст Наполеона, бронзовая шкатулка для перьев.
      На окнах висели тяжёлые тёмные шторы. В комнате от этого стоял полумрак, и некоторые портреты на стенах казались зловеще живыми. А их было множество: стены над столом, над тахтой, простенки между шкафами были увешаны портретами полководцев, адмиралов, путешественников, учёных, писателей, царей. Комната казалась оклеенной обоями с изображениями знаменитостей.
      В детстве Александр Афанасьевич восторженно рассматривал в «Ниве» фотографии сильных мира сего. Потом увлёкся книжками о путешественниках и полководцах, о мореплавателях и миллионерах. Он как бы грелся у чужих бивуачных костров, слышал звон чужого золота, свет чужой славы ложился на его незаметную юность. Взбудораженный мозг по ночам рисовал желанные картины: то видел себя Александр Афанасьевич на вершине покорённой им горы, то мчался на корабле к неведомой прекрасной земле, то бросал швейцару в роскошных галунах и позументах золотые монеты на чай. И пел ему цыганский хор, и забегали министры посоветоваться о том о сём.
      А потом приходило утро.
      Дни складывались в месяцы, месяцы в годы. А мечты оставались мечтами и в конце концов переродились в страсть окружать себя великими людьми. Запестрели стены, шкафы заполнились открытками и вырезками, альбомы с металлическими застёжками — марками. И отовсюду смотрели на Александра Афанасьевича умные, смелые, вдохновенные глаза. И чужая слава грела его старое завистливое сердце.
      Дверь Косте открыла сухая сморщенная старуха, соседка Александра Афанасьевича.
      — Александр Афанасьевич дома?
      Старуха молча оглядела Костю с головы до ног, повернулась и, не ответив, ушла в темноту коридора.
      Костя захлопнул входную дверь, и, вытянув руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь, шагнул вправо. Нащупал дверной косяк, холодную ручку. Постучал.
      — Кто? — спросил Александр Афанасьевич.
      — Это я, Александр Афанасьевич, Костя.
      Александр Афанасьевич помолчал, соображая, что за
      Костя может стучать к нему. Сообразив, начал греметь и щёлкать запорами, замками, ключами.
      Костя не без озорства подумал, что случится, если Александр Афанасьевич, уйдя из дома, потеряет ключи. Наверно, ни один слесарь не возьмётся открыть его двери, придётся ломать.
      — Заходи.
      — Здравствуйте, Александр Афанасьевич,
      — Здравствуй, Костя. Как папа, как мама?
      — Спасибо, здоровы.
      — Садись.
      Александр Афанасьевич отодвинул для гостя стул от стола, сам сел напротив. Отёр слезящиеся глаза. Уставился на Костю вопросительно и насторожённо.
      Костя кашлянул.
      — Могу кое-что предложить. Ни за что бы не продал, да нужда. Деньги нужны позарез.
      — Деньги? — Глазки Александра Афанасьевича превратились в щёлки, заплыли сеточкой тонких дряблых морщин, и лицо его стало похоже на сморщенную сушёную грушу.
      «Не даст», — подумал Костя. И сказал:
      — Александр Афанасьевич, вы меня знаете. Я такое достать могу, чего другой и не сыщет.
      — Знаю, Костя, знаю. Любитель ты настоящий. Знаток. Ну что ж, покажи, что принёс. Посмотрим, посмотрим...
      Костя небрежно достал из внутреннего кармана пальто кляссеры, положил на стол.
      Александр Афанасьевич потёр сухонькие ручки, будто гурман, собирающийся сытно, с удовольствием поесть. Открыл один из кляссеров, бегло осмотрел марки. Лицо его оставалось таким же сморщенным и скучным, только в глазах вспыхнул и тотчас погас огонёк.
      — Ну что ж, ну что ж... Ничего, ничего. Хотя особо редкого ничего нет, — забормотал он, косясь на Костю.
      Костя не ответил, подумал: «Старая лиса».
      Александр Афанасьевич открыл второй кляссер.
      — Это я получил два года назад из Чили, — сказал спокойно Костя. — А эти из Австралии.
      — Географию легко было учить, — пробормотал Александр Афанасьевич.
      Костя кивнул.
      — И сколько ты за все это хочешь?
      — Сто рублей.
      — Старыми?
      — Новыми.
      Лицо Александра Афанасьевича сморщилось ещё больше, словно почувствовал он внезапную невыносимую зубную боль.
      Косте даже показалось, что он застонал.
      — Побойся бога. Костя!
      — Бога нет, Александр Афанасьевич. А покупатели есть, — веско сказал Костя. — И не один. Сами понимаете, марки редкие. Я потому к вам зашёл, что вы — настоящий любитель, тонкий знаток. А марочки редкие.
      — Дорого, дорого...
      — Дешевле не достанете.
      — Нет, нет, дорого... —сказал Александр Афанасьевич, не выпуская из рук кляссеры и не сводя сожалеющего взгляда с марок.
      — Как хотите, — откликнулся Костя и лениво потянулся за кляссерами.
      Но Александр Афанасьевич не отдавал их.
      — Дорого, дорого, этак и разориться можно. Потом на хлеб не хватит. Я ведь старик, на пенсию живу, — бормотал он.
      — Дешевле не отдам, — сказал Костя грубо. — Хотите — берите, хотите — нет.
      — А если не сразу, в рассрочку, так сказать...
      — Тугрики на бочку, — нахмурился Костя. — Мне наличные нужны. И сегодня, сейчас. Иначе и продавать бы не стал. Сам теряю. Ведь вы ж, Александр Афанасьевич, цены знаете!
      — Знаю, Костя, знаю, — вздохнул судорожно и замотал головой. — И зачем тебе столько денег?
      — Надо, раз продаю.
      — А папаша твой знает?
      — Что вы со мной коммерческие дела имеете? — спросил ехидно Костя.
      — Ну да, ну да, — снова сокрушённо замотал головой Александр Афанасьевич и уткнулся в марки.
      Косте противно было с ним торговаться. Если б не нужда — ушёл бы. Ну его к собакам! А ведь учителем был. Литературу преподавал!
      — Берёте?
      — Скинул бы немного, — заскулил Александр Афанасьевич.
      — Ни полкопейки, — ответил Костя. — У нас фирма без запроса.
      И он снова потянулся к кляссерам.
      В это время в дверь постучали.
      Александр Афанасьевич, захватив кляссеры, чтобы Костя не забрал их, пошёл к двери.
      — Кто там?
      — Можно видеть Александра Афанасьевича? — спросил женский голос.
      Александр Афанасьевич недоуменно посмотрел на Костю и вдруг засуетился, подбежал зачем-то к буфету, оттуда к письменному столу, сняв висевший на стуле пиджак, начал совать руку в рукав вместе с кляссерами. Сказал сдавленным голосом:
      — Открой, Костя.
      Костя подошёл к двери, открыл. На пороге, щурясь после тёмного коридора, стояла красивая женщина в лёгкой серой шубке и такой же шапочке. Лицо у неё было какое-то испуганное.
      — Здравствуйте, — сказала она.
      — Здравствуйте, — ответил Костя.
      — Мне нужен Александр Афанасьевич.
      — Я здесь. Проходите, пожалуйста.
      Женщина сделала несколько шагов, недоуменно озираясь. Десятки лиц смотрели на неё со стен.
      — Здравствуйте, — сказал Александр Афанасьевич. — Вот неожиданность. Если не ошибаюсь... э-э-э... Вы мямаша... э-э-э...
      — Да, — сказала женщина. — Я мать Оленьки Звягиной.
      — Как же, как же, прелестная девочка! Садитесь, пожалуйста, — Александр Афанасьевич пододвинул стул.— А вот имя-отчество ваши, простите, запамятовал.
      — Елена Владимировна.
      — Милости прошу, Елена Владимировна. Снимайте шубку.
      Елена Владимировна поблагодарила, но шубку снимать не стала, только расстегнула, а шапочку сняла, положила на колени.
      Александр Афанасьевич сел напротив, склонил голову набок и стал похож на нахохлившегося воробья. Костя нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Время было дорого, а старикашка ещё не сказал своего окончательного слова. Принесла нелёгкая эту маму!
      — Чем могу служить? — спросил Александр Афанасьевич.
      — Видите ли, я... У меня... Ради бога, простите за вторжение... — Елена Владимировна затеребила лежащую на коленях шапочку.
      — Ничего-ничего, никакого беспокойства, помилуйте. Даже напротив. Очень приятно. Я ведь на пенсии теперь. Редко кто меня посещает. Вот только Костя, да и то по делам, — Александр Афанасьевич говорил нудным, гнусавым голосом.
      Услышав слово «по делам», Елена Владимировна окончательно смутилась:
      — Я помешала вам.
      — Нет-нет, — перебил её Александр Афанасьевич с неожиданной живостью. — Мы свои дела, в сущности, уже решили.
      Костя усмехнулся: «Ах, старая лиса».
      Александр Афанасьевич заметил усмешку, добавил:
      — А чего не доделали — доделаем, спешить некуда. — Он уставился на Елену Владимировну вопросительно.
      — Я пришла за советом, Александр Афанасьевич. Неприятности, а посоветоваться не с кем. Вот я и подумала: вы человек опытный, старый учитель...
      — Разумеется, разумеется, — Александру Афанасьевичу было приятно, что к нему обращаются за советом. — Слушаю вас.
      Елена Владимировна взглянула на Костю. Александр Афанасьевич перехватил её взгляд, понял и, прижимая к себе кляссеры, чтобы Костя не смог забрать их с собой и совсем уйти, улыбнулся:
      — Костик, ты нас оставь на несколько минут. Посиди на кухне. Мы ж свои люди. А тут — дело.
      Костя впервые видел его улыбку. Она была такой, будто старик жуёт неспелую клюкву. Он молча кивнул и вышел в черноту коридора, прикрыв за собою дверь. В какой стороне кухня, Костя не знал. И спросить было не у кого. Поэтому он так и остался стоять в темноте возле двери. Голоса Александра Афанасьевича и незнакомой женщины доносились до него глухо, словно разговаривали они где-то далеко-далеко. И Костя невольно прислушался.
      — ...Но я тревожусь, — сказала женщина, видимо продолжая начатую фразу. — Последние дни Оленька как-то... Понимаете...
      Александр Афанасьевич что-то пробормотал.
      — Вчера она была в кино с какой-то компанией. А потом в кафе. И даже пила коньяк...
      — Коньяк! — донёсся голос Александра Афанасьевича. — Узнаю плоды современного воспитания!.. — Косте показалось, что старик радуется. — Мы в их годы не пили коньяк.
      — И она что-то прячет от меня в столе, — сказала женщина. — Никогда раньше не прятала, а теперь прячет.
      — А что, любопытно бы узнать?
      — Бумаги какие-то.
      — Бумаги?! — хищно спросил Александр Афанасьевич. — Записочки. Письма! Так-так-так... Это очень, очень хорошо, что вы обратились ко мне, Елена Владимировна. Я знаю этот класс. Знаю эту компанию. Шагалов, Виктор Шагалов! Я и раньше замечал, что он как-то странно посматривает на вашу дочь. Это человек, способный на всё. На любую гадость. Именно он отравил мне последние дни в школе. Берегите свою дочь, Елена Владимировна. Берегите свою дочь от его дурного влияния!
      Так вот кто эта женщина, — мать Оленьки. Это они о Викторе и Оленьке. Подлость, какая подлость... Костя подошёл вплотную к двери, прижался к ней ухом.
      — Боже мой! — в голосе женщины слышалось отчаяние. — Что же мне делать, что я должна делать?
      — Прежде всего надо раздобыть письма, — сказал Александр Афанасьевич.
      — Но они заперты... Как же я могу.
      — Надо. Открыть... Взломать, наконец... Пока вы будете антимонии разводить, взывая к собственной совести, Шагалов, у которого совести совсем нет...
      Это у Витьки-то нет совести! Ну и ну!
      — Уж поверьте моему опыту,— теперь Александр Афанасьевич заговорил вкрадчиво: — Надо дей-ствовать. Изъять письма. И поставить в известность школу. Немедленно. Наш новый завуч, Пётр Анисимович, — очень тонкий человек. Уж он-то не даст вашу дочь в обиду. Немедленно! Сейчас же! — повторил Александр Афанасьевич. — Немедленно. Вы не волнуйтесь. Мы вашу дочь в обиду не дадим. Я вашу дочь в обиду не дам! — крикнул он фальцетом, упирая на«я».
      Костя закусил нижнюю губу. Так вот вы какой добренький старичок, Александр Афанасьевич! Бот вы какой. Подлость. Кругом подлость... Да разве Виктор и Оленька... Разве они... Они же светлые, они же прозрачные, как стекло в окошке!
      Костя вдруг вспомнил плачущую Люсю... Тоже подлость. Подлость, тоже подлость... У него возникло такое ощущение, будто к лопаткам приложили тяжёлые холодные плитки чугуна. Даже поёжился. Он рванул дверь без стука, прищурился — слишком резок был переход от тьмы к свету, — шагнул к столу.
      Лицо у Оленькиной матери было испуганное и расстроенное.
      Александр Афанасьевич, внезапно вспомнив про лежащие на столе кляссеры, взял их:
      — Ладно. Беру.
      Костя резким движением выхватил их из его рук, сказал угрюмо:
      — Передумал.
      И, не прощаясь, вышел.
      Что же дальше? Можно продать марки, и снова купить, и снова продать... Но продать Люську. Живого человека. Ведь она сделает это. А, может быть, всё сойдёт, всё сойдёт... А может быть... Мало ли что может случиться! Ведь это опасно... Он отчётливо увидел Люсю, скрюченную, бледную. И внутренне содрогнулся. Что же делать?..
      Ещё раз поговорить с Люсей. Поговорить с Люсей. И предупредить Витьку. Ок, этот добренький старичок Александр Афанасьевич!
      Елена Владимировна спешила домой. Её подгоняла тревога. Александр Афанасьевич семенил рядом.
      Они дошли молча до парадного.
      — Вы на каком этаже? — стараясь отдышаться, спросил Александр Афанасьевич.
      — На четвёртом.
      — Лифт?
      — Нет.
      — Тогда я вас подожду внизу... Мне тяжеловато...
      — Хорошо.
      Елена Владимировна бросилась в парадное, торопливо устремилась вверх по лестнице, перешагивая через ступеньки. Сердце рвалось из груди.
      «Ключ, где же она могла спрятать ключ?»
      Неожиданно вспомнила, что в Алёшином столе или в ящике буфета должен быть ещё один такой же...
      Войдя в квартиру, не раздеваясь и забыв запереть дверь, Елена Владимировна ринулась в кабинет мужа. Выгребла с десяток ключей и ключиков из мужниного стола. Потом заспешила к буфету. И там в ящике лежали ключи, большие и маленькие, нужные и ненужные, бог весть от каких замков. Лежали себе и лежали, может быть, десятилетия. Их не выбрасывали: то ли руки не доходили, то ли жалко было. Она сгребла ключи в кучу, захватила обеими руками и, неся их перед собой, заспешила обратно в Олень-кину комнату.
      Там она села на потёртую медвежью шкуру и стала торопливо примерять ключи к запору: большие отбрасывать в сторону, маленькие совать в замочную скважину. Один из ключей затёрло. Она долго не могла ни повернуть его, ни вытащить. Она почти плакала. Руки и губы её дрожали от нетерпения. Ей уже стало казаться, что, если она не подберёт ключа, не откроет проклятую дверцу, случится что-то страшное, непоправимое, немыслимое!..
      Наконец замок щёлкнул, дверца открылась.
      Елена Владимировна посидела немного возле, тупо глядя на ящик в тумбочке. Потом решительно потянула один из них.
      Учебники... Тетради... По физике, по кимии...
      Она торопливо стала листать их, желая и боясь найти «что-то»...
      В нижнем ящике Елена Владимировна наткнулась на толстую тетрадку — Оленькин дневник. В него были вложены листки бумаги.
      Елена Владимировна читала, так и не поднявшись о
      медвежьей шкуры, поджав под себя ногу и опираясь рукою об пол. Нога за1екла, помертвела, а она не меняла позы, читала, беззвучно шевеля губами: «И не отвечай на это письмо...» А что же ему нужно? Что?
      Тревога стала увеличительным стеклом. Сквозь тревогу каждое слово письма казалось угрозой, посягательством.
      ...Ты коснись рукою волос. Только пальцами тронь; Я пойду за тобой, как пёс, В воду пойду и в огонь... И если ты скажешь «да». Сердца к сердцу протянешь нить. Ни огонь, ни вода Не смогут нас разлучить...
      «Не смогут разлучить., разлучить... Если ты скажешь -«да». Елена Владимировна была в смятении. Ведь Оленька девочка ещё. Какое «да»? Кому?
      Александр Афанасьевич прав. Надо что-то предпринять. Немедленно. Пока стихами парень вконец не вскружил ей голову. Она такая впечатлительная. У неё нежная душа, легко ранимая. Елена Владимировна с трудом поднялась. Нога совсем онемела от долгого неудобного сидения на шкуре. А ей казалось, что уже отнимаются ноги! Всё только начинается, а уже отнимаются ноги! Ах. Алёша, Алёша, если бы ты знал, что тут творится!
      Александр Афанасьевич тихонько постучал костяшками пальцев в дверь и приоткрыл её:
      — Можно?
      Пётр Анисимович был в своём кабинете один.
      — А-аа, здравствуйте, Александр Афанасьевич, — завуч поднялся навстречу, протянул руку. — Каким ветром? — Пригласил сесть, осведомился о здоровье.
      — Какое уж тут здоровье. Нервов не вернёшь. Не верёвки, знаете. — Александр Афанасьевич полез в карман за носовым платком, долго протирал глаза. Потом уставился на Петра Анисимовича. — А я насчёт Шагалова. Шутка Шагалова надо мной — пустячок в сравнении с тем, что он творит, пользуясь нашим либерализмом. Бот, познакомьтесь. — Он положил на стол письмо и стихи Виктора.
      — Что это? — спросил Пётр Анисимович.
      — Письмо-с. Любовное послание Виктора Шагалова.
      — Только этого не хватало в нашей школе! — воскликнул Пётр Анисимович, беря листки двумя пальцами, будто в них таилась змея. — И кому ж адресовано?
      — Представьте, Оленьке Звягиной. Сегодня ко мне обратилась мать Оленьки, ни жива ни мертва. Просто сердце кровью обливается! Нравы! Начинают со стишков, а потом... А нам с вами — неприятности: недосмотрели, иедовоспи-тали. — Александр Афанасьевич развёл руками.
      — Чёрт знает что такое! Простите за грубое слово, — сказал Пётр Анисимович, прочтя письмо. — Какая пошлость! И эти стишки. Вы понимаете, чем всё это может кончиться? Жаль, что уважаемая Фаина Васильевна больна. Убедилась бы лично, кто из нас прав. Я её предупреждал: эти стихи, записочки, любови до добра не доведут! Это надо пресечь в корне. Да так, чтобы другим было неповадно.
      — Оленькина мать, Елена Владимировна, здесь. Пришла вместе со мной. Я полагал, что вам будет интересно поговорить с ней и выработать, так сказать, единую линию.
      — Разумеется. Благодарю вас, Александр Афанасьевич. Если бы мой Костя позволил себе нечто подобное, —« Пётр Анисимович гневно потряс над головой листками, — я бы с него семь шкур спустил, хоть это и непедагогично. Слава богу, подобное исключено, Я воспитывал его без либерализма. Строгость — мать порядочности! Попросите Елену... м-м-м...
      — Владимировну,— подсказал Александр Афанасьевич.
      Костя заметил Александра Афанасьевича и Елену Владимировну, когда они шли по liopnflopy к кабинету завуча, и шмыгнул на лестницу. Вообще-то говоря, приходить в школу было рискованно. Если нарвёшься на отца, не просто будет выкрутиться. Но и не предупредить Виктора нельзя. Если они не будут выручать друг друга, кто ж выручит?
      Он поднялся на третий этаж. В коридоре было пусто, из классов доносился гул. Костя остановился у двери с табличкой «9-в». Присел на корточки, посмотрел в замочную скважину. Никого не видно. Стол — и за ним окно. Придётся ждать перемены.
      По коридору кто-то зашаркал. Костя обернулся. Нянечка-
      — Ты что тут делаешь? — спросила она строго.
      — Товарищей жду. По комсомольским делам. Переменка скоро?
      — Через двадцать минут.
      Нянечка открыла дверь девятого «в».
      — Пётр Анисимович вызывает к себе Колесникову.
      Лена Колесникова вышла в коридор.
      — О, здорово, — сказал Костя.
      — Здравствуй.
      — Слушай, как бы мне Витьку вызвать. На полминуты. Срочное дело.
      — Он на «камчатке» сидит. Подожди, скоро урок кончится.
      Костя кивнул. Лена ушла. Ждать в коридоре было небезопасно, но Костя уселся на подоконник. Раз отец вызвал к себе эту каланчу, значит, будет разговор. А начнёт делать внушения — надолго!
      Колесникова поздоровалась.
      Пётр Анисимович хмуро предложил сесть.
      — Я пригласил тебя. Колесникова, как секретаря комитета комсомола. И хочу говорить с тобой не только как заведующий учебной частью, но и как коммунист. Поэтому прошу отнестись к нашему разговору сугубо серьёзно.
      Лена кивнула. Почему-то у неё неприятно засосало под сердцем. О чём может говорить завуч с таким предисловием?
      — Плохие у вас в классе дела. Колесникова, — сказал Пётр Анисимович.
      Александр Афанасьевич вздохнул громко и прерывисто.
      — Как же так? — спросил Пётр Анисимович. — Сверстники ваши себя не щадят на стройках коммунизма. Лишения терпят. В бараках живут. И всё — во имя высокой цели! А в это же время в вашем девятом «в» комсомольцы, я подчёркиваю: комсомольцы, первые помощники партии, разводят, прости, что я с тобой вынужден говорить на такую щекотливую, интимную тему, — разводят Любови с пошлыми письмами и стишками!
      — К-как Любови? — растерянно спросила Лена.
      — Очень просто. Я новый человек в школе, может быть, е1це ке s курсе всех дел. Скажи-ка, Звягина — комсомолка?
      — Оленька? Да.
      — И как она в смысле морального облика? Ничего за ней не замечалось такого?
      Лена вспыхнула.
      — Нет.
      — Не следили, вот и не замечали, — ехидно вставил Александр Афанасьевич. — А впрочем, может быть, она и чиста. И даже скорей всего — чиста!
      Пётр Анисимович метнул на него недовольный взгляд.
      Александр Афанасьевич умолк, будто поперхнулся.
      — А за Шагаловым ты ничего не замечала? — снова обратился Пётр Анисимович к Лене.
      Лена съёжилась. Перехватило горло от волнения. Она не понимала, чего от неё хотят, но чувствовала, что расставлены сети, невидимые сети, и её заманивают в них.
      — Что ж ты. Колесникова? Я с тобой разговариваю, как коммунист с комсомолкой, откровенно.
      — Я., я не... не понимаю...
      — Она не понимает, — многозначительно повторил Александр Афанасьевич.
      — В девятом «в», — жёстко сказал Пётр Анисимович, — налицо неприглядные факты морального разложения.
      Лена сжала ладошками горящие щёки.
      — И носителями этого разложения явЛяются Шагалов и Звягина.
      Лена наконец поняла, о чём толкует завуч. Вскинула голову, посмотрела на него удивлённо.
      — Какое же у них разложение, Пётр Анисимович! Они ж дружат! Весь класс знает!
      — Гм... Я так и предполагал, что весь класс знает. Не спорю, может быть, между Шагаловым и Звягиной ничего такого и не было. Но суть. Колесникова, не только в фактах и, я бы сказал, не столько в фактах, сколько в тенденции! И когда девятиклассники начинают заводить нездоровые шашни, писать вот такие записочки и пошленькие мещанские стишки своему «предмету», это очень и очень опасная тенденция. И с ней мы должны бороться дружно, сообща. Колесникова, вырывая её с корнем, как больной зуб. Ведь что значит это самокопание в себе? — Пётр Ани-
      симович потряс над головой листками, исписанными мелким почерком Виктора Шагалова, — Это безумная, преступная растрата духовных сил. — Пётр Анисимович уставился на Лену Колесникову, будто гипнотизировал её. — Вокруг подобных фактов надо создавать общественное мнение, Колесникова. Вот поэтому я и пригласил тебя. Мы тут посовещались и решили переписку Шагалова со Звягиной предать гласности. Пусть будет наглядным примером для других неустойчивых, если таковые в нашей школе ещё имеются. Полагаю, что ты, как секретарь, согласишься с этим? — Пётр Анисимович взглянул на часы. — На большой перемене необходимо будет прочесть по школьному радио вместо обычных новостей письмо и стишки Шагалова. Разумеется, с соответствующими комментариями. Возьмёшь это на себя. Колесникова.
      — Но ведь это... это нечестно — читать без разрешения автора.
      — Ерунда. Раз они написаны...
      — Но ведь они не для радио написаны! Я не буду, Пётр Анисимович... Это нечестно — читать чужие письма.
      — Ты забываешься. Колесникова. Ты — секретарь комитета ВЛКСМ! С тебя спросят!
      — И пусть спрашивают! — твёрдо ответила Лена и сама удивилась своей дерзости. Словно раньше маячили перед тобой руки противника, не давали сделать бросок, а вот теперь впереди только кольцо — бросай!
      Пётр Анисимович побагровел.
      — Хорошо, Колесникова, мы поговорим на эту тему в другом месте. Но прошу преждевременно не сообщать никому. Это — комсомольская тайна.
      — Таких тайн не бывает, Пётр Анисимович, — сказала Лена, вставая. — Не бывает комсомольских тайн от комсомольцев.
      — Долиберальничали, — сказал Александр Афанасьевич.
      — Пойдёмте, — повернулся к нему Пётр Анисимович. — Сейчас звонок. Я сам выступлю. Лично. А с тобой. Колесникова, мы ещё поговорим.
      Пётр Анисимович вышел в сопровождении Александра Афанасьевича.
      Лена двинулась было следом, но остановилась, прижала ладошки к пылающим щекам и заплакала.
      Виктор долго никак не мог уразуметь, о чём говорит Костя. А когда понял — побледнел.
      — Ты ничего... не перепутал?
      — Да нет же. Я не знаю, что они затевают. Но только «этот» и Оленькина мать сейчас у моего... то есть у завуча вашего, у Петра Анисимовича. Был разговор о каких-то письмах. Ты Оленьке писал?
      Виктор кивнул.
      — Ну вот...
      — Плюха! — крикнул Виктор. — Позови Звягину!
      — Сейчас, — Плюха стремительно понёсся по коридору, расталкивая гуляющих.
      Виктор и Костя молчали.
      Плюха привёл Оленьку, крепко держа её за руку.
      — Пусти, медведь, — вырывалась девушка. — Что за манера!
      — Ты показывала моё письмо? — спросил Виктор.
      — Кому?
      — Не притворяйся, — сказал Виктор, задыхаясь. — Я писал тебе, только тебе.
      — Я никому ничего не показывала, Витя. Что случилось?
      — Она ни при чём, — сказал Костя. — Они собирались что-то взламывать.
      — Что взламывать? — Оленька ничего не понимала, смотрела на всех по очереди испуганными глазами.
      В это время к ним подбежала Лена. Лицо у неё было вспухшим от слёз.
      — Чего ревёшь? — спросил Плюха.
      — Ой, мальчики! Сейчас твои стихи по радио читать будут. Мне велели выступить. Только я отказалась. И всё. Пусть лучше из комсомола выгонят.
      — Как это читать?
      — Просто. Ты ей стихи писал?
      — Ну.
      — Вот их сейчас и прочтут.
      Захрипели репродукторы в коридоре. Что-то щёлкнуло. Потом раздался голос диктора Володьки Короткова:
      — Внимание, говорит радиоузел школы. У микрофоня заведующий учебной частью Пётр Анисимович.
      Виктор сжал кулаки и бросился по коридору к лестнице. Плюха побежал за ним.
      — Ребята, — произнёс голос Петра Анисимовича. — Мне хочется сегодня поговорить с вами о моральном облике ученика нашей трудовой советской школы. И не случайно. Некоторые старшеклассники, предполагая себя достаточно взрослыми, скатились в топкое болото мещанства. Когда-то в старину доморощенные поэты писали барышням в альбом пошлые стишки. И вот один из наших комсомольцев...
      Что-то загремело, загрохотало в репродукторе...
      — Пётр Анисимович, отдайте письмо, — раздался голос Виктора.
      — Шагалов, что ты себе позволяешь? Или ты думаешь, что у нас в школе анархия и каждый делает всё, что захочет?
      — Это вы делаете, что захотите. Немедленно отдайте письмо, слышите? Немедленно. Я требую!
      — Он требует! — насмешливо откликнулся завуч.
      Тихо стало в школьных коридорах. Ребята с удивлением
      прислушивались к странному диалогу.
      — Если бы вы не были седым, — задрожал от ярости голос Виктора, — я бы ударил вас. Сейчас же отдайте письмо!
      — Ребята! — раздался спокойный голос Петра Анисимовича. — Сейчас я прочту вам письмо — стихи, которые Виктор Шага... — В репродукторах что-то щёлкнуло, и они смолкли.
      Оленька прижала руки к груди, будто придерживала сердце. Лицо её стало белым-белым. Косте показалось, что девушка сейчас упадёт, он шагнул к ней, готовый подхватить, но Лена опередила его, обняла Оленьку за плечи, сочувственно шмыгнув носом, сказала:
      — Не расстраивайся.
      Из толпы вынырнула Сима Лузгина, метнула ревнивый взгляд на Лену, спросила:
      — Чего это они там?
      — Борьба титанов, — вздохнул Костя.
      Оленька повела плечами, сбрасывая Ленины руки, и, ни на кого не глядя, убежала.
      — Что произошло, мальчики? — спросила Сима.
      — Нечто среднее между всемирным потопом и извержением вулкана, — пошутил Костя, хотя ему было совсем не весело. Где-то в глубине души таились неловкость и доса-
      да. Ведь это его отец, прикрываясь, как щитом, своим возрастом и положением, хотел ударить беззащитного из-за угла. В этом было что-то позорное, постыдное, и частица позора как бы ложилась и на него, на Костю. А Витька парень! «Если бы вы не были седым, я бы вас ударил!» Не каждый сможет. Костя мысленно поставил себя на место Виктора. Нет, не каждый.
      В коридоре появились Виктор и Плюха. Они шли плечо к плечу, ни на кого не глядя. У Виктора в кулаке зажаты злополучные листки. У Плюхи кровоточила левая ладонь. Он нёс руку бережно, на весу.
      — Где это ты? — спросил Костя.
      Плюха растерянно улыбнулся.
      — Об лампочки, понимаешь. Кокнул я лампочки в усилителе.
      — Кокнул?
      Плюха кивнул.
      — Иди промой руку, —сказала Лена.
      — Обойдётся.
      — Заражение схватишь.
      — Они не заразные.
      Сима достала из кармашка передника носовой платок, перевязала Плюхину ладонь. Глаза у неё при этом были очень жалостные.
      — И прекрасная дама пролила бальзам на его смертельные раны, — невесело усмехнулся Костя. — Ну, я пошёл.
      — А где?.. — спросил Виктор. Он не назвал имени, но все, кроме Симы, поняли, о ком он спрашивает.
      — Убежала куда-то, — ответил Костя.
      — Пойдём, Плюха, — повернулся Виктор к товарищу, и они пошли в класс.
      А Пётр Анисимович в это время выхаживал по своему кабинетику мимо сидящего на стуле Александра Афанасьевича. Шаги его, размеренные и деревянные, были как стук метронома. Он не повышал голоса, не терял выдержки, которая, по его твёрдому убеждению, была его отличием от прочих смертных.
      — Теперь мы сами могли убедиться, к чему приводит снижение требовательности, игра «во взрослых». К ослаблению дисциплины, к проявлению пошлых и низменных
      инстинктов, которые некоторые наши деятели педагогики стыдливо именуют пробуждением чувств.
      — Очень верно и точно, — вставил Александр Афанасьевич. — Однако я бы предпринял какие-то конкретные меры в отношении Шагалова и Веселова. Ведь это, понимаете ли, чуть ли не вооружённое нападение на заведующего учебной частью! Я бы вызвал милицию.
      Пётр Анисимович поморщился.
      — Мне бы не хотелось выносить сор.
      — Но и оставлять сор ни к чему, — веско возразил Александр Афанасьевич. — Очень жаль, что нет директора.
      — Она бы, пожалуй, чего доброго, взяла их под защиту. Стала бы копаться в психологии подростка. Доискиваться, так сказать, движущих причин. — Пётр Анисимович усмехнулся. — А надо пресекать следствие. Причин — миллионы: общая распущенность, склонность к порокам, трудная семья, влияние улицы, ложная романтика, проникновение буржуазной пропаганды... Миллионы. А следствие одно — преступность. В колонии я имел возможность наблюдать и размышлять. Если бы не время, которое целиком отнимает школа, я бы уже написал диссертацию.
      — Безусловно, — поддакнул Александр Афанасьевич и добавил: — А милицию я всё-таки вызову. Нанесён материальный ущерб. Пусть составят протокол.
      — Ну что ж, — сказал Пётр Анисимович. — Если вы... вызывайте.
      Александр Афанасьевич вышел, чтобы позвонить по телефону.
      Молоденький младший лейтенант положил на стол Фаины Васильевны несколько листков бумаги, достал из планшета обыкновенную канцелярскую ручку, ткнул перо в чернильницу, потом стал чистить его о край пресс-папье. Он чистил перо неторопливо, с сосредоточенным выражением лица.
      Виктор и Плюха стояли возле стола, опустив головы. Виктор посматривал на младшего лейтенанта исподлобья. Он не испытывал страха. Даже если его уведут отсюда в тюрьму под конвоем, ему не будет страшно. Потому что он ничего плохого не сделал. Он защищал честь девушки, которую любит. Теперь он не побоялся бы произнести это сло-
      во Еслух, громко, при всех, и если бы сейчас повторилась неприятная сцена в радиоузле, он бы поступил так же. И Пушкин поступил бы так же, и Лермонтов, и Маяковский, и Уткин, и Михаил Светлов. Ведь не пустые же слова — стихи о любви, о верности, о чести! И не было бы страшно нисколечко! Ни лежащих на столе листков чистой бумаги для протокола, ни сурового лица младшего лейтенанта, ни угрожающей ученической ручки в его крепких пальцах. Люди в космос летают, атомный век, техника такая кругом, а канцелярская машина всё скрипит по старинке ученическими ручками. Хоть бы портативную машинку милиционерам для протоколов выдали! «Колибри». Как-то посовременнее было бы.
      А Плюха тоскливо придумывал, как бы выкрутиться. Нет, он не жалел, что, спасая товарища, ударил рукой по лампам — и рука ноет. Просто надо же как-то всё объяснить. Поправдоподобнее. Чтобы не очень попало. Вот теперь милиция ввязалась. Добра не жди!
      Наконец младший лейтенант почистил перо, откинулся на спинку кресла, строго посмотрел на стоящих перед ним ребят.
      — Ну что, герои? Наломали дров?
      Виктор и Плюха молчали.
      — Который из вас Шагалов?
      — Я.
      — Характеристичку тебе дали.
      Виктор пожал плечами.
      — Скажите! Он ещё плечами пожимает! Да я б на твоём месте сквозь землю провалился!
      — Вы пришли протокол составлять? — хмуро спросил Виктор.
      — Угадал.
      — Ну и составляйте, — сказал Виктор и посмотрел на младшего лейтенанта неприязненно.
      — И составлю. Фамилия? Имя? Отчество?
      Виктор ответил. Младший лейтенант всё аккуратно записал в бланк допроса. Задал ещё несколько вопросов, никакого отношения к делу не имеющих, и снова записал ответы.
      — Ну, рассказывай.
      — Что рассказывать?
      — Как дошёл до жизни такой, что из-за тебя милицию
      беспокоят? Или ты думаешь, что у милиции, кроме тебя, забот мало?
      — Это уж вы спросите у того, кто вас вызвал. Мы с Плюхой, то есть с Веселовым, ничего такого не сделали.
      — Вот тебе и на. Радиоаппаратуру разбили. Завучу угрожали побоями. «Скелет» тут какой-то ввязался. Кто у вас «Скелет»?
      Виктор улыбнулся.
      — Скелет — это Иван Иванович.
      — А фамилия?
      — Ну какая ж у него фамилия, если он — скелет. В классе стоит.
      — Черт-те что! — сказал младший лейтенант. — А зачем ты в радиоузел ворвался, дебош устроил?
      — Не ворвался, а пришёл за письмом и стихами.
      — За какими?
      — За своими.
      — Они что, в радиоузле были оставлены?
      — Ничего не оставлены. Они у завуча были.
      — Так. Дальше.
      — Забрал и ушёл.
      — Завучу угрожал?
      — Не угрожал. Просто сказал, что если бы он не был седым человеком, я б его ударил.
      — Ай-я-яй! — значит, всё-таки угрожал. Ну, а лампы сами разбились?
      — Я разбил, — хрипло сказал Плюха.
      — Ясно. Ну, а что за стихи? Покажи-ка. Или порвал?— прищурился младший лейтенант.
      — Не порвал.
      — Покажи.
      Виктор колебался.
      — Должны же мы с вами тут докопаться до истины? — сказал младший лейтенант.
      Виктор переглянулся с Плюхой.
      — Видите ли, тут замешана девушка.
      — И с девушкой побеседуем.
      — Что вы! — вдруг испугался Виктор. — Она ж ни при чём, она даже не знала. Это всё я виноват. И Плюха, то есть Веселов, не виноват.
      — Может, и лампы ты разбил? — спросил младший лейтенант с усмешкой.
      — Лампы — я, — снова хрипло сказал Плюха и откашлялся. Очень уж в горле запершило.
      — Так, — младший лейтенант побарабанил пальцами по столу. — Давай сначала. Ты ворвался в радиоузел за письмом и стихами. Взял их и ушёл. А Веселов разбил лампы. Так? Так. Вопрос: зачем? Из хулиганства?
      — Нет, — ответил Виктор твёрдо.
      — Тогда зачем?
      — Чтобы Пётр Анисимович стихов не прочёл, — сказал Плюха.
      — Так. Снова стихи. Ты всё-таки, Шагалов, покажи их. Хочу понять, что к чему. — Младший лейтенант решительно протянул через стол руку и не опускал её до тех пор, пока Виктор не достал из кармана помятых листков и не отдал их.
      Младший лейтенант стал читать, беззвучно шевеля губами. В комнате с хрипом тикали часы, будто больны астмой. Наконец младший лейтенант положил листки на стол, прикрыл их ладонью. Посмотрел Виктору в глаза.
      — Ну, и почему ж это нельзя было прочесть по радио?
      Виктор и Плюха снова молча переглянулись и не ответили.
      — Разберёмся мы наконец или нет? — сказал младший лейтенант не очень сердито.
      — Ладно, — буркнул Виктор. — Я письмо и стихи не для радио написал, а для одной девушки. Только для неё, понимаете?
      — А чего ж тут не понять, — улыбнулся младший лейтенант.
      — А Пётр Анисимович хотел их прочесть по радио для всех. Девушку опозорить. И меня. Ну, да на меня-то... — Виктор умолк.
      Младший лейтенант перевёл взгляд на Плюху.
      — А ты лампы разбил?
      Плюха кивнул и облизнул сухим языком пересохшие губы.
      — Да-а... История... Стихи, значит, сочиняешь? Это хорошо. Стихи — это хорошо. Держи, — младший лейтенант вернул Виктору листки. — Протокола составлять не буду, поскольку состава преступления нет. Лампы новые купишь н поставишь. И не ведите вы себя, как мальчишки. Взрослые ж люди!
      — Можно... идти? — спросил Плюха, не веря, что грозный младший лейтенант не составил протокола.
      — Можно.
      — До свиданья, — сказал Виктор.
      — До свиданья, — младший лейтенант неожиданно усмехнулся. — Девушке привет передавай.
      Виктор обернулся в дверях, хотел что-то сказать, но промолчал.
      Ребята ушли, а младший лейтенант ещё посидел минуту, улыбаясь каким-то своим мыслям, потом аккуратно уложил бумагу и ученическую ручку в планшет.
      Комитет собрался после шестого урока в пионерской комнате. В кабинет директора не пустили: там младший лейтенант милиции допрашивал Виктора и Плюху.
      — Ну и дела, — сказала Вера Васильева, толстушка из девятого «а». — Вечно у «вешек» истории! — Она пренебрежительно поджала пухлые губы, нос её по-старушечьи сморщился. — Уже и милиция пожаловала.
      — Помолчи, — нахмурился Лева Котов.
      — Интересно, — Васильева повернулась к нему всем корпусом. — Зачем же мы собираемся? Чтобы молчать?
      — Чтобы думать, — Лева выразительно постучал пальцем по лбу.
      Васильева в ответ хмыкнула.
      Лешка Кучеров из десятого нетерпеливо посмотрел на часы.
      — Лена, давай по-быстрому.
      — Подождём остальных, — откликнулась Лена Колесникова хмуро. — И завуча. И инструктор райкома должна прийти.
      — О-го! Часа на два канитель.
      — И не стыдно. Кучеров! — сказала Васильева. — Член комитета, а заседание комитета называешь канителью.
      — Отвяжись, — сказал Лешка лениво. — Поговорим и разойдёмся. Не первый раз. А дел — по горло. Задают — не продохнёшь!
      — И нам много задают, однако...
      — Отвяжись...
      — Прекратите, — строго сказала Лена. — Как дети!
      Пришла Валя Горохова.
      — Здравствуйте, ребята. Вот вы где. Сунулась было в кабинет директора, а там — милиция. В чём дело? Произошло что-нибудь?
      — Внутреннее дело. Семейный скандал, — усмехнулся Лешка.
      — Это всё «вешки», — сказала Васильева.
      — Кто-кто?
      — «Вешки», девятый «в».
      — Ну и лексикон у вас.
      — Они с первого класса «вешки», — пояснила Васильева.
      — В отличие от «ашек», — добавил Лева.
      Горохова села рядом с Леной.
      — Маловато вас.
      — Сейчас подойдут.
      Пришли две восьмиклассницы — Алла и Густа. Сели молча рядышком.
      — Начнём, — сказала Лена. — На повестке дня вопрос о дисциплине.
      — Свежий вопрос, — кивнул Лешка.
      Лена не обратила внимания на его реплику.
      — В девятом «в» классе произошла довольно глупая история с Иваном Ивановичем... — Лена рассказала о проделке Виктора Шагалова.
      — А где саы Шагалов? — спросила Горохова.
      — С милицией беседует, — усмехнулась Васильева.
      — Это особый разговор. С этим надо ещё разобраться, — нахмурилась Лена.
      — Разберутся, —- сказала Васильева.
      — Слушай, Васильева, — повернулся к ней Лева. —« У тебя что, печень больная? Что ты кидаешься на девятый «в»? — Он посопел носом. — Конечно, история с Иваном Ивановичем — непростительная глупость. И мы все, весь класс за неё в ответе. Но то, что произошло сегодня, — это очень серьёзно. И ещё неизвестно, кто виноват.
      В комнату вошёл Пётр Анисимович.
      — Здравствуйте, товарищ Горохова, — он поздоровался с Гороховой за руку. Потом обвёл всех холодным уверенным взглядом. — Так вот, ребята, отсутствие крепкой дисциплины в школе привело сегодня к тому, что...
      Лена рассердилась: что в самом деле — комсомол, комитет, взрослые люди... Это когда «им» надо, Петру Ани-
      симовичу и другим... А на деле? Придёт, выскажется, распорядится... Почему?
      Она сжала губы и встала:
      — Простите, Пётр Анисимович. Вы несколько опоздали. У нас уже началось заседание комитета комсомола. И слово получил член комитета Котов.
      Восьмиклассницы испуганно посмотрели на своего секретаря. Лева, который начал говорить сидя, встал.
      Лешка усмехнулся одними губами.
      Горохова смотрела в окно, будто она гость и ничто её не касалось.
      Пётр Анисимович прервал свою речь на полуслове, побагровел, буркнул:
      — Прошу извинить.
      И сел.
      — Продолжай, Лева, — сказала Лена, сглотнув. И тоже села.
      Горохова как ни в чём не бывало повернулась к Леве.
      — Так вот, — сказал Лева. — В том, что произошло сегодня на большой перемене, надо очень внимательно и очень чутко разобраться. Всё-таки — люди и чувства. А с моей точки зрения, здесь имело место грубое вмешательство, так сказать, во внутренние дела суверенного государства. А это нехорошо. Осуждается.
      — С вашим суверенным государством. Котов, — сказал Пётр Анисимович, — сейчас беседует милиция.
      — Это не может и не должно помешать нам самим разобраться в фактах, в их причинности и связи. И только разобравшись во всём, мы сможем объективно и решительно или осудить своих товарищей, или защитить их. В том числе и от милиции, если появится такая необходимость.
      — Ну, знаете. Котов!
      — Пётр Анисимович, — сказал Лева, — разрешите задать вам один вопрос: для чего понадобилось читать по радио интимную переписку двух молодых людей, которые... дружат, что ли... А может быть, и больше. Может быть, любят друг друга.
      — Во-первых, Котов, тебе никто не даёт права вмешиваться в педагогический процесс. Это не твоё, а наше дело. Во-вторых, мне трудно говорить здесь о таком зрелом чувстве, как любовь, о таком, я бы сказал, взрослом чувстве... Ребячьи фанаберии, фантазии, подкормленные дешёвыми
      литературными образцами, незрелый ум часто принимает за чувство. И кто, как не мы, взрослые, умудрённые жизненным опытом, должны своевременно разрушать эти фантазии? Не давать им вырасти в уродливое, кривое деревцо.
      — Я с вами не согласен, Пётр Анисимович, — упрямо сказал Лева. — Для нас Маша и Дубровский, Ромео и Джульетта, Фархад и Ширин не дешёвые литературные образцы.
      — Колесникова, ведите собрание, — сказал Пётр Анисимович.
      Лена постучала карандашом по столу. В наступившей тишине стук показался гулким. Потом она встала.
      — Я думаю, мы не будем решать вопрос о наших товарищах в их отсутствие.
      Горохова кивнула.
      — Выношу на обсуждение комитета одно предложение, касающееся непосредственно всех комсомольцев.
      Пётр Анисимович поднялся:
      — Прости, Колесникова, что перебиваю. У вас тут сейчас свои дела. Не буду мешать. Только попрошу к вопросу о Шагалове и Веселове подойти со всей комсомольской ответственностью и принципиальностью. Поскольку этот вопрос будет обсуждаться и на педагогическом совете, должен поставить вас в известность, что до решения совета Шагалов и Веселов к занятиям допущены не будут.
      И Пётр Анисимович вышел.
      — Ну, «вешки», с вами не соскучишься, — сказал Лешка Кучеров.
      Восьмиклассницы зашевелились, будто были заколдованы, а теперь их расколдовали.
      Васильева повернулась к Леве.
      — Котов, я бы на твоём месте не спорила.
      — Это почему?
      — Бесполезно. Пётр Анисимович — завуч.
      — А мы — комитет комсомола. В конце концов должны же и мы что-нибудь значить! Или только в кроссах участвовать? А с Виктором и Плюхой поступают несправедливо.
      Потом, когда все утихомирились, Лена рассказала о СБОЯМ разговоре с Викентием Терентьевичем.
      Идея не ставить комсомольцам отметок по поведению) поскольку они — комсомольцы, понравилась. Комитет ре-
      шил её поддержать и вынести на обсуждение комсомольского собрания
      Лена вышла на улицу вместе с Валей Гороховой.
      — Что ж вы ничего не сказали?
      Горохова улыбнулась.
      — Нечего было сказать. Всё правильно. А Котов ваш просто прелесть! Искренний парень. И живой. И товарищ.
      Они расстались на углу. И не успела Горохова отойти, как возле Лены появилась фигурка Симы.
      — А я тебя жду.
      Елена Владимировна застала дочь дома. Оленька сидела в своей комнате на тахте возле раскрытого письменного стола, уставившись печальными глазами в стену. Лицо её казалось осунувшимся. На полу валялись ключи и ключики.
      Когда мать заглянула в комнату, она даже не повернула головы.
      — Ты почему не в школе? — удивилась Елена Владимировна.
      Дочь не ответила. Тогда она подошла поближе, тревожно взглянула Оленьке в лицо.
      — Оленька, ты что? Заболела?
      — Как ты могла? — тихо спросила Оленька. — Как ты могла? Иди, мама, к себе. Мне надо... Я хочу посидеть...
      — Хорошо, Оленька.
      Елена Владимировна вышла на цыпочках. Заходила бесцельно по комнатам. Касалась вещей слепыми руками. И тут же забывала о них. Переживает... Но ведь так лучше. Всё станет на свои места. Всё будет по-прежнему, по-хорошему. Прилетит Алёша. И всё будет по-прежнему.
      В квартире установилась зыбкая тишина. Только по скрипывали паркетины под мягкими шагами.
      А Оленька всё сидела и сидела на тахте, уставившись в одну точку. Как жить? Как жить после такого!.. Кричали на всю школу о том, в чём сама себе, наедине с собой не признавалась. О том, что жило где-то глубоко внутри, в самой глубине сердца, спрятанное от чужих глаз. К чему даже невесомая мысль не смела прикоснуться. И вдруг грубо, беспощадно вытащили сердце, вскрыли, крикнули зловеще: «Вот, смотрите, что она носит в нём!..» Как жить?
      Мама... Ведь она — женщина, добрая, ласковая. Неужели и она не поняла, что нельзя, нельзя...
      Оленька опустила голову, будто невесёлые мысли придавили её.
      В школу она больше никогда не вернётся. После такого позора — никогда. Лучше умереть. И дома она не останется. В конце концов мама поймёт. Куда деваться?.. Неважно... Важно — принять решение и уйти. Подальше от позора, от боли.
      Оленька встала, взяла карандаш, написала на листке отрывного календаря: «Мама! Я ухожу, потому что не могу жить под этой крышей. Когда-нибудь ты меня поймёшь. Должна понять. О.».
      Она положила листок на стол, надела пальто и ушла, стараясь закрыть дверь бесшумно.
      А Елена Владимировна всё кружила и кружила по комнатам, трогая вещи, стараясь успокоить себя, заглушить вновь возникшую тревогу.
      Худо человеку, когда город становится чужим. А город становится чужим, когда человеку худо. Идёт Оленька по улице, а навстречу ветер гонит белёсые космы снежной крупки. И они текут, струятся под ноги, будто хотят отсечь Оленьку от серого асфальта, как что-то ненужное. Струятся, текут навстречу, и Оленьке начинает казаться, что всё, весь город ускользает от неё, зыбкий и ненадёжный. Она отворачивается от ветра и закрывает глаза.
      В памяти вдруг всплывают строки: «Пойду искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок...» Она гонит их прочь, но они возвращаются и стучат в висках, приноравливаясь к неверному ритму её шагов: «Где оскорблённому есть чув-ству у-голок...» Где он, уголок, куда идти?
      А вдруг Виктор подумает, что она всё-таки сама отдала письмо? Сама. Это несправедливо, ужасно... Надо сказать ему, объяснить.
      Вся школа знает, вся школа... Мальчишки будут распевать эти стихи на переменках. И кричать ей вслед...
      Струится, течёт позёмка под ногами. И земля зыбка и ненадёжна.
      — Оленька, ты почему ушла с уроков?
      Оленька остановилась. Проследила взглядом за снеЖ
      ной струйкой. Вот она закрутилась жгутом, рассыпалась, на мёрла и снова потянула свой призрачный шлейф, подхваченная порывом ветра.
      Рядом стоят Лена Колесникова и Сима. У Лены в руках чемоданчик. Верно, на тренировку идёт. Хорошо ей. Ксть куда идти и зачем. Что ответишь?
      — Да, ты же не знаешь: Плюха аппаратуру разбил в радиоузле.
      Медленно-медленно доходит до Оленьки смысл.
      — Разбил?
      — Лампы разбил, — пояснила Сима. Глаза у неё круглые, и выражение их жалостное-жалостное, будто не подруга стоит перед ней, а что-то больное, пришибленное, в рубище, от чего доброе Симино сердце переворачивается.
      — Разбил, — повторила Оленька.
      — Чтобы Петушок стихи не прочёл, — сказала Сима и вздохнула. — Счастливая ты, у тебя — любовь!
      Глупая, добрая Сима! Она прижалась к Лене, будто боится, что ветер унесёт её от подруги, и в круглых глазах лсалостное выражение сменилось томительным восторгом.
      Оленькины щёки вспыхнули.
      — Да ты не стесняйся! — воскликнула Сима. — Это же замечательно, когда любовь!
      — Перестань, Сима, — строго сказала Лена. — Зря ты ушла с уроков. Ребята очень возмущены, что Виктора и Плюху Петушок выгнал. Ведь сам кашу заварил. Верно? И на комитете мы их обсуждать не стали. Сказали, что сперва сами хотим во всём разобраться. А Виктор и Плюха аавтра придут. Если их завтра в школу не пустят, тогда...— Она не договорила.
      Сима задрала голову, влюблённо глянула на подругу.
      — А я из дому ушла, — неожиданно сказала Оленька.
      — Ты с ума сошла! — воскликнула Лена.
      Оленька покачала головой.
      — Вы всего не знаете. Не могу я дома оставаться.
      — И куда ж ты денешься? — спросила Сима.
      — Не знаю ещё.
      — Пойдём ко мне. У меня мама добрая, — предложила Сима.
      Оленька улыбнулась.
      — Спасибо.
      — Нет, верно...
      — и ко мне можешь...
      — Нет, — сказала Оленька. — Не сейчас. Я, можот быть, приду. Может быть. А сейчас... сейчас мне надо зайти к одному человеку.
      — К Виктору? — шёпотом спросила Сима.
      — Нет.
      Они распрощались. Лена и Сима пошли дальше. А Оленька перешла на другую сторону и свернула в переулок. Мысль пойти к одному человеку пришла внезапно. И она приняла её без колебаний.
      Теперь уже ветер не хлестал в лицо, а толкал в спину, и текучие струи позёмки опережали девушку, выскальзывая из-под ног, рассыпаясь впереди и снова срываясь с места, будто маня и подгоняя её.
      Оленька шла к Фаине Васильевне.
      Дверь открыла старушка, очень похожая на Фаину Ва-сильевну, только поменьше ростом, с более морщинистым лицом. Старушка бывала в школе на всех вечерах, и ребята хорошо знали её.
      Здравствуйте, Варвара Васильевна, — поздоровалась Оленька.
      — Здравствуй, девочка.
      — Як Фаине Васильевне. Можно?
      — Ты что ж — делегат?
      — Нет. Сама по себе.
      — Ага. А то мы всё делегации принимаем. Как в Большом Кремлёвском дворце, — старушка засмеялась дробно и весело. — Заходи. Раздевайся. Дует ветер-то?
      — Дует.
      — То-то у меня ноги ломить стало. Вёсны-то какие! То тебе солнышко, то тебе мороз... Ну, проходи. Ты ведь Оленька Звягина?
      — Да.
      — Я тебя сразу признала. А ещё говорят, что у стариков память слабая! А? Я, девочка, столько народу помню. И своих учеников, и Фаины Васильевны... Бывает, встретится на улице этакий дяденька в косую сажень. «Здрас-те, — скажет, — Варвара Васильевна». «Здрасте, — скажу и погляжу на него. — Ты у меня учился в тысяча девятьсот тридцать девятом году. В десятом «а». Ты — Кононов Вася».
      — И всё правильно? — удивилась Оленька.
      — А как же. Только учился он в тысяча девятьсот тридцать восьмом, зовут его не Вася, а Серёжа, и фамилия его не Кононов, а Скворцов. — И Варвара Васильевна снова весело засмеялась, будто рассыпала звонкие горошинки.
      И Оленька засмеялась, хоть и нехорошо у неё было на душе, смутно.
      Фаина Васильевна лежала в постели. Белые волосы её сливались с белизной наволочек. Издали Оленьке показалось, что на подушке лежит только плоское жёлтое лицо.
      — Здравствуйте, Фаина Васильевна, — сказала Оленька, подходя.
      — Здравствуй, Оленька, — Фаина Васильевна слабо улыбнулась. — Зашла навестить?
      — Да.
      — Садись, — Фаина Васильевна указала глазами на стул. — Ну, как дела в школе?
      «Говорить или не говорить? Ведь болен человек! Расскажу — расстроится».
      — Нормально. Всё по-старому.
      — Что-то у тебя глаза невесёлые, — сказала Фаина Васильевна.
      — Нет, что вы!
      — Ты думаешь, что сможешь обмануть меня?
      — Я не обманываю... Я просто...
      Фаина Васильевна устало закрыла глаза. Оленька смотрела на её строгое похудевшее лицо, испещрённое крохотными морщинками, на бледные губы с устало опущенными уголками. Нет, нельзя больному человеку говорить правду.
      — Я слзтпаю тебя. Ты не обращай внимания на то, что я закрываю глаза. Свет надоедает.
      — Да ничего такого не произошло, Фаина Васильевна, — чересчур бодро сказала Оленька. Она уже жалела, что пришла и потревожила больную.
      — Ну, а не такого? Почему у тебя встревоженные глаза? Я слушаю.
      Оленька вздохнула. Рано или поздно Фаина Васильевна всё узнает.
      — Фаина Васильевна, это разве плохо, когда вам пишут... стихи?
      Фаина Васильевна улыбнулась.
      — Лично мне никогда не писали стихов. О чём я очень жалею. Ведь это прекрасно, когда человек выражает свои чувства высоким языком поэзии!
      Оленька покраснела, стала теребить край платья. Фаина Васильевна осторожно из-под ресниц следила за её руками и не торопила.
      — Я из дому ушла, — неожиданно сказала Оленька.
      — Совсем? — спокойно спросила Фаина Васильевна.
      — Совсем, — кивнула Оленька.
      — Вероятно, есть серьёзные причины, если ты решилась на такой шаг.
      — Всё это ужасно! — воскликнула Оленька, закрывая лицо руками.
      — Ну-ну... Человечество видело ужасы, вероятно, и по-страшнее твоих. А? Однако живёт!
      — Я не понимаю, как она могла, как она могла... — Оленька с трудом сдерживала слёзы.
      Фаина Васильевна протянула тонкую жёлтую руку, положила на Оленькино колено.
      — Надо учиться владеть собой. Очень важно в жизни меть владеть собой, Оленька. У меня бывали такие обстоятельства, когда я могла бы наделать массу глупостей. Да. Массу глупостей... И иногда делала их. Когда не хватало выдержки... Очень валено научиться владеть собой.
      Олонька сдержала слёзы. Не потому, что вняла поучению Фаины Васильевны, нет, просто юность её протестовала против слёз, против слабости. Витю выгнали из школы. Мама, наверно, прочла её записку. Прилетит па. Как он ко всему отнесётся? Как сложен и страшен мир! Но не плакать. Если смогла уйти. Если... Только не плакать. Па не любит слёз. Что он скажет, когда узнает? А очень хочется плакать!
      — Ты расскажи мне всё по порядку. Кто «могла» и что «могла»?
      И Оленька рассказала всё по порядку. Почти по порядку...
      Фаина Васильевна выслушала молча и как будто равнодушно. Веки её были опущены. Желтоватая морщинистая кожа на лице неподвижна. Когда Оленька закончила свой рассказ и всё-таки всхлипнула, Фаина Васильевна сказала:
      — Я думаю, нам надо выпить чаю. Ведь ты, наверно, ничего не ела? Варя!.. Варя!
      В комнату заглянула Варвара Васильевна.
      — Варя, поставь-ка чайник. А Оленька пусть добежит до булочной. Купит булку. Это недалеко, за углом.
      — Есть булка, — добродушно сказала Варвара Васильевна.
      — Чёрствая. Терпеть не могу чёрствых булок. В конце концов кто болен, я или ты? Кто тут повелевает?
      — Пож-жа-луйста, — забавно протянула Варвара Васильевна и прыснула, прижав кулачок к губам.
      — Я куплю, — Оленька встала и заспешила в прихожую.
      — Варя, дай Оленьке деньги. Оленька — с изюмом. Штрицель.
      Когда Оленька вышла, Фаина Васильевна сжала кулаки II застонала, беспомош,но откинувшись на подушки.
      Варвара Васильевна проводила Оленьку и вернулась. Фаина Васильевна лежала как обычно тихо, только по щеке её беспомощно скатывались слёзы.
      — Фаня, что ты, Фаня?
      — Ничего, Варенька, ничего. Какая низость, какая низость. Так оскорбить, не задумываясь, во имя чего? Во имя собственного покоя? Престижа? Во имя чего?.. Не понимаю.
      — Да о чём ты, Фаня?
      — Я тебе всё потом расскажу. Позвони, пожалуйста, в школу, Анне Сергеевне. Узнай телефон Звягиной из девятого «в». Потом позвони маме Звягиной и скажи, чтобы она не волновалась. Оленька побудет у меня. Поняла?
      — А что ж тут не поНять?
      — Вот и хорошо.
      — А булка-то тебе зачем? Ведь я ходила нынче.
      — Про запас. Варя. А то бы тебе пришлось и завтра идти.
      — Ладно. Позвоню. Хитрости у тебя какие-то... наружные.
      Когда Оленька вернулась из булочной, Фаина Васильевна вязала. Тонкие сухие пальцы привычно, но медленно двигали спицами. Видно было, что пальцам трудно, но они не хотят сдаваться.
      Сон не шёл. Костя ворочался, вздыхал, пытался считать: «Один слон да один слон — два слона, два слона да один слон — три слона, три слона да один слон...» Стадо
      слонов копилось само по себе, а тревожные, путаные мысли свёртывались в пёстрый клубок сами по себе. И гнали сон. Костя чувствовал острую необходимость поговорить с кем-нибудь, но идти так поздно к Люсе не решался. С отцом? Преждевременно. Совета не даст, а выслушивать нотацию — смесь газетных передовиц и ходячих сентенций — нет желания. Обратиться к матери? Схватится за сердце. И так ей худо. Может быть, с дедом? Дед хитёр, умён. Вот только как он воспримет новость?
      Жаль, что не удалось поговорить с Люсей. Она в вечернюю смену. Можно было бы, конечно, дождаться возле проходной. Но тогда пришлось бы возвращаться домой часа в два. Нарываться на шипение. И без того всё усложнилось, запуталось. В общем-то, он всё решил. И в конце концов ему хорошо с Люсей. Она ласковая и любит всерьёз. А что касается весёлой жизни... Может, она и не весёлая вовсе? Может, та, новая, во сто крат веселей? Ведь не из одних улыбок состоит жизнь и не из одних рюмок! Через два года он кончит техникум. Будет работать и учиться заочно. Миллионы так учатся.
      Он поймал себя на том, что стал думать газетными словами, как отец, и усмехнулся.
      Нелегко всё это— работать и учиться, и тянуть семью.
      Эх, поговорить бы с кем!
      Дед всё ещё сидел на кухне. Костя решительно встал, накинул на плечи пиджак и, сунув ноги в старые отцовские шлёпанцы, пошёл на кухню.
      Когда он вошёл, дед поднял глаза, глянул на внука поверх очков и снова заскрипел пёрышком.
      Костя сел на стул по другую сторону стола. Последил, как рождаются под кончиком пера меленькие красивые буковки. Поёжился, хотя на кухне было тепло. Предложил неожиданно :
      — Давай, деда, попьём чаю?
      Дед снова глянул на него поверх очков и только кивнул в ответ.
      Костя зажёг газ, поставил чайник и снова сел на место. Дед всё нанизывал и нанизывал буковки на невидимзто нить, и они складывались в тонкие непрочные бусы. Нить обрывалась на краю тетрадки и вновь возникала на другом.
      Когда закипел чайник, дед закрыл заветную тетрадочку и ушёл в комнату. Лязгнула крышка несгораемого ящика. Костя достал из буфета чашки, сахарницу, чайник для заварки. Заварил свежего чаю.
      Дед вернулся, сел на своё место, налил полчашки заварки... Положил несколько ложек сахару, долго мешал ложечкой и только после этого долил кипятку. Он всё делал как-то по-своему. Отхлебнув чаю, спросил:
      — Ну, что скажешь?
      Костя нахмурил лоб. Понимает, что поговорить надо!
      — Женюсь я, дедушка.
      Дед даже бровью не повёл, будто каждый день выслу-
      шивал от внука подобные новости. А Костя ждал, что он рассердится или всё примет за шутку и придется доказывать, что это не шутка вовсе.
      — Что ж ты молчишь?
      — А что, петь прикажешь?
      — Я твёрдо решил, — сказал Костя, словно всё ещё уговаривал самого себя.
      Дед засмеялся беззвучно.
      — Ты чего?
      — Взовьётся твой батька.
      Костя снова нахмурил лоб. Видать, не любит дед отца. Да и дочь свою не любит. Иначе сперва о ней подумал бы. О маме. Мама будет переживать. Была бы здоровой, а то чуть что не так — сердце. Жалко маму. А дед, верно, никого не любит. Или каменный он?
      — Пускай взвивается.
      — М-м-да-а-а... Сюрприз...
      Глаза деда, увеличенные толстыми стёклами очков, сверкнули не то сердито, не то радостно. Пойми erol
      — Чего ж не спросишь, на ком?
      — Знаю.
      — Ну?
      — На пигалице этой, — дед кивнул в сторону стенки.
      — И вовсе она не пигалица, — сказал Костя. — Самостоятельная девушка. На заводе работает. Пятый разряд.
      Дед вздохнул.
      — М-м-да-а-а... Рановато... Эх, Костька, драть тебя некому. Я не мешаюсь. Я за свою жизнь глупостей наделал. Будет. Батьку твоего на Наталье женил. Велико счастье! — голос деда прозвучал презрительно-горько. Дед посмотрел прямо в глаза внуку. И во взгляде его не было ни насмешки, ни осуждения, ни жалости. — Решил, значит. Что ж, всяк своего счастья кузнец. Силёнки есть — подымай молот. Куй.
      — Нельзя иначе, — тихо сказал Костя.
      — Только батя твой — человек принципиальный. И кормить тебя с семьёй не будет. А голод не тётка. Ученье бросишь?
      — Не брошу. У меня стипендия. Да и зарабатываю я немного на стороне. Люся работает. Проживём.
      — Э-те-те... — вздохнул дед. — Ты заработки-то свои брось. Это спекуляцией называется. И всё до поры. А в об-шем-то — проживёте. — Дед задумчиво пожевал губами,
      потом встал, вышел в комнату. Снова лязгнула крышка несгораемого ящика. Дед вернулся со стареньким бумажником в руках. — Вот, Костька. Перед матерью твоей я виноват. Ты уж взрослый, женишься. Тебе скажу. Зря я её тогда замуж выдал. Может, она бы своё счастье нашла. И любовь, Вы меня свихнувшимся считаете. Сидит, мол, старик, царапает пёрышком. А я на своём веку повидал всякого, — дед говорил медленно, будто размышлял вслух. — Всякого... И худого, и хорошего. Вот теперь разобраться хочу. Что к чему было. Кропаю в свои тетрадочки всю правду. А нет-нет, да и поймаю себя на том, что не всю, не всю правду даже себе доверяю. Дорого стоит правда. — Дед помолчал, пожевал губами, потом добавил: — Чужой правдой не прикрывайся, Костька. Своей живи. А что молод, так это пройдёт...— Он побарабанил сухими пальцами по бумажнику. — Тут у меня немного есть. Мне ни к чему. У меня пенсия от государства! Если вас затрёт, молодых, ко мне приходите, Костька. Может, из тебя настоящей души человек выйдет. А не слякоть.
      У Кости защекотало в носу. Никогда он не слышал, чтобы дед говорил так много. Видно, не лёгкая у него жизнь была. И есть. А он. Костя, как-то не замечал дедова одиночества.
      — Спасибо, деда, — сказал он хрипло.
      — Не за что. С матерью я поговорю. А уж с батькой своим схлестывайся сам. Только из дому он тебя прогонит.
      — А я и сам уйду. У Люсиной тётки поживём. Или в общежитии.
      — Ну-ну... Рай в шалаше... Пойдём-ка,Костька, спать.
      Дед снова посмотрел прямо в глаза внуку и неожиданно погладил Костину голову жилистыми в чернильных пятнах пальцами.
      Утром нянечка тётя Паша не пустила в школу ни Виктора Шагалова, ни Сеню Веселова.
      — Тётя Паша, — попросила Лена. — Пусть разденутся,
      — Не велено, — сердито ответила нянечка. — Натворят всяких нелепостей, а после: пусти. Пётр Анисимович строго-настрого наказал: и на порог не пускать. Впредь до особого распоряжения. До особого распоряжения! — повторила она, будто пробуя слова на вкус, — Этот-то, Плюха ваш,
      будто всё радио начисто переломал. А Шагалов командовал.
      — Мало ли что бывает, — сказала Сима.
      — И ты, тётя Паша, метлу иногда ломаешь, — засмеялся Володька Коротков.
      — Я те дам метлу, — рассердилась тётя Паша. — Гляди, обломаю об твою спину.
      — Об спину — это непедагогично, — сказал Коротков,
      — А мне всё едино. Не пущу. Не велено. Так что идите, ребята, по-доброму.
      Виктор и Плюха вышли на улицу, ни слова не сказав.
      Остальные поднялись в класс. Симу Лузгину поставили У двери.
      Ребята подавленно молчали.
      — Да. Несправедливо их выгнали. Нехорошо, — сказал Лева. — Мой дед просто удивился, когда я ему всю историю рассказал.
      — А ты бы поменьше болтал, — сказал Володька Коротков.
      — Я не болтал, а рассказывал.
      — Хватит вам. Как петухи, — неодобрительно сказала Лена. — Так что будем делать?
      — Объявляем голодовку, — сказал Володька, доставая из портфеля яблоко и начиная смачно жевать.
      — Как тебе не стыдно, Коротков! — сказала от двери Сима.
      — А что ему1 — сказал кто-то из ребят в углу.
      — Будем протестрвать? — не то спросил, не то предложил Лева.
      — Будем, — откликнулись голоса.
      — Молчанка?
      — Молчанка.
      — Ставлю на голосование. Кто за?
      Ребята подняли руки.
      — Против?
      Против была только Лена.
      — Я, ребята, не то что бы против, но не совсем уверена, что протестовать нужно именно так.
      — У тебя есть предложение? — спросил Лева.
      — Может быть, в райком, посоветоваться?
      Ребята зашумели.
      — Давай молчанку!
      — Тихо! — крикнул Лева. И когда в классе установилась тишина, повернулся к скелету: — Иван Иванович?
      Иван Иванович молчал.
      Лева поднял вверх левую руку с оттопыренным большим пальцем:
      — Закон скелета.
      — Закон, — глухо откликнулись остальные.
      — Володя, напиши мемориальную доску, — Лева кивнул на пустующую парту.
      Через несколько минут к парте прикололи написанный чернилами плакат:
      «Здесь сидели и будут сидеть наши товарищи Виктор Шагалов и Сеня Весёлое!»
      — Не МОГ написать покрасивее, — упрекнула Сима Во-лодьку.
      — Он левой рукой писал. Чтобы Петушок почерка не узнал, — сказал без улыбки Лева.
      Ребята засмеялись.
      В это время раздался звонок. Все расселись за свои парты. Наступила тишина.
      Первым был урок литературы. Когда Иван Васильевич вошёл, приглаживая по привычке вихры, класс встал. Иван Васильевич положил на стол портфель и дневник.
      — Здравствуйте. Садитесь.
      Все сели как-то удивительно бесшумно. Иван Васильевич посмотрел на ребят удивлённо и не увидел дежурного, который обычно оставался на ногах, чтобы сообщить, кто болен или отсутствует.
      — Дежурный? — спросил Иван Васильевич.
      Никто не встал.
      — Кто сегодня дежурный?
      Класс молчал.
      — Колесникова, в чём дело?
      Лена поднялась.
      — Сегодня дежурный Веселов.
      — Понятно. Доложите за дежурного.
      — В классе... — Лена замялась, а потом проговорила , чётко: — Присутствуют все... — И села на место.
      — Гм... Пусть так. Кто пойдёт на лобное место?
      Класс молчал.
      — Котов.
      Лева неуклюже грохнул крышкой парты и направился к доске.
      Иван Васильевич задал вопрос.
      Лева молча скосил глаза в окно, чтобы не встречаться взглядом с учителем.
      Иван Васильевич повертел в пальцах авторучку. Молчание было тягостным. Оно завораживало, и ребята замерли недвижные, будто искусно раскрашенные изваяния. И в блестящих глазах, обращённых к Леве, замерло напряжённое ожидание.
      Иван Васильевич откашлялся.
      — Садитесь. Лузгина.
      К доске вышла Сима.
      Иван Васильевич повторил вопрос.
      Сима опустила голову. Сосредоточенно глядела в пол.
      — Садитесь. Видимо, урок подготовил только Иван Иванович.
      Кто-то прыснул. На него сердито глянули сразу несколько пар глаз.
      Учитель так же медленно вернулся к своему столу. Так вот в чём дело. Молчанка...
      Он вспомнил другой такой же зимний день. Тогда он учился в седьмом. У Лианы Васильевны, молодой матема-тички, пропала дорогая авторучка. Собственно, цена ей была — как любой авторучке, но она была дарёной. С надписью. От профессора, у которого Лиана Васильевна училась. И вот эта дарёная авторучка пропала. А кто-то из ребят видел, как он держал эту проклятую авторучку. И все подумали на него. И Лиана Васильевна подумала на него. И его вызывали к директору. И стыдили. И велели привести родителей. Отец выдрал его так, что сидеть было больно.
      А он кричал, размазывая слёзы по щекам, что ничего не брал. И ему было стыдно, что он плачет, но он ничего не мог с собой поделать, потому что несправедливая обида была сильнее мужского стыда. И он решил не ходить в школу. И не ходил три дня, пока отец не взял его за руку и не отвёл прямо в класс.
      Было очень трудно. Ему казалось, что все сторонятся его, верят в то, что он украл. А это была напраслина! Но он ничем не мог доказать, что это напраслина. И мучался. И ему казалось, что учителя стали к нему придираться.
      Ставить несправедливые отметки. Что они выживают его из школы, потому что не хотят учить вора.
      А потом Лиана Васильевна заболела. Ребята пошли навестить её. И увидели на письменном столе злополучную даренную профессором ручку. Она просто забыла её в тот день дома!
      И ребята ушли от неё молчаливые. И больше не навещали. А когда она после болезни пришла на урок, все вот так же молчали... Молчали...
      Иван Васильевич сел. Как же поступить? Вести урок как ни в чём не бывало? Он понимал ребят. Эта история с радиопередачей была гнусной. Пётр Анисимович не имел права. Не должен был оскорблять человеческие чувства. Это подлость.
      Ну, а как должен поступить он, учитель. Как? Ведь за урок отвечает он. И за срыв урока. Ведь молчанка — ребячество.
      ...Тогда молчал весь класс. И Лиана Васильевна побледнела, забрала журнал и ушла. И когда она ушла, класс молчал. И когда вернулась вместе с директором — молчал.
      И только потом, когда она ушла, рассказали директору правду...
      Как же поступить? Пойти к завучу? Жаловаться? На вот этих парней и девчат, которые вступились за своих оскорблённых товарищей, которые жаждут, ищут, требуют справедливости?
      ...Лиана Васильевна ушла из школы. А что ей оставалось делать?...
      Иван Васильевич остался сидеть в классе. Он сидел так же молча, как ребята, и смотрел в окно. И только когда Володька Короткое вдруг заёрзал на своём месте, доставая что-то из парты, Иван Васильевич сказал ровным голосом :
      — Короткое, не занимайтесь во время урока посторонними делами.
      Пётр Анисимович с трудом владел собой. Даже его испытанная выдержка готова была треснуть по швам.
      — Вы отдаёте себе отчёт в том, что происходит?— прошипел он прямо в лицо Ивану Васильевичу. — Ведь это же бунт, забастовка!.. Ведь за это!..
      — я прошу говорить со мной в более сдержанном тоне, — сказал Иван Васильевич спокойно.
      — Да какой же тут к чёрту может быть тон1 — взорвался Пётр Анисимович. — Как же вы могли оставаться в классе? Мальчишка! Должны же вы понимать, что происходит!
      — А вы понимали, что делали, когда потащили чужие интимные письма читать по радио? — запальчиво спросил Иван Васильевич.
      — Это не ваше дело!
      — Нет, моё. Ошибаетесь. Моё. Это... Это всех нас дело!
      — Я ещё раз прошу вас не вмешиваться в мои действия! — раздельно сказал Пётр Анисимович. — А вот почему вы остались в классе, а не известили немедленно меня, потрудитесь объяснить.
      — Хорошо. Я остался в классе, потому что солидарен с девятым «в» и не согласен с вашим решением не допускать Шагалова и Веселова к занятиям.
      — Та-ак... Благодарю за откровенность. Я сообщу соответствующим инстанциям о вашем недовольстве.
      — Пожалуйста. Куда угодно!
      Иван Васильевич круто повернулся и вышел.
      В пальцах Петра Анисимовича хрустнул карандаш. Он посмотрел тупо на обломки и отбросил их в угол.
      После перемены завуч направился в девятый «в».
      Класс встал, как обычно.
      — Садитесь. Говорят, вы сорвали урок литературы? Может быть, вы намерены молчать и последующие уроки? Должен предупредить вас, что ни к чему хорошему это привести не может. Ваш класс справедливо считают трудным. Есть здесь несколько приличных учеников, которые приходят в школу для того, чтобы набраться знаний. Которые ценят заботу нашей партии и правительства о подрастающем поколении. И знают, какие высокие задачи стоят перед ними в будущем. Такие среди вас есть. И я обращаюсь в первую очередь к ним. Неужели ложно понятое чувство товарищества станет камнем преткновения на их пути? Неужели мы, взрослые, не знаем, кого надо наказать, кого поощрить. Ваше молчание — кричит. А крик мешает нам нормально работать. Поэтому мы вынуждены будем рас-фор-ми-ро-вать ваш класс. Надеюсь, что вы понимаете слово«рас-фор-ми-ро-вать». Даю пятнадцать минут на размышление.
      и вспомните: когда ваши деды и прадеды бастовали, они боролись против царя, против помещиков и капиталистов. А против кого боретесь вы? Против советской школы. Советской власти?
      Пётр Анисимович вышел из класса, плотно прикрыв за собой дверь. Последняя фраза не зря была сказана последней. Это был его козырь. Против этой фразы не возразишь.
      — Однако жарко, — буркнул Володька Коротков.
      — Ничего себе! Выходит, у нас сплошная контрреволюция! — сказал Лева.
      — Формально он прав. А по существу... — Лена покосилась на дверь.
      — По существу, — сказал Лева, — он прямолинеен. Люди борются не только против чего-нибудь, он и за что-нибудь. В данном рлучае мы боремся за справедливость.
      — Лева, ты гений! — сказал Володька.
      — А вообще-то он пугает. Он ничего один не может,—— сказал Лева. — Чтобы расформировать класс, нужно решение педсовета. И ещё, наверно, чьё-нибудь.
      — Закон скелета — закон, — сказала Лена.
      Когда через пятнадцать минут Пётр Анисимович вернулся, класс молчал.
      — Ты чего ж, Ваня, не заходишь? — Викентий Терентьевич положил руку Ивану Васильевичу на плечо и повернул его лицом к окну. — Что-то у тебя вид какой-то... Болеешь?
      — Здоров.
      — Ну, садись, — Викентий Терентьевич буквально впихнул товарища в кресло, а сам уселся боком на письменный стол и неожиданно засмеялся: — Я, старик, на стол теперь сажусь с опаской. Секретарь, знаешь. Начальство. Увидят — осудят. Между прочим, Иван, задумываюсь нынче над всякой чепухой. Вот, например, слово: «сё-кре-тарь». Что оно означает, а, филфак?
      — Наверно, человек, хранящий секреты.
      — Во-во!... — Викентий Терентьевич снова засмеялся весело, немного запрокидывая голову.
      Иван Васильевич и Викентий Терентьевич институтские друзья. Только Вика — историк, а не литератор. Ещё в институте его избрали секретарём факультетского бюро, потом институтского, а после вот секретарём райкома.
      Иван Васильевич тогда пожалел было товарища: учился-учился — и на тебе — «воткнули» на комсомольскую работу. Но Вика только смеялся:
      — Я, старичок, тоже поначалу так думал, а потом пришёл методом логических построений к выводу, что: а) лучше образованный секретарь, чем необразованный, б) лучше быть секретарём райкома, чем секретарём кафедры, и, наконец, в) секретарь райкома имеет дело с теми же живыми людьми, что и учитель. Только в несколько ином масштабе. Так что Викентий Терентьевич засучивает рукава. Соболезнований не принимаю. Советы и мысли — давай, а вздохи оставь для своих литературных упражнений. Ведь у вас, у литераторов, через каждые два слова — вздох.
      — Точно, — согласился Иван и добавил: — А через три — выдох.
      Они виделись последнее время редко. Каждый был поглощён своими делами. Но, встречаясь, были по-прежнему откровенны и доброжелательны друг к другу.
      — Слушай, Вика, у меня к тебе дело.
      — liy.
      — Я, понимаешь, подзапутался немного. У нас двоих парней в девятом классе не допустили к урокам. Может быть, и за дело. Но дело это... спровоцировано, что ли. Шагалов вынужден был защищать свою честь. И не только свою, но и честь девушки, которая ему, видимо, небезразлична. И вот, в сущности, за это его и его товарища не допускают к занятиям. Ну, ребята, естественно, приняли все очень близко к сердцу. И замакаронили. Весь девятый «в». Прихожу к ним на урок — молчат. Вызываю, спрашиваю —молчат, — Иван Васильевич вздохнул. — Я, понимаешь, подумал, подумал, уселся за учительский стол и тоже замакаронил.
      — Та-а-ак... — Викентий Терентьевич нахмурился, сказал грозно: — Институт окончил, основы марксизма-ленинизма изучал, педагог! — потом вдруг улыбнулся: — Говоря по совести, Ваня, я бы тоже, наверно, замакаронил.
      — Ты только пойми. Вика, — оживился Иван Васильевич. — Ведь чего требуют ребята? Справедливости, уважения к личности. И если мы будем подрывать в них веру в справедливость, они вырастут прохвостами, себялюбами, бюрократами. Вот мы говорим: надо приучать ребят к самостоятельности. Это значит — нельзя уходить от острых
      вопросов, если они возникают. А наоборот. Прийти к ребятам и без всякого чмоканья и сюсюканья посоветоваться с ними. Заставить их думать, взвешивать и решать. А мы?— Иван Васильевич махнул рукой.
      — А мы навязываем им готовые решения. Так? Комсомол, Ваня, тоже над этим бьётся. И мы — за самостоятельность, за разумную инициативу.
      — Они личности, наши ребята. Понимаешь, Вика? Лич-но-сти. Словом, я целиком на их стороне. Понимаешь? Теперь завуч мне житья не даст.
      — А ты испугался?
      — Да нет. Вика. Только противно. И обидно, что такое тонкое трепетное дело попадает порой в равнодушные руки.
      — Обидно, — кивнул Викентий Терентьевич.— И ты позиций своих не сдавай. А что касается «макаронной забастовки», это всё-таки не метод добывать справедливость. Ребячество. Надо было как-то разъяснить твоим «личностям», что есть роно, и райком комсомола, и, наконец, райком партии, Ваня.
      — Это я всё понимаю... Только убеждён, что в тот момент разъяснять им было бы бесполезно. Молчанка — это вроде взрыва у них. Понимаешь? Он где-то там готовился всякими предпосылками... А когда уж назрел — предотвращать его поздно. Надо оценить позицию и или согласиться с ней, или отвергнуть. Я вот согласился.
      — И жалеешь теперь?
      — Нет, что ты! Я к тебе не за защитой пришёл. Так. По старой дружбе — поговорить.
      — Историю с радиоаппаратурой я знаю, — сказал Викентий Терентьевич. — А вот в причины, так сказать, внутреннего порядка ещё не вник.
      — Тут всё и просто и сложно. Вика. Ребята уже взрослые, чувства у них искренние, порывистые и стыдливые, что ли. И если к ним не относиться бережно, с человеческим уважением, можно чёрт знает какую травму нанести. Вот человеку ногу сломать или башку пробить — судят. А если в душу сапогом? Если веру в доброту ломаешь? В справедливость? Это ж тоже преступление! А уголовно не наказуемо. А надо, надо как-то наказывать. Жестоко и беспощадно. Кости срастаются, а душа ведь калекой может остаться. На всю жизнь! И это всем, всему обществу непоправимый урон. И ничем его не измеришь.
      Викентий Терентьевич слез со стола, прошёлся по кабинету. Остановился возле Ивана Васильевича.
      — Что считаешь нужным сделать?
      — Не знаю. И обсудить, скажем, с ребятами этот вопрос не решаюсь. Потому что тут такие тонкие категории, что ли, чувства. Трогать их нельзя. Даже и с добрыми намерениями. Не всякий себе в нутро лезть позволит. А тем более такой паренёк, как Виктор Шагалов — увлекающийся, пылкий, самолюбивый.
      — Ну, с ним попросту поговори.
      — Только если сам придёт. Странные вы всё-таки че-ловеки. Поговори, обсуди, воздействуй!.. А если индивидуум не хочет, чтобы с ним говорили о его сокровенном, что он, может, от самого себя прячет? Еш,е, чего доброго, Шагалова на педсовет вызовут. Ума хватит!
      — Ну, а как учителя ко всей этой истории относятся?
      — По-разному. Кто открыто возмущён, а кто, может, и возмущён, да ведь с завучем работать! Да и своя рубашка...
      — Фаина Васильевна всё болеет?
      — Болеет.
      — Надо бы навестить. Я ведь у неё учился.
      — Слушай, Вика, может, она предотвратит катастрофу? Ведь это ж катастрофа, если парня на педагогическом совете допрашивать начнут!
      — Я пригласила вас, чтобы поговорить, — сказала Фаина Васильевна.
      Пётр Анисимович сидел прямой, строгий.
      — Девятый «в» волынит, Фаина Васильевна, — сказал он деревянно. — Если этот факт дойдёт до вышестоящих организаций, будет чрезвычайный скандал. Всем придётся отвечать. Немыслимо, чтобы в советской школе дети устраивали — страшно сказать — по сути дела забастовку.
      — То есть?
      — Они молчат на уроках. Их вызывают к доске, а они молчат. Все. Налицо нездоровый сговор. Что-то мы тут проморгали.
      — Чего же они требуют?
      — Хм... Требуют!.. Они не смеют ни-че-го требовать. На пустую парту повесили плакат: «Здесь сидели и будут
      сидеть Шагалов и Веселов». Или что-то в этом роде. Я приказал немедленно снять. Техничка сняла. Они повесили другой.
      — Пётр Анисимович, вам не кажется, что вы сами создали этот конфликт?
      — Не понимаю.
      — Нельзя было читать интимное письмо по радио.
      — Позвольте. Это моё педагогическое право.
      — Кроме педагогического права наказывать, есть ещё и педагогическая обязанность щадить. Щадить ребячьи чувства и ребячьи души.
      — Ну, знаете! Так мы далеко уйдём в педагогике, если всерьёз будем воспринимать всякие записочки, шепотки, альбомные стишки. В нашу эпоху, когда все...
      — Всё, что вы намерены сказать дальше, я читала в газетах, Пётр Анисимович, — перебила его Фаина Васильевна и слабо махнула рукой. Говорить было трудно. По телу разливалась предательская слабость. А говорить надо. И надо держаться.— Мне трудно спорить с вами. Я больна. Прошу вас немедленно вернуть в школу Шагалова и Весе-лова. Я не прошу вас извиниться перед Шагаловым, потому что понимаю, что вы этого не сделаете. Для того, чтобы извиниться перед учеником, надо иметь человеческую душу и человеческое сердце. У вас их нет. Но отменить своё решение о недопущении к занятиям вы должны. Понимаете? Обязаны.
      Пётр Анисимович уставился на Фаину Васильевну с любопытством.
      — Я не могу понять одной вещи: ведь вы на больничном листе, какое вам до всего этого дело?
      Фаина Васильевна закрыла глаза. Сердце начало биться глухо и медленно, будто что-то мешало ему. «Держаться, держаться!»
      — Прошу вас, уйдите. Мы договорим... в другой... раз.
      — Пожалуйста, — Пётр Анисимович поднялся со стула. — Вопрос с Шагаловым и Веселовым я попытаюсь замять. Мне так же не хочется скандала, как и вам, хотя всё это плоды вашего воспитания. Я в школе человек новый. До свидания.
      Фаина Васильевна не видела, как он вьш1ел. Потолок начал опрокидываться, сползать на стену. Солнце померкло, всё перемешалось. Сердце билось где-то у самого горла.
      Виктор протянул Плюхе двухкопеечную монету:
      — Сбегай.
      Плюха сморщился. Он сидел на диване, сложив руки на груди крест-накрест и съежась, словно ему было холодно. Шестой раз Виктор гонит его звонить. К чему? Всё равно её нет дома. И известно, что она не ночевала дома. Ушла. Не иголка. Найдётся. Плюха нехотя поднялся с дивана.
      — Что я, казённый?
      — Давай, Плюха, давай.
      Виктор хмурился. На Плюху не глядел, будто Плюхин вид причинял ему страдание. А вид у Плюхи был самый обычный и даже не растерянный. И даже не огорчённый, хоть и не пустили в школу, и денег на новые лампы добыть негде. У родителей не попросишь — совестно. И так еле сводят концы с концами.
      Плюха пожал плечами, нехотя поплёлся к двери.
      Когда он ушёл, Виктор бесцельно побродил по комнате, подошёл к радиоле. Поднял крышку, пощёлкал выключателями. Зажёгся зелёный глазок. Виктор открыл ящик комода, где аккуратно в деревянных гнёздах стояли грампластинки. Достал одну. Протёр суконной тряпочкой. Бережно поставил на диск. Пластинка завертелась, на поверхности заиграли тонкие светлые блики. Очень осторожно Виктор опустил на неё иглу. Мягко зазвучали домры, тренькнули балалайки, высокий мужской голос запел:
      Вдоль по улице метелица метёт, За-а-а метелицей мой миленький иде-ет. Ты постой, посто-о-о-ой, красавица моя-а. Дозволь наглядеться, радость, на тебя. Ты посто-ой, постой, красавица моя...
      Голос был чистый и сильный. Виктор склонил голову, вслушиваясь. Пел отец. Виктор не помнил его. Вернее, помнил очень смутно. Он умер, когда Виктору было четыре года. Он умер, а голос его остался жить на нескольких пластинках. Мать иногда, редко-редко, ставила их в проигрыватель. Сидела не шевелясь, слушала, и глаза её останавливались, теряли блеск. В такие минуты Виктор жалел мать и сердился на высокий чистый голос, причинявший ей страдания, и не понимал его. Голос не доходил до души, до сердца, не тревожил. А только вызывал досаду. Потому что мать потом становилась молчаливой, и горькие морщи-
      ны ложились возле её рта. А однажды Виктор слышал, как она всхлипывала в темноте и вздыхала. И виноват был голос.
      Потом, когда Виктор подрос, он как-то днём, когда был один, поставил пластинку, несмотря на строгий запрет. Потом поставил другую, третью... Потом снова первую. Он слушал и думал о матери и о себе, о том, что мать очень любила отца, если до сих пор голос его находит отклик в её сердце. И о том, что счастье человеческое не только в вечной улыбке. Что есть на свете, кроме радости, и печаль. И если бы не было ни печали, ни боли, ни утрат, люди разучились бы радоваться, потому что радость и печаль стоят в жизни рядом, оттеняя друг друга. Мысли были смутными, не мысли — догадки. А голос отца, чистый и глубокий, выводил привычную мелодию.
      В тот день вечером Виктор попросил мать поставить пластинки с папиными песнями. Мать очень удивилась, но пластинки поставила. Как заворожённые смотрели они на чёрный, пересечённый тонкими бликами диск, будто ждали, что вот-вот возникнет на нём лицо певца. И у матери в глазах появилась знакомая печаль, но не надолго, потому 41 о Виктор обнял её за плечи, и она улыбнулась ему.
      С того вечера мать разрешила Виктору ставить пластинки, когда ему захочется. Но он не злоупотреблял разрешением. Он ставил их только тогда, когда голос отца становился ему нужным сейчас же, немедленно. Когда было трудно и что-то не ладилось. Когда пришла любовь и всё в нём сдвинулось с места, пошло вкривь и вкось, и мир вокруг будто обновили, и не знаешь, как быть с ним, с обновлённым, удивительным миром!
      Виктор слушал знакомый голос и думал об Оленьке. Как теперь всё сложится? Где она? Ведь он обвинил её в предательстве, сам тому не веря. Какую боль должна была причинить ей несправедливость!
      Перед глазами маячило бледное огорчённое лицо её и синие укоряющие глаза. Сквозь землю готов провалиться.
      Даже если она его поймёт и простит, разве будет всё так, как прежде?
      «Подумаешь! Из школы выгнали! Да и сам не пойду, пока там этот...»
      В дверь постучали.
      — Да! — Виктор протянул руку, чтобы снять звукосниматель, оглянулся на дверь и замер.
      В дверях стояла Оленька.
      И в то же мгновение ветер за окном прорвал пелену туч, в окно хлынуло солнце. Виктору показалось, что он бредит. Он смешно зажмурился и потряс головой. Оленька не исчезла.
      — Здравствуй, Витя, — сказала она.
      И Виктор понял, что случилось невероятное: пришла Оленька, Оленька, Оленька пришла. Он шагнул к ней.
      — Здравствуй.
      Оленька вошла в комнату, осталась стоять посередине.
      — Раздевайся. Садись.
      — Я на минуту. Мне надо... Я... — забормотала Оленька, расстёгивая пуговицы.
      Виктор помог ей снять пальто. Повесил на гвоздик возле двери. Не хотелось выносить его на вешалку в коридор. Не хотелось, чтобы из глаз исчезало хоть что-нибудь, принадлежащее Оленьке.
      — Я ни в чём не виновата. Это мама...
      — Знаю.
      — Знаешь?.. Вас с Плюхой из школы выгнали?
      — Ерунда. Как сказал младший лейтенант, «за отсутствием состава преступления»...
      — А я из дому ушла. Глупо?
      — Не знаю. Наверно.
      Виктор открыл ящик стола, достал оттуда несколько листков и протянул Оленьке.
      — Вот, возьми... Твои...
      Оленька узнала письмо и стихи. Посмотрела на Виктора благодарно.
      А пластинка всё крутилась и крутилась, тоненько шипя.
      — Сними пластинку.
      Виктор бросился к радиоле. Снял пластинку.
      — Что это? — спросила Оленька.
      — «Метелица». Папа поёт.
      — Твой папа? Поставь, пожалуйста.
      Виктор заколебался. Но ведь Оленька просит!
      И снова в комнате зазвучал мужской голос. Оленька слушала. А Виктор смотрел на неё и думал о том, что вовсе не солнце ворвалось в окно. Оленька принесла тепло и свет.
      Дверь открылась, и вошёл Плюха. Сказал громко:
      — Зря ходил, нет её до... — увидел Оленьку и замер с открытым от удивления ртом.
      Так они и дослушали пластинку втроём. Когда она кончилась, Оленька повернулась к Плюхе:
      — Здравствуй, Веселов.
      — Здорово. Нашлась? А он меня шесть раз к автомату гонял. Лыцарь!
      — Плюха!
      — Чего — Плюха? Факт! А факт — штука упрямая... М-да... Ну, я пошёл.
      — Куда? — спросил Виктор,
      — Дела, знаешь.
      — Не треплись.
      Плюха надул щёки и вдруг пропел:
      Уйду с дороги, таков закон. Третий должен уйти.
      Оленька и Виктор рассмеялись.
      — Садись, — сказал Виктор. — Садись, собрат по несчастьям.
      Лева застал их мирно обсуждающими таинственные сигналы из космоса, о которых сообщали газеты.
      — Я не помешал?
      — Нет, что ты! Заходи, Лева, — обрадовался Виктор. Ему было приятно, что Лева застал у него Оленьку.
      — Хорошо, что вы все здесь. Ты почему не была в школе?
      — По глупости и слабости, — ответила Оленька.
      — Понятно. А вас приказано допустить к занятиям. До решения педагогического совета. А вообще-то бояться нечего. Всё правильно.
      — Ага! — воскликнул Плюха. — Хорошо, что я своим предкам ничего не сказал. А то бы, выходит, зря всыпали.
      — А я маме скажу, — задумчиво произнёс Виктор. — Скажу всё, как было. — Он посмотрел на Оленьку. — И про письмо, и про стихи, из-за которых сыр-бор разгорелся. Верно? Чего прятать? Нечего прятать. А если кто слово скажет!.. — Виктор сжал кулак и угрожающе потряс им над головой.
      — Точно, — подтвердил Плюха. — И я добавлю! — Он сжал свои тяжёлые рыхлые кулачищи.
      — Не будут смеяться, — сказал Лева. — Собственно, над чем смеяться? Мой дед сказал, что тут не плакать надо, а радоваться, если у людей любовь. Извините.
      Оленька покраснела, но не отвернулась.
      Лева рассказал, как по закону скелета была устроена молчанка. И как пришёл Петушок, ко так и не смог воздействовать на ребят.
      — Кто-то ему рассказал про закон скелета, так он рас-— кричался: «тайное общество», «организованное хулиганство » Обещал принять строгие административные меры.
      — И откуда у людей такая жестокость берётся? —« спросила Оленька, болезненно морщась.
      — Не знаю, — сказал Лева. — Скорее всего — от внутренней некультурности.
      — А я думаю, что борьба за существование. Он боится за свою должность, за свою зарплату. И готов выслуживаться как попало! — сказал Плюха.
      — Может быть, он продукт эпохи? — сказал Виктор.—« Безобразное, рождённое рядом с прекрасным?
      — Во всяком случае, это ужасно — жестокость, жесто-косердность, — вздохнула Оленька. — Я пойду, мальчики. Мама, наверно... — Она не закончила фразы, направилась к висящему на гвозде пальто.
      Виктор опередил её, помог одеться. Оленька кивнула всем и ушла. А солнце в комнате осталось и грело ласково, по-весеннему. Ребята с минуту помолчали. Потом Виктор сказал:
      — Я её очень люблю. Понимаете? Раньше я бы этого не сказал, а теперь — не боюсь. Любовь не надо прятать, за неё надо драться. Драться!
      Друзья понимающе кивнули.
      Дверь открыл отец.
      — Здравствуй, па, — сказала Оленька, проходя мимо него в переднюю.
      — Здравствуй, — лицо отца было хмуро.
      «Очень сердит», — подумала Оленька и вздохнула.
      — Что ж ты стоишь?
      — Я не стою, — она стала снимать с себя пальто медленно-медленно. — Я была у Фаины Васильевны.
      — Известно.
      Оленька наконец повесила пальто на вешалку. Куда идти? К себе или в столовую?
      Алексей Павлович угадал её мысли.
      — Иди к маме. Она тут чуть с ума не сошла.
      Оленька покорно пошла в столовую. Мать сидела в кресле, прижав руки к груди. Глаза у неё были вспухшие и растерянные.
      — Здравствуй, ма, — сглотнув, сказала Оленька.
      Елена Владимировна молча протянула к ней руки и
      вдруг заплакала.
      — Я дура, Оленька. Я определённая дура. Только я хотела... хотела... тебя... уберечь...
      — Лена, — повысил голос вошедший вслед за Оленькой Алексей Павлович.
      — Хорошо, Алёша, хорошо... Я... не... не буду...
      Оленьке стало жаль мать. Ну конечно же, она хотела
      добра. Надо было ей всё рассказать, объяснить. А не уходить очертя голову.
      — Прости меня, мамочка. Это было глупо.
      — Хорошо, хорошо...
      Оленька уткнулась в её плечо и готова была сама разреветься.
      — Организуем солёную Ниагару? — сердитым голосом сказал Алексей Павлович. Но сердитым был только голос, Оленька поняла, что он не сердится. — Отклейтесь друг от друга, девочки. Давайте-ка поговорим.
      — Не надо, па. Всё понятно. Молодости свойственно ошибаться, — сказала покорно Оленька.
      — В школе ты тоже, видимо, не была?
      — Нет.
      — Что же ты думаешь делать дальше?
      — Пойду в школу.
      Ответ обезоружил Алексея Павловича.
      — Ага. Проясняется. А письма эти страшные где?
      — У меня.
      — Если не хочешь, можешь мне не показывать.
      — На, — Оленька протянула отцу листки.
      Алексей Павлович ваял их и, всё ещё хмурясь, начал читать. И по мере того, как он читал, лицо его менялось, таяли морщины, веселели глаза.
      — Так. Хм... И что же ужасного ты в них нашла, Лена?
      Елена Владимировна посморкалась в носовой платок и не ответила. Она и сама не могла вспомнить, что напугало её. И почему она так встревожилась, и побежала советоваться, и наделала столько глупостей.
      — Вот так, девочки. Таким путём, — насмешливо сказал Алексей Павлович. — Ну, а с автором ты нас познакомь поближе.
      Оленька кивнула, взяла листки и ушла в свою комнату. Там она села на диван и вдруг засмеялась, тихо, без видимой причины. Потом заглянула в зеркальце, сказала сама себе:
      — Смех без причины — признак дурачины.
      И снова засмеялась.
      Пётр Анисимович возвращался с педагогического совета пешком. Он шёл прямой, заложив руки за спину, ступая прямо в лужицы на панели.
      Педагогический совет был бурным. Выступили, кажется, все, даже новенький литератор, этот мохнатый желторотый оболтус, только что окончивший институт. Странные люди — учителя. Не понимают простых и ясных вещей. Все пытаются усложнить. Лезут в дебри психологии. Зачем? Василиса Романовна просто заявила, что, мол, завуч — чужого поля ягода и работать так дальше нельзя.
      Странные люди.
      Конечно, он со всей партийностью и принципиальностью отстаивал свои позиции. И как будто произвёл благоприятное впечатление на инструктора райкома. Во всяком случае, она не выступала «против», хотя не выступала и «за». Отмолчалась.
      В общем-то, неприятно. И всё-таки он считает себя правым. Нельзя отпускать вожжи в таком ответственном деле, как воспитание подрастающего поколения. В райкоме это поймут.
      Но и работать дальше в этой школе будет трудно. Надо просить перевода в другзто. А тут пусть Фаина Васильевна играет с детьми во взрослых. Пусть нянчится с этими Любовями и прочей мерихлюндией. Время покажет, кто из них прав. Время покажет.
      Ныло сердце, то ли от усталости, то ли оттого, что не поняли его, и вот идёт он один, чужой всем этим педагогическим хлюпикам. И обидно, что не нашлось ни одного че-
      ловека, который бы понял его. Разве что Александр Афанасьевич. Но тот уже на пенсии — и от него мало пользы.
      Дома тесть сидел на кухне с Костей и какой-то миловидной девушкой. Где-то он её видел? Кажется, да, а может быть, и нет. Таких миленьких лиц много.
      — Ну, Петруха, — сказал старик развязно. — Радость у нас. Костик женился.
      «Опять он называет меня Петрухой», — сердито подумал Пётр Анисимович и, поведя плечами, направился к двери, и только тут до него дошёл смысл сказанного стариком. Он остановился, повернулся всем корпусом к тестю:
      — Вы что-то сказали?
      — Костя, говорю, женился, — повторил тесть.
      — Какие у вас дурацкие шутки, папаша.
      — Он не шутит, папа. Вот Люся, моя жена.
      Пётр Анисимович провёл рукой по лбу и, ничего не сказав, вышел.
      Когда Фаина Васильевна пришла в школу, ребята встретили её радостно, а она шла по коридору всё такая же строгая, в глухом чёрном платье, только была чуть бледнее, чем обычно.
      На большой перемене она зашла в девятый «в».
      — Ну, вояки? Отличились, нечего сказать! Взуослые люди! Какую же экзекуцию применить к вам? Или вы считаете, что все ваши художества за время моей болезни могут остаться безнаказанными?
      Ребята почему-то улыбались.
      — А усилитель мы починили, — сказал Плюха.
      — Да? — насмешливо переспросила Фаина Васильевна. — А я собралась уже мастера вызывать из ателье.
      — Фаина Васильевна, — сказал Лева. — Мы боролись за справедливость, как умели. Может быть, и не так, не теми методами. Что ж, мы люди, а людям свойственно ошибаться.
      — И исправлять свои ошибки, — добавил Виктор.
      — Так-так, Шагалов. Ну что ж, будем исправлять ваши ошибки вместе. Скажите честно, Иван Иванович в этом был замешан? — Она кивнула на скелет.
      — Был, — ответила Лена Колесникова.
      — Я так и предполагала. Так вот, друзья, сделаем так.
      Пусть Иван Иванович отдувается за всех. Передадим его в кабинет биологии. Кстати, он там нужнее.
      Ребята молчали, а Фаина Васильевна кивнула и ушла.
      — Эх, — вздохнул Плюха. — Жалко Ивана Ивановича. Хороший был человек, хоть и не подсказывал...
      — Предлагаю сделать так: Ивана Ивановича отнести в кабинет биологии самим. И без лишнего шума, — сказала Лена Колесникова.
      Кое-кто стал возражать.
      — Ставлю на голосование. Кто «за»? Кто «против»? Иван Иванович?
      Иван Иванович безмолвствовал.
      — Закон скелета! — сказала Лена, поднимая большой палец.
      — Закон, — дружно ответил класс.
      — Да и не в скелете дело, — сказал Лева. — Скелет уйдёт — закон останется. Нас сколько? Двадцать девять? Вот и будет закон тридцатого: один за всех и все за одного!
      — Точно! — воскликнул Плюха и так стукнул кулаком по парте, что она крякнула.
      Ивана Ивановича взяли на руки и понесли головой вперёд, как три года назад.
      Только Виктор и Оленька чуть отстали.
      — Замечательные у нас ребята! — сказала Оленька.
      — Девятый «в»! — сказал Виктор, и прозвучало так, будто он говорил о президиуме Академии наук или об отряде космонавтов.
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
      ЛЮСЬКА
     
      Часть первая
      КОНЕЦ
     
      Шуршала сухая листва: «Шу-шшу-шшшу...» Золото накалывалось на тоненькие красные каблучки Люськиных туфель, надетых по случаю вызова в райком комсомола. Золото слетало с клёнов и лип, с тополей и берёз, покачиваясь и кувыркаясь, падало и устилало дорожку, по которой шагала Люська. И солнце ткало свои тонкие узоры для Люськи, и деревья протягивали ей свои могучие руки, чтобы она могла опереться на них, чтобы не споткнулась ненароком.
      Ой, плохо вы знаете Люську, деревья!
      Вот каблучки сломать может. С непривычки. Потому что надевает эти туфельки на шпильках третий раз п жизни.
      Впервые она надела их на выпускной вечер. На ней было белое платье с пышной, колоколом, юбкой и красивым вырезом и вот эти самые новенькие туфли. И платье и туфли шли к ней. Она чувствовала себя необыкновенно лёгкой, будто кто-то приподнял её — и вот не стучат каблучки по паркету, идёшь, не касаясь пола.
      И мальчишки охотно танцевали с ней. Только Ма——ар 7-ни разу. Сидел как сыч в углу. А когда она подбежала к нему пригласить на «дамский» вальс, он посмотрел на неё удивлённо и испуганно: «У меня мозоли». Она чуть не заплакала от стыда и обиды. Но сдержалась и, набравшись смелости, под горячую руку пригласила Аркадия Самойло-вича. Старый строгий директор шевельнул мохнатыми, столько лет наводившими страх на ребят бровями и. легонько обхватив Люськину тоненькую талию, закружился в неторопливом вальсе. Когда музыка остановилась, Аркадий Самойлович галантно поклонился и, предложив Люське руку, проводил её к стулу.
      Кругом захлопали. Кто-то крикнул:
      — Вот это Люська!
      А Люська незаметно скосила глаза на Макара. Он по-прежнему сидел в своём углу.
      Под утро всем классом пошли гулять. Над крышами загоралась заря. Было тихо-тихо. Улицы казались просторнее, чем днём, какими-то торжественными. Не потому ли, что в этот полночный час, взявшись за руки, по ним шагала компания притихших, даже чуть погрустневших девчат и ребят? И отчего это? Почему без грусти радость не обходится? Может быть, что-то кончилось в этот вечер, оборвалось? А впереди... Впереди пока ещё только вот эта улица да заря над крышами...
      Люська шла вместе со всеми. Вдруг она остановилась, сняла туфли, стянула с ног чулки-паутинку и зашагала босиком по прохладному асфальту, чуть припудренному ласковой пылью. Может, ей захотелось вернуться во вчерашний день, вспомнить детство...
      — Ты ненормальная, Люська! — закричала на неё Ольга, и чёрные глаза её стали вдруг большими-большими. —
      Ты определённо стукнутая! — И тут же, засмеявшись, тоже разулась.
      Второй раз Люська надела туфли на прощальную вечеринку. Собрались у Ольги. Всё было чинно-благородно. Стол ломился от всякой всячины. Два дня держали мам в состоянии боевой тревоги: дети не что-нибудь, дети школу кончили!
      Пригласили учителей.
      Перед каждым прибором положили карточки с именами и фамилиями персон, коим сидеть за сим прибором. Целый день устроители обсуждали вопрос «соседей слева и соседей справа». Оказывается, не так просто рассадить всех так, чтобы каждому было интересно и приятно соседство. Лично Люське было абсолютно всё равно, с кем сидеть. Аб-со-лют-но! Карточку с её именем положили между карточками Лёдика и Ольги. Макар оказался на другом конце стола.
      Несмотря на карточки, долго рассаживались. Потом начались тосты. Говорили о том, что молодым везде у нас дорога и что старикам везде у нас почёт. В общем всё, что принято говорить в таких торжественных случаях. Потом учителя пожелали своим бывшим ученикам счастья и ушли.
      Сразу загалдели. Кое-кто закурил, лихо пуская к абажуру колечки.
      — Мужчины мы или не мужчины? — Лёдик задорно оглядел друзей.
      Отодвинули столы, стали танцевать. Неожиданно испортилась радиола, хотя к ней никто не прикасался. Мальчишки начали было разбирать её по винтикам. Но бросили. Не было ещё за всю школьную жизнь такой вечеринки, чтобы радиола не испортилась.
      Спели несколько песен и притихли. Почему-то вдруг расхотелось танцевать и петь. Снова повеяло той же грустью, что и тогда, на пустынных улицах, в первое утро их «аттестованной» зрелости.
      Люська уселась на диванной подушке, сброшенной на пол, и исподволь посматривала на Макара, который в дальнем углу о чём-то разговаривал с Лёдиком. Люське сперва не слышно было, о чём они говорят. Но вот Лёдик повысил голос, стал рубить воздух ребром ладони, доказывая что-то.
      Ребята, привлечённые их спором, замолкли.
      — По жизни надо мчаться экспрессом, если хочешь чего-нибудь достигнуть! Понимаешь! Надо сразу брать билет на скорый и жать к цели без пересадки. А не тащиться на перекладных. Сейчас век космических скоростей! Школа у нас отняла десять лет жизни. Теперь надо навёрстывать.
      — Так уж и отняла? — насмешливо спросила Ольга.
      — Тебе этого не понять, — отрезал Лёдик. — И вообще у нас мужской разговор.
      Лёдика все любили в классе. Был он высок и широкоплеч, обладал множеством талантов: и рисовал, и стихи сочинял, и был в классной прославленной футбольной команде центром нападения, и мог пройти на руках вокруг школы. Да мало ли какими ещё талантами наградила щедрая природа Лёдика.
      — Мужской! — Ольга прищурила глаза. Она всегда щурилась, когда сердилась. — Ас нашей, женской, точки зрения мужчина отличается от тех, кто хрюкает, прежде всего своим отношением к женщине. Впрочем, тебе этого не понять.
      Ребята засмеялись.
      — Ладно, — снисходительно буркнул Лёдик. — Я не хотел тебя обидеть. Неточность формулировки.
      — А остальные твои формулировки точны?
      — До йоты!
      — Значит, по-твоему, получается, что человек должен рваться к славе. Именно — рваться!
      — А тебя устраивает неизвестность? — Лёдик высокомерно посмотрел на Ольгу.
      — Оставь этот тон, — рассердилась Ольга. — Хочешь казаться умнее других.
      — Почему казаться? — усмехнулся Лёдик.
      — Пусть выговорится до конца,— сказал Макар и обратился к Лёдику:— Ну, а как быть, если человек не знает, в какой ему садиться? Ведь экспрессов-то много.
      — Это другое дело. Конечно, надо сперва решить. Но даже если ты и сядешь не в тот экспресс — не беда. Важно, что ты не теряешь времени на ненужные остановки, не ползёшь по жизни со скоростью черепахи.
      — Ну, знаешь...— не выдержав, возмутилась Ольга. — Мчаться невесть куда! Это... это...
      — Ладно, ладно. Возражения твои широкоизвестны н общедоступны. Все эти разглагольствования о призвании;
      о долге, о романтике...— Лёдик махнул рукой. — Ты думаешь, едут люди к чёрту на кулички строить, скажем. Братскую ГЭС по призванию или в поисках романтики? Едут потому, что там легче выдвинуться, прославиться. А остальное — слова, слова... Из передовиц...
      — Фразёр, — бросила Ольга. — Пошлый фразёр.
      — Значит, по-твоему, за такими словами, как «долг», «веление сердца»... — спокойно начал Макар.
      Лёдик не дал ему договорить.
      — ...ничего не сгоит. Твоё «веление сердца» — тоже не что иное, как выражение желания сесть в экспресс. Пойми ты наконец, что настоящую жизнь не построишь по лозунгам.
      — Ну, а я вот, скажем, не сяду в твой экспресс, — упрямо сдвинул брови Макар.
      — Знаю, ты мечтаешь о военном училище. Но ты идёшь туда тоже не ради романтики.
      — Верно, — согласился Макар и добавил: — Конечно, нынче армия не Конная Будённого... И всё же я иду по чувству долга, по велению сердца.
      — Ещё Наполеон сказал, что каждый из солдат носит в своём ранце маршальский жезл.
      — Ну и что?
      — Ничего. Ты будешь ускорять свой строевой шаг, чтобы в конце концов достать из ранца этот жезл и взмахнуть им. Не так ли?
      — По-твоему, я иду в военное училище не для того, чтобы служить Родине, а чтобы сделать карьеру?— Спокойный тон изменил Макару. Он начал злиться.
      — Грубо, конечно. Но действительно, служа Родине, ты неизбежно будешь делать карьеру.
      — Дурак ты, Володька!
      Лёдик самодовольно улыбнулся.
      — Это ты от беспомощности, Макар. Когда у спорщика иссякают аргументы, он, как правило, начинает просто ругать своего противника. Мы — рабы прописных истин, вот в чём беда. А я считаю, если хочешь чего-нибудь добиться в жизни, прежде всего выжги из себя тягу к прописным истинам. Правда, у прописных истин надёжные спины, но только слабые прячутся за чужую спину. — Лёдик кивнул на слушавших его ребят. — Вот спроси любого: всегда ли он думает, как говорит, и говорит, как думает? Давайте-ка сыграем в «пять минут правды», — считая, видимо, спор законченным, в шутку предложил Лёдик.
      Люська следила за спором без особого интереса. Весь вечер смеялась, шутила — и вдруг загрустила. Что это, вино виновато? Всё как сквозь дымку. Очень медленно, лениво доходил до Люськи смысл, суть спора. Ох, уж эти «пять минут правды»: пять минут, во время которых тебе имеют право задать любой вопрос, и ты должен, обязан ответить только правдой! Молчать нельзя, лгать и изворачиваться — тоже. Это вопрос чести. Люську будто толкнул кто. Она вышла на середину комнаты.
      — Ах, вот как! Тебе для правды нужны пять минут? Л в остальное время? В остальное время ты что, лжёшь?
      Лёдик недоуменно посмотрел на Люську: нападения п этой стороны он не ожидал.
      — К чему же такой скороспелый вывод? — сказал он мягко и как бы примирительно.
      — А если он напрашивается, этот вывод? Ты вот, как глухарь на току, ничего и никого не слышишь, кроме себя. Л ведь для твоей правды нужны или рюмка, или «пять минут».
      У Лёдика на щеках проступили красные пятна.
      — Вот как! Ты знаешь, как поют глухари? И режешь правду-матку всегда и во всём?
      — Да! Режу!
      — Что ж, проверим! Ну-ка, скажи, как ты относишься к Макару?
      Люська закусила нижнюю губу, лицо её сперва вспыхнуло, потом побледнело. Она замерла на секунду, затем решительно повернулась к Макару.
      — Я люблю тебя, Макар, — сказала она глухо, но отчётливо. — Это для тебя я надела белое платье и туфли на шпильках. Они не имеют вида, если ты на них не смотришь. — В комнате стало тихо-тихо. Люська повернулась к Лёдику и дерзко, с вызовом спросила: — На какой вопрос ещё я должна ответить?
      Лёдик молчал.
      — Может быть, ты хочешь, чтобы я ответила на вопрос, как я отношусь к тебе?
      Лёдик попытался улыбнуться, но улыбка его была жалкой, неуверенной.
      — Мне грустно, Лёдик, смотреть на тебя. Во всех экспрессах есть контролёры. Они проверят твой билет... Да что тебе доказывать... — Она повернулась и выбежала из комнаты.
      — Ненормальная, — как бы оправдываясь, сказал Лёдик.
      — Очень даже нормальная. — Ольга вышла вслед за Люськой.
      Люська забилась в ванную комнату и плакала, прислонясь головой к прохладному кафелю.
      — Чего ты, Люська! — Ольга обняла подругу и притянула к себе.
      — Это ужасно, ужасно!.. — забормотала Люська жалобно. — Теперь все знают...
      Ольга поняла, о чём говорит Люська.
      — И раньше все знали...
      Но Люська всё плакала и плакала. Наверно, всё-таки вино виновато. Люська не из таких, чтоб реветь.
      Она стала всхлипывать всё реже и реже, умыла лицо холодной водой. Глянула в зеркало. И так она не особенно красива. Коротко остриженная, чуть рыжеватая. Глаза зелёные в крапинку. А тут ещё и припухли.
      — Пойдём в комнату, — упрашивала её Ольга,
      — Не пойду.
      — Ну и дура! Получится, что Лёдька прав: для правды «пять минут» нужны.
      — Всё равно не пойду.
      — Пойдёшь! — Ольга толкнула подругу в бок.
      Они вдруг рассмеялись обе, и Люське сразу стало легче. «А что в самом деле!» Тряхнула коротенькими кудряшками и вышла в коридор.
      В коридоре стоял Макар. Появление Люськи застало его врасплох, да и Люська растерялась, попыталась было юркнуть назад, в ванную комнату, но в дверях стояла Ольга. Люська неуверенно шагнула вперёд, хотела пройти мимо Макара, проскользнуть, растаять.
      — Я тебя жду, — сказал Макар и откашлялся.
      — Извините, — Ольга нагнулась, будто собираясь кого-то боднуть, прошла между ними и исчезла в дверях комнаты.
      Макар и Люська стояли молча, не глядя друг на друга. Потом Макар поднял голову.
      — Даю тебе честное слово, что ты никогда... никогда не пожалеешь... Понимаешь? Ну, о том, что сказала. И никто не посмеет смеяться. Никто!
      Люська благодарно взглянула на Макара.
      — Иди к ребятам,— добавил Макар. — И ничего не бойся.
      Когда Люська вошла в комнату, ребята играли в «испорченный телефон». Слова выворачивали наизнанку, лишая их всякого смысла. То и дело слышался смех. На неё никто не обратил внимания. Она села на ту же диванную подушку, с которой так недавно встала, чтобы поспорить с Лёдиком.
      Как недавно это было и как давно! Как много произошло с того мгновения! Она огляделась: та же комната — и не та, ребята те же — и не те...
      Спустя несколько минут вошёл и Макар. Лицо у него было строгое и задумчивое. Он показался Люське выше ростом и шире в плечах.
      Когда игра в «испорченный телефон» распалась и уже уставшие ребята вяло затеяли новую игру, в «города», к Люське подошёл Лёдик.
      — Сердишься, Телегина?
      Люська не ответила.
      — Не сердись: истина превыше всего. Конечно, это глупо, что я спросил насчёт Макара.
      Люська вновь покраснела.
      — Хорошо, хоть понимаешь. А в общем, ничего особенного...
      — Разумеется... И в споре я немного погорячился...
      — Глупость — эта твоя «теория экспрессов».
      — Ну, а ты куда думаешь дальше? Особых склонностей вроде бы у тебя ни к чему нет.
      — С какой стороны посмотреть. Одна есть. Совершенно определённая. — Люська в упор посмотрела на Лёдика.— Склонность быть Человеком!
      — Нехорошо быть злопамятной.
      — И слишком забывчивой, — в тон добавила Люська.
      Она не сказала Лёдику главного. Не хотелось говорить.
      Именно ему не хотелось.
      И раньше в классе много спорили, как жить дальше, куда пойти, кем быть. Вот Макар — у того всё ясно. Он даже и мысли не допускает, что его могут не принять в военное училище. Не зря же он последние два года приналёг на спорт и на математику. Виктор — того ждут в университете! Кому же идти в университет, как не Виктору Курашо-ву, золотому медалисту? Ольга после школы собирается к отцу на завод. Будет работать и учиться.
      А Люська пока ничего не решила. Вот в космос бы она полетела. Космос — это да! Или геологом бы в экспедицию. В горы. К самым облакам! Можно обратиться к друзьям матери. Они возьмут. Коллектором или просто рабочей. Только просить Люська не хочет. По блату получится. А это против Люськиной совести. Да и не обязательно экспедиция. Разве только у геологов романтика? Разве только |геологи открывают неведомое? Вот прошлый год двое парней из их школы уехали на строительство Иркутской ГЭС, , несколько человек — на целину, в Казахстан. Пишут — счастливы.
      Когда-то Люська из всех кинофильмов предпочитала комедии или заграничные фильмы про несчастную любовь. Теперь ей стали нравиться выпуски кинохроники. Манили гудки паровозов, ажурные переплёты кранов, песчаные вихри в пустыне. Люська завидовала и сварщикам газопровода, и бетонщикам, перекрывающим могучий Енисей, и верхолазам на мачтах высоковольтных передач, и шофёрам,
      ведущим машины через горный перевал, и трактористам, прокладывающим первые борозды в бескрайной степи.
      И Люська ещё до экзаменов, никому ничего не сказав, пошла в райком.
      Райком комсомола помещался в просторном трёхэтажном здании вместе с райкомом партии и райисполкомом. Здесь два года назад Люське вручали комсомольский билет. Тогда она робела, терялась, не в силах сдержать волнение. Она была ещё чужой в этом большом здании. Теперь она шла сюда как в родной дом.
      Постучала в дверь с табличкой «Первый секретарь».
      — А-а-а, Телегина, заходи, заходи! — Секретарь райкома Алексей Брызгалов поднялся из-за стола и приветливо протянул руку.
      Коренастый, с выгоревшими на солнце льняными волосами, улыбчивый, он скорее был похож на озорного подростка, а не на важного секретаря райкома. Его очень уважали комсомольцы и даже побаивались. Обычно, прежде чем что-либо сделать, говорили: «А Митрич что скажет?», «А не попадёт от Митрича?» Отчество Алексея было Дмитриевич, и весь район звал его попросту «Митрич». За глаза, конечно. А право называть его так в глаза имели немногие.
      Люське было приятно, что Брызгалов помнил её. Они встречались после того памятного дня, когда Люську принимали в комсомол, всего два раза: на комсомольском собрании в школе и на районной конференции, где Люська выступала с отчётом о сборе их школой металлолома.
      — Присаживайся, Телегина. Что скажешь хорошего? Как там у вас с четвёртой четвертью? Скоро экзамены. Не оплошаете?
      — Не оплошаем, Алексей Дмитриевич.
      Брызгалов засмеялся.
      — Нет, нет, честное слово! — торопливо заверила Люська. — У нас ребята — сила! — Она даже взмахнула рукой для убедительности.
      Брызгалов одобрительно кивнул. Люськина убеждённость пришлась ему явно по душе.
      — Ну и что, Телегина, после десятилетки думаешь делать?
      — Вот... — Люська достала из портфеля листок и положила на стол.
      Брызгалов развернул.
      «Секретарю РК ВЛКСМ тов. Брызгалову А. Д. от члена ВЛКСМ Телегиной Людмилы Афанасьевны.
      Заявление
      Прошу направить меня на самую трудную комсомольскую стройку в Сибирь или на Дальний Восток. Хочу вместе со всем нашим народом строить коммунизм — светлое будущее всего человечества. Готова на любые трудности. Звание комсомолки оправдаю.
      Телегина».
      Брызгалов дважды прочёл заявление и посмотрел на Люську. Во взгляде его Люська уловила одобрение. Или это только показалось ей?
      — Это хорошо, Людмила, что ты готова на любые трудности. Трудностей у нас впереди ещё много будет. И что просишься на комсомольскую стройку — тоже хорошо. Мы твою просьбу постараемся удовлетворить. — Брызгалов энергично прихлопнул ладонью Люськино заявление. — Но вот ответь мне всё-таки на один вопрос: ты просишься в Сибирь, другой просится, третий, десятый, сотый. А почему именно в Сибирь? Или на Дальний Восток? Разве только там коммунизм строят?
      — Нет, конечно... Но как-то... Но едут... В общем, дела настоящего хочется.
      — Говоришь, дела настоящего хочется. Что ж, дело настоящее дадим. А вот Сибирь я тебе обещать не могу. Вчера комсомольские руки нужны были в Сибири. Сегодня-— в другом месте. Завтра — в третьем. Жизнь, как говорится, течёт, и каждому поколению своё дело выпадает, своя задача.
      — Куда мне выпадет, туда и посылайте.
      — Хорошо. Значит, договорились. Куда надо будет, туда и пошлём. А сейчас сдавай экзамены. Желаю успехов. Я к вам как-нибудь загляну.
      — Приходите.
      Люська попрощалась и вышла. Сознание выполненного долга делало её шаги твёрдыми и уверенными. Конечно папа будет вздыхать. И кое-кто из товарищей мысленно об ругает её. Пусть. Ей не нужно лёгкого пути, «длинного руб ля», тёплого домашнего покоя. Она хочет, как все, и будет как все, все настоящие честные люди, идти навстречу ветру навстречу трудностям и невзгодам. Иначе не стоит и жить!
      и вот теперь она в третий раз надела свои красные туфельки на шпильках. Её вызывали в райком.
      Уже осень. Всё лето Люська работала в пионерском лагере вожатой у малышей. Не ждать же сложа руки направления. Ей предложили поехать в лагерь — и она поехала. И вот наконец её вызывают в райком.
      Щедрая осень бросала ей под ноги жаркое золото. И щедрость осени была по душе Люське.
      На скамейке в парке две маленькие девчушки, сопя от усердия, плели венок из огненно-золотых кленовых листьев. Люська подсела к ним.
      — А ну-ка, маленькие, давайте-ка помогу. — Она взяла в руки охапку листьев, положила себе на колени и начала ловко и быстро нанизывать их один на другой, соединяя в плоскую яркую цепочку. Готовые венки она надела девочкам на головы, чуть откинулась назад, чтобы полюбоваться своей работой. Довольная, она приложила палец к губам: — Т-с-с-с, девочки. Я бы сплела вам и не такой венок но, увы... меня вызывают в райком. Знаете, что такое райком?
      Девочки заморгали глазёнками и сокрушённо замотали головами.
      — То-то! — Люська важно нахмурилась, поднялась со скамейки, поправила платье и, помахав девочкам рукой, пошла дальше.
      В кабинете Брызгалова за столом, покрытым красной суконной скатертью, сидело несколько парней. Двое пристроились на подоконнике. На диване, тесно прижавшись друг к другу, сидели девчата.
      Несмотря на табличку «Не курить» и открытое настежь окно, в кабинете лениво плавали сизые пласты табачного дыма.
      — Здравствуйте, — поздоровалась со всеми Люська.
      — Здравствуй, Люся. Присаживайся, — пригласил Брызгалов.
      Люська посмотрела по сторонам. Сесть было не на что.
      — Спасибо, — сказала она. — Я постою.
      — Иди к нам, — пригласили сидящие на окне. — Уступим треть подоконничка.
      Люська улыбнулась им, повторила:
      — Спасибо, я постою.
      Парень, сидевший за столом ближе всех к двери, в
      промасленной спецовке и резиновых сапогах, оглядел её насмешливо.
      — Платьице помять боится. Гляди, как вырядилась!
      Люська вспыхнула. Ну уж нет, этого она так не спустит!
      — Ну и вырядилась! Что ж тут плохого? Или, по-вашему, в райком лучше в засаленной спецовке ходить?
      — Так его! — поддержала Люську одна из девушек, и все засмеялись.
      — Языкастая, — удивлённо прогудел парень в спецовке.
      — Какая выросла, — отрезала Люська.
      — Вася, — обратился он к сидящему напротив щуплому юноше. — Встань-ка. Она на мой стул не сядет. В белом платьице после робы.
      — Что, Кротов, крепко тебя отбрила Телегина? — весело сказал Брызгалов. — Ты на него не обижайся, Люся. Он хороший парень.
      — Всё, что ли, Митрич? — посмотрел на часы Кротов. — А то обед кончается.
      — Всё. Значит, до завтра. Попрошу не опаздывать. Начнём рейд ровно в половине шестого утра.
      — Не опоздаем.
      Парни дружно поднялись, попрощались и вышли. Тот, что в промасленной спецовке, задержался в дверях, посмотрел на Люську, почесал затылок, улыбнулся вдруг, показав крупные белые зубы.
      — В общем-то верно, не сердись, Телегина Людмила. Это я так. А насчёт спецовки, в общем-то мы в обеденный перерыв...
      Он кивнул всем и закрыл за собой дверь. Одна из девчат передразнила его:
      — «В общем-то, в общем-то»... А запомнил имя п фамилию.
      Девчата прыснули, но тут же умолкли, перехватив строгий взгляд Брызгалова.
      — Вот, девушки, какое дело, — начал Брызгалов. — Хотим мы вас направить на работу. На очень ответственную... И чрезвычайно важную.
      Брызгалов произнёс эти слова так торжественно, что Люськино сердце дрогнуло. Вот оно, начало дальней дороги, где ветер в лицо!..
      На какое-то мгновение будто раздвинулись стены, и ос-
      лепительно засияло солнце, и Люська увидела себя на верхушке металлической стрельчатой башни, в спецовке, с нитями проводов в руках. И провода уходят в неведомую даль... Вот оно!..
      — В город прибыли вагоны с овощами. Овощи скоропортящиеся. Помидоры там, огурцы... Их надо быстро продать населению. А продавцов не хватает. Вот и обратились к комсомолу с просьбой — помочь. Как, девушки, поможем?
      Девушки молчали.
      — Дело, конечно, добровольное... Где-то растили эти помидоры и огурцы такие же, верно, девчата, как и вы. И всюду «зелёную улицу» давали этим помидорам. Чтобы довезти... А у нас такая загвоздка. Не хватает рабочих рук... Так как, поможем, девчата?
      Девушки молчали.
      — Между прочим, Павел Корчагин на лесозаготовках работал, — сказал один из парней, сидевших на подоконнике.
      — А Владимир Ильич Ленин на воскреснике брёвна таскал, — добавил другой.
      — Да чего вы нас агитируете? — сердито сказала девушка в розовой кофточке. — Мы всё это сами понимаем. Только как-то неожиданно.
      — Ну, а если я не соглашусь, — спросила её соседка,—« из комсомола будете исключать?
      — Зачем же. Исключать вас никто не собирается. — Торжественное выражение сошло с лица Брызгалова. — Помочь или не помочь людям — это дело вашей совести.
      Девушки зашептались.
      — Ответ сразу надо давать? — вновь спросила девушка в розовой кофточке. — Нам бы с родителями посоветоваться.
      — Ну что ж, посоветуйтесь. Но дело срочное, не терпит.
      Девушки торопливо встали и выпорхнули за дверь. Но
      Люська продолжала сидеть, сосредоточенно разглаживая рукой красную скатерть.
      — Ну, а ты как, Люся? — обратился к ней Брызгалов.
      Люська оторвала взгляд от собственной руки, посмотрела на Брызгалова.
      — Я, Алексей Дмитриевич, понять хочу. Как же так получается? В газетах про романтику пишут: здесь ударная
      комсомольская, там ударная комсомольская. Я вам ещё весной заявление подала. В Сибирь просилась. На Дальний Восток... Только бы дело настоящее делать. А вы мне помидорами торговать предлагаете... — Голос её сорвался от горькой обиды.
      — Я понимаю тебя, — сказал Брызгалов серьёзно. — Я вот тоже строителем хотел быть. Институт строительный окончил. А избрали секретарём райкома... Романтика, говоришь... Романтика — это не только Сибирь и Дальний Восток, романтика — у нас вот здесь. — Он похлопал себя по груди. — Это — если любишь своё дело, если делаешь его чистыми руками, всего себя отдаёшь людям. Понимаешь? Ты просишься на самую трудную комсомольскую стройку. А лёгких строек не бывает. Ты говоришь, что готова к любым трудностям, а испугалась первой же. Я тебя не виню, Люся. Всё это не так просто. Вот у нас на Механическом строят новый цех. Важный цех, объявлен ударной комсомольской стройкой. Он будет выпускать машины для химической промышленности. Понимаешь? Замечательные ребята там работают! А после работы — помидоров не купить. Очереди. Не хватает продавцов. А как важно накормить этих ребят, сберечь каждую минуту их отдыха, чтобы назавтра они сделали ещё больше, работали ещё лучше! Не только за себя, но и за тебя. Понимаешь?.. Мы никого не неволим. Каждый вправе выбирать себе ту работу, которая по душе. Понадобятся люди на дальнюю стройку, мы дадим тебе путёвку. Только подумай насчёт романтики. Так-то!.. До свидания, Люся. — И он протянул ей руку.
      Когда дверь за Люськой закрылась, Брызгалов вздохнул:
      — Хорошая девушка. Даже, честно говоря, жалко на помидоры посылать. А надо!
      — Не пойдёт она, — сказал один из парней.
      — Пойдёт, — убеждённо сказал Брызгалов.
      На другой день Люська с комсомольской путёвкой пришла в торготдел.
      Заведующий торготделом товарищ Епишев сидел за столом, заваленным потрёпанными справочниками, накладными, списками, справками, сводками. У него было безбровое лицо с обтянутыми жёлтой, сухой кожей скулами, худая
      шея с серой тенью от острого кадыка. Он казался больным или очень усталым. Он оторвался от бумаг и безразлично оглянул на вошедшую.
      — Слушаю вас.
      — Я пришла работать. По путёвке.
      Епишев молча протянул руку, взял Люськину путёвку, повертел её и хмыкнул.
      — Вы когда-нибудь работали в торговой системе?
      — Нет.
      — Прямо со школьной скамьи? Похвально! Только мне нужны кадры, а не раскадровочки. Куда же мне вас?
      — Поближе к Механическому, — сказала Люська. — Там комсомольская стройка...
      Но не только комсомольская стройка привлекала её к Механическому. Завод был далеко от дома, а Люське, несмотря на принятое решение идти торговать, не хотелось, чтобы кто-нибудь из ребят увидел её торгующей помидорами. Раз надо — она идёт. Она понимает. Но лучше пусть её не видят ребята. Пусть не знают...
      — Хорошо, — сказал Епишев и сунул путёвку в ящик стола. — Идите в тридцать первый магазин, к товарищу Разгуляю. Он вас приспособит. Я позвоню.
      Люське не понравилось, что Епишев так запросто сунул её комсомольскую путёвку в ящик, не понравились и слова «раскадровочка», «приспособит». Но она смолчала. Только спросила:
      — А где это тридцать первый магазин?
      — Возле Механического, — буркнул Епишев, снова уткнувшись в бумаги.
      — До свидания, — вежливо сказала Люська и вышла.
      На углу стоял большой ларёк с вывеской «Овощи —
      фрукты» через тире. Будто овощи — это и есть фрукты. За прилавком орудовала немолодая женщина в перепачканном фартуке поверх жакета и таких же перепачканных нарукавниках. Люська остановилась неподалёку.
      Женщина работала бойко, лихо накладывала на чашку весов розовые помидоры, стучала гирями, быстро отсчитывала сдачу.
      «Вот так и я буду стоять», — подумала Люська, и ей вдруг захотелось уйти подальше и от ларьков этих, и от Епишева, и от товарища Разгуляя, который представлялся ей ещё более непривлекательным, чем его начальник. Уйти!..
      Пусть торгуют те, кто ничего другого не умеет... А ты умеешь? Что ты умеешь, Люська?.. Можешь не ходить. Вряд ли тебя будут искать. Люди заняты делом. Даже путёвку, наверное, не вернут в райком. Так и будет лежать красненькая, тиснённая золотом книжечка в столе товарища Епишева. Так и будет лежать... А внутри книжечки — твоя фамилия: «Телегина Людмила Афанасьевна, член ВЛКСМ»... Ладно! Хватит размазывать! Можешь не ходить. Помидоры без тебя не сгниют, совесть — сгниёт...
      Вот и Механический завод. Из-за высокой жёлтой ограды тянутся к нему молодые деревца. За ними— длинные корпуса цехов, откуда слышен равномерный гул. Жёлтое приземистое здание проходной. Ворота с решёткой наверху. На решётке надпись: «Государственный Механический завод». Будто у нас в стране есть ещё и частные заводы. И вообще — скучное название. Назвать бы завод как-нибудь... ну... ну, хоть «Стальная роза» или там... ну, мало ли...
      А напротив Люська увидела другую надпись: «Продовольственный магазин № 31 Райпродторга».
      Ещё в девятом, когда их класс ходил на экскурсию на Механический, они с Ольгой забегали в этот магазин, купили десять плавленых сырков и пять батонов. На всю компанию.
      Люська постояла немного около витрины с аккуратными скучными горками консервных банок и строем винных бутылок с яркими этикетками. За толстым стеклом в таинственном полумраке мелькали бледные лица покупателей. Люська понимала, что никакого полумрака, - в сущности, нет, просто на улице солнце. Но стало тоскливо. Вздохнув, Люська вошла в магазин.
      Крашенные тёмно-синей масляной краской стены, щербатый кафельный пол, толстые стёкла на прилавках. В углу поочерёдно, словно переругиваясь, взвывали две кассы.
      В овощном — очередь за помидорами.
      Люська подошла к молоденькой продавщице рыбного отдела, — он был ближе к двери.
      — Скажите, пожалуйста, где мне найти директора?
      — А вам зачем? — недоверчиво спросила девушка. Даже светлые кудряшки её, вздрагивавшие при каждом движении, замерли и насторожились.
      Не будет же Люська объяснять всем и каждому, что её послали на ликвидацию прорыва в торговле.
      — По делу.
      — Сейчас узнаю.
      Девушка ушла и вскоре вернулась в сопровождении толстухи с помятым рыхлым лицом, подведёнными ресницами и сильно накрашенными малиновыми губами.
      — Что случилось, гражданочка? — подчёркнуто официально обратилась она к Люське.
      — Як директору, к товарищу Загуля... Гуляеву.
      — Разгуляю, — поправила толстуха.
      — Да. Меня послал товарищ Епишев.
      Толстуха заулыбалась.
      — Голубушка, так бы сразу и говорили! А мы подумали: опять кто с жалобой... Проходите.
      Она подняла квадрат прилавка и открыла дверцу вроде калитки. Люська сделала несколько шагов и оказалась в полутёмном помещении, заставленном какими-то ящиками, бочками, мешками.
      — Осторожней. У нас тут все чулки порвёшь. Оня!— крикнула толстуха. — Опять на дороге ящиков наставила.
      Из-за перегородки ответили басом:
      — Скоро машина придёт. Тару отправляем, Нина Львовна.
      — Машина, машина... — сердито проворчала толстуха. — Пока отправите, шею сломаешь. Сюда, пожалуйста!— Она открыла невидимую в полумраке дверь. Оттуда вырвался неяркий луч света.
      — Василь Василич, к вам от товарища Епишева.
      Люська вошла в небольшую комнатку. За стареньким
      канцелярским столом сидел уже не молодой, приятной внешности мужчина. Он приветливо улыбнулся, на бритых щеках его заиграли ямочки.
      — Здравствуйте! Прошу садиться. Чем могу служить?— Глаза у него были синие-синие, взгляд открытый. Говорил он негромко.
      «Похоже, что подчинённый получше начальника», — подумала Люська.
      — Товарищ Епишев послал меня к вам...
      Люська не успела договорить. Разгуляй мягко перебил её:
      — Вы — Телегина Людмила.
      — Да.
      — Вот и отлично! — Он внимательно посмотрел на Люську, чуть склонив голову. — Вот и от-лич-но!.. Значит, хотите посвятить себя торговле?
      — Собственно, меня послал райком комсомола...
      — На прорыв, — улыбаясь, добавил Разгуляй. — Вот и отлично! Когда можете приступить?
      — Хоть сейчас.
      — Сейчас...— Разгуляй посмотрел на Люськино белое платьице, на красненькие туфельки на шпильках и искренне рассмеялся: — Вы не сердитесь, Людмила... э-э-э... Афанасьевна... Такой деликатный наряд — и ящики с помидорами. Хотя помидоры — тоже деликатный товар. Конечно, можете и сейчас приступать. Спецовочку мы вам выдадим. Вам когда-нибудь приходилось иметь дело с товаром?
      — Иногда покупала кое-что в магазине, — не без ехидства ответила Люська.
      — Я имею в виду другую сторону прилавка, — ласково улыбнулся Разгуляй.
      — С другой стороны нет, не приходилось.
      — Вот видите. Придётся вас подучить немного. Торговля, конечно, дело не сложное, но и не такое уж простое. Вот, — он указал на толстуху. — Прошу любить и жаловать, заведующая нашей рыбо-овощной секцией, Нина Львовна. Будете, так сказать, трудиться под её непосредственным руководством. Она у нас, несмотря на ещё молодой возраст, прямо-таки мать продавщицам.
      — Уж вы скажете, Васи ль Василич! — кокетливо проговорила Нина Львовна.
      — Открываемся мы в восемь, закрываемся в девятнадцать. Приходите завтра немного пораньше. Попрошу заяв-леньице на моё имя и вот эту анкетку заполнить. Оформимся и приступим...
      Зазвонил телефон. Разгуляй снял трубку.
      — Да. Яблоки?.. — Он прикрыл трубку рукой и вопросительно посмотрел на Нину Львовну, потом, отняв руку, сказал в трубку: — Давайте. Освоим... Сколько?... Давайте.— Он положил трубку на рычаг. — Яблоки нам база подбросит. Придётся покрутиться.
      Разгуляй понравился Люське. Что с того, что немного грубоват? Это скорее не грубоватость, а прямолинейность. Человек называет вещи своими именами. Что ж в том пло-
      кого? Она, Люська, тоже такая же. Тоже не побоится назвать всё СБОИМ именем. Как же иначе жить? Приспосабливаться к таким, как Епишев? «Раскадровочка», «Он вас приспособит!» Приспособит! Вот что не понравилось с первого раза. Только сейчас слово встало перед Люськой бесстыдно нагое, наглое слово — приспособляться! Никогда! Ах, как это хорошо, что её директор не похож на Епишева!
      Первые два дня Люська работала вдвоём с Галей. Галя — та самая молоденькая продавщица рыбного отдела, у которой Люська спрашивала, где найти директора.
      Сама Люська не торговала. Товар — яблоки, помидоры и желтоватые огурцы — взвешивала Галя, а Люська помогала ей рассчитываться с покупателями и подносила ящики с помидорами.
      На второй день, когда палатку закрыли на обед, Галя спросила Люську:
      — Ну как, присмотрелась?
      — К чему?
      — А как я торгую.
      — Ну?
      — Василий Васильевич завтра тебя одну решил поставить за весы. Продавцов нехватка.
      — Хорошо.
      Они помолчали. Галя взяла из ящика большое красное яблоко, вытерла его о спецовку, надкусила крепкими ровными зубами.
      — А тебе страшно первый раз было? — спросила её Люська.
      — Ещё как! У меня в первый день недостача знаешь какая получилась!
      — Почему недостача?
      — А кто его знает! Как говорится: усушка и утруска. Поработаешь — узнаешь.
      — И что же ты сделала с недостачей?
      — А что! Поплакала да покрыла. Василий Васильевич помог.
      — Денег дал?
      Галя не ответила, неопределённо пожала плечами.
      После обеда Люська под наблюдением Гали стала отпускать помидоры.
      в общем, торговля—дело несложное. Только гири путаются к концу дня. И двугривенные так похожи на полтин-иики, что вместо сорока копеек очень даже свободно можешь выложить рубль. Впрочем, тебе их тут же вернут. Да ещё и скажут: «Так будете торговать — проторгуетесь!»
      Днём покупателей не очень много. Наплыв начинается с четырёх часов. На заводе кончается смена. Б магазине и возле уличных палаток и лотков образуются очереди. Все сердятся, торопят, даже ругают.
      Ох, и досталось же Люське в первый день её самостоятельной работы! Галя на ругань внимания не обращает, то ли привыкла, то ли вид делает, что не трогают её обидные слова. А Люське непривычно. Укладывает яблоки на чашку весов, уж, кажется, так старается, так торопится. Но нет, не довольны, подгоняют:
      — Побыстрее, девушка!
      — Не на танцплощадке!
      А Люська, если по совести сказать, ни разу и не была йа танцплощадке. Обидно!..
      Когда закрыли палатку, Галя ушла сдавать выручку, а Люська присела на ящик, опустила натруженные руки. А перед глазами лица, лица, лица... И все одинаковые, похожие на блины. Хоть бы одно вспомнить!
      — Замаялась?
      Люська открыла глаза. В дверях стояла незнакомая женщина, уже немолодая, в синем залатанном халате, в сбитых парусиновых туфлях на толстых ногах.
      — Замаялась? — переспросила женщина простуженным басом. — Наши бабы лошадь загонять могут, не то что человека. — Она подняла с пола ящик с помидорами и поставила его на штабель пустых. Потом схватила тряпку и стала вытирать прилавок. — Давайте-ка приберу тут у вас.
      — Спасибо, я сама... — Люська поднялась было, чтобы помочь, но та толкнула её в плечо, легонько толкнула, но Люська так и села обратно на ящик.
      — Сиди. Отдыхай. И чего тебя в торговлю понесло, голубка? В такую грубость! Платьишко-то у тебя белое было, на ножках — красивые туфельки, ну, словно невеста. И чего, думаю, принесло? Ан глядь, а ты уж и за прилавком... Семья, что ли, большая?
      — Нет.
      — Денег много на наряды надо? Конечно, дело молодое... — Женщина вздохнула. — Весной у нас тоже молоденькая одна была. Ухаживал за ней пожарный. Натуральный пожарный, из самодеятельности она его уцепила, что ли. А он пил. Придёт, бывало, с утра в магазин, станет у её прилавка и стоит грустный такой. Ну, она его и пожалеет. Даст «маленькую»... В винном работала. А потом че-го-то там с вином начала баловать. Забрали.
      — Зачем вы мне всё это говорите? — взмолилась Люська.
      — Вообще. Я, поди, доле тебя на свете живу. Всякого повидала.
      — Странно, — сказала Люська. — Вас послушаешь, так в торговле и честных людей нет.
      — Почему нет? Есть. Больше, конечно, люди с чистыми руками работают. Эх, ежели бы все торговали только чистыми руками! Какая жизнь была б!..
      Женщина подхватила ведро и вышла.
      Вернулась Галя.
      — А ты уж и убраться успела?
      — Это не я.
      — А кто же?
      — Женщина приходила. Такая, басом говорит.
      — А, Оня. Почему это она вдруг решила...
      — А она разве не уборщица?
      — У нас она не обязана. В палатках мы сами убираем... Значит, завтра будешь работать одна. Товару дадут немного для первого разу. Остатки тоже продашь. Особенно помидоры. А то испортятся. Сдачу будешь давать — гляди, не передай. Пойдут недостачи — запутаешься.
      Пришла Нина Львовна. Взвесили остатки. Составили акт. Люська подписалась в получении товара и инвентаря. Палатку закрыли на замок. Ключ вручили Люське.
      Макар стоял у ворот, прислонясь к кирпичной с обвалившейся штукатуркой колонне. Нежаркое осеннее солнце ласкало каменные плиты тротуара, пожелтевшую листву деревьев.
      Зайти к кому-нибудь?.. Макар мысленно перебирал товарищей. Витька — в университете. У него всегда была башка на грамм тяжелее, чем у соседей. Лёдик — на заводе.
      Говорят, в начальниках ходит. Ольга — учеником токаря. Надо ж!.. Люська... О Люське он старался не думать. Сходить бы к ней!.. Неловко как-то. Столько не виделись. Сама небось не зайдёт...
      — А-а, Макар? Ворота подпираешь?..
      Макар не заметил, как из ворот вынырнул худенький подвижной человек, сосед его по лестничной площадке дядя Вася. У него было сизое, с заплывшими глазами лицо. Обросший щетиной подбородок прятался в засаленном коричневом шарфе. Мешковатые штаны свисали сзади. Истоптанные башмаки с узкими модными носами, видимо, со дня приобретения не знали сапожной щётки. Под мышкой он держал двуручную пилу.
      — Ворота подпираешь? — повторил дядя Вася. — Не упадут. Это уж точно! — Голос был глуховатый, с хрипотцой.
      Макар в ответ только брови сдвинул.
      — Разбогател, что ли?
      — С чего бы, дядя Вася?
      — Время есть ворота подпирать — значит, богат.
      Макар засмеялся.
      — Не угадал, дядя Вася. Вызова жду.
      — Откуда?
      — Из военного училища. Ездил экзамены сдавать да на комиссии разные.
      — Приняли?
      — Жду вызова, — уклончиво ответил Макар. В душе он был уверен, что его примут, хотя всякое случается.
      — Стало быть, по военной части подался? — В голосе дяди Васи прозвучало уважение. Он полез в карман, достал пачку тоненьких сигарет. Сунул одну в рот. Неверными движениями зачиркал спичкой о коробок. Затянулся едко пахнущим дымком. — Это хорошо-о — по военной части. Нужное дело. Они, слышь, опять бомбы испытывают. — Он сосредоточенно пососал сигарету и неожиданно спросил: —. Пилу в руках доводилось держать?
      — Какую пилу? — не понял Макар.
      — Двуручную. Напарника ищу. Халтура есть. Может, пойдёшь? Парень ты здоровый... Опять же подзаработаешь.
      «Пойти, что ли?» — подумал Макар.
      — А много дров?
      — Четыре куба всего. По два с полтиной. Гривенничек на двоих. Пойдём?
      — Подумаю.
      — Думай не думай, рубля не прибавится. Пойдём. Помашем пилочкой. Кабы не голова, вовек бы я эту пилочку в руки не брал. Ох-хо-хо-о!..
      Макар наконец согласился.
      Они свернули за угол и пошли по улице Дзержинского. Дядя Вася всю дорогу ёжился, хотя было тепло и сухо.
      — А чего вы на работу не поступите, дядя Вася?
      — Не держусь нигде. Через справедливость. Если вижу, где что не так, сразу рублю. А как напьюсь, так и выгоняют. Беспокойный, сам знаю, а ничего поделать не могу. Такая моя планида...
      Потом они сели в трамвай. На конечной остановке сошли. Дядя Бася остановился возле деревянного сарая.
      — Погоди тута. — Он приставил пилу к стенке и ушёл.
      Вскоре вернулся в сопровождении угрюмой женщины
      в домашнем халате и меховых шлёпанцах на босу ногу. Женщина молча оглядела Макара и, достав из кармана халата большую связку ключей и погремев ими, открыла дверь.
      — Дрова полутораметровые, — сказала она. — Пилить на пять частей. У меня печка интеллигентная: больших полен не принимает.
      — Добавить придётся, — торопливо попросил дядя Вася. — Обычно обрабатываем в три распила, а тут получается на каждом полене по лишнему распилу.
      — Бог добавит.
      — При чём тут бог, мадам. — Дядя Вася глянул на небо, будто хотел проверить, что бог тут действительно ни при чём. — Не для бога пилим. Надо прибавить, мадам.
      Обращение «мадам», видимо, подействовало на неё.
      — По двугривенному на кубометр, — уступила она просьбе дяди Васи.
      — И, пожалуйста, аванс.
      — Не имею привычки.
      — Снижается производительность труда.
      — Уж так и быть, как старому знакомому, но только два рубля. Л то налижетесь — и поминай как звали! Знаю я вас... — Женщина достала большой бумажник и, порывшись в нём, извлекла две аккуратно сложенные рублёв-
      ни. — Держите. — Она сунула деньги в руку дяде Васе и ушла, неестественно покачивая бёдрами.
      Дядя Вася выругался ей вслед.
      — У, язви её!.. И бог не покарает. — И, повернувшись к Макару, умоляюще посмотрел на него. — Не в службу, а в дружбу — слетай. Хоть колбасы купи... Ну, и пива.
      — А где тут магазин? — спросил Макар.
      — За углом. Против Механического.
      — Ладно. — Макар кивнул, взял два рубля и направился к воротам.
      В магазине он уплатил в кассу, купил колбасы и две бутылки пива, вышел на улицу.
      Возле овощной палатки стояло несколько женпщн. Макар решил купить ещё пару помидоров или огурчиков. Он подошёл к палатке — и замер... Хотелось протереть глаза.
      Да нет же! Не может быть! Люська!.. Как она сюда попала? Ведь она мечтала...
      Обескураженный Макар, так и не купив ничего, отступил за палатку и ушёл.
      А Люська даже не заметила Макара. Может быть, и хорошо, что не заметила. Ей так не хотелось, чтобы её увидел кто-нибудь из знакомых! А тем более Макар. Не станешь же объяснять, что не сама пошла, что райком послал, на прорыв. Да и что объяснять? Оправдываться вроде, будто сделала что-то неблаговидное.
      И потом, сегодня она впервые одна в палатке.
      Яблоки, помидоры, огурцы, гири, деньги... Лица, руки, сумки, бумажные пакеты... А она одна. И за всё в ответе.
      Полдня как в тумане.
      Обеденный перерыв.
      — Как с товаром?
      — Хорошо.
      — Вы, товарищ Телегина, выбором яблок не увлекайтесь. Всё первого сорта. — Нина Львовна недовольна, но говорит спокойно, голоса не повышает.
      — Так ведь просят же покупатели, мелкие и червивые не берут.
      — Не берут — не надо. Другие возьмут.
      — В жалобную книгу написать грозятся.
      - А вы уговорите. И потом, жалоба на товар получится, а не на работников прилавка. — Заглянув во все ящики, поворошив в каждом яблоки, Нина Львовна ушла.
      После обеда стоять за прилавком стало еш;е труднее. С непривычки затекли ноги, стали тяжёлыми, в икрах появилась тупая ноющая боль. Всё медленней и медленней подсчитывала Люська деньги, путалась, ошибалась. А покупатели спешили, покупатели сердились. Им всё равно было: стоит Люська первый день или простояла здесь уже сто лет. Им надо было купить побыстрее и то, что нужно.
      Люська держалась из последних сил.
      Когда наконец окончилась торговля и Оня помогла ей закрыть палатку, Люська в изнеможении опустилась на ящики. Даже есть не хотелось. Просто сидеть вот так, ни о чём не думая, ничего не делая.
      Снова пришла Нина Львовна. Взвесили остатки товара. Люська подсчитала выручку. Не хватило двадцати трёх рублей. Она пересчитала снова — оказалось семь рублей лишних. В третий раз — опять не хватило двадцати трёх рублей. Проверила Нина Львовна — так и есть: недостача.
      Люська заплакала. Не оттого, что денег не хватило. Просто устала, очень устала. Ну и недостача, конечно...
      Утром Разгуляй пригласил Люську к себе в «кабинет», так в магазине величали крохотную комнатку за фанерной перегородкой.
      — Ну, как идёт торговля?
      — Плохо, Василий Васильевич, — потупилась Люська.
      — Чего ж это так — плохо? План выполнили.
      — Недостача у меня, — одними губами прошептала Люська.
      — Бывает. В торговом деле не без убытка. И потом, может, тут недоразумение просто. Может, товару ошибочно недодали.
      — Может быть. — Люська робко взглянула на Разгулял. В глазах её засветилась надежда.
      — Ну и проторговаться, конечно, могли, Людмила Афанасьевна, — продолжал Разгуляй покровительственным тоном.
      Люська подняла глаза. Она ожидала разноса. Вот это человек! У неё недостача, казённых денег не хватает. Ведь это, наверно, такая неприятность для директора. А он...
      Люська вздохнула прерывисто. А ведь и верно — товару могли недодать по ошибке. Хотя Люська сама проверяла. Скорее всего всё-таки проторговалась.
      — Я, Василий Васильевич, недостачу покрою из зарплаты.
      Разгуляй развёл руками.
      — Если виноваты — ничего не поделаешь, придётся покрывать, ну а если вам случайно недодали из кладовой —« то ни к чему.
      Успокоенная вышла Люська от Разгуляя. В магазине её остановила Галя.
      — Ну и что оп?
      Люська поняла, что она имеет в виду директора.
      — А что. Смеётся. Может, ещё не я виновата. Может, товару недодали.
      Галя открыла было рот, но спохватилась, прикусила губу. «Прохвост он, наш директор, — хотелось сказать Люське. — Паук. Вот так же ласково улыбался, когда у меня была недостача. А потом осторожненько научил торговать так, чтобы лишние оставались. Понимаешь? Лишние. Немного ему, немного кладовщикам на базу. «На базах тоже хочут жить!» Комбинируют. Ловчат... Не верь Разгуляю, Люська! Опутает он тебя серебряной паутинкой. И начнётся жизнь в страхе. Слышишь, Люська! В тюрьму посадить могут! Он, Разгуляй, откупится, увильнёт. Берегись, Люська!» Хотела сказать всё это Галя, да только вздохнула.
      Люська ушла, а Галя принялась переворачивать сельди: за ночь они подсохли, и надо было придать им товарный вид. Третий год работает Галя в магазине и каждый раз вздрагивает, перехватив внимательный взгляд покупателя. Замирает, когда проходит кто-нибудь незнакомый в кабинет директора. А вдруг из ОБХСС? Вздрагивает дома при каждом звонке. И звонок стал звучать не так, как раньше, — резко, нетерпеливо.
      Ей бы тогда, в первые же дни работы, первые «лишние» деньги отнести куда надо. В милицию, в райком, к прокурору. Сейчас бы она дышала по-другому, ходила по-другому, спала бы, как все честные люди, не вздрагивая при каждом звонке, не просыпаясь по ночам в холодном липком поту.
      Сколько раз поднималась Галя на трибуну и горячо, не щадя ни себя, ни других, говорила, говорила всю правду. И про «списанные» в прошлом году арбузы, и про пересортицу яблок, и про две бочки сельдей, которые она сама продавала, зная, что они «левые», и про Разгуляя. Говорила, говорила, разрубая всю эту паучью сеть, в которой запуталась. И с каждым словом ей становилось всё легче и легче, будто сбрасывала она тяжёлый груз, давивший на плечи, прижимавший её к земле. И вот стоит она перед переполненным залом, лёгкая, ясная, чистая. Пусть её теперь накажут. Пусть! Что наказание в сравнении с этой удивительной лёгкостью и чистотой!..
      Сколько раз подымалась Галя на трибуну, произносила разоблачающие гневные речи. Но, увы... только мысленно,
      хт
      л когда надо было в самом деле подняться на трибуну, сил ие хватало. Страх сковывал ноги. Перед глазами вставала ласковая улыбка Разгуляя... Холодело сердце...
      В обеденный перерыв Разгуляй зашёл в палатку к .Пюське.
      — Ну, как дела? Устали?
      — Немного.
      — Проверил я в кладовой выдачу вам товара. Всё правильно. Значит, проторговались. Придётся покрывать.
      — Понимаю...
      — А тут и понимать нечего! — В этот раз Разгуляй говорил тоном строгого и справедливого директора. — Сегодня опять, не дай бог, проторгуетесь. Завтра... Что ж мне, в тюрьму за вас садиться?
      У Люськи глаза стали круглыми-круглыми...
      — Да вы не пугайтесь прежде времени, — глядя на Люську, засмеялся Разгуляй. — Торговля такое дело: здесь не только убытки... Это второй сорт? — Он легонько пнул носком ботинка ящик с яблоками.
      — Первый, — ответила Люська.
      — И это первый? — Разгуляй пнул другой ящик.
      — Второй.
      — Подумать только! Я стреляный — и то не могу различить.
      — Второй сорт побиты больше.
      — Да что ты говоришь! — Разгуляй наклонился и сгал перекидывать яблоки из ящика с первым сортом в ящик со вторым, приговаривая: — Это побито, и это тоже, и это. Вторым сортом... вторым...
      Люська глядела на него испуганно и недоуменно.
      — У тебя половина первого сорта вторым должна идти.
      — Как же так? — Люська окончательно была сбита с толку.
      — Очень даже просто, Людмила Афанасьевна. А половина яблок второго сорта могут идти первым... А ведь гниль надо списать...
      — Так нету ж гнили...
      — Будет, — усмехнулся Разгуляй. — Без гнили не обходится. На то и понятие существует — «естественная убыль». Слышала такое?
      — Нет.
      — В любом товаре допускается утечка, утруска. Вот яблоки, к примеру, сегодня первый сорт, а завтра — уже побиты. Второй. А послезавтра подгнили — третий. А черс.» неделю — непригодны. Списать. Убыток... Или, скажем, вино. Пока везёшь, разгружаешь, нагружаешь — бьётся посуда. Вот и дают процент на естественную убыль. Поняла теперь?
      — Поняла, — ответила Люська.
      — Не зря, значит, десять лет в школе учили? Давай-ка я тебе помогу. — И он быстро и ловко стал перекидывать яблоки из ящика со вторым сортом в ящик с первым.
      Люська машинально стала помогать ему.
      Только когда Разгуляй потянулся, распрямляя спину, она сообразила, что перекинули они гораздо больше в первый сорт, чем Разгуляй — из первого во второй.
      — Открывать пора. — Разгуляй вытер руки бумажным пакетом и вышел.
      Люська открыла палатку.
      Уже стояла очередь.
      Вдруг рядом кто-то громко крикнул:
      — Ребята, да это же Телегина Людмила!
      Дрогнуло сердце, внутри похолодело. Люська с трудом отвела глаза от весов. Около палатки стояло несколько парней. На рукавах — красные повязки.
      — Здравствуй, Телегина!
      И Люська узнала того самого парня в спецовке, которого обрезала тогда в райкоме комсомола. Кажется, Кротов его фамилия. Только сейчас он был не в рабочей спецовке, а в ловко сидящем на широких плечах сером костюме. Через руку перекинут плащ. Волосы причёсаны аккуратно. Парень смотрел на Люську обрадованно, будто после долгой разлуки встретил хорошую знакомую. Люська смутилась, покраснела.
      — Вот вы где, оказывается. Соседка. Как же это мы вас раньше не приметили?
      Надо было что-то ответить.
      — Я — недавно...
      — Давайте, девушка, отпускайте. Нечего с парнями зубоскалить! — закричали из очереди.
      Кротов обернулся.
      — Зачем же так, мамаша. Какое ж это зубоскальст-
      во? — Он помахал Люське рукой: — До свидания, Телегина. Мы ещё зайдём к концу дня.
      И действительно, перед самым закрытием они вновь пришли, всей компанией. Знакомый паречь помог навесить тяжёлую ставню и приладить железную кованую планку под массивный амбарный замок.
      — Мы вас проводим.
      — Спасибо. Мне ещё деньги считать надо. Остатки снимать.
      — А мы обождём. Может, помочь?
      — Нет-нет, спасибо... И ждать не надо.
      Пришла Нина Львовна. Подозрительно покосилась на парней. Захлопнув дверь палатки, бросила неодобрительно:
      — Кавалеры!
      — Что вы! Я даже не знаю, как звать их.
      — Тем куже. Сколько яблок осталось?
      — Два ящика.
      — Так... Килограммов шестьдесят... Помидоров?
      — Кончились.
      Люська подсчитала выручку: тридцать семь рублей лишку. Люська снова пересчитала. Результат тот же.
      — У меня лишние деньги, — сказала она растерянно.
      — Закрывайте палатку и идите к директору, — сухо бросила Нина Львовна и вышла.
      Люська набросила на дверь контрольный замок и направилась к магазину. На углу палатки стояла всё та же компания парней.
      — Освободились? — весело спросил знакомый парень.
      — Нет-нет... Вы не ждите. Мне ещё к директору.
      — И нам не к спеху.
      Разгуляй щёлкал деревяшками счётов и на Люську не обратил внимания. Люська потопталась в дверях. Как сказать про такое? Лишние деньги...
      — Василий Васильевич...
      — У-у...
      — Я... У меня...
      Разгуляй оторвался от счётов. Посмотрел на Люську невидящими глазами. У него было такое выражение, будто он с трудом возвращается откуда-то, — так медленно появлялось в глазах осмысленное выражение. Может, он уходил в одному ему понятный мир цифр? Так иные порой целиком погружаются в книгу, не замечая окружающего.
      — А-а... Это вы, Людмила? Ну, как успехи?
      — У меня... я... — Люська замялась.
      — Опять недостача?
      — Хуже... Лишние деньги обнаружились.
      — Так-таки и обнаружились?
      — Да...
      — Лишние?.. Деньги, Людмила Афанасьевна, — это эквивалент. Лишними не бывают. Сколько?
      — Тридцать семь.
      — А недостача?
      — Двадцать три.
      — Давайте-ка сюда. — Он взял у Люськи деньги. — Вот так. — И он ловко начал отсчитывать. — Это — в покрытие вчерашнего греха. — Это, — он отложил пятёрку,— на бутылочку вина. Надо же отметить ваши первые самостоятельные шаги в жизни. А это возьмите себе. На ту фельки. Вам, Люся, очень пойдут синие. — Он улыбнулся и протянул ей смятую засаленную десятирублёвку.
      Люська отпрянула. Прижала руки к груди, словно боялась обжечься.
      — Как это?.. Я не могу, Василий Васильевич. Это не мои деньги.
      Брови Разгуляя подскочили вверх.
      — А что ж мне с ними делать?
      — Решайте. Вы директор.
      — Ах, вот как? У вас недостача — я думай, как быть, лишние деньги — опять директор решай, что с ними делать! Что ж, прикажете мне вместе с вами в тюрьму садиться?
      — Я недостачу покрою из зарплаты.
      — Да у вас так зарплаты не хватит! — Разгуляй смахнул разложенные, словно в пасьянсе, деньги в ящик стола. — Эти деньги я оприходовать не имею права. Подсудное дело. — Он вновь протянул ей десятку. — Берите. Берите, я сказал! — прикрикнул он зло. — Ну! — И сунул злосчастную десятку в Люськину руку. — И марш домой! Завтра рано вставать. До свидания.
      Разгуляй буквально вытолкнул растерявшуюся Люську за дверь.
      И тотчас в кабинет юркнула Нина Львовна. Посмотрела на Разгуляя вопросительно.
      Разгуляй махнул рукой, усмехнулся:
      — Взяла... От денег ещё никто не отказывался. Деньги — это эквивалент!
      Люська так и вышла на улицу, сжимая в руке десятирублёвку. Стремительность Разгуляя обескуражила её.
      Парни всё ещё стояли возле палатки.
      — Ну как, Телегина? Теперь свободны?
      Люська кивнула. Она не сразу поняла, о чём её спрашивают. Медленно пошла в сторону трамвайной остановки.
      — Тронулись, — сказал Кротов удовлетворённо.
      И вся компания пошла, как бы взяв Люську в полукольцо.
      — Вы чего это такая? Что-нибудь случилось? Деньги-то не оброните, спрячьте в карман.
      — Деньги?..
      —« Да что с вами?
      — Деньги... — Люська остановилась, скомкала десятирублёвку. — Я их выброшу!
      — Зачем же? — спокойно спросил Кротов.
      — Ты лучше мне отдай, я им найду местечко, — сказал кто-то из парней, и все засмеялись.
      — Брошу — и всё!
      — Погоди, — сказал Кротов. — Мне самому деньги бросить ничего не стоит. Не в деньгах счастье. Но все ж их потом зарабатываешь. Цена им не малая. Так что негоже бросать.
      — Потом, говоришь? — Люська вспомнила промасленную спецовку, в которой парень приходил в райком, огромные резиновые сапоги. — Потом... А если не потом... Если лёгкие они?
      — Деньги лёгкими не бывают, — сказал тот паренёк, который готов был найти им местечко. — Разве что краденые.
      — Да и краденые не лёгкие, — откликнулся другой. — It одного страху напотеешься.
      И снова все засмеялись.
      — Краденые... — пробормотала Люська. — А может, они и есть краденые...
      — Ребята, — обратился Кротов к своим дружкам. — Отстаньте на полшага.
      Ребята отстали.
      — Давай познакомимся, — нарушив неловкое молчание, начал он. — Меня Мишей зовут. Кротов Михаил.
      — Телегина Людмила,— автоматически ответила Люська.
      — Это я знаю. Ты не думай, что мы к тебе пристаём. Б общем-то мы — дружинники. Дежурим тут. А я теоя ещё в райкоме приметил. Крепко ты меня тогда одёрнула. И справедливо в общем-то. — Он улыбнулся. — Так почему же ты решила деньги выбросить?
      — Чужие они, — сказала Люська. — Ладонь жгут. Не заработанные они, понимаешь? Торговала яблоками, подсчитала выручку — оказались лишние.
      — Как же они лишними оказались? Анализировала?
      — Второй сорт первым продавала.
      — М-м-да-а... Забавно... Вот уж, Телегина, никогда бы не подумал, что ты можешь трудящихся обманывать.
      — А сейчас подумал? — Люська остановилась.
      — И сейчас не думаю. Не похоже на тебя...
      Они прошли мимо трамвайной остановки. Люська не заметила. Она рассказала, как направили её на работу в магазин. Как принял её Разгуляй. Как первые дни торговала с Галей. А потом, когда стала самостоятельно работать, случилась недостача. А вот сейчас — лишние деньги. Ди ректор взял на покрытие недостачи и на вино пятёрку. И вот ей — десятку. Сунул в руку — и прогнал. Она даже сообразить толком не успела.
      — Да... дела... — задумчиво протянул Кротов. — Ты вот что, деньги не бросай. Если уж бросать, то твоему Разгуляю в мор... в физиономию... И при стечении народа. На собрании где-нибудь. А впрочем, он от них откажется.
      — Как так откажется?
      — А очень просто. Скажет, что ни о кахсих лишних деньгах и слыхом не слыхивал.
      — Да он же у меня их взял лично!
      — А кто видел?
      — Я сама...
      — А он скажет, что ты на него наговариваешь. Нет, Телегина. Таких жуликов надо с поличным ловить. Ты вот что, деньги спрячь. И делай вид, что ничего не произошло. Я тебя завтра с одним человеком познакомлю. Он даст совет, как поступать. Понятно?
      — Понятно...
      — И ничего не бойся! Честных людей на земле куда больше, чем жуликов. Ты где живёшь? Тебе на трамвай.
      Ну, будь здорова, Людмила. — Он взял Люськину руку, осторожно пожал, чуть задержал в своей.
      — До свидания, Телегина Людмила, — хором сказали подошедшие парни.
      Люська засмеялась, вскочила в трамвай. Трамвай тронулся. Под фонарём стояли парни и махали вслед.
      — Знакомьтесь, — сказал Кротов. — Это тот самый человек, о котором я тебе говорил. Он тебе посоветует.
      На скамейке сидел мужчина в тёмном плаще. В руках держал шляпу с тоненьким шнурком вместо ленты. Он поднялся, подал Люське руку.
      — Валерий Сергеевич. Садитесь, пожалуйста.
      У него были удивительно светлые волосы, почти белые под светом фонаря. А лицо загорелое, тёмное.
      «Спортсмен, наверное», — подумала Люська.
      — Ну, рассказывайте, — сказал Валерий Сергеевич.
      Люська в нерешительности посмотрела на Мишу. Тог
      кивнул. Тогда она достала из кармана пальто десятирублёвку, положила её на колени.
      — Вот. Украла у трудящихся...
      Валерий Сергеевич усмехнулся.
      — А вы не стесняйтесь, расскажите всё, как было, подробнее.
      И Люська рассказала Валерию Сергеевичу всю свою «торговую историю». Он слушал её не перебивая, снимал невидимые пылинки со шляпы.
      Когда Люська окончила рассказ, стало слышно, как шуршит ветерок сухими листьями.
      — Уяснили, Валерий Сергеевич? — спросил Миша.
      — Это для нас не открытие. Мы догадываемся, что Разгуляй человек нечистый.
      — Что ж мне с деньгами этими делать? — спросила Люська.
      — Пока ничего. Пусть полежат.
      Люська нахмурилась, недоверчиво посмотрела на Валерия Сергеевича. Тот понимал её состояние.
      — Да вы не думайте, что я вас прикарманивать учу. Просто не спешите... С Разгуляем надо осторожно.
      — Но почему? Скажите, почему? Ведь он же явный лсулик. Явный!..
      Валерий Сергеевич нахмурился.
      — Я понимаю вашу горячность. Она у вас, ну, от чистоты, что ли... Но только обозвать человека жуликом этого мало. Надо доказать. И действовать надо наверняка. Не в вашей десятке только дело, понимаете? И не в одном Разгуляе... Вы знаете такую игру: «Замри-отомри»? Играли, наверное, в школе? Так вот, Телегина, пока, как говорится, замрите.
      Люська молча свернула бумажку и сунула в карман.
      — Замрите, Телегина, ненадолго, — повторил Валерий Сергеевич. — Не спешите. Посмотрим, как дело повернётся дальше. А если дадут вам товар без накладной или eni,e что, сообщите. Вот через товарища Кротова.
      — Хорошо.
      — Дай девушке свой телефон, — обратился он к Кро-тову. — А вы, — он похлопал Люську по руке, — не бес покойтесь, мы вас в обиду не дадим!
      Валерий Сергеевич встал, попрощался и ушёл.
      — Посидим маленько? — не то спросил, не то предложил Миша.
      Люська, тоже поднявшись было, снова опустилась на скамью.
      — Замечательный человек,— сказал Миша, глядя вслед ушедшему Валерию Сергеевичу. — Медалью награждён и часы именные имеет.
      — А он откуда?
      Миша посмотрел на Люську удивлённо.
      — То есть как откуда? Старший лейтенант милиции.
      Ветерок шуршал листьями. Люська зябко поёжилась.
      — Мне пора, Миша.
      — Я провожу тебя.
      Они поднялись и медленно пошли по аллее к выходу.
      От решётки сада метнулась большая тень.
      Они не заметили её.
      — Василь Василич!..
      — Ну что... Кто это? — спросили в трубке недовольно.
      — Василь Василич, это вы?
      — Ну, я... я... Кто говорит?
      — Это я, Нина Львовна...
      — Что случилось?
      — Она нас всех... Эта новенькая... Телегина... — Да объясните толком, что случилось?
      — По телефону неудобно. — Вы откуда звоните?
      — С автомата.
      — А люди есть?
      — Никого.
      — Тогда давайте коротко.
      — Я вышла из магазина... Вижу: этот её опять ждёт...
      — Кто этот?
      — Этот... Из дружинников... Парень её...
      — Ну?..
      — И они пошли...
      — Ну и что? Любовь — не картошка.
      — Василь Василич!.. — голос сорвался. — Они в садик пошли.
      Трубка хрипло засмеялась.
      — Я за ними пошла...
      — Ай-яй-яй! — весело и укоризненно откликнулись в трубке.
      — Там они с этим встретились. Из ОБХСС.
      — С ке-ем-м?.. — длинно, будто ударили в колокол, раздалось в трубке.
      — Вот именно... Со старшим лейтенантом милиции... Я его своими глазами видела.
      — А вы не ошиблись?
      — Что вы, Василь Василич. Я его с закрытыми глазами узнаю... Он меня...
      Трубка молчала...
      — Они поговорили. Потом старший лейтенант ушёл. Эти посидели немного и тоже ушли.
      — Вас видели?
      — Нет.
      В трубке молчали...
      — Так что делать, Василь Василич?
      — Спать. Ложитесь спать. Спасибо за информацию. В трубке щёлкнуло. Раздались короткие гудки. Нина Львовна послушала ещё немного, потом медленно повесила трубку.
      — Пройдите, Телегина, к директору. Он приказал не допускать вас к работе.
      — Почему?..
      — Это, милая, вам виднее. — Нина Львовна жеманно поджала губы.
      Люська направилась к Разгуляю.
      — Здравствуйте.
      Разгуляй небрежно кивнул, шурша бумажками на столе.
      — Почему меня не допускают к работе?
      — Видите ли, товарищ Телегина, нехорошо у нас с вами получилось. Вот, ознакомьтесь. — И он протянул ей бумажку.
      Люська быстро пробежала глазами. Это был акт об ошибочной передаче из кладовой продавщице Телегиной товару на сумму в сорок семь рублей.
      — Как же так, Телегина?
      — Я всё точно получала... По накладной.
      — Значит, отрицаете возможность ошибки?
      — Н-нет... — неуверенно пробормотала Люська.
      — Значит, не отрицаете? — Разгуляй покачал головой с сожалением. — Вот видите? А вы говорите: лишние деньги. А тут, выходит, опять недостача. Десять рублей. Не считая тех, что вы себе взяли.
      — Вы ж сами мне их...
      — А вы бы не брали! — жёстко отрезал Разгуляй.— Честного человека взять не заставишь. — Он открыл ящик стола и достал оттуда пятирублёвую купюру.— Бот она, пятирублёвка. Та самая. Видите, и пятнышко на ней чернильное. — Люська не помнила, было ли на той пятирублёвке чернильное пятнышко. Да и в нём ли дело? — Л где те десять рублей, что вы взяли?
      — Дома...
      — Ага. Понятно. — Разгуляй вздохнул. — Нехорошо, Телегина. Комсомолка всё-таки... Я бы, Телегина, на вашем месте подал заявление об уходе.
      Люська до боли прикусила нижнюю губу. Ах, как ненавистен ей сейчас был Разгуляй! Она даже отвернулась.
      А Разгуляй смотрел на неё с откровенной усмешкой. С кем вздумала тягаться!
      — Вот так, Телегина. — Он положил на край стола чистый листок бумаги. — Садитесь и пишите, пока я не передумал.
      Люська не двинулась с места. Разгуляй терпеливо барабанил розовыми пухлыми пальцами по столу. Напишет. Деваться некуда.
      Но Люська вдруг круто повернулась и резко толкнула дверь.
      — Куда?! А заявление? — крикнул Разгуляй.
      Люська задержалась в дверях, поглядела на него через
      плечо.
      — Не напишу! Меня сюда комсомол послал, комсомол и отзовёт, если я в чём виновата!
      — Ах, так!.. Я не допускаю вас к работе!
      Люська ушла. Собственно, она не знала, что будет делать дальше, как поступит. Но заявления она не напишет. Это точно! И из магазина не уйдёт!
      — Что с тобой? — спросила Галя Люську, увидев её расстроенное лицо.
      — Ничего. — Люська вздохнула. — Лишние деньги были. А теперь, оказывается, опять недостача. Акт есть, будто передали мне товару из кладовой. В конце концов это даже лучше, что недостача, а то выходило, что я покупателей обманывала. Верно?
      Галя вдруг съёжилась.
      — Ты не радуйся очень-то. Всё это может быть...— Она хотела сказать «липой», но замолкла: «Чего ляпаю, чего ляпаю! Разгуляй узнает...»
      — Что может быть? — насторожённо спросила Люська.
      — Ну-у... — Галя замялась. — Что он тебе сказал?
      — Пишите, говорит, заявление об уходе.
      — Пиши, пиши. Я бы хоть сейчас ушла... — жарко зашептала Галя. — Пиши, Люся. И уходи отсюда без оглядки. Найдёшь работу. Найдёшь!.. — Она вдруг задрожала. Губы побелели.
      Люська обняла её за плечи:
      — Ты чего. Галка? Не расстраивайся из-за меня.
      — Галя, получи треску! — крикнула из кладовой Нина Львовна.
      — Сейчас! — Галя наклонилась к самому уху Люськи, вновь торопливо зашептала:— Уходи отсюда. Уходи. Всё равно замарают... — Вспыхнула и убежала в кладовую.
      Люська осталась одна. Несколько минут стояла в раздумье. Вот и Галя говорит, чтоб уходила. И Разгуляй. И Нина Львовна как-то странно смотрит...
      Продавцы готовились к открытию магазина. Несли из холодильников колбасы, катили на тележках бутылки с молоком, кефиром. Мясники, коротко придыхая при каждом ударе, разделывали замороженные туши. В кондитерском отделе поправляли витрину. В бакалейном переругивались из-за фасовки.
      Люська вдруг почувствовала себя чужой в этом длинном торговом зале. И такой одинокой. Никому дела нет до её переживаний. И уйдёт — не вспомнит никто, что была вот такая продавщица Телегина Людмила. Была, да проторговалась. Да сбежала. Другая придёт работать на её место.
      — Чего стоишь? Помогла бы. — Оня тащила ящик с бутылками.
      Люська подхватила ящик с другой стороны. Помогла донести.
      В зал вошла Нина Львовна. Увидев Люську, она сделала вид, будто случайно встретила её.
      — А, вы здесь? Идите распишитесь в приказе.
      Разгуляй даже не взглянул на Люську, когда она вошла. Потрёпанная книга приказов лежала на столе. Он молча раскрыл её и подал Люське. «За недопустимую халатность и попытку к присвоению денег, — читала Люська,— продавщице Телегиной объявить строгий выговор с предупреждением об увольнении и перевести в подсобные рабочие».
      — Распишитесь.
      — В чём?
      — Что читали.
      — Но ведь это ж... неправда, — Люська вспомнила разговор с Галей и её жаркий шёпот: «Уходи... Всё равно замарают...»
      — Я попросил бы, товарищ Телегина, более уважительно относиться к приказам по учреждению, в котором вы работаете. Хоть и без году неделя. Я предложил вам уйти тихо и спокойно, по собственному желанию. Вы не захотели. Пеняйте на себя...
      — Но ведь я не пыталась присвоить, как здесь написано.
      — Если вы не согласны с формулировкой, повторяю: можете подать заявление об уходе. Ещё не поздно.
      От злости и беспомощности лицо у Люськи стало пунцовым.
      «Почему он так хочет, чтобы я ушла? Ладно. Поживём — увидим!» Она взяла со стола ручку, макнула в чер-ннла и вывела под приказом прямым ученическим почерком: «Читала, но не присваивала. Л. Телегина».
      Разгуляй поперхнулся дымом сигареты.
      — Ну и характер у вас, Телегина! Туго придётся вашему мужу...
      Люська посмотрела на него дерзко, повернулась и вышла.
      Стоило ли учиться десять лет, чтобы работать подсобницей в продовольственном магазине! В обеденный перерыв Люська побежала в будку автомата, позвонила Мише.
      — Меня перевели подсобницей.
      — Почему?
      — За попытку к присвоению денег.
      — Чего, чего?..
      — Так в приказе написано. Предложили подать заявление об уходе.
      — А ты?
      — Не стала подавать.
      — Слушай, иди к нам в цех. Завод — настоящее дело! Иди, Людмила! Это тебе не помидорчики. Машины делаем уникальные!.. Ну, чего молчишь? Сейчас же и приходи. Встречу в проходной. И пропуск закажу... Людмила! Ты меня слышишь?
      — Слышу...
      — Так чего ж молчишь? Наплюй на эту лавочку!.. Ты меня слышишь?
      — Да слышу же! Не кричи так.
      — Так я иду к начальству.
      — Не надо...
      — Но почему? Почему, скажи мне?
      — Меня райком в магазин послал, а не на завод. И я из магазина не уйду. Да что вы меня все уговариваете: «Уйди, уйди». Не уйду — и всё!
      — Так чего ж ты звонишь?
      — По ошибке, — сказала Люська и повесила трубку.
      К вечеру налетел ливень. Короткий, но сильный, он пробарабанил по крышам, покрутил мусор у люков и кончился так же внезапно, как начался. Только оставил следы-лу—и-
      цы в щербинках асфальта, а возле входа в магазин — большую мутную лужу. Нина Львовна послала Люську смести её. Люська взяла большую метлу и вышла на улицу. После душных кладовых, после мешочной пыли уличный воздух казался удивительно чистым, и Люська с удовольствием втянула его в себя ноздрями и задержала в груди, чтобы насладиться его влажной прелестью. И тут увидела Макара. Он стоял возле палатки. Люська замерла от страха. Вот он сейчас повернёт голову и увидит её в этом дурацком халате не по росту, с метлой в руках. Проклятая метла! Люська шарахнулась к двери, чуть не сбив с ног какую-то женш;и-ну, убежала в подсобное помещение и забилась в угол за ящики, будто Макар мог погнаться за ней, настигнуть, увидеть... Сердце прьшало неудержимо.
      — Телегина! Где вы, Телегина? — крикнула неподалёку Нина Львовна.
      Люська не отозвалась.
      Как же так случилось, что она за всё это время ни разу не вспомнила о Макаре?
      А Макар пришёл к Люське. Он мог бы пойти прямо к ней домой, но постеснялся. Здесь, у ларька, можно было встретиться как бы случайно. Но работала не Люська. Может, она через день?
      Макар сбоку подошёл к прилавку.
      — Девушка, вы не скажете, где Телегина?
      — Какая Телегина? — не сразу поняла Галя.
      — Людмила. Людмила Телегина. Она недавно здесь работала.
      — Лю-уся, — протянула Галя и посмотрела на Макара с любопытством. — Приходите к концу дня. Она будет.
      ...В конце концов Люська вылезла из-за ящиков, не век же сидеть там. Даже рискнула выглянуть в торговый зал. Макара не было. Тогда она прошла чёрным ходом во двор, прокралась через подворотню и выглянула на улицу.
      И на улице Макара не было. Люська облегчённо вздохнула и начала сметать лужу.
      Макар пришёл в конце дня. Встал напротив у заводской стены.
      Продавщица закрывала палатку. Люськи не было. Макар подошёл.
      — Не приходила Телегина?
      — Да она никуда и не уходила. Она теперь в магазине работает. Вы подождите. Она выйдет.
      Макар снова встал у стены. Подождать так подождать. Как появится Люська, побежать к трамвайной остановке. Там и встретиться. «Случайно». А то ещё подумает, что бегаю за ней.
      Наконец из ворот вышла Люська. Макар улыбнулся, представив себе, как удивится и обрадуется она, увидев его на трамвайной остановке, и побежал вдоль забора.
      Люськи долго не было. Макар стоял у афишной тумбы и ждал. Из-за поворота вынырнула пара, молодые люди шли медленно... И чего её нет так долго?.. Пара поравнялась с тумбой.
      — Ты меня не уговаривай, Миша, — услышал Макар Люськин голос.
      Макар вздрогнул от неожиданности и спрятался за афишную тумбу. Люська с незнакомым парнем!
      Они остановились. Парень взял Люську за руки.
      — Да ты погляди, какие у тебя руки исцарапанные! У нас, у металлистов, и то такие руки не бывают. Ты всё-таки подумай хорошенько, Людмила. Я жду твоего звонка.
      «А на что, собственно, он рассчитывал? В училище уехал, не попрощавшись. Приехал — не зашёл. Сколько времени прошло. Но они ж тогда на вечеринке...»
      — Ну, что это ты на мои руки загляделся! — засмеялась Люська.
      «То было детство. А теперь мы взрослые... Чёрт!.. Пыли, что ли, набилось в нос?..»
      — Да ты пойми, Люся. Вместе будем работать!
      «Вместе работать!.. Вместе работать!.. Вместе!..»
      — Я из магазина — никуда!
      — Но почему ты так ухватилась за свой магазин? Пройдёмся немного.
      Люська кивнула. Парень осторожно взял её под руку. И они стали удаляться. Медленно-медленно...
      Макар вскочил в подошедший трамвай. Прижался лбом к холодному стеклу. «Всё!..»
      Он пришёл домой поздно. Дверь оттсрыла мать. Спросила строго:
      — Ты что так поздно? К тебе тут приходили.
      — Кто?
      — Люся приходила.
      — Кто?
      — Говорю тебе — Люся Телегина.
      — А-а-а... — протянул он возможно равнодушнее и по-вдел в свой угол, за ширму.
      — Ужинать будешь?
      — Нет.
      «Заходила... — Он быстро разделся и лёг в постель. — Можешь больше не заходить, Люська! Прощ,ай. Всё!.. Ну и пыли ж набилось в нос!.. — Он тихонько пошмыгал носом, чтобы мать не обратила внимания. А то начнутся расспросы. Что ответишь? — Прощ,ай, Люська! Всё! Кончилось детство. Скорей бы в армию!.. Чёртова пыль!..»
      Две недели Люська работает подсобницей. Руки её покрылись царапинами, ссадинами, синяками. Она успела перезнакомиться со всеми.
      Вот мясник Алексей Павлович. Он не молод уже. Через год на пенсию, худощав. По прежним детским представлениям Люськи мясники — здоровенные мужики, всё время едят сырое мясо. А Алексей Павлович мясо не только что сырое — варёное не ест. Только молочную пищу.
      и второй мясник, Семён, к мясу относится равнодушно. Вот конфеты любит. Весь день сосёт карамельки. Семён ближе к детским представлениям Люськи о мясниках. Но тоже далёк от «идеала»: ростом невелик.
      А у старшей продавщицы гастрономического отдела странное имя: Еликанида. Еликанида Фёдоровна. Маленькая. Седые волосы гладко зачёсаны за уши. Глаза светлые-светлые, совсем молодые, и щёки гладкие, розовые. Просто удивительно, такое молодое лицо — и седина.
      В бакалейном отделе — молодёжь. Две Иры, Саша и Ма-руся. С ними Люська не сталкивалась по работе. Но девушки, видимо, симпатичные, весёлые. Приходят на работу раньше других. Люська заметила, что и одеваются они как-то одинаково, будто сговариваются заранее.
      Но близко в магазине Люська ни с кем не сходится. То ли её сторонятся, то ли она сторонится. Да нет, вроде бы готова поближе познакомиться. Но как-то не получается всё...
      — Две недели прошло, — сказал Разгуляй и недовольно повёл плечами. — Уж вы не ошиблись ли, Нина Львовна?
      — Вы про что? — недоуменно спросила Нина Львовна.
      — Про Телегину и ОБХСС.
      — Своими глазами!..
      — А Козьма Прутков сказал: «Не верь глазам своим».
      — Василь Василич...
      — Товар получаем, — веско сказал Разгуляй, — торговать некому.
      — Я сама лучше встану.
      — Вам и тут дел хватит. Только поворачивайся. Иван обещал подкинуть... — Разгуляй повертел ручку, стал чистить пёрышко. — Поставим Телегину.
      — Василь Василич...
      — Ничего, поставим. Пусть работает. Не одна, с Галей. Товар Галя получит. На неё и накладные выпишем. У неё и деньги снимем. А Телегина пусть торгует. Даже спокойней, и на глазах всё время.
      Люська снова расписалась в книге приказов.
      «Ввиду окончания срока наказания подсобную рабочую Телегину перевести на должность младшего продавца рыбо-овощного отдела».
      — Что это за наказание, которое окончилось? — спросила Люська Разгуляя.
      — А вы что ж думаете, я вас просто так переводил из продавщиц в подсобные?
      Так и вышло, что Люська всё-таки в чём-то оказалась виновата, раз понесла наказание — две недели проходила в подсобницах.
      Люська уже не удивлялась, когда по вечерам встречала ожидавшего её Мишу. Скорее удивилась, если бы Миши не оказалось на его обычном месте, под фонарём. Он провожал её до трамвайной остановки, а иногда они шли пешком до самого Люськиного дома. Миша оказался весёлым парнем. Он с увлечением рассказывал о заводских делах. Иногда, стесняясь, очень осторожно брал Люську под руку. Люське нравилась эта Мишина робость. Она чуть краснела, чутьём угадывая, что, отними она локоть, Миша больше не попытается взять её под руку, может быть, никогда.
      — Ну, как здоровье мешков и ящиков? — пошутил Миша, шагнув навстречу Люське.
      — Столб ещё не падает? — в свою очередь, съязвила Люська.
      И они рассмеялись. Медленно пошли рядом, почти касаясь друг друга плечами. Дул ветер. Мелкая водяная пыль носилась в воздухе, под ногами в рябых лужах тряслись огни фонарей.
      — Меня обратно в продавщицы перевели.
      — Что вдруг?
      — Наказание кончилось.
      Миша потянул её в сторону сада.
      — Зайдём.
      — В такую погоду, — Люська зябко повела плечами.
      — Нас ждут.
      — Ждут?
      — Идём-идём.
      В саду было безлюдно. Пахло сыростью. Ветер раскачивал фонарь, бросал в полумрак вздрагивающие испуганные клочки тусклого света. На скамейке, устланной жёлтыми листьями, сидел, сгорбившись и подняв воротник плаща, мужчина. Люська узнала Валерия Сергеевича.
      — Как ваша «подсобная» жизнь?
      Люська удивилась, что Валерий Сергеевич всё про неё знает. Хотела было спросить, откуда? Да только краем глаза посмотрела на Мишу.
      — Сегодня в новом приказе расписалась. Поздравьте, опять продавщица.
      — Так-та-а-к... 3-забавно! Бедный Разгуляй! Завал товару, а торговать некому... — Валерий Сергеевич помолчал, обдумывая что-то. — Вот что, ребята! От вас скрывать не буду. Есть сведения: на базе получили помидоры и яблоки — левый товар. В ближайшие дни они должны его быстренько и без лишнего шума реализовать. Вот почему Разгуляй вас опять в продавщицы перевёл. Ему продавцы сейчас позарез нужны, а подсобником он сам готов стать, тем более что так ему удобно лишний товар принять и продавцам переправить. Вот тут-то мы его и должны, как говорится, схватить за руку...
      Миша потёр ладонь о ладонь. Люська заметила, как у него заблестели глаза.
      — Только без шерлокхолмсщины,— сказал Валерий Сергеевич. — Поймать за руку жулика — это ювелирная работа. Тут всё должно быть тонко продумано и точно вьшолне-
      но, тем более что у нас сложилось впечатление, что кто-то вашего Разгуляй пугнул. Уж не вы ли, Телегина?
      Люська удивилась. Чем она могла испугать Разгулял? Тем, что заявление об уходе не стала писать? Чепуха!
      — Что мы должны делать? — нетерпеливо спросил Миша.
      — Тебе придётся ребят собрать. Оперативную группу. Кого надо освободить от работы — освободят. Домино найдётся?
      — Вопрос!
      — С утра устройтесь здесь, в садике, и организуйте игру в домино.
      — Ясно!
      — Ваша задача: вон видишь на той стороне лоток-тележку? Будете наблюдать за лотком. Необходимо зафиксировать, сколько подвезут ящиков за день. Сколько помидоров, сколько яблок.
      — Есть!
      — Только, чтобы всё внимательно и точно. Потом составим официальный акт. И посмотрим, сойдутся ли наши цифры с теми, что будут в накладных.
      — Ясно.
      — За вашей палаткой, Телегина, тоже установим наблюдение. Наш человек будет стену заводского забора оштукатуривать. — Он повернулся к Мише. — Дашь ему в напарники паренька посмышленей из дружинников.
      — Есть! — весело отозвался Миша.
      — А вы, Телегина, в оба глаза следите за деньгами. Деньги они будут снимать по ходу торговли, а товар подбрасывать так, чтобы в случае внезапной ревизии в палатке не оказалось ни одного лишнего помидора и ни одной лишней копейки. Чтобы всё у них, в случае чего, было в ажуре.
      — Тонко работают! — понимающ,е воскликнул Миша.
      — А ты думал так просто украсть, шаляй-валяй? Нет, они кражу возвели на высокую ступень. У них оперативность такая, что иной наш хозяйственник позавидует. Ну да и мы не лыком шиты, тем более что жуликов раз-два — и обчёлся, а нас — во, против одного Разгуляя целый Механический да ещё и Телегина в придачу. — Валерий Сергеевич улыбнулся. — Ты вот что, Кротов, ребят собери в штабе через часок. Только самых надёжных.
      — у нас других нет, — обиделся Миша.
      — Ну-ну! Я пошёл. Значит, через час в штабе... Валерий Сергеевич быстро пересёк садик и скрылся за
      углом.
      — И мы пойдём, — сказал Миша. — Ты извини, Люся, я не могу тебя проводить. На завод надо, в штаб. Ребят собирать.
      Люська согласно кивнула.
      Люськины родители разошлись, когда ей было семь лет. Первые два года Люська жила с матерью. Это была беспокойная, но удивительно интересная жизнь на колёсах, в лесу, в степи. Люська и по сей день помнит синие горы, огромные деревья, подпирающ,ие вершинами ослепительное небо, кипящую воду узкой, стиснутой крутыми берегами реки, такую холодную, что при одном воспоминании о глотке воды начинает ломить зубы.
      Люська училась то в школе горного селения, прилепившегося к скалам, то в деревушке, затерянной в степных просторах, а то и просто в палатке геологов, складывая буквы в слова, слова — в коротенькие фразы: «Горы большие. Лес зелёный. Я пойду гулять». Мать Люськи была геологом, и Люська всюду ездила с нею, пока не случилось несчастье: мать попала в горный обвал... Её откопали только на третьи сутки...
      С тех пор Люська живёт с отцом. Люська так и не знает, почему они разошлись, папа и мама. Дворничиха однажды рассказывала, что отец полюбил другую женш—1ну и мать уехала от него. Почему же отец не женился на той, другой? Вот уже сколько лет живут они с Люськой вдвоём. Отец ласков, вечерами сидит дома, работает. Иногда он задумывается, отрывается от своих бумаг, смотрит на мамину фотографию, что стоит у него на столе. Глаза его будто заволакиваются туманом, а лицо становится и грустным, и скорбным, и виноватым.
      Люське до слёз жаль его в такие минуты, и она уходит на кухню, чтобы не разреветься. Садится там на белую табуретку, кладёт руки на колени, бессознательно повторяя движение матери, когда та присаживалась отдохнуть. Вспоминает мать. Она не видела её мёртвой. Её не пустили. Как она тогда плакала, билась в руках геологов, хотела бежать
      к мамочке!.. Теперь втайне она благодарна этим суровым и добрым людям, пощадившим её ребячью память. Мать осталась для неё живой, теплорукой, весёлой, будто и не ушла она из Люськиной жизни. А только далеко и надолго уехала в экспедицию, оставив Люську с отцом.
      Почему же они всё-таки разошлись? Люська часто думала об этом, особенно последние два года, когда рядом с образом матери и отцом встал еш,е один образ — неуклюжий Люськин одноклассник. Было в нём что-то беспомощное, беззащитное, и сердце Люськино сладко щемило от этой его беспомощности. А может быть, только Люська видела его таким?
      Люська никогда не заговаривала с отцом об их размолвке с матерью, неловко было. Может быть, отец сам когда-нибудь расскажет.
      — Что-то ты осунулась, Люсёна, побледнела? — Отец смотрит ласково и тревожно. Совсем взрослая дочка.
      — Устала, папа. Я ведь эти две недели ящики и мешки таскала.
      — Как так?
      — Прогнать хотели из магазина за недостачу.
      — Почему ж ты мне ничего не рассказывала? Может быть, тебе деньги нужны?
      — Нет, папа. Спасибо.
      Отец смотрит насторожённо.
      Конечно, надо было сразу рассказать. Да тревожить не хотелось. Что изменится от того, что отец будет всё знать? Теперь можно, когда снова перевели в продавщицы.
      — Как же так получилось, Люсёна?
      — Что, папа?
      — Ну, вот недостача эта самая...
      — А-а-а... По неопытности, папа. Ведь если неумеючи спички чиркать, можно обжечься. Верно? Даже в глаз отлететь может.
      Отец присел на диваи.
      — Не нравится мне всё это, Люсёна.
      — Что, папа? — Люська поставила на стол чашки. Шипел чайник.
      — Вот всё это... Работа твоя...
      — Почему?
      — Ну, совестная какая-то работа. Спрашивают: «Чем
      ваша дочь занимается?» Неловко ответить: «Помидорами торгует».
      Люська посмотрела на отца внимательно, будто в подробностях хотела разглядеть и глубокие складки у носа и губ, и морщины меж бровей, и крохотные паутинки у глаз — когда они появились? Вроде бы отец всё время был молодым. И вдруг... Устаёт, верно... Всё пишет и пишет... Вытащить бы его в театр, что ли, или в кино...
      — Неловко?.. — Она вдруг вспомнила секретаря райкома комсомола Брызгалова, взяла в руки хлебницу. — А ты думаешь, хлеб или вот помидоры к тебе на стол сами приходят? Люди их растят, люди доставляют. Чего ж тут неловкого?
      — Я понимаю... Мама, верно, огорчилась бы, — вдруг тихо сказал отец.
      — Мама...
      Звякнула чайная ложечка.
      — Мама мечтала, чтобы ты... — голос отца осёкся.
      Никогда они не говорили о матери... Никогда!.. Будто
      был между ними молчаливый уговор.
      — Мама мечтала... — тихо подсказала Люська.
      Отец вздохнул прерывисто и глубоко.
      — Мама мечтала видеть тебя... счастливой... Она могла бы и не возить тебя с собой, но возила... Чтобы ты могла соприкасаться с природой, с прекрасным, с чистым... Чтобы ты видела примеры мужества и силы. Она очень... очень ценила своих товарищей и хотела, чтобы ты выросла похожей на них. — Отец говорил с трудом, будто слова застревали у него в горле и он вынужден был с силой выталкивать их.
      Люська затаила дыхание. Никогда, никогда они не "говорили о маме.
      — Знаешь, почему она погибла, Люсёна?.. Надо было кому-то идти в это проклятое ущелье. И все знали, что опасно. Но надо было. А мать была старшей в поисковой партии. И она пошла сама. Надо очень любить людей, любить своё дело, чтобы так вот пойти в ущелье... Пойти в ущелье...
      Отец замолчал, скорбные складки у рта стали ещё глубже.
      — Папа, — нерешительно начала Люська, едва ше-йеЛьнув губами. — Почему вы... почему ты и мама... —
      Она не могла выговорить это роковое слово вслух. Она произнесла его про себя. Но отец понял.
      — Что ж... Ты вправе спросить... И вправе знать... Я очень виноват и перед мамой и перед тобой... Я совершил сшибку. И солгал. Обманул... Малодушно... А мама узнала случайно... И спросила прямо... А я снова смалодушничал. И тогда она ушла. Она не выносила неправды. А у меня не хватило мужества... Не хватило... Не смог... И мама ушла... Я потом, немного погодя, написал ей... Но, видимо, было поздно. Наверно, поздно...
      Вот он сидит, старый человек, плечи опущены, взгляд потухший.
      — Может быть, она не получила письма? — тихо проговорила Люська, чтобы хоть как-то утешить отца.
      — Может быть... может быть... — Но отец уже где-то далеко-далеко. Это с ним стало часто случаться в последнее время.
      — Давай чай пить, папа?
      — Что? — Он возвращается. — Чай?.. Да-да, конечно. Они молча пьют чай. Тоненько позвякивают ложечки.
      Шипит чайник.
      Удивительно чувствовала себя Люська в тот день. Работы было невпроворот. В палатке поставили двое весов. Касса была общая. То и дело со двора вкатывали тележку с помидорагти, яблоками, грушами. Особым спросом пользовались груши. Яблоки и помидоры брали как обычно.
      Люська почти не отставала от Гали. Работалось легко, без напряжения.
      Иногда, отрываясь от весов, Люська взглядывала через улицу на противоположную сторону. Там неторопливо работали двое, штукатурили заводской каменный забор.
      Когда часов в одиннадцать в палатке появилась Нина Львовна, один из них вытер руки, ленивой походкой наработавшегося человека пересёк улицу и подошёл к палатке.
      Нина Львовна обратилась к Гале:
      — Ну, как выручка? Частично хотим сдать.
      Галя пожала плечами.
      — я возьму крупные. В кабинете сосчитаю, чтобы вам не мешать. — Нина Львовна начала торопливо складывать купюры покрупнее в пачку. — Там разберу.
      «Вот оно — жульничество. Деньги заберёт, а товар подбросит. И выйдет, что в палатке все как по накладной... Ловко!.. Ну, погодите же!» — Люська стиснула зубы и вся подобралась, будто собиралась вступить врукопашную с врагом. Нина Львовна была опытной и уверенной. За её спиной стоял Разгуляй со своей книгой приказов. Он имеет власть. Он уже один раз наказал Люську. И всё равно... Всё равно она не станет их-помощницей. Не продаст свою совесть за пару капроновых чулок, и за тысячу пар не продаст!..
      — Нет, уж, пожалуйста, Нина Львовна, посчитайте при нас, — решительно заявила Люська.
      — Вы что, не верите мне? — фыркнула Нина Львовна.
      — Очень даже верю. Но денежки счёт любят! А тем более казённые. Каждый ошибиться может.
      — Ну, знаете!.. — Нина Львовна важно надулась.
      — Я же ошиблась, — спокойно говорила Люська. — У меня же вышла недостача.
      — Не сравнивайте, голубушка, меня с собой. — Нина Львовна старалась говорить тихо — кругом люди. — Вы только начинаете, а я, можно сказать, собаку съела на торговле.
      — На здоровье, — ласково откликнулась Люська. — А деньги посчитайте, пожалуйста, здесь.
      — Ну, ладно... Я посчитаю... — прошипела Нина Львовна и трясущимися от злости руками начала считать деньги.
      Люська продолжала взвешивать груши и тут случайно встретилась взглядом с подошедшим к палатке пареньком. Приметила в глазах его озорной огонёк. «Всё слышал», — подумала Люська.
      Но тотчас паренёк отвёл глаза и сказал громко:
      — Гражданочки, извините за беспокойство, нельзя ли без очереди пару яблочков купить? Цемент у нас — в глотке першит спасу нет!
      Впереди стоящая в очереди отстранилась:
      — Берите, пожалуйста.
      Паренёк обратился к Гале:
      — Свешайте мне пару яблочков покрупнее.
      Он взял яблоки и ленивой походочкой направился через
      улицу. Оба штукатура уселись на край ящика, в котором разводили раствор, и принялись неторопливо есть яблоки.
      Нина Львовна сосчитала деньги, буркнула:
      — Триста двадцать...
      И стала заворачивать деньги в газету.
      — Не ошиблись? — деловито спросила Люська.
      Нина Львовна сделала вид, что не слышит, демонстративно повернулась к Гале.
      — Яблок хватит или ещё прислать?
      — Хватит пока.
      — Хорошо.
      Она ушла.
      — Зачем ты так? — испуганно сказала Галя, закрывая sa нею дверь на крючок. — Она тебе не простит.
      — Плевать! Если б я не настояла на своём, я бы сама себе не простила. Ты что, не видишь, что они — шайка!
      — Тихо, глупая, — бледнея, прошептала Галя. — Они нас могут...
      Люська посмотрела на людей, стоящих в очереди, и через их головы на штукатуров, неторопливо принявшихся замазывать стену. Услышала шум станков в цехах за заводской стеной. В садике сейчас «забивают козла» дружинники Миши. Работают Валерий Сергеевич и его товарищи.
      — Ничего они не могут! Легко запугать слабого. Запутать. А я не боюсь! Понимаешь? И ты не бойся. И тогда они ничего не смогут.
      — Девушки, хватит шептаться, отпускайте! — крикнули из очереди сердито.
      — Извините, — весело откликнулась Люська. — День-1И сдавали.
      Через два дня неожиданно в магазин нагрянула ревизия. Разгуляй не явился на работу. Нина Львовна нервничала. То и дело выскакивала на улицу, ныряла в телефонную будку. Насторожённо озираясь, набирала номер телефона. Никто не подходил.
      В кабинете молча работали два ревизора из торга. Нина Львовна входила в кабинет на цыпочках.
      — Товарищ Разгуляй скоро придёт. Задержался. Один из ревизоров, худенький старичок в очках, отрывался от бумаг, глядел на Нину Львовну поверх очков.
      — А нам, собственно, он не нужен. Нам документы нужны.
      в палатке тоже сделали переучёт. Сняли остатки. Полистали накладные. Пересчитали наличные. Всё оказалось в порядке.
      А на Гале лица не было. Когда ушли ревизоры, Галя, прислонясь к дверному косяку, разрыдалась громко, безудержно, всхлипывая и дрожа.
      Люська обняла подругу.
      — Что ты, Галя? Что с тобой? Ведь всё ж в порядке у нас.
      Но та всё всхлипывала и дрожала. Её бил озноб. Стучали зубы.
      — Ты заболела?
      — Н-не-ет... Н-не з-з-наю...
      — Подожди, я сейчас лекарство какое-нибудь принесу из аптечки. — Люська взялась за ручку двери, но Галя судорожно ухватилась за рукав её пальто.
      — Н-нет-нет... Не уходи... Не надо... Ничего не надо... Это я раз-знервничалась... Сейчас прой-дет...
      Люська усадила её на ящик.
      — Я хоть воды принесу.
      — Ы-не надо... Не уходи...
      Они посидели молча, прижавшись друг к другу. Люська гладила вздрагивающие Галины плечи.
      — Они неспроста эту ревизию... Видела, как Нина мечется?.. И Василий Васильевич не пришёл...
      — Ну и что?
      — Счастливая ты... — пробормотала Галя. — Тебя и запутать нельзя... — И опять схватилась за голову.
      Люське стало жутко. Впервые сталкивалась она с чужим непонятным горем вот так — лицом к лицу.
      Разгуляй не пришёл и на следующий день. В обеденный перерыв в палатку заглянула Нина Львовна.
      — Телегина, тебя просят приехать к товарищу Епишеву.
      «Вот оно, начинается, — подумала Люська. — Сейчас будет меня прорабатывать. Все они, жулики, заодно. Пусть! Всё равно не отступлюсь!»
      — Зачем это вызывают тебя? — испуганно спросила Галя.
      — Наверно, ругать будет за строптивость.
      — Слушай, Люся, узнай, что с нашим директором. Может, там, в торге, знают?
      Люська кивнула. По дороге в торг она позвонила Мише.
      — Здравствуй, Миша!
      — Здравствуй! Как самочувствие?
      — Самочувствие хорошее. Иду ко дну.
      — В каком смысле?
      — В прямом. Меня вызывают в торг, к самому товарищу Епишеву.
      — 0-го!..
      — Вот тебе и «о-го»,..
      — Боишься?
      — А чего мне бояться? Пусть он боится, — дерзко сказала Люська.
      — Ну, правильно в общем.
      Люська хоть и храбрилась, но в душе всё-таки побаивалась. А Мишин голос её как-то успокаивал.
      — Ты скажи мне чего-нибудь...
      — А чего?
      — Ну, чего-нибудь... Чудак!.. Ну, хоть про погоду скажи.
      Миша посопел в трубку.
      — Про погоду?.. Гм... Дождик будет.
      — Спасибо за информацию. Укутывай шею шарфом. Сморкайся в носовой платок.
      Она повесила трубку, представила себе обескураженного Мишу на другом конце провода и, всё ещё улыбаясь, вышла из телефонной будки.
      Над городом клубились низкие тучи, и в самом деле собирался дождь.
      — Товарищ Епишев занят. Обождите немного. Люська села на жёсткий диванчик. Огляделась. За канцелярскими столами склонились люди. Равнодушно щёлкали арифмометры. Очень маленький, с худым тёмным лицом человек, зажав в угол другого, большого и толстого, что-то с жаром доказывал ему.
      Женщина, сидевшая за ближним столом, оторвалась от бумаг, подняла голову:
      — Потише, товарищи.
      — Виноват, исправлюсь, — сказал маленький.
      В дверях кабинета появился Епишев.
      — Телегина из тридцать первого пришла?
      Люська вздрогнула.
      — Я здесь.
      — Заходите.
      Люська поднялась, поправила платье.
      Маленький человечек перехватил её у самых дверей:
      — Вы из тридцать первого? Ну, как у вас там?
      Так и впился в Люську глазами.
      — Нормально!
      — Нормально? — пробормотал человечек. — Ммм-да...
      Люська обошла его и шагнула в кабинет.
      Епишев стоял посредине кабинета. Несмотря на сутулость, он показался Люське очень высоким. На стуле возле стола сидел какой-то военный.
      — Здравствуйте, товарищ Телегина. — Епишев протянул Люське руку.
      — Здравствуйте.
      Епишев смотрел на Люську, чуть склонив голову набок.
      — Что ж это вы? Не успели начать работать, а уже выговор получили! Деньги присвоить пытались.
      — Ничего я не пыталась.
      — А две недели в подсобницах ходили.
      — Мало ли...
      — Кто ж вам поверит, Телегина, ведь в книге приказов записано.
      «Конечно. Вы-то не поверите. Вы-то за Разгулял будете горой!» — с горечью подумала Люська.
      — Записано в книге приказов? — настойчиво переспрО сил Епишев.
      — Ну и пусть записано!
      — Это как же так?
      — А так. Записано — и записано. Мало ли чего написать могут. Что ж, вы бумажке, а не живому человеку поверите?
      Епишев вдруг улыбнулся.
      — Очень у нас с вами весёлый разговор получается, Телегина.
      Люська покраснела. Сказала хрипловато:
      — Ругать позвали — так ругайте. Только я никаких денег не собиралась присваивать. Это Разгуляй ваш — жулик самый настоящий. Вот он и думает, что на деньги всякий польстится. Ещё бы: «Деньги — эквивалент!»
      — Это кто же так сказал?
      — Директор.
      —« Значит, жулики все в вашем магазине? — вмешался в разговор военный.
      — Почему все? — Люська повернулась к нему. — Там и хорошие люди есть. А Разгуляй — жулик! — твёрдо заключила Люська.
      — Знаем, — уже другим тоном заговорил Епишев. —« И что опутать он вас пытался, тоже знаем. И что вы не виноваты, знаем.
      Люська посмотрела па него удивлённо.
      — Знаете?..
      — Я всё-таки заведующий торгом и должен знать, что в моём хозяйстве делается.
      — Конечно, — неуверенно проговорила Люська.
      — Да вы садитесь, Телегина.
      Люська подошла к столу и села сперва робко на краешек стула, потом подумала: «А чего в самом деле!» —. и села прочно, облокотилась на спинку.
      Епишев удовлетворённо кивнул и тоже сел.
      — Разгулял вчера арестовали.
      — А-рес-то-вали?.. — протянула Люська и подумала: «Это, наверно, Валерий Сергеевич».
      — Он оказался одним из организаторов крупных хищений в нашей системе.
      — Что ж теперь будет?
      Епишев положил руки на стол ладонями вниз.
      — Работать будем, товарищ Телегина. Так вы что ж, в нас, значит, усомнились? Думали, поверим, что нам комсомол жуликов поставляет на работу?
      — Бы не сердитесь, товарищ Епишев. Только я про вас думала, что вы тоже жулик, как и Разгуляй.
      Епишев засмеялся. И лицо его вдруг помолодело, будто смех стёр с него морщинки и усталость. А потом стало серьёзным, даже строгим.
      — Нехорошо это, Телегина... Людмила, если не сшибаюсь? Нехорошо. Разве мы вас учили в людях сомневатьёй?
      Людям не верить? Я вот ни на секунду не поверил в то, что вы жулик. А ведь вы тоже с Разгуляем работали.
      — Извините, — Люська заморгала растерянно.
      — Да что уж. Бывает... Вы мне вот что скажите: как работу освоили?
      — В общих чертах.
      — Там ведь сложного ничего такого нет. Это жуликам сложно: они ещё ко всему украсть должны, да и следы замести. А если честно работать, так ничего сложного. Вот, скажем, в накладных разберётесь?
      — Разберусь.
      — Справитесь, если мы вас, в порядке выдвижения молодых, назначим заведовать секцией?
      — Секцией?!
      — А что, боитесь? Вместо вашей этой Нины Львовны. Она ведь тоже торгового института не кончала. Однако бойкая женщина. А вот познакомьтесь — ваш новый директор, товарищ Кольчиков Степан Емельянович. Прошу любить и жаловать.
      Люська вежливо поклонилась.
      Военный встал и крепко пожал ей руку.
      — Будем работать, хоть моё дело не торговать, а летать. Но что поделаешь! Против медицины, как говорится, не попрёшь, против ветра не надышишься. — В голосе его послышалась затаённая печаль. — Посылают — будем пробовать.
      — Да вы не бойтесь, Степан Емельянович. Мне в двадцатых годах довелось на большом заводе директорствовать. А я в технике — ни в зуб! Трудненько, конечно, пришлось, но надо было. Выучимся! Партия послала — значит, надо!
      — Да вы меня, товарищ Епишев, не агитируйте. Раз я у вас в кабинете — замётано! Как птица без крыльев. Отлеталась — скачи!
      — Приказ дадим с завтрашнего дня. И на вас, Телегина. И в напутствие скажу вам, Людмила: случись что — не бойтесь к начальству обратиться. Властью облечено оно для того, чтобы вам легче работалось. Желаю успехов!
      В дверях Люська остановилась.
      — Товарищ Епишев, а в магазине можно сказать, что Разгуляй арестован?
      — Завтра в обеденный перерыв я приду и всё объясню.
      — А одной девушке можно? По секрету.
      — Можно.
      — Ещё один вопрос. А как с Ниной Львовной?
      — Пока будет работать продавщицей. Пока... А там разберёмся во всём и решим.
      Люська и новый директор вышли из торга вместе.
      — Пойдёте в магазин? — спросила Люська.
      — В магазин я приду завтра, с Епишевым.
      Галя пошатнулась. Лицо побледнело, стало пепельно-серым. В огромных неподвижных зрачках — ужас.
      — А-рес-тован?.. — переспросила она, не разжимая помертвевших губ.
      Люська тряхнула её за плечи.
      — Галя!.. Галя!.. Ты что?
      — Аресто-ван...
      — Не надо. Галочка. Чёрт с ним! Жулик он... Вор... И правильно, что его арестовали. Да он бы и нас всех запутал...
      — Запутал... — повторила Галя, и вдруг лицо её исказилось. — За-апу-тал... запу-тал... — забормотала она, озираясь испуганно.
      Стены палатки — стены мышеловки. Сейчас, вот сейчас могут прийти и за ней. Что делать? Куда, куда деваться? Она закрыла лицо руками. Задышала часто и хрипло: не хватало воздуха.
      — Галя, Галочка!..
      «Надо бежать... бежать... незаметно... Чтобы никто... Бежать!»
      — Нез-здоровится мне... Я пойду...
      — Хорошо. Иди. Иди, Галочка.
      — Я пойду...
      «Скорее, скорее... Сейчас придут — ив тюрьму... В тюрьму...»
      Она никак не могла развязать тесёмки фартука. Руки стали как чужие... Люська помогла ей.
      — Девушки, давайте работать! — шумела очередь.
      — Я пойду... — повторила Галя жалобно.
      — Иди, Галочка, иди. Я справлюсь.
      Галя вышла на улицу, испуганно озираясь, и пощда—
      почти побежала, прижимая руки к груди, чтобы унять сердце. Ей казалось, что следом идёт кто-то. Хотелось оглянуться, но страх сковал её.
      Она свернула в переулок, потом в другой. Под ногами зачавкала грязь, жадно хватала за туфли.
      «Куда бегу? Куда?..»
      Она устала. Ноги не хотели повиноваться, не хотели уносить её от беды.
      Тяжело дыша, обессиленная Галя прижалась к какому-то одинокому дереву. Заставила себя оглянуться наконец. Переулок был пуст. Только белые куры с чернильными пятнами на шее бродили у забора. Она закрыла глаза и замерла, будто срослась с деревом. «Куда идти? Домой нельзя. Домой придут... Уехать! К тётке в деревню... И там найдут. Везде найдут... Ах, дура, дура!.. Не надо было тогда деньги брать. В первый раз. А теперь конец...»
      Из мрака вдруг всплыло улыбающееся лицо Разгуляя с весёлыми ямочками на выбритых щеках. Протянулась длинная рука с тоненькой пачечкой денег. «Бери! Бери! Деньги — это эквивалент! Эквивалент счастья!»
      Она открыла глаза. Вцепилась в ствол дерева, будто в нём было спасение, будто Разгуляй хотел оторвать её от этого мокрого шершавого ствола.
      В конце переулка показался кто-то. Галя испуганно встрепенулась, оторвалась от дерева, побежала, безотчётно выбирая места посуше.
      «Куда же теперь?.. Куда?.. А может, самой пойти в милицию? Пойти и рассказать всё. И про Разгуляя, и про Нину Львовну, и про себя. Всю правду. Ведь могут пощадить. Ведь могут!..»
      Она вышла на асфальтированную улицу. Наклонилась, подняла тоненькую щепочку, долго и старательно счищала с туфель густую липкую грязь. Кружилась голова.
      «Надо пойти в милицию и всё рассказать. Всю правду. Надо пойти... Пойти и рассказать...»
      Она свернула за угол, твёрдо решив, что идёт в милицию. И вдруг увидела на почти обнажённых деревьях одинокие золотые листочки. И небо, низкое осеннее небо, все в хмурых бегущих тучах. И деловитых воробьёв на мокром асфальте. И шагающие по лужам вдаль уличные фонари, с блестящими крышами. И людей...
      и всё это — в последний раз. Потому что, как только она расскажет всю правду, её тут же посадят в тюрьму. И больше ничего не будет: ни деревьев, ни неба, ни мокрых крыш...
      Отчаяние охватило её, сдавило, смяло... Она нырнула в какую-то подворотню, забилась в щель между стеной и железным забором и заплакала.
      И, как всегда в горькие минуты обид и неудач, Галя подумала о том, что, если бы были у неё папа и мама, они бы смогли спасти её. Смогли бы!.. Но у неё нет их... Никого у неё нет. Только тётка, да и та не родная.
      Лились, лились безудержно слёзы, но легче не становилось.
      Наверно, в тюрьме вот так же темно и холодно, и тюремная решётка — как вот эти прутья ворот...
      Галю охватил озноб... Нет, нет!.. Она не хочет в тюрьму!.. Лучше смерть, лучше умереть, только не в тюрьму... только не позор!..
      Она вытерла слёзы и, насторожённая, снова вышла на улицу. И всё твердила себе, всё твердила: «Лучше умереть, чем в тюрьму, чем позор!.. Лучше умереть!..»
      Она дошла до аптеки. Попросила три пакетика снотворною. Ей не хотели давать, но она соврала, что живёт в деревне и ближайшая аптека от них в тридцати километрах. Продавщица поверила и пожалела её.
      Потом Галя ходила по улицам. Просто так... Стемнело. Зажглись фонари. Улицы стали как бы теплее. Галя вдруг почувствовала голод. Зашла в пирожковую. Выпила кофе, съела два пирожка, не чувствуя их вкуса. Хотела было зайти домой, но побоялась. А вдруг там уже ждут?
      Три пакетика с таблетками зажаты в кулаке. Ладонь стала влажной.
      Ещё немного — и она уйдёт из этого мира. И ничего не будет кругом. Только ночь. Мрак. Вечный мрак...
      Её снова начал бить озноб.
      Она подумала, что её, может быть, уже ищут. Переодетые оперативные работники ходят по улицам, вглядываются в лица. Ищут её, Галю...
      Она сейчас уйдёт от них... Сейчас уйдёт...
      Разгуляй будет рад. Одним свидетелем меньше. Она, дет, а позор? Позор останется... Позор её останется...
      Почтовый ящик. Почта... Конечно! Это надо. Как она сраау не подумала!.. Пусть он не радуется. Разгуляй! Пусть она умрёт, но ему не запутать других. Не запутать!..
      Зашла на почту, взяла несколько телеграфных бланков, села в углу.
      Обмакнула перо в чернильницу, подержала его на весу, будто примеряясь, с какого бы места начать. Потом вывела неровным почерком:
      «Товарищи! Я очень виновата перед вами и перед всеми. Так получилось, что по слабости характера взяла я деньги. И с того дня нет мне покоя. Живу в страхе. Боюсь тюрьмы, а ещё пуще Разгуляя. Страшный он человек. Зверь. И даже хуже. А сил не было ни в глаза, ни за глаза правду сказать. Боялась».
      Галя закрыла ладонью написанное. Замерла. Потом снова макнула пёрышко и стала писать торопливо, пропуская отдельные буквы и окончания слов. Она написала на телеграфных бланках всю речь, которую столько раз произносила мысленно с трибуны. Ничего не утаила: ни списанных арбузов, ни торговли «левым» товаром, ни прочих махинаций, в которых принимала участие. А в конце приписала :
      «...Не ради пощады пишу это письмо, а чтобы уйти от вас человеком. Простите меня, что я слабая такая и позора боюсь пуще смерти.
      Не поминайте лихом. Галя».
      Она купила конверт, вложила туда исписанные телеграфные бланки. Наклеила марку. Написала адрес магазина. Замешкалась немного у большого почтового ящика. Потом опустила письмо и вышла на улицу.
      Всё...
      Почти машинально она зашла в какой-то незнакомый скверик.
      Ни души. Села на скамейку. Достала из кармана снотворное. Сняла целлофановую обёртку. Сунула две таблетки в рот. Попробовала проглотить, но не смогла. Тогда она стала их жевать. Горечь стянула рот, металлический привкус вызывал тошноту. А Галя всё совала и совала таблетки в рот. Сколько могла, жевала и плакала беззвучно и безудержно — так ей было жаль себя, своей загубленной молодой жизни. Жалость к себе переворачивала душу. И было в этой томящей жалости сладкое успокоение...
      Огни фонарей расплылись, дрогнули, качнулись.
      Тошнота подступила к горлу. Сердце ударило сильно, стало биться тяжело и гулко, и стук его отдавался в ушах. Галя хотела крикнуть, позвать на помощь. Но только прохрипела. Приподнялась и рухнула на скамейку. Фонари погасли...
      Патрульные шли неторопливо.
      С тех пор как дружинники взялись за охрану обш;ествеи-ного порядка, в районе стало значительно спокойнее.
      Изредка появится какой-нибудь пьяный, зашумит, но его быстро уговорят или уведут. Случится драка — драчуны сами не рады: дружинники ославят их на весь район. Даже иной драчливый муж и то остережётся: найдёт жена на него управу — дружинников. Так с ним ребята поговорят, что не знает потом, как жену ублажить, чтобы поласковей была. Ведь непременно заглянут ребята разок-другой в гости. А ну как жена снова пожалуется? Свои ребята, рабочие. Это тебе пострашнее милихщи. Так в оборот возьмут.
      Миша идёт, сигарету посасывает, думает о Люське. Он последнее время ни о ком и ни о чём думать не может, только о ней.
      И что в ней? Ничего особенного. Девчонка как девчонка. А смутно на душе. И радостно. Под руку решится взять, так и обдаст жаром. Даже рубашка к спине прилипает. И петь хочется оттого, что она, маленкая такая, идёт рядом. Хоть бы оступилась, упала бы или тонула. Или напали б на неё хулиганы. Он бы спас, защитил, жизни своей не пожалел бы!
      Идёт Миша, посасывает сигаретку. А рядом дружки идут, крепкие ребята, богатырское племя. Плечом к плечу идут. И каждый о своём думает. А вот он, Миша, о Люсе, о Телегиной Людмиле...
      В скверике на скамейке лежит кто-то. Плачет? Обидели?
      Миша подошёл.
      — Девушка, спать надо дома...
      Девушка не отвечает.
      Миша тронул её легонько.
      — Эй, проснитесь!
      Девушка не двигается. Миша взял её за плечи и повер-
      нул лицом вверх. Лицо белое-белое, до синевы. И знакомое. Где он её видел?..
      — Ребята! — крикнул он своим дружкам, стоявшим на тротуаре. — Да это ж из нашего магазина продавщица!
      — Что с ней?
      — Давайте быстро «скорую»! Фонарик есть у кого?
      Щёлкает включатель.
      Тонкий луч света скользит по лицу девушки.
      Сомкнутые ресницы, бескровные губы... Луч сползает вниз и высвечивает на земле полоски целлофана и маленькие коробочки из-под таблеток. Миша осторожно подбирает их.
      — Отравилась, — говорит он тихо.
      Ребята расстёгивают девушке ворот.
      Пронзительно воя, подкатывает машина «скорой помощи». Девушку увозят. Миша уезжает с ней. Возбуждённые происшествием, патрульные идут в штаб, чтобы составить протокол.
      Макар, наконец, получил вызов из училища. Запгра начнётся новая жизнь. Армейская служба.
      Лицо матери хмуро. Нет-нет, да и смахнёт слезинку. Верно, все они, матери, такие: переживают разлуку, будто на войну провожают... А Люська не будет плакать.
      ...Вот она стоит, белое платье, красные туфельки на шпильках. Глядит на него своими зеленоватыми глазами.
      «Я тебя люблю, Макар. Это для тебя я надела белое платье и туфли на шпильках. Они не имеют вида, если ты на них не смотришь...»
      Руки, перебиравшие книги на полках, замерли, боятся спугнуть видение.
      «Наверно, у меня нет воли, если я всё ещё думаю о ней. У неё — другой парень... Ах, Люська, Люська!..» Макар положил книги. Встал.
      — Мама, я пойду ненадолго.
      — Куда?
      Он знал куда, но даже себе не хотел сказать правду.
      — Скоро вернусь.
      Он надел пальто и вьш1ел. Гулко щёлкнул дверной замок. Чёрное небо вдруг прорвалось. Дождь яростно застегал по асфальту.
      Свернуть за угол... Второй дом...
      «Пусть глупо! Пусть у неё другой парень! Но пусть он и не думает... Не думает...» О чём она должна «не думать», Макар так и не решил. Но уехать надолго, не повидан Люську?.. Парадное.
      Лестница с широкими ступенями.
      И чего это сердце размахалось? Отдышался у двери. Нажал беленькую кнопку звонка.
      — Люся дома?
      — Дома, кажется.
      Тёмный коридор. Дверь. Постучал.
      — Да.
      — Здравствуйте, Афанасий Ильич!
      — Здравствуй, Макар!
      — Макар! — Глаза у Люськи сияют. — Молодец, что пришёл! Я к тебе заходила. Говорила мама?
      — Да.
      — Садись. Рассказывай. Чаю хочешь?
      — Нет. Спасибо.
      — Ну, рассказывай. Мы с тобой вечность не виделись...
      — Я в училище завтра уезжаю.
      — Как уезжаешь?
      — Учиться. Вот пришёл проститься.
      — Проститься?..
      Что это губы у неё дрогнули?
      — А ты в ларьке работаешь? Я тебя видел. Люська потупилась.
      — Видел?.. Что ж... Что же не подошёл? — Я подходил.
      — И в какое ты училище? — спросил Афанасий Ильич. - В артиллерийское. Сейчас везде техника. Радио.
      — Да-а... Не в наше время. Познания требуются. Люська вдруг порывисто встала. Схватила пальто. — Папа, мы пойдём погуляем. — Дождь же идёт!
      — Не сахарные. Не растаем. Идём, Макар. Макар тоже поднялся. — До свидания, Афанасий Ильич.
      — До свидания, Макар. Желаю тебе успехов! — Спасибо... Спасибо...
      Афанасий Ильич потряс руку Макара.
      На лестнице Люська вдруг остановилась и прижалась щекой к Макарову мокрому пальто. Макар легонько, одной рукой обнял её. И замер в смятении.
      Люська подняла лицо. Посмотрела в глаза Макару ласково и тревожно.
      — Как же так, Макар?.,
      И неожиданно отпрянула от него. Он не смел её удержать.
      — Пойдём. Побродим, Мы же с тобой никогда ещё не бродили по нашему городу. Никогда!..
      Люська взяла Макара за руку, и они вышли на улицу. Лил дождь. Искрился в свете фонарей. Пузырились, кипели лужи. Вдоль тротуаров беззвучно текли ручейки.
      — Пойдём, — сказала Люська и повела Макара, не выпуская его руки из своей. Они шли молча, и Макар забыл о «другом парне» и о том, что она «не должна думать». Он испытывал такое необыкновенное счастье оттого, что они идут вот так, взявшись за руки, навстречу дождю и ветру! Такое счастье, которое отметало все маленькие и большие обиды, все горькие и тревожные мысли. Оно не могло сосуществовать с ними. Оно было огромным, всепоглощающим, это счастье.
      Миша просидел в приёмном покое около часа. Здесь было тихо. Пахло лекарствами.
      Он думал о девушке, которую торопливо и бесшумно увезли по длинному коридору. Выживет ли? И почему это она? Ведь должна была стрястись какая-то беда с человеком, чтобы решиться на такое... Вдруг шальная мысль: «А если Люся так вот?..» Похолодело сердце. Чёрт его знает, какой бред придёт в голову!.. Люся бы никогда этого не сделала. Она сильная. Сильная и чистая. К ней никакая грязь пристать не может.
      Пришёл врач, немолодой, с неправдоподобно белой щёточкой усов на усталом загоревшем лице.
      — Вы ещё здесь, молодой человек? — обратился он к Мише.
      Миша порывисто вскочил.
      — Как она, доктор?
      — Плохо. Постараемся сделать, что сможем. Вы ей родственник или знакомый? Как её фамилия?
      — Она работает продавщицей в магазине, против нашего завода.
      — Никаких документов при ней нет. Вы не смогли бы, молодой человек, узнать её адрес? Известить родных?
      — Постараюсь.
      Лил дождь. Миша поднял воротник и зашагал по улице, не разбирая луж. У Люсиного дома чиркнул спичкой, отыскал в списке жильцов: «Телегин А. И.». Верно, отец. Квартира № 7.
      Миша поднялся на третий этаж и позвонил.
      — Мне Люсю Телегину.
      — Вторая дверь направо.
      Миша постучал.
      — Войдите.
      — Здравствуйте! Мне Люсю Телегину.
      — Её нет дома. Что ей передать? Может быть, я смогу...
      Миша мял мокрую кепку в руках. Стекавшие с неё капли глухо разбивались об пол.
      — Мне надо узнать у неё адрес одной девушки. Продавщицы из магазина.
      — Продавщицы? — Афанасий Ильич неодобрительно посмотрел на Мишу, на щёлкающие по полу капли. — Тут я ничем помочь не могу.
      — Передайте ей, пожалуйста, что заходил Михаил Кротов. По очень важному делу.
      — По важному. Передам.
      — До свидания. Извините.
      Миша задел что-то в коридоре, ушиб колено. «Всё-таки надо бы обождать. Может, умирает девушка. Надо бы родным сообщить».
      Он спустился вниз и присел на ступеньку, поднял воротник.
      Полумрак лестницы и мерный шум дождя убаюкивали. Он прислонился к стене и задремал.
      Разбудили его голоса.
      Миша открыл глаза.
      В сумеречном проёме двери стояли две фигуры: маленькая, девичья, и мужская, неуклюжая. Они стояли, взявшись ва руки. Повернув лица друг к другу.
      — Если ты завтра не уедешь, Макар, приходи. А проводить тебя я не смогу. Завтра я первый раз буду заведовать секцией, — сказала девушка Люськиным голосом.
      Неуклюжий кивнул.
      — И пиши мне, Макар. Слышишь? Я буду ждать тебя. И скучать. И плакать, если ты будешь редко писать, Да-да...
      — Чудачка! — Неуклюжий вдруг обнял её. — Я буду писать утром и вечером, днём и ночью, в наряде и на строевой подготовке.
      — Тебя за это посадят под арест.
      — Тем лучше! У меня будет больше свободного времени, чтобы строчить тебе письма.
      Она приподнялась на цыпочки, взяла руками его голову.
      — Прощай, Макар.
      И они поцеловались.
      Миша зажмурился.
      Ему было обидно, горько и неловко, что сидит он здесь, на каменной ступеньке, и подглядывает за ними, за Люсей и за этим, неуклюжим.
      Морду бы ему набить! Сейчас же, немедленно. Но он сидел, боясь шелохнуться, будто оцепенел. Нога затекла и ныла.
      — Иди, Макар. Я посмотрю, как ты пойдёшь.
      Он ещё постоял мгновение и ушёл.
      Она осталась одна в сумеречном проёме двери. Подняла руку, помахала тому, ушедшему. Потом не спеша начала подниматься по лестнице.
      Миша встал. Люська обернулась, испуганно спросила:
      — Кто здесь?
      — Это я. Кротов, — ответил Миша.
      — Кротов? — удивилась Люська.
      — Як тебе по делу пришёл.
      — Да...
      — Как эту девушку зовут, что с тобой вместе работает? Светленькая такая.
      — Галя?
      — Отравилась она.
      — Отравилась?.. Как отравилась? — Люська была ещё переполнена ощущением счастья и не сразу поняла смысл этого слова.
      — В сквере мы её нашли. В тяжёлом состоянии. Таблеток она наглоталась.
      Люська зажала рот рукой, чтобы не закричать.
      — в больнице она. А адреса не знаем. Родным сообщить надо.
      — Она одна живёт.
      — Одна?
      Они стояли друг против друга. Мише хотелось обнять её так, чтобы дыхание перехватило, чтобы никогда не поцеловала больше того, неуклюжего. Но лишь спросил:
      — Это кто ж был?
      — Где?
      — Вот сейчас. С тобой.
      Люська поняла, о ком он спрашивал. Ей было стыдно, что Миша видел, как они целовались.
      — Это был мой друг. Мой самый главный друг...Лил дождь. Всюду шумела вода, равняя тротуар
      с проезжей частью. Миша шагнул в густую пелену воды.
      Лицо стало мокрым-мокрым. Он не утирал его. Он с обидой думал о Люське...
     
     
     
      Часть вторая
      НАЧАЛО
     
      В больницу к Гале пустили только через неделю.
      Люська звонила в справочное. Три раза носила ей передачи. Фрукты, масло, сахар. Писала короткие записочки с новостями, будто ничего и не случилось, будто Галя просто заболела.
      Ответов не было.
      Люська не знала, что каждую записочку Галя перечитывает по десятку раз и плачет тихонько, уткнувшись в подушку. Она была ещё настолько слаба, что не могла написать ответ. Врачам пришлось повозиться с ней, прежде чем дело повернулось на поправку.
      Люська прошла длиннющим глухо-гулким коридором, отыскала нужный номер палаты, вошла.
      Вот старушка сидит на кровати, вяжет. Вот черноволосая полная женщина опустила на колени книгу, с любопытством глядит на Люську. Возле другой кровати, на которой, укутанная одеялом до подбородка, лежит молодая женщина, сидит посетитель в не по росту коротком халате. Эти видят только друг друга.
      Значит, на той кровати у окна Галя.
      Люська подошла, прижимая к груди свёрток с огромными грушами.
      Нет, не Галя... Или Галя? Галя... Но какая она непохожая: худенькая, бледная, руки как оструганные палочки. А в глазах слёзы. Да и Люська готова была расплакаться.
      — Здравствуй, Галочка!
      Галя шевельнула сухими и бледными губами.
      — Ну, как ты? Доктора говорят, на поправку дело пошло. — Люська взяла Галину руку. Рука была горячей. — А у нас всё по-старому. Вернее — всё по-новому. Нину Львовну в продавщицы перевели. А я заведующая секцией. «Товарищ заведующая», — шутила Люська. — Как я, не очень, наверное, солидная для заведующей?
      Галя улыбнулась слабо.
      — А главное — директор у нас новый. Бывший лётчик-истребитель. Увидишь — влюбишься! На Титова похож.
      Галя закрыла глаза.
      Наступило тягостное молчание. Чтобы нарушить его, Люська стала рассказывать о Макаре. Как он к ней пришёл, как они гуляли по городу. И как прощались в парадном и поцеловались. А тут как раз Миша стоял. Тот самый, что Галю в больницу привёз. И всё видел. И теперь не приходит.
      Когда Люська кончила рассказ, снова наступило тягостное молчание.
      Вдруг Галя заговорила, едва выговаривая слова:
      — Дура я?.. Да?
      — Что письмо написала — это правильно. А всё остальное, конечно... Если б ты от людей не таилась, а всё по-честному, тебе бив голову не пришло таблетки глотать. Так что тут ты действительно дура.
      Люськины горькие слова не причинили боли. И то, что
      её ругают, правильно. Даже хорошо, что ругают: значит, понимают и прощают. Это она видит по Люськиным глазам, что глядят ласково и доверчиво. И это очень глубоко чувствует Галя. Прошлая жизнь кончилась. За неё осталось только расплатиться. И какой бы тяжкой ни была расплата, Галя готова...
      — В воскресенье директор к тебе придёт, — сказала Люська. — Слышишь?
      — Директор? — испуганно прошептала Галя.
      — А ты не пугайся. — Люська засмеялась. — Новый директор — это тебе не Разгуляй. Зовут его Степан Емелья-нович.
      — Степан Емельянович, — повторила Галя еле слышно.
      Девушки расцеловались. Люська ушла.
      Галя долго лежала, закрыв глаза, всё силилась представить себе нового директора, похожего на Титова.
      В воскресенье с утра у Гали от волнения разболелась голова. Во время обхода она боялась, что проницательный доктор заметит что-нибудь неладное и не разрешит впустить к ней посетителей.
      Осмотрев Галю, доктор и впрямь спросил:
      — Что с вами? Вы чем-то взволнованы?
      — Нет, нет1 Что вы, — торопливо заговорила Галя. И, желая, видимо, отвлечь внимание врача, предложила: — Угощайтесь грушами, доктор. Очень вкусные.
      — Это по какому поводу подкуп? — засмеялся врач.
      Галя даже порозовела.
      — О-о, мы уже краснеть начинаем! — довольно сказал доктор. — А груши ешь сама. Мне врачи запретили грушами питаться. — Он подмигнул ей и перешёл к соседке.
      У Гали от сердца отлегло.
      Принесли обед. Но есть не хотелось. Ничего в горло не лезло. Только выпила глоток бульону.
      — Ты почему не ешь? — строго спросила сестра. — Доктор велел есть как следует.
      — Он мне велел груши есть. Вот аппетит и перебила.
      «Тихий» час тянулся по крайней мере часов пять. Наконец в коридоре послышались шаги. Шли первые посетители. Галя поправила прядку у лба. Подумала: «И чего я волнуюсь?» И заволновалась ещё больше. Даже руки стали дрожать.
      Дверь отворилась, и появилась Люська. За ней маячила высокая мужская фигура.
      — А вот и мы! — начала с порога Люська. — Здравствуй, Галя! Познакомься, это наш новый директор Степан Емельянович.
      — Здравствуйте. — Степан Емельянович поклонился.
      — Очень приятно, — невнятно пролепетала Галя.
      Степан Емельянович положил на тумбочку коробку конфет.
      — Ну что вы, — смутилась Галя.
      — Ничего, ничего. Это вам на поправку.
      — Садитесь, Степан Емельянович. — Люська пододвинула стул, а сама присела на краешек кровати.
      Степан Емельянович неловко опустился на стул. Галя изредка взглядывала на него. Голубоглазый, с высоким лбом, крутым подбородком и строгими, чётко обрисованными губами, он и впрямь казался ей похожим то на Гагарина, то на Титова.
      — Скоро выпишут? — спросила Люська.
      — Доктор обещал на днях на пол пустить. Не знаю, как пойду. Страшно даже!
      — Да-а... Болезнь — не радость, — заговорил Степан Емельянович. — Меня вот тоийг из авиации того... по состоянию здоровья.
      Гале было приятно, что Степан Емельянович как бы поставил её рядом с собой.
      — Интересно. Ведь я вас, Галя, такой и представлял себе.
      — Какой такой?
      — Ну, вот такой, светленькой и с ясными глазами. Девчонкой немного. Ведь так получилось, что ваше письмо 61л-ло первым документом, с которым я познакомился в магазине. Так что с вас началось моё знакомство с торговле!!.
      — Представляю, что вы обо мне подумали!
      — Да, откровенно говоря, поначалу нелестно. А потом снова перечитал письмо. И попытался представить вас себе. И представил вот примерно такой, как вы на самом деле. Честное слово!
      Дальше разговор не клеился. Только и раздавалось: «М-да!», «Такие дела», «Вот так...» Посидев ещё немного, Степан Емельянович и Люська ушли. А Галя зарылась лицом в подушку.
      в четверг вместо Люськи, которую ждала Галя, пршпел один Степан Емельянович. Он сел возле Гали на стул, сказал, что Люська сейчас выступает на комсомольском собрании в клубе Механического завода. После небольшой неловкой паузы они разговорились...
      — Слово имеет товарищ Самсонов, модельный цех. Приготовиться товарищу Телегиной, тридцать первый магазин. В зале задвигались. Завертели головами. Люська скомкала носовой платок. Сейчас этот Самсонов, потом ей... А все — новый директор!
      Две недели в магазине разбирался в документах, с оптовыми базами познакомился. Потом собрал всех в обед и говорит: «Наша торговля неимоверно отстаёт от авиации. Как мы внедряем новую технику? Вот автомат поставили для разливки молока, но ведь очередь-то к нему такая же, как и к ручной продавщице. Или, скажем, приходит в наш магазин покупатель. Берёт сыр, колбасу, мясо, молоко, ну, селёдку там, помидоры. Встал в кассу. Набил чеков. За сыром — к одному продавцу, за колбасой — к другому, за мясом — к третьему. А время? Да я на своём истребителе за это время в Москву и обратно слетал бы! Разве же мы имеем право так с человеческим временем обращаться? Прошу всех подумать над этим вопросом: как сэкономить людям время, ликвидировать в магазине очереди. Начисто, как недостойную форму торговли».
      Вот и начали ломать головы. Не все, конечно. Кое-кто посмеивался: мол, торговля не авиация.
      А Люська лишилась покоя. Всё думала, думала... В «Гастроном» зашла, тот, что в их доме. Покупателей полным-полно. А очередей нет! Поговорила с продавцами. Может, секрет у них какой? Нет никакого секрета. Магазин работает с утра и до закрытия с полной нагрузкой.
      «А у нас, — подумала Люська. — Большой наплыв покупателей утром и к вечеру, когда на заводе первая смена кончает. В это время и возникают большие очереди. Во всех отделах. А днём спокойно. Неравномерно загружен день».
      Ещё в один магазин зашла, в другой. Везде та же кар-
      тина, что и в их магазине. Работают с неравномерной загрузкой. Может, здесь и зарыта собака? Но ведь не заставишь же покупателя приходить в магазин непременно днём, когда тебе обслужить его удобнее.
      В воскресенье по установившейся привычке Люська пошла в кино смотреть новые хроникальные фильмы. В фойе встретила Алёшу Брызгалова. Обрадовалась почему-то, подошла.
      — Здравствуйте, Алексей Дмитриевич! — И тут же смутилась.
      Брызгалов был не один. Рядом с ним стояла маленькая белокурая девушка.
      — Здравствуй, Люся! Познакомься — это моя жена, Майя. Это Люся Телегина. — Брызгалов ласково посмотрел на жену.
      Та улыбнулась.
      — Здравствуйте, Люся!
      — Ну, как дела торговые? — спросил Брызгалов.
      — Директора у нас в тюрьму посадили.
      — Слышал. — Брызгалов повернулся к жене. — Полмиллиона украл, копеечка в копеечку.
      — Хотим придумать что-нибудь, чтобы лучше торговать. Вот думаем-думаем. А посоветоваться не с кем.
      — Что ж, дело хорошее. Приходи в райком. Мы, конечно, не специалисты в торговле, но народ у нас боевой, чем-нибудь поможем.
      Впустили в зал. Люська стала пробираться на своё место.
      На другой день Люська отпросилась на часок и пошла в райком. Брызгалов встретил её приветливо, подробно расспросил о магазине, о людях, о работе.
      — Это большая проблема. И чрезвычайно важная. Как людям сберечь нервы и время, ликвидировать очереди в магазинах. Ведь, насколько я понимаю, очереди возникают не потому, что продуктов не хватает, а потому, что торгуем по старинке, плохо, неорганизованно. Не в ритм времени, что ли. Так ведь, Людмила?
      — Так, Алексей Дмитриевич. Вот если бы организовать дело таким образом, чтобы каждый покупатель имел определённое время для покупок. Тогда бы и приходил в магазин.
      — По расписанию? — пошутил Брызгалов.
      — А что, и по расписанию! — бойко сказала Люська.
      — Но из этого, к сожалению, ничего не выйдет, Людмила. Покупатели ваши работают и в магазин могут прийти только после окончания работы. Кстати: кто заши покупатели, вы знаете?
      Люська удивлённо посмотрела на Брызгалова.
      — Население... В основном — рабочие с Механического,
      — А как изучаете вы их запросы?
      — Запросы?.. — Люська замялась.
      — Вот то-то... А я бы на вашем месте начал с обстоятельного знакомства с покупателями. Сходил бы на завод. По цехам бы прошёл. С людьми бы поговорил. Чтобы конкретно знать, кого обслуживаешь. И люди подскажут, как лучше их обслужить. Непременно подскажут.
      В тот же день Люська позвонила Мише. Его на месте не оказалось. Сказали, что он в заводском комитете комсомола. Люська позвонила в комитет. Незнакомый рокочущий голос ответил, что Кротов ушёл в цех, и поинтересовался, кто спрашивает и что передать.
      — Моя фамилия Телегина, я из соседнего продовольственного магазина, — сообщила Люська и быстро добавила: — Мне Кротов не по личному делу.
      — Понимаю, — пророкотал голос. — Раз не по личному, так, может, мне расскажете? Я секретарь заводского комитета комсомола. Строганов моя фамилия.
      — Мы хотим экскурсию на завод организовать.
      — Экскурсию? Ну что ж, заходите в комитет. Договоримся.
      — Сейчас зайти?
      — Можно и сейчас. Я закажу пропуск.
      — Хорошо. Иду.
      Комитет комсомола находился в административном здании. Через несколько минут Люська уже подымалась по лестнице. Здесь было тепло и пахло металлом. «Наверно, всё на заводе пахнет металлом», — подумала Люська.
      В комитете за совершенно чистым, без единой бумажки письменным столом сидел круглолицый весёлый паренёк. Он вышел из-за стола, шагнул навстречу, внимательно глядя на Люську светлыми, чуть озорными глазами.
      — Заходите, заходите, — пророкотал он на низкнх нотах.
      Голос так не подходил к его небольшому росту и немного нескладной худощавой фигуре, что Люська невольно улыбнулась.
      — Строганов Игорь, — представился парень.
      — Телегина Людмила.
      — Садитесь. Так что вас интересует на нашем заводе?
      — Мы ведь обслуживаем в основном рабочих вашего завода. Вот хотим поближе познакомиться.
      — Считаете, что надо знать, кому товар отвешиваешь?
      — И так считаем.
      — Ну, что ж... — Он неторопливо снял телефонную трубку. — Верочка, коменданта, пожалуйста. Спасибо... Ви-кентий Силыч, здравствуйте, Строганов. Викентий Силыч, мы тут хотим гостей принять, работников магазина. Завод показать им... Коллективный? Хорошо. До свидания. — Он положил трубку, — Когда хотите прийти?
      — Лучше днём. Днём у нас загрузка неполная, можно оставить несколько продавцов.
      — Ладно. Пропуск будет один, коллективный. Ещё какие вопросы?
      — Пока как будто нет.
      — Ну что ж, познакомимся поближе, может, и появятся?
      — Обязательно появятся.
      — А ты приходи. Не стесняйся. Соседи всё-таки...
      — Смотрите, а то надоем, товарищ Строганов.
      Он улыбнулся.
      — Зови по имени. Не люблю, когда меня так официально называют.
      — Хорошо, Игорь.
      Через несколько дней состоялась экскурсия. Пошли охотно, хотя кое-кто и сомневался: мол, завод заводом, а план планом.
      Экскурсоводом был сам Игорь Строганов.
      — Мне интересно посмотреть завод, как бы со стороны, вашими глазами, — объяснил он им.
      — У вас бас, как у Фёдора Ивановича Шаляпина, — пошутил Алексей Павлович, продавец из мясного отдела.
      — А вы знали Шаляпина? — живо обернулся к нему Строганов.
      — Знать не знал, а слушать доводилось. Великой силы артист! Бывало, слушаешь его — и всё забываешь: и где
      ты и что с тобой. Будто уносил он куда-то. Печальное запоёт — слёзы потекут, весёлое — ноги в пляс сами просятся.
      Они шли по заводскому двору. Мимо бесшумно пробегали электрокары, фыркая, двигались грузовики, тонко свистел маленький паровоз, таща платформы по узким рельсам.
      Из будки выглянул машинист. Строганов приподнял кепку.
      — Здравствуйте, тётя Наташа!
      Машинист кивнул.
      — Да это ж женщина! — воскликнул Алексей Павлович. — Я её знаю. Много лет мясо у меня берёт.
      — Это наш знатный машинист. Орденом Ленина награждена, — сказал Строганов.
      Высокие пролёты устремились к небу. Из острых бетонных рёбер тёмными жилами торчат железные прутья. То тут, то там вспыхивало ослепительное пламя и падали вниз каскады ярких искр.
      — Ударная комсомольская! Строим новый цех по последнему слову техники! — рассказывал Строганов. — Простор, что твой стадион!
      — Привет, Игорь! — крикнул паренёк в комбинезоне, держа за руку упирающегося хлопца с хмурым лицом. — Бот полюбуйся: сам напросился на стройку. Сварщик. Выдавал себя за верхолаза. А высоты боится.
      — Чего ж ты верхолазом назвался? — спросил его Строганов.
      Парень шмыгнул носом.
      — Верхолазов набирали. Иначе на ударную не попадёшь. А хотелось.
      — Хотелось! А может, из-за тебя настоящему верхолазу отказали?
      — Лезь, чего боишься! — неожиданно вмешался Степан Емельянович. — Это ж плёвая высота! Люди в космосе летают, это повыше!
      — Плёвая, — огрызнулся парень. — Попробуйте-ка, слазьте!
      Степан Емельянович усмехнулся:
      — Ну что ж! Только уговор: я полезу, и ты полезешь. Следом. А не то — позор, брат, тебе.
      — Лезьте, — не без ехидства согласился парень.
      Степан Емельянович взглянул на паренька и зашагал
      к шаткой метал-чической лесенке, ведущей наверх, поднялся на несколько ступенек, обернулся:
      — Давай, верхолаз, ползи! Девушки на тебя смотрят!
      Парень нерешительно потоптался на месте, но делать нечего — стал подыматься.
      — Осторожней, товарищ директор! — предупредил Строганов.
      — Не беспокойся, Игорь, — с гордостью сказала Люська, — Степан Емельянович — бывший лётчик. Он в небе — как дома.
      Все задрали головы, следя за подымающимися.
      Степан Емельянович крикнул парню:
      — Не оглядывайся! Смотри на меня! Вперёд смотри! Орлом будешь!
      Они поднялись на самый верх. Степан Емельянович помог парню забраться на рабочую площадку. Помахал стоявшим внизу рукой. Порыв ветра распахнул полы его шинели, и на мгновение показалось, что он взмахнул не видимыми доселе крыльями и вот-вот взлетит.
      Оставив парня наверху, Степан Емельянович спустился.
      — Ничего, из него ещё вырастет такой орёл! Всё-таки полез, не посрамил чести.
      — Это он за вами следом, — сказал одобрительно Строганов.
      Степан Емельянович подмигнул.
      — Примеры заразительны.
      Потом пошли по цехам. И всюду, куда ни заглядывали экскурсанты, кипела работа. И люди, которых они часто встречали по ту сторону прилавка, будто заново открывались им.
      В последнем, малярном, цехе, поблёскивая, сохли покрашенные станки.
      — И всё это сделали они, вот эти люди, — в раздумьем и гордостью сказал Алексей Павлович.
      И все поняли его...
      ...И вот наконец родилась идея. Долго спорили, обсуждали, прикидывали. Наконец, решили рассказать всё Епишеву. Посоветоваться.
      Епишев слушал внимательно. Иногда хмурился, иногда усмехался. Потом неопределённо протянул:
      — М-м-да-а... Теперь я знаю, как кадры укомплектовывать. В один магазин — моряка, в другой — радиста, в трс
      тий — ракетчика. — И, довольный своей остротой, рассмеялся.
      В общем-то уж не такой скучный и неприветливый этот Епишев, как когда-то показался Люське.
      И вдруг он неожиданно предложил:
      — Вот вы бы, Телегина, и выступили с этими предложениями на заводе. Без заводского комсомола вам плана своего не осуществить.
      — Что вы, товарищ Епишев, — испуганно замахала руками Люська. — Да я и говорить-то не умею.
      — А вы попроще, вот как сейчас. Я вам один секрет открою. Выберете кого-нибудь одного в зале — ему и рассказывайте, словно беседуете с ним.
      ...Кругом захлопали, Люська вздрогнула. Она ни слова не слышала из того, что говорил этот долговязый, из модельного цеха, а тот уже спускался вниз, в зал.
      — Слово имеет товарищ Телегина, тридцать первый магазин. Приготовиться товарищу Кротову, пятый цех.
      Люська встала, боком пробралась к проходу и пошла через зал к сцене, стуча каблучками своих красных туфелек. Все головы повернулись к ней.
      — Привет, Телегина Людмила! — крикнул кто-то, когда она проходила мимо.
      Люська посмотрела — из дружины. Мишин товарищ.
      — Гляди-ка, как на балу! — насмешливо бросил его сосед.
      — Фасон давит!
      Несколько человек засмеялись.
      Люська прикусила нижнюю губу, как всегда это делала, когда сильно волновалась. «Ну, ладно, мальчики. Вы — так, и мы — так!» Она поднялась на сцену, стала перед трибуной, оправила складки белого платья.
      Миша, сидевший в президиуме, вытянул шею, чтобы лучше видеть Люську. Такой она казалась ему необыкновенной, праздничной в своём воздушном белом платье и красных туфельках. Точно такая, как тогда, в райкоме... В сердце пробудилась нежность, и Миша вдруг с удивлением понял, что все эти долгие недели не переставал думать о Люське, хоть и есть у неё друг, «самый главный».
      Зал рассматривал Люську и шуршал. Кто-то крикнул:
      — Тише!
      И стало тихо.
      Люська смотрела в зал и никак не могла найти чьё-нибудь лицо, как советовал Епишев. Она вдохнула глубоко, будто собиралась нырнуть.
      — Вот один товарищ сейчас сказал: «Как на балу!», — начала Люська. — Нас тут четверо продавщиц. И все мы принарядились. Потому, что хотим мы затеять с вашей помощью новое дело. А это для нас поволнительней всякого бала. Я продавщица. Когда меня райком комсомола посылал в магазин работать, я попросила послать в магазин подальше от дома, чтобы знакомые меня не увидели за прилавком, как я помидорами торговать буду. Я стыдилась. И на вопрос, где работаю, отвечала многозначительно: «В одном месте». Пусть думают, что это какое-нибудь конструкторское бюро или ещё что. Часто спрашивала себя: «Чего я стыжусь?» И всё никак не могла найти ответа. А теперь нашла. Нам в каждом продавце жулик мерещится. Всё нам кажется, что он норовит покупателя непременно обвесить или обмерить. Верно, есть ещё среди торговых работников люди без стыда" и совести. Есть! Иногда прочтёшь в газете фельетон или судебный отчёт — куда дсваться от стыда, не знаешь. Будто это не он, а ты жулик... Откуда же так много жуликов в торговле? Почему их, например, в авиации нет? Потому, что авиация наша движется вперёд семимильными шагами. А торгуем мы всё ещё по старинке. Топчемся на месте. Это плохо. Очень плохо! Прикинули мы у себя в магазине, подсчитали. Главные покупатели у нас — рабочие вашего завода. И многие из них проходят мимо нашего магазина. Оно и понятно: когда кончается смена — самый большой наплыв у нас, к прилавкам не пробиться. Все спешат. Кому в школу, кому в театр, кого просто дома ждут. Все устали. А в очереди какой отдых?
      Зал задвигался, одобрительно зашептал.
      — Есть у нас стол заказов, — продолжала Люська. — Попробовала я дозвониться. Ушло на это три с половиной часа.
      Смех.
      — И ничего нет смешного, — продолжает Люська. — Грустно всё это, товарищи! Вот мы и решили попробовать перенести торговлю прямо в цехи. На первых порах нам нужны общественники — сборщики заказов, что ли.
      Потом транспорт какой-нибудь. Ну и ещё возникнет, вероятно, немало вопросов, которые нам без вас не решить. — Люська повернулась, говоря эти слова, к Мише. Случайно.
      А Миша вдруг почувствовал, как жар начинает заливать лицо, достал носовой платок, начал неловко сморкаться.
      — Мы начинаем борьбу за ваше время, за каждую минуту вашего дорогого времени! — Люська, видимо, уже освоилась, говорила уверенно и смело. — Мы хотим, чтобы вы, уходя с завода, могли получить все необходимые продукты прямо в цехе, не тратили бы время на стояние в очередях. Один наш пожилой продавец сказал, что у нас очень ответственная работа — мы обслуживаем строителей коммунизма. Так вот, мы, продавцы, не хотим «обслуживать». Мы хотим вместе со всеми активно строить коммунизм!
      Люське долго хлопали. Взволнованная, добралась она до своих девчат. Лица обеих Ир и Маруси сияли.
      — Очень ты всё хорошо сказала, Люся! — Маруся утёрла пот со лба. — Я даже о себе поняла по-другому.
      После собрания Люська подошла к Мише.
      — Здравствуй, Миша!
      — Здравствуй!
      — Ты что ж не заходишь?
      — Работы много. — Он покраснел, обернулся к ребятам. Сказал преувеличенно громко: — Кабальерос, проводим Телегину и её свиту!
      Ребята зашумели.
      Из клуба вышли гурьбой. В воздухе покачивались крупные снежинки, роем кружились в свете фонарей, и на тротуаре дрожали их лёгкие тени.
      — Пропустим ребят, — не то вопросительно, не то с просьбой сказала Люська, трогая Мишу за рукав.
      Миша покорно остановился. Когда отстали от всех, Люська спросила:
      — Ты что ж, больше не хочешь дружить, да?
      Миша не знал, как с ней разговаривать. То она взрослый человек, то девчонка. Вот сейчас. Разве можно её обидеть, такую ласковую, доверчивую? И разве она виновата, что у неё уже есть «главный друг»?..
      — Да нет, Люся. Почему не хочу? Хочу, — ответил он нерешительно.
      До самой остановки шли молча. Неожиданно Люська вскочила в подошедший трамвай и помахала рукой.
      И Мише вдруг показалось, что она насовсем уходит от него. И ощущение это было таким острым, что он крикнул:
      — Люся!..
      Даже побежал за трамваем. Но остановился, постоял немного и неторопливо пошёл по улице, следя, как удлиняется и тает на снегу его тень.
      Дядю Васю приняли на работу. Когда-то он уже работал в этом магазине, но его уволили за пьянство. Сейчас, когда его вновь принимали, директор прямо спросил:
      — Пить будете?
      — Ни за какие коврижки! — бодро ответил дядя Вася. Но, будучи человеком справедливым и честным, добавил : — Разве только самую малость... По праздникам... Или с горя какого... Я ведь так просто не пью, не алкоголик. И на чужие не пью. Только если уж поднесут уважительно... Вы не думайте, товарищ директор, что меня за пьянку... Меня исключительно за самокритику. Потому, как не могу терпеть несправедливости. Особенно если, скажем, человека обижают.
      — Что-то вы много говорите. — Степан Емельянович, прищурившись, посмотрел на дядю Васю.
      — Так уж больно хорошо слушаете, — простодушно ответил дядя Вася.
      — Ладно. Но предупреждаю: правду выслушаю, а выпьете — не выгоню. Не-ет! Привыкли, что вас отовсюду выгоняют, вот и распустились. А ведь приличный вроде человек. Напротив, посажу в подвальную кладовую на двадцать четыре часа. К мышам. И кошки не дам. Справляйтесь сами.
      — Слушаюсь! — по-солдатски ответил дядя Вася.
      Степан Емельянович написал на его заявлении: «Зачислить подсобным рабочим».
      — А вы это, извиняюсь, в самом деле сказали, что приличный? Или для комплименту?
      — В самом деле.
      Дядя Вася застегнул пуговицу на рубашке.
      — Тогда — всё! Тогда располагайте! — Он вежливо откашлялся в кулак и ушёл.
      Несколько дней он работал с весёлой удалью, распоряжаясь всем и вся, всюду поспевая. Он с первой минуты заявил:
      — Вот что, бабонька, навертелась здесь — будет! Мужское это дело — мешки да ящики. Я лично самим товарищем директором назначен сюда главным!
      Оня спорить не стала, махнула рукой.
      Удивительная была у него хватка в работе. Вроде бы и не зовут, а он тут как тут. На совесть работал. Уж Алексей Павлович, старший мясник, человек очень самостоятельный, а и то не перечил дяде Васе, если тот совет давал. Видел: человек от сердца говорит.
      И вдруг пропал после обеда дядя Вася. Исчез. Машина пришла с молокозавода. Оня с шофёром стали разгружать. Степан Емельянович помогать вышел.
      Часа через два явился дядя Вася. Пришёл, пошатываясь, спотыкаясь о собственные ноги. Глаза красные, слезятся, лицо малиновое. Открыл дверь директорского кабинета, затянул:
      Меня выдадут замунс В деревню чужую...
      — Вы в каком виде, Иванов? Ушли самовольно с работы, напились, как... как я не знаю кто!
      — Напился... Да... — Дядя Вася ухватился за косяк, чтобы не упасть.
      — Та-а-ак... Лучший рабочий магазина!
      — Ты меня не заводи. Я и так заведённый.
      — Вижу.
      — Лучший рабочий, а его — в шею!
      — Что это ты мелешь, Иванов? А ну-ка зайди.
      — Я зайду... Ты, брат, у меня тридцать первый директор. Вот, думаю: этот — мой директор. В справедливости. А твоя справедливость — сон один. На пару дней взял?
      — Не городи глупостей, Иванов.
      — Валяй, валяй... Увольняй!.. Тридцать первый директор... Я, брат, всё знаю... От меня муха не пролетит. Мне люди всё скажут, всю правду...
      — Какие люди? И какую правду? — Степан Емельянович начал сердиться.
      — Закрываешь лавочку? Заводские будут! А нас — побоку!
      — Кто вам сказал?
      — Эта... дочь льва и медузы...
      — Кто, кто?
      — Львовна эта...
      — Нина Львовна?
      Дядя Вася только рукой махнул.
      — Чушь какая! А почему ты ко мне не пришёл и не спросил, как человек, а пошёл и напился?..
      — Напился, — кивнул дядя Вася и икнул.
      — Ладно. Садись. Сейчас разберёмся.
      Степан Емельянович вышел и вскоре вернулся в сопровождении Нины Львовны.
      Со дня ареста Разгуляя она заметно осунулась, побледнела, стала одеваться неряшливо. Когда её перевели работать продавщицей, она хотела было подать заявление об уходе, но поняла, что на работу её никуда не возьмут, пока не кончится всё это «дело Разгуляя», как его называли в магазине. Вместе с Разгуляем к суду привлекались ещё несколько директоров магазинов, работники оптовых баз — всё «крупная рыба». В глубине души Нина Львовна жила надеждой, что её, «маленькую», даже (она склонна была к преуменьшению) «малюсенькую», рыбёшку не захватит сеть правосудия.
      Она надеялась на нового директора. Надежда эта рухнула в первые же дни.
      Она рассчитывала на то, что Телегина не справится, ошибётся в чём-нибудь. Но Телегина не ошибалась.
      Сокрушительный удар нанесло письмо Гали. В нём несколько раз упоминалось её имя в связи с нечистыми махинациями при продаже «левого» товара.
      В тот же вечер Нина Львовна сложила вещи подороже и ценности в чемодан и переправила к родственникам. Ждала, что её с минуты на минуту арестуют. Но её не арестовывали. Подобно рыбе, выброшенной на берег и вновь подхваченной волной, она отдышалась. Понимая, что письмо передано следственным органам, она всем и каждому говорила, что «эта самоубийца» ненавидела её, может быть потому, что она, Нина Львовна, мешала ей заниматься жульническими махинациями. И теперь эта «тёмная девка» свалила всё с больной головы на здоровую, самым чёрным образом оклеветала её, Нину Львовну.
      Сейчас она стояла перед директорским столом растре-
      панная, рыхлая. «Вот уж верно, дочь льва и медузы», —« неприязненно подумал Степан Емельянович.
      — Присаживайтесь, пожалуйста.
      Она села. Скрипнул стул.
      — Как-то нехорошо получилось, Нина Львовна. Обидели вы человека.
      Она удивлённо подн51ла брови.
      — Что это вы наговорили товарищу Иванову?
      — Я? Боже мой! Ему, верно, спьяну что-нибудь померещилось.
      — М-мне? — рявкнул дядя Вася. — Да я тебя...
      — Нет, видите! — Нина Львовна отодвинулась. — Он же ненормальный совсем. Он уже у нас работал. Его выгнали.
      — А кто? — спросил дядя Вася. — Жулики. Ты да Разгуляй. Не по нраву пришёлся. — Он поднял палец и помахал им. — Дядя Вася Иванов — это дядя Вася Иванов!
      — Для чего вам понадобилось говорить ему, что его увольняют, что магазин закроют?
      Нина Львовна обиженно фыркнула:
      — Может быть, мне подать заявление об уходе? Сперва меня оклеветала эта самоубийца, теперь на меня клевещет алкоголик. Хорошенький коллектив!
      — Подавать заявление или нет — это ваше личное дело. Советовать не берусь. Но прошу в будущем не пользоваться непроверенными слухами. Недостойно это! И делу вред наносит. Рекомендую прислушаться. А ты, дядя Вася, отправляйся в подвал. С мышами воевать. Был уговор?
      — Был.
      — Стало быть, давай. Протрезвляйся.
      — Есть в подвале протрезвляться, товарищ директор!— радостно откозырял дядя Вася.
      Он поднялся со стула, крепко вцепившись в его спинку. Потом протянул к Нине Львовне руку и показал кукиш:
      — Дядя Вася Иванов — это дядя Вася Иванов! Ни грамма больше! Поняла? — пошатнулся и вышел.
      — Нехорошо, Нина Львовна, до какого состояния слабого человека довели.
      — Поверьте, товарищ директор, это чистое недоразумение.
      — Не думаю, чтоб чистое. И ещё один вам совет: не марайте девушку эту, Галю.
      Нина Львовна, будто слепая, ощупала край стола. Встала. Стул ножками скребнул об пол. От этого звука её всю передёрнуло. Ничего не сказав, она вышла из кабинета.
      ...На другой день утром в магазин пришёл Епишев. Сделал несколько замечаний по поводу витрины. Потрогал прилавки пальцем — нет ли грязи. Потом прошёл в «подсобку».
      Степан Емельянович во дворе разгружал машину. Люська придирчиво проверяла каждый ящик, ставя галочки в товарной накладной. Один ящик оказался рассыпанным.
      — Взвесьте, — приказала Люська строго.
      — А чего их взвешивать? — удивился шофёр, здоровенный рябоватый парень. — Немного не хватит — натянете.
      — Это в каком смысле? Покупателю недовесить? Вот вы пойдёте своей жене ситец на платье покупать, а вам вместо четырёх метров три с половиной натянут.
      — На гнильё списанном натянете, — осклабился шофёр.
      — А у нас, — сказала Люська ехидно, — нынче не модно товар гноить. Взвешивайте!
      Не хватило трёх килограммов.
      — Составим акт и пометим в накладной, — сердито сказала Люська.
      — Это из-за трёх-то килограммов! — кипятился шофёр. — Бумага дороже стоит.
      Но Люська даже не взглянула на него. Акт был составлен. В накладной сделана пометка. Пока грузили машину тарой, шофёр недовольно бурчал:
      — Ей-богу, вам скоро товар перестанут давать. Такие придирки.
      — Не перестанут, — вступился Степан Емельянович. — Товар государству принадлежит, оно им и распоряжается. А кому не нравится, кто темнить собрался, того мы — за ушко да на солнышко!
      — Ба, да никак сам директор на разгрузке! А где же рабочие?
      Никто не заметил, как во дворе появился Епишев.
      — Здравствуйте, товарищ Епишев!
      — Здравствуйте! Так где же ваши рабочие?
      Степан Емельянович переглянулся с Люськой, ответил неопределённо:
      — Скоро будут.
      Епишев усмехнулся.
      — Ну-ка, покажите мне ваши подвалы.
      Степан Емельянович и Люська снова переглянулись.
      — Ясно. Людмила Афанасьевна, отправьте машину.
      Епишев вслед за ним спустился вниз на несколько ступенек. Степан Емельянович медленно открывал контрольный замок. По лицу его блуждала улыбка, он гнал её. Скрипнула дверь. В подвале горела тусклая лампочка. В углу были аккуратно сложены рогожные мешки с компотом, у стены — штабеля ящиков с посудой и ещё всякая тара.
      На тщательно подметённом полу посередине подвала стояли приставленные один к одному четыре ящика. На них в позе Клеопатры, облокотившись на локоть, возлежал дядя Вася, Он посмотрел на вошедших и встал.
      Епишев сделал удивлённый вид.
      — Что он тут делает?
      — Мышей ловит, — ответил Степан Емельянович.
      — Я серьёзно спрашиваю.
      — А вы у него спросите.
      — Вы что тут делаете? — повернулся Епишев к дяде Васе.
      — Отсиживаю двадцать четыре часа... Напился...
      Епишев рассердился.
      — Значит, это правда, что вы в магазине солдатчину вводите?
      — Ну зачем же так резко? Вас не совсем точно информировали. А с товарищем Ивановым у нас абсолютно джентльменский договор. Если напьётся — в подвал на двадцать четыре часа. Надеюсь, что больше не придётся сидеть.
      — Но вы не имете права! Вот он пожалуется...
      — Ну что ж, вольному воля...
      — Спасённому рай, — добавил дядя Вася ещё не совсем устойчивым голосом. — Я кассационную жалобу подавать не буду.
      — Идите наверх. Мы ещё поговорим, — всё так же сердито сказал Епишев.
      — А сколько сейчас?
      — Около одиннадцати.
      — Не могу, — дядя Вася вздохнул горестно. — Срок не вышел.
      — Да вы что, ненормальные? — вскипел Епишев.
      — Срок не вьыпел, — твёрдо сказал дядя Вася. — У нас всё по-честному.
      Епишев повернулся и деревянной походкой вышел из подвала. Степан Емельянович молча последовал за ним.
      Ни на кого не глядя, Епишев прошёл через подсобное помещение прямо в директорский кабинет, сел в жёсткое кресло.
      — Чёрт знает что такое! Послушайте, Степан Емельянович, вы хоть понимаете, что это ни в какие рамки не влезает?
      — А что ж мне прикажете делать? В милицию его отправить, в вытрезвитель? Он отличный работник, хотя и со слабостями человек. И вот над ним нехорошо подшутили, обидели. Понимаете? Я доказал ему, что не я и не коллектив его обидел. А за неверие в нас и чтобы протрезвился, послал в подвал.
      — Кто же его обидел?
      — Да полагаю, что тот же, кто успел и вам сообщить, что я ввожу солдатчину и превышаю власть.
      Епишев побарабанил пальцами по столу.
      — Но вы в моё положение войдите. Должен я как-то реагировать на сигнал.
      — Это уж ваше дело. Вы начальство.
      — Делаю вам устное замечание, — примирительно ска-вал Епишев и вдруг рассмеялся. — Ну, а Иванова-то, Степан Емельянович, может, амнистируете в честь, так сказать, прибытия начальства?
      Степан Емельянович тоже засмеялся, приоткрыл дверь.
      — Анисья Максимовна, позовите, пожалуйста, дядю Васю ко мне. Он в подвале.
      — Знаю, — весело откликнулся Онин бас.
      Дядю Васю ждали молча. Когда он пришёл, Степан Емельянович подчёркнуто официально, но и не без иронии сообщил:
      — По случаю прибытия к нам в магазин большого начальства, товарища Епишева, объявляю вам амнистию.
      — Амнистию? — переспросил дядя Вася.
      — Точно. Можете быть свободны.
      — Ну, раз амнистия вышла — тогда можно. Тогда всё по-честному. Спасибо. Пойду работать, — Он по-военному повернулся и хлопнул дверью.
      — Всех будете сажать или выборочно? — пошутил Епишев.
      — Это случай исключительный. А вообще-то наказывать за нарушение дисциплины будем. Конечно, не так, как дядю Васю... За всякое нарушение надо отвечать.
      Потом Епишев попросил позвать Телегину и долго расспрашивал её о комсомольском собрании. Что она сказала и как сказала. Как рабочие приняли её предложение — создать общественные столы заказов. Затем стали обсуждать подробности.
      — Торопиться не надо, — советовал Епишев. — Новое
      не может сразу стать привычным. Новое надо внедрять. Между прочим, некоторые товарищи считают ваши планы «авиационной диверсией» в торговле, заранее обречённой на провал. Так что вам придётся всё доказывать делом. Не спешите. Не развёртывайтесь сразу на весь завод. Возьмите для начала два-три цеха. Надо всё продумать до мельчайших подробностей: и как будете возить, разрозненными пакетами или целыми заказами, и во что складывать. Ведь заказы будут разные, большие и маленькие. И как их доставлять, чтобы путаницы не было лишней. А то вместо очереди в магазине будут стоять очереди в цехе.
      — Эти вопросы и нас волнуют. Вот мы тут кое-что набросали. Давайте, Людмила.
      Люська достала из шкафа толстую тетрадку в клеёнчатом переплёте.
      — Это наш «бортовой журнал», — показал Степан Емельянович на тетрадь. — Все предложения, замечания, ошибки и недостатки решили фиксировать здесь. Копить опыт.
      Еппшев кивнул.
      — Вот, — сказала Люська, перелистав несколько страничек, — Заказать сетки-корзинки триста штук. Ото для начала. Я узнала, тут в одной артели неподалёку вяжут сетки из пластика какого-то разноцветного. Хорошо бы у них заказать. Каждому покупателю — сетку. Можно даже именную или номерную. По номеру заказа. Все в неё и будем складывать.
      — Деньги на сетки есть?
      — Нету. У завода попробуем попросить.
      — Понятно.
      — Теперь транспорт. Автомашина нам не нужна, да и дорого это. Надо, чтобы завод выделил электрокар. На нём и перевозить заказы.
      — А дадут?
      — Не знаю. Сегодня к ним пойду. Думаю, не откажут. Заводу-то выгода, — с жаром доказывала Люська. — Ведь если мы рабочим сбережём время отдыха и нервы, производительность труда повысится.
      — Так уж и повысится! — Епишеву явно нравилась горячность Люськи.
      — А как же! Может быть, на одном рабочем это мало заметно будет, а по всему заводу — ещё как заметно!
      — Ну что ж, самоуправцы, мне лично это дело по душе. Поддержим. Чем надо, поможем. Говорил я о вас в райкоме партии. Там тоже заинтересовались. «Пробуйте», — говорят. Так что держитесь!
      Они ещё немного поговорили. Степан Емельянович по-йсаловался на оптовые базы. Предупредил, что если они будут чинить препятствия, не будут завозить вовремя нужные товары, все дело может пойти насмарку. Торговля должна развиваться на взаимном доверии продавцов и покупателей — стало быть, товар должен быть вовремя и хороший. Иначе —. назад в болото!
      Когда Епишев ушёл, Люська выдала товар в палатку Нине Львовне и отправилась на завод.
      Пропуск Люське выписывали как старой знакомой.
      — Зачастили к нам!
      — На работу перехожу, по совместительству, — пошутила Люська.
      Пока шла через двор к административному зданию, несколько человек поздоровались с ней. Это, верно, или ребята, которые были на собрании, или просто покупатели. И от этого она не чувствовала себя чужой здесь, на огромном заводском дворе, шла, по-хозяйски поглядывая кругом.
      Навстречу двигался электрокар с металлическими болванками. Люська остановилась, последила, как неторопливо катится он на своих маленьких толстых колёсиках. Подумала: «Нам такой кузов мал. Надо будет попросить, чтобы специальный сделали, пошире и с брезентовым верхом».
      В приёмной было пусто, только за письменным столом сидел молодой человек в кремовой рубашке с аккуратно повязанным галстуком. Серый пиджак висел на спинке стула. Причёска у молодого человека была ультрамодной, чуть взлохмаченной. Он сидел, вытянув под столом ноги, и сосредоточенно чистил ногти.
      — Здравствуйте, — сказала Люська.
      Молодой человек нехотя оторвался от своего занятия.
      — Люська! Телегина! Вот так да!
      — Лёдик! — Только сейчас Люська узнала своего одноклассника. — Ого, какой у тебя важный вид!
      Лёдик встал, снял со спинки стула пиджак, надел его. Спросил, самодовольно улыбаясь:
      — Ну как?
      Люська оглядела его чуть насмешливо.
      — Вполне! Экстра-люкс!
      — Внешность надо уметь делать!
      Зазвонил один из трёх стояш,их на маленьком столике телефонов. Картинным жестом Лёдик снял трубку, сказал, протягивая гласные:
      — Хэл-лоу! Да-а... Хорошо-у... Переда-ам... — Положил трубку, спросил у Люськи: — Каким ветром?
      — По мирским делам. А ты, я вижу, преуспеваешь? — Люська вспомнила спор на выпускной вечеринке: — Сел в экспресс?
      — Как видишь. Личный помощник директора завода! Правая рука! Веду дела...
      — Я-асн-о-у... — протянула Люська, чуть передразнивая Лёдика. — Послушай! А тебе не кажется, что это несколько дамское дело?
      Картинная улыбка Лёдика потускнела.
      — Отчего же? У больших людей подавляющее большинство референтов — мужчины.
      — Я-а-сно-у, — снова пропела Люська. — Я надеюсь, что ты пропустишь меня к директору по старой памяти.
      Улыбка совсем сошла с лица Лёдика. Он вдруг важно надулся, глаза погасли, остекленели.
      — Сожалею, но сегодня Никодим Алексеевич принять не сможет. Мы готовим отчёт для министра.
      На столе что-то затрещало, зажглась маленькая лампочка.
      — Минуту.
      Лёдик бесшумно исчез за обитой коричневым дерматином дверью. Люське даже показалось, что он и не открывал дверь, а каким-то немыслимым образом просочился сквозь неё, растворился.
      Так же бесшумно Лёдик возвратился, взял из ящика стола папку и снова таинственно исчез.
      Люська решила последовать за ним, но — вот уж верно чудо! — дверь оказалась запертой.
      С минуту Лёдика не было. Люська отошла от двери и села на потрёпанный диван; жалобно пропели пружины.
      Когда снова появился Лёдик, она спросила:
      — Как же мне попасть к директору?
      — Это совершенно невозможно! Директор принимает
      трудящихся, — он интонацией подчеркнул последнее слово, — только по понедельникам, средам и пятницам. Часы приёма вывешены на двери.
      — А если не по-личному?
      — Можешь оставить письменное заявление.
      — Ну и бюрократ же ваш директор!
      — Некоторым несведущим людям свойственно принимать всякое проявление порядка за явление бюрократизма.
      — И я принадлежу к этим несведущим людям, — подхватила Люська, — а посему не подлежу пропуску в кабинет директора по причине исключительной своей несведущ-ности.
      Лёдик покраснел.
      — Знаешь, Телегина, ты всегда не очень умно шутила. И эти месяцы, что мы с тобой не виделись, нисколько не изменили тебя.
      — Зато ты, наверное, каждый день ешь дрожжи.
      — Дрожжи? — насторожился Лёдик.
      — Вон как тебя раздувает. Смотри не лопни.
      Люська повернулась и пошла к двери. Лёдик зашипел ей вслед, но что, она уже не слышала. Злая вошла она в комитет комсомола. Кроме Игоря Строганова, в комнате сидел Миша Кротов.
      — Чёрт знает что за бюрократы ваш директор и его секретарша в штанах!
      Строганов засмеялся.
      — У нас сперва говорят «здрасте», а потом выкладывают страсти. Садись, Телегина. Взбаламутила народ, а сама в кусты?
      — Как это в кусты?
      — Очень просто. На собрании выступала, слова красивые говорила, а как до дела — тянешь. Ладно, ладно — не кипи, не чайник... Мы как раз о тебе с Мишей Кротовым говорили. Вы не знакомы?
      — Знакомы, — сердито отрезала Люська.
      Миша взглянул на неё и опустил глаза.
      — Думаем ему поручить твоё дело, — продолжал Строганов. — Он у нас организатор отличный, людей знает. Начнём поначалу с двух-трёх цехов.
      — И мы так думаем, — подхватила Люська.
      — Ну, вот видишь! Так не возражаешь поработать с Кротовым?
      — Почему ж... Он человек энергичный.
      — А ты говорил, что Телегина с тобой работать не согласится. — Строганов похлопал Мишу по спине. — Ну, теперь давай выкладывай страсти-мордасти про бюрократов.
      И Люська выложила.
      — М-да... Всё я никак этого парня расколоть не могу. Туманный он какой-то... Сейчас проверим. Может быть, и вправду директор просил никого не впускать? — Он снял телефонную трубку. — Маруся? Добрый день! Давненько не слышал твоего голоска... Болела? А как сейчас?.. Зайди после смены... Дай-ка мне, пожалуйста, Никодима Алексеевича... Спасибо... Здравствуйте, Никодим Алексеевич! Строганов. Тут вот товарищ Телегина пришла, представитель из магазина... Я вам рассказывал. Сможете принять?.. Спасибо... А то, по образному выражению товарища Телегиной, ваш «секретарша в штанах» в приёме категорически отказал... Ясно! — Строганов положил трубку. — Пойдём, Телегина, к директору. Будут с твоей секретарши штаны снимать за превышение власти. — —
      Лёдик всё ещё чистил ногти, когда они вошли в приёмную. Он встал, заслоняя собой дверь.
      — Никодим Алексеевич занят.
      — Он ждёт нас, — сказал Строганов и, обойдя Лёдика, открыл дверь. — Заходи, Телегина.
      Люська не удержалась и, проходя мимо, процедила Лё-дику:
      — Хэл-ло-у...
      Директор завода Никодим Алексеевич вышел из-за стола им навстречу, протянул руку.
      — Здравствуйте, товарищ Телегина! Я вас представлял более... солидной, что ли...— Он улыбнулся. — А вы нашим комсомольцам ровесница. Это хорошо. Отличные у нас ком-сомолята на заводе! Вы с ними подружитесь.
      — Уже подружилась, — весело откликнулась Люська.
      — Вот и отлично! Прошу садиться. Слушаю вас.
      С некоторым страхом шла Люська к директору завода. Будет ли слушать? Вникнет ли в дело? Мало у него, что ли, забот? Но искренняя приветливость этого грузного седого человека, его мягкое оканье, открытая улыбка так располагали к себе, что все страхи Люськины улетучились. И снова, как и на заводском дворе, она почувствовала себя своим человеком, которого выслушают, которому помогут.
      — Под каким же предлогом вас секретарь не пропускал ко мне? — спросил Никодим Алексеевич.
      — Мы, говорит, отчёт министру пишем.
      — Так и сказал: «мы»?
      Директор нажал кнопку на столе. Тотчас в дверях вырос Лёдик.
      — Подойди поближе, Володя. Ты как себя чувствуешь? Не болен?
      — Н-нет...
      — Может быть, у тебя суставы болят или там мышцы?..
      Лёдик растерялся.
      — Н-нет как будто...
      — Здоровый, значит, парень? — Никодим Алексеевич снял трубку. — Кадры... Решкин?.. Есть один здоровый парень. Найди-ка ему стоящую работёнку... Ничего как будто пока не умеет. Научится... А вот он к тебе сейчас придёт. А мне подыщи секретаршу. Только не в штанах, а нормальную, в юбке. — Он положил трубку. — Переключи телефон на меня и иди в отдел кадров. Там тебе подберут дело по рукам. Ты же мужчина, Володя! И имей в виду: с завода я тебя не отпущу. Я виноват, что послушался твоего отца и по старой дружбе взял тебя на эту «лёгкую» должность. Тебе надо, как я в молодости, стальные болванки в руках подержать. Тогда поймёшь, что работать надо честно везде. Иди.
      Лёдик как-то сразу сгорбился, сник и медленно подался к дверям. Люське вдруг стало жаль его. Когда он ушёл, она сказала осторожно:
      — А не очень вы круто?
      — Крутую кашу есть легче... Так слушаю вас.
      Люська рассказала Никодиму Алексеевичу о том, как
      они хотят организовать доставку продуктов по предвари- тельным заказам рабочих завода прямо в цеха. Попросила выделить транспорт. И под конец разговора робко попросила:
      — Не могли бы вы сетки заказать за свой счёт?
      — Что за сетки?
      — Вот вы, скажем, закажете несколько видов товара. Мы всё это сложим в одну сетку с номером. В ней вы и домой можете продукты унестй, а утром вернуть. Или в свою сумку переложить. Ведь заказы-то надо заранее подобрать, чтобы очереди не создавать.
      — И во сколько это, по-вашему, может обойтись?
      — Ш больше ста рублей.
      — А сколько будет стоить рабочему заказ? На процентах ведь столы заказов работают. Так? Кажется, один процент с суммы заказа?
      — Если вы дадите транспорт, чтобы подвозить заказы из магазина в цех, никаких процентов с ваших рабочих брать не будем.
      — Так-таки и не будете? — весело спросил Никодим Алексеевич.
      — Не будем. Фасовкой мы и так должны заниматься.
      Заказы будут выполнены в служебное время. Доставка — ваша. И нам и вам это выгодно. Какие ж тут ещё проценты!
      — Ну что ж, государственно подходите. А долг, как говорится, платежом красен. Как вы к нам, так и мы к вам. Сетки заказывайте. Оплатим. А вот с транспортом у нас неважно.
      — Нам бы электрокар, — сказала Люська.
      — Одного вам мало. Надо на дело перспективнее смотреть. Завод большой... Вот что, Игорь, собери-ка своих ребят в транспортном. Я недавно был там — поломанные электрокары в угол загнаны. На запчасти их растаскивают. А если наоборот? Им запчастей добавить? Может, и пригодятся? Прикиньте-ка там, электриков подключи. В понедельник доложишь на заводской планёрке.
      — Есть, Никодим Алексеевич!
      — Еп—е что вам требуется?
      — Пропуска на завод нашим работникам.
      — Дайте список.
      — Потом хорошо бы где-нибудь на видном месте витрину оборудовать. Мы бы там образцы продуктов выставляли. Подойдёт человек и выберет, что ему надо.
      — Возле проходной вас устроит?
      — Вполне.
      Никодим Алексеевич записал на перекидном календаре.
      — Ещё?
      — Как будто всё.
      — Ну что ж, вижу — деловые вы люди. Если что срочно понадобится, звоните. И заходите. Надеюсь, новая секретарша будет добрее.
      Директор потряс Люськину руку и проводил её до дверей.
      В приёмной возле стола стоял Лёдик. На лице его застыло выражение растерянности.
      Когда Люська вышла из кабинета, Лёдик бросился к дверям.
      — Можно?
      Из-за двери послышалось беспощадное:
      — Я занят!
      ...С экскурсии на завод началось сближение людей в маленьком коллективе магазина. И подобно тому, как вдруг неожиданно увидели они по-новому своих покупателей, так увидели они и своих товарищей по работе.
      Люська делала для себя открытие за открытием. Оказывается, Семён, что из мясного отдела, был в недавнем прошлом чемпионом области по тяжёлой атлетике, но случайно сломал руку и с тех пор в соревнованиях не участвует.
      Алексей Павлович более сорока лет собирает открытки-репродукции с работ художников и скульпторов. Отлично разбирается в живописи, и в музее, куда он как-то затащил Люську, его все знают и говорят с ним уважительно и почтительно.
      Обе Иры из бакалейного отдела учатся заочно в торговом институте. Анисья Максимовна, или Оня, как её почти все звали в магазине, очень любит детей. Все выходные дни она проводит в детском доме с малышами. Как-то она пригласила девушек из магазина, в том числе и Люську, и повела к своим питомцам. Детской радости не было конца. А Оня, счастливая, помолодевшая, сидела на диване, обсыпанная малышами, утирала раскрасневшееся лицо большим цветастым платком и довольно бормотала:
      — Это всё мои. Это вот Маринка, это Настёнка, это Ви-тюха, это Серёжка...
      Люське открывались прекрасные человеческие сердца, и она сама готова была распахнуть им своё.
      В эти дни и случилось ЧП, которое очень больно воспринял весь коллектив.
      Продавщица бакалейного отдела Саша Логинова обвесила покупателя. Покупатель ни слова не сказал ей, а вызвал директора. Степан Емельянович пригласил его в кабинет. Проверил. Действительно: и сахарный песок, и макароны, и манная крупа были отпущены с недовесом.
      Покупатель, крепкий ещё старик с короткой, немного всклокоченной бородой и густыми, такими же всклокоченными бровями, пытливо впиваясь маленькими чёрными глазками в Степана Емельяновича, настырно бубнил:
      — Как же выходит? А? Культурно обслуживать собираетесь. На дому, так сказать. Заказики и всё такое. А потом недовес! Выходит, каждый ваш пакетик перевешивать надо. А потом продавщицы — в кусты: это, мол, не я вешала, это другая. Так? И взятки, как говорится, гладки? Да ежели вы в глаза покупателя надуваете, то за глаза и подавно!
      — Это недоразумение, — пытался оправдать продавщи-
      цу Степан Емельянович, хотя сам и не очень верил в это.—« Может, у неё весы не в порядке. Люся, проверьте, пожалуй-ста, весы.
      Люська вышла.
      — Пошла щука щуку проверять, — ехидно сказал старик.
      — Это вы напрасно, товарищ, — покачал головой Степан Емельянович.
      Люська вернулась, у неё было растерянное лицо.
      — Весы точные, Степан Емельянович.
      В дверь просунулась Оня. Она протянула директору большую шоколадную конфету с приспособленной к ней чёрной ниткой.
      — Вот! Говорила я ей, предупреждала: «Брось!» А она всё равно её подвесила.
      — Ничего не понимаю, — сказал Степан Емельянович.
      — А понимать нечего. Подвешивала она на нитке эту конфетину к весам. Лежит конфетина на прилавке — весы точно показывают, а скинешь её пальцем — она и повиснет. На двадцать грамм разница. Отвесила товар — опять её на прилавок.
      — Механизация производства! — съехидничал старик.
      — Вот, — Люська положила перед покупателем жалобную книгу. — Пишите. Опозорила нас Логинова. Весь магазин опозорила.
      Старик покашлял в кулак.
      — Написать нетрудно. Можно написать. А что толку?
      — Мы её накажем, — сказала Люська.
      — А без этого, без жалобы, не накажете?
      — Всё равно накажем.
      — Так зачем же писать, девушка? Потом вызывать начнёте, протоколы там разные... Покоя не будет. — Старик нахмурился, и глаза его вовсе скрылись под клочьями бровей. — Нет. Не буду писать.
      — Ваше дело.
      Старик снова покашлял в кулак, взял свои покупки и ушёл.
      Вызвали Сашу.
      — Как же вы посмели, Логинова, — обратился к ней Степан Емельянович. — Как у вас рука поднялась?
      Саша залилась слезами.
      — Я... я больше... никогда... Чёрт попутал...
      — А я ни в бога, ни в чёрта не верю, — металлическим голосом говорил Степан Емельянович. — За своё преступление вы ответите. И прежде всего перед своими товарищами. Идите.
      Саша ушла. И тотчас в кабинет ворвалась Нина Львовна. Вид у неё был такой, будто она пробежала без отдыха не меньше пяти километров и при этом за ней гнался по крайней мере уссурийский тигр.
      — ОБХСС, — выдохнула она. — В магазине.
      — Кто? — не сразу Понял Степан Емельянович.
      — ОБХСС...
      — Ну и что?
      — В магазине...
      — И чего вы испугались?
      — Милиция же!..
      Степан Емельянович не выдержал, засмеялся.
      — Это хорошо, что вы хоть милиции боитесь.
      Нина Львовна посмотрела на него обезумевшими глазами, резко повернулась и выскочила из кабинета.
      Тут уж и Люська не выдержала, прыснула в кулак.
      В дверь постучали.
      — Разрешите?
      Вошёл старший лейтенант,
      — О, у вас тут весело! Здравствуйте! — Он протянул руку Степану Емельяновичу. — Старший лейтенант Ивин.
      — Кольчиков, майор, увы, в отставке.
      — Знаю, слышал. Здравствуйте, Людмила.
      — Здравствуйте, Валерий Сергеевич!
      — Чего вы меня так рассматриваете?
      — Первый раз вижу в форме.
      — Ну и как?
      — Ничего. Подходяще.
      Степан Емельянович пригласил сесть.
      — Чем могу служить?
      — Да ничем. Разрешите закурить?
      — Курите, пожалуйста, — кивнула Люська.
      Валерий Сергеевич щёлкнул зажигалкой. Затянулся,
      выпустил тоненькую струйку дыма.
      — Слышал, перестраивать торговлю собираетесь?
      — Собираемся.
      — Мы в ОБХСС очень заинтересованы вашими планами.
      — А мы жульничать не собираемся, — весело сказала Люська.
      Валерий Сергеевич засмеялся.
      — А у вас, Телегина, я гляжу, превратные понятия об органах милиции. Ведь мы не только пресекаем, мы и воспитывать должны. И помогать людям разбираться, что к чему. А иначе— какая же мы советская милиция. Вот вы будете заказы брать. Если вы обезличите продавщиц, откроете дорожку к злоупотреблениям. Могут найтись неустойчивые люди, воспользоваться обезличкой. Могут?
      — Мы ж проверять будем.
      По нескольку раз перевешивать? — усмехнулся Валерий Сергеевич. — Уж лучше вы своим продавцам поверьте. Только не обезличивайте их. Пусть каждый за свою работу несёт ответственность полной мерой. И проверять не надо будет. Совесть — лучший контроль честности.
      — Мысль верная, — согласился Степан Емельянович.
      — Пусть они расписываются на пакетах, которые взвешивали, — предложила Люська.
      — Да это кустарщина, — возразил Степан Емельянович. — Может быть, штампы им заказать такие. Ну, как на заводе... Личная марка.
      — Можно и так, — согласился Валерий Сергеевич.
      — Надо будет с продавцами посоветоваться, — сказала Люська и помрачнела. — А у нас происшествие сегодня. Обвес.
      — Нехорошо. И что ж вы предпринять решили? Протокол составить?
      — Не знаем ещё.
      — Протокол, конечно, — вещь сильная. За протоколом штраф стоит, и суд, и тюрьма. А мы вот в милиции, честно говоря, не очень-то любим протоколы заводить. И не потому, что хлопотно. Людей жаль. Ведь среди виновных не только матёрые жулики. Там и споткнувшиеся, и просто дураки. Не совсем понимают, что творят. Их учить надо. Из них ещё можно настоящих людей слепить. А тюрьма да лагеря не лучшая скульптурная мастерская.
      — Но наказать-то надо.
      — Обязательно. Ни одного проступка без наказания. Вы посоветуйтесь с заводскими ребятами. С дружинниками. Они вам очень могут помочь. Ну, а в крайних случаях обращайтесь к нам без стеснения. На одной земле живём!
      — Спасибо. Вопрос к вам, — Степан Емельянович осторожненько покосился на Люську. — Как с той девушкой будет, которая письмо написала?
      — Она в больнице. Поправляется.
      — Знаем. Мы её навещаем.
      — Это хорошо. Человеку очень тепло человеческое нужно! Если б мы иногда для людей душевного тепла не жалели, ей-богу, люди бы на сто лет дольше жили. А эту девушку — есть у нас такое мнение — не стоит к уголовной ответственности привлекать. То, что она обо всём написала, себя не пощадила, — это хорошо. Не погасили окончательно в ней совесть прохвосты. Не сумели. Хоть и запутали.
      Когда Валерий Сергеевич ушёл, Степан Емельянович как бы про себя проговорил:
      — Никогда б не подумал, что такие душевные люди на такой, казалось бы, беспощадной работе.
      Дружинники посоветовали вывесить в витрине «окно сатиры» по поводу ЧП.
      — Разрисуйте эту самую Логинову в красках. Чтобы другим неповадно было. Такие окна сильно действуют. И главное — люди знать будут, что вы мошенников всяких и прочих там нарушителей сами строго осуждаете, что вы сами стоите на страже порядка. И люди вам верить будут.
      После горячего обсуждения в магазине был создан «Комсомольский прожектор». На его обязанности возложили наблюдение не только за порядком в магазине, но и за хранением продуктов, за сбором заказов в заводских цехах —« вообще за всей жизнью магазина.
      В тот же день в витрине появилось «окно» «Комсомольского прожектора». Под рисунком, изображавшим продавщицу с перекошенными весами, подпись:
      Покупатель, осторожней Покупай крупу на кашу! Здесь тебя обвесить может Наша Логинова Саша!
      Нарисовать попросили Алексея Павловича, а подпись сочинила Люська.
      Возле витрины останавливались покупатели. Заходя в магазин, спрашивали, которая тут Логинова Саша.
      Но Саши не было. Она ревела в подсобном помещении, и её пришлось подменять. Наказание было жестоким, но справедливым. И продавцы и покупатели почувствовали, что что-то необычное произошло в магазине. Будто гроза прошла, и стало чисто и светло.
      Перед обеденным перерывом в магазин заглянул Валерий Сергеевич.
      — Здорово наказали. Покрепче всякого суда. И другие поостерегутся.
      Саша сидела в подсобном помещении. С работы уйти боялась и за прилавок не становилась. Всё всхлипывала и вздыхала. Ей казалось, что здесь, в полумраке «подсобки», не так виден её позор. Валерий Сергеевич подошёл к ней:
      — Плачешь?
      Увидев милиционера, Саша ещё больше перепугалась.
      — Да ты меня не бойся. Я не за тобой. Выручили тебя товарищи. Сами наказали. А то бы милиции пришлось поработать, протокол, то да сё.
      — А... а... долго висеть... бу... бу... будет?
      — Это уж у них спрашивай. Кто вешал, тот и снимет.
      Глядя на плачущую, дядя Вася не выдержал, пошёл к
      директору.
      — У девки может в груди лопнуть. Конечно, оно по справедливости. И за мелочи бить надо — крупного не будет. А всё ж хватит, думаю. Помучали. Я уж и то два раза «малыша» в руках держал. Тянет. — Он поёжился. — Переживаю.
      — Ты уж лучше, дядя Вася, переживай на сухую.
      — Стараюсь.
      К обеду по решению штаба «Комсомольского прожектора» «окно» сняли.
      В тот же день Нина Львовна подала заявление об уходе. Нервы не выдержали...
      Галю выписали. Она чувствовала себя окрепшей, но, когда вышла на морозный воздух, закружилась голова. И тотчас кто-то подхватил её под руку.
      — Выкарабкалась?
      Галя увидела незнакомого парня, отшатнулась.
      — А ты не пугайся. Я тебя сюда привёз, я тебя и встречаю. Меня зовут Миша.
      Неподалёку засмеялись. Галя оглянулась. Возле такси стояла Люська.
      — Поехали.
      Галя пошарила взглядом по машине и вдоль улицы, будто искала кого-то.
      — Садись, садись.
      Они сели в машину, Люська назвала шофёру Галин адрес. Город был как-то по-особенному чист в своём белом наряде. Машины убирали снег.
      Люська рассказывала про Сашу, про «окно». Галя слушала, искоса поглядывая на Мишу.
      — Плакала она?
      — Ужасно.
      Галя вздохнула.
      — Лучше пусть сейчас поплачет. Потом легче жить.
      Подъехали к дому. Поднялись по лестнице. Люська ключом открыла входную дверь.
      — Я у тебя тут прибрала.
      — Ну, зачем же... Я бы сама.
      — Уж очень тут пыли накопилось, пока тебя не было.
      Галя удивилась, что дверь в её комнату оказалась полуоткрытой. Вошла и остановилась на пороге.
      Возле окна на стуле сидел Степан Емельянович и читал книжку.
      Увидев Галю, он вскочил.
      — Извините за вторжение.
      Подошёл, помог снять пальто. Галя увидела накрытый стол, и две розы в вазе, и бутылку вина... Вдруг ослабели ноги. Она доверчиво прижалась к широкой груди Степана Емельяновича и заплакала.
      Он растерялся, стал неуклюже гладить её волосы.
      Миша отвернулся, посмотрел на Люську. Вот как у людей бывает!..
      На ударной комсомольской стройке, в сборочном и в том цехе, где работал Миша Кротов, в конце смены общественные сборщики заказов раздали рабочим специально отпечатанные в типографии бланки.
      — Во, анкеты целые, — шутили рабочие, с любопытством рассматривая голубые листки. — Фамилия, имя, отчество. Цех. Число. А где же холост, женат?
      — Представляю, какого мне мяса принесут! Мне, ска-жем, на 1ДИ надо, а они — на котлеты. Мне — на котлеты, а они — на щи. Нет уж, лучше в очереди постоять да выбрать, какое надо, — сказала тётя Наташа, знатный машинист.
      — А вы напишите примечание: прошу, мол, для щей или для котлет, — посоветовал сборщик.
      — Примечание, говоришь, — недоверчиво покачала головой тётя Наташа. — Ну, ладно. Напишем. Для котлет. Мой муж котлеты обожает. — Она заполнила бланк заказа и отдала сборш;ику. — Гляди, чтобы всё было как положено. С тебя спрошу!
      — А я-то при чём, тётя Наташа! Я ведь не магазин!
      — Мало что! А причастие имеешь!
      После смены пачечки заполненных бланков оставили в проходной. Люська зашла за ними.
      А с утра в магазине закипела работа. Пока дежурные продавцы отпускали товар покупателям, остальные развешивали продукты, выполняя заказы рабочих.
      Кассиры подсчитывали сумму готового заказа.
      Бумажные и пластиковые пакетики укладывали в пёстрые сетки с номерами заказов.
      Точно в назначенное время во двор въехали электрокары.
      А через час прохожие с удивлением смотрели на странные машины, выкатившиеся со двора на улицу и направившиеся к заводским воротам. На крытых кузовах яркие надписи: «Магазин № 31 Райпродторга при Механическом заводе», «Берегите время!», «Пользуйтесь общественными столами заказов! Быстро! Удобно!»
      Электрокары свернули в ворота завода и побежали по заводскому двору, мимо застеклённой витрины, на которой были выставлены всевозможные крупы, сыры, колбасы, конфеты, пряники, мясо. Мимо жужжащих цехов. С заводской Доски почёта их провожали добрыми взглядами лучшие люди завода. Возле цеха стояли Епишев, директор завода Никодим Алексеевич и Алёша Брызгалов.
      — Ну как, Телегина, насчёт романтики? — спросил Брызгалов. — Не передумала ещё? А то есть возможность послать тебя в Сибирь.
      — Что вы, Алексей Дмитриевич! Мы ж ещё не развернулись. Это ещё только начало!
      Кончилась смена. Люди подходили к электрокару, получали одинаковые пёстрые сумки, расписывались и шли к проходной, весело перекликаясь друг с другом.
      Они шли просторным заводским двором и улыбались. И небо улыбалось. И всегда строгие здания цехов улыбались всеми своими окнами.
      И Люська, и Галя, и все другие работники магазина, и Миша со своими ребятами знали, что эти весёлые улыбки предназначаются им, и сами улыбались в ответ.

 

НА ГЛАВНУЮТЕКСТЫ КНИГ БКАУДИОКНИГИ БКПОЛИТ-ИНФОСОВЕТСКИЕ УЧЕБНИКИЗА СТРАНИЦАМИ УЧЕБНИКАФОТО-ПИТЕРНАСТРОИ СЫТИНАРАДИОСПЕКТАКЛИКНИЖНАЯ ИЛЛЮСТРАЦИЯ

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru