На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека

Вересов А. «Ключ-город». Иллюстрации - А. Сколозубов. - 1974 г.

Александр Израилевич Вересов
«Ключ-город»
Иллюстрации - А. Сколозубов. - 1974 г.


DjVu


От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..



 

Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
_____________________


Две повести о пяди родной земли — «Невская легенда» и «Орешек». Первая из них — о Северной войне Петра I, которая дала России выход к Балтийскому морю, вторая посвящена героической обороне Шлиссельбургской крепости в годы Великой Отечественной войны.

 

СОДЕРЖАНИЕ

Две повести о пяди родной земли ...3
Невская легенда

I. В ПОХОДЕ
1. Урочище Моховое...7
2. «Нарвская конфузия»...13
3. Оглоблино...17
4. «Слово и дело» ...22
5. Новики ...26
6. «Государева просека» ...29
7. Троха и фельдмаршал ...33
8. Литец — «Железный нос» ...39
9. Васёнка-Васек...44
10, Побратимы ...48

II. ОСТРОВОК
1. Стража на Ладоге ...52
2. «Земля отчич и дедич»...57
3. «Кротовья война» ...61
4. «Первый российский солдат»...66
5. Военный совет ...69
6. Встреча со смертью...73
7. На правом берегу ...77
8. Снова в полку ...82
9. Калёное ядро ...86
10. Перед грозой ...91
II. «Взять взятьем!» ...95
12. Страшные минуты ...100
13. «Шамад»...105
14. Родословная пушкаря ...110
15. Последний день Нотебурга ...114

III. КЛЮЧ-ГОРОД
1. Строятся бастионы ...118
2. «Домница» ...122
3. «Московский тотчас» ...124
4. Хозяин Матнс...128
5. Канцы ...134
6. Набег ...138
7. «Время, время!» ...142
8. Страда...145
9. Начальная вешка...151
10. В железах ...154
11. «Добрый аккорд!» ...158
12. Замок ...162

IV. НА ВЗМОРЬЕ
1. «Астрелы! и «Гедан»...166
2. Шестнадцатое мая ...172
3. Суровая колыбель ...176
4. Светличная башня ...180
5. «Царёва хата» ...185
6. Работная каторга ...190
7. Сестра-река ...194
8. «Штандарт» ...197
9. Доченька...201
10. «Аршинная команда» ...206
11. «Шлнссельбургскнй день»...211

Орешек
Глава I. Бой на Неве ... 219
Глава II. Ночной сигнал ... 224
Глава III. «В ружьё!» ...231
Глава IV. Под огнём ...238
Глава V. «Шереметевский пролом»...245
Глава VI. Поиск...250
Глава VII. Сестрёнка...257
Глава VIII. Флаг над крепостью ...261
Глава IX. Совершеннолетие...267
Глава X. Последняя почесть ...271
Глава XI. Боец Степан Левченко ...275
Глава XII. Горе горькое...283
Глава XIII. ЧП...288
Глава XIV. Первое письмо В. Иринушкииа...295
Глава XV. Ледоход...299
Глава XVI. Необыкновенная экскурсия ...304
Глава XVII. «Дуня»...311
Глава XVIII. Белые ночи...317
Глава XIX. Затишье...320
Глава XX. Со дна речного...325
Глава XXI. Ультиматум...332
Глава XXII. Второе письмо В. Иринушкнна...340
Глава XXIII. Уварыч...344
Глава XXIV. Почтарь... 347
Глава XXV. За «языком»...352
Глава XXVI. Под Новый год...360
Глава XXVII. Прорыв...363
Глава XXVIII. В Шлиссельбурге ...370
Глава XXIX. Бабкин сказ...375
Глава XXX. Второй эшелон...379
Глава XXXI. Третье письмо В. Иринушкииа...385
Глава XXXII. Начало легенды ...389
Глава XXXIII. Яблонька...394

 

      ДВЕ ПОВЕСТИ О ПЯДИ РОДНОЙ ЗЕМЛИ
     
      К этой книге я шёл много лет. Можно назвать даже день, когда возник её замысел.
      Это был морозный январский день 1943 года. Войска Шестьдесят седьмой армии ринулись через заснеженную Неву к гитлеровским позициям. Начались бои на прорыв блокады Ленинграда.
      Вот тут-то я и увидел нечто такое, что врезалось в память на всю жизнь. Старинная Шлиссельбургекая крепость вела артиллерийский и пулемётный огонь по врагу. Её амбразуры, давно уже не знавшие боевого огня, освещались багровыми орудийными вспышками.
      И тогда в сознании с поразительной отчётливостью встали рядом советский солдат в дублёном полушубке и петровский гвардеец в суконном зелёном бостроге, с тяжёлым мушкетом в руках. И в гул войны Великой Отечественной вдруг вплелась мортирная канонада иной войны, Великой Северной, отгремевшей давным-давно.
      Между ними пролегло без малого два с половиной века. Одна из них вывела Россию к морю, а в другой решалось, быть или не быть нам на земле.
      В этой книге — две повести о пяди родной земли. Речь идёт именно о пяди, о крохотном островке на Ладожском озере, в невском истоке. Островок этот в несколько минут пройдёшь от берега до берега. Но какие большие пути скрестились над ним!
      Каждая из этих повестей имеет свою историю. Материалы для «Невской легенды» начали собираться после Отечественной войны. «Марсова книга», воинские дневные заметки и рапорты, походные журналы, фотокопии собственноручных записей Петра I. Всё было очень важно, значимо. Но пока ещё никак не вязалось, не складывалось. До такой степени, что пришлось оставить работу.
      Через несколько лет я повстречался на Ладоге с удивительными людьми, местными старожилами. В их числе были старый водник, впоследствии председатель городского Совета Петрокрепо-сти (Шлиссельбурга), А. А. Гормин и учительница из посёлка Мо-розово В. Н. Осипова. Я познакомился со многими другими ладо-жанами. Они рассказывали бывальщины, старинные легенды, простые истории о событиях близких дней. Это было захватывающе интересно, а главное, согрето огромной любовью к своему краю.
      И тогда произошло необычное. Словно волшебная палочка прикоснулась к моим бесчисленным тетрадям. Всё ожило, как бы наполнилось дыханием, стало на свои места.
      Повесть «Орешек» складывалась иначе. Во время Великой Отечественной войны и после неё довольно много писалось в газетах и журналах о морской артиллерийской батарее, находившейся на
      шлнссельбургском острове. Батарейцы воевали превосходно и вполне заслужили добрую славу. По по необъяснимой случайности оказался совершенно забытым подвиг стрелкового батальона, державшего оборону крепости, хотя он-то и составлял основную часть островного гарнизона.
      Газета ленинградской молодёжи — «Смена» — в 1958 году начала поиск. ДлиДси он долго. Было найдено двадцать солдат, защитников Шлиссельбургской крепости . То, что они рассказали, легло в основу повести «Орешек».
      В обеих повестях, вошедших в эту книгу, описаны действительные события. В «Орешке» некоторые фамилии изменены. Само собою разумеется, что тема этой работой ни в какой мере не исчерпана. Здесь нет полной картины обороны Шлиссельбургской крепости. Цель книги весьма скромная — рассказать о некоторых судьбах и фактах из истории земли питерской, ленинградской. Рассказать молодому читателю о том, что такое пядь родной земли в её сути, величавой, трагической, горестной и прекрасной.
      «Невская легенда» и «Орешек» — повести во многом разные. Они отличаются языковым материалом: не одинаков строй речи двух эпох. Неизбежно отличаются они и масштабом событий: в петровское время Орешек был одной из сильнейших европейских крепостей, её взятие имело государственное значение. Ныне — это только музей, а в 1941 — 1943 годах здесь проходил всего лишь небольшой (батальонный) участок Ленинградского фронта. Но и само это различие подчёркивает внутреннюю общность боевой героики Воевали с врагом русские солдаты. У них одинаковая верность Отчизне. Верность превыше жизни.
      Два с половиной столетия — срок немалый. Но в подвиге двадцатого века сильно и ясно отозвался подвиг восемнадцатого. Разное время, а подвиг единый. Народный подвиг.
      А. Вересов
      1 На призыв газеты откликнулись участники обороиы Орешка: главный механик фабрики «Красный Октябрь» К. И. Калинин, капитан И. И. Каиа-шии, старшина милиции В. Н. Касаткин, инвалид Отечественной войны И. У. Куклин, преподааатель школы киномехаников В. А. Марулии, конструктор В. М. Траньков, рабочий хлебозавода Е. А, Устинеиков, мастер Кировского завода Н. А. Яковлев и другие.
     
     
     
      НЕВСКАЯ ЛЕГЕНДА
     
     
      I. В ПОХОДЕ
     
      1. УРОЧИЩЕ МОХОВОЕ
     
      Долог путь к Орешку. Не скор и тяжек. Но пройти его надо, чего бы то ни стоило...
      Всю ночь повозка Сергея Леонтьевича Бухвостова пробиралась сквозь Хотиловские леса. Родион подрёмывал на козлах. Васёнка смотрела на чёрные, будто нехотя расступающиеся деревья. Она придумывала сказку. В сказке жили злые палачи — кнутобойцы. Они протягивали к Васёнке лапы, норовили побольнее хлестнуть. За шумом деревьев слышны были их настигающие голоса.
      Но что это? Мелькнул огонёк и погас. Снова мелькнул, но в другом месте. Огонёк не один, вот ещё и ещё...
      Васёнка закрыла глаза ладонью. Потом глянула в щёлку меж пальцами. Огоньки были не в сказке. Оии и взаправду светились. Девочка растолкала Бухвостова:
      — Дядь Сергей, а дядь Сергей... Смотри!
      Бухвостов поднялся с дурманно пахучего сена, набросанного в повозку, растёр лицо, и сон с него словно ветром смахнуло.
      Сразу заметил, что лошади дрожат и жмутся друг к другу.
      — Гони! — крикнул он Родиону и взвёл курки тяжёлой, короткостволой пистоли.
      Родион с перепуга вскочил, затряс вожжами над головой. Лошади понесли. Возок бился о деревья, чуть не опрокинулся, наскочив на пень. Крик Родиона воем отдавался в лесу.
      Мгновенное зарево выстрела выхватило из темноты мохнатые ветви елей, толстые, в уродливых наплывах, стволы берёз. Ночь стала ещё темней. Крохотные огоньки отпрянули. Но вот зароились ещё гуще. Всё ближе, ближе.
      Бухвостов высекал искру из кресала. Но отсыревший трут только дымил.
      Огоньки уже рядом. Это совсем не страшно. Страшно, что кричит Родион и возок трещит так, будто сейчас развалится. Васёнка изо всех сил зажмурилась.
      Открыла глаза и увидела, что «дядь Сергей», раздувая щёки, дышит на тлеющий трут. Зажигает пучки сена и бросает их в темь. Горящие тонкие былинки разлетались и гасли.
      Кони вдруг выскочили на луговину, заросшую высокими травами. Родион, почти падая назад, натягивал вожжи. Из-под верёвок, накрученных на руки, сочилась кровь. Закиданные пеной кони остановились. Косят одичалыми глазами.
      Наступало утро. Солнце выкатилось над зубчатым краем леса. Было очень тихо. Где-то невдалеке тихонько выпевала пастушечья жалейка.
      Бухвостов выпряг лошадей и велел Родиону выводить их, а сам пошёл на голос жалейки. Старика пастуха он нашёл на краю лесного озера, посреди стада.
      — Дед, скажи, будь ласков, где мы? — спросил его. — Из Оглоблина держим путь. Что за место лесом проехали?
      Старик исподлобья посмотрел на зелёный мундир неожиданно появившегося человека. Шапку он, видать, потерял. Чёрные с проседью волосы шевелились под ветром. Глаза смотрели прямо, без доброты. Широкие усы топорщились над жёстким ртом. Выскобленный и всё же щетинистый подбородок торчал над красным суконным воротником. Нет, с этим человеком не пошутишь.
      Старик долго шевелил губами, прежде чем заговорить:
      — Поди, Моховое урочище перемахнули, — в голосе прозвучало сомнение: пастух разглядывал оловянные пуговицы на мундире незнакомца и двигал безволосыми бровями, — да ведь дорога там непроезжая, волки стаями ходят... Ну, а тут, стало быть, самый Хотилов и есть...
      Бухвостов расспросил ещё о дороге на Валдай. Возвратись к повозке, он широкой темнокожей рукой растрепал Васёнкины белобрысые косицы. Весело объявил:
      — Доставай мешок с харчами. Привал!
      Он расстегнул мундир и лёг на росистую, ещё не просохшую траву. Лежал и смотрел, как качаются в небе верхушки деревьев, похоже — хоровод ведут.
      Правду сказать, жизнь не баловала сержанта Преображенского полка Сергея Леонтьева, сына Бухвостова. Нет, не баловала. Но сейчас необыкновенно мила она ему, жизнь на родимой неласковой земле. Так всегда бывает: после того как минует опасность, столкнёшься нос к носу со смертушкой и обойдёшь её, курносую.
      Вот оно небо какое раздольное, а лес-то синий, а озеро тихое. Но сколько же горя людского под этим небом, и пролитой крови, и слёз, и ожесточения.
      Бухвостов приподнялся, оперся о шершавый ствол берёзы, перегрыз зубами горькую травину. Потянуло к своим, в полк, к серебряно-трубным зорям, к артельному котлу с горячей кашей или сбитнем — одному на дюжину человек. В полк, в полк, где, как ни кинь, все равны перед бьющими наповал пулями, перед летящими ядрами.
      Который месяц ездил сержант по вышневолоцким вотчинам с именным петровским указом — «кликать вольницу в солдаты». Да и не только вольницу. Сержант положил руку на грудь и ощутил в кармане, под сукном, твёрдую, вдвое сложенную бумагу с грозными словами; он знал их на память:
      «Указали мы, великий государь, боярам нашим и окольничим, и думным, и ближним, и всяких чинов служилым и купецким людям наш указ сказать и по градским воротам прибить письма: чтоб о дворовых своих людях сказки подавали. И по тем сказкам тех людей к смотру объявляли в приказе военных дел, из дворовых пятого. А к смотру старее тридцати и моложе двадцати лёг не приводили, а увечных и дураков не было б. А в сказках писать без утайки под смертною казнью...»
      За словами указа Бухвостов видел того, чьим именем был он дан, долговязого, торопкого, исхудалого до черноты, с бешеными глазами, с вёрткой головой на смуглой шее. До чего же не подходит к нему титул великого государя, а вот любимое им простецкое звание шкипера, или бомбардирского капитана, или корабельного баса — в самую пору...
      Подошёл Родион, безъязыко залопотал, схватил сержанта за рукав, повёл смотреть разнесённую в щепы ось. Тут же выбрали ровненькую берёзу, свалили её, окорили, принялись прилаживать под возок.
      У Васёнки на костре кипит уже вода в закоптелом глиняном жбане с щербатыми краями. Пока чинили повозку, она успела обойти луг, побывать на озере. Вернулась с охапкой пахучих трав, корешков, веток. Сергей Леонтьевич заметил, что в охапке нет ни одного цветка.
      Васёна ловкими пальцами перебирала неказистую добычу, смешно по-старушечьи шепелявя — передразнивала бабку-знахарку, — рассказывала о травах. Вот это заячья капуста, без неё квас не забродит. Это одолень, от кликушной болезни. Это пупной, помогает, если кто с пупа сорвёт. Вот ещё одна полевая жительница — разрыв-трава: перед нею самые крепкие узы распадаются. А если надо, чтобы побыстрей рана затянулась и кровь унялась, то лучше этих корешков ничто не поможет, зовутся они петров крест. А вот это — истинное чудо!
      Васёна растёрла в руках тонкие стебельки и шишечки. На ладонях осталась жёлтая пыльца. Медленным — Бухвостову показалось, — чародейным движением девочка рассеяла пыльцу над костром. Вспыхнула пыльца ясными звёздочками.
      — Плаун, плаун горит! — зазвенел тоненький голосок.
      Сержанту невольно припомнилось прозвище, каким
      в деревне честили сиротку из хаты на отшибе: «Лешачья дочь!»
      Васёна уже сидит у костра, уткнув подбородок в острые колени, внимательно смотрит, как Бухвостов ест замешанное на озёрной воде толокно. Взгляд не девчоночий, любопытство не детское, готовность всё понять.
      — Дядь Сергей, куда мы едем-то?
      — Я ж говорил тебе, — сержант жуёт со вкусом, — едем к Орешку.
      Васёна знает, что так зовут крепость на острове, на далёкой реке Неве. Но очень уж интересно рассказывает «дядь Сергей». Девочка готова слушать снова и снова. Она смотрит строгими, выпытывающими глазами.
      Серые эти глаза не видят уже ни Бухвостова, ни догорающих угольков в костре. Видит Васёнка высокие-превысокие каменные стены. За ними — русские ратники. Вокруг шведские воины, или, как их часто называют, «свей». Они на воде, в ладьях, на берегу с пищалями и мечами. Множество неисчислимое.
      Вот герольд, в приметном алом плаще, переправился через реку к крепости, подошёл к стене, прокричал, что славный и могучий король шведский требует сдачи крепости. Орешек молчит. Тогда поверх боевых зубцов герольд пустил стрелу с грамотой, обещавшей русским дружинникам жизнь, а воеводам сверх того — деньги и почести на коронной королевской службе. Орешек молчит.
      Тогда ладьи, взяв парусами ветер, чёрной тучей надвинулись на остров. На берегах пушки вместе с ядрами выбросили пламя. Вздрогнула земля. Волны пошли по воде.
      День за днём, неделя за неделей русские защищали Орешек. Отстреливались. Опрокидывали осадные лестницы. Забрасывали штурмующих камнями, обливали горячей смолой. Выпустили на врага рои разъярённых пчёл.
      Пришла пора, когда, по расчёту шведов, у осаждённых не должно было оставаться ни ядер, ни пороха, ни хлеба. Орешек всё держался. Дружинники дрались мечами, дубинами, кулаками.
      Но крепость уже горела. Пламя поднималось выше стен. В тот тяжкий час вдруг заскрипели на пудовых петлях окованные железом двери. Медленно стал опускаться подъёмный мост через ров у воротной башни.
      Бой прекратился. Шведы кинулись к мосту. Но тут же остановились в изумлении.
      Из ворот крепости вышли двое, в окровавленных рубахах. Они шли, положив руки на плечи друг другу. Когда один обессиленно падал на колени, его поднимал товарищ. Они не хотели, чтобы враг видел их, хотя и полумёртвых, на коленях. Только эти двое остались в живых из всей русской дружины, и они вдвоём держали крепость в последние дни.
      Осаждающие молча расступились перед героями. Шведские солдаты сняли перед ними шеломы. Офицеры обнажёнными клинками салютовали мужеству противника.
      Так сдали врагу Орешек.
      Случилось это давно. Не только Васёнки, но и отца её, и деда ещё не было на свете. А прадеду, пожалуй, шёл шестнадцатый годок, как сейчас Васёне.
      С тех пор, без малого сто лет, крепость — под чужеземцами.
      И вот русские рати идут освобождать Орешек. Идёт «дядь Сергей», идёт Родион...
      Девочка не слышала, как крепкие руки подняли её и отнесли в возок. Не слышала, как пронзительно выпевали колёса на берёзовой оси.
      С лесной дороги повозка свернула на большую, от Москвы к Новгородщине.
      По ней тянулись обозы. Обгоняя рогожные кибитки, мчались конные фельдъегери. Вместительный неповоротливый рыдван увяз в грязи. За слюдяной дверцей виднелось старое, злое лицо в седых буклях. Солдаты проходили, сгибаясь под тяжестью заплечных котомок. Посмеивались, шутили над незадачливым путешественником.
      Десяток лошадей в одной упряжи тащил медную мортиру. Пушкари, ухватись за ступицы и лафет, в лад выкрикивая, подталкивали мортиру. Сизолицый пушкарский урядник орал, размахивал дубиной, бил ею по лошадям и но людям.
      Повозка Бухвостова поравнялась с огромной, как башня, стенобитной пращой. Праща подвигалась едва заметно. Над нею косо торчало коромысло, вытесанное из цельного дуба.
      Гуськом вытянулись двуконные телеги. В них — кожаные кули с порохом. Каждый куль затянут верёвкой, наподобие кисета.
      На огромных косматых лошадях с гиканьем промчались драгуны в тёмных накидках...
      Войска спешили к шведскому рубежу.
      Русь вела воину, тяжёлую и неизбежную.
     
     
      2. НАРВСКАЯ КОНФУЗИЯ
     
      Веками утверждалось могущество Швеции, самой сильной державы на Варяжском море. Её армия держала в страхе всю северную Европу. Шведы считались непобедимыми.
      В 1612 году, после многолетних сражений, шведское войско захватило древние русские земли на побережье Невы и Ладожского озера.
      В Стокгольме, по русскому наименованию — Стекольне, собрался сейм. Король Густав-Адольф обратился к дворянству с гордой речью:
      — Великое благодеяние оказал бог Швеции тем, что русские теперь навеки должны покинуть гнездо, из которого так часто нас беспокоили. Русские — опасные соседи... они могут выставить в поле большое войско. А теперь этот враг без нашего позволения не может ни одного судна спустить на Варяжское море. Большие озёра — Ладожское, Пейпус, — Нарвская область, тридцать вёрст обширных болот разделяют нас. У России отнято море...
      Так оно и было. Огромная Россия оказалась оторванной от европейского мира. Путь к морю перекрыт линией крепостей, над башнями которых вьются белокрестные шведские флаги. На западе — Нарва, на востоке — Нотебург, — так шведы теперь называют Орешек.
      У России осталось на дальнем севере Белое море с портом Архангельском. Но Белое море большую часть года подо льдом. Да и плавание в студёных водах столь опасно, что немногие иноземные купцы решаются рисковать своими кораблями.
      Необходимо было исправить великую несправедливость и вернуть России море.
      Шёл к концу 1700 год. Война со Швецией началась несчастливо.
      Сорокатысячный русский осадный корпус обложил Нарву. Первые бои показали, что армия, собранная Петром, плохо подготовлена. Пушки тонули в болотах. Некоторые взрывались на позиции, при обычном заряде. Гарнизон Нарвы держался упорно.
      В Европе много говорили о потомке Густава-Адольфа, молодом короле Карле XII. Этот длиннолицый, бледный юноша удивлял Стокгольм своими сумасбродствами. То он с ватагой сверстников сломя голову мчался на охоту, то горланил на ночных улицах столицы, то требовал от сейма денег на пышные празднества. Никогда нельзя было знать заранее, что он ещё придумает. Король был капризен, скрытен, не любил делиться планами даже с близкими друзьями.
      Напудренные, затянутые в атлас вельможи европейских дворов ахнули, вдруг узнав, что Карл XII привёл флот в сорок вымпелов к берегам Дании. Он первым, по пояс в воде, высадился из шлюпки и повёл войска к Копенгагену. Дания, у которой были старые счёты с Швецией и потому поддерживавшая Россию, вышла из войны.
      Прошло немного времени — и шведские войска, переплыв море, спешат на помощь осаждённой Нарве.
      В ненастный день 19 ноября 1700 года дождь, перемешанный со снегом, падал на русскую и шведскую армии, столкнувшиеся у нарвских стен.
      Появление Карла XII было внезапным. Сеча разгорелась жестокая.
      Петру сообщили, что его любимец, знаток огневого дела капитан Гумерт предался шведам. Но это была только первая измена.
      Находившийся на русской службе, командовавший осадными войсками под Нарвой герцог де Кроа вместе со всем генералитетом отдал шпагу врагу.
      Больно было смотреть, как гибли полки под шведскими ядрами. Плохо обученные, не видавшие боевого огня солдаты не могли выдержать натиска закалённой шведской пехоты.
      От полного разгрома армию спасла только храбрость русской гвардии — семеновцев и преображенцев. Они стали у моста через Нарову. По примеру древних русских воинов быстро соорудили Гуляй-город, подвижную крепостцу из обозных телег. Приняли на себя удар и остановили врага.
      Гвардия прикрывала отход разбитых войск. Она не пустила шведов к мосту. И дралась с такой отвагой, что Карл XII воскликнул:
      — Каковы мужики!
      В рядах петровской гвардии в том бою отличились знатнейший среди воинов — князь Михайла Голицын и потомственный конюший, Преображенский сержант Сергей Бухвостов. Они бились рядом и поЛучили ранения: Голицын — пулей в ногу навылет, Бухвостову палашом едва не рассекли голову.
      Своими ранами оба занялись только после того, как гвардия последнею перешла на ту сторону реки и бой начал затихать.
      С этого времени офицерам русской гвардии был дан медный знак, носимый на груди. На меди было оттиснуто: «Нарва, 19 ноября»...
      Героем Европы стал храбрый, сумасбродный и удачливый Карл XII. В честь одержанной победы он велел отчеканить медаль. На ней был изображён царь Пётр, бегущий от Нарвы: шапка упала, шпага валялась на земле. По лицу текли слёзы. На медали написано: «Изшед вон, плакася горько».
      Эта медаль, рисунок и надпись должны были напоминать Петру о том, что в день тяжкой битвы его не было в армии, терпящей поражение. Сумрачный, злой, в распахнутом лосином колете, искровавив плетью коня, он мчался в Новгород.
      В Швеции, да и в России, многие упрекали Петра в трусости. Ни тогда, ни позже он не оправдывал себя. Нет, дело тут было в другом.
      Пётр знал, что уже давно в спальне Карла XII висит до мелочей разработанная карта — «марш на Москву». Эта карта сопутствует ему во всех походах.
      Теперь русская армия разбита. Потеряна вся артиллерия. Кто может преградить Карлу путь на восток? Почти несомненным казалось, что шведы немедля вторгнутся в глубь России.
      Пётр спешил. Надо было собрать новые полки, укрепить Новгород, Псков, порубежные крепости.
      В какое-то время он мог испытать страх при поражении армии, гибели своего любимого детища — «большого огневого наряда», артиллерии. Но присутствия духа не потерял.
      «Шведы бьют нас. Погодите, они выучат нас бить их», — сказал он сразу после «нарвского невзятия».
      В походном «юрнале», который писался нередко под диктовку Петра, сказано о тех горестных днях:
      «Полки в конфузии пошли .в свои границы, велено их пересмотреть и исправить...»
      Карл XII, который почти всегда делал противоположное тому, что от него ожидали, остался верен себе и на этот раз. Он оставил многотысячные войсковые заслоны против русских. Главные же силы направил против Польши, другого союзника России. Он был уверен, что там его ждёт более ценная добыча.
      Такого трудного года в жизни Петра давно не было. Он появлялся то в Москве, то снова в Новгороде,.™ в Архангельске.
      Надо переучивать всю армию, от ратника до генерала. Надо отливать пушки; их должно быть вдвое больше, чем под Нарвой. Триста штук. Не меньше.
      Именно тогда, наверное тогда, задумал он прорваться сквозь шведскую линию, замыкающую путь к морю, с другого её края. И в мыслях Петра предстал маленький остров, который, по странному совпадению, был создан господом богом по всем правилам фортификационной науки, — древний Орешек, шведский Ноте-бург. Остров так стоит, что мимо него в Неву не то что корабль — малая ладья не проскользнёт. У кого Орешек — у того Нева, путь к морю.
      .. Правда, есть на реке, в низовье ещё одна шведская крепость. Она не в пример слабее Нотебурга. Взяв одну крепость, легче будет управиться с другой.
      Но за Нотебург шведы будут драться не менее упорно, чем за Нарву. Надо так всё наладить, чтобы не случилось новой «конфузии».
      Нужна медь для литейных дворов, которые дымят в Москве и в Новгороде. Нужен строевой и мачтовый лес для верфей. Нужны деньги, много денег, чтобы накормить и одеть армию.
      Пётр не щадит себя. Не щадит Россию. Ои ходит в заштопанных чулках и сношенных ботинках. Иной раз, в поспешности, сам кладёт на них заплаты. Забывает сменить пропотевшую рубаху. Он становится скупым и жестоким. Случается, лошадей загоняет до смерти. Денщики при нём не знали покоя ни днём, ни ночью.
      Всё, что надобно было для армии, для чаемой победы, он просил, требовал, выколачивал дубьём и кулаками.
      Главнейшая же его забота — добыть новых солдат. Армия без хорошего солдата — ничто. Солдат — он й есть армия.
      Самых верных людей Пётр посылает во все края Руси верстать холопов и вольных в полки.
      Среди этих людей — сержант Сергей Бухвостов.
      Его послали в Вышний Волочёк.
     
     
      3. 0ГЛ0БЛИН0
     
      В ночь на 1 января кончился год 7208, и вслед за ним, вопреки обычаю и счёту, наступил год 1700.
      По городам и сёлам разослан был царёв указ отсчитывать лета не от «сотворения мира», и не с 1 сентября, как велось исстари, а от новой эры, от «рождества Христова», и с I января, как принято у многих народов.
      «В знак же того доброго начинания и нового столетнего века» приказано в церквах служить молебны, а жителям друг друга поздравлять с Новым годом.
      В Москве дымно и трескуче лопались огненные хвостатые шары. Полную неделю палили пушки. По всей России били в колокола. Люди с поклоном говорили веленое «новогодие». Но, отворотясь и приметя, что поблизости нет «ясных пуговиц», крестились, плевали через плечо.
      Пошли по Руси тайные грамотки. Церковным письмом и слогом они поносили Петра. Слова казались раскалёнными ненавистью. Это он, проклятый вероотступник, «собра весь свой поганый синклит в 1-й день генва-ря месяца и постави храм ветхоримскому Янусу... и все воскликнуша ему: виват, виват, новый год!»
      Грамотки вопрошали со скорбью и гневом: «Оле, благоразумные чада, вонмите здесь, кому празднуете новый год? Все господние лета истреблены, а сатанинские извещены...»
      Листки эти — как огонь, поднесённый к сухой стружке. Многие ненавидят Петра. Всю страну взнуздал железом. Никому нет покоя — ни знатным людям, ни холопам. У одних вытряхивает мошну, у других — душу из тощего тела. Затеял царь войну с сильными свеями. Подавай ему то хлеб, то подводы, то дёготь, то пеньку. Поборы такие, что люди стоном стонут. Потаённо бурлит Россия.
      В селе Оглоблино, близ Вышнего Волочка, вот уж год как получены те грамотки. Приехал и поселился в боярских хоромах безвестный инок, тихонький, в скуфейке; елейным голосом говорил страшное. Дескать, государь свою землю всю разорил и выпустошил. Да и не государь он вовсе. Когда Пётр ездил в немецкую землю, подменили его там... Писано о нём в книге валаамских чудотворцев, что он головою запрометывает и ногою запинается, и что его нечистый дух ломает... И солдаты все басурманы, поста не имеют... Дьявол, и семя дьявольское...
      В первый день, как Бухвостов приехал в Оглоблино, приглянулось ему село. Серые избы прячутся среди вязов. За овинами петляет речушка. Берега овражистые, теряются в густолесье.
      Для жилья сержант выбрал дом, стоявший с краю села, на речном обрыве. Дом был старый, но крепкий, сложенный из позеленевших от времени брёвен.
      Видно, давно уже здесь никто не жил. На припечье стыла холодная зола. Из светца торчала обгорелая лучина. Черепки разбитой глиняной посуды хрустели под ногами. Сквозь рассохшееся, до половины затянутое бычьим пузырём окно летел ветер, шевелил лежалую солому в углу.
      Солдатский обиход проще простого. Сергей Леонтьевич раздобыл ведёрко, скатил пол водою. Вбил колышек в щелистую стену. Повесил на него походный мешок. На пол, поближе к печи, набросал упругие еловые ветки. Вот и готов приют.
      К вечеру Бухвостов вышел из хаты, сел на поросшую травой завалинку. От оврага, от реки наплывал холодный туман. Перед сержантом заметалась чернорясая тень, затрясла седыми патлами, разлетавшимися из-под скуфейки.
      — Ох, недоброе же место выбрал ты, — проверещала тоненько, с шусавинкой, — тут нечистая сила ходит, на разные голоса стонет. Свят, свят, свят! — и тень попятилась от порога.
      Шагнул вперёд Сергей Леонтьевич. Разглядел слезливые, испуганно-умильные глаза.
      — Не тревожься, отче. У меня от всякой нечисти зарок.
      Наутро сержанта позвали на боярский двор. Владел селом окольничий Иван Меньшой Оглоблин. По всему видно было — хоромы богатейшие, и живёт в них боярин — сам себе владыка. Бухвостова встретила челядь, приживалы, шуты, пронзительно верещавшие. Егери на длинных ремённых поводках держали беснующихся псов.
      На крыльцо, почёсывая грудь, вышел в меховом халате нестарый мужчина, рыхлый, с висячими, наеденными щеками. Он шагал — одна нога в сафьяновой туфле, другая босая — и ревел сиплым голосом:
      — Федька! Подай туфлю!
      Мальчонка метнулся под руку, протянул туфлю, но тут же полетел с крыльца, оглушённый. Вскочил, смахнул с разбитого лица кровь и, не выпрямляясь, побежал прочь. Шуты ещё громче заорали, засвистели.
      О Меньшом Оглоблине сержант немало наслышан был ещё в Вышнем Волочке. Род Оглоблиных старинный. С незапамятных времён правили они царской охотой.
      Иван Большой Оглоблин в последний год царствования Алексея Михайловича упал с коня и разбился насмерть. Наследовал вотчины и дворцовую должность его сын, Иван Меньшой Оглоблин.
      Но ему так и не удалось показать себя. Пётр Алексеевич псовую охоту не жаловал. Боярина он отставил от должности, велев ему служить по мытной части. Тут выяснилось, что окольничий не знает ни грамоты, ни счёта.
      Приказано было ему учиться. Но как боярская пыха — спесь — не дозволяла потомку рода Оглоблиных слушать наставления простого пономаря, то царь указал ему великий штраф: не жениться, пока не научится грамоте.
      С тех пор окольничий безвыездно жил в селе. Пожалуй, он уже смирился со своей обидой. Вдруг велено было боярам немедля явиться к войску. Мало того, негаданно приехал в вотчину петровский сержант набирать холопов в солдаты.
      Что же это? Людей своих отдай царю, роярин в родительском доме, выходит, уже не господин!
      Но теперь Оглоблин знал, что ни с Петром, ни с его посланцами спорить не годится. Сержанту он попенял только за то, что тот поселился не на его подворье.
      — Прощенья прошу, — ответил Бухвостов, — я солдат и несвычен жить на боярских хлебах.
      Приживалы при таком неучтивстве заголосили. Окольничий посмотрел на них и сокрушённо вздохнул. Дескать, слыхали, какие слова говорят самому Оглоб-лину!
      Смиренно, с поклоном подошёл седой инок, потряс скуфейкой. Бережно тронул боярский локоток. Оглоблин по-медвежьи неуклюже повернулся, тяжело ступая, ушёл с крыльца...
      Бухвостову приходилось много разъезжать по окрестным деревням. Ночевать всегда возвращался в Оглоблино.
      В солдаты мужики шли с охотой. Не потому, что ждали там калачей с мёдом. Знали, что на царской службе хлеб горек. В походах семь потов прольёшь, а н бою и кровушку не удержишь. Век солдатский — короткий век. Да не было другого пути избыть тяжкую крепостную неволю.
      Как-то к Бухвостову пришёл парень, рослый, крепкий, на голове копна рыжих волос, ресницы рыжие, глаза коричневые с золотинкой. Парень, ничего не говоря, скинул свитку, показал исполосованную в кровь спину. Подождал, что скажет сержант. Но тот молчал.
      — Видел? — коротко спросил рыжий.
      — Ну, видел.
      — Пиши в солдаты! — крикнул парень. Скрипнув зубами, он вцепился пальцами в столешницу, толстые доски ходуном заходили. — Эх, тут — смерть, на войне — смерть. Так уж лучше помереть молодецки, хоть душу потешу. Пиши в солдаты!
      — Ты из оглоблинских? — задал вопрос Сергей Леонтьевич.
      — Из оглоблинского пекла.
      — Был я у боярина. Там, вроде, всё тихо.
      Рыжий упал головой на стол, заворочался, точно давился чем-то.
      — Я тебе расскажу про оглоблинскую тишь...
      Бухвостов спросил имя, прозвание.
      — Чернов я. А зовут Жданом.
      — Ну, прощай, Ждан. Приходи завтра.
      Рыжий поднялся. Разодранная свитка плохо держалась на плечах, не прикрывала багрового, в подтёках, тела. Сергей Леонтьевич порылся в мешке. Достал белую полотняную рубаху, протянул её Чернову.
      Парень попятился.
      — Что ты? Я же замараю кровью.
      — Бери.
      Прижимая рубаху к груди, Ждан толкнулся в дверь. Может, за всю свою жизнь он впервые услышал доброе слово...
      В ту же ночь, после разговора Бухвостова с Черновым, в хате над речным обрывом случилось такое, что поневоле заставило сержанта припомнить слова седого инока про «нечистую силу».
      Сергей Леонтьевич проснулся от скрипа половиц в сенях. Скрип был мерный, кто-то шёл крадучись. Сержант лежал неподвижно, с открытыми глазами.
      Потом начала подаваться дверь. И вдруг через порог скользнуло нечто лёгкое, белое. Метнулось по освещённому луной полу. Задержалось у печи. Вдруг упала, загремела заслонка.
      Сергей Леонтьевич вскочил, одним прыжком кинулся к печи. В руках у него забилось, затрепыхалось.
      — Вот дьявольщина, — в недоумении крикнул сержант, — ты кто? Что надо?
      Плачущий голос ответил:
      — Хлебушка мне, хлебушка...
      — Да ты кто?
      — Васёнка я.
     
     
      4. СЛОВО И ДЕЛО
     
      Девчонка-подросток всю ночь просидела в закутке за печью. Сергей Леонтьевич и добром звал её, и пытался вытащить из тёмного убежища. Она, как зверёк, царапалась, кусалась. Но хлеб и миску с молоком взяла, унесла в темноту.
      Рано утром снова пришёл Чернов. В новой рубахе он казался повзрослевшим, важным. Степенно поклонился, пожелал здоровья.
      Девчонка, услышав разговор, вдруг выбежала из закутка, уткнулась Ждану в грудь, затихла.
      — Васёнушка, ты живая! — только и мог выговорить Ждан.
      Не веря себе, отстранил её, посмотрел в залитое слезами лицо и снова прижал к груди.
      — Живая, живая!
      Кажется, парень забыл все слова, кроме этого одного. Бухвостов не скоро добился от Чернова объяснения, что это за девчонка и почему она ночью негаданно появилась в хате.
      — Так куда же Васёнке ещё идти, — сказал наконец Ждан, — если хата её. Здесь она последняя хозяйка.
      И сразу же остерёг:
      — В селе никому не надобно знать, что Васёнка тут. Оборони, боже.
      В эгот день Сергей Леонтьевич никуда не уходил и не ездил. Слушал рассказ Ждана об избе на отшибе, о страшной судьбе её обитателей.
      ...Крутовы исправно работали барщину. В селе у них было немало родичей. И всё-таки Крутовых считали ведунами, «лешачьим отродьем». Если кто занеможет либо крепко ушибётся, спешили в хату над рекой, просили снадобья. Отец и мать Васёнки дивились:
      — Чего пришли? Ну какие мы знахари?
      Но часто, сжалясь над мукой болящих, давали им сухие травы, корешки. Толковали, какие надо на настое пить, какими натираться. И вот ведь чудно — крутовские «корешки» помогали.
      Особенно часто доводилось давать пособие от «железа». Приходили те, кого Оглоблин гноил, но не доконал в цепях...
      Тут Ждан прервал свой рассказ и, понизив голос, хотя никто посторонний не мог его услышать, заметил, наклонясь поближе к Бухвостову:
      — Ты мне вчера сказал про тишь на боярском дворе. Нет, ты взгляни на потайные клети в лесу. Там хоть кричи — никто не поможет.
      В тех клетях Оглоблин держал непокорных боярской воле. Томил на цепях, вделанных в стену, по году, по два и больше. Иные в цепях умирали. Помилованные же выходили на белый свет слепые, с отгнившими ногами или с другим увечьем. Только ведуны, жившие в старой хате, утоляли их муку.
      Крутовы были бессильны вернуть зрение, не могли влить силу в отсохшую руку. Но «железные» язвы закрывались от их «корешков».
      Оглоблин знал об этом. Он не любил Крутовых за то, что открыто им было слишком многое. А тут ещё сказалось и прямое непокорство. Окольничий велел прислать Васёну в девичью холсты белить. Старик Крутов упал в ноги, просил повременить, пожалеть девчонку.
      Оглоблин пригрозил упрятать «лешака» в клеть. Однако больше о Васёне не заговаривал.
      Наверно, так всё и осталось бы по-старому. Но вышневолоцкий воевода, родственник окольничьего, предупредил его, чтобы был настороже. Потаённые клети — дело пустое. Запоротые кнутами на дровнях — молодецкое играние. Господин волен в жизни и смерти своих рабов. В том и царь ничего не переменит.
      Но есть молва, что боярин неладное говорит о Петре, будто не даст ему своих мужиков в солдаты и сам на войну не пойдёт. Сие дело опасное. Можно и без головы остаться.
      Оглоблин встревожился. Сам-то он был с глупова-тинкой. Но отец духовный в келейном разговоре посоветовал ему, как одним махом государев гнев толкнуть на другой путь, отвести от себя беду, да ещё и наказать непокорных «лешаков».
      «Слово и дело» на Крутовых возвели по подсказке безвестного инока односельчане, те самые, кто лечились у них. «Государево слово» сказано было в ведовстве и чародействе.
      Вместе с изветчиками ведунов доставили к воеводе в Вышний Волочёк. Там в губной избе Крутовым велели есть добытые ими в лесу травы — не помрут ли от них. Травы поели, живы остались и в ведовстве не покорились.
      Воеводе только и осталось написать челобитную и при ней отослать Крутовых и их обвинителей в Преображенский приказ.
      В тот день, когда стариков Крутовых вместе с сыном Родионом увезли в Преображенское, из села исчезла Васёна. Её поискали у родичей, покликали в лесу, не нашли и решили, что девчонка либо утопилась, либо медведь её задрал.
      Она же почти всё лето пробыла в лесу, питалась ягодами, травой, спала на деревьях. Никто ничего не знал о ней до того дня, когда одичавшая, в истлевшем на плечах платье, полуобезумевшая от голода и одиночества она появилась в родимой хате. Но и тогда о действительной судьбе Васёны узнали только двое — Бухвостов и Ждан.
      К этому времени в Оглоблино стали уже возвращаться изветчики из Преображенского. Лишь самым близким родным рассказывали они, как в кибитках, зашитых рогожей, везли их к Москве, как потом на верёвке водили по улицам просить милостыню, чтобы совсем не оголодали в тюрьме, как начался застеночный розыск.
      Поднимали на виску, выворачивали суставы, жгли огнём. Оглоблинцы хвастали, что пороли их особливо сваренными в молоке кнутами — они как ножом режут. Заплечный мастер ожгет да скажет: «Кнут не архангел, души не вынет».
      С подъёму и с огня изветчики начали оговаривать друг друга. Старик Крутов снёс все муки, твердил одно: в ведовстве невинен и чародейного замысла на государ-ское здоровье не имел, а добрые травы лесные действительно знает, тому ещё от отца научен, а колдовства Никакого не знает.
      Помер он на шестом подъёме, и как по правилам розыска указано предсмертным речам верить, то помер он от вины очищенным. Жена его в застенке ничего не говорила, только слезами заливалась, и окончила свой век не от пытки — от тоски.
      Что касается Родиона, о нём известно немногое: под кнутом он злыми словами обругал дьяка, и за эту уже новую вину отнят у него язык. После того никто не встречал парня.
      Хоть изветчики сделали чёрное дело, в селе на них не сердились. Понимали — не их воля, не их вина...
      Вот так чужое горе коснулось сердца Сергея Леонтьевича Бухвостова. Мало ли всяких бед повидал он? Всё проходило, всему был конец. То горе в начале.
      Васёнку от посторонних глаз оберегали тщательно. Но однажды, среди бела дня, она с криком выскочила из хаты. Хорошо ещё, что побежала в сторону от села, к реке, к дороге, которая вилась по берегу. Бухвостов со всех ног кинулся за девчонкой. Нагнал её на повороте, у расщеплённого молнией тополя.
      Оиа держала за руку высокого хлопца, в сером азяме, в пропылённых насквозь онучах, в стоптанных лаптях. Хлопец стоял, опустив голову. Когда он поднял её, на губах Бухвостова замерли все вопросы, которые он собирался задать.
      Человек на дороге был очень схож с Васёной, только черты лица грубее. На лбу глубокие ссадины. Шрамы у разорванного рта ещё не заросли, кровоточили. Он смотрел на Васёнку и бормотал невнятное.
      Можно было только дивиться тому, что она из окошка вдалеке разглядела брата, идущего к родному селу. Сейчас она сжимала его руку и шептала:
      — Ох, Родя, горюшко. Что же это сделали с нами?
      Сергей Леонтьевич при встрече брата и сестры почувствовал, как у него слёзы закипают. Однако времени терять нельзя. На дороге в любую минуту могли показаться случайные путники. Он сказал Родиону, чтобы поскорее шёл к хате. А сам повёл Васёнку домой огородами...
      Начиналась осень. Подступал срок, когда сержант должен был возвращаться к войску вместе с набранными в солдаты. Приходилось немедля решать судьбу осиротевших Крутовых.
      Ждан говорил, что оставлять их в селе в воле околь-ничьего — всё равно, что убить. Бухвостов соглашался: это и в самом деле так.
      Можно было подумать о том, как Родиона заверстать в солдаты. Он, хотя и увечный, но всё хорошо
      слышит и разумеет, а силён на редкость. Заступничество Бухвостова за Родиона могло, конечно, много значить.
      Но когда Ждан Чернов сказал, что надо непременно увезти и Васёнку, сержант в испуге замахал руками:
      — Ты в уме? Увезти беглую! За это как раз под кнут угодишь!
      Новоизбранных солдат Бухвостов послал вперёд. Сам задержался в селе.
      Накануне Ждан сказал Сергею Леонтьевичу:
      — Христом-богом молю — не погуби Васёнку.
      Бухвостов прикрикнул:
      — Ты забыл, что теперь солдат и говоришь с сержантом? Я тебе напомню!
      И погрозил кулаком.
      Сердился Сергей Леонтьевич оттого, что увезти Васёну не мог. И оставить не мог. Всё время думал, что делать с девчонкой. Да так ничего и не придумал.
      Через несколько дней из села выехал возок Бухвостова. На козлах сидел Родион Крутов. А на дне возка, под сеном, пряталась Васёна.
      8. НОВИКИ
      Оглоблинские новоизбранные солдаты, или, как их называли, новики, миновали Валдай и пошли краем поля. Урожай был уже убран. Стерня колола ноги.
      Шли все в лаптях или босиком, в деревенских портах и зипунах. Ничего солдатского в этих людях не было.
      Встретившаяся как-то на просёлке ямская телега с кладью вдруг повернула, и кучер погиал лошадей во всю мочь. Не иначе, подумал, что встретился с разбойниками. Оглоблинцы улюлюкали, свистели вслед.
      За Валдаем новиков нагнала повозка Бухвостова. Он велел до ночи идти, не останавливаясь.
      Ждан невесело приветил безъязыкого возницу:
      — Здорово, Родя.
      Тот ухмыльнулся — дескать, чего со мной одним здороваешься? — и кивнул в сторону русой головёнки, чуть высунувшейся из-под крытого верха возка. Возок был новый, в одной из попутных деревень пришлось бросить старый, совсем развалившийся после скачки по колдобинам Мохового урочища, и взять этот.
      — Васёнушка! — завопил от радости Ждан.
      Но подббжал он не к ней, Которую чаял оставленной в селе, — от этой мысли у него холодело сердце. Чернов кинулся к Сергею Леонтьевичу. Сержант снова, как уже было раз, погрозил ему кулаком. Но сейчас этот жест означал другое: втравил ты меня, парень, в неизбывные хлопоты, что теперь делать будем?
      Тут уж и все оглоблинцы заметили Васёну. Без конца дивились ей. Откуда взялась? Где пропадала? Уж не на войну ли она вместе с ними собралась?
      Так как ни на один из этих вопросов ответа не было, рекруты тут же сами придумали историю, будто Васёнка пешим манером ходила в Москву к Ромодановскому и вызволила брата из беды.
      Только Ждан Чернов ничего не выдумывал, потому что знал правду. Он забыл про усталость, бросился плясать, да так и шёл за возком с версту вприсядку.
      Васёнка кричала ему:
      — А ну, ещё, Жданушка! Ах, хорошо...
      Новикам предстоял путь большой. Лаптями месили грязь на дорогах. Мочило их дождём. Грелись у костров. Васёна кашеварила для всех. Щи кипятила в ведре, кашу налаживала в другом. Весёлая, как птица, она скрашивала людям дорогу.
      Бухвостов называл её «господин каптенармус». Васёнку смешило это незнакомое наименование. Она морщила свой короткий нос, фыркала в кулак.
      С интересом наблюдал Сергей Леонтьевич, как помалу и неприметно для себя оглоблинцы, коренные мужики, становились солдатами. Учились слушать команду, подтягивались и поспешно заканчивали перебранку, увидев сержанта; привыкали к мушкетам.
      Мушкетов было всего-навсего две штуки. Сначала никто не хотел их нести: ещё выстрелит ненароком. Бухвостов толковал о ружье любовно, как о живом существе, самом надёжном друге солдата.
      Дружелюбным, но оценивающим взглядом смотрел сержант на рекрутов. Думал: «Погодите, ужо напялите на себя мундиры, сносите подмётки в походе, подышите порохом, и такими ещё станете боевыми солдатами...»
      Теперь вся российская армия — тот же новик. Всё в ней по-другому, по-новому супротив «отцовского артикула». Дворяне в вотчинах не засидятся. Мужики, набранные в полки, с землёй распростились. Волей-неволей подружись с ружьём да с пушкой. Руки до локтей сотри, а научись стрелять, огнём жечь врага. Ежели в поле не выстоишь, струсишь, побежишь, — хоть князь, хоть смерд — будешь своими же бит.
      Войско мужицкое, не наёмное, цена солдату, как и холопу, невелика. Трудно. Тяжко. Да что же сделаешь? Не отстоять иначе родную землю, не вернуть то, что коварно взято у нас врагом.
      С глубокой думой бродил Сергей Леонтьевич среди оглоблинцев, раскинувших на ночь лагерь. Слушал, как спорили они, громко галдели. Где-то в темноте немудрёным перебором тренькала трехструночка-балалайка... Кто из них беспробудно ляжет в Волховских лесах? Кто найдёт вечный покой на приневских болотах?..
      Ждан Чернов подкатился к Бухвостову, тряхнул кудрями.
      — Дядь Сергей!
      Бухвостов нахмурился. Ждан сообразил — возможное Васёне ему заказано, — тотчас поправился:
      — Господин сержант!
      — Чего тебе?
      — Господин сержант, а ты настоящее море видывал?
      — Ну, видывал.
      — А какое оно?
      — Большое. Без берегов.
      — Без берегов? — недоверчиво спросил парень. — Может ли такое быть?
      — А вот сам увидишь, поверишь, — ответил Бухвостов.
      Ждан замолчал, стараясь представить себе море. Не с чем сравнить. Воду-то он только в речушке видел. А реку в тысячу раз умножь, расширь — всё равно моря не получится. С полем сравнить? Не то. Вот разве — с небом, на землю опрокинутым, дном вниз. Опять не то. Мысли путались...
      Сергей Леонтьевич отослал молодого солдата посмотреть за лошадьми. Хотелось остаться одному. Вспомнились дорогие друзья, с кем побратались под Нарвой: маленький, остроносенький, вёрткий балагур и песельник Трофим Ширяй, сильный, безудержно смелый Ми-хайла Щепотев, лохматый, всегда с обожжёнными руками пушкарский всеведец Логин Жихарёв...
      Мыслью к ним, троим, обращался сержант. Помните, братцы, как с жизнью прощались у моста, горевшего злым пламенем, как смотрели на мутные волны Наровы и тонущих бомбардиров, что бросились с моста вслед за сорвавшейся пушкой? Помните ли, как в час, который казался последним, поменялись мы крестами и с того часа уж держались друг возле друга.
      Где вы, Трофим, Михайла, Логин?.. Всех разбросала по разным дорогам солдатская служба...
      До света поднял рекрутов сержант Бухвостов. Надо было спешить.
      Идут, идут лесами и долами лапотники, вчерашние мужики, завтрашние солдаты. Идут к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.
     
     
      6. ГОСУДАРЕВА ПРОСЕКА
     
      В это время далеко на севере Михайла Иванович Щепотев пробивал дорогу через леса, рубил просеки, гатил болота. Строил дорогу неслыханную: кораблям плыть посуху, как по большой воде.
      Начиналась та дорога у Белого моря.
      Беломорье. Студёный край. Зверовые пущи, тундра, скупое, не греющее солнце.
      По первому снежку и всю зиму напролёт тянулись сюда обозы от Новгорода, Москвы, Поволжья. Везли сало и воск, дёготь и ворвань, юфть и воловьи кожи. По весенней полой воде Северной Двины гнали карбасы с мехами беличьими и соболиными, с пенькой и льном.
      Чужеземные корабли, едва море освободится от льдов, забирали всё это купленное по дешёвке добро в трюмы, везли в далёкие страны. Купцы спешили прийти в Архангельск. Спешили уйти с товарами. Северное лето коротко. Случалось — суда вмерзали в льды, оставались на вынужденное зимовье.
      В Архангельске Пётр — частый гость. Здесь в юные годы он впервые увидел море. Было так. Из Москвы через Вологду он пришёл конным караваном. Свиту оставил у воеводы, а сам с дружками — на шняву. Задувал упругий ветер-шелоник. Шнява легко заскользила к двинскому устью, и оттуда — в Белое море. Пётр рпьянел от простора, от шири. Сам переставлял паруса, ловил ветер, менял галсы.
      Мать, Наталья Кирилловна, прислала ему в Архангельск письмо: «Виданное ли дело — государь по морю ездит!» Сердцем, полным тревоги, вверяла сына богородице. Пётр писал — раз уж она передала его «в паству божьей матери, почто печаловать?». Подписывался с мальчишеским озорством: «Малитвами тваими жив. Сынишка твой Петрус».
      Теперешняя поездка Петра в Архангельск была во многом необычной. Из Москвы в поход на север отправились пять боевых батальонов. Пётр, не любивший ни пышности, ни лишних разговоров о своей персоне, на этот раз взял большую свиту. О каждом его шаге иноземные послы давали знать своим дворам. Казалось, Пётр был очень озабочен тем, чтобы весь мир знал: он едет к Архангельску, и всё внимание его обращено к Белому морю, а не к какому-либо другому.
      Позаботиться же о Белом море было очень и очень нужно. Противник, ободрённый успехом под Нарвой, внезапно сделал попытку закупорить и этот последний выход России на запад.
      В Архангельске давно уже трудился сержант Михайла Щепотев. Он ставил пушки в Новодвинской крепости, на море. Забот у сержанта — через край. Задуманы деревянные бастионы, такие, чтобы и каменным не уступали.
      Пётр вскоре после приезда побывал в Новодвинке.
      Потом позвал Щепогева и долго с ним беседовал в каморе, где кроме них двоих никого не было. О чём шёл разговор, для всех осталось неведомым.
      Но на следующий День Михайла Щепотев исчез, Что приключилось с ним, никто не знал.
      В Архангельске у Петра дела много. Надо обезопасить порт на случай нового нападения. Укреплялись берега. Пушки поворачивались к морю.
      На верфи строили два фрегата: «Курьер» и «Святой дух», на каждом — по двенадцати орудий. Пётр до спуска кораблей не уходил с верфи. Работы — на месяцы.
      Пролетело лето. Осень глянула в окна, вздыбила чугунно-тяжёлые волны. Новоетроенным кораблям назначено морское крещение. «Курьер» и «Святой дух» вышли в Белое море. Всё было по заведённому в таких случаях порядку. Изрядно повеселились, изрядно выпили во славу Ивашки Хмельницкого — так на русский манер окрестили эллинского Бахуса.
      Но то, что произошло в дальнейшем, весьма озадачило иноземных послов, следовавших за Петром.
      «Курьер» и «Святой дух» ушли к полуденным берегам Белого моря. Говорили, что фрегаты бросили якоря у маленького рыбацкого селения Нюхча и что там высадились гвардейские батальоны вместе с отрядами поморов.
      Зачем? Для чего? Никто не отвечал на эти вопросы.
      Вдруг в одну ночь селение Нюхча опустело: не стало ни кораблей, ни гвардейцев, ни Петра.
      Эта осень, казалось, полна загадок.
      После разговора с Петром в Новодвинке сержант Михайла Щепотев усомнился в возможности задуманного. Всё это виделось ему невероятным. Лишь позже понял, что весь расчёт основан именно на том, что и противнику покажется сие невозможным. Тем неожиданнее будет удар.
      Сержант по петровскому указу поднимал целые деревни, гнал мужиков в леса. Там, где от века не ступала человеческая нога, стучали топоры, падали деревья. Лес расступался широкой просекой.
      Ещё в Архангельске Пётр получил от Щепотева цидулку, доставленную верховым. Сам вид посланного, его измученное лицо, кожа, натянутая на скулах, руки, до крови искусанные оводами, пропотелая одежда в белых
      соляных пйтиах — всё говорило, что он приехал оттуда, где людей не щадят и работают без роздыха.
      «По слову твоему, — писал сержант, — послал я для чистки дорожной, и тое дорогу делаю от Нюхоцкой волости, и сделана от Нюхоцкой волости до Ветреной горы 30 вёрст, дорога вычищена и намощена, а место было худое...»
      Ветреная гора крепко запомнилась и тем, кто позднее, в осеннюю непогодь, вышел в небывалый путь.
      Под парусами фрегаты «Курьер» и «Святой дух» доплыли до Нюхчи. Здесь без мачт, обнажив гнутый из цельного дуба киль, они двинулись в глубь леса. Двинулись на руках сотен солдат, поморов, крестьян.
      Плыли фрегаты меж густых елей. Берёзы клонились над ними, обдавая шелестом суховатой листвы. Осинки махали ветвями, тронутыми холодным огнём ранней осени.
      Солдаты бросали под суда катки, деревья с начисто снятой корой. Толкали, в самых трудных местах тянули воротами, пеньковой снастью. Фрегаты плыли, как на морской волне, раскачивались на людских плечах.
      Люди упрямо, с ожесточением пробивались сквозь лес. Щепотевские посланцы ускакали в деревни за подмогой. Просека становилась всё длинней — на сажень, другую, на версту, на десяток вёрст.
      Научились управляться с огромными камнями — валунами. Если нельзя было обойти, камни «топили» в земле: рядом рыли большущую ямину и в неё сталкивали многопудовую громаду.
      Отдыхали только возле озёр и речек. Здесь фрегатам идти на плаву. Ватаги спешили по берегу, чтобы прокладывать путь всё дальше и дальше.
      Чем ближе к Онежскому озеру, тем больше сёл, и люди здесь покрепче, посноровистей. Видимое уже окончание работы радовало.
      Щепотев писал свои записки коротко, особливо не расписывая труд-муку и вовсе не упоминая о смертях, через которые он шагал жестоким солдатским шагом.
      «Извествую тебя, государь, — писал он, — дорога и пристань, и подводы и суда на Онеге готовы... а подвод собрано у меня августа по 2-е число более 2 тысяч, а ещё будет прибавка...» Позже во всём мире заговорят о том. как Пётр со своими батальонами и двумя фрегатами
      прошёл лесом от Белого моря к Онежскому озеру за десять дней. Но дивно другое: как была проложена эта 160-вёрстная просека сквозь нехоженые леса. О сержанте Михайле Щепотеве, о безвестных мужиках, работавших и умиравших в глухом краю, не вспоминали...
      «Курьер» и «Святой дух» раскачивались на последних верстах небывалой дороги. Впереди уже блестят воды Онежского озера. А дальше — Свирь и Ладога.
      Идут солдаты, идут поморы. Плывут корабли посуху через леса. Спешат к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.
     
     
      7. ТРОХА И ФЕЛЬДМАРШАЛ
     
      Тем временем на другом краю российской земли, от Новгорода, по крутому берегу Волхова шли походом полки Бориса Петровича Шереметева.
      Впереди одного из полков, наигрывая на берёзовой сипке, приплясывал низенький, сухой и жилистый Трофим Ширяй. За ним угрюмо тянулись ратники. Устали, пот падал в дорожную грязь.
      Но услышат Ширяеву прибаутку, ухмыльнутся, и ноги сами делают шаг шире.
      В обозе того же полка ехал при пушках литец, медного дела мастер, чернокудрявый Логин Жихарёв. Работать бы ему в покое, хоть на Московском, хоть на Новгородском литейных дворах. Так нет же, не сидится на месте. Надо ему видеть свои медные детища в деле, в бою, в огне. Вот и меряй дорогу, будь сыт сухарём, спи под звёздами, под дождём и ветром. В бою же того и жди, что ядром голову снесёт.
      Но Логин не сетовал на свою судьбу. Хлестнул клячу, нагнал Ширяя:
      — Жги, Троха!
      Шматки грязи из-под копыт лошадёнки летели в ратников. Жихарёв уж во весь опор мчался к показавшемуся за поворотом дороги большому селу. Солдаты завистливо кричали вслед:
      — Всегда первый поспеет к парному молочку!
      — Эх ты, литец, — «железный нос»!
      Сбоку дороги ехал со своими офицерами Шереметев. Он грузно сидел на вороном жеребце. Лицо серое, невыспавшееся. Под глазами мешки. Широким утиным носом презрительно тянул воздух.
      Борис Петрович с недавних пор носит звание фельдмаршала. Иноземное слово по несвычности коверкалось каждым на свой лад. Чаще называли фельт-маршалком. Это самое высокое в войсках звание дано ему за битву при Эрестфере.
      Ох, уж этот Эрестфер. Шереметеву — маршальский жезл, а скольким воинам — крест и вечный покой. Запомнится и шведам Эрестфер, селение нарочито небольшое, поблизости от Дерпта, старинного русского Юрьева. Здесь, в заснеженной речной низине, впервые после Нарвы, встретились крупными силами русские и шведы.
      Всего-навсего год миновал после «нарвской конфу-зии». Генерал Эрик Шлиппенбах, командовавший шведскими отрядами прикрытия, посылал в Стокгольм красноречивые и остроумные послания, в коих без особой злобы посмеивался над московитами: о да, они ещё помнят урок, преподанный им на берегах Наровы. Но погодил бы Шлиппенбах рассуждать об уроках, погодил бы хоть до этой декабрьской ночи.
      Декабрь тогда выдался до жути морозный. Шведы стояли лагерем под Эрестфером. Войска Шереметева скрытно приближались к ним со стороны Пскова.
      В полках набирали охотников для первого боевого промысла. Небольшим отрядом надо было подойти к лагерю Шлиппенбаха.
      У сиповщика Трофима Ширяя среди сотоварищей какая-то нескладная слава. Дудочник. Скоморошья душа.
      Правда, под Нарвой он вдруг блеснул смелостью. Так ведь там как было? Струсишь — умрёшь. Хочешь жить — дерись... Ширяева отвага в том бою как-то позабылась. А слава дудочника была привычная, постоянная.
      Вот почему многие не поверили, когда Трофим вызвался идти с охотниками под Эрестфер. Сначала поду-
      ло
      мали — как всегда шутит, сейчас выкинет коленце. Но ничего смешного не последовало.
      — Троха, — сказали ему, — там ведь убить могут.
      Сиповщик осклабился, показал чёрные, выщербленные зубы и ответил:
      — По дважды не умирают, а однова не миновать.
      От него всё ещё ждали шутовства. И действительно,
      перед самым уходом Трофим сказал товарищам:
      — Вот, робята, загану вам загадку. Летело, вишь, сто гусей. Навстречу им один гусь. «Здравствуйте, — говорит, — сто гусей!» — «Нет, нас не сто гусей: кабы было ещё столько, да полстолька, да четверть столька, да ты, гусь, так бы нас было сто гусей». Сколько же их летело?
      Солдаты до загадок охочи. Прикидывали и так и этак — загадка, как крепенький узелок, не развязывается.
      — Ну, разгадай, — пристали к Ширяю солдаты, — а то шведы укокошат тебя, а мы и не узнаем, сколько гусей летело.
      — Думайте, думайте, — засмеялся Ширяй и пошёл с поджидавшими его охотниками.
      — Стой, — закричали ему, — сипку-то оставь!
      — Да она пригодится мне, — ответил Трофим.
      — Шведы услышат.
      — А я тихохонько...
      Про это «тихохонько» рассказывали потом охотники. Из десятерых вернулись четверо.
      Когда уж подошли к самому шведскому лагерю, Трофим обернулся к остальным:
      — Зачем нам, робята, всем идти? Больно уж приметно. Закопайтесь в снег. Я один управлюсь. Тихохонько.
      Всю ночь пролежали солдаты в снегу, на лютом ветре. Рассвет уже обозначился. Видно, нечего ждать Ширяя — не иначе, попал в лапы к шведам. Решили день переждать в лесу, а ночью попытаться проникнуть во вражеский лагерь.
      Только поползли к лесу, смотрят — ёлка, невысоконькая такая, густая, наперерез движется. Солдаты влипли в снег, головы поверх держат, ждут, что будет.
      Ёлка подошла, опустила ветки, и все узнали Ширяя. От перепуга, от радости надавали ему тумаков.
      — Что вы в самом-то деле, — взмолился Трофим, — от супротивника ушёл, так свои лупят.
      — Да ты шведов видел?
      — Видел у каменного попа железные просфиры.
      Трофим рассказал, как всю ночь ходил по вражескому лагерю.
      — Береженья никакого, — говорил Ширяй, — я бы давно вернулся, да хотелось проведать, где у них главный шатёр. Нашёл, — он в сторонке от лагеря, в дубовой роще. Перед шатром кол с золочёной пикой, а на нём конский хвост вьётся.
      Из-под Эрестфера шли весь день. Близко уж шере-метевская ставка. Но тут-то и наткнулись на конных шведов. Судя по всему, и они ходили в гости к нашим, да припозднились.
      Смяли охотников лошадьми, начали полосовать саблями. Всех бы прикончили. Но на шум выскочили наши драгуны, выручили...
      Вскоре войска Шереметева покинули бивак и, выслав вперёд конницу, направились к Эрестферу.
      Напали на шведов. Не дали им коней оседлать. Врубились в лагерь. Уверенно пробивались к дубовой роще. Но из лощины развёрнутым фронтом налетели шведские дворяне в кованых панцирях. Только утро прекратило сечу.
      Враг, сбитый с поля, поспешно отступал. Там, где был лагерь, лежало около трёх тысяч убитых. На земле валялось восемь шведских знамён.
      Борис Петрович Шереметев писал в Москву о победе. Загоняя лошадей, мчались курьеры туда и обратно: в Новгород, в Псков, к армии. Они везли Шереметеву чин первого русского фельдмаршала.
      «Мы можем, наконец, бить шведов!» — в радости писал ему Пётр.
      Под Эрестфером войско отдыхало, чистилось. Грелись у костров, разложенных ещё шведами. Отсыпались в их палатках, поваленных, а теперь снова растянутых на подпорах. Палатки были из крепкой, не пропускающей ветер парусины.
      Важно-спесивый, весёлый, по лагерю ходил Шереметев. Он не любил тишины. И потому, шмыгнув ещё более расплывшимся утиным носом, крикнул:
      — Сиповщиков вперёд! Песни играть!
      г»
      Одурелые со сна сержанты выскочили из палаток. Трофим, хотя и знал, что сипки нет, растерянно шарил то по карманам, то за пазухой.
      Борис Петрович милостиво, несильно ткнул Трофима в зубы и велел тотчас сделать новую сипку.
      Никому в голову не пришло сказать фельдмаршалу, что Ширяй и есть тот самый солдат, который ходил во вражеский лагерь, и что сипку он потерял, когда охотники отбивались от шведского разъезда и многие его товарищи погибли под саблями...
      Солдаты дружно смеялись над Ширяем.
      — Что скажешь, Троха? Тяжела рука у фить-мар-шалка?
      Сам же он всего больше обижался на то, что ему велели сейчас, зимой, делать новый инструмент:
      — Сипку же не иначе, как из весенней коры режут. Понимать надо...
      Все дни, пока войско стояло в лагере под Эрестфе-ром, солдаты приставали к Трофиму, чтобы он разгадал им загадку про гусей. Но Ширяй не только не ответил про гусей, а спросил ещё и про козу:
      — После семи лет что козе будет?
      Солдаты ахнули.
      — Откуда у тебя, Троха, всё это берётся?.. А что козе будет?
      — Осьмой пойдёт! — лукаво щуря глаза, сказал Ширяй и под общий хохот добавил: — Думать же надо, это вам не саблюкой махать!
     
     
      8. ЛИТЕЦ-ЖЕЛЕЗНЫЙ Н0С
     
      После победы у Эрестфера в русских войсках словно прибавилось и силы и веры. Шереметевские полки готовились к кампании.
      У Логина Жихарёва свои заботы. По правде сказать, в армию он отпросился неспроста. Была у него обида. В Москве на Пушечном дворе при отливке он малость промедлил, сердечник из пушки не вынулся и переломился.
      Управитель при Литейном дворе не посмотрел, что у Логииа прежде таких оплошек не бывало, тотчас настрочил: «За то мастеру до указу, дабы он впредь в таком деле опасение имел, государева жалованья на достальные месяцы не давать».
      Логин не ругался с управителем. При первом же случае напросился ехать с новыми пушками в войско.
      Среди «огневого наряда», отсылаемого из Москвы к Шереметеву, была мортира, отлитая Жихарёвым. Делал он её с поспешанием, но любовно, украсил как мог. На зарядной каморе медные дельфины изогнулись, играючи. На казённой части раскинул крылья чеканный орёл. По жерлу, по меди вырезаны слова: «1701 год. Весу 76 пу 20 фу. Лил мастер Логин Жихарёв». За пояском из перевитых цветов и листьев в неглубокой раковине — запал.
      Этот запал особенно тревожил мастера. Мортира отлита из колокольной меди. А в ней многовато олова. Не будет ли прогорать?
      Логин Жихарёв, как и все пушечные мастера, был сначала колокольным литцом. Одинаковый металл шёл на то и на другое дело. Почти одинаковой была сноровка. Потому и первые русские пушки украшались вязью, гирляндами, чеканным хитрым узором, будто ими не врага крушить, а сзывать людей на праздник.
      Происходил Логин из старинного, известного на Москве рода мастеров. Он не мог назвать поимённо своих предков-литейщиков. Но знал в точности, что они лили колокола и пушки ещё при Иване Грозном. Очень хотелось Логину хоть что-нибудь проведать о зачинателе своего рода. Пробовал о том говорить с седыми старейшинами литейного двора. Но напрасно. Кроме причудливых побасёнок, они ничего рассказать не могли.
      Пришлось Жихарёву примириться с тем, что имена его далёких предков безнадёжно позабыты, стёрты временем.
      Подрастал пареньком среди жарких печей и обжигающего огня. В этом багровом мире литейщики со своими крюками и молотами напоминали чумазых лихих чертей. Здесь чудно сплеталось богово и дьявольское, благолепное и смертоубийственное.
      Почему-то Логина больше привлекало пушкарское дело. Именно в этом деле, уже в зрелую пору, получил он мастерское звание и мастерской оклад — «на год деньгами 8 рублей, хлеба 15 четей ржи, овса тож и 4 пуда соли». Хотя много времени прошло с тех пор и стал он умелым пушкарским литцом, а все звали его «железный нос». Была у него привычка при всякой незадаче хвататься пятернёй за нос и размазывать по нему копоть. Так и повелось: «железный нос» да «железный нос». Но Логин не сердился.
      Под Эрестфером баталия была скоротечной. Жихарёв даже не успел опробовать свою мортиру. Зато уж в летнюю кампанию довелось потрудиться.
      Фельдмаршал Шереметев, выведя полки к шведскому рубежу, многократно искал встречи с врагом. Но Шлиппенбах уходил либо обманывал, подставляя под удар арьергард вместо главных сил.
      Всё же неподалёку от мызы Гумельсгоф 18 июля дано было генеральное сражение. Русские выиграли его. Честь победы во многом принадлежала пушкарям.
      Отменно стреляет Жихарёв. Но он ведь не только пушкарь, но и мастер. Логин тревожно кладёт ладонь на разогревшийся ствол. Смотрит на почернелую раковину, качает головой и по привычке хвать-хвать себя за нос. Тут задумаешься. В затравке, обожжённая порохом, закипает медь.
      Не годится дело. Чуть иное естество должно быть у пушечного металла. И в сознании мастера, в грохоте и гуле боя, незримо покачивается стрелка весов: красной меди столько-то, олова столько-то...
      Под Гумельсгофом полегла почти вся шведская пехота, какой командовал Шлиппенбах. Сам же он едва успел бежать с конницей. Отныне именем «Гумельсгоф» отмечена знатная виктория российских войск.
      Только ведь всё это — половина дела. Попробовали силёнки, не больше того. Понятно сие и маршалу и солдату.
      Победа в поле многого не давала. Время было нанести удар решительный — по крепостям, замыкающим путь к морскому простору. И раньше всего — по Ноте-бургу. Казалось, без того России не быть Россией.
      Прошлой зимой Пётр писал Шереметеву о беспре-менном намерении «по льду Орешек достать». Но тогда не всё было готово. А главное — ещё не развеялся страх перед сильнейшей в Европе армией.
      Теперь — всё по-другому. Пора «доставать Орешек».
      Из Москвы летят к армии указ за указом. Спешить, спешить! В Новгороде звенят пилы, стучат молоты. Столяры слаживают лёгкие, длинные — на весу прогибаются — штурмовые лестницы. Мехи яростно раздувают пламя в горнах. Кузнецы куют пики и сабли. В пригородных деревнях шьют льняные картузы для пороха, набивают шерстью мешки — стрелкам защита от пуль.
      Шереметевские ратники начали поход, несмотря на дожди и распутицу. Вниз по Волхову, минуя отмели и пороги, поплыли барки с двухнедельным, для всех полков, запасом печёного хлеба, вяленой рыбы и мяса. Лестницы, укрытые от чужого глаза рядном, везли в лодках.
      Армия шла пешком по берегу. Месила оплывающую грязь. Объедала дочиста попутные деревни.
      Впереди своего полка, как всегда скоморошничая, вышагивал Трофим Ширяй. У него новая сипка, лучше прежней.
      — Эх-ма! — верещит Троха. — Весёлое горе — солдатская жизнь!
      Оступился солдат, чуть не растянулся в грязи, свалил заспинный мешок. Трофим тут как тут:
      — Вот так паря — обычай бычий, а ум телячий.
      Язвит, язвит, а всё же мешок помогает вздеть на плечи.
      В коляске, огибая дорогу, прямиком по жнивью проехал важный, толстый полковник. Ширяй остановился, шапку снял с головы, смотрит умильно. Коляска уехала вперёд. В глазах Трохи — злые искорки. Говорит солдатам:
      — А что, робятки, знать, мы и на том свете будем на бар служить: они станут в котле кипеть, а мы — дрова подкладывать.
      Кругом — хохот, развесёлый, удалой. Нет, без Трохи в походе нельзя. О том, как сиповщик ходил с охотниками в эрестферский лагерь, никто не вспомнит. Но под
      Гумельсгофом случилось — Ширяй на виду у всех удирал от огромного шведского гренадера, едва из-под гранаты увернулся, — об этом не позабыли. До сих пор пошучивают над Трофимом. Он огрызается:
      — Экой, подумаешь, грех великий! Без головы не ратник, а побежал, так и воротиться можно.
      Полк ещё только входил в деревню, а Логин Жихарёв на своей клячонке уже возвращался со жбаном, полным молока. Ширяй крикнул пушкарю:
      — Давай подержу, расплескаешь!
      Логин отдаёт жбан, беззлобно смотрит, как сипов-щик, запрокинув голову, пьёт молоко.
      — Эй, мне оставь!
      — Да что молоко, — с недовольством говорит Трофим, опорожнивший жбан, — мне бы бражки. Молошник у нас на всё войско один, да и того сейчас нетути.
      Жихарёв знает, про какого «молошника» говорит Ширяй.
      — Где-то сейчас Бухвостов? В каком краю бедует?
      — Скажешь тоже, «бедует», — с ухмылкой замечает сиповщик. — Я Леонтьича во как знаю! Он в сей момент сметану ложкой хлебает. Бражку не жалует. Он ведь молошник, любитель...
      За Бухвостова Логин рассердился, вылупив глаза, замотал кудрями.
      — Ну тебя, пустослов... Я другое скажу. Как дело начнётся, — Сергея Леонтьича рядом увидим... Он-то на тебя не похож. От гренадера не побежит.
      Трофим руками замахал:
      — Дался вам этот гренадер...
      Привал в деревне был короткий. Налетела гроза с гулкими раскатами, с холодным ливнем, как из ушата. Солдат подняли.
      — Поторапливайся! Быстрей! — слышно в рядах.
      Вода в Волхове расходилась, под белыми сыпучими верхушками, тёмная, неприветливая.
      Идут, идут ратники и пушкари, герои порубежных боёв. Спешат к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.
     
     
      9. ВАСЕНКА-ВАСЕК
     
      От Валдая оглоблинские новики повернули на север. Бухвостов намеревался, не заходя в Новгород, прямиком выйти на низовье Волхова.
      В долгом своём пути новики обесхлебе-ли. Посконные рубахи, азямы, армяки совсем износились, превратились в рвань. Сергей Леонтьевич подсчитал, что лапти служат ходоку вёрст семьдесят, не больше.
      Но будущие солдаты не унывали. Веселило одно — не надо думать о барщине. От этого впору было запеть во всё горло.
      Нужно дойти до войска, которое сейчас тоже где-то в походе, а там всё просто. Обуют, оденут, накормят, дадут ружьё. Конечно, в бою любого могут прихлопнуть. Так об этом много раздумывать тоже ни к чему.
      Шли рваные, голодные, с песнями, с рёвом, с гамом.
      Сергей Леонтьевич и сам помолодел с оглоблинскими молодцами. Загорел, лицо обветрилось, нос и уши лупились. Нередкое выражение мрачноватой сосредоточенности исчезло из глаз. Бухвостов научился шутить, чего раньше за ним не водилось.
      — Объявляется голоштанному полку, — говорил он, поглаживая щетинистые усы, — на должность нашего интенданта пролез Медведь.
      Пожалуй, это не было шуткой. «Голоштанный полк» прочно перешёл на «лесное довольствие». Лес кормил, лес и обувал завтрашних ратников.
      Васёна и Ждан ходили за грибами с мешком и приносили его полнёхоньким, даже верх не завязать. Приносили и спелую бруснику. Такая работа нравилась им больше, чем хождение по голодным крестьянским дворам. Просить не наловчились, а отбирать силой последнее совестились.
      Нашёл себе занятие и Родион. Он вырезал кленовый кочедык и плёл лапти на всю братию. Лыка вокруг сколько угодно; научился он и сушить его наскоро, на огне.
      Всё шло своим порядком. Жить можно.
      Только одно беспокоило сержанта. Чем дальше уходили на север, тем ближе день встречи с войском, тем неотложнее надо было решать трудный вопрос: как поступить с Басенкой?
      Cepreй Леонтьевич, человек бессемейный и порядочно огрубелый на войне, против воли всё чаще думал о том, что ведь эта белобрысая девчушка могла быть его дочерью. Никому не высказывал, как тревожит его судьба Васёны.
      Отослать её в Москву, к родным Бухвостова? Тогда надо им всё объяснить, а кто согласится рисковать головой, скрывая беглую холопку? О возвращении её в Оглоблино и думать нечего. Это дело невозможное.
      Снова в мыслях Сергей Леонтьевич ругал Ждана Чернова, будто он виноват в Васёнкиных бедах. Вина же у него одна: пожалел сироту. Да кто же не пожалеет её в таком великом несчастий?
      Один на один с Жданом Бухвостов озабоченно сказал:
      — Что с Васёной будет?
      — А девок в рекруты не берут? — задал вопрос Чернов, совсем осмелев и даже чуть насмешливо. Он понимал, что сержант никогда не выдаст почти ребёнка на смертную муку.
      — Скучает по нам плаха, — сокрушённо промолвил Бухвостов.
      — Господин сержант, — сказал решительно Ждан, — я потолкую с нашими парнями, что они скажут?..
      Начались у оглоблинцев споры-разговоры. День за днём гуторят. Как только к спорящим подойдёт Васёнка, все умолкают. А ей и невдомёк, что людская забота — о ней.
      Только раз случилось, что девчушке пришлось вмешаться в разговор.
      Родион, слушавший всё, о чём судили-рядили товарищи, вдруг взволнованно залопотал. Его спросили — чего он? Немой забормотал ещё невнятней. Позвали Васёйу. Лишь она одна умела разбирать косноязыкую речь брата. Васёна положила руки ему на плечи.
      — Что ты хочешь сказать, Родя?
      Он сразу успокоился. Девчушка прислушивалась и грустно качала головой.
      — Родя обо мне толкует, — произнесла она, когда тот замолчал, — он говорит: надо, чтобы у него был брат, а не сестра. Чудно, право.
      Простая, смелая до дерзости мысль Родиона поразила всех. Когда Васёнка отошла, заговорили ещё горячей. Новики соглашались с немым. Родион колотил* себя в грудь и старался объяснить, что если случится беда и всё узнается, он один примет грех. Ему, побывавшему в застенке, отныне ничто не страшно.
      Тайна Васёны, о которой пока и сама она мало знала, теперь известна её землякам. Ждан тут же от каждого взял великую клятву на кресте: ни под кнутом, ни в огне никому и никогда не выдавать тайну.
      С этим Чернов пришёл к Бухвостову,
      В списке новоизбранных ратников появилось новое имя: «Василий Крутов. В барабанную науку».
      Теперь Васёнку по общему сговору стали называть Васьком. Как и всех новиков, ждала её нелёгкая жизнь, тяготы войны. Но, пожалуй, во всём мире не было для неё более безопасного места, нежели в полку, рядом с братом и Жданом.
      Самый малорослый из земляков отдал ей свою запасную одежду, свято оберегаемые смертную рубашку и порты. По старому обычаю, солдату полагалось перед боем одеваться во всё чистое. Но до боя ещё далеко, а ради такого дела можно и против обычая пойти.
      Васёнка с самого начала была уверена, что останется с братом и односельчанами, только не знала, как это будет. Она надела новую одёжку, где надо подшила, где надо сузила. Повздыхала, расставаясь с белым платочком и косицами.
      Бухвостов ахнул, увидев мальчишку в подвёрнутых штанах и в рубахе, съезжавшей с плеч. Васёнку не узнаешь. Её ребяческим рукам не удержать ружьё. Но такого славного барабанщика, в самом деле, нет ни в одном полку.
      — Дядь Сергей, а дядь Сергей, — проговорила смущённая Васёнка, очень уж неловко чувствовала она себя переодетой, — а что это за барабанная наука?..
      Произошло такое, на что ни Бухвостов, ни Родион, ни Ждан не могли вполне надеяться. Общая хранимая тайна накрепко соединила оглоблинских парней.
      На привалах сержант учил будущего барабанщика:
      — Слышь, Васёнка, то бишь Васек, — на первых порах и все путали мужское имя с женским, — слышь, как сигнал играют. Это — «зорька», это — «приступ». А то есть ещё «хдамад».
      Сергей Леонтьевич пальцами выстукивал по грядке телеги. Васёна прислушивалась, наклонив голову. В одном сигнале ей чудилась бодрая прохлада утра, топот многих бегущих ног, в другом — призыв и решимость. Только «шамад» сразу не полюбился. Это был сигнал отступления, тревожный, как удары набата.
      — Ты пойми, — внушал сержант, — каждый сигнал к месту нужен. Вперёд пошли — барабанщик у знамени. Твой стук-перестук смелость людям даёт. Солдату барабан что говорит? «Ты не один, ты не один, весь полк с тобой...» Но если неустойка вышла, отбит приступ — вот тут без барабана уж никак нельзя. По нему полк сбирается, раненые, услышав знакомую «дробь», к своим ползут... Понятно тебе, что есть барабанщик при войске?
      Ритм сигналов Васёнка усвоила быстро. Только удар сначала получался несильный — сержант вытесал для неё две палочки и кругляш. Полный день Васёнка выпевала или выстукивала сигналы: «тра-тра! тра-та-та! тра-тра!»
      Ухватки у неё появились мальчишеские, задиристые. Оглоблиицы шутили:
      — Велико дело — штаны надеть.
      К тому времени, когда новики вышли к Волхову, Васёнка уже вполне постигла нехитрую науку.
      Впереди рядов вышагивал сероглазый, босоногий мальчуган. Он ладно и звучно выстукивал «дробь». По горделивой стати, по задранному вверх веснушчатому носу было ясно, что стучит он не в чурбачок, а в гулкий, с натянутой кожей орлёный барабан, и висит тот барабан через плечо не на верёвке, а на самой великолепной лосиной перевязи.
      Волхов катил мутные, холодные волны. На высоких берегах виднелись курганы.
     
     
      10. ПОБРАТИМЫ
     
      В невеликом городке Ладоге всё жило войной. Армия, не вместясь в дома, заполнила улицы. За городом, в полях белели ряды палаток.
      Тут были и шереметевские полки, и дружины ладожского воеводы Апраксина. Все — солдаты обстрелянные. Новики, пришедшие из дальних волостей России, отличались среди них, как воробьи в шумной галочьей стае. Они с завистью смотрели на лихих вояк. С раскрытыми ртами слушали рассказы о вылазках, о стычках, ещё не зная, что в тех рассказах правды — любая половина.
      Но вот парни из тихого села Оглоблино надели зелёные мундиры и в ту же минуту слились со всей солдатской массой. Одна беда — они перестали узнавать друг друга. То и дело слышалось:
      — Это ты, Ждан? А я думал — какая персона из самой Москвы. Важно!
      — А Родя-то, Родя! Умора.
      Крутов переминался, боясь шевельнуть плечами. Мундир на нём трещал по швам. Красные обшлага рукавов съехали к локтям.
      Вместе с другими оглоблинцами Родиона поверстали в полк без придирок. Его богатырское сложение с лихвой искупало недостаток речи. А на маленького барабанщика решительно никто не обратил внимания. Около солдатских котлов постоянно крутились ребятишки из соседних деревень. Их прикармливали, вспоминая своих мальчишек и девчонок, покинутых в родимом далеке.
      Только Логин Жихарёв с сомнением ткнул Васыса пальцем в грудь, отчего тот отлетел на сажень и растянулся во весь свой росточек.
      — Больно уж хлипок, — презрительно сказал литец Бухвостову. — Ежели барабанщик из него не получится, отдай мне в подручные, я его человеком сделаю.
      С нарвскими побратимами Сергей Леонтьевич встретился в кружале на краю города..Они трижды расцело-
      вались. Трофим Ширяй, тронутый тем, что сержант по дружбе выставил на стол штоф хлебного вина, умилённо похаживал вокруг. Он поспешил рассказать про эрест-ферское дело, и выходило так, что теперь в полку ничего ire делается без Ширяя, и сам господин фить-маршалк с ним советуется.
      — Как же, — подтвердил Жихарёв, — у них знакомство самое свойское: Шереметев при всём честном народе нашего Троху по зубам хватил.
      — Что ты за человечина, Логин, — рассердился Ширяй, - — так не так, не перетакивать стать... — Через минуту Трофим приободрился: — - Ну, дай бог, чтобы пилось и елось, а служба на ум не шла!..
      Втроём в обнимку отправились бродить по Ладоге., Они вышли к берегу реки. Долго стояли здесь, под осенним ветром. Побратимы вели разговор о минувших битвах, а больше всего — о сражениях, что впереди.
      В Ладоге уже в точности было известно, что главную команду над войском принимает Борис Петрович Шереметев. А государь в том войске будет простым бомбардирским капитаном, под именем Петра Михайлова, Ведомо, что он с пятью батальонами и с фрегатами «Курьер» и «Святой дух» поблизости. В Ладоге его надо ждать со дня на день.
      Появился же он для всех неожиданно, в крестьянской скрипучей телеге, в сопровождении одного лишь Щепотева.
      В тревоге, в беспокойстве на городской вал высыпали воеводы и начальствующие над полками. На скосах вала толпился простой люд. Многие впервые видели царя и откровенно посматривали, не покажется ли хвост из-под короткого солдатского мундира. Ведь говорят же — чёртово отродье.
      Пётр сидел на телеге, болтая длинными, в нитяных чулках, ногами. Поравнявшись с Шереметевым, не останавливая лошадь, соскочил на грязную дорогу. Щепо-тев натянул вожжи, когда Пётр уже подошёл к фельдмаршалу и обнял его. У Бориса Петровича съехала набок треуголка и ныла щека, прижатая к жёстким суконным отворотам, но он боялся пошевелиться.
      Отпустив фельдмаршала, бомбардирский капитан слушал, что говорили встречающие. Он смотрел поверх голов. Увидел Бухвостова и помахал ему зажатыми в кулак шапкой и париком. Парик он не надевал, вытирал им потное, запылённое лицо. Коротко остриженные чёрные волосы торчком дыбились на макушке.
      Сергей Леонтьевич мысленно отметил, что государь после долгого пути ещё больше исхудал, но бодр. Чёрная от загара шея истончала, а щёки остались округло одутловатыми. Появилась привычка пощипывать усы.
      Щепотев, разворачивая коня, чуть не наехал на Бухвостова.
      — Леоитьич! Садись, покажи, где шереметевское подворье.
      Михайла Иванович выпрямился в повозке во весь рост, взмахнул вожжами. Повозку сильно трясло на разбитой дороге. Бухвостов упрашивал:
      — Угомонись, право! Опрокинемся, расшибёмся.
      Въезжая в подворье, чуть ворота не снесли. Щепотев бросил конюхам вожжи, облапил Сергея Леонтьевича.
      — Ну, здравствуй, мил дружок.
      Бухвостов рассказал ему, что здесь и Жихарёв и Ширяй. Пошли их разыскивать.
      О пережитом за эти месяцы, о трудной дороге, начатой у Белого моря, Михайла Иванович рассказывал мало. Главное — что дорога подходит к концу.
      В воинском походном журнале записано было о ней всего несколько строк:
      «От города Архангельского учинили морем транспорт... мимо Соловецкого монастыря к деревне Нюхче, а оттоль сухим путём до деревни Повеица через пустые места и зело каменистые. А пришед в Повенец, где было изготовлено несколько карбасов, абаркировались на оных через Онежское озеро, и рекою Свирью, до деревни Сермаксы, у Ладожского озера лежащей...».
      Позади — могилы на «государевой просеке», горбатые отмели Онеги, ревущие Сиговецкие гряды на Свири.
      Па Свирской пристани Пётр несколько дней ждал, когда уляжется разбушевавшаяся буря. Но так и не дождался. Велел князю Михайле Михайловичу Голицыну вести батальоны, а двум фрегатам с флотилией озёрных ладей, забранных у рыбаков, при спокойной погоде начать последний переход. Сам же, взяв сержанта Щепотева за возницу, укатил в Ладогу.
      — Теперь ждите, — говорил Щепотев друзьям, — здесь не засидимся.
      В ночь войска снялись и двинулись вперёд. Слабо светила луна. Дул ветер — сиверок, ровный, разлети-стый, какой бывает только над большим простором.
      Волны с гулом ложились на берег. Рядом с дорогой тяжко ворочалась вода. Временами она захлёстывала колею.
      Ждан догнал Бухвостова.
      — Господин сержант!
      — Чего тебе?
      — Эвоиа воды сколько, не оглядеть. Это и есть море? Настоящее море?
      — Что ты, малый, — Сергей Леонтьевич тронул усы, — какое море? То пока ещё только Ладожское озеро. Здесь Нева начало берёт.
     
     
     
      II. ОСТРОВОК
     
     
      1. СТРАЖА НА ЛАДОГЕ
     
      Невский исток открывался взгляду величаво, грозно. Две протоки, как две ладони, держали в плещущих струях маленький остров. Формой своей он, в самом деле, напоминал орех, тупой частью повёрнутый к озеру, острой к середине реки. Потому и остров и крепость на нём русские звали Орехов, Ореховец, Орешек, а шведы — Нотебург, что было точным переводом его древнего имени, данного ещё новгородцами: Орех-город.
      Второй день над Ладожским озером, в просторечии — Ладогой, гремела гроза. Гулкие раскаты возникали над землёй и, повторённые эхом, затихали над водной далью. Косой ливень бил в лицо. Холодный до дрожи ветер насквозь продувал худую одежонку.
      Солдатам было не до грозы. Лошади рвали упряжь, бессильные вытащить телеги из цепкой глины. Особенно
      тяжело приходилось пушкарям. Они на руках выносили свои мортиры. Медные чудища по ступицы колёс уходили в грязь. Их поднимали; протащив десяток шагов, опускали, чтобы перевести дыхание; снова поднимали.
      У Логина Жихарёва налились кровью глаза, вздулись жилы на лбу.
      — Берись, молодцы! — кричал он солдатам, вцепившимся в пушку. — Держись крепче!
      Родион Крутов ухватился за ось, нажал плечом. Логину показалось — мортира потеряла свой вес, стала податливой.
      — Вот силища! — похвалил он.
      Немой улыбнулся. Поотпустил колесо, люди под тяжестью зашатались, ноги в землю вжало, шага не могут сделать. Родион снова подхватил колесо.
      Никогда Жихарёв не видел, чтобы человек вот так играл мортирой.
      Как ни трудно было солдатам, они не завидовали тем, кто находился на судах, размётанных по седому, гневному озеру. За них вчуже страшно становилось.
      Полки соединились с флотилией у Подкорельского погоста. «Курьер» и «Святой дух» зарывались в волны, переставляли паруса и упорно двигались на большом расстоянии от берега. Вокруг фрегатов лепились, как мошкара вокруг шмелей, ладьи, соймы, карбасы. Их швыряло в сторону. Они то исчезали за вспененной грядой, то появлялись опять.
      Жихарёв залюбовался небольшой лодкой, которая, задевая парусом воду, шла прямо к берегу. Слышно было, как полотнище хлопает под ветром. Казалось, вот-вот смельчак врежется в камни. Но паруса вдруг переместились на единственной мачте, лодка перекачнулась на другой борт и скользнула за косу, где ветер и волны были посмирней. Вынесло её до половины корпуса на песок. Сразу десяток рук подхватили лодку и вытащили на берег.
      Из неё выскочил босой парень в кафтане, туго подпоясанном верёвкой. Парень спросил, где Шереметев. Ему показали. Пошёл неспешно, вразвалку.
      С фельдмаршалом он говорил смело, без обычных поклонов и величанья. Борис Петрович, видимо, уже знал его. Внимательно слушал. Стоявшие поблизости
      могли разобрать, что речь — о ближних подходах к крепости, о возможных шведских заставах на берегу.
      Парень вернулся к своей лодке. Солдаты рассматривали судёнышко, ощупывали, дивились. Оно было слажено из еловых досок, без гвоздей. Доски сшиты толстой белой нитью, крепкой, словно вытянутой из железа.
      Хозяин лодки постоял, почесал нога об ногу, улыбнулся, на красноватом обветренном лице блеснули зубы.
      — Нет, ты не смейся, — сказал Логин, — объясни, как ты на этакой скорлупе в бурю по озеру ходишь?
      — Так это же ладожская сойма, — добродушно ответил парень, — крепче судна нет.
      — Ты впрямь шутишь, — даже обиделся пушкарь, — нитки сопреют либо перетрутся — и рассыплется твоя сойма, не соберёшь.
      — Какие нитки? — в свой черёд и парень обиделся за недостаток уважения к судёнышку. — Это — древесный корень, вичина... Её у нас ещё называют вечная. Иной раз дерево разлетится в щепы, а вичина цела. Ничего ей не делается.
      Всюду поспевающий, где толпа и говор, Трофим Ширяй ввернул вопрос:
      — Ты сам-то откуда взялся?
      — Это ты здесь откуда-то «взялся», — глянул на пего босоногий, готовый постоять за себя, — а я на Ладоге родился... Окулов я, Тимофей Окулов.
      — Очень уж ты бесстрашный, — сказал Трофим, желая загладить неловкое слово.
      — Чем же я бесстрашный? — искренне удивился парень. — Вот батюшка мой, тот действительно, говорят, человек смелый.
      — Кто твой батюшка?
      — Видать, ты па Ладоге впервой, — олонецкого попа Ивана Окулова не знаешь...
      Не в обычае ладожанина было сердиться, злобиться. Он посмотрел на просветлевшее небо и сказал:
      — Буря на убыль пошла.
      Для большинства солдат Тимофей Окулов — незнакомец. Между тем он хоть и не носил воинского мундира, был человеком необходимым в армии: на озере — • лоцманом, на суше — проводником. Должность не пышная — знатец. А без него воеводам и шага не ступить.
      Младший Окулов, один из немногих русских, побывал в Нотебурге. На сойме он за последние два года под видом рыбака обошёл и Ладожское озеро и Неву.
      Шведы хорошо знали этого улыбчивого простоватого парня, с копной нечёсаных белокурых волос. Они называли его «русский Тим» и охотно покупали у него рыбу, потому что парень не дорожился. Окулов неприметно ко всему приглядывался, запоминал расстояния, мерял глубины вод.
      У Шереметева, приведшего войско к Неве, среди самых важных документов в ларце хранилась «сказка ладожан». В точности её сверил у отца и старожилов не кто иной, как этот самый, столь бесхитростный на вид «русский Тим».
      В той «сказке» в подробности был указан путь судам и войску:
      «От Волховского устья до Птиновского погоста озером 20 вёрст, путь в добрую погоду свободен, а в ветры труден: суда разбиваются о берега и камни... От Птиновского погоста до Подкорельского 25 вёрст: ехать в соймах верстах в двух или трёх от берега свободно... До Морского носа 40 вёрст: идти от берегу вёрст пятнадцать; иначе нельзя от каменных мелей. До По-сеченого носа 35 вёрст: то же. От Посеченого носа до Орешка 3 версты: невским истоком с правой стороны мимо Орешка, подле самой стены и башни суда ходят в 10 саженях; к берегу податься нельзя от мелей...».
      Не счесть, сколько судов и сколько жизней спасено от потопления и гибели лишь потому, что написана «сказка ладожан», и этот босоногий парень первым прошёл дорогу, по какой шагать петровской армии.
      Сам он о том говорил нехотя.
      На расспросы про Нотебург — Орешек Тимофей так ответил:
      — Крепость — штука серьёзная.
      Солдаты придвинулись поближе, так что Окулов ощутил их дыхание.
      — Стены сложены из гранитных валунов да здешней плиты, — продолжал он, — прошибить их нелегко.
      Толщина — две сажени, вышина без малого пять сажен. По углам — башни, на них пушки в три яруса.
      — Ух ты! — протянул Жихарёв.
      — Погоди, ещё послушай, — остановил его рассказчик, — главное дело — зацепиться за те стены трудно. У подошвы узкая полоска земли, троим встать тесно, не то что полку подойти.
      — Со стенобитной махиной туда и не суйся, — озабоченно проговорил Жихарёв, — ядрами колотить придётся.
      — И опять-таки не всё ещё сказано, — Тимофей Окулов задумался; не хотелось ему до времени пугать ратников, да пусть лучше заранее знают, что дело предстоит смертное, — ну, стены разобьём, либо ворота разнесём, ворвёмся в крепость. А там... опять крепость. Есть у шведов хитрость: угол крепости, что к озеру, обнесли они двумя стенами. Снаружи не видать. Называется — цитадель. Напоследок могут они в ней держаться.
      Трофим подступил к ладожанииу. Ширяй был пониже его ростом и смотрел снизу вверх.
      — Ты прямо скажи — взять эту крепость можно?
      — Велят — можно, — ответил ладожанин.
      Был бы Тимофей Окулов поученей, знал бы, что за несколько лет перед тем здесь, в верховье Невы, побывали знаменитые фортификаторы чуть не со всего света. Они осмотрели остров, сооружения на нём и решили: «Нотебург — неприступнейшая крепость в мире».
      Но ладожанин не мог знать о том, что было напечатано в иноземных ведомостях. И слушатели согласились с ним:
      — Коль прикажут — нельзя не одолеть.
      Троха — ну и въедливый же этот сиповщик! — опять пристал к Окулову:
      — А можешь ты про Орешек все как есть нам поведать? Как в старину воевали тут? Как его ворогу отдали?
      — Про то не могу, — честно признался Тимофей, — вот батя мой рассказал бы. А я не могу.
      Отдыхать бы солдатам, ночь будет боевая. Они же толпятся у соймы, толкуют о Неве, об озере, о крепости.
      Летят тучи над полями и долами.
      Древняя земля Ладожская, Орешек — слава русская.
     
     
      2. ЗЕМЛЯ ОТЧИЧ И ДЕДИЧ
     
      В незапамятные времена при-невский край составлял Ижор-скую землю, где жили племена — ижоры, водь.
      Позже этот край образовал Водскую пятину Новгорода.
      В Водской пятине одним из самых важных присудов, или уездов, был Ореховецкий: главный город Орешек и «присудные» ему, то есть приписанные судом и данью, селения на всём протяжении Невы от истока до взморья...
      «Ходили новгородцы с князем Юрием Даниловичем в Неву и поставили город на устье Невы, на Ореховом острове».
      Такая запись сделана в летописи в 1323 году. Это год рождения Орешка.
      Князь московский Юрий Данилович возвращался в то лето с новгородскими дружинами из похода на Выборг.
      Появление крепости у истоков Невы было приметным событием в отечественной истории.
      Здесь пролегал великий водный путь «из варяг в греки». Корабли, гружённые товарами, из Варяжского моря выходили в Неву. Плыли по ней в Ладожское озеро, дальше по Волхову поднимались в озеро Ильмень, оттуда — в реку Ловать. Волоком тащили суда до верховьев Днепра. По Днепру спешили в Чёрное море, к Царьграду.
      Водная дорога связывала север и юг, народы двух морей.
      При том пути возрос и достиг могущества Новгород па Волхове — «Господин Великий Новгород». Существовал он издревле. Арабы называли его — Славия, скандинавы — Хольмгард, греки — Немогард.
      На великом пути и столкнулась Русь с сильной Швецией. Уже в 1164 году скандинавы напали на город Ладогу. В 1240 году на Неве одержал знаменитую победу над шведами князь Александр Ярославич.
      В 1300 году здесь же, на Неве, произошло очень важное событие, о котором летописец рассказывает:
      «Придоша из замория свей в силе великие на Неву, приведоша из своей земли мастеры, и из великого Рима от папы мастер приведоша нарочит, поставиша город над Невою, на усть Охты реки, и утвердиша твёрдо-стию несказанного... нарекоша его Венец земли».
      Венец земли, или Ландскрона, — так называлась крепость, поставленная ради господства над Невою. В стародавние времена на этом месте был русский рыбацкий посёлок. Новгородцы, не медля, большой ратью пришли на Неву. Они опустошили Ландскрону, оставили дымящиеся развалины.
      Но теперь Новгород не знал покоя, пока не утвердил свой передовой пост на Неве. Это сделал князь Юрий, поставив крепость на острове Ореховом. Вначале крепость выглядела просто — за земляными валами несколько хат.
      Ждали нападения на остров. Но произошло неожиданное. Шведы заговорили о мире. Так в год основания крепости на Неве, 1323-й, был заключён первый в российской истории письменный мирный договор. Назывался он Ореховецким.
      Подписавшие договор поклялись: «А кто изменит крёстное целование, на того бог и святая богородица».
      Но прошло немного времени, и шведы напали на Орешек, где дана была клятва. Так начались сражения за крепость у входа в Неву, не стихавшие веками.
      Меж битвами Орешек строился. Взамен земляных валов возвели каменные стены. Снарядили костры — башни с бойницами.
      В 1478 году Новгород и с ним Орешек склонили голову перед набиравшей силу Москвой. А борьба со шведами продолжалась.
      На самом берегу реки, ближе к Ладожскому озеру, есть место, которое зовётся «Красные Сосны». Сосны там растут самые обыкновенные, стройные, с густыми кронами и шелушащейся коричневой корой. В народе сохранилось о них предание.
      Деды рассказывали сыновьям и внукам, а те — своим сыновьям, что однажды на холме, склоны которого ухо-
      дили в Неву, после похода лёг отдохнуть полководец шведского войска. Пока он спал, над ним выросла сосна и пригвоздила его к земле. С великим: трудом удалось освободиться от крепких корней. В страхе он бежал с берегов Невы. Он понял, что нельзя завоевать страну, где непокорны не только люди, но и деревья.
      В невских притоках издавна местами виднеются полугнилые чёрные столбы. В окрестных болотах и лесах тянутся неизвестно где начинающиеся забытые дороги; на них рядами лежат почернелые стволы и валежины. Пожалуй, никто уже не знает, когда сделаны те гати. Но жители ближних сёл непременно скажут, что это «Понтусовы дороги», а о смолёных столбах скажут, что это остатки «Понтусова моста».
      Кто же он, чьё недоброе имя сохранилось в поколениях? Кто он, полководец, пригвождённый к земле, которую пришёл завоевать? Горе и беды невского поморья, вероломство, предательство, жестокость, алчность — всё выражено в одном имени — Понтус Делагарди.
      Полководец он был умелый. В короткое время Делагарди покорил многие города Ижорской земли, придвигаясь всё ближе к Новгороду.
      На пути завоевателя встал Орешек. Осенью 1581 года Делагарди осадил крепость. Он расставил лодки вплотную, борт к борту, от берега до острова. По ним послал войска на приступ. Шведы поднялись уже на стены, но ореховцы отбросили врага и погнали его с острова. Это было первое поражение полководца. Первая неудача, предвестие заката.
      Началась распутица. Дороги стали непроходимыми. Шведам нечего было думать о покорении Новгорода. Они согласились на встречу и мирные переговоры с русскими. Во время этих переговоров случайно Делагарди утонул. Как писали в донесении, — «выволокли из воды Пунцу».
      Но у Понтуса подрастал сын Яков. Тот был удачливей отца.
      Наступило грозное для России «смутное» время.
      Яков Делагарди свиделся с шведским королём и убедил его, что пришла пора утвердиться на Неве. Он строит крепость на излучине Невы, там, где ещё виднелись руины Ландскроны. Грабит русские корабли и города на Ладожском озере. Осаждает Орешек.
      В 1612 году, после тяжёлой осады, армия Делагарди взяла Орешек. Именно тогда защитники крепости совершили бессмертный подвиг; они дрались, пока из всего гарнизона не остались два человека, да и те были изранены так, что не могли держать оружие.
      Пали Ям, Копорье, Корела, многие русские города.
      Мир, подписанный в 1617 году в деревне Столбово, па пол пути между Тихвином и Ладогой, узаконил этот захват. Войска Делагарди дали Швеции то, к чему она давно стремилась, — безраздельное господство на Неве.
      Орешек шведы переименовали в Нотебург.
      Небольшая крепость, заложенная Делагарди на месте Ландскроны, разрослась в крупный купеческий город Ниеншанц. Это была вторая твердыня шведов на Неве.
      Девяносто лет — великий и конечный срок в человеческой жизни. Но ни земля, ни люди не покорились порабощению.
      Борьба за приневский край была непримиримой, вековой. Здесь тучнели семьи завоевателей. Сначала — Делагарди. Потом на смену ему пришли другие помещики и рыцари. Шлиппенбахи. Пиперы. Они были ещё жадней, ещё беспощадней.
      Но добрый свет надежды уже проблеснул над Невой. Ижорская земля ждала своего освобождения...
      В числе первых воевод Орешка был Наримонт, по-русски — Глеб, сын великого князя литовского Геди-мипа. Через сотни лет сюда же, к стенам старой крепости, пришёл потомок этого рода, князь Михайла Голицын, командир Семёновского полка петровской гвардии.
      Героем последних битв за Орешек, битв, в которых отвагой русских восхищались даже шведы, был воевода Семён Шереметев. Миновали десятилетия — и к истоку Невы привёл русскую армию его правнук, фельдмаршал Борис Шереметев.
      Решался вековой спор.
      Народное сказание о «Красных Соснах» сбывалось по-новому.
      Россия готовилась пригвоздить врага к захваченион им земле.
     
     
      3. КРОТОВЬЯ ВОЙНА
     
      Ночным переходом войска продвинулись по левому берегу Невы, до невысокой горы, которую называли Преображенской.
      Голицын со своими семёновцами шёл по кромке берега. Михайла Михайлович распорядился выставить у самой воды кордоны. Гонцы, посылаемые из Нотебурга, исчезали сразу, как только высаживались на берег.
      Дорог каждый час, когда ещё можно скрыть от врага грозящую ему опасность. Комендант Нотебурга Густав Шлиппенбах, брат Эрика Шлиппенбаха, разбитого под Эрест-фером, знал о приближении русских войск. Первую тревожную весть он получил от пограничной стражи на Лаве и дал знать о том в Корелу и Нарву. Он ждал помощи. Но ему казалось, что главные силы русских ещё далеко. Появившиеся подвижные отряды счёл авангардом.
      Шлиппенбах готовил крепость к бою, но так, как это делают, когда противник ещё далеко. Дорого же заплатил за свою ошибку шведский полковник.
      Русские действовали с неожиданной быстротой. Прежде чем Шлиппенбах мог опомниться, они оказались рядом. Осадный корпус развернулся фронтом к крепости. Ставка фельдмаршала находилась позади линии войск, в «Красных Соснах».
      Всю ночь с 26 на 27 сентября в шатре с откинутым пологом горели свечи. Здесь допрашивали захваченных гонцов из крепости. Определялись позиции каждого полка и каждой пушкарской команды.
      Полуполковник Голицын рано утром возвращался из шереметевской ставки. Он думал о сражении, которое, собственно, уже началось.
      Михайла Михайлович был сторонником полевой войны. Когда в поле встречаются две армии, есть где разгуляться. Полк с полком столкнулся грудь к груди,
      и тут уж победа за тем, кто осилит в честном, прямом поединке.
      Зато уж в осадном, крепостном бою всё спутано, ни в чём не разберёшься, всё навыворот. Тут сметливый может одержать верх над смелым. И побеждает далеко не всегда тот, у кого больше солдат.
      Битва у стен крепости неизменно напоминала Голицыну схватку человека в панцире с человеком в простом домотканом кафтане. Один подставляет под удар грудь, закованную в железо, другой — живое, незащищённое тело. Те, кто в крепости, прикрыты каменными стенами. У тех, кто идёт на приступ, одна защита — беззаветная смелость. Здесь стремительность воюет с упорством. Михайла Михайлович называл всё это «кротовьей войной».
      Да что толку думать о том, что уже определено самим ходом времени и что изменить не можешь. Для Голицына это было не первое сражение. Он казался спокойным.
      Полуполковник был очень молод. Его радовала свежесть утра, и то, что старый брюзга Шереметев на сей раз без спора поставил семеновцев в первую линию, и сознание, что он, князь Михайла, идёт к своему полку, где всё будет сделано в точности, как он прикажет: на приступ — так на приступ, норы рыть — так норы рыть!
      В полку Голицын застал переполох. Вызван он был прибытием окольничьего Ивана Меньшого Оглоблина
      Солдаты обступили рыдван, любопытствуя, как добралось сюда это чудовище и сколько же лошадей тащили его по ухабам.
      Оглоблинская челядь отгоняла бесцеремонных солдат. Но те всё же успели разглядеть и пуховики, и погребцы с домашними яствами и вином. Посмеивались, спрашивали, куда собрался боярин, на войну или на свадьбу?
      Началась уже драка между оглоблинскими «казач ками» — им было лет по тридцать — и гвардейцами, которые норовили пощупать пуховые перины.
      В это время появился Голицын и разогнал озорни ков. Он подошёл, скрипя широкими раструбами ботфор тов. Резко повернулся, услышав бабий, дрожащий голос
      Рядом на пне, покрытом ковром, сидел окольничий Его толстые щёки побагровели и так обвисли, что каса
      лись ворота дорожного полукафтана, расшитого жемчугом. Совсем необычным для него тонким голосом он жалобно стонал, растирая спину и поясницу:
      — Господи, за что такая мука? Всего разломило, каждая косточка гудёт.
      Меньшой Оглоблин не понимал, что происходит вокруг. Чего гогочет это мужичьё, без страха, без должного почтения к роду и знатности?
      Вдруг он увидел грязные, заляпанные глиной сапожищи, топающие прямиком к нему. Отшатнулся, поднял глаза и узнал Голицына. Обрадовался, как родному:
      — Князь Михайла, что делается? Или уж свету конец?
      Мокрыми губами чмокнул Голицына в жёсткую, плохо выбритую щёку. Тот не отвечал, щурил зоркие глаза под высокими, густыми бровями.
      Меньшой Оглоблин встал и, важно поклонясь, протянул полуполковнику бумагу:
      — Прими, князь, государев рескрипт.
      «Рескрипт» представлял собою неровно оборванный
      кусок серой, толстой бумаги.
      Этот обрывок ещё ночью Пётр вручил окольничьему. Оглоблин разыскал царя у пушки, которая никак не становилась на бревенчатый настил. Царь ругался чёрными словами и, не понимая, пучил глаза на рыхлого толстяка.
      — Пошёл ты отсюда! — рявкнул и снова занялся пушкой.
      Но так как толстяк не уходил, молитвенно лепетал непонятное, Пётр поманил его пальцем, нагнув голову, выслушал. Вспомнил. Понимающе хмыкнул. С треском разорвал бумажный пороховой картуз и, примостив обрывок на спине подскочившего пушкаря, размашисто написал две строки.
      Полуполковник Голицын читал эти пляшущие короткие строки и хохотал так заливисто, что засмеялись и стоящие рядом, ещё не зная, в чём дело. Даже у Оглоб-лина расползлись в улыбке губы.
      Улыбаться ему как раз не следовало. «Рескрипт» был беспримерно короток: «Окольничьего и pro холо-пей — в солдаты. Знатность — по годности считать».
      Спустя минуту Голицын уже не думал ни об окольничем, ни о его странной судьбе.
      — Ребята! — крикнул он семёновцам. — Начинаем шанцы делать. Бери лопаты!
      Рыть землю — дело свычное мужицким рукам. Родион Крутов и Ждан Чернов работали с радостью. Пусть хоть и не иод посев, и не сошкой, а боевым железом, всё ж хорошо поднять землицу.
      Голицын показал, где рыть шанцы, где кетели. Ходы ложились всё глубже в грунт, ветвились, незримо близились к крепости. Но из Нотебурга не могли видеть этот спорый и грозный труд. Его прикрывал густой лес. Местами деревья начали валить и делать из них срубы.
      Самый трудный шанец копал Ждан Чернов со своими земляками, оглоблинцами. Чем ближе к берегу, тем опасливей работали. В прокопанной скользкой щели стояли на коленях. Землю выбрасывать было нельзя — блеск лопат выдаст.
      Ждан и Родион, плечом к плечу, пробивались первыми, землю откидывали без размаха стоящим позади, а ге следующим.
      В конце дня оглоблинцы работали на самом берегу. Ждан поплевал на ладони и повёл шанец глубже, чтобы тут, на виду у врага, надёжней укрыться в земле.
      От Невы тянуло холодом. Ждан то и дело высовывался взглянуть на речную ширь. Он первый и заметил, что из озера вошли в Неву два корабля и поплыли вдоль берега.
      Работы прекратились. Солдаты во все глаза смотрели на корабли с незнакомыми тёмными парусами на косых реях. На берег прибежал Голицын, с ним — офицеры. Толпились, вытягивали шеи. Бледнея, как всегда перед боем, князь сказал:
      — Господа шведы пожаловали для досмотра, кто к ним в соседство пришёл... А ну, мушкатерию сюда!
      Корабли проплывали близко; видна была беготня матросов на палубе. Слышно, как упали бортовые люки. Ядро раскатисто прогудело в воздухе и переломило сосну. Сразу задымились, затрещали мушкеты на берегу.
      Ждан стрелял, будто делал обыкновенную работу, неторопливо, на совесть. Аккуратно выбирал цель на палубе, старался свалить её с первого выстрела. Досадовал, что весь берег затянуло дымом и стало труднее смотреть перед собой. На хлёстко шлёпающие в землю ядра старался не слишком обращать внимание.
      Чернов услышал громкий, насмешливый голос полу-пол ковника:
      — Не трусь, рыжий! Иное ядро, что свинья, любит землю рыть.
      — Некогда мне трусить-то, — ответил новик, — мне бы вот того чёрта добыть.
      Выстрелил в показавшуюся за дымом судовую корму, в стоявшего на ней сизолицего раскоряку. Промахнулся.
      — Плечо небось болит? — уже без насмешки, сочувственно спросил Михайла Михайлович.
      — Саднит, сил нет, — признался Чернов.
      Плечо распухло, чуть не вывороченное из суставов отдачей мушкета.
      — Сначала всегда так, — ободрил Голицын, — ну, с первым тебя боем, рыжий!
      На берегу кричали весело и яростно. Несколько человек по пояс вошли в воду, потрясая над головой оружием. Шведские корабли грузно разворачивались и уходили.
      Ждан выпрямился и тем же голосом, каким сейчас разговаривал с ним Голицын, чуть насмешливо и дружелюбно поздравил товарищей:
      — С первым боем, братцы!
      Помедлив, добавил тихо, словно раздумывая, про себя:
      — Ничего, и швед под пулей падает...
      В воздухе сильно пахло гарью. Полуполковник Голицын в своей палатке писал донесение фельдмаршалу о первой стычке с врагом. Писал, как должно, почтительно, всё же с лёгким озорством:
      «Противник раковый ход восприял».
      Отнести бумагу в ставку велено было Чернову. На посыл всегда гоняли новиков. Ждану это на руку. Ему во что бы то ни стало надо повидать Бухвостова.
      В первый день, когда в полку внезапно появился Меньшой Оглоблин, на него наткнулся Васек Крутов. Правда, бывший окольничий не признал в Ваське Васёну. Но на всякий случай барабанщика, как малолетку, хорошо бы отослать в полковой обоз к княжеским поварихам.
      Обо всём этом нужно было поскорей посоветоваться с Сергеем Леонтьевичем.
     
     
      4. ПЕРВЫЙ РОССИЙСКИЙ СОЛДАТ
     
      Бухвостов ПОЧТИ постоянно находился при Петре. Отлучался лишь по его приказу. Во всех сражениях был рядом. При дворе неразговорчивого сержанта называли «собственным государевым стрелком».
      Его недолюбливали за крайнюю незнатность рода. Отец Бухвостова был дворцовым конюшим, и сам он пребывал в той же должности с пятнадцати лет.
      Чванливые вельможи трудно мирились с присутствием «худородного». До сих пор с сочувствием, прикрывавшим злобу, ему поминали унизительную челобитную конюшат, как писалось в той челобитной: «Живём мы, холопи, у государевых лошадей, жилые и гулящие месяцы безпеременно, платьишком ободрались и сапоженки обносились... Царь-государь, смилуйся!» — и как «другим не в образец» выдали конюшатам «по портищу сукна амбурского».
      Быть бы ему тем довольным, радоваться бы. Так нет, залетела ворона во дворец. Царь без него — ни шагу. Почему? Зачем?
      «Собственный государев стрелок» чаще всего молчит, сжав тонкие губы. О чём молчит?
      Близость Бухвостова к государю началась с события, казалось бы, малозначительного.
      Зимой 1683 года к десятилетнему Петру пришёл широкоплечий, могучего сложения детина. Поклонился до земли и степенно сказал, что «самохотно» просит записать его в «потешные солдаты».
      Тогда в селе Преображенском и соседнем — Семёновском — Пётр затевал невиданные игрища со своими «потешными». Он забросил листки-картинки, разрисованные веницейской ярыо, позабыл о луках-недомероч-ках с яблоневыми стрелами, простился с маленькой своей кареткой — четыре крохотные лошади в упряжи, четыре карлика на запятках. Все игрушки — в сторону.
      Вместо них — походы, штурм земляных городков, драки до крови.
      Немногие понимали, что в той игре — начало нового войска.
      Сотоварищами Петра были его однолетки, боярские дети. А тут просится в «потешные» настоящий взрослый молодец. Пётр недоверчиво, исподлобья смотрел на парня, — не шутить ли осмелился? Бухвостов же — это был он — видел перед собой царя-мальчишку, долговязого и тощего, одно плечо выше другого, на длинных руках с чёрными ногтями — синяки, на коротком, ширококрылом носу — царапина.
      Кажется, они понравились друг друг. С тех пор Пётр не расставался с Бухвостовым, дав ему необычное звание — «первый российский солдат». Мальчишка-царь кликал думных бояр и князей Гришками, Алешками, Митьками. Вчерашнего конюшонка — только так: Леон-тьич.
      При Бухвостове, бывало, Пётр отпрашивался у матери, Натальи Кирилловны, на богомолье в Переяславский монастырь. Но сворачивал к озеру и там до кровяных мозолей тесал доски, рубил брёвна, слаживал первые свои корабли. Топор в царских руках — виданное ли дело!
      Когда стала известной причина частых отлучек на озеро, не таился. Пропадал там месяцами. Отделывался от материнских забот коротенькой цидулкой, посланной с Леонтьичем:
      «В Москве я быть готов, только гей-гей дела есть, и то присланной известит явнее».
      Бухвостову всегда казалось, что Пётр далёк от матери, от её тихих теремов, неусыпных забот и тревог. Но когда Наталья Кирилловна умерла, Пётр три дня не выходил из покоев. Один лишь Сергей Леонтьевич видел его тоску и слёзы.
      Оплакивал мать уже не мальчишка, а великий государь, безудержный в своих страстях, жестокий и беспощадный на пути к цели.
      Люди, близкие к царю, никогда не забывали о своей выгоде. Его денщики становились генералами и сенаторами. Бухвостов же не выходил из солдатского звания.
      Как-то незаметно для себя он утратил право на жизнь, отдельную от Петра. Стал и в самом деле его «тенью», привычной до неприметности.
      Пётр бывал сватом и кумом на свадьбах и крестинах почти у всех своих гвардейцев. Но когда Сергею Леонтьевичу приглянулась девица такого же, как он сам, незнатного рода и он заговорил о женитьбе, Пётр уставился на него, словно впервые увидел.
      — Помилуй, что это тебе в голову взбрело? — спросил с гневом. — Нам в Воронеж ехать, а ты жениться надумал.
      Потом надо было спешить в Псков. Потом — в Архангельск. Затем как-то случилось, что девицу просватали за другого. Над неудачной женитьбой Бухвостова долго шутили на пирушках. Прошло время, и шутки позабылись. Самому Сергею Леонтьевичу тоже стала казаться странной мысль, что он может жить своим домом.
      Так остался он бессемейным. С судьбой своей примирился. В самом деле, когда солдату о семье думать?
      Но встреча с Басенкой всё всколыхнула, и «первому российскому солдату» впору было завыть от тоски. Конечно же, у него могла быть такая дочь. Её сиротская участь трогала и волновала. Хотелось защитить этого ребёнка, заслонить от всех бед. Никому не рассказывал, какие думы будила в нём ясноглазая девочка, переодетая пареньком.
      Оглоблинцы давно поняли, что сержант Бухвостов — их первый союзник в задуманном укрытии «беглой крепостной девки».
      С той минуты, как началась перестрелка на невском берегу, сержант не находил себе места. Человек, по своему ремеслу привычный к ядрам, пулям и смертям, он теперь вздрагивал, услышав зловещий посвист. Ему всё казалось, что каждое ядро летит в Васёну. Он, наверно, сам побежал бы в полк, но увидел Ждана Чернова.
      Ждан хитрил. Подробно рассказывал о выкопанных, но не вполне законченных шанцах, о своём разговоре с Голицыным, о том, как шведские корабли удирали от мушкетного огня.
      Сергею Леонтьевичу почудилось, — Ждан умышленно мелет обо всём подряд, чтобы не сказать о страшном.
      — С Васечкой что случилось? Говори!
      Чернов прикрыл ладонью невольную улыбку. Подумал: «Хватит мудрить, сержант. За девчонку тревожишься не меньше нас». Уже без лукавства сообщил об опасной встрече Васёны с Оглоблиным.
      Что ж, пока и голицынский обоз для неё подходящее место.
      Но Сергей Леонтьевич твёрдо решил, что при первом случае сам отвезёт девчонку в Ладогу, приищет старуху-бобылку, умолит её приютить Васёну.
      Ждан Чернов ушёл. Снова, снова горькие мысли об одиночестве. Только то и хорошо, что одному помирать легче. Никто над тобой слёз не прольёт.
     
     
      5. ВОЕННЫЙ СОВЕТ
     
      Надо было торопиться. Несомненно, шведы готовились к битве. Промедление могло дорого стоить.
      В «Красных Соснах» собрался военный совет. Главное — закрыть врагу все пути для «сикурса», для подмоги. На Ладожском озере — наша довольно большая флотилия. Зато со стороны Невы, от Ниеншанца, корабельной защиты нет.
      Значит, часть нашего флота надо переправить из озера в Неву, ниже крепости. Тогда Нотебург окажется зажатым в клещи. Но как это сделать?
      О том и спорили в «Красных Соснах». Пётр, по своему званию бомбардирского капитана, молчал. Он курил, наполняя шатёр едким табачным дымом.
      Старшим на совете был Шереметев. Полководец смелый, даже отважный, когда войско лавиной идёт на противника, Борис Петрович заметно терялся, едва лишь бой принимал непривычный, «неправильный» ход. Так было и сейчас. Фельдмаршал зябко кутался в плащ, посматривал с недовольством на собравшихся в шатре
      и время от времени напоминал дребезжащим старческим голосом:
      — Прошу ваше мнение, господа военный совет!
      «Господа военный совет» представляли собой картину занятную. Поближе к Шереметеву на раскладных стульях сидели генералы, командиры полков. Некоторые были одеты просто, по-походному, другие — -в мундирах, расшитых золотом по обшлагам и на груди. В отдалении же, у входа, затянутого полотнищем, толпились военные в небольших чинах и простые люди, зиатцы, которые могли понадобиться на совете.
      Среди них выделялись двое: Михайла Щепотев — высоким ростом и весёлой независимостью, сквозившей в посадке гордой головы, даже в том, как он курил, пуская дым через плечо, и Тимофей Окулов — красным смышлёным лицом и босыми ногами с закатанными до колен штанинами.
      Генералы косились на эту компанию, обменивались негромкими замечаниями.
      Сложность положения не нарушала степенности совета. Генералы превосходно знали, что в таких случаях безвыходность решалась лихим наскоком, удалым ударом, в котором сгорали сотни или тысячи жизней. И фельдмаршал понимал, что ничего другого придумать не удастся: ладьи выйдут из озера в протоку и через неё в Неву. Для этого надо будет пробиться через огонь, который шведы, конечно, откроют из крепости.
      Борис Петрович, прищурясь, глянул поверх голов.
      — Тимофей, поди сюда.
      Окулов подошёл, смущённый тем, что приходится босыми ногами ступать по ковру, брошенному на землю. Поклонился, руками взялся за опояску.
      — Какой протокой надобно идти? — спросил Шереметев.
      — Правой, — коротко ответил ладожанин, — она глубже.
      — От башен нотебургских судам далеко ль держаться?
      — Недалеко, Борис Петрович, — вздохнул Окулов, — так недалеко, что местами — совсем вплотную. Протока узка, мелей много.
      — Пройти можно?
      Тимофей молчал. Шереметев повторил вопросз
      — Пройти можно?
      В шатре тишина. В свечах вокруг фитилей трещит воск.
      — Отчего ж не пройти, — не поднимая головы, сказал, наконец, Окулов.
      Фельдмаршал задумался, крепко растирая ладонью морщинистые щёки. В упор посмотрел на Тимофея:
      — Тебе ведомо, сколько пушек у шведов в башнях. Много ли судов при той атаке потопить могут?
      — Половина прорвётся, — считай, счастливая звезда нам светит.
      — Ты сам поведёшь ли первую ладью?
      Тимофей выпрямился, и в эту минуту никто не смотрел на его по-рыбацки босые, грязноватые ноги.
      — Пойду кормчим, — твёрдо произнёс ладожанин и тряхнул русыми волосами.
      — Ступай, — отпустил его Шереметев.
      Генералы беседовали тихо. Они явно склонялись к прорыву через протоку. Велика жертва. Но и Неву незакрытой оставлять нельзя.
      В эту минуту над едва слышным, почтительным говором дерзко и громче, чем надо бы в тесной палатке, прозвенели слова:
      — Флот можно провести в Неву, не потеряв ни единого судна!
      Все повернулись на голос. Слова эти были сказаны Щепотевым. Он, улыбаясь, смотрел на обращённые к нему лица. Из чубука, отнесённого от губ, вилась лёгкая струйка дыма. Сержант поклонился Петру:
      — Господин капитан бомбардирский знает, что корабли не только по воде, но и по суше ходят.
      Пётр дёрнул головой. Шагнул к Щепогеву.
      — Разве что на архангельский манер? Волоком?
      — Прошли же мы этак от Белого моря до Онеги, — сказал сержант, всё ещё улыбаясь.
      Улыбка его была такая открытая и душевная, что верилось, — человеку этому должно всё удаваться. Капитан бомбардирский всё же заметил:
      — Не забывай, Михайла, тут неприятель поблизости. Волоком-то волоком, да огонёк рядом...
      Пётр посмотрел вверх. Макушка шатра была откинута, чтобы дать выход табачному дыму. Сквозь проём виднелись звёзды. Капитан бомбардирский тихо сказал:
      — Добро.
      Кивнул Шереметеву и, отбросив парусину, вышел на берег Невы. Река катила тугие, посеребрённые луной волны.
      «Господа военный совет», негромко переговариваясь, шли от «Красных Сосен» к полкам...
      В ближайшую ночь началась передвижка флота. Сержант Щепотев накануне днём подбирал команды к ладьям — самых крепких, сильных и смелых солдат. Показывал им, как тесать брёвна — катыши.
      Весь предстоящий путь выровняли и слегка углубили. Пролегал он в низинке, не видной со стороны крепости.
      К вечеру в озёрной бухте, глубоко врезанной в материк, первые суда были поставлены на катки. Тимофей Окулов подошёл к Щепотеву:
      — Михайла Иваныч, возьми меня в свою команду. Подсобить хочу.
      — Становись к головной, — согласился Щепотев и махнул рукой солдатам: — Двигай!
      Никто не произнёс, больше ни слова. Слышно лишь, как кругляши скрипят, мочалятся под тяжестью, да сотни людей от натуги дышат трудно.
      Окулов шёл в лямке при первой ладье. Он изо всех сил упирался ногами, руками же едва не касался земли.
      Когда впереди проблеснула Нева, Тимофей горстью смахнул со лба пот. Ладья с берега шлёпнулась о воду, зарылась в неё носом, выровнялась, легко поплыла. Из темноты уже надвигался второй крутобокий корпус.
      Суда тянули одно за другим, со всею оснасткой. На них можно было, не теряя ни минуты, плыть, куда надобно, воевать.
      Щепотев замыкал это ночное шествие. Перед рассветом, встретясь с Окуловым, на радостях стукнул его по плечу так, что тот пригнулся:
      — Правду говорят — храбрым бог помогает.
      Тимофей Окулов медленно и громко, чтобы слышали стоящие рядом, сказал сержанту:
      — Разумом своим, Михайла Иваныч, спас, ты сегодня много солдатских душ. Да и мою тоже. Спасибо тебе.
      На это Щепотев ничего не ответил.
      — Ты смотри, — промолвил он, — смотри!
      По Неве, розовато освещённой первыми лучами солнца, плыл флот в пятьдесят вымпелов.
      Видели это и шведы с нотебургских стен. Белое облачко взлетело над островом. Ядро, дымясь и разбрызгивая воду, упало среди ладей. Запоздалый выстрел не причинил вреда. Флот отошёл за излучину.
      Над одной из башен крепости появился флаг с короной. Шведы вывесили королевский штандарт в знак осады и призыва на помощь. Бело-голубое полотнище расстилалось по ветру.
     
     
      6. ВСТРЕЧА СО СМЕРТЬЮ
     
      «Кротовья война» продолжалась с прежним упорством. Но теперь то и дело ядра, посланные из крепости, рвались среди работающих. Слышались стоны. Раненых и убитых относили поодаль.
      На берегу Невы, против крепости, был врыт в землю целый городок. Скрещивались подземные ходы. Неприметные со стороны, широкой полосой раскинулись укрепления.
      Ходы начинались на опушке леса, в 650 саженях от Нотебурга. Глубокими зигзагами они вели к реке, расходясь здесь двумя ветвями, в общей сложности на полверсты.
      На выдвинутом вперёд мыске — мортирная батарея, которой командовал Пётр. Рядом — другой редут, на котором также виднелись пушки с задранными в небо стволами.
      Некоторые из них вели ответный огонь. Другие ещё только ставились на выровненные площадки.
      Солдаты работали, не замечая грохота летящих ядер. Ждану Чернову приходилось трудно. Стоя по пояс в земле, он наотмашь кидал лопатой вязкую глину. Когда Ждан уставал, его сменял Родион Крутов.
      Они прокладывали ход к шанцу, где возились со своими громоздкими детищами пушкари. Родион и
      Ждан рыли землю близко от шанца и ясно слышали громкий говор.
      Новики — после того как они повидали врага, походили под огнём, их так называли изредка, — с последними взмахами лопат ввалились к пушкарям. Не успели осмотреться, слышат: в только что прорытом ходу кто-то ругается, человек, пригнувшись, спешит. По чёрному плащу с разлетающимися полами узнали Голицына.
      Михайла Михайлович выпрямился, крикнул пушкарям:
      — Видали, как ядра летят? Откуда шведы стреляют, не пойму.
      Пушкари ответили вразнобой:
      — О том и спорим.
      — Стреляют-то, вроде, вовсе не из крепости.
      — Зря глотки дерёте, — прикрикнул полуполков-ник, — давно бы уж надо посмотреть, откуда бьют.
      Огляделся и полез на огромный вяз — его толстый окаменелый ствол не поддался топорам. Одинокое дерево высилось среди поваленных сородичей, разбросавших по земле ещё не увядшие ветви. Редут тылом упирался в этот вяз. Его корни дыбили землю под орудийными лафетами.
      Голицын забрался невысоко, не удержался, заскользил по стволу вниз. Лизнул языком ссадины на ладонях, зло глянул на хохотавших пушкарей, на Ждана и Родиона, смеявшихся вместе со всеми.
      — Чего гогочешь, рыжий? — Михайла Михайлович повернулся к Ждану.
      — Не княжеская сноровка — по деревьям лазать, — ответил Чернов и дёрнул за рукав немого земляка, — подсади-ка, Родя!
      Ждан вскочил на плечи товарища, ухватился за сук, ловко перекинул своё сильное тело с ветки на ветку. С высоты крикнул завистливо следившему за ним Голицыну:
      — Чего надо смотрегь-то?
      — Гляди, где дымки родятся! — велел полупол-ковннк.
      Шведы стреляли нечасто. Чернов аккуратно сообщал:
      — От средней башни! От правой!
      Залез он на самую крону. Неловко было сидеть на прогибающихся ветвях.
      — Слезать, что ли? — спросил он Голицына, убедясь, что враг больше не стреляет.
      Михайла Михайлович всё это время не отходил ни на шаг.
      — Гляди хорошенько, — требовал он.
      — Да есть уж больно хочется, — пожаловался Ждан.
      Родя закинул ему на дерево краюху хлеба. Как раз в это время громыхнуло, и Чернов закричал сверху:
      — С нового места стреляют. Похоже — из-за острова!
      Опять громыхнуло. Чернов крикнул уверенно:
      — Точно! Из-за острова!
      — Теперь слезай! — разрешил Голицын.
      Зашуршала по-осеннему пёстрая листва, затрещали
      ветки. К подножию вяза скатился Ждан с краюхой в зубах. Не было времени доесть её.
      Полуполковник озабоченно разговаривал с бомбардирами. Несомненно, у шведов сильные батареи не только на острове, но и за его пределами, на правом берегу. Их заслоняла всем своим массивом крепость.
      Чернов спешил к Голицыну рассказать о том, что видел с вершины вяза. Но до редута не дошёл. Прозвенел хлёсткий, как удар бича, свист. Ждан услышал крик полуполковника:
      — Ложись! Все — ложись!
      Земля под ногами Чернова странно вспучилась и поползла в сторону. Больше он ничего не помнил...
      Полковой обоз размещался в берёзовой роще. Лошади были выпряжены. Телеги стояли с поднятыми оглоблями.
      Васёна, увидев брата, побежала навстречу. Лишь вблизи заметила, что Родион несёт на руках безжизненное тело солдата. Очень трудно было пройти эти шаги, отделявшие её от Родиона.
      Он поправил затёкшие от тяжести руки, голова солдата мотнулась, и Васёна узнала Ждана. Лицо его стало каким-то чужим, бледное, с закатившимися белками глаз.
      — Сюда, сюда! — крикнула брату и показала на телегу, до половины набитую сеном.
      Васёна ни о чём не расспрашивала Родиона. Его разорванный, забросанный землёю мундир, одичалые, странно косившие глаза яснее всяких слов говорили
      о том, что сейчас на Неве солдаты повстречались со смертью.
      Казалось, в одну эту минуту Васёна выросла, стала старше, строговато-серьёзной. Она сбросила с себя суконный, военного покроя кафтан, подсунула Ждану под голову. Расстегнула пуговицы его мундира, припала у ком к груди. Дышит ли? Бьётся ли сердце?..
      Васёна с трудом уловила слабое биение сердца. Встрепенулась, будто сама ожила. Кому-то крикнула, чтобы принесли горячей воды. Принялась растирать Ждана.
      Бережно и так умело, что можно было только дивиться, девушка приподняла голову солдата, влила несколько горячих капель в запёкшиеся губы.
      Ждан открыл мутные глаза. Увидел Васёну. У него по-ребячески задрожал подбородок. Он опять закрыл глаза. Грудь его ровно поднималась и опускалась.
      — Спит, — прошептала Васёна, точно невесть какое чудо происходило у неё на глазах.
      И снова она почувствовала себя маленькой, слабой девчонкой, разревелась, причитывая. То, что она была одета в мужскую солдатскую одежду, ничуть не мешало ей плакать. С первого дня в полковом обозе княжеские стряпухи поняли, что маленький барабанщик вовсе не мальчишка. Девушка без утайки всё рассказала этим незнакомым женщинам. Они очень горевали над её несчастной судьбой. Посочувствовали, ласково приветили...
      Васёна не успела успокоиться, как вдруг услышала:
      — Барабанщик Василь Кругов! На войне слёзы лить не положено.
      Она узнала притворно сердитый голос сержанта Бухвостова.
      — Дядь Сергей! — и прикоснулась щекой к жёсткому царапающему шерстяному рукаву.
      Неумело и стыдясь глядевших на него людей, сержант пригладил коротко остриженные белые волосики.
      — Ну, чего ты? Ждана ведь не убило, только оглушило ядром, всего и делов. Через день-другой на ноги поднимется.
      Васёна кулачишками вытерла глаза. Но стоило узнать, что Сергей Леонтьевич пришёл за нею, чтобы отвезти в Ладогу, разревелась снова.
      — Пет, нет, — твердила она.
      Так как Бухвостов молчал, она, всхлипывая, повторяла:
      — Куда мне ехать? Зачем? Зачем?
      Двуконная повозка въехала в рощу, остановилась у того места, где лежал Ждан.
      — Собирайся быстрей, — стараясь не глядеть в серые, заплаканные глаза девушки, сказал сержант.
      Она перестала плакать.
      — Что собирать? У меня ничего нет.
      Подошла к Родиону. Поцеловала его. Подошла к спящему Ждану. Подумала. И его поцеловала.
      Сергей Леонтьевич укутал Васёну в армяк с высоким воротом. Посадил её рядом с собою, под меховую полость.
      Подбежала одна из стряпух, низенькая, дородная. Она сунула в руки Васёны узелок. В нём был ржаной калач. Девушка безучастно взяла узелок. Стряпуха дрожащей рукой погладила её опущенную голову.
      Лошади рванули с места и помчались по дороге к Ладоге.
      — Перестань хныкать, — сказал сержант, — и без того тошно.
      Васёна не ответила.
     
     
      7. НА ПРАВОМ БЕРЕГУ
     
      После полудня, как это часто бывает на Ладожском озере, подул шелоник. Заходили тучи. Волны ударили в берега.
      В такую непогодь всё живое старается найти кров, переждать свирепый ветер...
      Этой же ночью, когда деревья тревожно шумели и гнулись, полк, приведённый Шереметевым из Новгорода, был поднят и поставлен в строй.
      Капралы придирчиво смотрели, как свёрнуты палатки и связаны котомки. В чистоте ли мушкеты? Не отсырел ли порох в запалах?
      Трофима Ширяя от ночного холода пробирала дрожь, зуб на зуб не попадал. Он крутился меж рядами, покрикивал, передразнивал капралов:
      — Стой не шатайся, ходи не спотыкайся!
      Трофим, как все, был голоден. Как все, недоспал. Но задиристо скалил щербатые зубы:
      — Нам всё ништо, из пригоршни напьёмся, на ладони пообедаем.
      Маленький, быстрый, он сыпал смешливые слова, притопывал, наигрывал на берестовой сипке.
      Полк колыхнулся, двинулся лесом. Шли недолго. Свернули. Опять показалась Нева. Ничем она не напоминала дневную тихую реку. Тускло блестевшие волны осыпали белые гребешки.
      Только тут поняли солдаты — шагать им по другому берегу.
      — Сейчас, робята, горячее начнётся, — пообещал Ширяй.
      Он посунулся ближе к реке, чтобы разглядеть, что делается под обрывистым берегом. От удивления, от несомненной близости боя зябко поёжился.
      На берегу были приготовлены полувытащенные из воды ладьи. Тут же покачивались другие суда, которые не сразу можно было узнать — так изменился их вид. Каждое несло на себе длинный бревенчатый настил.
      Стучали плотницкие топоры. Суда выравнивались бок к боку уже на середине Невы. Так это же мост, летучий мост! Не приведи боже пройти по такому, пляшущему на волнах, сооружению.
      Внезапно невдалеке встало багровое зарево, погасло и снова вспыхнуло. Вокруг заухало. Вода взметнулась к чёрному небу.
      Солдаты заспешили. Побежали к ладьям. Оступаясь в воду, отталкивали их от берега. Уже на плаву, скинув котомки, взялись за вёсла.
      Гребли поперёк течения. Потеси гнулись, трещали, того и гляди, обломятся. Гребли долго, руки закаме пели, и казалось, не будет края ни ночи, ни реке.
      Прошуршал песок под днищами. Ладьи ткнулись в берег. Солдаты выскакивали, держа мушкеты над головами.
      Капралы не дают отдохнуть, кричат*
      — Бегом! Бегом!
      Изо всех сил мчится Трофим. Слышит, как рядом, спереди и сзади топочут товарищи. Бегут по правому берегу Невы. Прямиком на зарево, на воющие пушки шведского штерншанца. Зарево начинает тускнеть. Оно опадает, уступая мгле.
      Долго ли ещё бежать? Сердце колотится, мешает дышать. Впереди раздалось протяжное, будто поднимают тяжесть:
      — Ра-а-а! Ра-а-а!
      Крик вырывается из сотен глоток, разрастается, крепнет.
      Солдаты взбежали на насыпь, ударили в штыки — багинеты. В ночи ничего не разобрать. Кто-то тягуче стонет. Кто-то во всё горло вопит:
      — Теперь шанец наш!
      Только до времени, видать, обрадовался. Шведы крепко вцепились в свои окопы. Бросились к пушкам. Ширяй почувствовал, как его схватили за руки. Он спросил сам себя, не понимая:
      — В плену я, что ли?
      Но от Невы снова нарастает, близится:
      — Ра-а-а!
      Опять рядом — знакомая, родная речь, руготня. Солдаты рассыпались по всему обширному шведскому штерншанцу. Ещё раны не перевязали, не отдышались — раздаётся команда:
      — Насыпай вал!
      Окопы меняют фронт, поворачиваются дулами и жерлами к крепости.
      Никто не заметил, когда начало светать. Неожиданно увидели, что небо просветлело, а вода в Неве всё ещё тёмная. Н посреди неё сурово и громоздко поднимаются стены Нотебурга.
      Но теперь солдаты видят крепость с другой стороны, от квадратной воротной башни. Темнеют глубокие бойницы.
      .Через Неву переправились пушкари. Логин Жихарёв ощупывал первые взятые с боя орудия. Одно шведы успели заклепать, одно утопили в протоке, спеша переправиться на остров.
      Жихарёв выбирал место для своих мортир. Он облюбовал небольшую плоскую поляну вблизи штерншанца.
      Пушкари торопились, копали ходы, разворачивали лафеты, подтаскивали ядра.
      Всем мешал Трофим Ширяй. Он путался среди пушкарей и жалостливым голосом рассказывал:
      — Я же у шведов в плену был.
      — Ври больше, — посоветовал ему Логин.
      — Вот те крест, — клялся Трока.
      Вместе со свитой на завоёванный штерншанц прискакал Шереметев. Чёрный жеребец под ним перебирал копытами.
      Фельдмаршал, грузно трясясь па размашистой иноходи, подъехал к берегу. Жеребец, раздувая ноздри, вошёл в воду по колена. Борис Петрович вытащил трехсуставчатую подзорную трубу. Долго смотрел на Ноте-бург. С угловой башни выстрелили. Пуля слегка взбу-равила воду. Чёрный жеребец вынесся на берег.
      Фельдмаршал подъехал к штерпшанцу, поблагодарил солдат:
      — Молодцы, лихо вышибли шведов!
      Через минуту плащи Шереметева и его свиты чёрными крыльями взмыли над протоптанной уже дорогой к переправе. Спешили вернуться в ставку.
      О событиях этой ночи в подённом «юрнале» было записано:
      «В 1-й день октября о 4-х часах по утру, тысяча человек... в суда посажены, и на другую сторону Невы посланы, где неприятельский шанц и окоп стояли, дабы оныя взять, и проход па другой стороне занять, и в том щастливое споснешество получено».
      После полудня загремели барабаны на левом берегу. Дробь подхватили на правом.
      Солдаты повылезали из окопов. На стене крепости появились шведы и среди них — высокий старик в железном шлеме под длинным, развевающимся пером. Наверно, это был сам Шлиппенбах, комендант нотебург-ский. Рядом с ним стояли офицеры, их можно было различить по золотым шнурам на мундирах. Офицеры показывали Шлигшенбаху на группу всадников на левом берегу Невы.
      Один всадник спешился, отстегнул шпагу и сел в лодку. С трудом выгребая против течения, поплыл прямо к крепости.
      Шведы ушли со стены.
      С берега видели, как на острове встретили лодку. Посланного повели за башню, в ворота.
      Шереметев подъехал к батарее на мысу. Сняв жёсткую, обшитую позументом треуголку, приветствовал командира той батареи Петра Михайлова . Они совещались, посматривали в сторону Нотебурга.
      Посланный от Шереметева увёз в крепость письмо к Шлиппенбаху.
      Так как Нотебург обложен русскими войсками со всех сторон, говорилось в письме, так как защита острова приведёт только к напрасному кровопролитию, шведам предлагалась немедленная и почётная сдача.
      Ответа не было. Посланный не возвращался.
      Бомбардирский капитан Пётр Михайлов сказал Шереметеву:
      — Поверь, Борис Петрович, задержать не осмелятся.
      Но когда фельдмаршал отъехал, велел пушкарям зарядить мортиры.
      Солдаты на правом берегу первыми заметили парламентёра. Ширяй, с удобством растянувшийся на макушке холма, сообщал тем, кто был в шанце и из-за вала не мог всё видеть в таких подробностях:
      — Ведут... В лодку посадили... Оттолкнули лодку...
      Шереметев поспешил встретить парламентёра. Долго
      слушал его, наклонив голову. Потом вместе с ним отправился на батарею к Петру.
      Комендант Шлиппенбах на требование о сдаче отвечал уклончиво. Сам он своею властью столь важный государственный вопрос решать не может. Он просил четыре дня, чтобы дождаться совета и разрешения от старшего по чину, коменданта Иарвской крепости.
      Пётр криво усмехнулся маленьким жёстким ртом.
      — Старая лиса, этот Шлиппенбах. Знаем, зачем ему надобна отсрочка. Толковать с ним больше не о чем. Дозвольте, господин фельт-маршалк, начинать...
      Мортиры капитана Петра Михайлова первыми начали прямой обстрел Нотебурга. Подали громовые голоса и соседние и заречные батареи.
      О том в боевом журнале — новая запись:
      «Понеже о сём комендантовом вымысле о продолжении времени у нас дозналися, того ради соответствовано ему на сей комплемент пушечною стрелкою и бомбами со всех наших батарей разом, еже о 4 часах после полудня начато...» .
      С этой минуты рёв пушек на Неве не умолкал.
     
     
      3. СНОВА В ПОЛКУ
     
      Почти каждый вечер Родион Крутов приходил в полковой обоз к Ждану. Если Родиона не пускали, он садился в стороне на пенёк и издали смотрел на земляка скучными глазами; кто-нибудь непременно сжалится и скажет немому:
      — Ладно уж, иди к своему дружку.
      После контузии Чернов поправлялся хорошо. Как-то с вечера он предупредил Родиона:
      — Завтра к своим потопаю. Я уж вовсе крепко стою.
      На следующий день немой с утра торчал в обозе. Ждан заметно исхудал, вытянулся. В пути, хоть и недалёком, Родион бережно поддерживал земляка. Ждан часто отдыхал. Заметив тревожный взгляд товарища, сказал:
      — Ничего, расхожусь. Понимаешь, непривычное для нас дело — на боку валяться...
      Если и раньше Родион и Ждан были дружны, то теперь стали совсем неразлучны.
      Беспокойство за Васёну сблизило их ещё больше. Прежде они часто виделись с нею По крайней мере, знали, что она рядом. С тех пор как её увезли в Ладогу, надежды па встречу не было никакой.
      Сержант Бухвостов неотлучно находился на петровской мортирной батарее. Едва лишь началась осадная битва, Пётр с ближними людьми перебрался из ставки в «Красных Соснах» на передовой редут.
      Ждан и Родион о Васёне с сержантом не разговаривали; ни о чём его не расспрашивали.
      Сергей Леонтьевич не мог выдержать их укоряющих взглядов. «Думаете, обманул я вас, - — говорил он мысленно, — знали бы, как мне-то тяжело».
      Бухвостов часто вспоминал тот день, когда простился с Басенкою в Ладоге. Поместил он её у пожилой женщины, швеи при зелейном амбаре. Она с утра до вечера шила мешки для пороха,
      В амбаре всеми делами заправляли служилые инвалиды. Называли их «безногой командой». Правда, безногих среди них не было. Только урядник сильно хромал, — след плохо зажившей раны.
      Сергей Леонтьевич строго приказал ему, чтобы никакой обиды мальчонке Василю не было. Кормить досыта. Работой не томить. Разве что пусть мешки от швеи подносит да за амбаром присматривает.
      — За мальчишку ты передо мной в ответе, — сказал Бухвостов уряднику.
      Васёна была молчаливой, ко всему безразличной. Но когда застучали лошадиные копыта, стремглав выбежала за ворота. Сергей Леонтьевич оглянулся на неё, тоненькую, в солдатском широком мундире. Васёна не уходила, пока повозка не скрылась за холмом.
      С этого часа подросток Василь Крутов числился на работах при Ладожском зелейном амбаре.
      Но спокойствия сержант не нашёл. Всё время видел он перед собой Васёнку, как стояла она, маленькая, одинокая, и смотрела вслед...
      Утешительно одно — теперь не грозят ей ни ядра, ни пули. На Неве же воздух, казалось, раскаляется ог летящего свинца и железа.
      Стреляли с берега и из крепости. Часто, настойчиво. Как будто запертые в крепости хотели сказать осаждающим: «Мы на острове и уходить не собираемся». А осаждающие отвечали: «И мы тут, на берегу. Посмотрим, кто кого». Так и шла эта железная перебранка.
      На батарее капитана Петра Михайлова — порядок, как на смотру. Бомбардиры щеголяли этим порядком.
      Мортиры выравнены в ряд по линейке. Выстрелит пушка, всё вокруг застелется чёрным дымом. Полыхнёт огонь. Зло просвистит в воздухе. Пекло, настоящее пекло.
      Но ветром разнесёт гарь. Мортира — на месте, хоть сейчас снова стреляй. И пушкари тут же, подзакоптились малость, но вид отменно бодрый. Подносят новое ядро, на жердинах, в вервяной «люльке». Жердины прогибаются. Бомбардиры нарочно идут не в ногу, чтобы «люлька» не раскачивалась, не прибавляла тяжести.
      Нередко случается, шведский снаряд-каркас вскинет землю, забросает пушки грязыо. Но через несколько минут площадка опять выровнена, медные жерла блестят.
      На батарее крепко боялись командира. Боялись его не как государя. Не напрасно ведь говорится: «До царя что до бога — далеко». Боялись именно как капитана. Он тут, близёхонько. Может дубиной по загривку пройдись, а то протянет лапу и за ухо выдерет, как нашкодившего кутёнка. Пётр Михайлов любил порядок.
      Сержант Бухвостов находился при фланговом орудии. От других солдат Сергей Леонтьевич отличался только сединой на висках.
      Он старательно следил, чтобы вовремя засыпали порох в дуло. Сам крепко укладывал его деревянным тяжёлым прибойником. Ставил тугой тряпичный пыж. Помогал бомбардирам поднять ядро. С некоторою торжественностью принимал горящий пальник, подносил его к фитилю.
      Ладонью затенив глаза, следил, как ядро падает на крепостную стену. Могучая стена. Пылится, не крошится. Но пушкари — народ упрямый.
      — Давай ядро! — кричит сержант солдатам.
      Привыкли бомбардиры к огню, привыкли к проносящейся над головой опасностью.
      Бухвостов командовал громко, всё делал отчётисто. Он старался хоть в бою отдалиться от мыслей, не дававших покоя.
      В этот день случилось событие, истинное значение которого было скрыто почти от всех.
      На батарее появился человек странного вида. Его широченные плечи распирали поповский подрясник. Наперсный крест с оловянной цепью болтался на груди.
      — Э-эй! — совсем не по-священнически крикнул вновь прибывший. — Не видал ли кто моего сынка Тимошку?
      Все, кому хоть раз доводилось встречать Тимофея Окулова, сразу узнали его отца. С сыном они были, что называется, на одно лицо. У олонецкого священника Ивана Окулова была такая же докрасна обветренная
      кожа, облупившийся нос и зычная речь. Только седые, даже пожелтевшие, волосы отличали его от сына.
      Появился он на батарее неожиданно. Сначала никто пе заметил пришедшего с ним солдатика. Тот жался к стороне, утирал коротковатый нос обшлагом рукава, к котором утопали пальцы.
      Священник взял солдатика за плечо, поставил перед собой и объявил громогласно — иначе говорить не умел:
      — От, самой Ладоги везу молодца. Со слезами умолил, говорит — необходимейшее у него дело к сержанту Бухвостову. Я лошадёнку хлестнул, а он за мной версты две вприскочку бежал, пока не упал на дороге. — Окулов закашлялся, точно в бочке загрохотало. — Кто тут Бухвостов?
      Сергей Леонтьевич давно уже разглядел солдатика. Хотел подбежать к нему, да вовремя сообразил — этого делать нельзя.
      Наверно, всё обошлось бы. Но на громкие голоса из холщовой палатки выглянул сам бомбардирский капитан. Он выполз на четвереньках. А когда выпрямился, оказался на голову выше всех стоявших рядом.
      Васёнка даже на цыпочках не достала бы до верхнего кармана его лосиного камзола.
      — Ты кто? — спросил Пётр.
      Солдатик, вытянувшись и задрав подбородок, пропищал:
      — Барабанщик Василь Крутов!
      Васёна не знала, кто этот великан. Она удивлённо смотрела на него, на толпившихся вокруг солдат.
      В эту минуту поблизости заухало ядро. Бухвостов бросился к барабанщику, прижал его к земле, закрывая русую головёнку.
      Пётр взглянул на сержанта и с укором пробасил:
      — Во многих баталиях видал я тебя, Леонтьич. А вот как струсил, вижу впервой.
      Бомбардирскому капитану не хотелось позорить «первого российского солдата», и он снова повернулся к маленькому барабанщику. Длинным протабаченным пальцем прикоснулся к его лбу, сказал неодобрительно:
      — Смазлив, как девчонка.
      Бухвостов заговорил торопливо:
      — Совсем ребятёнок. Его бы в обоз отослать...
      — Зачем? — спросил Пётр. — Нечего ему за бабий подол держаться. Вчера у Голицына барабанщика убило. В полк!
      Бомбардирский капитан не смотрел больше ни на солдатика, ни на растерявшегося сержанта. Он разговаривал с Иваном Окуловым:
      — Издалека ли пожаловал, батюшка?
      — В Ладоге был, у владыки, — ответил священник и повторил вопрос, с каким появился на батарее: — Не знаешь ли, господин офицер, где мой сын, Окулов Тимошка?
     
     
      9. КАЛЁНОЕ ЯДРО
     
      Осадные орудия с обоих берегов Невы били по крепости. Но не причиняли ей приметного вреда. Ядра дробили крепкий плитняк. Стены стояли несокрушимо.
      Правда, удалось проломить кровли башен. Ядрами снесло козырьки бойниц. Результат слишком ничтожный.
      Шведы безбоязненно ходили по степам. На русском языке выкрикивали ругательства, насмешки.
      Ожесточившийся Пётр велел не жалогь пороха и ядер, бить кучно, меж двух башен. 11олднн над стеной висело облако измельчённого камня. Когда оно рассеялось, увидели — наконец-то сделан пролом.
      Но он был так мал и на такой высоте, что никак не мог облегчить штурм.
      Шведы разгуливали но стенам как ни в чём не бывало.
      Бомбардирский капитан поносил пушкарей последними словами. Не могут-де как следует прицел взять. Он съездил на правый берег, чтобы обругать батарейцев штерншанца.
      — Вот же ходят, — Пётр тыкал пальцем в сторону острова, — смеются над нами. Чем ответим?
      Пушкари от тех слов, от несомненных неудач ходили мрачные, злые. Им, бомбардирам, начинать приступ. А зачина-то и нет. Похоже, ядра отскакивают от Нотебурга.
      Трофим Ширяй отводил душу, вышучивал закадычного своего приятеля Жихарёва:
      — Хороша слава — «железный нос». А что толку? Долбишь, долбишь, всё не впрок.
      — Так ведь степы-то какие? — оправдывался Логин. — Нашей, российской кладки. Одно слово — Орешек.
      — У хренова воина всё так, — язвил Ширяй, — что ни хвать — то ёрш, то ёж.
      Вдоволь насмотрится Трофим, как приятель пыхтит, фырчит. Скажет веско:
      — Насчёт городка этого ты правду сказал. Крепость важная. Про неё на Руси издавна пословица ходит: «Орешек и перца горчае».
      Муторно на душе у пушкаря. Понимал — упрёки заслужены. Да разве в том дело, что Троха над ним потешается? Вот загвоздка: как достать врага, схоронившегося за крепкими стенами?
      От дум Жихарёв стал ещё лохматей и на вид страховитым. Не говорил — огрызался. Глаза от бессонницы покраснели и распухли.
      Никому ничего не объясняя, Логин за ракитником поблизости от штерншанца начал рыть неглубокую ямину. Принялся подтаскивать жжёный уголь: у кашеваров этого угля — горы. Стал прикидывать, как мехи соорудить.
      Трофим тут же вертелся. Спрашивал:
      — Чего задумал?
      Литец отмахивался, словно от надоедной осы.
      — Курчавый волос — кудрявые мысли, — донимал Троха.
      Теперь он зубоскалил реже. Помогал приятелю. То берёзовых поленьев нарубит, то из старых ржавых ба-гинетов крючья соорудит. Но всего дороже был для литца кусок парусины, которую Ширяй стащил у кого-то на левом берегу.
      Парусину Логин скатал в трубу, зашил её с одного конца. Получились мехи на славу.
      Многие дивились — чудит литец. Мастерскую с горном соорудил под носом у шведов. Но пушкари
      поопытней давно уже сообразили, в чём дело, и одобряли товарища.
      Мехами Жихарёв раздул горн. Потом вкатил в него ядро. Когда металл раскалился и по нему загуляли белые звёзды, ядро выхватил самодельными крючьями, подтащил к пушке.
      У орудия Жихарёв остался один. Даже пушкарям, даже Ширяю велел отойти прочь. Так как Трофим его не послушался, а убеждать не было времени, литец дал ему такого тумака, что он выкатился за шанец.
      Ширяй пыл и на все корки ругал этот чёртов «железный нос». Пушкари урезонивали:
      - - Дурья голова, он же тебе жизнь спасает. Уходи подальше.
      Троха лёг за бугорок и расширенными глазами следил за каждым движением Логина.
      Тот заглянул в дуло, для чего-то пощупал его рукой, вытер руку о порты. Нагнулся к раскалённому ядру и поддел его железной снастью.
      Закряхтев от натуги, литец выпрямился и вкатил ядро в пушку.
      От мгновенного удара дрогнула земля. Всё затянуло дымом. Пламенно-красное ядро, разгораясь всё ярче, летело к крепости. Перемахнуло через стену и исчезло среди покатых крыш.
      Пороховое облако отнесло в сторону. Жихарёв ползал вокруг сдвинувшейся с места пушки, ощупывал её тёплое медное тело.
      — Цела, родимая, — шептал он, — выдержала, матушка.
      Когда было стирать гарь, густо покрывшую лицо и руки. Этаким чёртом литец бросился к горну и принялся калить второе ядро.
      Стрельба теперь шла спокойно, размеренней. Жихарёв допустил помощников. У пушки орудовали трое, четверо.
      Но остерегающему оклику Логина «бо-ойся!» все находящиеся поблизости падали на землю. Огненный шар, прокладывая в воздухе искристую дугу, летел в Ноте-бург.
      После второго ядра шведы перестали прогуливаться. По результатов обстрела заметно не было.
      Лишь после четвёртой посылки возле башни, обращённой к Неве, дым и пламя взлетели к небу.
      На правом берегу закричали:
      — Ура-а-а!
      На левом тысячами глоток подхватили.
      Пошли в ход калёные ядра. Дело это было не в диковинку. Калить железо умели давно. Сейчас огневое это мастерство пришлось в самую пору.
      Нотебург пылал.
      Через некоторое время на стене крепости появился шведский барабанщик. Видно было, как мелькают палочки в его руках. Но дроби не слыхать. Лишь когда стихла стрельба, слабо долетел многократно повторённый сигнал к посылке парламентёра.
      Шведы хотят говорить. Знак добрый. Солдаты, радуясь тому, что хоть какое-то время можно не опасаться летящего со свистом железа, высыпали из окопов.
      Лодка под белым флагом поперёк течения поплыла от крепости к левому берегу, к петровской батарее.
      Шведский офицер церемонно снял треуголку, склонясь, помахал ею и вытащил из-за отворота мундира белый листок. Решив, что самый высокий среди обступивших его артиллеристов и есть главный начальник над русскими, он передал ему листок.
      Это было послание от шлиппенбахши, жены ноте-бургского коменданта.
      Пётр велел толм,ачу громко читать и переводить. Офицер почтительно заметил, что письмо адресовано благородному господину фельдмаршалу.
      Пётр не менее почтительно объяснил офицеру:
      — Мы тут все благородные.
      И уже сердито крикнул толмачу:
      — Читай!
      С первых слов на батарее раздался хохот, который не смолкал до конца чтения. Шлиппенбахша в жалостливых выражениях писала о «великом беспокойстве от огня и дыму», о «бедственном состоянии, в котором обретаются высокородные жёны господ офицеров». Супруга коменданта просила, чтобы их выпустили из крепости.
      — Припекло шлиппенбахшу!
      — А чего они, сюда, как блохи, прискакали? Сидели бы в своей Стекольие!
      — Жиреют на чужой стороне!
      Гневные голоса пушкарей неслись со всех сторон. У Петра шевелились усы. Маленький красный рот скосился и поехал к уху.
      Шведский офицер понял свою ошибку. Он снова попросил, чтобы письмо было передано Шереметеву.
      — Не имею времени разыскивать его, — сказал Пётр, — но знаю доподлинно, что господин мой фельт-маршалк не пожелает опечалить супругов разлукой.
      — Господин капитан! — швед поднял руку, готовясь произнести речь.
      По Пётр не стал слушать.
      — - Ежели высокородные офицерши желают покинуть крепость, — бросал Пётр жёсткие слова, — никто не будет чинить им противства. Но пусть они заберут с собою и своих любезных мужей.
      На батарее снова громыхнул хохот, словно рявкнула мортира. Швед закусил губу. Бомбардирский капитан подмигнул. Здоровенный пушкарь чёрными от пороча лапищами поднёс парламентёру наполненную до краёв чару. Швед поперхнулся, но выпил до дна.
      Неотрывно глядя на великана с шевелящимися усами, парламентёр попятился к лодке. Кажется, он понял, с кем разговаривал.
      Едва лодка под белым флагом скрылась за башней, барабанщик сошёл со стены крепости, и сразу же там зарнвкали пушки. Произошло это так скоро, что ясно было: во время переговоров шведы держали на прицеле петровскую батарею.
      «Сей комплемент знатно осадным людям показался досаден, — отмечалось в подённом «юрнале», — по возвращении барабанщика тот час великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однакож жадного урона не учинили...»
      Ядра вздымали землю, рвали её. В какой-нибудь час иревра i илась она в поле, по которому словно прошло стадо диких кабанов. Пушкари сплёвывали пыль, набившуюся в рот.
      — Снаряжай зажигательный каркас, — распоряжался бомбардирский капитан, закиданный грязью с головы до пят, — господам шведам, вишь, жара не нравится!
     
     
      10. ПЕРЕД ГРОЗОЙ
     
      Канонаду внезапно сменила удиви-тельная тишина.
      «В сей день ничего знатного не учинилось», — так обозначено в походном «юрнале». А для Васёнки и Ждана, кажется, во всю жизнь не было дня краше.
      Солдатам дали целые сутки от-дыха. Васёна же на этот день отпросилась у капрала собирать травы.
      О том, что маленький барабанщик — девчонка, в полку знали все.
      Впрочем, все, да не все. И это самое удивительное в судьбе Васёны Крутовой. Правду о ней знали солдаты. Ничего не было известно офицерам, кроме Бухвостова. Голицын был твёрдо убеждён, что в его полку барабанщик — мальчишка, подросток, как и в других полках.
      Это был солдатский сговор. Никому и в голову не приходило выдать крепостную, бежавшую от злого боярина. А то, что она так неожиданно встретила его в полку, придавало сговору особенную значимость.
      Окольничий Меньшой Оглоблин «за неиауку», «за поносные слова государеву имени» находился в тяжёлой опале. И ещё должен был благодарить бога, что остался жив. Петровская опала чаще всего вела на плаху.
      По сравнению с этим солдатская служба считалась милостью. От Оглоблина в строю было мало прока, и его вскоре отослали в обоз. Дело бывшему окольничему дали самое милое. Он таскал в батальоны вёдра с кашей.
      Однажды при таком походе Оглоблин встретил маленького барабанщика и узнал Васёнку. Мысль рассказать о ней Голицыну была заманчивой. Но только в первую минуту. Хотя опальный боярин отроду не был наделён мудростью, он без труда сообразил, что в таком случае немой Родион либо Ждан, а то и первый попавшийся солдат раскроит ему голову. И никто не станет придирчиво разбираться, отчего он погиб — от шведского ядра либо от русского тесака.
      Васёна же ничуть не испугалась встречи с Оглоблиным. Даже вызвалась помочь ему нести вёдра.
      Осмелела девчонка, знала — есть кому заступиться за неё...
      В полку так привыкли к маленькому барабанщику, что обойтись без пего казалось уж совсем невозможным. Солдат, услышав дробь барабана, мысленно говорил себе: «Тут она, Васёнка-Васек, с нами, русая головка без косиц».
      Когда начиналась перепалка, барабанщика прогоняли в обоз, а то укрывали за земляным бруствером. Никто не говорил дурного слова. Только однажды увидела девушка сердитое лицо Ждана и услышала его сердитый оклик.
      В тот день шведы сильно донимали наших мушкетным огнём. Васёна слушала, как свистят пули. Стук — в дерево угодила, шмяк — в землю зарылась... Вдруг её схватили за плечи и отбросили прочь. Это был Ждан.
      — Уходи! — кричал он. — Видишь, что тут творится? Уходи скорее!
      Васёна очень обиделась, даже разревелась. Потом поняла, что Ждан уберёг её от пуль, и лицо у пего было не только сердитое, но испуганное. Обида прошла.
      Выла ещё причина, по которой Васёнка очень быстро стала нужным человеком в полку. Это — унаследованное от отца и матери умение врачеЬать травами. Многие раненые солдаты спешили к ней, а не к полковому лекарю. Дело тут, конечно, и в том, что у лекаря — безжалостные лапищи, у Васёны же лёгкие, ласковые пальчики, и голосок срывается от жалости. Главное — хороню помогали её травы.
      Вот почему капрал без лишних уговоров отпустил барабанщика в ноля за травяным припасом.
      Васёнка и Ждан ушли на болота за речку Назию. Места тут неказистые. Кочкарник порос калиновыми кустами. Рябина светилась переспелыми, схваченными морозцем ягодами. Ольха под ветром трещала оголёнными ветвями.
      Всё здесь неприглядно, как бывает на болоте поздней осенью. Но Васёна прыгает с кочки на кочку, как
      птица, сбоку поглядывает на Ждана и говорит без умолку. Ждан диву даётся, когда она успела разузнать всё про здешние поля, леса и болота. Словно тут родилась, и нет для неё окрест ничего скрытого.
      — Смотри, смотри, Жданушка! — зовёт Васёна.
      И молодой солдат таращит глаза, сам не понимая, как прежде не замечал такой красоты. Васёнка носком сапога отбросила с тропинки чёрный, жухлый листочек, а под ним — другой, точно из серебра кованный, весь светится снежными звёздочками.
      Вот тёмно-зелёный мох — ягель, а рядом — глубокие, ещё не залитые водой лосиные следы. Видать, недавно добрый зверь прошёл. А там алеет клюква, как самоцветы, брошенные щедрой рукой.
      У Басенки горсти полны тёмных, блёклых стебельков.
      — Это — зверобой, — объясняет она, — это цвёлый ландыш. А это — царские очи.
      Молодому солдату невдомёк, почему скукоженная на холоде травка зовётся таким именем.
      — Посмотрел бы ты, как цветут царские очи, — говорит девушка, — утром мимо пройдёшь, не заметишь. А в полдень остановишься, как заворожённый. Цветок этот раскрывается всегда в полдень... Старухи знахарки сказывают — есть у него приворотная сила. Не знаю. А что он кровь вяжет, — правда...
      Долго вдвоём бродили по болотам и перелескам. Время летело быстро. Ждан удивился, увидев предвечерний туман на полях. «Хоть бы заблудиться», — подумал молодой солдат.
      Но впереди уже виднелись огни лагеря.
      Над Невой — тишина. Крепость посреди реки кажется высеченной из одного камня. И там тоже — ни выстрела. Как будто война кончилась...
      Ждан рванул полог палатки, радостный, говорливый, нагнулся под холщовыми скосами.
      — Тишина, как у нас в деревне бывало, — сказал он. -- Похоже, людям воевать надоело.
      В палатке на брошенной наземь шубе сидел Бухвостов. Он поднял голову, посмотрел на солдата и сказал внушительно:
      — Зря тишине радуешься.
      Бывалые воины тишины боятся. Она всегда перед грозой.
      Сергей Леонтьевич только что вернулся нз «Красных Сосен». Невесёлые мысли тяготили его. Осада крепости шла трудно.
      Несмотря на сильный пушечный обстрел, несмотря на удачную первую вылазку, Нотсбург держался крепко. Решимость шведов обороняться отнюдь не была поколеблена.
      Все старые, испробованные во многих боях средства к взятию твердыни здесь, под Нотебургом, не годились. Попытались через протоку переправить стенобитную махину. Шведы её потопили вместе с ладьями, на которых она была уложена. Но и переправили бы — какой от неё толк? Кромка суши у стен так мала, что махину не развернёшь.
      В старину верней всего брали крепости подкопом. Выроют ход под землёй, вкатят туда бочки с порохом, пусти г к нему огненную змейку через пеньковую вервь. И пзлсгяг в воздух башни и степы. Но как быть тут, на берегу 11евы? Вырыть ход под речным руслом? Нашли обвалившиеся подкопы — им не один десяток лет. Пробовали углубить. Залило водой. Бросили. О таком деле и думать нечего.
      Грустно Сергею Леонтьевичу оттого, что он знает — будет так, как и прежде бывало. Всё решится кровью. То, что огнём и ядром не сделано, сделают человеческие руки. Те холопьи загрубелые и бессмертные руки, что пашут землю и поднимают города повсюду на Руси. Тысячи жизней будут брошены в сражение, как стружка в костёр...
      Бухвостов много лет уже в безысходных боях и походах, а всё не может привыкнуть к тому, как умирают люди.
      Сергей Леонтьевич вцепился пальцами в шубную шсрсгь. Запах отсырелой овчины душит, душит...
      — Господин сержант, а видал ты когда-нибудь цветок царёвы очи?
      Эго спрашивает Ждан. Он сидит на земле, обхватив колени, и смотрит в темноту.
      — Чего ты мелешь? — недовольно отзывается Бухвостов. — Какой ещё цветок?
     
     
      11. ВЗЯТЬ ВЗЯТЬЕМ!
     
      Как только стало известно, что крепость велено «взять взятьем», то есть приступом, на обоих берегах Невы начали готовиться к большому бою.
      Пожилые солдаты были торжественно серьёзны. Переодевались во всё чистое. Один у другого просили прощения в обидах вольных и невольных.
      Ширяй сидел на высокой кромке штерншанца, болтал ногами и с умильным видом приставал к Жихарёву:
      — Логаша, не попомни злым словом... Логаша, язвил я тебя. Поверь, без умысла...
      Жихарёв, поглощённый работой, покосился цыганским глазом на Ширяя. Приметил смешинку в его растянутых губах, сказал неодобрительно:
      — Суеслов ты, Троха. Право, суеслов!
      Пушкарь длинным банником будто нечаянно задел сиповщика. Тот обиженно спрыгнул с краешка окопа, ушёл.
      На штерншанцс пушкари обхаживают своих медных красавиц, убирают и чистят, готовят к сражению, как невесту к свадьбе. Жихарёв перекладывает горн, перешивает мехи. Значит, снова пойдут в ход калёные...
      Повсюду в полках солдатам розданы приступные лестницы. Тонкие, длинные, на весу гнутся. Голицын учил солдат, как те лестницы переносить, ставить к стенам, как бежать со ступени на ступень вверх. Прислонённые к елям, лёгкие, едва сколоченные планчатые лестницы падают, рассыпаются.
      Михайла Михайлович бегает в своём развевающемся плаще, сам лезет на ступени. С последней перекладины размахивает клинком, лицо раскраснелось, глаза — огонь. Будто князь и в самом деле попирает стены Нотебурга.
      Вдруг Голицын начинает ругаться. От гнева вздрагивают крылья тонкого носа, брови плотно сдвинулись. Полуполковник то взбежит на лестницу, поглядит вниз,
      то с подножия смотрит в высоту. Так и есть — недомерок!
      Голицын приказывает наращивать лестницы, прибавлять по две, по три ступени. Но многого сделать уже нельзя. Темнеет.
      С левого берега отваливают лодка за лодкой. Их много. Не одна сотня. На лодках — набранные по всем полкам удальцы. Михайла Щепотев — в мундире с парадной перевязью. Ярко начищенный эфес шпаги светится в темноте. Щепотев во весь рост стоит на раскачивающемся судёнышке. Командует гребцам:
      — Навались!
      На другой лодке — Тимофей Окулов. Он ещё у при-чача; слушает последнее напутствие. Отец Иван перегнулся, весь подался вперёд, чтобы быть услышанным:
      — Как камни минуешь, берегись мелей.
      — Всё упомню, — покорно отвечает сын.
      — Потом держи на Посечённый нос. Слышь? На Посечённый!
      Лодка отошла. Огец Иван не выдерживает и, подоткнув рясу за пояс, прямо по воде делает два шага, отделяющие его от лодки. Грузно переваливается через борт п усаживается на корме, рядом с сыном.
      — Уж лучше я с тобой поплыву. Один беспременно па мель напорешься.
      Окулов-младншй знал, что так будет. Ничего не говоря, подсовывает бате сухие сапоги. Окулов-старший, кряхтя, выливает из своих зачерпнутую воду.
      Флотилия прошла но курсу несколько вёрст. В ночной мгле развернулась. Ни шума, ни всплеска. Гребцы чуть шевелят вёслами, лишь бы не снесло течением.
      В тишине неестественно громко слышится голос Щепотева:
      — Где ты, Тимоша?
      В ответ раздаётся:
      — Я тут, Михайла Иваныч.
      Щепотев руками расталкивает ближайшие лодки, пробирается к Окулову, становится рядом с ним, борт к борту.
      Все молча вглядываются в чернеющий впереди массив крепости, справа и слева сжатый водой...
      В это время на левобережном редуте, размахивая длинными руками, крупным шагом вперёд-назад расхаживал капитан бомбардирский. Он остановился, при-щурясь, посмотрел на луну, жёлтым светом озарившую реку и окрестные леса. Потом повернулся к подошедшему Бухвостову:
      — Леонтьич, давай сигнал!
      Сержант выхватил шпагу, подбежал к пушкарям. Сталь на взмахе холодно блеснула, застыла над головой.
      Пушкари зажгли запальники.
      Бухвостов взмахнул шпагой. Ещё. И ещё.
      Согласно и могуче заухали орудия. Прогремели нетерпеливо ожидаемые всей армией «три выстрела из пяти мортиров залфом».
      Минуту длилась тишина. Должно быть, на батарее эта пауза показалась нескончаемой. Пётр с такой силой сжал плечо Бухвостова, что он невольно посторонился, пошевелил рукой, проверяя, целы ли суставы.
      Но вот оглушительно заревели десятки медных стволов. Ночное небо прорезали ядра. С берегов реки и с озёра, со всех сторон к Нотебургу приближались густой стаей лодки, челны, парусники. Началось!
      Внезапно вся крепость осветилась яркой вспышкой. Что-то там взорвалось. Не пороховая ли казна? В чёрное небо летели брёвна, остатки кровли, комья земли. Занялся пожар.
      Когда флотилия с озера подходила к Нотебургу, высокое пламя отражалось в воде. Лодки плыли, словно сквозь огонь.
      С ходу врезались в песчаник. Солдаты прыгали на остров. Тут же выгружали лестницы. Бежали с ними к стенам.
      Впереди солдат огромными прыжками мчался Щепотев. Он слышал за собой топот ног. Бежали вдоль берега к проломам, черневшим посреди каменных стен.
      Здесь уже валялись разбитые лестницы. Стонали раненые и обожжённые варом, который потоком стекая с башен. Солдаты с правого и левого берегов первыми поспели на остров, к крепости, и первыми схватились с осаждёнными.
      — Посторонись! — крикнул Щепотев Трофиму Ширяю, который юлой кружился на месте и ладонями прибивал на себе тлеющий мундир.
      — Ну, силища, ну, страховито! — вопил Ширяй, дуя на руки.
      По лестницам ползли в высоту, в клубящийся дым солдаты. Ползли и падали обратно, нередко вместе с лестницами.
      Где-то рядом дрался со шведами Тимофей Окулов. Слышался его голос:
      — Получай! Узнал «русского Тима»? Вот тебе, знакомства ради.
      Щепотев заметил, как отец Иван, стоя у подошвы башни, крестом благословлял идущих на приступ. Потом сунул крест за пазуху, схватил тесак, вывалившийся из рук убитого, и сам полез на лестницу.
      Сержант видел это уже с высоты. У него не было времени ни ободрить, ни предостеречь старика. Щепотев по лестнице поднялся почти вровень с краем пролома. Но шведы не давали шага сделать дальше. Пролом густо щетинился саблями и пиками. Оттуда летели камни. Почти в упор стреляли из мушкетов.
      С другой стороны острова, на противоположном фасе крепости, вёл на штурм семеновцев полуполковник Михайла Михайлович Голицын. В квадратной башне виднелись под аркой окованные железом ворота. Но пробиваться в эти ворота было бесполезно. Наглухо забитые, загороженные брёвнами, они не поддавались никакому напору. К тому же ворота были сбоку башни, и солдаты не могли вломиться в них грудью, а непременно должны были повернуться, подставляя себя под удар.
      Только один путь оставался в Нотебург — через стены. Приходилось взбираться на самый верх. А там стояли в ряд «железные люди», латники. В блестящих доспехах отражалось пламя. Они звенели под ударами, острия штыков оставляли на них только вмятины.
      «Железные люди» опрокидывали лестницы, сталкивали со стен на штурмующих огромные камни, рубили мечами. Падал один латник — его место занимал другой.
      Голицын бросал на стены батальон за батальоном. Успеха нет. Родион и Ждан уже по нескольку раз побывали на лестницах, и либо падали, либо спускались на ощупь, полуослепленные огнём и дымом. Отдышавшись, хватались за мушкеты, посылали в шведов пулю за пулей. Но целиться снизу было неловко, затекали руки. Ждан злобно глядел на латников. Они перемещались вдоль стен грузно, неспешно. Молодой солдат думал, что теперь в доспехах уж не дерутся. Так вот же они, гремят стальными рукавицами.
      — Добраться бы до них, только добраться!
      Чернову казалось, что он те слова не сказал, а подумал. Но в действительности прокричал их во всю глотку. Находившийся неподалёку Голицын услышал и ответил:
      — Доберёмся! Слышите? Слышите? Вот какую подмогу нам пушкари кидают!
      Полуполковник обращался к семёновцам, желая их ободрить, бросить вперёд, снова вперёд, к стенам. В воздухе гудело, гремело, переливались густые звоны. С лязгом прокладывали себе путь двенадцати- и восемиа-дцатифуптовые ядра. Разбрасывая и крутя воздушные потоки, летели на цель трёхпудовые бомбы. Всё это рвало и кромсало сердцевину Нотебурга.
      Бой, тяжкий рукопашный бой, накалялся у самых стен. Сколько времени длится битва?
      Голицыну показалось, что пожар внутри крепости стих, языки пламени потускнели. Он огляделся и понял — давно уже кончилась ночь. И над горящим островом, над людьми, задыхающимися в кровавой схватке, багровым оком поднялось дневное солнце.
      В отчаянии, что крепость ещё в руках у шведов, и враг силён, и не удалось ни на шаг подвинуться к победе, Михайла Михайлович закричал семёновцам:
      — За мной!
      Снова, уже не считая, в который раз, Голицын повёл солдат на приступ.
      Ждан повернулся к Родиону.
      — Посмотрим, какие они железные!
      И первый кинулся к лестнице. Её верхние перекладины горели неярким, чадным огнём.
     
     
      12. СТРАШНЫЕ МИНУТЫ
     
      От бомбардирского капитана, командовавшего на левом берегу Невы, к Шереметеву, который со своей свитой обосновался на правобережье, через летучий мост непрестанно мчались конные вестовые.
      Плохие были вести. На всём протяжении крепостных стен не взято ни с аршин места. Пробиться в бреши не удавалось. Ломовая артиллерия не затихала. От частой стрельбы начали плавиться пушки. Шведы держались непоколебимо.
      Да и не надо было никаких донесений от фельдмаршала, от командиров полков. Зачем? Вот она перед глазами--картина битвы. Смежить бы веки, не видеть её.
      На береговом откосе, у самой воды стучат барабаны. Барабанщики стоят шеренгой. Летают палочки в их руках. «Вперёд — на приступ! Вперёд- — на приступ!» — выпевает неумолчная дробь. У самого маленького в шеренге, белокурого, тоненького, остекленели глаза, вздрагивают губы. Для одних барабаны бьют посыл в битву, для других — отходную.
      Через протоку к острову напрямик сквозь всплески, вскинутые ядрами, плывут лодки с солдатами. Возвращаются лодки с убитыми и ранеными.
      Солнце миновало зенит и клонится к закату. Баталия у стен Нотебурга длится бесконечно.
      У капитана бомбардиров землистое лицо, синие губы. Он видит, как гибнут его лучшие солдаты... Тень нарвского побоища витала над любимыми полками. Нельзя, нельзя допустить их разгрома!
      Посреди быстрой реки высятся стены, которые и в самом деле кажутся заколдованными. Не разбить их ядрами. Не испепелить огнём.
      Что же это? Снова поражение? Нет сил снести тяжесть этой мысли. Отбой! Отбой!..
      Бомбардирский капитан сгибается под сковавшей всё
      тело судорогой. Лицо с торчащими усами страшно. Голос неузнаваемо сиплый:
      — Леонтьич!
      Бухвостов становится рядом. Пётр не может оторвать взгляда от крепости, над которой застыло облако дыма и измельчённого камня. Сержант слышит слова Петра:
      — Спеши на остров. Передай мой указ — отступать.
      Помедлив долгую минуту, повторяет:
      — Да, отступать!
      Потрясённый Бухвостов пятится. Потом поворачивается и бежит к Неве. Он садится в первую попавшуюся лодку. Должно быть, на ней только что привезли раненых. Кровь пятнами запеклась на досках.
      Без гребца, один, Сергей Леонтьевич выплывает в протоку. Течение быстрое. Одолеть его нелегко. Ветер с озера холодит кожу.
      За вёслами, в пути к крепости, Бухвостов неотвязно думает о тяжкой, не укладывающейся в сознании сути приказа, который он должен сейчас передать.
      Отступить от Нотебурга! Значит, оставить в руках врага древний Орешек? Значит, не плыть российским судам к морю? И девяиостолетиему владычеству шведов над Невой конца не видать?..
      Нет, с этим смириться невозможно. Понадобятся годы, чтобы снова собрать силы для удара по Нотебургу. Но нанести этот удар будет труднее. Шведам уже известен замысел Петра, они укрепятся, увеличат армию. Как тогда брать крепость?..
      Невольно Бухвостов замедляет движение вёсел. Лодку сносит. Её сильно всколыхнуло. Сбоку взлетел водяной смерч и упал, обдав сержанта с ног до головы. Он выравнивает лодку, гребёт изо всех сил.
      Свистят ядра над головой. В воздухе носятся чёрные хлопья. Слышна частая стрельба. Крики. Звон и скрежет мечей.
      Лодку вынесло на остров. Бухвостов выскочил и прикрутил причальную верёвку к стволу ивы, чуть не падающей в воду. Он силился разобраться в том, что происходит на острове.
      На узкой кромке берега осадные батальоны — без малейшего укрытия. Оно и невозможно здесь. Раненых
      перетаскивают к длинному, полуразвалившемуся сараю. Но он уже горит, и к нему не подступиться.
      У солдат только один путь, чтобы избыть неминучую гибель — схватить врага за горло. Для этого они бросаются в огонь, в сечу. Не вперёд, а вверх. На стены.
      Полки смешались. Не понять, где дерутся преобра-женцы, где семёновцы. Двое солдат ведут третьего, в окровавленной одежде. Он вырывается, кричит:
      — Куда вы меня ведёте? Пустите! К башне! К башне!
      Но из рук его вываливается сабля. Подгибаются иоги. Бухвостов узнает тяжело раненного, обезумевшего командира преображенцев майора Карпова. Должно быть, старшим на острове остался Голицын. Ему сержант и передаст петровский указ. Но даже сейчас, в самом пекле битвы, в душе Сергея Леонтьевича всё те же сомнения.
      Что ему велит солдатский долг: именем государя отдать команду к отходу, который сделает напрасной всю пролитую до этой минуты кровь? Или... команды не отдавать? Суд не страшен. И казнь не страшна. Сержант останется на острове и погибнет со всеми в последнем бою...
      Голицына Сергей Леонтьевич узнал по чёрному летящему плащу. Плащ обгорел. В нескольких местах пробит пулями. Князь бежал к берегу, где в эту минуту с лодок высаживались солдаты. Опущенная к ноге шпага блестела. Голицын нетерпеливо бил ею по высокому ботфорту. Сейчас полуполковник с новым отрядом вернётся в бой.
      Бухвостов подошёл и, как положено перед старшим, держа треуголку на отлёте в левой руке, старательно чеканя слова, передал государев указ отступать.
      Наверно, Голицыну показалось, что он ослышался.
      — Повтори!
      Сергей Леонтьевич молчал. Сейчас он больше всего боялся, что князь обрадуется его словам. По-человечески — кто не порадуется возможности сохранить жизнь и что аду этому конец?.. Голицын кинул шпагу в ножны и схватил сержанта за отвороты мундира. С трудом переводя дыхание, спросил:
      — После всего этого — отступать?
      Командир семеновцев коротко кивнул в сторону горящей крепости. В его чёрных, навыкате, глазах сверкало бешенство.
      — Передай там, — выкрикнул он, — что я уже не петров, а богов. Прощай, сержант!
      Голицын ногой столкнул в воду пустые лодки. На берегу оставалась только одна, та, на которой приплыл Сергей Леонтьевич.
      — Прощай! — снова сказал Голицын.
      Бухвостов нагнулся, шпагой перерубил верёвку. Лодка качнулась, закружилась, поплыла по течению.
      Бухвостов догнал Голицына, который, на ходу проверяя курки пистоли, шёл впереди солдат.
      Те, кто был на острове, выбирали меж победой и смертью.
     
     
      13. ШАМАД
     
      Среди штурмующих лишь немногие оставались не израненными. Кого задел осколок лопающихся с диким шумом шведских гранат, у кого сабля оставила на теле кровавую мету, у кого ожог алым пятном расплылся по лицу.
      Только счастливчик Михайла Щепотев был неуязвим. Дрался он весело, приговаривая к каждому удару: «Держи, не просыпь!». Лез в самую горячую потасовку. Но пули, похоже, облетали его. А занесённую над ним саблю он перерубал своею — старинной, булатной ковки.
      Отец и сын Окуловы по-прежнему держались вместе, оберегая друг друга. Старик потерял священническую камилавку. Его седые волосы намокли кровью.
      Трофим Ширяй лежал рядом с поваленным деревом и причитал. Мало того что он обгорел, так его ещё придавил подрубленный ядром клён. Трофим хныкал от жалости к себе и оттого, что никто не хочет ему помочь, все спешат к стенам, в бой. Насилу упросил старшего Окулова:
      — Батя, приходит мой последний час. Отпусти грехи.
      По пастырскому долгу, утирая кровь с рассечённого
      лба, отец Иван наклонился над сиповщиком, но увидел злые, колючие глаза.
      — Рано тебе помирать, сыне, — промолвил священник и, подозвав Тимофея, вместе с ним приподнял дерево.
      Ширяй встрепенулся, вскочил и сразу упал, взвыв пуще прежнего. Ноги не держали его.
      — Эх, батя, помирать неохота. Неужто и то будет, что меня не будет?
      У Окуловых нет времени слушать его причитания. Они собрались уходить. Но Ширяй, вдруг перестав хныкать, попросил:
      — Хоть мушкет подвиньте.
      Заряды были у Трофима на поясе. Он перевалился па брюхо и стал стрелять по шведам, высовывавшимся из-за зубцов.
      Бот в это время, среди оглушительного железного сгука и скрежета, прозвучал громкий голос Голицына, зовущего на последний штурм:
      — За мной, братья! Вперёд, орлы!
      Битва, неотвратимо жестокая и кровавая, развёртывалась на высоте у края стен. Под ногами штурмующих — горящие шаткие ступени.
      Родион и Ждан упали с лестницы. Ругаясь от обиды и ненависти, снова упрямо полезли вверх. Чернов — первым, Родя — за ним.
      Немой солдат не понял, что случилось. Ждан вдруг выпустил лестницу и начал валиться назад, на его руки. Родион успел только увидеть тускнеющие глаза друга. И в то же мгновение, закрыв полнеба, блеснул широкий меч.
      Немой отшатнулся, тело Чернова соскользнуло и с раскинутыми руками рухнуло вниз. Родя ужаснулся. Он завыл жалобно и тоскливо.
      Неотрывно, снизу вверх, смотрел он на стену, на латника, нагнувшегося вперёд. Латник обеими руками медленно поднимал тяжёлый меч. Но не успел поднять, Немой метнулся к вершине лестницы, схватил шведа за ноги. Тот, громыхая доспехами, полетел на землю.
      Родя был уже на стене. Он бессвязно кричал, кому-то жаловался, что земляка и друга нет рядом. Подступили двое шведов, без панцирей, без шлемов. Один сразу упал, разрубленный до пояса тесаком. Другой, закрыв лицо руками, бежал.
      Мундир на плечах Родиона треснул по швам. Немой сбросил его, остался в рубахе.
      Эту стычку на крепостной стене видели сотни солдат и на лестницах, и на каменистом берегу острова. Из края в край прокатился торжествующий клич.
      Немой отбивался от наседавших шведов. Его теснили к кромке стены. Следующий шаг — над пропастью.
      Но на стене уже Щепотев. А вот — и Голицын с Бухвостовым. Шведы бросаются к ним.
      Что же происходило в пылающем Нотебурге?
      Полковник Густав Вильгельм Шлиппенбах был опытным военным, поседевшим во многих битвах. Гарнизон крепости он расставил так, чтобы каждый вершок стены держать под защитным огнём.
      Основные отряды, которыми командовали майоры Леон и Шарнантье, оборонялись в башнях, каждая из которых сильно выдвинута вперёд. Эти же отряды обстреливали подступы к куртинам. Все остальные дрались на стенах. Латники были использованы только в первые часы штурма. Сталью своих панцирей они как бы наращивали боевые зубцы.
      Три пролома, сделанные в стене петровскими пушками, были невелики н никак не могли стать открытыми воротами в крепость.
      Шлиппенбах надеялся вполне подтвердить неприступность Нотебурга. Но то, что произошло, оказалось несравнимым ни с одной из осад, известных полковнику.
      В развернувшемся приступе было мало от военного искусства. Полковника поразили непрерывность и упорство, а больше всего — «чисто варварское», как он считал, презрение русских к смерти.
      В Нотебурге, в общем, всё шло отлично. Шведские солдаты были храбры и исполнительны. Офицеры аккуратно присылали рапорты в кабинет коменданта — огромное помещение с узкими стрельчатыми окнами, прорубленными в толстых стенах.
      Но вдруг всё изменилось. Полковник не мог определить, когда наступил перелом. С тех ли минут, как русские пробились на верхушку стен? Или после того, как в крепости взорвался «огненный шар»? Это было не ядро и не обычный каркас, к которым шведы привыкли. Пламя мгновенно охватило деревянные постройки. Оно неудержимо приближалось к пороховым погребам.
      Пожар, не сравнимый с тем, что уже пришлось пере-жигь шведскому гарнизону, разрастался. В эти часы у Потебурга оказалось два врага. Один по штурмовым лестницам лез на стены. Другой бушевал внутри крепости.
      Полковнику Шлиппенбаху пришлось часть своих солдат, находившихся в башнях, занять тушением пожара.
      Русские же шли на приступ волнами, непрестанно чередуясь и отступая, чтобы нахлынуть вновь. Всё новые солдаты бросались на крепость. Их не счесть. И они неустрашимы.
      Только отбит один приступ, как уже доносится нарастающий топот следующей атаки.
      Самый тяжёлый штурм начался после того, как шведам показалось, что противник отброшен и силы его истощены. Шведы удерживали бреши. Но это уже не имело значения, коль скоро русские хозяйничают на стопах.
      У Шлпиненбаха остались в резерве всего четыре человека — его ординарцы. Он послал их в бой. Наконец, наступило время, когда на требование помощи ему нечем было ответить.
      С непокрытой головою, седоволосый, с лицом в морщинах и шрамах, он сам поднялся в башню. Его рыцарские понятия о воинском долге делали несовместимой жизнь с поражением. Но даже в этом, в честной солдатской смерти отказала ему судьба.
      Решимость и силы защитников Нотебурга иссякали. Майор Леон оставил свой отряд, чтобы разыскать коменданта. Леон доказывал ему, что исход боя уже решён. Он настаивал, чтобы бесполезное сопротивление было прекращено и крепость сдана. К этому требованию присоединились все офицеры.
      Шлиппенбаху ничего не оставалось, как вызвать горнистов и барабанщиков.
      Над всё ещё не затихавшим сражением, над Почерневшими от крови и дыма стенами, прозвучали протяжные звуки «шамада» — сигнала сдачи.
      Нотебург молил о пощаде.
      Скупы строки воинской реляции:
      «Неприятель от множества нашей мушкетной, так же и пушечной стрельбы в те 13 часов толь утомлён, и видя последнюю отвагу, тот час ударил шамад и принуждён был к договору склониться». Нотебург сдался русским войскам 11 октября. Договор был заключён на следующий день. Уважая храбрость противника, победители не захотели его унижения.
      Пока армия приводила себя в порядок, опоминалась после нечеловеческого напряжения битвы и помогала раненым, два хитрющих старика, Борис Петрович Шереметев и Густав Вильгельм Шлиппенбах, обменялись отменно учтивыми посланиями.
      Фельдмаршал впервые появился на позициях в высоком парике, от чего его длинное лицо обрело скорбную величавость. Он степенно запускал в волосатую ноздрю внушительные понюшки табаку.
      Борис Петрович собирал складки кожи то над одной бровью, то над другой. Он не мог отказать себе в удовольствии изощрённо топкой иронии и в том, чтобы дать почувствовать этому потеющему шведскому полковнику своё превосходство. Пусть уж он хорошенько подумает над оказанной ему милостью.
      Главный пункт капитуляции гласил:
      «Позволено г. коменданту нотебургскому с его офицерами и их солдатами, и распущенными знамёнами, с его гарнизонною и гремящею игрой, с четырьмя пушками железными, с верхним и нижним ружьём, с при-належащим порохом и с пульками во рту, из учинённых трёх проломов свободно и безопасно в Нарву выттить».
      Шлиппенбах осторожно поинтересовался, сколь точно будет исполнен договор и не случится ли, что победители просто-напросто перебьют шведов.
      Шереметев ответил, что обещание дано именем русского государя и под «паролем, который так непорочен, что не токмо христианам, но и туркам всегда сохранён».
      В заключение шведский полковник спросил, не могут ли его осведомить о будущих намерениях предводителей русского войска.
      Ответил сам Пётр:
      «Впредь будущие дела он полагает на волю вышнему, о чём человекам есть безвестно».
     
     
      14. РОДОСЛОВНАЯ ПУШКАРЯ
     
      Остатки шведского гарнизона покидали крепость без «гремящей игры». Ковыляли на самодельных костылях раненые. Офицеры шли с жёнами, опасливо посматривая на победителей.
      Петровские солдаты провожали уходящих добродушными шутками. Разбитый враг не возбуждал злобы.
      Шлиппенбах постарался соблюсти до конца весь печальный для него ритуал сдачи крепости. Михайле Михайловичу Голицыну, как знатнейшему среди тех, кто штурмовал Нотебург, он вручил ключ от ворот.
      Ключ был крупный, тяжёлый, кованный из железа, со многими бородками. Но действительного значения он не имел никакого. Крепостные ворота оказались забитыми столь прочно, что предстояло снести их с петель вместе с замком.
      Голицын отдал ключ Петру. Тот подкинул его на широкой ладони и сунул в карман камзола, сказав:
      — Ужо пригодится...
      В крепость входили через проломы в стене. Солдаты деловито осматривали Нотебург, как будто по-хозяйски хотели счесть, не напрасно ли выпущено по нему в «ми-мошедшую осаду» десять тысяч ядер и сожжено без малого пнгь тысяч пудов пороха.
      Весь остров дымился. Со стен осыпалась щебёнка. Деревянные строения ещё тлели нежарким огнём. Вид у Нотебурга, как у всякого взятого с боя города, был тревожно притихший.
      Посреди незамощенной площади лежало брошенное в грязь зеркало веницейского стекла в парадной дубовой раме. В зеркале отражались медлительные серые облака.
      Крепость пересекал неглубокий канал. Он начинался в Ладожском озере и выходил в Неву. Вода в нём была мутная. Плавало какое-то тряпьё.
      Больше всего дивились солдаты устройству цитадели, о которой перед началом осады рассказывал Тимофей Окулов. Это и в самом деле была крепость в крепости. Цитадель занимала угол острова, омываемый озером. У неё свои башни и стены. От всей крепости её отделял ров с подъёмным мостом. Цитадель могла бы защищаться даже после падения Нотебурга.
      Солдаты оглядывали стены, сложенные из валунов, щупали покрытые слоем сажи камни, говорили разноголосо:
      — Да, здесь пришлось бы помаяться.
      — Этакую толщу никаким железом не прошибёшь.
      — Врагу за тем каменьем, поди, неприютно было, под чужим небом.
      — А нам на родной-то землице в самый раз.
      — Наше всё тут, русское. Деды сдали, а мы назад взяли!
      Повсюду в Нотебурге, у проломов и на башнях, были расставлены караульные. Остальным солдатам в первый день освобождения крепости, после ратных трудов, дан был роздых. Кто спал, приткнувшись в укромном углу, а то и раскинувшись прямо на земле, посреди дороги, кинув ранец под голову, кто ходил, нянча подвешенную на перевязи раненую руку, кто чистил амуницию либо тут же приколачивал отставшие подмётки к сапогам.
      Между Ширяем и Жихарёвым разгорелся извечный солдатский спор. Оба сидели на орудийном лафете. Трофим старательно дул в сипку. Самочувствие у него было отличное. Ушибы и ожоги, полученные во время штурма, вовсе не болели. Всё же он на всякий случай перевязал голову тряпицей.
      Поднесённая к губам сипка звучала негромко. Но мелодия была такая простая, знакомая, что многие подошли послушать. Ну, будто не в крепости, посреди камней и боевой меди, пела немудрая берестяночка, а в раздольных полях, у синих лесов.
      Только Логин не хотел слушать. Не мог он простить сиповщику слова, сказанные о пушкарях.
      — Довольно дудеть, — мрачно кинул Жихарёв, — давай договорим.
      — Чего говорить? — откликнулся Ширяй. — Про то все знают. Крепости берут пешие солдаты. И Нотебург мы взяли. Вот этими руками, — Троха потряс растопыренной, заскорузлой пятернёй, — а пушкари на бережку сидели, пока мы тут страдали.
      Он поправил перевязь и снова принялся за сипку.
      Логин не мог стерпеть такой обиды. Глаза под упавшими на лоб кудрями сверкнули.
      — Да ведь это наши ядра вам дорогу пробили, — сказал он, — без наших мортиров вы бы на острову до сих пор куковали.
      Ширяй сыпал скороговорочкой:
      — Не спорь, не спорь. Из нета не выкроишь естя.
      И опять дул в берестяночку. Ему только и надо было
      взбесить пушкаря.
      В спор ввязались ещё несколько человек, и, наверно, не миновать бы драки. Но в это время из круглого окошка воротной башни высунулась голова пушкарского урядника. Он глазами разыскал Жихарёва и крикнул ему:
      — Логашка, подь сюда! Глянь, что открылось. Сатанинское наваждение, право слово.
      Крепость по всем углам и каморам обшаривали полковые пнсари. У них на поясах — железные чернильницы. За оттопыренными ушами — перья. Глаза быстрые, при-диристые. Толпой вслед за писарями шагали солдаты, доброхотные помощники. Они выволакивали из башенных казематов и подземных погребов всякую кладь. Вели счёт взятым трофеям.
      Пороху насчитали 270 непочатых бочек. Свинца оказалось 135 пудов в слитках да 4 пуда дощатого. Повсюду валялись ядра, гранаты, картечь.
      Взглянуть на трофеи пришёл Шереметев. Увидел горы воинского добра, закашлялся, сотрясаясь тучным телом. Даже парик съехал на сторону, и фельдмаршальского величия как не бывало.
      — Ну и лиса же эгот Шлиппенбах, — отирая старчески увлажнившиеся глаза, проговорил Борис Петрович, — я уж знаю, приедет полковник в Стекольну и нач-
      нет плакаться своему королю, как мне плакался: дескать, дрались до последней пули, мушкеты заряжали мелким камнем, и вместо гранат камни кидали... А тут сколько боевого припасу. С ним не один месяц продержаться бы можно... Нет, ие скажет Шлиппенбах своему королю правду, что у русских кулак крепкий...
      Писари со своими помощниками продолжали путь но завоёванному Нотебургу. Сколько неожиданного открывалось перед ними!
      Множество казематов до самого потолка были набиты исправными мушкетами. Тысяча штук, не меньше. Узкий двор между полусгоревшим деревянным зданием и крепостной стеной оказался забросанным латами, кольчугами, шишаками. Кто-то из гвардейцев нотехн ради напялил на себя пудовые доспехи. Шага не мог сделать. Упал — ие подняться. Солдаты выволокли его из лат, как из капкана, чуть кожу не содрали.
      С особенным вниманием писарская команда вела роспись захваченным пушкам. Было их 129 штук — железных, медных, дробовых. Самые тяжёлые орудия для навесного огня покоились на широких плитах во дворе. Орудия для огня прямого прицела в три яруса заполняли собою башни.
      Сейчас пушки молчали, почернелые, остро пахнущие пороховым нагаром. Среди них одна выделялась хитрой вязыо узора, вычеканенного на тонком, длинном стволе В башне было темновато. Зажгли смоляной факел и при свете его прочли русскую надпись, вырезанную на меди.
      Вот тогда-то урядник и кликнул Жихарёва.
      Пушкарь склонился над стволом, прочёл и ахнул. Схватил факел, приблизил его вплотную к орудию. Громко, по складам перечёл надпись: «Отлита при великом государе Иване Васильевиче. Делал лигец Логин Жихарёв».
      Это казалось чудом. Полуторавековая пушка хранила имя нынешнего мастера.
      Вот ведь как бывает. В нотебургской башне пушкарь повстречал родича. Значит, в дальние времена у петровского пушкаря имелся знатный предок, и звали его так же — Логин Жихарёв.
      Какой он был, тот Логин? Такой же лохматый и цыганистый, как наш?.. Важно другое: мастер — из тех, кого зовут «золотые руки». Стоило прикоснуться к старинной пушке, чтобы понять это.
      Согнутым пальцем Логин постучал по меди; припав к ней ухом, слушал звон. Литец и пушкарь был счастлив и горд. Он слушал голос своего далёкого предка. Он нашёл свою вековую родословную.
      Для стороннего человека это был самый обыкновенный звон меди. Чуткому уху Жихарёва он говорил многое: и сколько свинца в примеси, и как сушилась форма, и в каком огне калилась, и даже много ли ядер выбросило жерло.
      Пушкарь не отходил от старого ствола, оглядывал и ощутшшал его. Орудие хоть сейчас ставь на боевую линию.
      В крепости уже все знали о находке. Солдаты суди-ли-рядили, как русская пушка попала в Нотебург. Наверно — при давнишней осаде. И вот, наконец-то, её вызволили из плена.
      Теперь у Логина Жихарёва были две свои пушки.
     
     
      15. ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ НОТЕБУРГА
     
      В покоях бывшего коменданта крепости сумрачно и тихо. Узкие окна пропускали мало света. Под потолком двигались тени. На стенах косо висели писанные маслом портреты рыцарей. Такие же рыцари, без лиц, с плотными железными масками, стояли у порога.
      Бомбардирский капитан Пётр Михайлов ходил по каменным плитам и прислушивался к отзвукам своих шагов. Вид у него недовольный. Он не терпел больших комнат и, в особенности, высоких потолков.
      Петру было не по себе. Он сердито повёл бровями.
      — Леонтьич, бери чернильницу. Пойдём отсюда.
      Бомбардирский капитан вышел на крепостной двор, посмотрел на солдатскую толчею и зашагал к маленькой тесной каморе с сорванными дверями. Вкатил туда
      пустую пороховую бочку и поставил её вверх дном. Придвинул к бочке яшик из-под картечи. Сел на него, вытянув огромные ноги в стоптанных башмаках. Бухвостову велел:
      — Скажи там, чтоб не орали. Я писать буду.
      Писать Пётр не любил. Он по-мальчишески кусал
      ногти, долго примеривался остро заточенным гусиным пером к листу. На бумагу летели чернильные брызги.
      Лист был толстый, синеватый.
      Бомбардирский капитан писал письма. Очень короткие, без особой заботы о связи слов. Он спешил отделаться от малоприятного занятия.
      Польскому королю Августу:
      «Любезный государь, брат, друг и сосед... Самая знатная крепость Нотебург, по жестоком приступе, от нас овладена есть со множественною артиллериею и воинскими припасы...
      Пётр
      Из завоёванной нашей наследной крепости Орешка».
      Главному «надзирателю артиллерии» Виниусу:
      «Правда, что зело жёсток сей орех был, однакож, слава богу, счастливо разгрызен. Артиллерия наша зело чудесно дело своё исправила».
      Пётр вытер перо о волосы.
      Солдаты, перекликаясь и горланя песни, бродили по крепости. Бомбардирский капитан не усидел и в каморе, сгрёб на край бочки чернильницу, перья, бумагу и вышел на площадь.
      Разминаясь, вытягивая затёкшие ноги, он смотрел на пёструю толпу. Увидел статного, чернобрового Голицына, поманил его пальцем:
      — Князь! Поди сюда.
      Михайла Михайлович раскраснелся, был весел. Пётр глянул подозрительно:
      — Неужто с Ивашкой Хмельницким переведался?
      Но Голицын не терпел хмельного. Его одного бомбардирский капитан не заставлял пить на пирушках.
      Пётр обнял командира семеновцев, прижал к груди, крепко облобызал.
      — Истинно витязь! Поздравляю тебя полковником.
      Михайла Михайлович, кроме производства в следующий чин, был награждён также деньгами и деревнями. Среди тех деревень значилось и село Оглоблино, ранее отписанное в государеву казну.
      Наград в этот день было много. Даже солдаты, или, как их ещё называли, «рядовые племянники»1, получили по нескольку медяков.
      1 В ту пору слово «племянник» употреблялось в своём старинном значении, указывавшем иа принадлежность к роду, племени.
      А Сергею Леонтьевичу Бухвостову бомбардирский капитан сказал:
      — Для тебя есть награда особая. Погоди малость!
      Внезапно загрохотали пушки. Все находившиеся на
      острове умолкли. Мортирный выстрел в крепости звучит совсем не так, как в поле. Каменные стены множат гул до нестерпимости. Все поснимали шапки.
      От цитадели к середине площади медленно шли сотни солдат. Они, потупив головы, несли тела своих погибших товарищей.
      Бережно опустили их на землю. Отец Иван в своей обыденной чёрной рясе прошёл меж рядами лежащих воинов, таких юных и так рано простившихся с жизнью. Повязка на лбу священника алела кровью. Он тихо шептал молитвы, устало махал кадилом. Вился сладковатый ладанный дымок.
      Ничего торжественного, святительского не было в облике отца Ивана. Старый человек грустил по отлетевшим жизням.
      Живые солдаты отдавали честь мёртвым. Одни, склонясь, целовали их в жёсткие губы. Другие сострадательно закрывали глаза, не увидевшие победы.
      Васёна шла рядом с братом. Родя плакал, размазывая слёзы по лицу. Васёна знала, что он винит себя в гибели Ждана, — почему на лестнице не был первым, почему не уберёг друга?
      Поравнявшись с Жданом, маленький барабанщик опустился па колени. Он положил на бездыханную грудь веточку брусники, осенние травы, которые лишь накануне они собирали вместе. Травы ещё не успели завянуть.
      Бухвостов стоял на коленях рядом с Васёной. Он смотрел на её строгое лицо, повзрослевшее как-то сразу, в один день. Васёна старалась не видеть, как опускали убитых в братскую могилу. Провела рукой по лицу. Оно было мокрым. Крупными хлопьями падал первый снег.
      Солдаты в молчании проходили у края могилы, и каждый бросал горсть земли. Высокий курган поднялся вровень с крепостной стеной. Мёрзлые комья осыпались со скатов.
      Снова выстрелили пушки. В крепости не нашлось колоколов. Пётр ударил в железный лист, подвешенный на верёвке. Был полдень.
      Солдаты вслед за бомбардирским капитаном вышли за стены, на берег острова. Ладожский ветер крутил и рвал снежную завесу. Тёмная озёрная вода медленно, мерно поднималась и опадала.
      Пётр на ходу подхватил обгоревшую штурмовую лестницу. Приставил её к воротной башне. Не торопясь полез с перекладины на перекладину. Лестница гнулась. В правой руке у бомбардирского капитана был молоток, гвозди он держал в зубах.
      На последней перекладине он выпрямился и достал из камзола ключ от крепости. Коротко, но сильно взмахивая молотком, прибил ключ над воротами.
      Не оборачиваясь и не повышая голоса, хорошо зная, что люди внизу услышат, бомбардирский капитан сказал очень обиходно и просто:
      — Крепость сию будем звать «Шлиссельбург», си-речь по-российскому — «Ключ-город». То и в самом деле ключ к Неве и к морю.
      Мокрый снег всё падал и падал. Он выбелил волосы Петра, залепил глаза, таял, растекался струйками. Пётр слизнул снежники с губ...
      В этот день Шлиссельбург получил городской герб: ключ над боевым щитом.
      Такой же герб — с ключом и щитом — был дан сер-хСаоту Сергею Леонтьевичу Бухвостову.
      Кончились девять десятилетий Нотебурга. Орешек гшчинат свой новый век.
     
     
      III. КЛЮЧ-ГОРОД
     
     
      1. СТРОЯТСЯ БАСТИОНЫ
     
      В Шлиссельбург понаехала родовитая знать. Показаться государю, в добрый час испросить милости. Повозки и лошадей оставляли в береговом лагере, сами переправлялись в крепость. Страшась и кланяясь до земли, говорили Петру славословные речи.
      Бомбардирский капитан не слушал, сосредоточенный в своих мыслях. Он ждал из-за шведского рубежа ответного удара. Если придут с отмщением, только сейчас. Погом, когда проломы в стенах будут заложены, а войска отдохнут, уже нечего опасаться. Шведы могут появиться от Нарвы или Выборга, наконец от Ниеншанца. Надо было спешно возводить укрепления.
      Пётр заставлял работать всех, без разбора. Он только что отменил старинный обычай, по которому подданные становились перед царём на колени. Отменил
      потому, что тут, на Неве, в осеннюю непогодь земля плывёт грязью.
      Сейчас, в дни тревоги и ожиданья, не мог он видеть людей, не занятых делом; холёные, чистые руки, унизанные перстнями, вызывали гнев. Он совал лопату разодетым в шёлк придворным, гнал их на бастионы. Рыть землю. Таскать камни.
      Петровская армия поснимала мундиры. Не солдаты — работные люди вгрызаются в землю, кидают её полными лопатами, рвут порохом, мельчат огромные валуны. Стучат топоры, остря брёвна.
      В двух местах, со стороны Ладоги и со стороны Невы, поднялись непомерно большие махины, на манер стенобитных. Но в них дубовая, подвешенная к вервя-ной снасти баба бьёт не в бок, а вниз, с треском и громом вгоняет брёвна в землю. «У-ух! У-ух!» — гремит баба.
      Возводятся бастионы перед башнями. На воротной работает Пётр, руки в ссадинах, штаны подвёрнуты на тощих ногах. На угловой башне — канцлер российского государства Фёдор Алексеевич Головин. На соседней — только что прибывший из Москвы, не успевший даже переодеться, постельничий Гаврила Иванович Головкин. Под началом у них — сотни людей. Работают по колена в ледяной, быстрой воде.
      Капитан бомбардирский от воротной башни бегает по острову, орёт, ругается. Мнится ему — всё делают не так, не сноровисто, без разума.
      Около Головкина задержался, посмотрел, как он белыми пальцами тычет, показывает солдатам, куда ряжи опускать. Головкин увидел царя, побледнел, засуетился.
      Пётр ногой пнул бревно, туповато затёсанное, сунул топор постельничему:
      — Руби!
      Гаврила Иванович неловко ударил, лезвие скользнуло по мокрому дереву. Пётр зло округлил глаза:
      — Крепче руби!
      У Головкина разъехались по шву лазоревые, дорогого бархата штаны. Видна белая рубаха. Зазорно.
      Пётр ухмыльнулся. Размахивая волосатыми ручищами, побежал к Флажной башне. Два дня назад над нею развевался шведский флаг. Теперь полоскался по ветру петровский зелёный штандарт. Строившийся здесь
      басгион вдавался в озеро. Работали семёновцы Еместе со своим полковником.
      Спутались в махине верёвки. Баба застряла в выси. Бомбардирский капитан с разбега ухватился за пеньковый конец, кричит Голицыну:
      — Чего смотрел? Заводи снасть!..
      Сергей Леонтьевич Бухвостов долго стоял на мысу у Флажной башни. Ладога дышала холодом. Но сержанту не хотелось уходить. Жадно смотрит-не-насмот-рится на озёрное раздолье. Запоздалая чайка с криком пролетела к синему дальнему берегу.
      — Вольно тут, хорошо, — говорит Бухвостов Голицыну.
      Пётр, накричав, убежал на другой конец острова, и князь успел позабыть его гневные слова. Скроил рожу, показал, как бомбардирский капитан шагает, по-журав-линому вытягивая ноги...
      С того часа, когда Сергей Леонтьевич повидал Голицына на штурме, проникся к нему уважением. Так солдат уважает солдата, с которым рядом в битву идёт, пополам делит и хлеб, и судьбу.
      Узнав, что Михайла Михайлович стал владельцем села Оглоблино, сержант порадовался. Тогда же решил — надо с полковником поговорить начистоту. Он всё поймёт, уразумеет, поможет. Но не было случая для такого разговора. Сейчас время подходящее.
      Голицын положил руку на плечо Бухвостова.
      — На холодке дышится легко, — сказал Михайла Михайлович, — а гляди-ка, скоро морозы пожалуют.
      Сергею Леонтьевичу вдруг с удивительным ощущением яви припомнились бойкие, с золотинкой глаза Ждана Чернова. Ему уж не полюбоваться этим простором, не наполнить грудь осенней, бодрящей стужей.
      — В семеновском полку, — повернулся Бухвостов к Голицыну, — воевал солдат из твоего теперешнего села, Жданом звали.
      — Рыжий-то? — откликнулся Михайла Михайлович. — Отвоевал он, а жаль. Сметливого холопа я потерял.
      — Ты потерял холопа? — внезапно холодея недобрым чувством, переспросил Сергей Леонтьевич. — Солдат погиб, как настоящий герой. А ты говоришь — холоп!
      — Так кто же он? — Голицын взметнул свои соболиные брови. — После войны вернулся бы Ждан в деревню, может, я его старостой бы поставил... Я князь, он холоп. Это уж от бога... Ты что, Леонтьич?..
      Бухвостов вывернул плечо из-под руки Голицына. Конечно же, он прав. Ничто не изменилось. На приступе, под огнём, командир семеновцев крикнул солдатам: «Братья!». Так что же, он и сейчас будет называть их братьями?
      И опять, опять припомнились смелые глаза с золо-тинкой...
      Сержант подумал о себе — он природный конюх, и мыслит, как конюх. Не понять ему князя, гедиминовича, владеющего неисчислимыми богатствами и людьми, смердами, рабами.
      Сергей Леонтьевич угрюмо зашагал прочь.
      Летят дни. Солнце, встав над Ладогой, застаёт русских воинов в трудах. Уходит солнце на покой, а они всё копают, рубят, отлогие берега острова выкладывают булыгой. Работают от света до света. Строят в крепости бастионы.
      Начинался ледостав. Из озера выносило в Неву серые льдины. В протоках они кружились, сталкивались, ломались с гулким треском.
      Теперь уже ясно, что шведы не скоро соберут силы, и вряд ли вернутся к Орешку. Не опомнились ещё от поражения.
      На всякий случай в Шлиссельбурге был размещён гарнизон — три полка с достаточным запасом ядер, пороха, продовольствия. Остальные пехотные полки ушли в Псков и Новгород на зимовые квартиры1.
      1 Первым комендантом и губернатором Шлиссельбурга стал друг и соратник Петра А. Д. Мешшков,
      Распрощались отец и сын Окуловы. На островном бережку обнялись. Отец водой отправлялся к себе, в Олонец. Спешил, опасаясь, не затёрло бы лодку льдом.
      Гвардейские полки, Преображенский и Семёновский, чинили амуницию. Одевали чехлами знамёна. Кормили лошадей перед дальней дорогой.
      Гвардия во главе с Петром шла к Москве.
     
     
      2. ДОМНИЦА
     
      За сотни вёрст от Москвы, занесённый снегами, нёс свою солдатскую службу Шлиссельбург.
      Скованная льдом, стала Нева. Конные дозоры уходили в сторону Корелы и в сторону Ниеншанца. В башнях и бастионах менялись караулы.
      Жизнь в крепости и её окрестностях прочно налаживалась. На левом берегу выросла деревенька — землянки, шалаши, хаты, — всего дымов1 двадцать. Вернулись из лесов ушедшие на время осады приневские жители. Эго были коренные русские, но многие из них говорили по-шведски.
      1 В то время селения считались не по количеству дворов, а по «дымам» — жилью с очагами.
      У подножия Преображенской горы появилась длинная, низкая изба. Здесь с утра до вечера стучали станы. Ткали парусное полотно. Работа считалась наказанием. Ткачих присылали с обозом из Подмосковья, Твери, Рязани, — отбывать разные свои вины.
      На острове, в самой крепости, отстроили сгоревшее жильё. Здесь же появилась небольшая верфь. Солдаты набирали из гнутой сосны бока и днища ладей.
      На мысу, вдавшемся в озеро, дымила заправская литейная изба. Дым валил не только из чёрной, закоптелой трубы, но и сквозь неплотно пригнанные брёвна стен.
      Просыпались в крепости рано. В утренней полутьме солдаты уходили на посты. В полдень, в час шлиссель-бургской виктории, в морозном воздухе разносился долгий звон: били в железный лист. Ночью Шлиссельбург затихал; лишь изредка неярко мелькнёт светец то в одном, то в другом оконце.
      Жизнь устоявшаяся, мерная. Но в любой час готовая обернуться боем. И тогда засверкают тесаки, взревут мортиры. Пока же всё тихо.
      Внезапно неведомо откуда появились слухи, один страшнее другого. Будто по ночам над крепостью летает трёхглавый змей, брюхом задевает о верхушки башен. Иные говорили, что это вовсе не змей, а нетопырь, человеческой крови ищет.
      Молодые солдаты-подчаски обмирали от страха, чудились им дикие голоса. Бывалые вояки крутили усы, хитро щурились. Рассказчику, клявшемуся «лопни мои зенки», не только видевшему летучего змея, но даже ощутившему вонючее дыхание горячей пасти, они говорили:
      — Знаем, знаем. Заливаешь. Поди, Логашка опять над медью мудрит.
      Логин Жихарёв действительно мудрил над медью. Он создавал колокол, первый шлиссельбургский колокол. По стародавнему обычаю в таком случае полагалось врать. Чем страшней и хлеще враньё, тем звончей получится металл. Обычай этот нерушимо исполнялся и в Орешке...
      Пушкарь и литец построил в мастерской избе малую домницу. В ней плавил медь. Рядом с домницей в землю врыты формы. В одной из них — колокол, в другой — пушка.
      Тяжело кипит медь. Только один Жихарёв знает, когда и сколько присадить к ней олова. Заслонив глаза ладонью, следит за цветом огня, за цветом металла. Лохматая голова повязана мокрым платком, и всё же пахнет палёным, от жары волосы кукожатся, тлеют.
      Мастер крикнул подручным:
      — К печи!
      Слова прозвучали властно, как команда к бою.
      Не прошло и часа — искры столбом вырвались из трубы литейной избы, озарили небо и снега.
      Логин утаптывал землю и копал канавку от дом-ницы к формам. В последний раз посмотрел, как кипит металл, помешал в печи длинной деревянной палкой, сразу занявшейся синеватым пламенем. Это называлось — «дразнить медь». Она на-кипу грозно ворочались, урчала, выбрасывала тяжёлые всплески.
      Оглядев мастерскую — все ли на местах, литец пробил замазанную глиной лётку. Сразу стало светло, будто солнце краешком заглянуло в избу. Медь двумя искристыми ручьями потекла в формы...
      Отливки остывали несколько дней. В эти дни Жихарёв не пускал в мастерскую даже подручных. Позвал их, только когда пришла пора поднимать формы из земляных ям. К литейной избе сбежались солдаты из всей крепости.
      Толстые верёвки туго натянулись на подъёмных блоках — «векшах». Над ямами показалось нечто громоздкое, грузное, бесформенное. Под ломиком посыпались глина, угли, кирпичи. Жарко глянула медь.
      Новая мортира Логина Жихарёва была поставлена на верхний пастил в воротную башню, которую теперь называли Государевой.
      А колокол, отлитый в одно время с пушкой, повесили на столбчатые подпоры взамен железного листа.
      Солнце стояло над головой. Литец со всего размаха ударил в новёхонький колокол.
      Над островом, над льдистой Невой поплыл густой, далеко слышный звон. Голос у шлиссельбургского колокола совсем не церковный: глуховатый, но зычный.
      Посиегпання ради он был отлиг из пушечной меди.
     
     
      3. МОСКОВСКИЙ ТОТЧАС
     
      Пётр вернулся в Шлиссельбург ранней весной. И сразу всё вокруг завертелось, закрутилось. На острове солдаты не ходили, а бегали. Офицеры громче покрикивали, не скупились на зуботычины. В стенах парусной избы челноки летали быстрее. Топоры на верфи стучали крепче и чаще.
      Гвардня находилась уже в походе из Москвы на Ладогу. Шли к Шлиссельбургу полки от Новгорода и Пскова. Навстречу к ним из Орешка мчались петровские денщики с коротким приказом: «Спешить наскоро».
      Всего больше тревожился бомбардирский капитан за пушки и боевой запас к ним. Там, где не действовало
      слово, Пётр по привычке прибегал к кнуту и застенку. Не пощадил он даже ближнего к себе человека, главного управителя «большого огневого наряда» Андрея Виниуса. О нём Пётр гневно писал из Шлиссельбургской крепости в Преображенское князю-кесарю Ромодаповскому:
      «Извествую, что здесь великая недовозка алтиллсрии есть... отчего нам здесь великая остановка делу нашему будет, без чего и починать нельзя; о чём я сам многажды говорил Випиусу, который отпотчивал меня московским тотчасом. О чём изволь его допросить: для чего так делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его головы дороже? Изволь, как мочно, исправлять».
      Ох, уж этот «московский тотчас». К кому бы Пётр ни обращался, он всегда слышал покорное: «Тотчас будет исполнено». «Тотчас», «тотчас»... Но на поверку оказывалось, что дело не только не сделано, но и не начато. Дорогое время уходило. В таком разе бомбардирский капитан свирепел, яростно искал свою суковатую дубину, невзирая на чин и возраст, хватал провинившихся за шиворот...
      У старых стен крепости солдаты вглядываются в своенравную красавицу Ладогу. Вспоминают свои деревеньки на Костромщине, Тверщине, Рязанщине. Находят похожее и несхожее. А ведь та же родимая земля. Этот-то островок на Неве, с которого недавно спихнули врага, ещё и подороже будет, омытый кровью. Думают солдаты: что там за серыми, зыбкими далями? Какие походы? Какие баталии?..
      Самое большое событие произошло на острове перед началом ледохода. Тяжёлые сани с драгунским конвоем пробирались к Шлиссельбургу по льду; над ним местами уже плескалась вода. Возле острова быстрое течение размыло лёд. Он держался только в правой протоке. Сани заносило на широких полозьях. Кони прядали ушами. Копыта звенели, как по стеклу. Драгуны спешились и шли с жердями в руках. Поблизости от крепости лёд начал прогибаться и расходиться длинной трещиной. Возница дико гикнул, взмахнул вожжами — и сани на плаву вынесло на твёрдую землю.
      В ту же минуту остров вместе с башнями н стенами вздрогнул. Лёд пошёл в Неву.
      В только что прибывших санях находился железный сундук с казной. Из Москвы прислали гарнизону Орешка государево жалованье.
      Платили его раз в год. За прошлое. Солдатская жизнь вперёд незнаема.
      Росннсная ведомость походила на кладбище: сплошь кресты. Грамотных было немного.
      Солдаты разглядывали неровно вырубленные медяки. На одной стороне — архангел, вонзивший копьё в змея. Па другой — под государевым сплетённым вензелем обозначено: «Деига».
      Иные, подкинув монету в воздух, ловили её на лету, совали в карман поближе, до первого кружала. Многие зашивали медяки в полу, сохранности ради. Деньги в мужицком обиходе вещь редкая.
      Получил своё жалованье по капитанскому чину и Пётр Михайлов — «триста шездесят шесть рублев».
      Холстяной мешочек с деньгами капитан перебросил Бухвостову:
      — Сбереги.
      Любопытствующим солдатам Сергей Леонтьевич за верное рассказывал, что Пётр на жалованье живёт, «а народные деньги оставляются для государства пользы».
      Так оно и было. Капитан ел из солдатского котла и носил казённую мундирную одежду...
      Начиналось водополье. С края острова на бревенчатых клетях стояли десять недостроенных паузков. Днища были настланы, кривули поставлены. Только бока не всюду обогнуты. Паузки всплыли, закачались на волне. Чтобы не раздавило их льдинами, солдаты кинулись в воду, кто по грудь, кто вплавь. Хватали суда, гнали к острову.
      С неделю Шлиссельбургская крепость была отрезана от матёрой земли. Но едва очистилась Нева, петровские денщики, нахлёстывая копей, умчались по новгородской дороге торопить идущие полки.
      Фельдъегерь увёз в Москву письмо к Тихону Стрешневу, который ведал набором солдат по всей России.
      «Min Herz, — так начиналось письмо, — как ваша милость сие получишь, изволь не медля ещё солдат, сверх кои отпущены, тысячи три или больше прислать в добавку, понеже при сей школе много учеников умирает; того для не добро голову чесать, когда зубы выломаны из гребня.
      Piter,
      из Шлютельбурга».
      Первый конный едва отъехал — за ним скачет другой; туда же в Москву, к гому же Стрешневу, мчит письмо вовсе краткое.
      «Присылай, что больше лутче».
      Пётр бесконечно зол. Волком глядит на сотоварищей. Вплотную надвинулась весна, а к кампании ничего не готово.
      Половина назначенных к бою пушек — в крепости, а другая половина застряла в грязи где-то на Волхове. Порох потопили, переправляясь через разлитые реки. Хлеба нехватка, того и гляди голодать начнут. Некормленный солдат в баталию не гож. Лекаря ещё из Москвы не выехали, а тут от болотной гнили и стужи мрёт народ. Донская низовая конница не пришла, и где она — неизвестно...
      Разленились за зиму. Не выбраться из берлог. Увальни. Лежебоки.
      Офицеры стараются не попадаться на глаза бомбардирскому капитану.
      Он вышагивает по острову из конца в конец мрачный, неразговорчивый.
      С кем начинать кампанию?
      Кому поведать о великих надеждах этой весны?
      Ведь до моря-то осталось вёрст шестьдесят, вниз по Неве, к устью. Всего-навсего — шестьдесят!
      Лёгкими эти вёрсты не будут.
      В низовье высятся стены шведской крепости Ниеяшанц.
      Какие там у врага войска? Велика ли артиллерия? Готовы ли к осадному бою? После падения Нотебурга за зиму шведы могли сделать многое — войска ввести и валы нарастить.
      Десятки вопросов. Ни одного ответа. Слишком мало известно о Ниеншанце. В потайных тетрадях записана толща стен крепости и примерное начертание бастионного рубежа. Записана глубина у корабельной пристани
      на речке Охте, там, где она впадает в Неву. Добрая глубина. Корабли могут без опасения бросить якоря у самого берега. В тетрадях высчитаны водные и пешие пути к Ниеншапцу от Нарвы, от Выборга .
      Но все эти записи прошлогодние и позапрошлогодние. Надо же знать, что изменилось в Ниеншанце, чго там сейчас!
      Крепость сия иа самом пороге моря. Шведы будут драться за неё всеми силами.
      Бомбардирский капитан, и закрыв глаза, видел необозримое взморье, волны, набегающие на берег.
      Шестьдесят вере г. Только шестьдесят вёрст до взморья.
      Поперёк пути — Ниеншанц.
     
     
      4. ХОЗЯИН МАТИС
     
      Получилось так, что первым одолел эти шестьдесят вёрст маленький сероглазый барабанщик Семёновского полка.
      Нужно было разведать Ниеншанц, или, как его называли по-русски, Канцы. В Шлиссельбурге решалось — кого послать? Вызвался Тимофей Окулов. Край ему хорошо знаком, он сразу найдёт и пристанище, и помощников в отважном деле.
      Но в том-то и загвоздка, что бывал он там много раз. «Русского Тима» могут скоро узнать и раскрыть.
      В Канцах и в окрестностях жило много русских. Всё же опасность слишком велика. Шведы сейчас, конечно, особенно внимательно следят за молодыми россиянами солдатского возраста. Пет, Окулова посылать нельзя.
      Эти сведения были доставлены замечательным разведчиком и первым русским военным инженером В. Д. Корчминым. «Детина неглупый», один из петровских «волонтёров», учившийся в заморских краях, он стал выдающимся специалистом в области фортификации и артиллерии.
      Вот если бы нашлась девчонка, смелая, сообразительная. Уж она-то прошла бы через рубеж и через шведские селения легко и неприметно, как нитка сквозь игольное ушко.
      Но откуда взяться девчонке в Шлиссельбургской крепости?
      Переодеть в женское платье кого-либо из безусых солдат! Эта мысль пришла в голову Голицыну. Так как безусыми в армии были только барабанщики, а среди них больше всех на девчонку походил Васек Крутов, то на нём сразу же и остановили выбор.
      Сначала барабанщику ничего не говорили о том, что ему придётся делать. Просто велели в селе на левом берегу найти бабью одёжку и переодеться. Сердце у бедняги упало. Что эго означает?
      Когда перед полковником Голицыным появилась не девчонка — девушка, сероглазая красавица, он отступил па шаг, как бы отгоняя наваждение:
      — Чур, чур меня... Ну, барабанщик. Юбку ловко носит, будто всю жизнь носил...
      Михайла Михайлович шутя спросил:
      — Как тебя звать, душа-девица?
      — Зовите... Васёной, — ответил преобразившийся барабанщик.
      Кофта и юбка стесняли Васёну. Она уже привыкла одеваться по-солдатски. Но всего труднее было сладить с волосами. Отросшие и всё-таки слишком короткие, они лохматились, никак не ложились под ленту. Пришлось повязаться старушечьим тёплым платком.
      Девушка тревожно ждала. Что будет дальше?
      Тимофей Окулов осторожно объяснил, какое трудное дело ей предстоит. Васёна обрадовалась: все страхи были напрасными, Голицину неизвестна её тайна. А то, чго придётся одной-одинешенькой пробираться в неизвестный край, девушку не испугало. Леса она боялась уеныне, чем людей. Всегда сумеет найти нужную тропу.
      Дорогу подскажут солнце и звёзды. Не напрасно односельчане прозвали Васёнку «лешачьей дочкой».
      Только одно вызывало у неё сомнение: всё ли уразумеет, что увидит, сможет ли обо всём рассказать?..
      Так из Шлиссельбурга исчез маленький барабанщик.
      А в канецких лесах появилась девушка с лукошком, наполненным разным кореньем.
      До последнего нашего дозора Васёну провожал Окулов. Он прошёл с пою лесом ещё с версту. И здесь, хотя кругом не было ни души, шёпотом передал ей последние наставления.
      Держаться надо канецкой дороги, заброшенной и заросшей с начала войны. Но на дорогу не выходить, а пробираться стороной. На второй день впереди покажется крепость Ниеншанц. Её лучше обойти ночью, чтобы не попасть к шведам. Миновав речку Охту, забирать всё левей, левей, пока не появятся склоны Дудеровой горы. Затем — спуститься вниз к невскому устью. Там разыскать дом хозяина Матиса. Дом этот на острове, и есть у него отличие: на вереях — деревянная резьба и пёстрая роспись. Матису передать вот этот кусок берёзовой коры.
      Тимофей неприметно сунул в руку Васёне свернувшуюся тёмным колечком бересту. Заботливо наказывал он быгь осторожной в пути. Если спросят откуда, сказать: «Из Сябрина, — это самая большая русская деревня на Неве, — дескать, в лесу была, коренье собирала...».
      Ладожашш помолчал, подумал, всё ли сказано. Кажется, всё.
      Прощаясь, он низко поклонился девушке. А когда выпрямился, она уже шла между елями, отягощёнными талым снегом.
      Пора весенняя приходит в лес позже, чем на поля и речные долины. Тут ещё белым-бело, и это хорошо-преотлично. Валежник не так хрустит под ногами, и лесные ручьи ещё скованы.
      Но Васёнка уже слышит их. Остановится, чу: под снежной толщей еле внятно журчит первая вода — весенница. Девушке радостно на лесном приволье. И хотя она здесь впервые, кажется, тут всё знакомое, как близ родного села.
      И берёзки такие же белые, и ёлки такие же мохнатые, только прикидываются сердитыми, а на самом деле они добрые, всегда готовы дать приют от снегопада или от дождя.
      1 Верея — столб, к которому подвешиваются створы ворот.
      Да и весна показывает себя приметами, знакомыми девчонке-лесовичке. Безлистые ветви деревьев всё ещё кажутся чёрными, ломкими. Ан не все. Вот одно — как будто высветлилось, и почки принабухли. Это молодой клепок, в нём уже двинулись соки, он пробуждается первым.
      Вот в ямке-вороночке, под защитой векового ствола, показалась уже прошлогодняя брусничка. Листки упругие, тёмно-зелёные, а ягода алая и сладкая-пресладкая. Вот в вышине — не под самым ли небом? — осыпая снег, перемахнула с ветки на ветку белочка. Шубка у неё клочковатая, с рыжинкой.
      Переливисто запел зяблик. Быстро, как камень из пращи, пролетел чибис. Значит, появились и перелётные. Это ещё не стаи, только передовые...
      Лес говорит с Васёной понятным ей одной языком. Хорошо в лесу.
      Тревоги начались на другой день. Девушка набрела на охотничий шалаш. Люди здесь были недавно. Земля под отгоревшим костром ещё тёплая. Распластав крылья, прижалась к нагретым камушкам белая трясогузочка; и так она закоченела, услышала шаги, не шевельнулась...
      Васёна ушла глубже в лес. Но даже туда донеслись перекличка голосов, собачий лай, стук топоров, звуки большого города. Это Канцы.
      Первого человека Васёна увидела на берегу речки, небольшой, быстрой. Она уже вскрылась, но припай крепко держался у берегов.
      Седой лодочник только отчалил, когда подошла Басенка и попросила:
      — Дедушка, дедушка, перевези меня.
      Он подвёл челнок к берегу. Казалось, старик вовсе не удивился маленькой страннице. Поплыли, расталкивая льдины багром.
      На другом берегу лодочник по-русски спросил:
      — Ты отколь, шустрая?
      Васёнка махнула рукой в сторону леса и показала на лукошко. Старик не расспрашивал. Кивнул на прощанье.
      Девушка поняла, что в этом крае даже несколько слов, сказанных по-русски, сами по себе звучат приветом... Встреча эта ободрила Васёнку.
      Она свернула влево. Шла всю ночь. Никакой горы не видать. От усталости, оттого что почудилось — заблудилась, горько расплакалась. Забралась на нижние ветви ели, прижалась к шершавому стволу. Так в слезах и заснула.
      Проснулась ог холода. Было уже светло. Внизу, в тумане расстилались леса и мокрые желтоватые поля.
      В глубоких логах ещё держался снег. Через всё огромное пространство текла необыкновенно широкая река, это могла быть только Нева. По воде плыл лёд.
      Извилистые троны прорезали густые, ещё не начавшие зеленеть рощи, огибали болота. Редкие деревеньки в три-четыре хаты, словно кучки рассыпанного гороха, виднелись по берегам Невы и на лесных опушках. Серые дымки над крышами будто приклеены к трубам. День ненастный, безветренный.
      Васёнка сообразила, что она на Дудеровой горе и что гам, внизу, надо искать хозяина Матиса.
      Девушка вышла па глинистый просёлок. Чутьё подсказывало ей: не прятаться, не озираться, не оглядываться.
      В первом же хуторе она спросила Матиса. Ей посоветовали:
      — Ищи на острову.
      В деревне на самом берегу Невы, прежде чем ответить на вопрос, поинтересовались:
      — Зачем тебе мельник Матис?
      Время уже за полдень, а Васёна всё не может найти человека с этим странным именем. Всматривается подряд в каждые ворота, но повсюду вереи столбчатые, серые, в трещинках, не расписные, не узорчатые. Не спутал ли Тимофей? Или ворота новые поставлены?
      Васспа поняла — много расспрашивать опасно. Очень уж заметно, что она тут чужая. Но если до вечера не найдёт мельника, куда деваться?
      Едва подумала об этом, крепкая рука больно сжала ей плечо. Девушку нагнал шведский стражник, высокий, сизолицый, с алебардой на плече. Он заговорил на непонятном Васёне языке. Она улыбалась, силясь скрыть испуг. Покачала головой — ие понимаю. Стражник спросил ломано по-русски:
      — Что — корзина? Показывай.
      Девушка быстрыми пальцами перебрала корешки в лукошке и словоохотливо принялась объяснять:
      — Корешки тут не простые. Снадобье. Эти вот — кожу дубить, эти — вино настаивать. В лесу была, набрала, видишь сколько...
      Сизолицему надоела болтовня. Он перебил:
      — Ты чья?
      Васёнка, не раздумывая, бойко ответила совсем не то, чему учил её Тимофей.
      — Я у мельника в услужении. Знаешь мельника Матиса?..
      Стражник толкнул девушку древком алебарды.
      — Иди!
      Васёнка с места не двинулась, онемели ноги. Сизолицый схватил её за руку, потащил. Обидно было: ничего не успела сделать. С первого шага выдала себя. Обидно и страшно.
      Под ногами застучали кладочки. Какие-то тени замелькали над головой. Не сразу сообразила, что это крылья мельницы.
      Да вот же они, расписные вереи! В самом деле, красиво. По дереву жар-птица вырезана, и хвост у неё тронут яркой кнноварыо вперемежку с серебряными крапинами.
      На пороге мельницы стоял пожилой, грузный мужчина с трубкой в зубах.
      — Эй, Матис, — крикнул ему стражник, — смотри, твоя девчонка привёл!
      У мельника брови поползли под шапку. Васёна споткнулась, упала и рассыпала коренья. Среди них безобидно белело берёстовое колечко.
      Матис пыхнул грубкой, окутался дымом. Стражник говорил с ним не по-шведски, — значит, он не швед. Кто же он?
      — Заблудилась! — сердито рявкнул мельник, и отвесил Васёне такую затрещину, что она мигом оказалась под навесом, где грудой лежали мучные мешки.
      Хозяин даже не взглянул в её сторону. Он новел стражника в дом угощать пенником.
     
     
      5. КАНЦЫ
     
      Шведы с первых лет старались обжить завоёванную провинцию по берегам Невы, Ижорскую землю, или, как они её называли, Ингерман-ландию. Поместья раздавались не только коронным дворянам, но и финнам, голландцам, датчанам.
      Мельник Матис был одним из таких пришлых хозяев. Владел он немалым куском земли. Его мельница стояла на островке, омываемом Невой и речкой, впадающей в неё. Мост через речку, самый остров и даже болото на нём назывались Матисовыми1.
      1 И сейчас, спустя более 270 лет, в городе существует Матисов переулок и Матисов мост.
      Толстый мельник слыл человеком состоятельным, прижимистым и только на вид добродушным. Дымя трубкой, он полными днями возился у жерновов. О его дружбе с «русским Тимом», конечно, никто не знал.
      Поздно вечером, проводив шведского стражника, Матис переговорил с Васёной. Он долго рассматривал бересту, сличал её с другим белым колечком, хранившимся у него.
      Попыхтел трубкой. Сказал на правильном русском языке:
      — Ладно. Раз уж ты назвалась моей прислугой, работай, — и подвинул к ней груду дырявых мешков, — чини!
      Позже Васёне часто приходилось бывать с поручениями Матиса в окрестных мызах. Если близко — ходила пешком, если далеко — ездила на хозяйской одноколке.
      Она уже знала, что Нева в устье течёт не одной, а пятью реками. Потому здесь много больших и малых островов. На некоторых из них видны рыбачьи шалаши, другие — безлюдны. На огромном Лосином острове (финны называли его Хирвисаари) жили суровые, молчаливые люди, корабельные знатцы. Васёна отвозила им муку. На Берёзовом острове, в старинной роще, алела черепицей шведская мыза Бьеркенгольм. Там, где из Невы вытекает Безымянный ерик1, на обширном мысу раскинулись поместье и сад майора Канау.
      1 Так называлась нынешняя Фонтанка.
      К майору Васёна ездила за зерном. Но хозяина не застала. Сердитый приказчик взвалил на одноколку мешки и умудрился одним ловким ударом хлестнуть разом и лошадь и девушку-возницу.
      Неподалёку от владений Канау виднелась русская деревенька Сябрино. Серенькая и тихая, она приникла к речному берегу. Её соломенные крыши и покосившиеся тёмные стены с крохотными волоковыми оконцами, заткнутыми тряпьём, казались приниженно убогими рядом с высоким и горделивым майорским домом.
      Дорога на всё правобережье была одна, старая нотебургская. В низовье Невы она расходилась тремя тропинками...
      Хозяин Матис со своей работницей почти не разговаривал. Дела на мельнице много. Васёна, не разгибая спины, чинила мешки. Ей казалось — Матис действительно считает, что она с такой опасностью пришла сюда, чтобы работать на его мельнице. А ведь ей надо непременно побывать в Ниеншанце.
      Но Матис всё понимал. Только он не любил лишних слов. Васёна убедилась в этом после одного примечательного случая.
      На мельницу приехал почтенный гость, седой полковник, опиравшийся на палку с золотыми вензелями. Девушка даже не предполагала, что толстый мельник может быть таким проворным. Он учтиво кланялся, забегал вперёд, открывал перед полковником двери.
      Гость сел на стул и сразу же расплылся своим рыхлым, дряблым телом.
      Позже Матис проводил его до коляски. Держа за локоть, помог подняться на откидную ступеньку. Сам застегнул кожаную полость, чтобы дорожной грязыо не забрызгало господина полковника.
      Мельник долго ходил по своей каморке, примостившейся рядом с каменными поставами. Он позвал Васёну. В этот день он сказал ей самую длинную речь:
      — У нас был господин Яган Аполов, комендант крепости Нненшапц... Только ом никакой не Яган. Он Иван, русский родом... Мы с ним давнишние знакомцы. Полковник приезжал меня навестить... Так вот — в семье коменданта заболела швейная мастерица. Господин Аполов спрашивает, не найдётся ли ей на время замена... Значит, собирайся. Пойдёшь в Ниен...
      И трубкой — пых, пых, пых.
      Ниен — торговый посад крепости Ниеншанц. Это был богатый город. Таким он выглядел даже сейчас, когда война приблизилась к нему. Сотнями деревянных и каменных домов раскинулся он на берегу Охты, у самого впадения её в Неву.
      Здесь было всё, как положено в чистеньком иноземном городе. Перекрёсток двух главных улиц отмечен ратушей с башенкой. На площади — торговые ряды. На окраине — бойня, смоловарня, канатный двор, хмельники.
      Рядом с верфыо — пристань. На воде, ещё не вполне очистившейся от льда, покачивались корабли. Матросы лазали по вантам, подтягивали паруса. Тяжело нагруженные корабли готовились к отплытию.
      Дом коменданта Аполова, обширный и поместительный, огородами спускался к реке. Выше и больше его был только стоявший рядом с ратушей дом купца Фризиуса, знаменитого тем, что его должником считался сам шведский король. Ниенский купец ссудил Карлу XII крупную сумму для войны с Россией.
      У Аполовых Васёнка меньше всего шила. Она и с детьми нянчилась, и бегала за водой с вёдрами, бренчавшими на коромысле, и прислуживала за столом. Русская прислуга ценилась в Ниене именно тем, что умела делать всё.
      Семья у полковника была большая, с невестками и внучатами. Говорили по-шведски, изредка по-русски, но коверкали слова па чужеземный лад. От другой, старшей прислуги Васёна доподлинно узнала историю Аполовых. Они принадлежали к древнему русскому боярскому роду. Когда шведы захватили край, Аполовы перешли на службу сначала к Густаву-Адольфу, потом — к Карлу XII. Служили верно. Король причислил их к шведскому «рыцарскому дому», что равносильно потомственному дворянству. Яган родился в неволе и состарился в неволе. Хотя был полковником и шведы считали его своим.
      Полковник Яган редко появлялся дома. Большую часть времени проводил в крепости.
      Если бы кто-нибудь знал, что маленькая, ловкая прислуга Аполовых прошла десятки вёрст через леса, поминутно рискуя жизнью, чтобы взглянуть на Ниеншанц! Девушка вечером и каждую свободную минуту любила сидеть на бережку и смотреть на воду. Это не привлекало ничьего внимания. Шведы знали, чго русские, даже те, кто никогда не бывал в России, тоскуют по родине и тогда ищут одиночества.
      А Васёна чутко присматривалась и прислушивалась. Всё, всё могло пригодится. Как выглядит шведская крепость? Сколько в ней солдат? Много ли пушек?
      Крепость Ниеншанц возвышалась напротив Ниена на другом берегу Охты, возле устья, и главным своим фронтом выходила на Неву. Здесь Нева делала последнюю излучину; пушки держали под прицелом оба речных плеча на большом расстоянии.
      Крепость была о пяти углах. Без башен. Земляные стены мощным поясом охватывали Ниеншанц. Высота — сажен девять, возможно, и всё десять. На стенах — деревянный палисад, а внизу — рогатки.
      В крепости непрестанно велись работы. Шведские солдаты выходили из ворот с лопатами в руках. Копали ров и насыпали вал на стороне, обращённой к Орешку. Значит, ждут удара и готовятся к нему...
      Ниен на глазах Васёнки пустел, затихал. Отплыли из гавани корабли, увозящие семьи самых богатых купцов. Говорили, что залив, «большая вода», ещё подо льдом. Но корабли будут ждать у кромки, чтобы, не теряя времени, уйти в Стокгольм.
      Домочадцы Аполова и некоторые знатные жители посада укрылись под защиту крепостных стен. На два дня был опущен подъемый мост через Охту. Все, кому это было разрешено, перебрались в Ниеншанц.
      Русскую прислугу Яган Аполов в крепость не пустил. Васёнка поселилась в сарае поблизости от ворот. Сарай чуть не до верха был набит сеном. По ночам слышались невнятные шорохи, пахло родной деревней, голова кружилась от этого запаха.
      Необыкновенной была эта весна в жизни девушки. Может быть, во всём насторожённом городе она одна радовалась солнцу, теплу. Она знала, почему молчалив полковник, почему злы шведские солдаты, зачем их даже но ночам заставляют работать на валу. Это не их весна, а Васёнкина...
      Однажды ночыо девушка проснулась от того, что стены сарая тряслись, точно кто-то встряхивал их сильной рукой. Сквозь щели между брёвнами светило зарево. Слышались стук копыт, человеческие крики.
      Васёна откинула дверь, выбежала и попятилась, сжимая руки. Чёрные всадники, пригибаясь к гривам коней, мчались, размахивали саблями. Кони показались девушке огромными, а сабли — красными.
      Со стен Ниеншанца ударил пушечный выстрел. Медленно раскрылись ворота, пропуская шведских драгунов.
      Пожар разгорался всё жарче. Пламя тянулось к базовому небу.
     
     
      6. НАБЕГ
     
      О том, где в действительности находился маленький барабанщик, в Орешке знали двое-трое. Остальным было ведомо, что он до начала кампании по приказанию Голицына — в Ладоге.
      Так думали и сержант Бухвостов и Родион Крутов. Васёна — за много вёрст от войны, и можно за неё не тревожиться.
      В Шлиссельбурге же той порой назревали большие дела. Солдаты за эти месяцы отдохнули. Пора начинать «воинский промысел».
      Все знали: весной идти под Ниеншанц. Что за крепость? Во всей армии, кроме Тимофея Окулова, никто никогда её не видел.
      Хорошо бы «спробовать» шведов в этом самом Ниеншанце. Михайла Иванович Щепотев, который совсем было затосковал вдали от стрельбы и перестука мечей, так и говорил — «спробовать».
      Михайла Михайлович Голицын порасспросил своего тёзку, что он имеет в виду под этим словом. Дело было заманчивое, но слишком смелое; даже не верилось в удачу.
      Щепотев предлагал ни много ни мало, как с сотнею всадников подлететь к самым воротам Ниепшанца и посмотреть, на что способен враг.
      — Стукнемся в ворота! — говорил сержант, покручивая усы.
      Князь хитрил. Велел Щепотеву набирать охотников. Последнее же слово оставил за собой. Пётр был в отлучке, на Олонецкой верфи. За потерю сотни людей не помилует, как раз вздует. Но и время терять нельзя. Каждый весенний день дорог. Зато если всё удастся, как задумал сержант, да всё образуется в добрый час, можно ждать большой милости.
      Щепотев не раздумывал, не рассчитывал. Ему бы только поскорее схватиться с шведами: клинок из ножен — пошла молодецкая потеха. Он обрадовался, когда Голицын сказал ему:
      — Горяч, горяч ты... Одного не пущу, разве что с Бухвостовым.
      Это было уже наполовину разрешением. Щепотеву, конечно, знакомы спокойствие и расчётливая медлительность Сергея Леонтьевича. «Но пусть, пусть... — говорил себе Михайла Иванович, — двинемся лавой, тогда уж не остановят».
      Охотников объявилось немало. Петровские солдаты тем и славились, что умели одинаково воевать хоть в пешем строю, хоть в конном. Только, по правде сказать, научила и обломала их с малолетства не армия, а крестьянская трудная жизнь Каждый на своём веку не одну сотню вёрст за сохой вышагал. Для каждого конь — первый кормилец.
      Из охотников пришлось выбирать самых надёжных. Первым пошёл Родион Крутов. Немой солдат за эти месяцы стал очень заметным человеком в Орешке.
      Напросился в набег и Тимофей Окулов. Сержант предупредил его:
      — Однако смотри, Тимоша. Это тебе не сойма. Тут уж слушать меня...
      Ещё не начало вечереть, когда сотня всадников выехала из Шлиссельбурга. Втянулись в леса канецкой стороны.
      Ехали гуськом, с двумя дозорными далеко впереди. Лес шумел, обступив отряд, Щепотев велел лошадей не гиагь, беречь силы для дела.
      Под утро увидели башню канецкой ратуши. Вот он и Ниеншанц. Отряд остановился, развернулся в линию на опушке.
      — Теперь, хлопцы, приказ обратный, — скомандовал Щепотев своим молодцам, — грому побольше!
      С этими словами рванул саблю и плашмя хлестнул ею коня. С воплем и рёвом отряд ринулся прямиком на вражыо крепость. Её громада нарастала с каждой минутой. Уже видны ворота, утяжелённые расплющенным железом.
      Тимофей метнулся в сторону, к стогам сена, запалил их. Всадники мчались в движущихся отсветах пламени.
      В Нисишанце захлёбывался, звенел тревожный колокол. С палов прозвучали выстрелы. Громыхнула пушка.
      — Тимоша, глянь! — закричал Щепотев.
      Окулов увидел то, что видел уже весь отряд. Словно отвечая огням на этом берегу Охты, на противоположном, за задранным к небу мостом, вспыхнуло пламя сразу в нескольких местах.
      — Шведы жгут город! — изумился Тимофей. — Эка страк-то что делает.
      Но Михаила Иванович уже не слушал. Он отчаянно крутил саблей над головой, сзывал товарищей.
      Ворота крепости, скрипя пудовыми петлями, разошлись. Шведские драгуны на разгорячённых конях вымчались в поле. Началась рубка.
      Щепотев поспевал всюду. Его громкий голос слышался за стуком сабель. Родион Крутов дрался шестопёром на длинной рукояти. Этот шестопёр он раздобыл в Орешке среди старого оружия и с тех пор не расставался со своей находкой.
      Бухвостов, пролетая мимо на своём гнедом, успел спросить:
      — Ополоумел, что ли? Где сабля?
      Но Родион только досадливо махнул рукой с зажатыми в кулак поводьями, дескать — не мешай, так ловчее. И погнался за шведом.
      В то мгновение Бухвостов услышал голос, который узнал бы среди тысячи голосов:
      — Дядь Сергей!
      Это было так неожиданно, что Сергей Леонтьевич пошатнулся в седле. Может, он уже убит, и то — последнее его видение, самое дорогое на грешной земле. Но под копытами метнулась крохотная девическая фигурка с протянутыми руками. И снова:
      — Дядь Сергей!
      Прямо на Бухвостова мчались драгуны. Наперерез им, разрывая уздечкой вспененный рот коня, нёсся Окулов. Бухвостов видел, как ладожанин грудыо своей лошади вышиб из седла передового драгуна.
      Сергей Леонтьевич, ещё не веря, что перед ним Басенка, бережно подхватил её...
      Всё это с ниеншанцского вала видел полковник Яган Аполов — и конную схватку, и горящие стога, и русскую девчонку, его прислугу, которая вдруг оказалась на вскинувшемся на дыбы коне.
      Совсем рассвело. Аполов смотрел, как русские гоняют по полю драгунов. Полковник задохнулся от гнева. Неслыханная дерзость! Всего несколько десятков человек напали на крепость. Да они о двух головах, что ли?
      Яган Аполов что-то сердито прокричал трубачу и поспешно спустился внутрь крепости. Далеко слышный трубный сигнал всколыхнул воздух.
      Полковник сам вывел из Ниеншанца войско, чтобы наказать горсточку этих зазнавшихся петровских выкормышей.
      Но перед валом уже никого не было. Лишь на земле стонали раненые драгуны. За рекой горел Ниен.
      Отряд Щепотева торопливо пробирался сквозь лес. Впереди гнали захваченных шведских лошадей. Михаила Иванович велел набавить ходу. Опасался погони.
      На берег Невы выехали уже вблизи Орешка.
      Родион от радости приплясывал в седле и неотрывно смотрел на сестру. Сергей Леонтьевич ие отпускал Басенку со своего коня, словно боялся, что она исчезнет так же внезапно, как и появилась.
      Девушку закутали в баранью шубу, взятую на разорённой заставе; из ворота виднелись только серые глаза и короткий красный носишка. Всю дорогу она рассказывала Бухвостову о том, что пережила за эти недели.
      Издали Сергей Леонтьевич кулаком погрозил Окулову. Он подъехал.
      — Хотел сам идти в Канцы, — сказал, оправдываясь, — меня не пустили.
      — Спросились бы хоть у меня, — посетовал Бухвостов.
      — Ты отпустил бы её?
      — Никогда!
      — Потому и не спрашивали...
      Об этом набеге было отписано из Шлиссельбурга в Москву:
      «Михаила Щепотев ехал к Канцам, да побили шведов, лошадей взяли до шестидесяти... И были у Канец, и выехав из города шведские драгуны за ними погнались... и город заперли и тревогу били ...а наши, слава богу, все в целости».
      Всё так и было. Только ничего не говорилось о том, что в набег ушли сто солдат, а вернулся — сто один.
     
     
      7. ВРЕМЯ, ВРЕМЯ!
     
      Войскам на острове в Шлиссельбурге не уместиться. Стали лагерем на обоих берегах Невы. Здесь были и гвардия, пришедшая из Москвы, и ше-реметевские полки из Новгорода и Пскова.
      В лагере шумно. Капралы учат солдат ружейным приёмам — как фитилём, зажатым в зубах, запаливать гранату, как взбираться на вал и колоть багинетом.
      Проходят дни в воинской экзерциции. Вечерами горят костры. На них варят кашу, возле балагурят, ссорятся и смеются.
      Поздно ночью затихает лагерь. Некоторые укладываются спать в палатках. Но большинство — у костра, под безлунным, в серых тучах, небом. Ворочаются во сне солдаты. Один бок мёрзнет, другой на огне подпаливается.
      Назавтра с зоревым горном — подъём, и снова экзерциции с гранатами, саблями, мушкетами. Не простое дело воинское.
      Начало кампании близко.
      Только успели встретить Щепотева, вернувшегося со своими парнями из набега, — стало известно, что ходили наши на озёрный рубеж и привели оттуда шведских полонешшков. Потом появился перебежчик с вражьей стороны, говорит — шведы большой ратью готовятся к бою.
      В лагере обо всех вестях толкуют так и этак. Скоро, скоро — в поход. Боевой, недальний.
      Среди тех дел случилось событие, которое для многих осталось вовсе неприметным.
      В полку стали уж забывать, что есть такой солдат, разжалованный из боярского звания — Иван Меньшой Оглоблин. Перестали говорить о его судьбе. Солдат как солдат.
      Но Иван Оглоблин о себе сам напомнил. Послан он был вместе с другими в вылазку к мызе Рултула. И там случилось постыдное.
      То ли по природе был он боязлив, то ли, пока тёрся в обозе, около кашеваров, совсем отвык от ружейного грома: в бою близ Рултулы он струсил. Наши солдаты с шведами грудь к груди схватились, а Оглоблин попятился, сбежал в лесок.
      В обратном походе товарищи посмеивались над ним, он и сам пошучивал над собой. Только дело был нешуточное.
      В армии трусость не прощали. Наказывали жестоко. Случалось — и вешали перед строем.
      Насчёт Оглоблина вышел приказ: «Бить батогами с отнятием чести, снем рубаху».
      Приговорённый ревел в голос бабьими слезами. Солдаты стояли под ружьём, угрюмо отводя глаза. Ударили барабаны. Размахнулся палач.
      Вдруг Оглоблин вскочил, смешно поддерживая штаны, завопил, залопотал. Лишь несколько слов можно было разобрать:
      — Государево слово и дело! Слово и дело!
      Офицер кивнул палачу. Тот отошёл, с сожалением
      раскатал засученный рукав. Кажется, на этот раз кара миновала труса.
      Вместе с пленными шведами, отсылаемыми в Москву, отправили и Оглоблина — к Ромодановскому, в Преображенский приказ.
      Через несколько дней об этом происшествии никто уже не говорил и не думал. Не до того было.
      Негр примчался с Олонецкой верфи. Он успел загореть на вешнем солнце. Был тревожен. В Шлиссельбурге разругал всех подряд: и кашевара, подсунувшего ему прогорклую гречневую размазню; и фельдмаршала за то, что не усмотрел — в полках нехватка пуль.
      Бориса Петровича нещадно корил ещё за то, что не все суда, строившиеся на острове, поспели в срок:
      — Малые паузки столь долго делают, знать, не радеют. Время, время! Не дать неприятелю опередить нас. Не пришлось бы нам тужить после. Время, время!
      Всё надо самому проверить. Не прикрикнешь, не возьмёшь за глотку, не поторопятся. Торопиться же надо, не упуская часа.
      От хлопот и забот сон пропал. В мыслях то одно, то другое вразброс. Хватит ли свинца? Не подмочили ль в обозе порох? Где застряли лекари? По сей день не прибыли к армии. Привезены ли из Ладоги мешки с шерстыо? А суда, суда! Успели ли законопатить прошлогодние? Надёжны ли новые? Не сели бы на мель барки, идущие от Олонца...
      Двадцать третьего апреля переливчатые горны подняли войско. Шереметев в последний раз устроил смотр полкам.
      Первой отправилась по берегу конница. За нею — пешие ратники. Увязали в грязи. Ругались и пели. Проклинали свою солдатскую долю. Дивились белым подснежникам, проглянувшим на лесных прогалинах. Два-дцаштысячпая армия шла к Ниеншанцу.
      Бомбардирский капитан на день задержался в Шлис-ссльбургскон крепости. Не мог никому доверить любимое своё детище — артиллерию. Он должен своими глазами видеть, как ставят на палубы пушки, как крепят их, как укладывают в трюмах ядра и коробы с порохом.
      Иногда Пётр сам хватается за спасть, которой тянуг пушки. Взваливает кули на спину, кряхтит. Доски под
      ним гнутся. Солдаты давно уже содрали кожу с ладоней. Иные надорвались, сплёвывают кровью. Лица потные. Ну чего тут крутится на сходнях этот горластый, долговязый? Только мешает. Не толкнуть бы его ненароком, греха не оберёшься.
      Негр и сам видит: без него обойдутся. Садится на берегу па валун. Раскуривает трубку. Разглаживает иа остром колене бумагу с замусоленными краями. Водя по строкам дымящимся чубуком, читает «сказку ладожан»:
      «От Орешка до Невского порогу 20 вёрст: путь удобный с знатцами... От порогу до городу Канец 25 вёрст: путь свободный с знатцами ж, а без них невозможен, потому что в редких местах есть камень под водою. От Канец до Невского нижнего устья, до моря 7 вёрст: ход судам свободный с признаками, потому что есть мели... По невским берегам от Орешка до Канец леса большие и малые...»
      В низовье Невы барки с артиллерией пойдут плавным путём.
      Головную поведёт Тимофей Окулов.
     
     
      8. СТРАДА
     
      Ниеншанц был плотно обложен со всех сторон. Опустевший Ниен всё ещё горел. Дымом затянуло полнеба.
      Барки вошли в гавань, прикрытую от врага высоким берегом. Сразу же начали выгружать мортиры и ядра.
      Пётр прошагал в фельдмаршальский шатёр. Шатёр был разбит на берегу Охты. Рядом громоздились развалины старой, сложенной из тяжёлых валунов, степы. Её покрывал серый, ползучий мох. Немногие знали, что это руины древней Ландскроны.
      День был сумеречный. В воздухе носились чёрные хлопья. Пахло гарью.
      Ниеншанц землистой грудой, оплывая под дождём, виднелся на мысу. Изредка ТО здесь, то там сверкнёт выстрел. Настоящий бой ещё не начался. Противники только присматривались.
      Наша позиция была отменно хороша. Всего саженях в двадцати от крепости. Широкий вал — отличное прикрытие. Он надёжно гасил вражеские пули. Выходит, шведы для нас насыпали этот вал...
      Осада Ниеншанца складывалась совсем по-другому, непохоже на штурм Нотебурга. Здесь не было водной преграды со всех сторон. Два войска с самого начала стояли нос к носу. И воевать приходилось с иной сноровкой.
      Резервные полки, укрытые в лесу, занимались важным делом: рубили лес для фашинных связок. Из ветвей плели длинные корзины, насыпали их землёй. Получались туры — как-никак защита от пуль в этом по-лукрепостном, полуполевом сражении...
      Ночь напролёт, стараясь пе шуметь, умеряя дыхание, бомбардиры рыли апроши, ставили на место пушки. Несли их иа руках, оступались в грязь, в рытвины. Случалось, железная тяжесть придавит солдата — он не застонет, не охнет, только глаза нальются кровью. Ждёт, когда подоспеют на помощь товарищи...
      К рассвету девятнадцать пушек да тринадцать мортир, разинув чёрные жерла, глядели на Ниеншанц.
      Можно бы и начинать дело. Но, как уж повелось в российской армии, противнику была предложена сдача, чтобы не лить понапрасну кровь.
      Легко, словно играючи, на вал взбежал барабанщик с белой перевязью через плечо. Вскинул палочки, ударил в звучную, туго натянутую кожу.
      Белобрысенький барабанщик старался шагать уверенно, твёрдо. Он направлялся прямо к крепости. За обшлагом его мундира белел бумажный пакет.
      На земляной стене крепости появились шведы. Барабанщик, задрав голову вверх, стоял уже у ворот. К нему вышел офицер, высокий, плечистый, с огромным, волочащимся палашом. Рядом с офицером барабанщик казался беззащитным малышом. Эта беззащитность была такой явной, что солдаты наши без команды, без уговора поднялись и тесным рядом подвинулись вперёд.
      Двое у крепостных ворот на виду у двух армии о чём-то говорили. Потом все увидели, как барабанщику завязали глаза. В воротах, в глубину, отворилась маленькая калитка.
      Уже в самом Ниеншанце барабанщика куда-то долго вели. Он поднимался и спускался по ступеням. Наконец с глаз сняли платок.
      Лицом к лицу стояли Яган Аполов и Васёна Крутова.
      Васёна сама напросилась в парламентёры из желания первой побывать в крепости, к стенам которой она пришла первой же, задолго до того, как её осадила армия. Страха не было. По нерушимому закону посланный с миром от войска почитался неприкосновенным.
      Пытливо оглядывала Васёна помещение, где находилась. Оно без окон. Стены расперты брёвнами, сквозь пазы сыпалась земля. Это был каземат, вырытый в толще крепостной стены.
      Щёки Аполова красны, как сырое мясо. Жёлтые белки глаз в тонких прожилках... Узнал ли комендант Ниеншанца в барабанщике свою прислугу? Если и узнал, ничем не выдал себя. Не признавать же, что его, седого полковника, одурачила девчонка (или мальчишка?), почти ребёнок.
      Аполов взял письмо. С осторожностью развернул.. Прочёл и покраснел ещё больше.
      Задыхаясь, с трудом проговорил по-русски:
      — Нет, мы будем драться. — И, отвернувшись от барабанщика, по-шведски, тихо, но так, что его слышал офицер, приведший Васёну: — Король никогда не простит мне сдачу Ниеншанца...
      Сразу после того как барабанщик вернулся из крепости и стал известен ответ Аполова, началась по обыкновению трудная воинская страда.
      Полетели пули с обеих сторон. Ядра долбили и рвали землю.
      Логин Жихарёв с бомбардирской командой управлялся со своими тремя пушками. Они стояли в ряд — та, что перед началом кампании была сделана па Литейном дворе, старинная, прадедовская, найденная в Нотебурге, и та, что недавно отлита в Орешке.
      У каждой свой норов. Старинная стреляла исправно, только ядра приходилось подбирать мельче. Новая била
      с небольшим недолётом, а первая действовала, как бывалый, обкуренный порохом солдат, характера своего не показывала.
      Логин с горящим фитилём, зажатым в зубах, бегал от пушки к пушке. Одна стреляет, в другие заряд кладут.
      Жихарёв потерял где-то шапку, волосы разлохматились, падают на глаза. В спешке повязал кудри верёвкой, оторванной от порохового мешка. Пушкарь, обычно неуклюжий, rio-медвежьи медлительный, совсем другим становился только у домницы и в сражении. Ловкий. Быстрый.
      Жихарёвские пушки знает вся армия. Подручные Логина стараются — не было б охулки. Ядра летят с посвистом. В стороне от батареи солдаты забрасывают фашинником ров.
      Двое, Родион Крутов и Трофим Ширяй, волокут к крепостной стене сажённый мешок, набитый шерстью. Мешок тяжёлый, оттягивает руки. Родион тащит изо всех сил, а вокруг земля — шмяк, шмяк под вражьим свинцом.
      Трофим кричит Крутову громко, в апрошах слышно:
      — Куда прёшь дуром? Прячься!
      Немой либо не слышит, либо не хочет слышать. Ширяй дёргает его к себе. Оба оказываются за мешком. Можно отдохнуть. Плотно сбитая шерсть — верная защита от пули.
      Солдаты из окопа все видят, громко подают советы. Трофим отмахивается.
      Оставаясь за мешком, он вместе с Крутовым постепенно подталкивает его вперёд, всё ближе к стене. Опять отдыхают за мешком, соображают, откуда дует ветер. Наконец слышно, как сиповщик кричит Родиону:
      — Бей огниво!
      Немой долго возится, прикрывая ладонями затлевший огонёк, шумно раздувает его.
      — Ого-го! — ревут в окопе.
      Шерсть задымилась. Чёрные, смрадные облака поднялись к небу, окутали стену.
      Солдаты сразу же побежали вперёд, полезли на вал. Шведы задыхались, но дрались упорно. Нападение отбили.
      Сиповщик и немой вместе со всеми отошли, отстреливаясь.
      Молоденький солдат ныл, зализывая рассечённую ладонь. Седой капрал поглядывал на дымящуюся выстрелами крепость, говорил спокойно:
      — Ладно. Сейчас не вышло — в другой раз выйдет.
     
     
      9. НАЧАЛЬНАЯ ВЕШКА
     
      Это произошло на другой день осады Ниеншанца, 28 апреля, в сумерки.
      Шведы стойко обороняли крепость с материка. Тут у них главные силы, людские и огневые. Фас, выходивший на Неву, они считали наиболее безопасным. Но именно там и случилось неожиданное.
      Флотилия русских лодок — не менее шестидесяти — вдруг показалась из-за мыса, где она скрытно накапливалась. На полных взмахах вёсел, пеня воду, лодки ринулись, казалось, прямиком к крепости. Но они не атаковали её.
      Пока в Ниеншанце улёгся переполох, пока наводили пушки, флотилия пронеслась мимо. Ядра, посланные вслед, никакого вреда ей не причинили.
      На передовой лодке, вместе с Петром, были Окулов, Бухвостов и Щепотев. Сергей Леонтьевич посмотрел на взлетавшие и медленно падающие водяные столбы и сказал:
      — Славно прорвались! — Повернувшись в сторону крепости, добавил: — Прозевали! В другой раз поглядывайте!
      На Неве чем ближе к взморью, тем круче волны. Колья рыболовецких тоней на отмелях то накроет водой, то обнажит.
      Наступившая ночь была по-северному короткой. Решили переждать её в тростниковых плавнях.
      Утром высадились на берег. Из маленькой деревеньки за песчаными холмами бежали навстречу мальчитки. Взрослые с порогов своих изб смотрели недоверчиво. Несколько женщин, размахивая хворостинами, угоняли в лес тощих коров, коз.
      Бухвостов встал поперёк дороги, крикнул:
      — Куда? Не опасайтесь, мы свои!
      Женщины, услышав русскую речь, побросали хворостины, стремглав кинулись обратно в деревню. Вскоре сбежалось всё её население.
      — Русские! Наши пришли! Конец шведам! — слышалось со всех сторон.
      Петровских солдат поили молоком. Кто тащил краюху ржаного хлеба, кто сотииу, прозрачную от мёда.
      Говорили наперебой Приметно было — отрадно людям произносить русские слова. Поразительно, как при-невские жители в почти вековой неволе сохранили родной язык. Сберегли его вместе с надеждой.
      В толкотне, среди шума и говора, бомбардирский капитан на клочках серой толстой бумаги писал охранные грамоты. Кто-то из солдат подставил спину. Пётр писал размашисто, дырявя бумагу грифелем: поселянам, всякому в своём доме жить безопасно — и русским, и иноземцам.
      Не хватило бумаги. Писал на коре, на щепках.
      Одну такую грамоту Тимофей взял для Матиса. Ладожанин бежал на мельницу, прыгая через плетни и вскопанные гряды. Простучал коваными сапожищами но мостику.
      Хозяин Матис при виде «русского Тима» поперхнулся дымом, выронил трубку. Окулов тискал мельника в объятиях.
      — Постой, постой, — проговорил тот, — русские уже здесь?
      — Со вчерашнего дня, — радостно подтвердил ладо-жанин.
      — А Ниеншанц? — спросил мельник.
      За Ниеншанц бьёмся, — ответил Тимофей.
      Матис сказал смущённо:
      — Великая у меня перед тобой вина. Девчонку, что ты прислал, не уберёг. Пропала безвестно.
      — Не тревожься, она жива и к тебе в гости собирается.
      Ладожанин передал Матису грамоту. Отныне он становился владельцем острова и ближней к нему земли.
      Тимофей ещё раз обнял мельника и заторопился к своим. Солдаты уже садились в лодки. Флотилия обшарила залив и все протоки. Никаких шведских судов не нашли. Чист был и горизонт.
      Открывшаяся глазам даль пьянила людей. Носились на вёслах вперегонки. Паруса с пушечным гулом хлопали при перемене галса, лодки на крутых поворотах черпали воду.
      Чайки летали, почти не двигая крыльями. Кричали пронзительно.
      Волны подкатывали к небу. Воздух над большой водой совсем не такой, как над озёрной. Он свежий, летучий. Море давало о себе знать. Иное над ним небо. Иной голос у пенных валов, протяжный и долгий.
      Окулов сел на вёсла. Пётр кидал за борт узлистую верёвку с камнем на конце; искал, где проходит фарватер, и не мог найти. Сбивался, по нескольку раз промерял одно и то же место.
      Верёвка показывала небольшие глубины. Только поближе к берегу неожиданно дно скатывалось обрывом. Пожалуй, именно тут проходила корабельная дорога.
      Рядом с лодкой плыл подмытый течением где-то на окраине куст голубики. Выворотило его с корнями и немалым куском земли.
      Пётр потянулся над водой длиннопалыми руками, схватил куст. Накрепко привязал к нему верёвку и кинул камень. Брызги плеснули в лицо. Они были холодные и горьковатые на вкус.
      Куст с ссохшимися прошлогодними сизыми ягодами закачался на месте.
      Тимофей, не оставляя вёсел, сказал, щурясь от проглянувшего уже на закате солнышка:
      — С начальной вешкой тебя, господин капитан бомбардирский.
      Пётр ещё раз напоследок оглянул серую водную даль и произнёс раздумчиво:
      — Пора к дому.
      Окулов усмехнулся неожиданному слову. «Где он, родимый дом? Далековато увела нас солдатская судьба».
      Лодки неторопливо стягивались вокруг только что поставленной вехи. Подгребли и Щепотев с Бухвостовым.
      Они на крутобокой верейке ходили осматривать дальнюю бухту.
      Тут же, у вехи, флотилия разделилась. Половина людей с сержантами Щепотевым и Бухвостовым оставалась на взморье. Они должны были неотрывно следить за устьем Невы, за морской дорогой.
      Другая половина с Петром и ладожанином возвращалась к Канцам. Выгребать против течения было трудно. Солдаты менялись на вёслах через каждые полчаса. Упряма Нева, противится людям.
      Теперь проскользнуть мимо крепости было труднее. Шведы ждали. Да и ход у лодок маловат для манёвра. Только ночная темь смельчакам в подспорье.
      Заухали пушки. Ядро угодило в одну лодку, другую тоже разбило, но она удержалась на плаву.
      Суда вошли в охтинскую гавань. Тёмная вода отражала вспышки выстрелов. Над пушечными батареями взлетали и гасли зарницы.
      — Вот мы и дома, — повторил Окулов слово, услышанное на взморье, — дома!
      Шведы крепко вкопались в землю. Не оторвать, не столкнуть. Каждый раз они отбрасывали семеновцев сильным мушкетным огнём. К крепостному валу солдаты шли во весь рост, обратно ползли, тащнли раненых. Проклятия заглушали стоны.
     
     
      10. В ЖЕЛЕЗАХ
     
      «С наших батарей из мортир и пушек учинена по городу стрельба... Из мортиров действовано во всю ночь, даже до утра». Так в подённых записях говорится о решающих часах осады Ниеншанца.
      Голицын со своими семе-новцами многократно ходил в атаку на большой вал. Наступали через ров с разноголосым, угрожающим рёвом. С колена стреляли. В дымную мглу швыряли гранаты.
      Солдаты просили пушкарей:
      — Выкурите шведов из их земляной норы. Только выкурите, а там уж мы их на пики примем!
      Десятки пушек горячими жерлами взяли крепость в полукольцо. Вал не пробить. Стреляют «с навесом», чтобы всё живое, все постройки внутри Ниеншанца сжечь, вбить в землю.
      Стрельба беспрерывная. На жихаревской батарее - ад кромешный. Пушкари оглохли. Логин, сверкая белками глаз, размахивает банником. Мортиры так горячи, что класть в них заряд страшно: не загорелся бы до времени.
      Жихарёв обдаёт медь водой из ушата. Вода закипает, испаряется лёгким дымком. Если бой продлится ещё пару часов, пойдут пушки в переплав. Огонь уже начал мягчить металл.
      Ничего больше не остаётся пушкарям: надо дать передышку орудиям. Два стреляют, третье молчит, осты-,
      вает.
      Полковник Голицын сразу заметил, что поутихла жи-харевская батарея. Наскочил на Логина с сабелькой!
      — Не стреляешь, такой-сякой? Давай, давай огонь!
      Пушкарю нет времени объяснять, просит:
      — Не мешай, князь. Отойди.
      Голицын — сабельку в ножны. Грозит кулаками. Жихарёв освирепело бежит с банником наотмашь. Князь отпрянул:
      — Чёрт, настоящий чёрт...
      А Логин даже не заметил на своём пути Голицына. Подручные замешкались, не могли пыж вбить — бежал помочь.
      Ну что объяснишь князю? Ведь для Жихарёва медное тело мортиры — всё равно, как собственное живое тело. Пушке трудно — и ему трудно. Картечью мортиру ударит — в нём болью отзовётся. Не князю учить потомственного литца...
      Логин не расстаётся с банником. Теперь он ему и вместо костыля. Онемела нога. Сапог полон крови. Не осколком ли резануло? Надо бы до лекаря добежать, да батарея в жарком бою. От пушек не оторвёшься.
      Васек-барабанщик, надсаживаясь, кричит — до чего писклявый голосок! — кричит на ухо пушкарю:
      — Кровью изойдёшь, давай ногу перевяжу!
      Ио Логину недосуг. Скачет на одной ноге. Жмуря чёрный, разбойничий глаз, меняет прицел у пушки. Надо прощупать шведов на дальней линии. Чего-то очень уж они суетятся там.
      Васек Крутов давно на жихаревской батарее — с той минуты, как внезапно замолчал барабан. Ни картечи, ни гранаты не видел Васек, а барабан в его руках разлетелся, кожа — в клочья.
      Па батарее Васек подкатывал ядра к пушкам. Поднять ядро не хватало силёнок; пригибаясь к земле, катил его.
      Пун,кари, споткнувшись, чертыхались: кто тут под ногами пугается? Барабанщик не обижался, терпеливо делал свою доброхотную работу.
      Дважды приходили с обоза за Васьком Крутовым — велено без промедления явиться по самоважному делу.
      Васек не спешит на зов. Это уже не впервые: как начнётся бой, непременно оказывается, что маленького барабанщика ищут по неотложному делу и непременно отсылают в обоз. Обидно.
      Логин Жихарёв незаметно для себя стонал от боли Но пушек не покидал. На одной ноге, вприскочку метался то к одной, то к другой.
      И I обоза снова пришёл вестовой солдат за барабанщиком:
      — Велено доставить под караулом!
      Васек усмехнулся. Знает он, знает, чего ради указано ему уходить с жихаревской батареи.
      — Дядька Лопнг, — крикнул барабанщик пушкарю, — айда к лекарям!
      Жихарёв махнул рукой:
      — Не приставай, видишь, некогда.
      Но барабанщик подошёл к нему и, сделав «страшные» глаза, спросил:
      — Без ноги хочешь остаться?
      Логин колебался. Васек сказал:
      — За тобой караульного прислали!
      Нога у пушкаря и в самом деле болела нестерпимо. Пришлось оставить вместо себя на батарее бомбардирского урядника.
      Медленно заковыляли к обозу. Жихарёв обхватил рукой плечо своего маленького товарища. Васек сби-
      вался с шага, но вида не показывал, что ему тяжело. Сзади плёлся вестовой.
      Обоз находился в овраге. Пули и здесь посвистывали. Грохот битвы слышался изрядно. На телегах и на земле лежали раненые. Некоторые молчали, закатив глаза. Некоторые кричали, когда лекарь орудовал над ними острым ножом.
      Васек только успел подойти с Жихарёвым к повозке и постелить солому, как кто-то незнакомый схватил его за ворот мундира.
      Барабанщик повернулся. Рядом стоял дьяк с злыми глазами. Он был в синей поддёвке с накладными суконными застёжками, какие носили служилые Преображенского приказа. Дьяк кривил тонкие губы.
      Васек попробовал вывернуться. Но рука держала крепко. В полку не было человека, кто мог бы так обойтись с маленьким барабанщиком. Его любили, даже баловали немножко. Сейчас с ним разговаривал сурово и зло чужой, приезжий, и это в особенности пугало.
      — Тебя как зовут? — спросил дьяк.
      — Крутов Василь, — дрогнувшим голосом ответил барабанщик.
      — А не Крутова Васёна? — прозвучал зловещий вопрос.
      В жилистых костлявых руках барабанщик шатался, вот-вот упадёт. Дьяк со всей силы рванул его мундир. Отлетели пуговицы.
      — Девка в войске! — грозно рявкнул застеночный дьяк; теперь уж все поняли, кто он и откуда.
      Он захохотал. На шее двигался волосатый кадык. Приезжий умолк, потому что никто вокруг не смеялся.
      Васёна стояла, выпрямясь, тоненькая, с горячо блестевшими глазами. Бывает, что унижение не ломает человека, но рождает в нём смелую гордость.
      Жихарёв смотрел помутневшим от муки взглядом. Стараясь полегче ступать на раненую ногу, он подошёл к девушке, снял с себя прожжённый в бою мундир и накинул ей на плечи.
      Приезжий шагнул к Логину. Тот глянул исподлобья, проговорил клекочущим голосом:
      — Остерегись, дьяче. Здесь постреливают.
      — Эй, — крикнул приезжий, — в железа беглую холопку!
      Двое, в одинаковых синих поддёвках, выступили вперёд и надели на Васёну кандалы. Один заставил её подойти к валуну, другой неловко, до крови срывая кожу на руках девушки, камнем расплющил заклёпку.
      Дьяк видел вокруг безмолвно враждебные лица.
      — Быстрей! — торопил он своих помощников. — Быстрей!
      Васёну бросили в телегу. Загремели цепи. У девушки не было сил поправить отяжелевшие руки. Её накрыли рогожей.
      За телегою толпой двинулись солдаты. Всё так же молча.
      — Гони! — заорал дьяк.
      Засвистел кнут. Лошади понеслись вскачь.
      Васёну увезли в Шлиссельбург.
      Под Ниеншанцем, не переставая, гремели пушки.
     
     
      11. ДОБРЫЙ АККОРД
     
      Не выдержали шведы огня. Ранним утром на городовой вал выбежал мальчишка-горнист и, размазывая кулаком слёзы по лицу, протрубил сигнал.
      Над валом плыли бурыми тучами пыль и дым. Горн звучал резко и печально.
      Перестрелка затихла. Из ворот крепости вышел офицер и прокричал, что господин комендант Ниен-шанца просит к сдаче аманатами обменяться.
      Голицын, ближе других командиров полков стоявший у ворот, своею властью не мог ответить шведам. Побежали разыскивать фельдмаршала.
      По осадной армии от фланга к флангу словно ветер пролетел. Шведы сдают крепость! Канцы наши!
      Просьба об аманатах, заложниках на время составления договора, была законной. Шереметев послал
      в крепость капитана и сержанта. Ё русский лагерь пришли королевские капитан и поручик.
      Очень непривычной была тишина. Прислушивались к ней недоверчиво. Вот-вот снова железным голосом затарахтит, взвоет битва.
      За тем и за другим валом насторожились солдаты. Несколько человек с обеих сторон осмелели и спустились вниз, к подошве крепости. Точно сговорились, оружие оставили в окопах.
      Солдаты ползали по разворошённой земле, искали товарищей. Мёртвых не трогали, раненых уносили.
      Если случалось, что русским попадался ещё дышавший шведский солдат, подзывали к нему кого-нибудь из Ниеншанца.
      Трудное дело закончено. И опять тишина над лесами и долами, над покорёженными пушечными лафетами, над повозками, опрокинутыми вверх колёсами...
      И снова то здесь, то там над насыпью высунется шапка — блин или меховой треух. С любопытством поглядывают шведские солдаты на русских.
      На нашей стороне встал во весь свой небольшой росточек вёрткий Трофим Ширяй. Он делает несколько шй-гов и садится на бугор неподалёку от вала. Не спеша достаёт из заплечного мешка краюху хлеба, разламывает её, бережно подбирает крошки.
      Сотни глаз внимательно следят, что будет дальше. Трофим посыпает хлеб солью и принимается за еду,
      К. Ширяю подходят несколько человек наших. На той стороне солдаты тоже столпились кучкой.
      — Эгей, мужики! — крикнул Ширяй шведам. — Кто по-русски разумеет?
      На ниеншанцском валу выпрямился долговязый детина, в короткой шинелёнке, закивал головою;
      — Я понимай, я понимай.
      — Хлебушка хошь? — спросил Трофим.
      Швед осклабился:
      — Давай!
      — Погодь, — остановил его сиповщик, — сначала отгадай загадку.
      — Какой загадка? — разочарованно протянул швед.
      — А вот слушай.
      Наши обступили Трофима. Королевский солдат подвинулся вперёд, чтобы не пропустить ни слова.
      — Что такое, — раздельно и громко спросил Ширяй, — комовато, ноздревато, и губато, и горбато, и кисло, и пресно, и вкусно, и кругло, и легко, и мягко, и твёрдо, и черно, и бело, и всем людям мило?
      Швед озадаченно мотал головой.
      — Горбато? Не понимай. Всем мило? Не понимай.
      — Экий косноязыкий, — с сожалением сказал Трофим, — что с тебя возьмёшь? Вот разгадка! — и, размахнувшись, забросил на крепостной вал полкраюхи, — хлеб всем людям мил!
      Огтуда тотчас полетел вниз большой ломоть шведского хлеба. На том и на другом валу долго жевали, толковали, спорили. Наконец Ширяй объявил шведам:
      — Ваш хлебушек побелей, а наш повкусней.
      Обиды в этом не было. С обеих сторон беззлобно засмеялись. Но швед, который утверждал, что он русский язык «понимай», стал требовать, чтобы ему загадали новую загадку.
      Снповщнк не заставил себя просить. Хитро глянул и молвил:
      — Маленький мужичок, костяная шубка. Что такое?
      От удивления шведский солдат задохнулся, покраснел. Издали он смотрел на низенького, такого немудрого на вид, русского, видно было, как двигаются вниз-вверх белёсые ресницы.
      — Опять не понимаешь? — спросил Трофим. — Так это же орех!
      Слово было незнакомо шведу, он повторил его, разводя руками.
      Ширяй подмигнул товарищам, будто предупреждая — сейчас начнётся потеха.
      — Орех — не знаешь? — прокричал он на ту сторону. — Орешек! Нотебург!
      Королевский солдат насупился и вдруг показал кулак.
      — Нотебург наш! — завопил он.
      — Ага, понял, — обрадованно произнёс Трофим, и лицо его разъехалось в лукавой улыбке, — как не понять, если тебе там по морде дали!
      — Нотебург наш! — орал швед. — Нотебург будет наш! - ...
      Неудачливый отгадчик порывался вперёд, рассчитаться за насмешку.
      По всей линии русских войск прокатился хохот. Тем, кто не расслышал разговора сиповщика с королевским солдатом, товарищи повторили его слово в слово.
      Полковник Голицын на чёрном жеребце проскакал от фельдмаршальского шатра, бросил поводья.
      — Чего зубы скалите? — спросил гневливо и, не дожидаясь ответа, приказал: — В окопы, к оружию!
      Снова грозная тишина нависла над перекопанной землёй. Высунулись чёрные стволы. Пушкари подкатили ядра к жерлам.
      С недоумением переглядывались солдаты. Значит, опять воевать? Канцы будем штурмом брать, что ли?
      Всезнающий Троха сказал уверенно:
      — Начальство меж собой не поладило.
      Ширяй был прав.
      Комендант Ниеншанца решил сдать крепость русским на «добрый акорд»1. Аполов просил время, чтобы написать договорное письмо. Прошло более часа. Вдобавок к двум аманатам, разменялись третьими — майорами с той и другой стороны.
      1 Аккорд — мирное соглашение воюющих армий.
      Шведскому майору было «сказано круто, чтоб тотчас учинена была отповедь, не отлагая вдаль времени».
      Он вернулся к крепостным воротам и сообщил столпившимся на валу офицерам требование русских. Аполов тянул время, просил ещё несколько часов: договорное письмо не успели переписать набело.
      Тогда шведам предложили сдать крепость без промедления. Иначе петровское войско сейчас же «учнег чинить над нею промысл». Пусть всё решится боем.
      Перепуганный Аполов прислал черновик договорного письма.
      «И по совершении того акорда, — сказано в реляции, — Преображенский полк введён в город, а Семёновский в палисады; а при том введении болверки, пушки, воинские припасы и пороховая казна по договору приняты, и караул по городу везде наш был разстав-лён».
      Это произошло в первый день мая, за два часа до полуночи.
     
     
      12. ЗАМОК
     
      Шведскому гарнизону Ниеншанца дозволено было на другой день отправиться в Нарву.
      Но тут одно за другим случились два неожиданных события.
      Яган Аполов был так жалок, что никто не попрекнул его русским родом и шведской службой. Старик, с опущенной головой, шёл, придерживаясь за грядку телеги.
      Когда Канцы уже скрылись из виду, Аполов внезапно выхватил сохранённую ему саблю, переломил её о колено и закричал:
      — Куда идти мне с этой земли? Не могу... Не могу...
      Он упал и долго бился в судороге, хватая скрюченными пальцами молодые зелёные травинки...1
      1 Яган Аполов прожил ещё три года. Он умер в России.
      Замешкавшихся в пути шведов уже вечером нагнал конный отряд, посланный Шереметевым. Велено было всех возвратить в Канцы.
      Аполов, так же как и его офицеры, не мог знать, что в сданный ими Ниеншанц примчался гонец от Щепотева с очень важным сообщением...
      Гонца увидели на противоположном берегу реки. Он, привстав на стременах, зычно требовал:
      — Лодку-у-у!
      Солдаты быстро столкнули в воду чёлн и, переправясь, узнали в гонце Сергея Леонтьевича Бухвостова.
      Он был закидан грязью. Загнанный конь раздувал бока.
      Сержант кинулся к чёлну, велел грести изо всех сил.
      Весть, привезённая Бухвостовым, взбудоражила весь лагерь.
      Застава Щепотева неотрывно следила за взморьем. Но очень скоро солдатам прискучили берега в чахлом кустарнике, однообразная даль.
      Особенно горевал из-за невольного безделья Ми-хайла Иванович. В нескольких верстах отсюда идёт последнее сражение за Ниеншанц. Д он должен здесь смотреть на тихие воды, Скучатр. Ну прямо впору забросить саблю в кусты, сделать из шт&нбв бредень и заняться рыбачьим делом. По ресне в невском устье, говорят, водится мелкая, но очень вкусная рыбёшка...
      Щепотев Со злобой смотрел на быстрые серебристые стайки, роившиеся нй прозрачном, йрогретом мелководье. Нестерпимо! Хоть бы узнать — наши в Канцах или нет ещё?
      К концу третьего дня на выпуклом раскачиваемом волной горизонте показались паруса кораблей. Они шли уступом, один за другим. Михайла Иванович насчитал девять вымпелов. Дело нешуточное. Надо думать, шведская эскадра идёт на выручку Ниеншанцу.
      Щепотев укрыл заставу в плавнях, чтобы ни единая лодка не сунулась в открытую воду. Следить за действиями эскадры! Следить, не подал бы кто-нибудь из береговых шведов сигнал на корабли.
      В сумерках эскадра, видимо, не решалась войти в устье. На мачтах головного корвета показался командный флаг. Эскадра убирала паруса. Долетел грохот якорных цепей. Кое-где в круглых бортовых окошках показался свет свечей. Вскоре и он погас.
      Ни Михайла Иванович, никто из его солдат во всю ночь не сомкнул глаз. Щепотев советовался с Бухвостовым: сейчас послать вестового к армии или дождаться утра? Не завязать ли перестрелку с эскадрой? Хорошо бы взять «языка».
      «Языка» брать не понадобилось. Он сам пришёл, вернее сказать, приплыл.
      Бухвостов первый заметил шлюпку, отвалившую от корвета. Шлюпка плыла медленно. Вот она уже отчётливо видна — на носу белой краской нарисован зверь, ощеривший пасть. Различимы даже струи воды, стекающей на взмахе с двух пар вёсел. Шлюпка шла к заставе.
      Шведы причалили к берегу и вытащили своё судёнышко из воды. Двое гребцов, разминаясь и горласто переговариваясь, пошли к деревне.
      Им дали подняться на песчаный увал и спуститься вниз. Здесь их сбили с ног. Быстро заткнули глотки, связали руки. Матросы не успели крикнуть.
      Щепотев послал за шведом, жившим в деревне у околицы. С его помощью тут же допросил пленных. Отвечал только один. Другой молчал; он кусался, когда ему забивали кляпом рот, солдаты помяли моряка, совершенно очумевшего от неожиданной встречи.
      Командовал эскадрой адмирал Нумере. Корабли спешили, действительно, в Ниеншанц. Но противный ветер задержал их у входа в Неву. Адмирал послал матросов, чтобы они Взяли лошадей в селении, более коротким и безопасным сухим путём добрались до крепости и дали знать о приходе эскадры.
      Щепотев оставил пленных под караулом; шведа-пе-реводчика попросил неотлучно находиться при них, чтобы соотечественники не соскучились.
      Михайла Иванович отвёл в сторону Бухвостова и сказал ему коротко:
      — К армии ехать тебе, Леонтьич. Знаю, любую опасность сумеешь обойти... Спеши к мельнику Матису, возьми у него коня, лети к нашим. Скажи — шведская эскадра на море!
      Бухвостов не стал отказываться. Он спросил:
      — Что будешь делать, если ветер переменится и корабли войдут в Неву?
      Михайла Иванович ответил, не скрывая обиды:
      — Зачем спрашиваешь о том, что знаешь? Будем драться, пока живы.
      Оба сержанта молча обнялись.
      Празднества по случаю взятия Ниеншанца были прерваны. Крепость спешно готовилась к бою с эскадрой. Пушки на валу переставили. В болверки, обращённые к Неве и к дороге, ведущей от взморья, поместили солдат. Вперёд послали сторожевые отряды: на воде — в лодках, на суше — конных. Возвращённых с дороги Аполова и его офицеров в Ниеншанц не пустили. Велели ждать у палисада. Им объяснили, чтоб не тревожились: аккордные пункты будут исполнены, однако, по важным причинам, с некоторой задержкой.
      Со стороны моря один за другим прогрохотали два орудийных выстрела. Они звучали внушительно в полной тишине.
      Жавшиеся у палисада шведы сначала оживились,
      потом приуныли. Значение этих выстрелов было им ясно... Если бы удалось продержаться в крепости подольше. Если бы эскадра пришла чуть раньше...
      Спустя немного времени смятение среди шведов усилилось. Караул у палисада стал многочисленней, плотней. Нечего было и думать о том, чтобы выскользнуть из этого кольца... Ещё через несколько минут двум пленным пушкарям велено было побыстрей идти в крепость.
      За полчаса перед тем на большом валу разгорелся спор. Пушечными выстрелами Нумере, несомненно, возглашает лозунг *, даёт знать Ниеншанцу о своём приходе. Как должно ответить на этот лозунг? И надо ли отвечать? Шереметев, поразмыслив, решил:
      — Ответить!
      Судя по всему, Нумере не знает, что крепость пала. Просто грешно этим не воспользоваться.
      Ниеншанц ответил эскадре также двумя выстрелами. Но к этому времени Ниеншанц уже не был Ниеншанцем.
      У него появилось новое имя — Шлотбург.
      Солдаты не понимали смысла иноземного слова. Толковали его вкривь и вкось.
      Трофим Ширяй разыскал Бухвостова, чтобы спросить, чего ради этак окрестили крепость: всё едино не по-русски.
      Сергей Леонтьевич объяснил:
      — Шлотбург по-нашему значит — Замок-город.
      Егозливый Ширяй подпрыгнул, шлёпнув себя ладонью по пятке.
      — Леонтьич, — проговорил он, — Шлиссельбург — Ключ-город, дело понятное. А я всё думаю: ключ есть, а замок где?.. Так вот он, замок-то!
      Да, так оно и было. В верховье минувшей осенью русское войско добыло ключ к Неве и к морю. Нынешней же весной в низовье появился и замок, которым для врага накрепко закрывалась дорога в Неву и в Ладожское озеро. Шлотбург. Город-замок.
      Но миновало несколько дней, и стало ясно, что замок должен быть совсем не тут, а в другом месте, ещё ближе к морю.
      1 Лозунг — в боевой обстановке условный сигнал для опознания своих.
     
     
     
      IV. НА ВЗМОРЬЕ
     
      1. АСТРЕЛЬ И ГЕДАН
     
      Каждое утро и каждый вечер эскадра Нумерса давала пушечный лозунг. Крепость неизменно отвечала.
      Шведский адмирал, обманутый ответом и спокойствием на взморье, послал два судна в устье Невы. Они с осторожностью проходили трудный фарватер. В устье их засгала ночь. Убрав паруса, корабли дожидались утра.
      Но в русском лагере утра не ждали. Вестовые с ще-потевской заставы сообщили о манёвре шведов.
      Тридцать лодок под командой бомбардирского капитана спустились вниз по течению. Несколько отплыв, отряд разделился. Часть лодок продолжала путь по Неве. Другие направились по Безымянному ерику.
      Лодки двигались неслышно, «тихой греблей».
      Бухвостов и Окулов первыми достигли взморья и в плавнях разыскали Щепотева. Весь день шёл дождь. Только сейчас немного прояснило. Солдаты вымокли и ворчали, что нельзя даже костёр разжечь, обсушиться.
      Лодки едва слышно скрипели, касаясь бортами.
      — Канцы четвёртый день наши, — сказал Бухвостов Щепотеву.
      — Знаю, — отозвался Михайла Иванович.
      — Ты знаешь, а Нумере нет, — вмешался в разговор Тимофей Окулов.
      — Никак в толк не возьму, — проговорил Щепотев, — почему эскадра приросла к месту. Будто не воевать пришла. И ветер-то подходящий...
      — Понять немудрено, — всерьёз объяснил ладожа-нин. — Нумере — презнаменитый адмирал. А у нас старший по званию — всего-навсего капитан. Не может адмирал скрестить с ним шпагу. Чин не подходит.
      Михайла Иванович потянулся из своей лодки, положил руку на плечо Окулова, сказал с нежностью:
      — Тёплая у тебя душа, Тимоша. Хорошо пошутить в такой час...
      Не отстраняясь от руки друга, Окулов промолвил:
      — Перед боем всегда про жизнь думаю. Какая ни есть, и трудная она, вперемежку добрая и злая, а мила.
      Волнуясь, Тимофей заговорил о родной Ладоге, о корабельщиках и рыбаках, что плавают на озёрном просторе. Крепкий, надёжный народ.
      — Леонтьич, — Окулов повернулся к сидящему в лодке рядышком Бухвостову, — ты как про жизнь и людей думаешь?
      Сергей Леонтьевич не ответил. Щепотев пристально посмотрел на него. Что с ним? Всего несколько дней не виделись, а как переменился. Седины на висках прибавилось. Морщины у рта легли резче. И в глазах темнеет неизбывная угрюмина. А может быть, то в лунном свете показалось.
      — Чего кручинишься? — толкнул его локтем Михайла Иванович. — В такую минуту не задумывайся — дурной знак.
      У самого входа в Неву чуть покачиваются голыми мачтами два корабля. Ни звука не долетает с кораблей, не блеснут огоньки. Там всё спокойно, дремотно, тихо.
      Береговые леса отбрасывают на воду густую чёрную полосу. В той полосе притаились лодки. Гребцы готовы рвануть вёсла. Ждут команды.
      Солдаты перешёптываются. Слышны приглушённые слова. С соседней лодки доносятся два голоса. Один — молодой, почти мальчишеский, ломкий от волнения или
      от робости. Другой — хрипловатый, уверенный, немного насмешливый.
      — Неужто пойдём на лодках, — спрашивает молодой, — супротив кораблей?
      — Нечего страшиться, — рассуждает хриплый, — что крепость, что корабль брать — всё едино. Только корабль качается. Вот и вся разница.
      — Так у них жа пушки.
      — Привык за пушку-то хорониться, — язвит хриплый.
      — Так с пушками жа способней.
      Молчание. Потом — опять юношеский голос:
      — Они вой какие большущие, корабли-то. А мы махонькие.
      — Махонький ты, — издевается собеседник, — сажеиь в плечах...
      Окулов прислушивается. Но на лодках примолкли.
      Волны за бортом, похоже, застыли, один скат чёрный, другой лунный.
      - Ну и ночь, — шепчет Тимофей, — до зорьки далеко.
      Где-то поблизости стукнул пистольный выстрел. Звук, дробясь эхом, прокатился по воде.
      С двух сторон от берегов пошли лодки. Теперь уж хорониться нечего. Только бы побыстрее добраться до шведов.
      Бухвостову кажется, что его лодка едва ползёт. Он помогает гребцам кормовым правилом. Вёсла отбрасывают воду. Одно сломалось с коротким гулким треском. На кораблях заметили опасность. Ставят паруса, хотят уйти. Никуда им не деться на такой узости фарватера.
      Вдали, мористее, маячит мачтами эскадра. Там какое-то движение. Успеют ли открыть огонь? Через несколько минут будет поздно. Лодки вплотную подойдут к двум кораблям. Тогда эскадра будет вынуждена к молчанию, чтобы не расстрелять своих.
      Скорей, скорей! Мелькают вёсла. Трудно и шумно дышат люди.
      Крутой, высокий всплеск. Вот ещё и ещё. Стреляют корабли, застрявшие в устье, как в медвежьем капкане. Развернулись бортами. Белые дымки вспыхивают и долго держатся, не тронутые ветром.
      Лодка Бухвостова въехала на водяную гору, вскинутую ядром. Сильно крутануло в широкой воронке.
      Сергей Леонтьевич с трудом выровнял лодку и снова повернул к гремящим кораблям.
      Скорей, скорей! Вот уж они совсем близко. Видны выгнутые, как лебединые шеи, ростры, видны даже огромные расплющенные шляпки гвоздей на обшивке.
      С ходу лодки стукаются о высокие борта. Треск, гул рвущихся гранат. Наши баграми вцепились. Берут шведов на абордаж.
      Теперь уж пушки и мушкеты ни к чему. Люди схлестнулись вплотную. Дерутся на палубах ножами, кулаками, зубами.
      На корме, перед дверьми шкиперской каюты, бьются с шведскими моряками Щепотев и Окулов. Их оттеснили одного от другого.
      Бухвостов кричит Тимофею, чтобы следил за каютой. Но тот в горячке боя ничего не слышит. Из распахнутой двери выбегают трое шведов. Они сбивают Окулова с ног. В воздухе замелькали острые, тонкие, как жало, кортики.
      Гибель друга видит и Щепотев. От ужаса, от боли закрывает лицо ладонями. И сразу же отдёргивает их. Лицо его становится страшным. Перекошенный рот в пене...
      Сергей Леонтьевич не отклоняется от сабельных ударов. Ему кажется, что они минуют его, а клинки звенят и сверкают где-то в стороне. Странно, что напряжение битвы не туманит голову, как обычно. С поразительной ясностью примечает он всё вокруг. И то, как Щепотев схватил шведа и, разрывая на нём одежду, перевалил за борт, в воду. И то, как бородатый матрос тоненько по-заячьему завопил, поднимая руки. И то, как на него наскочил рослый парнище с криком:
      — Поздно, поздно пардону просишь!
      Через борта всё лезли и лезли солдаты. Лодки кишели вокруг кораблей.
      Загорелись мачты. На них плескали воду из вёдер.
      С соседнего корабля, сквозь дым и гарь, прокричали:
      — Как там у вас? Мы отвоевались!
      Бухвостов узнал голос Петра.
      ...На виду у шведской эскадры два пленённых корабля, под обгоревшими парусами, вошли в Неву. В сопровождении эскорта лодок их повели к вчерашнему Ниеншанцу, сегодняшнему Шлотбургу.
      Теперь нашлось время прочесть имена, выведенные золочёной латыныо на бортах: «Астрель» и «Гедан». Нашлось время и для того, чтобы подсчитать отстрелявшиеся, ещё горячие и остро пахнущие порохом пушки. •
      Крепкими причальными канатами «Астрель» и «Тела п» закрепили у шлотбургскпх бастионов.
      Смертельно израненного Тимофея Окулова вынесли на берег, положили под сосну,- Он доживал свой последний час.
      Бухвостов и Щепотев стояли рядом. Михайла Иванович не отводил глаз от угасавшего лица ладожанина и говопил мучительным шёпотом:
      — Не защитил я тебя, Тимоша.
      Окулов ничего не слышал. Он в беспамятстве звал:
      — Батя... батя...
      На памяти человеческой не случалось, чтобы лодками брали корабли.
      В честь сей «никогда прежде не бывшей морской победы» велено отчеканить бронзовую медаль с надписью: «Небываемое бывает».
     
     
      2. ШЕСТНАДЦАТОЕ МАЯ
     
      В походном журнале значится: «По взятии Канец отправлен воинский совет, тот ли шанец крепить или иное место удобное искать (понеже оный мал, далеко от моря и место не гораздо крепко от натуры), в котором положено искать нового места, и по нескольких днях найдено к тому удобное место, остров, который назывался Люст-Елант (т. е. Весёлый остров), где в 16-й день мая (в неделю пятидесятницы) крепость заложена».
      Остров был присмотрен ещё при первом походе на взморье. Очень уж в удобном месте он находился, как раз на разветвлении Невы. Мимо него ни один корабль не пройдёт. И отсюда до моря рукой подать.
      Назывался остров Енисаари, по-русски — Заячий. Но было у него ещё имя Люст-Елант, или Весёлый. Местные жители рассказывали, что это название за островом закрепилось с тех пор, как шведский король подарил его знатному вельможе и тот выстроил здесь мызу. Недолго просуществовала мыза. Очень скоро её до основания разрушили половодье и морской ветер.
      Никаких следов строения па острове не осталось. В берёзовом леске виднелся шалаш, да поблизости — рыболовецкая тоня...
      Солдатским штыком-бапшетом здесь был взрезан жёсткий прошлогодний дёрн. Две гибкие берёзки связали вершинами, как ворота в ещё не существующий город. И начали строить.
      Судьбу Ниеншанца-Шлотбурга решили тогда же. Первое время в нём ещё находились войска. Но как только на Заячьем острове появились крыши над головами и надёжные укрепления, войска покинули крепость в устье Охты.
      Однажды в чёрных пыльных вихрях, сотрясая землю, Ниеншанц взлетел в воздух. Взорваны были и крепостные валы и все постройки.
      Воинское счастье переменчиво. Нельзя оставлять старую, опустевшую крепость в тылу, в такой близости от новой.
      Только четыре огромных мачтовых дерева, растущих среди развалин, шумя густыми кронами, хранили намять об отживших бастионах *.
      Новой фортеции дали имя «Санкт-Петербург».
      В народе же её называли просто «Питер», как Ниеншанц — Канцами, а Шлиссельбург — Шлюшином, или Орешком.
      Крепость на взморье строили солдаты и работные. Сгоняли сюда крепостных умелых мастеров.
      Край был разорён войною. Беспутье и бескормица, сырые болотные туманы уносили жизни без счёта.
      В армии не хватало лопат и тачек. Землю копали штыками или просто руками. Носили её в рогожах, а го и в подолах рубах. Работали «от темна до темна». На
      1 Одно из этих деревьев до недавнего времени росло среди цехов судостроительного завода, находящегося па месте Канцсв.
      ладонях набухали кровавые мозоли. О камень срывали ногти. Нельзя было остановиться на час, отдохнуть, перевести дыхание. Засыпали на короткое время, в светлую ночь, тут же на взрытой земле. От гнилой воды пухли животы, выпадали зубы.
      Земля над Невой вся перевёрнута, желтеет прослойками песка и глины. Пока ещё тут пе разберёшь что к чему. Ещё только угадывается, где будут болверки, где казармы, где раскаты.
      Но уже сейчас ясно: новая крепость строится во многом па шлиссельбургский манер. Она, как и Орешек, — на острове. Как и там — стены подходят к самой реке, чтобы врагу негде было ступить. Даже канал роют из края в край, от Невы к Неве, как в Шлиссельбурге, — при осаде гарнизон не останется без воды.
      Малый островок, словно дитя к матери, прильнул к другому острову, огромному; надо полдня, чтобы обойти его. Зовётся Койвусаари, по-русски — Берёзовый. Наверно, когда-то составляли они одно целое. Но веками пробилась протока, отделила малый остров от большого.
      А за Берёзовым простираются другие, есть такие же огромные, есть и поменьше: Корписаари, или Остров Пустынного Леса; Кивисаари, или Каменный; Ристиса-ари, или Крестовский.
      Прямо же напротив Заячьего начинается острым мысом — стрелкой и уходит к самому взморью Хирви-саари — Лосиный остров, или Васильевский. Когда-то жил здесь новгородский посадник Василий, он и дал имя этой земле.
      Шумят лесами острова. Дороги нехоженые, зверь непуганый.
      Рыбаки, землепашцы, смоловары, знатцы речных дорог живут по берегам. Избы курные. Венцы сложены из вековых деревьев.
      Холодными утрами весь край тонет в клочковатых туманах. Па болотах кугукают, засыпая, совы, кричат перепёлки. Сохатый выбежит из перелеска, уставится на людей большущими глазами, задерёт морду, протрубит угрожающе...
      Жихаревская батарея поставлена на оконечности Заячьего островка, обращённой к морю. Здесь всегда дует ветер, то штормовой, порывистый, то упругий, ровный,
      по такой сильный, что, идя против него, чуть не падаешь, наклонясь вперёд. Он приносит странные запахи, душные, неведомые. Это ветер моря, незнакомый жителям материковых равнин.
      На мысу растут искривлённые ивы. Они бедны листвой, как-то скрючены, сбиты в клубок. Корни местами вырвались наружу и дают зелёные побеги, а иные ветви ушли в землю, цепко ухватились за неё. Дереву, как и человеку, нелегко держаться под напором бурь.
      Старожилы приневских островов рассказывают, что эти ивы на мысу помнят и отцы и деды. Одно дерево упадёт, а другое вырастет, такое же причудливое...
      Под ивами стоят три жихарёвские пушки. Они повёрнуты к морю. В жерлах воет ветер.
      Логин ковыляет на костыле. Нога ещё не зажила. Зябко пушкарю. Кровь не греет. Многовато потерял её в последней баталии.
      Жихарёв покрикивает на своих помощников. Ворочает белками, двигает лохматыми бровями. Но это никого не пугает. Пушкари за глаза всё чаще зовут его Железным носом. Копоти на батарее вдоволь, и не один Логин — все ходят перемазанные, как черти.
      Приказы Жихарёва молодцы выполняют с великим рвением, не за страх — за совесть. А приказ у пего, собственно, только один и есть:
      — Будь настороже!
      Вблизи от устья всё ещё ходит эскадра Нумерса. Русские пушкари подшучивают над шведскими моряками:
      — Задумал адмирал Неву закупорить. Да силёнок-то не хватает. Отощал!
      Днём Логин мотается на батарее. Ему и ночью не спится. Сомкнёт веки — и вздрогнет. Точно некая сила его на ноги поставит. Бежит к батарее. Чудится: шведские корабли к острову подплывают...
      Строится крепость на Заячьем без передышки, без останова. Спешат солдаты. Спешат землерои и плотники.
      Как не понять — бой не кончен. Может, заутра, может, через час снова заговорят пушки.
      Мало того, что на взморье курсирует шведская эскадра. Пришла весть: от Выборга надвигается многотысячная армия генерала Кронгиорта. У генерала приказ — вернуть Неву королю.
      Бомбардирскому капитану Петру Михайлову каждый день среди лесов и болот на краю неоглядного, манящего простора прибавляет забот.
      Среди тех забот — главнейшая: пришли к морю, а настоящего флота нету. Речные суда, ладьи, верейки не в счёт. Мыслимое ли дело — удержаться на большой воде без могуче вооружённых кораблей? Без сильного оте чествонного флота — не жить!
      Шестнадцатое мая — начало крепости и города нэ взморье.
      Санкт-Петербург закладывался без Петра.
      Он был на Ладожском озере.
     
     
      3. СУРОВАЯ КОЛЫБЕЛЬ
     
      Похожая на белую птицу лёгкая шнява, отсалютовав флагом Орешку, под всеми парусами спешила к восточному побережью Ладоги.
      Здесь в устьях рек Паша, Свирь, Сясь денно и нощно работали верфи. В сёлах, окружённых корабельными лесами, жили мастера. Они умели строить неизносимо крепкие еловые суда, которым не страшны ни озёрные бури, ни речные пороги.
      Ещё позапрошлой зимой, когда лишь задуман был штурм Нотебурга, приезжали сюда посланные из Москвы «мелкие места смотреть и в аршины измерять, н где кораблей делать к спуску на воду ближе...»
      На этих верфях выстроены были суда, помогавшие освобождать Орешек, брать Ниеншанц, вырваться к морю.
      Теперь шла речь об иных кораблях: не речных — морских. Для дальнего плавания. Для орудийного боя.
      Невдалеке от этих мест, в Прионежье, в Петровской слободе разгораться огням в печах железоделательного завода. Работать заводу на болотных рудах, при вододействующих станах. Там — лить пушки, ковать якори и всю железную корабельную оснастку.
      Озером и лесными дорогами всему этому добру ид in на Свирь, на Сясь, на Пашу.
      Самой крупной была верфь на Свири. Называлась она Олонецкой, по ближнему городу.
      Олонецкое адмиралтейство давало о себе знагь издалека — огнями над горновыми трубами, частым стуком топоров, заливистым звоном пил.
      Бухвостов, стоя у борта шнявы, вглядывался в наплывающий лесистый берег. Судовая команда топала босыми ногами по нагретой солнцем палубе, тянула снасти, убирала паруса.
      Многим петровским солдатам эти края были хорошо знакомы. Где-то здесь останавливались в последний раз перед выходом в озеро фрегаты, протащенные посуху по «Государевой дороге».
      Перед глазами сержанта проходили родные места Окулова, судового знатца, беззаветного воина. Тяжело было думать, что ему не порадоваться родным ладожским далям, не вслушаться в лесной гул, не дышать озёрным ветром. Взгрустнулось...
      Но уже чалки летят на берег. Их наматывают на приземистые, глубоко вбитые столбы. Не дожидаясь, когда перекинут траповую доску, Пётр Михайлов спрыгнул па пристань, в толпу встречавших.
      Наклонив голову, на ходу слушает рапорт коменданта верфи. Пётр спешит к стапелям. Он идёт своим обычным шагом. Комендант едва поспевает вприпрыжку.
      На верфи работы в разгаре. Из чёрных, законченных кузниц валом валит чат. Над смольней разогретый воздух дрожит прозрачным маревом. На канагоирядилыюм дворе от ворота к вороту тянутся пеньковые дорожки, без конца сматываются и разматываются.
      Из мастерских, из провиантских амбаров и чертёжных изб все торопятся к берегу, к стапелям.
      Стапели похожи на орлиные гнёзда. Только сложены они не из веток, а из брёвен. Переплёт этот густой, не сразу различишь людей, снующих на ярусах, и то огромное, крутобокое, что растёт, вызревает в том гнезде.
      Пётр Михайлов пробует деревянные рёбра будущих кораблей. Крепки, добротны. Осматривает мачты, не суковаты ли, достаточно ли упруги. Вымеряет пушечные настилы, просторны ли. Лазает в трюмы, возвращается оттуда, измазанный в смоле, бесконечно довольный.
      Всего дольше пробыл капитан бомбардирский на самом большом стапеле. Здесь строится 28-пушечный корабль, настоящая плавучая крепость.
      — Перед такой махиной первейший адмирал шляпу снимет, — говорит Пётр своим спутникам.
      Отсюда ему не уйти. Прикидывает, как батареи ставить. Обо всём на свете позабыл.
      Комендант, приподнимаясь на носки, давно уже о чём-то докладывает. Ничего не поделаешь. Надо прощаться с будущим кораблём.
      Пётр шагает прочь, и всё на фрегат оглядывается. С высоты своего огромного роста капитан бомбардирский, наверно, видит то, что другим не разглядеть.
      Но вот над шумом и сутолокой, перекрывая все голоса, звучит остерегающее:
      — У стапеля — бо-ойся!
      Сергей Леонтьевич увидел плотников с топорами в руках, бегущих к крайнему гнезду, нависшему над рекой.
      Переданная от человека к человеку, многоголосо повторённая команда означает, что сейчас начнётся трудное и очень важное.
      Плотники застыли, занеся топоры над брёвнами. Старшой — он только по званию своему старшой, годами молод, и голос у него ликующий, звонкий:
      — Упоры, напрочь!
      На стапеле ничего не происходит. Только слышно, как стучат топоры. Бухвостов ждёт. Но всё остаётся так, как было. Неподвижно орлиное гнездо над водой.
      Вдруг в толпе подкинули шапки вверх, закричали:
      — Пошёл! Пошёл!
      Хруст, треск размочаленных брёвен. Из гнезда медленно, а через минуту всё быстрей, быстрей скользила громада. С полозьев, по которым она двигалась, полыхнуло пламенем. Всех обдало едким дымом.
      Взметнув высокую стену воды, сразу рассыпавшуюся брызгами, на реке покачивается корпус корабля.
      Сергей Леонтьевич видит, как бомбардирский капитан хватает старшого, прижимает его к груди и крепко целует.
      — Спасибо, Федос, — говорит Пётр.
      Так вот ои какой, ладожский корабельщик...
      К только что спущенному фрегату спешат лодки. Закидывают канаты, как оброть на неезженного коня. Корабль по узкому каналу отводят в «ковш» — пруд с тихой водой. Сотни рук тотчас принимаются доделывать, оснащать новорождённого богатыря.
      То, что в этот день увидел Сергей Леонтьевич, было не просто рождением корабля. Рождался морской Балтийский1 флот. Суровая Ладога становилась его колыбелью.
      1 Балтийское море в древности — Варяжское.
      В свирском устье развело высокую волну. Белые барашки бежали в гору, к серому небу. Петровская шнява готовилась к отплытию.
      Бухвостов собирался взойти на борт, когда услышал, что его кто-то зовёт.
      На пристани стоял олонецкий батюшка Иван Окулов. Приметно было, что он спешил, опасаясь не застать шняву. Прерывисто дышал. Только крест на затрапезной поддёвке выдавал его сан.
      Сержант положил руки на плечи старика и почувствовал, что плечи дрогнули.
      — Будь добр, скажи, — попросил отец Иван, — видел ты Тимошу в последнем бою?
      — Видел...
      — Как умирал мой сын?
      Сергей Леонтьевич молчал, не в силах одолеть волнение.
      — Отвечай, — потребовал старик.
      — Поверь, отец, — проговорил сержант, — если и меня ждёт погибель на ратном поле, ничего другого не хочу — умереть, как Тимофей...
      На шняву подняли сходни.
      Долго ещё Бухвостов видел удаляющуюся согнутую фигуру старика на пристани. Ветер разносил его седые волосы.
      И долго ещё слышался стук плотницких топоров со стапелей.
     
     
      4. СВЕТЛИЧНАЯ БАШНЯ
     
      На днёвку шнява, возвращавшаяся с Олонецкой верфи, бросила якорь у Шлиссельбургской крепости.
      На острове почти не осталось следов недавней тяжкой осады. Бреши, пробитые в стенах, заделаны известняковой плитой, валунами. Новая кладка отличалась от старой только тем, что выглядела посветлее.
      Единственное уцелевшее от огня деревянное здание было разобрано по брёвнышку, переправлено вниз по Неве и заново поставлено на берегу в устье Ижоры, как попутный дом для едущих и Шлиссельбург.
      Посреди острова начали сооружать высоченную вышку, чтобы врага можно было разглядеть за десятки вёрст, задолго до того, как он подойдёт к крепости.
      Всё в Орешке шло по заведённому порядку. Подъём с рассветом. Отбой с закатом. Гулкий шаг караулов. На степах постовые ходили с мушкетами, вскинутыми на плечо. С башен поглядывали в сторону Корелы. Там ещё держались шведы.
      Но уже чувствовалось, что крепость числится на второй линии. Падение Ниеншаица, и в особенности создание повой твердыни на взморье, отодвигало противника на почтительное расстояние от невского истока.
      Пушек в Шлиссельбурге насчитывалось немало. Но почти все отстрелянные, побывавшие в огне. А гарнизон, хотя и многочисленный, состоял из послуживших солдат. Среди них встречались и инвалиды, покалеченные при нотебургском штурме.
      Самыми молодыми и озорными жителями крепости стали подростки из школы «барабанной науки». Школа эта только что начиналась, и учеников для неё набирала из бездомных ребятишек-сирот.
      Временами они устраивали меж собой такие баталии, что инвалидам с трудом удавалось разнять их. Надавав тумаков, обещали:
      — Ужо в полку навоюетесь...
      Сергей Леонтьевич обошёл всю крепость. Он искал Васёну и не находил её. Расспрашивать о взятых по навету не годилось.
      Бухвостов бродил по каким-то тёмным переходам в толще стен. Разрывая паутину, на ощупь пробирался по шатким лестницам на верхушки башен. Спускался в подземелья, настоящие каменные мешки.
      Но нигде не было и помина о несчастной девушке. Порой он негромко звал:
      — Васёнушка!
      Эхо ударялось о камень и возвращало ему имя, ставшее сейчас, в беде, таким дорогим.
      Сергей Леонтьевич знал, чго Васёну должны были отправить в Преображенское. Но обоз к Москве ещё только собирался. Налаживались телеги. Подкармливали коней. Посылали подставы на каждую сотню вёрст дороги.
      Солдаты спорили, кому ехать конвоем, — удачливому при такой поездке можно завернуть в родиую деревню на побывку.
      Неужели девушку поспешили увезти с нарочным? Страшно было подумать об этом.
      Какая судьба! Вся семья погублена в застенке, и Васёну не миновала злая участь...
      Бухвостов стоял на краю острова. Ветер рябил озёрную воду. Сержант смотрел прямо перед собой. Ворот мундира, как удавка, сжимал шею.
      Бухвостов рванул крючки. Но удушье не проходило. Ладонями растёр лоб, щёки... Услышал голос, несмело звавший его:
      — Господин сержант!
      Оглянулся и заметил пожилого солдата с обмотанной тряпьём рукой. Был он очень веснушчатый, только глаза оставались без отметинок.
      — Чего тебе? — спросил Сергей Леонтьевич.
      — Ты не признал меня, господин сержант, — сказал солдат, — оглоблинский я. С тобой от Вышнего Волочка о прошлый год в походе был.
      — Не помню. Что надо? — снова спросил Бухвостов.
      Солдат посмотрел, нет ли кого поблизости, и шепнул:
      — Ищи Васёнку в Светличной башне.
      Бухвостов принялся расспрашивать. Но Васёнин земляк ничего толком не мог ответить.
      — Мне тут быть не с руки, — опасливо промолвил он и ушёл.
      Светличная отличалась от других башен. Находилась она между Королевской и Государевой, ближе к первой. Но снаружи её не разглядеть. Она не возвышалась над стеной, а неразличимо сливалась с нею. И только изнутри крепости был заметён полукруглый каменный обвод.
      Даже видом своим башня пугала. Сложенная из тяжёлых плит, глухая, с единственным небольшим оконцем, она казалась давяще мрачной.
      В неё вела каменная же, в несколько ступеней, полу-винтовая лестница. Бухвостов толкнул дверь, она тяжело отошла.
      В светёлке — по ней и башня называлась Светличной — под низким сводчатым потолком храпели солдаты. Наверно, из ночного дозора вернулись. Спали на полу, раскинув руки.
      Сержант, шагая через лежащих, обошёл помещение. Вторых дверей здесь не было. Рядом со светёлкой — ход на стену.
      Сергей Леонтьевич возвратился во двор. Что же могли значить слова веснушчатого о Васёне?
      Почему-то сержант боялся отойти от башни хоть на шаг. Он ощупывал ладонями холодные плиты. Никаких надежд не оставляла эта безмолвная каменная громада.
      Между стен, как в ущелье, сильно потянуло ветром. С головы Бухвостова смахнуло треуголку.
      Он нагнулся за нею и тут увидел, что в башне есть ещё проём — настоящая крысиная нора, заплывшая грязыо. Пошарил руками, наткнулся на железные прутья.
      Сергей Леонтьевич лёг на землю, чтобы заглянуть в забранную решёткой дыру. Сердце билось так, будто кто-то держал его в злых лапах, — то сожмёт, то отпустит.
      За решёткой, в сумраке, ничего не разглядеть. Прошло время, прежде чем сержант освоился с темнотой.
      И тогда он увидел глаза, в упор смотревшие на него оттуда, из подземелья.
      Бухвостов отшатнулся.
      — Ты кто? — спросил шёпотом.
      Слова, прозвучавшие в ответ, перевернули душу:
      — Дядь Сергей, я знала, что ты придёшь.
      К пальцам, сжимавшим решётку, приникла тёплая щека. Сержант охнул, словно ударили его. По железу, по пальцам текли Васёнкины слёзы.
      Узнать её было нельзя. Исхудалое, в ссадинах лицо, тонкие руки, закованные в цепь. При каждом движении цепь скрежетала. На шею девушки набита деревянная колодка. Когда Васёна прижалась к железным прутьям, колодка краем поднялась, сдавила горло до удушья. Но Васёна не отходила, всё шептала, шептала:
      — Помру я скоро... Спрашивают, пошто я из деревни ушла? Зачем в войске? Да знаю ли ведовство? Да нет ли умысла на государево здоровье?.. Помру я...
      В том, как сказала Васёна эти два последних слова, не было ни отчаяния, ни горя. Просто она говорила о том, что скоро всё кончится — и жизнь, и мучения.
      Сержант гнул, ломал железные прутья. ОсвободЕггь Васёну. Бежать! Бежать!
      Опомнился. Подумал — как нелепа эта первая, захватившая его мысль. Бегством только вконец погубишь девушку. Да и куда денешься с острова? У подземелья даже стражи нет, потому что отсюда всё равно не убежишь.
      Что делать? Васёну со дня на день увезут в Преоб-раженское, и тогда она канет, словно камень в омут, безвестно пропадёт, как тысячи других в безысходном застенке.
      Надо спешить. Но если бы знать, что делать? Такая беда. Такая беспомощность.
      «Первый российский солдат» знал, что он переживает самый страшный день в своей жизни.
      — Мы тебя вызволим, Васёнушка, вызволим, — бормотал Бухвостов, сам не веря своим словам...
      От Государевой башни, от причала донёсся звон судовой рынды. Шнява уходила в низовье.
      Удаляясь от Светличной, сержант всё видел перед робой большие, в слезах, глаза Васёны.
      Думалось — простился с нею навсегда...
      Через невские пороги негруженная шнява перемахнула, как на крыльях. Плыла быстро, подгоняемая течением и ветром.
      Впереди — разбитый Шлотбург. А там рукой подать до острова Заячьего, до юного города Санкт-Петербурга.
      Из непреодолимой ненависти ко всему торжественному, парадному, показному, бомбардирский капитан Пётр Михайлов не торопился на закладку новой крепости. Он не сомневался, что двор и духовенство всё сделают без него: и серебряную доску вроют в основание, и молебен отслужат, и святой водой окропят разворошённую землю, и отсалютуют из пушек.
      Пожалуй, даже придумают орла, который обязательно будет парить над островом и непременно сядет на плечо самого знатного вельможи. Хотя орлы тут, кажется, вовсе не водятся.
      — Леоптьич, — окликнул Пётр сержанта, — видал ты орлов на Неве?
      Бухвостов не ответил. Не поднимая головы, смотрел он на струи за кормой, словно искал в них очень важное для себя решение.
      Что творится с Леонтьичем? Но Пётр уже не помнил, о чём спрашивал. Всеми мыслями он был на острове Заячьем. Сейчас там работа на большом размахе.
      Добротно ли возводят верки? Не размоет ли водой дамбу? Хватает ли людей? Не атакует ли Нумере? Где сейчас армия Кронгиорта?..
      Здесь, на краю отвоёванной русской земли, кажется, Пётр не замечал болот и чахлых перелесков, не замечал гнилых туманов, ползущих над мелководьем, взмученных бурых ручьёв в пустынных лугах, чёрных ОВбдов, заедающих лошадей насмерть.
      Видел он перед собой только взморье, только даль до самого неба и зыбкие на волнах дороги, дороги.
      — Рай земной. Парадиз, — проговорил он вслух, — истинно, парадиз.
     
     
      5. ЦАРЁВА ХАТА
     
      На краю обширного Берёзового острова, в полуверсте от новостроящейся крепости солдаты в два дня срубили дом для бомбардирского капитана.
      Вокруг, откуда ни посмотришь — палатки, веточные шалаши, неглубокие вырытые землянки. А посреди шумного, неказистого, раскинутого как попало воинского лагеря — дом. Одно это уже говорило: пришли сюда прочно, навсегда, вот строиться начали.
      Дом поставили не на самой кромке берега, но несколько поодаль. Нева своенравна, с ней ухо востро держи.
      Венцы складывали из гладко тёсанного сосняка. Стены выкрасили в яркий охряной цвет и навели поперёк чёрные полоски, издалека взглянешь — кирпичные стены. Но то лишь одно мечтание, заглядка в будущее. Хоть глины кругом много, настоящего кирпича за сотню вёрст окрест не сыщешь. Строили дом по стародавнему обычаю, лапа в лапу, кондово. Строили первое жильё из дерева. А в дальнейшем городу быть каменну.
      В знак того, что хозяин дома по званию своему — капитан бомбардирский, на гонтовую крышу, сложенную из узких досочек внахлёст, по углам поставлены пёстро раскрашенные, пылающие бомбы. На конёк взгромождена якобы изготовленная к бою мортира.
      Неслыханная красота дома — окна. Широченные, с раскинутыми в стороны ставнями. Расстекловка мелкая, в свинцовых переплётах. В те окна смотрятся быстрая Нева, и лес, и поднявшийся над вершинами дощатый шпиль церкви, только что поставленной во имя свяч тителей Петра и Павла.
      В остальном же это была самая обыкновенная зажиточная крестьянская изба. Приземистая, с двускатной крышей и с такой низкой дверью, что войти в неё можно, только пригнувшись. Она ничем не напоминала собою дворец. Солдаты, так же как и местные жители, называли её запросто — «царёва хата».
      Тревог и забот у обитателей «царёвой хаты» много.
      Могучий рывок России к морю по-разному принят европейскими дворами.
      Первое сообщение о городе Санкт-Петербурге было весьма кратко и заурядным шрифтом напечатано в «Ведомостях». В заметке, состоявшей всего из нескольких строк, говорилось о государевом указе: «...ближе к восточному морю на острове новую и зело угодную крепость построить велел, в ней же есть шесть бастионов, где работали двадцать тысяч человек подкопщиков».
      Иноземные газеты перепечатали это сообщение, иные же и вовсе не приметили его, полагая незначительным. Мало ли крепостей возникало и исчезало на Неве?
      Некий немецкий барон, позже побывавший в невском поморье, в кратком описании своего путешествия предварял: «Чтобы знать, в какой именно стороне лежит новый город, почтенный читатель должен обратиться к наилучшим из числа самых новейших карт, потому что на старых он не отыщет Петербурга». И в строках заключительных — о намерении Петра «проложить через пустыни, горы, леса, болота и реки новую широкую и, по возможности, прямую и ровную дорогу от Москвы до Санкт-Петербурга».
      Как видно, в Стокгольме всё ещё не могут прийти в себя от виктории русских войск под Нотебургом-Орешком. Эта виктория определила успех совсем уж невероятного похода в Ингерманландию. Кампания длилась самое короткое время. И вот — новый город на море. Санкт-Петербург. Его ещё нет в корабельных лоциях. Но он существует.
      Сумеют ли шведы сбить русских с острова, который носит такое странное имя — Заячий?..
      В «царёвой хате» на берегу Невы капитан бомбардирский без конца задавал себе этот вопрос. В новом доме сосновый дух кружит голову. Под низким потолком свиваются струи синего дыма. Пётр жёлтым ногтем приминает огонь в трубке.
      Петру неловко за столом, всё стукается коленями. На столе насыпан табак. Здесь же — краюха хлеба и жбан с молоком.
      Скрипит стул. Скрипит гусиное перо. Пётр скусывает макушку, хватает другое.
      "Не перечесть дел и забот.
      Скорей, скорей надо прикрыть Петербург с запада. Шереметев со своими полками уже воюет порубежные крепости Ям и Копорье. Удар нанёс ловко, с ходу. Крепостям не устоять. Великий хитрец и воинской фортуны галантнейший кавалер этот старый хрыч Борис Петрович...
      Ждут ответа послы княжества Литовского. Приехали просить помощи в борьбе с шведами. Нельзя не помочь. Указ в Москву: отпустить к Литве
      войско. Да не пожалеть казны; тридцати тысяч рублей хватит...
      Жизнерадостный весельчак король польский, забияка в пиру, скромник на поле боя, прислал письмо. Умилённо просит конницы, дабы одолеть шведский гарнизон в Быхове...
      Конницу послать марш-маршем. Где ни побьём ретивого Карла — нам польза. Союзники. Хороши друзья. В злой час отвернутся, в добрый — мастера клянчить...
      А это что за весть, чудная и горькая? До чего доводит алчность человеческая! Из всех армий пишут: пуль нехватка, шлите свинец. В Пскове же митрополит, забыв сан и святость, припас в амбарах сотни пудов свинца. Из-под полы посылает помалу в Москву для продажи. Гнус! Нечестивец! - Перо разбрасывает чернильные брызги. В каракулях, в кляксах — повеление о свинце: «Взять сильно, а деньги после заплатить»...
      Дверь приоткрылась. Сквозняком шевельнуло бумаги на столе. Пётр сердито — в мыслях застрял псковский митрополит — рявкнул не поднимая головы:
      — Кто там?
      Краем глаза приметил Бухвостова. Отходя от гнева, мягко спросил:
      — Чего тебе, Леонтьич?
      У Бухвостова есть редкое, очень ценимое Петром, свойство становиться незаметным. Он тут же, в комнате, а как будто его и пет. При нём можно и мысли высказывать вслух. Ничем не обнаружит, что слышит. Какие же мысли у него самого? Того не скажет. Бомбардирский капитан знал, что у немногословного сержанта нет раздумий отдельных от его, петровских, раздумий...
      Сергей Леонтьевич стоял, прислонясь плечом к косяку, расписанному пёстрыми букетами. Он смотрел на стены, обтянутые серым парусным полотном. Была открыта дверь в спальную комнату, крохотную и полутёмную, наподобие сундука. Поразительно, что Пётр, так любивший простор, мог заснуть только в этакой душной тесноте. Наверно, то было воспоминание детства, измять о кремлёвских теремах...
      Охваченный горем, сержант взглянул на сидящего .за с голом человека. Из кованой железной укладки, раскрытой на полу, вывалился ворох бумаг. Шандал со свечами тоже стоял на полу. Петру за столом тесно.
      Сержант смотрел на человека, вольного в жизни и смерти неисчислимого множества людей. Но что он без этих горемык лапотных, без народа, гнущего спину на пашнях, льющего свою кровь в сражениях, битого ба-гожьем, изломанного на дыбе?.. Освободил бы он Орешек, если бы полтысячи отборных молодцов не полегла на той островной земле?.. Ныне насыпает бастионы и стены Петербурга. Строят безвестные, у кого и имён настоящих нет. Мрут на болотах. Нева унесёт память о них, как весенние льдинки в море... Кровь, пот, слёзы — вот па чем круто замешана Русь.
      Пётр вскочил из-за стола.
      Бухвостов стоял на коленях.
      — Встань! — загремел Пётр. — Не годится солдату стукать лбом о землю. Встань!
      Сергей Леонтьевич не поднимался. Бомбардирский капитан видел седину, густо пробившуюся сквозь смоляную чернь волос. На затылке белел плохо зарубцованный шрам. Пётр помнил — это Нарва. На щеке, под
      ухом, как заплата — красный лоскут кожи. Это — Нотебург.
      — Государь, смилуйся! — проговорил Бухвостов.
      Когда-то мальчишкой-конюшонком такими же униженными словами начинал он челобитную: просил каф-танишко взамен прохудившегося, сапожонки на смену истоптанным.
      Сейчас «первый российский солдат» молил о крохе счастья, не своего — чужого. Не жить ему без этой крохи.
      — Ведомо тебе о беглой девке Васёне, — сказал Сергей Леонтьевич, — в Преображенское шлют её.
      Перехватило дыхание. Сержант обождал минуту.
      — Знай, — продолжал он, — тут моя вина. Я привёз её из деревни, над сиротством сжалился... Меня казни. Пощади её, ни в чём перед тобой не виноватую.
      Пётр поднял Бухвостова. Приткнул его к стене, там стояла широкая лавка. Заходил по горнице. Бросал отрывистые слова в угол, где уже плотнела предвечерняя сутемь:
      — Подумай, Леонтьич, о статочном ли говоришь? Что будет с государством, ежели холопы, смерды начнут от господ бегать?.. Сие без наказания оставить не можно. Сам знаешь — закон сильнее меня. Над законом я не властен!
      Бухвостов пошёл из горницы. Он шёл с протянутыми руками, нащупывая дверь, как слепой...
      Пётр нагнулся в притолоке, чтобы не стукнуться головою. Выбежал из дома. Ну, денёк нынче выдался: то псковский митрополит-пройдоха, то беглая девка.
      С разбегу перескочил в верейку, сильно качнувшуюся на волне. Рванул привязь. Загребал одним веслом, стоя.
      Узкую, остроносую верейку подхватило течение. Оглянуться не успел — её уже вынесло на песчаный бережок Заячьего.
      Там земля вздрагивала от ударов многопудовой бабы. Тёсаные сваи уходили в речное дно. В людском разноголосье, в стуке топоров и скрипе воротов, под протяжные выкрики — запевы артельных старшин — строился город.
     
     
      6. РАБОТНАЯ КАТОРГА
     
      На исходе второго месяца бесчеловечно тяжёлых работ Санкт-Петербургская крепость была готова принять бой.
      Над Невою поднялись земляные валы-стены с шестью бастионами на углах. Валы местами обшиты досками, и в них на корабельный манер проделаны откидные люки. Из каждого такого люка глядит чёрный ствол.
      Множество пушек поставлено на стены. Есть чем встретить врага. Но всё, что сделано, годится лишь на первый случай. Под прикрытием пушек работы в крепости разрастаются с каждым днём.
      За валами, вдоль прорытого канала, как воробьи на жерди, появились первые мазанковые домишки. Они крыты дёрном и берестой. Подле валов вытянулись поместительные казармы, цейхгауз, провиантские магазины. На особицу, чуть в стороне — гарнизонная гауптвахта. Она с краю площади, которую солдаты прозвали Плясовой. Почему такое название, Трофим Ширяй понял, когда сам попал сюда. Подвела его обычная болтливость. Сказал обидное слово о заезжем майоре. Тот услыхал и велел кнутом обучить солдата, как почитать старших.
      Ширяй, худой да жилистый, в работе спорый, как всегда, успевал и над соседями позубоскалить. Без этого он часа не проживёт.
      Троха искал земляков, расспрашивал, кто откуда, и каждого насмешливым словом вроде крюком подденет. Боровичане у него были «водохлёбы», псковичи — «ер-шееды», арзамасцы — «малеваны», среди них встречались иконописцы, что божий лик малюют.
      — Отколь, робятки? — выкрикивал он певуче. — Га-личане? Это вы толокно в реке веслом месили?.. А, чухломцы-рукосуи: рукавицы за пазухой, а другие ищет...
      Здорово, вятчки — парни хватчки: всемером одного не боимси...
      Кто смеялся вместе с солдатом, а кто и серчал.
      — Чёрт чернозубый, — говорили работные, — тут горе взахлёб, а он шуткует.
      — Погоди, — огрызался Трофим, — побываешь на гауптвахте, сообразишь, какое оно, горе, бывает. Хошь плачь, хошь шути.
      Видели — трудится солдат вместе со всеми до тяжкой свинцовой устали, прощали насмешку...
      На петербургских бастионах вся Россия работала. Восемьдесят пять губерний и городов присылали землекопов, плотников, пильщиков. В иные дни до сорока тысяч человек тянули лямку на Заячьем.
      Топор за поясом. В руках лопата. Порты засучены по колено — то и дело приходится в воду ступать. Немытый, жёлтый от привязчивой лихорадки, всегда голодный — питерского издалека узнаешь.
      Потому мужики и шли к Неве с великой «тугой», провожаемые всеми родными плачем, как на погибель.
      Страшно работному человеку в граде Санкт-Петербурге. Но была доля и пострашней.
      То доля приговорённых. Разбойный и воровской люд присылали сюда гресги на галерах-каторгах. На таких судах, огромных и неповоротливых, четырёхсаженные вёсла вытесаны из цельного дерева. К каждому веслу по шести гребцов прикованы.
      Галеры несли службу боевую и ластовую1. Для галерной работы человека хватало на месяц, не больше.
      1 Ластовая служба — перевозка грузов.
      Жили каторжные отдельно, за протокой, на кронверке, где насыпан второй вал для обороны. Солдаты и работные охали, глядя па них. Мужик у каторжной судьбы по краешку ходит. Дивились:
      — Есть же такие, которым живётся хуже нашего.
      Трофим повадился по вечерам, как стемнеет, переплывать протоку на бревенчатом плоту. Делал он это из любопытства к людям и ещё из жалости.
      На кронверке — смрад, ругань, звон цепей. Каторжные гнездились под навесом на трухлявой соломе. Кто спит, кто клянёт всё на свете, кто, подобрав кандалы, пляшет, позабыв про беды. Тут же дерутся. Тут же слезливо вспоминают дом, семью.
      Среди каторжан все до единого безымянные. С именем стараются утаить прошлое. Зовут друг друга прозвищами, благо каждого жизнь наградила отметинами: Клеймёный, Кривой, Рваная Ноздря...
      Кого только не было здесь: и молодец с большой дороги, погубивший не одну душу, и мужичонка, унёсший из барской клети полмешка жита, чтобы накормить голодных ребятишек.
      Трофима привлекали к себе не разбойники, не воры. Тянуло его к людям смелым и непонятным, к тем, кто волю добывал.
      В их числе больше всего низовых казаков с Дона, с Волги. Совсем особой стати люди. Сильны, ловки. Кандалы носят легко, не сгибаясь. Особенно один пришёлся по душе Трофиму. В порванной до пупа рубахе, никогда не унывающий, весёлый, кудрявый, громкоголосый.
      Ширяй привозил каторжным собранные солдатами хлеб и табак. До ночи сиживал он с новыми товарищами на соломе, слушал их рассказы про лесную волю, удалую жизнь. Верилось и не верилось тем рассказам.
      — Думаешь, мы тут засидимся? — тесно придвинувшись и обдавая горячим дыханием, говорил кудрявый,- Как же, прикуёшь нас к этим дьявольским галерам. Погоди, мы своё возьмём...
      Обещание это было не пустое. Как-то в ночной час со стороны кронверка послышались вопли, удары, выстрелы. Шум не стихал, становился всё громче, грознее.
      Ширяй побежал к протоке, скользнул на плот, упёрся шестом. Прячась за кустами, выбрался на противоположный берег. Сразу наскочил на кудрявого. Был он бледен, челюсти сжаты, глаза недобро светятся. Грозно крикнул Трофиму:
      — Уходи отсюда. Уходи от беды!
      И сам оттолкнул плот.
      Так сиповщик и не узнал, что случилось на кронверке.
      Крепость облетел слух, что каторжные бежали в леса. Многих поймали. Но нескольким посчастливилось скрыться от погони,
      — Эка, ушли ведь, — завистливо говорил Ширяй, — вольны, как птаха в небе.
      По тому же слуху выходило, что на кронверке идёт розыск, кто всему делу голова, кто подбил галерных на буйство и побег...
      Однажды вечером Трофим ездил на Берёзовый остров за брёвнами; с Заячьего был уже налажен неширокий подъёмный мост.
      Возвращался поздно, впотьмах. У самых ворот крепости чем-то ударило его по лицу. Схватил. Чго за чёрт? Босая пятка, нога человечья!
      Отступил и увидел у съезда с моста виселицу. Рядом — вторая, третья. Закрестился мелко:
      — Свят, свят...
      Понял: пойманных галерных повесили. Чтобы другие не приохотились к побегу.
      А тот, кудрявый, неужто и он на перекладине? В темноте не разглядеть...
      Трофим вздохнул, закручинился. Снял шапку, вытер ею сразу вспотевшее лицо. Взял под уздцы лошадь, она храпела, роняла пену с губ. Осторожно повёл её под раскачивающимися на ветру.
      Виселицы с неделю стояли у ворот крепости.
      Строился Санкт-Петербург днём и ночыо. Строился, набирал боевую силу.
      Насыпанной землёй поднимали берега. Клали ряжи, сооружали волноломы, чтобы в половодье либо в ледоход не потревожило остров.
      Неподалёку от крепости выросла булыжная гора. Каждая повозка, приехавшая из глубины России, — хоть почтовая, хоть фельдъегерская, хоть с кладыо — здесь останавливалась и сбрасывала взятые по пути камни. Без Этих «непременных полевых камней» в город не пускали.
      Камнями мостили дороги. Клали их и в основание домов.
      Над государевым раскатом на высоком шесте зажгли маячный фонарь. Он светил вопреки вражеской эскадре, курсировавшей на взморье, вопреки шведской армии, надвигавшейся на молодой город.
      Санкт-Петербург ждал корабли со всего света.
     
     
      7. СЕСТРА-РЕКА
     
      Утром на Заячьем ударили в набат. Неистово-тревожный звон летел над Невой. Нигде не было видно пламени. Солдаты бежали в казармы, хватали мушкеты, надевали подсумки с пулями.
      Пешие полки ещё только строились. Драгуны на крупных диковатых лошадях уже мчались — без дорог, через поля, через лес.
      Стало в точности известно: армия генерала Кронгиорта идёт на Петербург. В Лахте, в Десяти верстах от города, вырезали нашу заставу.
      Главная позиция Кронгиорта находилась на Сестре-реке. Мелкая извилистая речка петляла среди песчаных холмов. Тихая речка. Бой на ней разгорелся жестокий.
      Конница появилась стремительно. Удар её был силён. Шведы не успели уничтожить единственную переправу через Сестру-реку. Вслед за драгунами на другой берег перешёл голицынский полк.
      Но вот тут-то началось горячее до одури. Вдоль реки тянулась узкая дорога. Одним краем она обрывалась в мутную, медленно текущую воду. С противоположной стороны к ней подступала непроходимая топь. То, что топь непроходима, поняли сразу. Свернувшие повозки так и пришлось там оставить.
      Шведы же заняли высотку в конце дороги. Они подтащили пушки и стреляли по войску, сжатому на узком пространстве.
      Перекрыта дорога огнём. Вперёд не пройти. Да и назад податься некуда. Уйдёшь отсюда — придётся драться с шведами у петербургской крепости; в осаде ещё тяжелей. Никак нельзя уходить с Сестры-реки.
      Полковник Голицын, как всегда безудержно смелый, не глядя на падающие рядом ядра, не слезая с седла, кричал солдатам:
      — Не отступать, не отступать! Держись. Выручайте, братцы!
      Когда он говорил это слово — «выручайте», — навер-
      но, и сам толком не знал, как и чем можно в сей трудный час выручить полк.
      Солдату, природному крестьянину, несметливым быть нельзя. У глупого на пашне хлеб не уродится. В баталии дурак головы не снесёт.
      Сначала неприметно, а потом всё явственнее полк стал растекаться в сторону от дороги, в топь. Каждый шаг проверяли, пробовали; нащупывали кочкарник потвёрже. Потом пошли смелей, опрокидывая болотный лесок под ноги.
      Многие ещё в Петербурге, став в строй, по привычке оставили топоры за поясами. Остальные отомкнули от ружей багинеты. Рубили ветки, валили деревья. Шли по ним, где можно, в рост, где нельзя — ползком.
      Высокий, неутомимый Родион Крутов помогал Голицыну перебираться с жерди на жердь. У полковника путалась в ногах шпага. Лошадь он оставил на дороге. Плащ потерял в самом начале этого трудного пути.
      — Молодец, Родионушка! — задыхаясь от жары, от болотной вони, говорил ему Голицын. — Я тебя не забуду.
      Крутов не слушал, отмахивался от слепней. Поджарый, ловкий Трофим шепнул на ухо немому:
      — Как же, он тебя не забудет... Эх, милый, тут на болоте и мы князья. Не зря говорится: в лесу медведь — архимандрит.
      Оглянулся на Голицына:
      — Прыгай сюда, господин полковник. Здесь вроде землица поядреней.
      Михайла Михайлович из сил выбился. Бредёт по колено в грязи. Один сапог потерял.
      Трофим не то издевается, не то угодничает...
      Полк пробрался через топь. Вышли к высотке, шведам в затылок. Пришлось ждать, когда подтянутся отсталые. Скрытно развернулись в боевой линейный порядок.
      Полковник проверил, не потеряны ли мушкеты, не замочены ли заряды Велел готовиться.
      Не таясь, выскочил вперёд — смел князюшка, этого от него не отнимешь, — выдернул шпагу:
      — Братцы! На шведов! За мно-ой!
      Да куда там — «за мной»! Прыгает в одном сапоге, другая нога босая. Солдаты обогнали полковника. Багинеты вперёд. Пошли дружно.
      Шведы всполошились, перекинулись на атакованный скат. На дороге-западне наше войско вздохнуло полегче. Драгуны — снова на коней. Рванули рысью. Столкнулись с противником «фрунт на фрунт».
      Бились шведы зло. Распроклятый тот холм на Сестре-реке переходил из рук в руки.
      Случилось так, что Родиона Крутова окружили шведы. Трофим видел, как он дерётся один с многими. Лицо у него перекошено. Из открытого рта вырывался крик. Шведы отошли было от солдата нечеловеческой силы и неустрашимости. Он наотмашь колотил своим старым, привычным шестопёром. Но Родиона уж обступили со всех сторон.
      Ширяй пробивался к немому. Внезапно перед глазами сверкнул широкий палаш, и левая рука Трофима сразу потеряла силу.
      Ему казалось, что всё кончено. Он сидел на земле и трогал раненую руку. Странно, боли не было, но ни одним пальцем не мог пошевелить.
      Послышался топот. Лавина рыжих коней налетела, промчалась, и вот она уже на верхушке холма.
      Потом драгуны рассказывали, как они наскочили на шведов, как те стреляли плутонгами — первый ряд с колена, второй — стоя, и как вдруг среди них появился русский солдат с обрывком верёвки на шее. Молотя шведов кулаками, похожими на пудовые гири, он ринулся к своим. Схватка тотчас закипела вокруг смельчака. Драгуны вовремя поспели на помощь.
      Родя — это был он — не слушал, о чём спрашивают, и жалобно стонал. На мундире на груди расплывалось кровавое пятно. Однако Крутов не давал себя перевязать. Всё тянул одну тоскливую ноту и порывался вперёд. Драгуны не могли знать, что этот солдат немой.
      Шведы беспорядочно скатывались в низину. Уходили от преследования. Позиция повсеместно была за русским войском.
      Ширяя и Крутова везли обратно в одной телеге. Немой очень тосковал и жаловался. Трофим с трудом разобрался — Родя горюет потому, что шведы отняли у него шестопёр.
      Сиповщик посмотрел на залитую кровью грудь товарища и спросил:
      — Не болит?
      Немой мотнул головою.
      — Эх, милый, — Трофим с непроходящим испугом держал здоровой рукой неподвижную раненую, — запомним же мы с тобой тихую речку, что зовётся Сестрой...
      Пешие и конные полки возвращались к Неве. Эго был первый бой за город и крепость Санкт-Пе-гербург.
      Все уже знали, что Кронгиорт с остатками своей армии ушёл в Выборг.
      На следующий день с восходом солнца солдаты снова работали на бастионах крепости. В почерневших, задымлённых порохом руках — топоры, лопаты, пилы.
      В крепости долго ещё вспоминали, как одолевали топь, как заставили бежать шведов. Больше всего говорили о герое той баталии — немом солдате.
      Родиона Крутова не было ни на болверках, ни на валах. Вместе с Трофимом Ширяем его отослали для выздоровления после ран в Шлиссельбургский гарнизон.
     
     
      8. ШТАНДАРТ
     
      Поражение Кронгиорта означало вместе с тем и поражение адмирала Нумерса, хотя шведская эскадра всё ещё утюжила залив в виду Санкт-Петербурга.
      На хорошо вооружённую и с каждым днём усиливающуюся крепость эскадра теперь напасть не могла. Но она закрывала морские дороги к новому городу. С шведскими кораблями надо было бороться кораблями же.
      В это время на Ладожском озере делалось великое дело. От причалов Олонецкой верфи ушла в плавание первая, построенная здесь эскадра Балтийского моря.
      Распустив паруса, плыли фрегаты, шнявы, гальогы. Первым под вымпелом капитана Петра Михайлова шёл
      28-пушечный корабль. Флаг, или иначе — штандарт, поднят на самой высокой мачте. Порывистый ладожский ветер развёртывал яркий камчатый шёлк, и тогда можно было рассмотреть вытканного на нём русского орла.
      Орёл держал в когтистых лапах моря, подвластные России.
      Раньше, до этого плавания, на штандарте обычно рисовались три моря: Белое, Каспийское, Азовское. Сейчас впервые на нём было изображено четвёртое — Балтийское.
      В честь сего многозначащего флага головной фрегат эскадры назывался «Штандарт».
      На озёрной глади ещё держался туман. Казалось, крылатые корабли плывут в воздухе.
      На палубе «Штандарта» за грубо сколоченным, ничем не накрытым столом сидели бомбардирский капитан, он же капитан фрегата, Пётр Михайлов, рядом с ним — Бухвостов, мастер Федос и другие корабельщики Олонецкой верфи.
      Пётр, как всегда при удаче, в радости был говорлив. Он хвастался своей эскадрой. И в самом деле, ею можно было залюбоваться — быстрой, сильной, с пушками, внушительно чернеющими на борту. Хоть сейчас в бой!
      — Олонецкая верфь началу служит, — сказал седой ладожанин в смазанных дёгтем сапогах, — только началу.
      Федос подтвердил:
      — Oт Свири на Неву — путь немалый, через озеро. Да надо ещё пороги пройти. А как быть осенью в мелководье? Как посылать в Петербург суда зимой? На санях?.. Приглядывай, господин капитан, место для верфи в невском устье. Мы все пойдём туда работать...
      — Давай-ка неси бумаги! — крикнул Пётр Бухвостову.
      В походе бумаги хранились у Сергея Леонтьевича, в медной укладке. Он спустился в каюту. Возвратясь, положил на стол всю кипу.
      Федос и все мастера склонились над крупным чертежом. Этот чертёж Пётр разостлал на столе и, чтобы не сдуло ветром, прижал с краю ладонью. Корабельщики
      слушали, стараясь не пропустить ни слова. То их родное, кровное дело.
      Скоро на Неве появится верфь не в пример больше Олонецкой. Капитан для убедительности водил пальцем по карандашным линиям. Посматривал на мастеров:
      — Вот как будет!
      Первая Балтийская эскадра построена на Ладоге. Второй и следующим рождаться иа Неве.
      — Царь-государь! Вот где поработать бы! — Ог волнения Федос вцепился в столешницу, побелели суставы пальцев. — Дай мне построить корабль на новой верфи!
      — Построишь, — ответил Пётр, — построишь... А скажи, как ты меня назвал сейчас?..
      Всем был известен строгий указ Петра именовать его «без величества». Для сотоварищей по ратному делу был он Петром Михайловым, бомбардирским капитаном. Нарушение указа считалось большой провинностью.
      На этот раз, наверно, всё обошлось бы, — уж очень увлёкся мастер. Но он испугался искажённого судорогой лица Петра. Испугался и побежал. Пётр — за ним.
      Федос, не оглядываясь, добежал до носовой части фрегата. Пётр настигал.
      Мастер сбросил кафтан, поплевал на ладони и полез на мачту.
      — Стой, стой! — кричал ему Пётр.
      Но Федос перекинулся на фок-ванты и забрался ещё выше. Бомбардирский капитан, разъярённый, тоже поплевал на ладони, ухватился за снасти и полез наверх.
      Корабельщики и все, кто были на палубе, столпились на носу фрегата. Пересмеивались, подзадоривали.
      Каритан и мастер в эту озорную минуту казались очень молодыми, лишь недавно вышедшими из мальчишества. Не было им дела до работ, замыслов, баталий. Только бы подняться повыше! Перепачканные в смоле, которой пропитаны канаты, они кричали что-то, неслышное за гулом ветра.
      Но когда преследуемый и преследователь добрались до последней реи, смех и шутки оборвались.
      Судно сильно кренилось на посвежевшей волне. Высокая мачта острой верхушкой чертила в небе крутые дуги. Рея казалась слишком тонкой, чтобы выдержать двоих. Вот-вот они оборвутся, разобьются о палубу или о воду.
      Бухвостов, задрав голову, кричал:
      — Пётр Алексеич, слазь!
      Старик ладожанин, тот, который говорил про Олонецкую верфь, что она началу служит, срывая тоненький сердитый голос, увещевал Федоса:
      — Не бойся, держись! Выдерут тебя за уши, только и делов!
      Негр, дрыгая ногами, перехватил снасть и облапил Федоса. Но не похоже, чтобы они дрались. Просто поддерживали друг друга, чтобы не сорваться с реи.
      Нащупывая ускользающие ванты, оба полезли вниз. Ветер забивал дыхание. Глаза слезились. Руки коченели на холоду.
      На половине пути Федос остановился отдышаться. Огляделся из-под ладони.
      На горизонте заметил маленькую чёрточку — едва различимый островок.
      — Орешек вижу! — крикнул он...
      Никогда ещё Сергей Леонтьевич Бухвостов не ждал так нетерпеливо встречи с Шлиссельбургом, как в этот раз.
      Город у истока Невы стал родным для «первого российского солдата». Тут сплелось многое... Ему не приходилось особенно раздумывать над тем, что у Шлиссельбурга и у него одинаковый герб — ключ над голубым щитом. Важно, что Бухвостов был среди тех, кто штурмовал Орешек, и породнился с ним кровью.
      А всего важней — что здесь, на краю озера, под быстро бегущими тучами жило, теплилось, как огонёк на ветру, его бедное счастье.
      Эскадра, лавируя, обступила Шлиссельбургскую крепость. Корабли закрыли островок своими парусами.
     
     
      9. ДОЧЕНЬКА
     
      На левом берегу Невы, против островка, разросся большой посад. Назывался он, как и крепость, Шлиссельбургом.
      Посад был многолюдный, шумный.
      Тут слышалась растянутая речь москвичей, «оканье» волгарей, медлительно неторопливые рассуждения архангелогородцев, бойкая скороговорка рязанцев, певучая «мова» донских казаков и гортанная калмыцкая перекличка.
      В Шлиссельбурге сходились все пешие и водные дороги, ведущие в город на взморье. Каждый едущий в Санкт-Петербург не миновал Орешка.
      Здесь, на последней ямской станции, перепрягались лошади почтовых возков. Останавливались пышные боярские конные поезда с набором колокольцев под дугами; впереди скакали форейторы и разгоняли встречных-поперечных оголтелым криком: «Сторонись!». Пёстрым табором заполняли берег плотничьи, землекопные, кузнечные артели. Многие мастеровые шли с семьями. Женщины голосили, ребятишки поднимали плач: один заревёт — десяток в разных концах подхватят. Мужики гадали, что ждёт их в неведомом, теперь уж близком, крае.
      От Урала присылали обозы с железом, от Каспия — с солью, от Поволжья — с хлебом, от Новгорода — барки с льном и кожами.
      Сплавленные водой грузы здесь переваливались либо на колёса, на сухой путь, либо в плоскодонные паузки, чтобы легче проскочить пороги.
      Длинные плоты с ладожским сосняком и елью, обогнув остров, втягивались в протоки. Лихие плотогоны оглашали берега перебранкой и песнями.
      Шлиссельбург был бессонным городом. Обозы, путники приходили и ночью. Искали ночлега. Жгли костры. Понукали лошадей.
      Из Санкт-Петербурга то и дело наезжало сюда чиновное начальство. Ругалось, требовало, грозило. Сворачивало скулы. Плетями полосовало спины. Если
      в Шлиссельбурге задерживалось привозное зерно, в Питере начинался голод, бескормица.
      Недолгая тишина наступала лишь в те минуты, когда вершники привозили весть о караванах, разбившихся на ладожских камнях — лудах.
      Тогда снимали шапки в помин души потонувших озе-ронроходцев. Но тотчас же забывали о них в деловой суете.
      Близилась осень, и Ладожское озеро всё чаще штормило, выбрасывало на берег, ломало на отмелях по краешек борта гружённые барки.
      А Петербург ненасытно и жадно ждал хлеба, железа, пороха. Но всего больше нужны были ему корабли. Для морских баталий. Для морской торговли.
      Суда с Олонецкой верфи причаливали к пристани Орешка. Здесь чинились после первого плавания озером и добавляли парусную оснастку...
      Едва закрепили на острове швартовые канаты «Штандарта», Бухвостов увидел бегущего, запыхавшегося Ширяя. За ним вприскочку, галдя, как сорочата на припёке, мчались ребятишки из крепостной школы «барабанной науки».
      Трофим крепко обнял сержанта одной рукой, другая всё ещё висела на перевязи. Рад был он видеть Сергея Леонтьевича, в первую минуту слов не находил. У солдат и разлуки и встречи всегда нечаянны.
      Будущие барабанщики окружили сержанта. Осмелев, завистливо трогали кожаную портупею, ботфорты. Просили, чтоб дал подержать треуголку. Треуголка сразу пошла гулять по русым, чернявым, рыжим головёнкам. Никому она не была впору, съезжала то на глаза, то на затылок.
      — Когда же нас в полк возьмут? — расспрашивали пареньки. — Мы уж и сигналы, и дробь бьём. Война, поди, скоро кончится, а нас на острову держат.
      — Вот научитесь букли да треуголки носить, тогда и станете солдатами, — пообещал Бухвостов, — а войны на всех хватит, не тревожьтесь.
      Степенно подошёл Родион Крутов. Озарил Сергея Леонтьевича белозубой Васёнкиной улыбкой, но по-мужски короткой, сдержанной.
      Родион ещё рос. Он за эти боевые месяцы стал приметно выше, крепче, шире в плечах.
      Барабанщики потихоньку подталкивали Ширяя. Бухвостов догадался: уж наверно, он что-нибудь приврал ребятишкам, и дело сейчас дойдёт до поверки. Так оно и было.
      Трофим бойко, но несколько смущённо сказал Сергею Леонтьевичу:
      — Надоедные бесенята... Ну, говорил я им, что имеется у нас в войске «первый российский солдат» и что по этому своему званию он важней самого важного генерала... Сделай милость, скажи им, Леонтьич, что ты и есть «первый российский солдат». Не отстанут ведь...
      Бухвостову хотелось ругнуть Троху за его длинный язык. Но ребятишки смотрели такими ждущими глазами, что жалко было их разочаровать.
      — Все мы в бою первые, — ответил Сергей Леонтьевич, — но есть тут на острове доподлинный герой, про кого хоть былину складывай. Вот он!
      Сержант положил руку на плечо немого солдата. Родион слушал серьёзно и строго, будто речь шла не о нём.
      Появился школьный дядька, надавал подзатыльников своим питомцам и увёл их.
      Бухвостов, затая волнение, предложил:
      — Пойдёмте на парусную.
      — Так ведь туда не пустят, — с сомнением заметил Ширяй.
      — Хоть в окошко глянем, — сказал сержант.
      Васёну Крутову в Преображенский приказ не послали. Оставили в Шлиссельбурге. Но в наказание за побег и обман назначили работать на парусной мануфактуре.
      Мастерская, где ткали паруса, находилась в большой избе с нескладными пристройками. Парусная слышна была издалека стуком, грохотом. Из незастекленных окошек летела льняная пыль, словно кто-то пригоршнями кидал её оттуда.
      Около окон постоянно болтались солдаты, они переговаривались с ткачихами. Поэтому никто ие обратил особого внимания на Бухвостова, Ширяя и Родю, заглянувших вовнутрь избы.
      Там было жарко, а шума и стука — побольше, чем с ином сражении. Сергей Леонтьевич сразу оглох.
      В душной полутьме возле грохочущих станов работали женщины. У некоторых лица от подбородка до глаз обвязаны тряпьём, чтобы не дышать колючими очёсами
      Бухвостов искал и не мог найти Васёну. Только когда Родя толкнул его локтем и показал в угол мастерской, Сергей Леонтьевич разглядел девушку.
      Тоненькая Васёна в лёгком холщовом платье хлопотала над станом. Как видно, она ещё не очень хорошо знала работу, вся ушла в неё и ничего не замечала вокруг.
      В воздухе струились, бежали, сплетались нити. Ох, как трудно было ей уследить за всем сразу! Пряжа сматывалась с тяжёлого круглого навоя. Нити основы плыли перед глазами, они уходили в мелькающие ремизки. II здесь чаще всего рвались нити. Надо было схиагнгь не успевшие разлететься концы, быстрёхонько сучить их.
      Сплетения пряжи походили па паутину, а челнок бегал посреди неё, как большущий паук. Вправо-влево. Вправо-влево. Он выбрасывал уток, и огромное бёрдо мгновенно прибивало нить к нити.
      Успевай смотреть за ходом пряжи, да ещё изо всех сил го одной ногой, то другой нажимай на доску, приводящую в движение стаи.
      Сергей Леонтьевич не мог разобраться в тонкостях ткацкой работы. Стан показался ему грозно рявкающим чудищем, а девушка — у него в плену.
      — Васёна! — окликнул Бухвостов.
      Ткачиха вздрогнула, повернулась. На стане началась кутерьма. Нити перепутались, челнок, как живой, подскочил и упал на пол.
      Через всю избу с криком и поднятыми кулажами спешила надсмотрщица. Васёна закрыла лицо ладонями.
      Сергей Леонтьевич вбежал в сени, в мастерскую. Успел заслонить виноватую.
      Разъярённая женщина смотрела на сержанта, не смея при нём наказывать.
      Бухвостов обшарил свои карманы. Все нашедшиеся монеты он тут же отдал надсмотрщице. Она сразу успокоилась. Солдаты часто подкупали ее, чтобы перемолвиться словом с ткачихами.
      Мастерица больно ущипнула девушку и вытолкнула её в сени.
      Теперь Сергей Леонтьевич мог хорошенько рассмотреть Васёну. Она стояла с опущенными руками, бледная, испуганная. На её лице не было тёмных теней, как тогда, в подземелье. Но к ней уже не вернулись улыбка и доверчивый блеск серых глаз. Они потускнели; как говорят в деревнях — «выплакались».
      Разглядел Бухвостов и синеватые полосы на запястьях, след кандалов. Он взял в руки её пальцы, они были изрезаны грубым льняным суровьем и чуть вздрагивали в ладонях сержанта.
      — Доченька! — едва слышно сказал Сергей Леонтьевич такое неведомое ему и такое дорогое слово.
      Васёна прислушалась.
      — Доченька! — повторил он.
      Девушка, точно подтолкнули её, шагнула вперёд, прижалась щекой к плечу Бухвостова.
      Он молчал. В нём всё кричало: за какие грехи судьба жестоко обидела этого ребёнка? За что? За что? И сколько же горя может снести человек?..
      Васёна была теперь не голицынской крепостной, а казённой, государевой. Она осталась холопкой1.
      1 О героине Великой Северной войны, о девушке-солдате и её трагической доле впервые рассказал в своём дневнике долго живший в России при Петре придворный голштинского герцога Берх-гольц. В дальнейшем историки и писатели проходили мимо этого свидетельства единственно потому, что героиня была безымянной. Из обычного для того времени отсутствия интереса к простым людям Берхгольц не спросил, как зовут девушку, которую сам видел и с которою разговаривал. Он не оставил нам её имени.
      В 1960 году в приладожском посёлке Морозово нам довелось услышать волнующий изустный сказ о крепостной, во время Северной войны сбежавшей от боярина и ставшей солдатом. Одна из старейших жительниц посёлка, замечательный знаток местных сказов и песен В. Н, Осипова назвала имя девушки-воина: Васёна Крутова.
      Несмотря на некоторое противоречие в годах, есть основание думать, что именно о ней писал Берхгольц.
      В облике Васёны, какой видит её читатель на этих страницах, в её трудной судьбе и светлом подвиге, воедино слиты народное предание и свидетельство современника.
     
     
      10. АРШИННАЯ КОМАНДА
     
      С борта фрегата открывалось зрелище неслыханно страшное. Люди не верили своим глазам. Бушующее море придвинулось к Петербургу, оно кидалось на материк, рвало его, подминало под себя. Берега виднелись островками, макушками холмов. Кругом бесновалась вода.
      Нева текла вспять. Суда, прибывшие с верховья, плыли не по течению, как всегда, но преодолевая его.
      Супротивный ветер с треском рвал паруса, валил корабли на бок.
      Лодки плавали там, где ещё вчера была суша. Солдаты снимали с крыш попавших в беду обитателей. Кое-где покачивались на волнах привязанные к деревьям плоты.
      Коренные жители края, узнав по верным приметам близость осеннего потопа, успели вовремя разобрать и сплотить свои хатёнки. Сами же бежали на Дудерову гору, единственное место, куда никогда не доходит вода.
      На Дудерову гору гнали мычащие стада. Нахлёстанные лошади мчали телеги с наскоро собранным скарбом. Люди торопились уйти от беспощадного моря.
      У многих, видевших это бедствие, против воли вкрадывалась мысль, не правы ли чернорясные двоедушные пророки с крепостной площади: они кричали в неистовстве, будто месту сему «быть пусту», и навеки проклято оно, и остров у разветвления реки зовётся не Веседым, а Чёртовым.
      Как же тут жить, в такой страсти? Как строить город, когда море грозит всё разбить, смыть?
      — Переждём, осмотримся, — говорил бомбардирский капитан, стоя растопыренными ногами на пляшущей палубе, — а что касаемо чертовщины... в точности знаю, что у кнута хвост длинней, чем у чёрта!
      Пётр уже не мог расстаться с мыслью о своём парадизе...
      Оглядясь, первые поселенцы Петербурга сообразили, что дело тут, может быть, и не обошлось без гнева божьего. Но, наверняка, помог ему крепкий юго-западный ветер. Он погнал воду в Неву. Её устье, со всеми протоками, раз в семь больше русла. Устье — как воронка.
      И закипели, взъярились в нём волны.
      Два дня свирепствовало наводнение, на третий пошло на убыль. Оказалось, что новостроенная крепость, сверх всякого чаяния штурмованная морем, коварный натиск стихии выдержала. Стены отнюдь не размыло. Шалаши всё поснесло, а настоящие постройки с места не стронуло. Всё было сделано добротно, накрепко. Остров Заячий не напрасно поднимали земляной насыпью.
      Прибывшую с Ладоги эскадру в Петербурге ждала добрая весть. Нумере со всеми своими кораблями наконец убрался со взморья, отплыл в Выборг.
      Бомбардирский капитан хохотнул в усы, представив, как встретятся там битый адмирал с битым генералом...
      Но — время, время, время! Нельзя было терять ни дня, ни часа. Впервые Россия так отважно строилась не на тверди — на воде. Надо же свести покороче знакомство с этой самой водой.
      Вот тогда сержант Щепотев и получил в свои ручищи обыкновенный аршин и самую обыкновенную верёвку, только навязанную узлами. Приказ ему был дан довольно странный:
      — Меряй!
      По Неве и по взморью ходила ладейная флотилия. С теми же аршинами и верёвками.
      Мусоля грифелёк, от злости кроша его и ломая, сержант записывал:
      «Ширина реки убывших Канцев — 400 сажен, у крепости — 300 сажен. Глубь — у Охты — 7 сажен, против капитанова дома — 6, ближе к устью — 5. На быстрине — глубь».
      Цифирь, цифирь. Зачем она?
      Но когда «аршинная команда» вышла из Невы на взморье, за нумерсову стоянку, и дальше — на боль-
      шую воду, Михайла Иванович позабыл о своих сетованиях.
      Впереди синел густолесистый берег острова Котлин. Подплыли. Прошли его из края в край. Кроме леса без троп, ничего не нашли. Но тут, с моря, — самая верная защита Петербурга.
      «Аршинная команда» обосновалась на Котлипе Прощупывали дно вокруг. Вскоре открылось такое, чему без конца дивились. Снова меряли, подсчитывали. Да, так оно и есть.
      Припомнилось Мнхайле Ивановичу, как при первом походе на устье ставили вешку на фарватере, что капризно отклонялся от серединных отмелей к берегу. И тут, близ Котлина, фарватер шёл причудливым, неожиданным изгибом.
      К северу от Котлина — сплошь мелководье. Морским судам не пройти. К югу — до самого побережья частые отмели. Но в полуверсте от острова лежал глубокий фарватер, корабельная дорога.
      Надо думать, прадеды, ходившие на своих ладьях в заморские страны, могли и не знать о ней, потому что суда были осадкой мельче нынешних. Но возможно, и знали, да с поколениями позабылось.
      Выходило так: поставить при той водной дороге крепостцу — форт с пушками в три яруса. И форт станет владыкой всего залива.
      Находка стоила многого. Большая победа, добытая не шпагой, а мерой и счётом.
      Бомбардирский капитан принялся вытёсывать из дерева малый образец форта, придумал, как под основание его спускать на дно залива камни в деревянных коробах. Придумал и название ему — Крон-шлот.
      Не медля начали насыпать форт при корабельной дороге.
      Работы было на много месяцев...
      Котлпп же нельзя оставлять без зоркого глаза. Дозорная линия протянулась от самого Петербурга далеко в море. Посты стояли на безлюдном берегу, на островках.
      Головная застава находилась на оконечности Котлина. Сюда со своими пушкарями переведён был Логин Жихарёв.
      Такая жизнь Железному носу по нраву. От начальства не близко. Сам себе хозяин. Впереди — вода, позади — лес, и на много вёрст — ни души.
      Служба не трудная. Знай посматривай на море, не появятся ли шведы. Но море было пустынное, будто никто никогда по нему не плавал.
      Жихарёв и тут наладил небольшой горн с кремнёвым камнем вместо наковальни, а набор молотов он всегда при батарее возил.
      Утренний свет лишь забрезжит, а литец и пушкарь, прихрамывая. — это у него уж на всю жизнь осталось — хлопочет в своей мастерской под чистым небом.
      Чадят сырые угли. Вперебой стучат молотки. Логин то лафеты чинит, то новые железные полосы на колёса натягивает.
      — Недолго тут покормимся, — предсказывал Жихарёв пушкарям, — дороженька солдатская далёкая.
      Команда на Котлине порядком поодичала. Хлеб сами пекли, муку привозили из крепости. А мясо рядом ходило, рычало на все лады.
      Логин отковал рогатину и взял ею медведицу в ста саженях от заставы. Двоих медвежат поклал в мешок. Они прогрызли ряднину, убежали. Но к вечеру вернулись мать искать.
      Молодых пушкарей Железный нос, по обыкновению, ругал постоянно. Иногда — за дело, а иногда просто так, чтобы помнили «субординацию».
      — Уйду я от вас, — говорил он, — вот отвоюем, и уйду. В Питере Литейный двор наладят, я там работать стану... Стрелять из пушки — штука нехитрая. Научи — дурень выстрелит. А ты смастери-ка её, родимую, медную да громовую, чтобы она и дедам и внукам служила... Ведь мы, Жихарёвы, кто? Лнтцы первой руки...
      На заставе Логин никому не давал покоя. Гонял пушкарей: дров нарубить, угольев нажечь. Ещё задумал он батарею тыном обнести. Потом начал избу строить; осень с ненастьем близка. Потом вышку соорудили, чтобы на деревья понапрасну не лазать.
      — Отдохнуть дал бы, — жаловался иной молодец.
      — Эва, — неодобрительно отзывался Логин, — какой же ты солдат, если отдыха просишь?..
      Прошло немного времени, и покоя на заставе как не бывало. Море ожило.
      Началось это так. Солдат на вышке истошным голосом заорал:
      — Парус!
      Жихарёв с трудом залез на вышку. На море вдалеке ясно виднелся плывущий корабль. Не теряя времени, Логин скомандовал вниз, чтобы становились по местам и заряжали.
      Опустился на землю.
      Споро, быстро проверил ядра, запалил фитиль, поднёс его к затравке первой пушки, той, которую отливал в Шлиссельбурге.
      Сигнальный выстрел всколыхнул тишину. Его повторили береговые дозоры. Не много понадобилось времени, чтобы в Санкт-Петербургской крепости узнали: на море тревога!
      Эскадра снялась с якорей.
      Шнявы понеслись вперёд.
      Неизвестный парусник плыл спокойно, медленно, то и дело промеряя глубину под килем.
      Бомбардирский капитан со своей шнявы перескочил на верёвочный трап, поднялся на борт парусника. Снизу, с воды, все видели, как Пётр с первых же слов обнял коренастого, длинноволосого шкипера, поцеловал его и сам за лоцмана стал к штурвалу.
      Парусник был голландский. Он двинулся по фарватеру, обнесённому вешками.
      Санкт-Петербург встречал первый корабль, пришедший из-за моря не с войной, а с миром — торговать, дружить.
      На радостях из государевой казны шкиперу отвалили пятьсот червонцев, матросам — по триста ефимков.
      Среди голландцев многие и раньше бывали в России, хаживали Белым морем в Архангельск.
      Сержант Щенотев и шкипер сразу узнали друг друга по встречам на Северной Двине.
      — Нравится ли тебе Петербург? — спросил голландца Михайла Иванович.
      — Нет, не нравится. — Шкипер растянул рот до ушей. — Архангельск лучше.
      — Почему? — спросил сержант.
      — В Архангельске нас блинами угощали. Этаких нигде больше нет.
      — Врёшь, брат! — Михайла Иванович схватил шкипера за плечи, тряхнул. — Здешние блины вкусней — с пылу, с жару!
      Петербург закармливал гостей блинами и в «царёвой хате», и в только что построенной «австерии».
      — Здравствуй, Голландия! — дружелюбно кричали питерцы морякам при встрече.
      За первым парусником пришёл второй.
      К городу и порту на Неве на маячный фонарь, поднятый над крепостными стенами, плыли корабли. Незнакомые флаги. Незнакомая речь.
      Плыли корабли, обновляя путь.
     
     
      11. ШЛИССЕЛЬБУРГСКИЙ ДЕНЬ
     
      Одиннадцатого октября праздновался «Шлиссельбургский день», годовщина освобождения Орешка.
      С утра грозилась северная непогода. Небо низкое, в облаках, Нева серо-голубая, как откованная из булатной стали.
      В Санкт-Петербургской крепости повстречались давние знакомцы. Логин Жихарёв приплыл с Котлина за порохом. Васёна Крутова приехала из Шлиссельбурга с обозом, гружённым парусным полотном. На лесных дорогах было неспокойно, объявилась разбойная ватага. Поэтому с обозом шёл конвойный отряд. В том отряде были Родион и Трофим.
      Хотя пушкарь и сиповщик постоянно между собой ругались, при этой встрече оба с удивлением заметили, что соскучились друг без друга. Но и вида не подали. Жихарёв покосился на Ширяеву перевязанную руку:
      — Экие мы с тобой красивые! Я хромой, ты однолапый...
      Васёну пушкарь впервые видел с косою и в девическом платье. Ничего не сказал. Грубой задубелой ладонью погладил её по щеке, шумно вздохнул.
      Пошли на бережок. Сели на перевёрнутую вверх днищем лодку. Новостей у каждого — короб. Всего сразу не перескажешь.
      Река веяла холодом. Возле пристани струи отливали радугой. Разгружалась барка с товарами. Волны хлестали о водомерный столб.
      Город строился и на левом берегу. Закладывалась верфь. Виднелись бревенчатые дома, дворы, огороды. Через Неву сновали шлюпки. Нигде нет мостов, кроме крепостного, подъёмного. Их и не собираются наводить. Жители приморского города должны волей-неволей привыкать к веслу и парусу...
      Бухвостов разыскал друзей, как раз когда, скинув мешок с плеча, Логин вытряхнул медвежат. Они- сердито урчали, жались к нему. Потом осмелели; стоя на задних лапах, сцепились, мохнатым клубком покатились к воде. Испуганно зафыркали. Кинулись к Логину. Заскулили по-щенячьи.
      Васёна смеялась, гладила их, с ладони кормила хлебом.
      Сергей Леонтьевич смотрел то на девушку, то иа медвежат. Со времени битвы за Ниеншанц он не слышал её смеха.
      В эту минуту Васёна показалась ему похожей на светлый весенний росток. Ничего нет слабее его. И ничего нет сильнее. Кажется, прикоснись — надломится. Но как могуче, как непреодолимо пробивает он толщу земли. Проклюнет её и тянется к солнцу, к свету.
      Бухвостов не поверил бы, что Васёна может так звонко смеяться.
      Он неприметно для других сжал руку Жихарёва. Тот шевельнул лохматой бровью. Он знал, за что его благодарит сержант...
      Шёл обыкновенный солдатский разговор: скоро ли конец войне? Ширяй с непривычной серьёзностью и как бы совестясь этой серьёзности, сказал, что стосковался по вспаханному полю, по чёрным пахучим пластам,, перевёрнутым сохой. Родя посмотрел на свои руки - большие, умелые во всякой работе.
      Бухвостов раздумчиво покачал головою:
      — Покуда шведов вконец не разобьём, другого и в мыслях держать не годится. Впереди — Корела, Выборг; придётся ещё и под Нарвой посчитаться... Война, по совести сказать, в самом начале, и кто знает, как она повернёт нашу судьбу...
      Внезапно все замолчали. При таком молчании кто-нибудь непременно скажет, что где-то звезда упала. Но сейчас не вспомнили шутливую поговорку. Молчали с затуманенными глазами. Каждый понимал, о чём думает товарищ. Тишина. Слышно, как на реке волна о волну бьётся.
      Солдаты молча помянули тех, кто безмолвно лежит под курганом в Шлиссельбургской крепости, тех, чьи могилы одинокими безвестными холмиками виднеются на всём невском прибрежье, от истока до устья. Думалось о Ждаие Чернове, который шёл к морю, да так и не увидел, какое оно. Думалось о Тимофее Окулове, смелом ладожанине, — на волне родился, на волне погиб. Ничего он не любил так, как простор перед глазами...
      Все посмотрели на пригорюнившегося Ширяя. Он почувствовал этот взгляд, выпрямился и полез за пазуху, доставать свою неразлучную сипку-берестяночку.
      1 Сергей Леонтьевич Бухвостов доблестно прошёл до конца все сражения Северной войны. Побывал в Польше, Голштинии, Померани. Прошёл походами всю Россию от Балтийского моря до Чёрного. Многократно раненный, он в чине майора артиллерии был переведён в Санкт-Петербургский гарнизон. Пётр I приказал знаменитому Растрелли изваять из бронзы статую Бухвостова, чтобы в потомстве навсегда сохранилась память о «первом российском солдате». Скульптура была отлита, долго хранилась в кунсткамере Академии наук. Но затем бесследно исчезла. Говорили, что она расплавилась при одном из пожаров, охватившем весь Васильевский остров.
      Портрет Бухвостова создал «гравировального дела мастер М. Махаев. Изображение Махаев сопроводил кратким и добрым словом о Сергее Леонтьевиче, особо отметив, что он «всячески избегал излишнего славолюбия... был росту средпяго, силён, твёрд, скромен и весьма воздержан».
      Из той же надписи известно, что ои умер в 1728 году. До конца своих дней он оставался человеком одиноким, бессемейным. Ныне махаевский портрет Бухвостова можно видеть почти в каждом историческом музее страны.
      И снова, как это всегда бывало, когда Трофим запоёт, слушатели не узнали маленького солдата-замухрышку.
      Песня ли красила его? Светилась ли в те минуты добрая его душа?
      Трофим перебирал лады здоровой рукой. Берестяноч-ка начала грустно-грустно. Умолкла, оторванная от губ. Высоким чистым голосом Ширяй запел солдатскую шлиееельбургскую:
      Ты, злодей-злодей, ретиво сердце,
      Ретиво сердце молодецкое!
      К чему ты иыло-занывало?
      Ты беду мне, молодцу, предвещало.
      Предвещало ты, а не сказало:
      Что быть мне, молодцу, в рекрутах,
      Что в рекрутах быть мне и в солдатах,
      А в солдатах быть мне и в походе
      Что под славным городом под Орешком,
      По нынешнему званию Шлиссельбургом.
      Трофим закинул голову. Напряглись жилы на шее. Снова внятно заговорила берестяночка. Но уже не тоска, не раздумье слышались в её голосе. Резкие, сильные звуки, словно отмеренные солдатским шагом, взлетали и замирали в переливах.
      Ширяй пел о том, как Пётр спрашивал войско:
      Ещё брать ли мне город Орешек,
      Иль пе лучше ли от него нам отступить?
      И как ответило войско:
      Что не ярые тут пчёлы зашумели,
      Что возговорят российские солдаты:
      Нам водою к нему плыти — не доплыти,
      Нам сухим путём идти — не досягнути.
      А что брать или не брать ли — белой грудью.
      Тихими всплесками, потом всё громче, громче звучит берестяночка. Да нет, то ядра летят, дыбят воду и землю, сабля о саблю высекает искры.
      Развернув плечи, ликующе поёт Ширяй:
      Тронулося войско ко стене,
      Полетели башни на берег.
      Отворилися ворота не проделаны,
      А проломаны из пушек ядрами.
      Победили силу шведскую,
      Полонили город надобный!
      Кто сложил эту песню? Кто первый спел её? Неведомо.
      Но полюбилась она солдатам. Поют её не только на Неве — по всей России. Славная песня...
      — Трофим, а Трофим, — вдруг растроганно говорит Логин, — иди к нам в пушкари. Право, иди.
      — Не пойду, — отвечает сиповщик, — думаешь, я забыл, как ты меня банником съездил...
      Все смеются, подталкивают Жихарёва и Ширяя друг к другу. Медвежата скулят, путаются в ногах, хватают за ботфорты.
      Минуя крепость, к причалу Берёзового острова подходит валкий на волне, пузатый бриг. Паруса ещё не убраны, а по прогибающимся доскам уже катят бочонки со смолой и мёдом.
      Повыше причала разбило плот с лесом. Десятки людей по пояс в студёной воде баграми ловят брёвна, тащат их к берегу. Здесь рядом с брусчатым Гостиным двором строят хоромы. Плотники на подмостях — один внизу, другой вверху — тянут пилы. Сталь взвизгивает, разлетаются опилки.
      Тут же работные, навалясь грудью, ходят в вороте. Корневище, зацепленное пеньковым канатом, поддаётся, приподнимает землю с блёклой травой. Канат натянулся, звенит...
      На скатах Берёзового острова, спускающихся к Неве, уже наметились улицы. Где повыше, посуше — блестят стёклами дома знати. Поодаль тонут в стылой грязи лачуги «Чёрной слободы».
      Улицы на скатах хорошо видны от стен крепости. В наезженных колеях вода. Кое-где остались борозды от старых посевов.
      Артели подкопщиков в лаптях с туго накрученными онучами врезаются лопатами в вязкую глину. Проходят солдаты. Шаг широкий, руки наотмашь. Щетинятся, сверкают багинеты.
      Что ждёт тебя, юный город на взморье? Какие битвы? Какая слава?..
      Друзья — солдаты памятного нотебургского штурма — вглядываются в новь, рождающуюся вокруг, закипающую, как крутые валы под ветром-сиверком.
      Трофим говорит тихо, но все его слышат:
      — Подрастает Санкт-Петербург, нашего Орешка мо-лодший брат!
      Зазвонили колокола под шатровым шпилем. Ударили пушки на стенах. Окутались дьшом фрегаты на рейде.
      Прогремел салют в память и в честь шлиссельбург-ской виктории.
      Долгий раскатистый гул пронёсся над Невой.
      Тому гулу не смолкать в веках.
     
     
     
      ОРЕШЕК
     
      ГЛАВА I. БОЙ НА НЕВЕ
     
      Осенью 1941 года, на третий месяц войны, гитлеровские войска подошли вплотную к Ленинграду.
      26 августа пала Любань. Через день — Тосно. 29 августа вражеские мотоциклисты вырвались к предместьям Колпина.
      Группа немецких армий «Север» двигалась к Неве. На штабных картах стрелы устремлялись от Мги к Шлиссельбургу.
      Стратегический план Гитлера был очевиден: ударом на Шлиссельбург окончательно перерезать дороги к Москве и Вологде, полностью окружить Ленинград и взять его, если не штурмом, то измором.
      Близилось мглистое сентябрьское утро.
      Молодой боец, почти мальчишка, пробирался к Ше-реметевке. Подпоясанная шинель коробилась на нём: не прилежалась ещё к плечам. Скатавшиеся жгутом лямки мешка резали грудь, винтовочный ремень неловко сползал к локтю.
      Лицо бойца было мокро, к коленям пристали комки грязи. Видно, не раз припадал он к земле под злым посвистом осколков.
      Остановился боец, смахнул рукавом пот со лба, вскинул голову. Он услышал песню. Лицо растёр ладонями — нехорошо чудится. Откуда быть песне в этом аду?
      Но вот и шаги послышались, ладные, дружные. Из-за поворота дороги показался взвод.
      Шли плечо в плечо, мерно взмахивая руками. Командир впереди. Он не-высок, но, что называется, плотно сбит. Пилотка сдвинута на чёрных волосах. Черты лица крупные. Карие глаза пристально смотрят на вздыбленное поле, на лес, откуда тянет пороховым дымом.
      Его глухой бас приметен среди звенящих молодых голосов, к песня знакомая, строевая.
      Боец проводил глазами взвод, подумал о командире: «Должно быть, умный, добрый человек».
      И, наверное, все, кто сейчас видел шагающих и поющих, думал о них с благодарностью.
      В эти грозные минуты любой приказ мог быть не попят, окрик только усилил бы смятение. Песня возвращала людям спокойствие.
      Боец посмотрел на свои сбившиеся обмотки, виновато поправил их. В первый раз за эти месяцы пришла мысль о себе: «Хорошо, Володька, что на твоих плечах шинель, и в руках — ружьё».
      Он огляделся. Красноармейцы занимали оборону у берега. Они деловито ставили ручные пулемёты на треноги. Лопатами-коротышками углубляли боевые ячейки, рыли ниши для боезапаса. Земля была глинистая,. мокрая и падала со звучным шлепком. Бойцы ругались, с усилием вытаскивали ноги из болотистой, потревоженной земли. Но работу свою делали упрямо, без передышки.
      Оно было простое и мудрое, спокойствие людей, идущих в бой...
      В верховьях Невы левый берег окутало дымом. Душная гряда наваливалась на стынущую реку, затягивала просторы Ладоги. Пароходы уходили с воющими гудками.
      Тёмные облака пронизывало огнём. В разрывах виднелись белый собор с разбитой кровлей и горящие дома Шлиссельбурга.
      Чадные хлопья заносило на другой берег, в притик-
      шую с края бухты маленькую Шереметевку и поодаль, в Морозовку.
      Весь день через Неву переправлялись беженцы из Шлиссельбурга на катерах, на лодках. Кое-кто вплавь. Течение здесь, в истоках, яростное. А вода люто холодная. Не многим пловцам удавалось достигнуть правого берега.
      В домиках на мысу, где жили ладожские лоцманы, беженцы обогревались, сушили одежду. Скоро в домиках не стало хватать места. Разожгли костры вокруг. Люди, сломленные усталостью, волнением, засыпали у огня. Сон был похож на беспамятство.
      Девочка лет восьми, в сбитом платочке над испуганными глазами, переползала через спящих, заглядывала в лица, спрашивала:
      — Где мама? Не видели мою маму?
      Старик с коричневым лицом, без шапки, в брезентовом плаще взял девочку за руку.
      — Придёт мама. Пойдём-ка вместе поищем её.
      И они ушли к берегу.
      Статная полная женщина расчёсывала мокрые волосы. Носком ботинка она отодвинула от костра завязанный в холщовую скатёрку небольшой и тоже мокрый узел.
      — От всего нашего обихода, что шестнадцать лет наживали с мужем, только и осталось, — говорила она соседкам, — да и к чему это теперь. Не знаем, завтра живы ли будемте, кому удалось уйти из Шлиссельбурга, рассказывали, что ещё в темноте со стороны Синявйна появились неуклюжие вездеходы с солдатами. Сначала их приняли за своих, русских. Но гортанная чужеземная речь утверждала казавшееся невероятным: город в руках врагов. Теперь они здесь хозяйничали, размахивали автоматами, орали: «Verboten!», «Zuruck!», «Erschie-Pen!».
      Жители Шлиссельбурга, как и все ладожане, — по малости рыбаки. Почти у каждого есть лодчонка на привязи у невской набережной либо у гранитных стенок старых каналов, что прорезают город.
      Люди кинулись к лодкам. Завязалась борьба па причалах. Да где же безоружным одолеть гитлеровцев?
      Ие всем, далеко не всем посчастливилось уйти из захваченного Шлиссельбурга.
      Горькое это слово — «беженцы»! Горькое и тяжёлое. Чугуном оно давит сердце.
      На правом берегу Невы встретились два потока беженцев; из Шлиссельбурга и из Ленинграда.
      Ленинградцы покинули вагоны, укрылись в лесу. Вещи побросали — кто думает о них?
      Поездам нет пути дальше. Враг продвинулся за Мгу. Московская дорога, тонкая стальная нитка, ведущая в глубину страны, оборвана.
      Куда же теперь? Что теперь?
      В Морозовке скопилось слишком много народа. Воздушные разведчики врага давно высмотрели, что через посёлок идёт эвакуация из Ленинграда. Морозовку бомбят уже вторую неделю. Здесь разбиты и сожжены целые кварталы. На улицах держится тошнотный запах гари. Даже никогда не стихающий ветер с озера не может разнести этот запах.
      С утра 8 сентября немецкие батареи начали жестокий обстрел правого берега Невы. К разрывам снарядов примешался ещё не знакомый морозовцам мычащий вой мин.
      Надломленные сосны падали, шумя ветвями, как будто хватались за ещё стоявшие на корню деревья, не хотели падать. На шоссейной дороге загорелся асфальт. Земляная пыль пропитала воздух, ложилась на лица людей, на жухлую траву, на маслянисто-жёлтые окорённые брёвна, приготовленные для домов, которые теперь уже не будут построены.
      Выстрелы пушек сливались в несмолкаемый гул, будто невдалеке передвигали что-то очень тяжёлое...
      Володя вдруг ощутил усталость и голод. Он скинул мешок, достал банку с консервами. Красными от холода руками сгрёб сухие ветки, траву, чиркнул спичкой. Кто-то толкнул его. Володя поднял голову и увидел невысокого старшину с худым смуглым лицом.
      — Нельзя костёр жечь. Марш отсюда! — послышался раздражённый голос.
      Боец вскочил, взял мешок, пошёл прочь. Но старшина остановил его;
      — Э, да что там, поесть никогда не мешает, особенно в таком переплёте. А ну, ходи сюда!
      Он подвёл бойца к развалинам дома. Видимо, в дом угодила фугаска. Обугленные брёвна ещё тлели. Веб вокруг было сметено, разбито, разбросано. Только печь, заботливо выбеленная, широкая, с высоким прокалённым подом, высилась среди обломков.
      — Что у тебя в мешке? — спросил старшина, поворошил банки, паёк хлеба, галеты в жёсткой бумажной обёртке и вздохнул: — Ладно, сойдёт. Мой-то ранец на дне речном бултыхает. Потерял, браток, всё потерял.
      Боец удивлённо подумал: «Отчего это, слова ведь совсем не злые, а голос сердитый». Казалось, до смерти надоели человеку и отступление, и это небо, с которого начинал сыпать дождик, и эта грязь, чавкающая под ногами, и река, серой тяжёлой тушей наползающая на берег. Старшина быстро набросал в печку головешек, раздул огонь. Кивнул бойцу:
      — Ставь консервы. Погоди! — Сиял с пояса штык и проткнул крышку.
      Печь была повёрнута тылом к Неве. Головешки потрескивали в ней, кидались искрами. Огонь был жаркий, домашний. А отсветы падали на расщеплённое дерево и раздробленный кирпич, на железную кровать, смятую в ком, па ведёрко с выбитым донцем.
      Володя поёжился, спрятал руки глубже в рукава. Подумал о матери, что, пожалуй, напрасно не разрешил ей проводить себя, побоялся слёз, жалких слов, да хоть подольше подержал бы в своих руках её тёплые, сухонькие пальцы. А теперь когда удастся свидеться?
      Потом отчего-то вспомнился командир запасного батальона, строгий человек, затянутый в ремни. Он заставлял красноармейцев печатать строевой шаг, отдавать честь, парадно вскидывая руку. «Ну, зачем, зачем это, — думалось Володе, — когда, может быть, сейчас, вот сию минуту ударит снаряд — и меня не станет?»
      Боец вздрогнул и приподнялся. Дым над Невою рассеялся. Посредине реки, как раз там, где она выходит из озера, высился островок. Чуть ли не от самой воды вздымались каменные стены, поросшие кустарником. На углах и выступах — башни с бойницами. За стенами, сложенными из тяжёлых валунов, — мрачные кирпичные корпуса. Выше их белела стройная колокольня.
      «Шлиссельбургская крепость! — узнал Володя. — Каи же, я читал о ней, только не помню название книги».
      Он ещё раз равнодушным взглядом окинул остров и запахнул плотнее шинель.
      Старшина не собирался отдыхать. Он снял пилотку — боец удивился его полуседым волосам — в пилотке оказалась книжечка папиросной бумаги. Старшина насыпал махорку на листик, со вкусом помусолил край, постучал по цигарке жёлтым ногтем и спросил:
      — Стрелок?
      — Пулемётчик.
      — Фамилия твоя?
      — Иринушкин.
      — А я — Воробьёв Иван Иванович... Куда же ты путь держишь? Из запасного, что ли?
      Боец пощупал в кармане жёсткие углы пакета.
      — Мне надо в первую стрелковую дивизию.
      — Ну, считай, ты на месте, — оказал старшина. — Видишь, вон проводок через рытвину тянется. По проводу иди, как раз на КП угодишь. Бывай здоров!
     
     
      ГЛАВА II. НОЧНОЙ СИГНАЛ
     
      Штаб дивизии, оборонявшей правый берег Невы, располагался в подвале школьного здания1.
      1 Первая стрелковая дивизия войск ИКВД под командованием полковника С. И. Донскова в упорных боях героически защищала родступы к Шлиссельбургу. Под давлением превосходящих сил Противника она отошла на правый берег Невы, где прочно закрепилась. Гарнизон Орешка входил в состав этой дивизии.
      Был глубокий ночной час. Горели аккумуляторные лампочки. Но они не рассеивали полумрак в подвале.
      В штабе командиры с воспалёнными от бессонницы глазами надрывались у телефонов. Связные, завернувшись в плащ-палатки, дремали на полу.
      За сквозной дощатой перегородкой, в разведотделе, допрашивали пленного немца, из тех, которые попытались с ходу сунуться через Неву.
      Девушка с двумя кубиками техника-интенданта на петлицах шинели задавала вопросы. Немец смотрел в угол, где таились тёмные тени, и отрицательно качал головой. Нет, ему не известно, далеко ли продвинулась армия. И о танках он тоже ничего не знает.
      Столы оперативного отдела занимали место в простенке между двумя кирпичными столбами. На картах, приколотых к столам, сплетались и расходились цветные карандашные линии. Прямоугольнички, круги, овалы теснились вокруг извилистой голубой полосы. Линия фронта после многократных стремительных изменений прочно вытянулась вдоль этой полосы.
      Только один район оставался на карте белым пятном — район Шлиссельбургской крепости.
      Начальник оперативного отдела, майор в синем стёганом ватнике, мрачнел при одном взгляде на обозначение островка у истоков реки. Комдив, коренастый полковник, то и дело подходил к карте, долго смотрел на неё, молча вздыхал.
      Квадратная, обшитая жестью, дверь подвала скрипела, беспрестанно открываясь и закрываясь. Входили забрызганные грязью командиры, иные в кровавых бинтах. Сапоги у порога не вытирали, сбрасывали плащи и спешили к комдиву.
      Пожалуй, в эти минуты в штабе никого так не ждали, как связного, давно ушедшего в Шереметевку. По всем расчётам он должен был возвратиться часа два назад. Но связной исчез в громыхающей ночи, будто растворился в ней.
      Майор из оперативного курил и глядел на дверь. Он собирался послать второго связного, когда заскрипели петли и показался тот, кого ждали.
      С лихой старательностью печатая шаг, подошёл он к начальнику и передал донесение.
      — Крепость наша! — взволнованно сказал майор я направился к командиру дивизии, в угол, обнесённый двумя брезентовыми стенками.
      Через несколько минут из-за полотнища появился адъютант.
      — Марулина из сто пятьдесят второго полка — в политотдел! — крикнул он телефонисту.
      На протяжении почти двух с половиной веков, с той поры, когда гвардейцы Петра I отбили Шлиссельбург-скую крепость у шведов, она не имела ни малейшего военного значения.
      Ныне же, в сентябрьский день, полузабытым бастионам на острове суждено было снова сыграть свою роль в истории отечества. И какую роль!
      Крепость нужно было удержать любой ценой, любыми силами. С её стен виден весь Шлиссельбург, видны подходы к Ладожскому озеру. А то, что открыто взгляду, открыто и огню.
      Накануне штаб дивизии направил на остров небольшой отряд разведчиков. Они были предупреждены о возможном соприкосновении с противником. В этом случае отряд должен был вступить в бой вне зависимости от численности противостоящего врага и держаться до подхода резервов.
      С вечера уже десятки глаз следили за островком, пытаясь разгадать, что происходит за крепостными стенами. Едва стемнело, лодки беззвучно заскользили через протоку, отделявшую крепость от правого берега. Гребцы тихо опускали вёсла в воду, изо всех сил делали рывок и так же тихо заносили их вновь.
      Лодки ткнулись в отмель, зашуршали днищами о гальку. Отряд залёг в цепь на краю острова.
      Небо безлунное. Берега переговаривались пулемётными очередями, орудиями малых калибров. Над рекой взлетали и падали водяные столбы, вскинутые снарядами, сработавшими на дне.
      В цепи прислушались. Из крепости — ни звука. Командир отряда взмахнул пистолетом.
      Бойцы поползли к воротам. Не отрываясь от земли, перевалились через насыпь узкоколейки с неподвижно застывшими на рельсах вагонетками.
      Вдруг раздался топот. Всё ближе, ближе. Десятки винтовочных стволов приподнялись, шевельнулись в направлении топота.
      В арке ворот показалась неосёдланная белая лошадь. Она шумно подышала и доверчиво пошла к людям. Эта лошадь таскала вагонетки, когда в крепости ещё находились склады озёрной флотилии.
      Придерживая подсумки, чтобы ничто не звякнуло, бойцы вбежали на крепостной двор,, по лестнице с вы-
      битыми ступенями поднялись на стену. Понадобилось не больше десяти минут, чтобы развернуть пулемёты, подтащить патронные ящики, приготовить гранаты, наладить всё как полагается на переднем крае.
      Не сомневаясь можно сказать, что даже самым бывалым солдатам, много повоевавшим на своём веку, не доводилось занимать такой позиции. Она была на камнях, среди известняковых глыб, высоко поднята над рекой. Отсюда слышно, как ворочается вода у стен. За водою, совсем близко, в ста восьмидесяти метрах — командир точно знал эту цифру по карте, спешно засунутой в планшет, — находится враг. А до своих, через протоку, расстояние вдвое большее.
      Голоса, оклики, пьяная песня отчётливо доносились со всеми интонациями. Видно было, как временами вспышки от зажжённых спичек озаряют лица под суконными, не (нашего покроя шапками.
      Враг праздновал победу. Где-то горланили, беззаботно смеялись. Над рекой плыли звуки губной гармоники. Мелодия была чужой, незнакомой.
      Ползком командир разведчиков двинулся по стене. Он всматривался в лица бойцов, сумрачные, измученные, со злыми глазами, затаившими горе. Кто мог подумать, кто поверил бы, что так скоро, чуть не в начале войны, придётся услышать голоса чужеземцев на Неве?..
      По цепи, от одного к другому, передавалось приказание: не стрелять. Не курить и не разговаривать. Наблюдать и молчать. Молчать.
      Командир передал ординарцу карманный фонарь и велел спешить на причал.
      В густой темноте на острове мелькнул едва различимый огонёк, ещё раз мигнул. И угас.
      Сигнал этот означал: Шлиссельбургская крепость в наших руках!
      В ту же ночь в землянке политотдела дивизии Валентин Алексеевич Марулин получил новое назначение и боевой приказ.
      Приказ был отпечатан на толстой серой бумаге тусклым шрифтом. В трёх строках говорилось, что комендантом гарнизона Шлиссельбургской крепости назначается капитан Чугуиов, комиссаром — Марулин. Перед второй фамилией был оставлен небольшой пробел.
      — Правда, звание у вас маловато для комиссара крепости. — Начальник политотдела укоризненно посмотрел на Валентина Алексеевича, будто он был всецело виноват в этом.
      Начполит откачнулся на стуле. Это был пожилой батальонный комиссар. Он опять взглянул на четыре скромных треугольничка, прикреплённых к петлицам Марулина, и отложил карандаш.
      — Будете представлены к званию политрука.
      Пробел в приказе так и остался незаполненным.
      В землянке было тихо. Невдалеке ухнула мина. Сквозь накат посыпалась земля. Начислит молчал. Валентин Алексеевич считал себя не в праве первым продолжить разговор. Он стоял чуть сутулясь под низким потолком. Подняв голову, он увидел устремлённые прямо на него глаза батальонного комиссара.
      — Задачу свою понимаете? — негромко прозвучал вопрос.
      — Так точно, понимаю.
      Ещё тише:
      — Справитесь?
      — Должен справиться.
      Неуверенность ответа не понравилась начполиту. Задвигались брови, нагоняя морщины на лоб.
      Внезапно тёплый свет в его глазах погас, проглянул холодок. Он упёрся кулаками в шаткий стол, поднялся, посмотрел на часы, гулко тикавшие на стене землянки.
      — Чугунов уже в крепости. Через пятьдесят минут начнут переправлять пушки. Отправитесь с ними...
      Марулин распахнул дверь. Прошагал по трём ступеням вверх. Холодный береговой ветер ударил в грудь.
      Вскоре Валентин Алексеевич был уже в хатёнке на краю Морозовки, где .прожил последний месяц.
      Долго ли собираться человеку, привычному к походной жизни? Марулин сунул в полевую сумку несколько тетрадей, книжек, в заплечный мешок — бельишко, и вот он уже готов в новый и пока ещё неизвестный путь.
      Посёлок — без единого огонька, затаился в темноте, словно на дне океана. Разжижённая земля екпадывала шаги. Валентин Алексеевич двинулся по тихим улицам в сторону шоссе.
      Он твёрдо мерял шагами мягкую, разбитую недавно прошедшими танками дорогу.
      Впереди засветилась река. У поворота к бухте дорогу преградил боец с автоматом на ремне.
      — Кама! — шепнул Марулин пароль.
      — Алдан! — отозвался часовой и снова отступил в темноту.
      Лодка ждала вновь назначенного комиссара. Она качнулась на набежавшем валу и поплыла. Минуту спустя её уже нельзя было разглядеть с берега.
     
     
      ГЛАВА III. В РУЖЬЁ!
     
      Первая встреча Чугунова и Марулина получилась не очень складная. Виной всему был, неосторожный вопрос, заданный капитаном:
      — Ты откуда? Кадровый?
      — Из запаса.
      Короткая пауза. И второй
      вопрос хлеще первого:
      — Не сбежишь?
      Марулин кинул вещевой
      мешок в угол. Повесил полевую сумку на гвоздь, вбитый между кирпичами, поправил гимнастёрку под ремнём. Холодно ответил:
      — Не для того я пришёл сюда.
      Разговор происходил в первом этаже корпуса, примыкавшего к крепостной стене, обращённой в сторону Шлиссельбурга. Окна большой комнаты пропускали мало света, всё же можно было разглядеть стены с отлетевшей штукатуркой, помятый металлический чайник на столе, винтовки, собранные в козлы.
      — Походи по крепости, осмотрись, — предложил Чугунов.
      Это «походи» ещё больше не понравилось Марулину. Он пристально посмотрел на коменданта. В нём чувст-
      вовалась подтянутость профессионального военного, из тех, кого называют «зелёными фуражками». Видимо, закалку получил он, как и сам Марулин, на погранзаставе. Чугунов был худощав, но силён. На щеках — две глубокие складки, взгляд чуть насмешливый.
      «Поладим!» — мысленно решил Марулин и вышел на крепостной двор.
      Старые, в далёком прошлом тюремные здания носили следы пожара, который бушевал здесь ещё в 1917 году. Кирпичи кое-где почернели. Середину двора занимала церковь с лепным зерцалом на фронтоне. Неподалёку от неё высилась серая железобетонная водонапорная башня. Всё это круто замкнуто в приземистый шестиугольник массивных стен. Стены толщиной в пять — шесть метров. Построенные в четырнадцатом веке, они были неуязвимы и для снарядов двадцатого.
      С земли наверх вели каменные лестницы, края их ступеней стёрлись и выветрились. Угловые круглые башни, казалось, созданы для наблюдательных пунктов, для огневых точек.
      На дворе работали красноармейцы. Канатами подтаскивали разобранные орудия. Носили брёвна для пулемётных гнёзд. Несколько человек долбили у основания кладку, чтобы выкатывать пушки на прямую наводку.
      Валентин Алексеевич отметил удачный выбор мест для огневых точек. Но решил, что коменданту о своём первом впечатлении ничего не скажет.
      Бойцы тащили через площадь кто солому, кто доски. Устраивались на жильё.
      Чубатый красноармеец натужился и взвалил на плечо пустую железную бочку. Проходя мимо Марулин а, он оступился и уронил груз. Сгоряча боец ругнул стоявшего на его дороге, хотя тот был ни в чём не повинен:
      — Эх, чтоб тебя...
      Но вдруг заметил на шинели ремни крест-накрест, выпрямился, козырнул.
      — Виноват.
      Так как незнакомый командир не рассердился, а, напротив, дружелюбно улыбнулся, боец принялся словоохотливо объяснять:
      — Придумали мы из этой бочки печурку соорудить. Дыру пробьём, приладим трубу, пускай греет... А вы к нам, товарищ командир, на время, или как?
      — Я к вам комиссаром назначен.
      — Ну, на постоянно, — вздохнул чубатый, — хлебнёте бы здесь лиха.
      — Вместе хлебать нам это лихо.
      — Что и говорить, вместе, — рассмеялся боец.
      Марулин помог ему плотнее пристроить бочку на
      плече.
      — Зовут-то как?
      — Левченко Степан, — ответил красноармеец и двинулся осторожными, цепкими шагами.
      Заботы сразу обступили комиссара. По ночам в крепость переправляли оружие и боеприпасы. Ими занимался комендант: распределял по взводам. Хлеба и продуктов прибывало маловато. Вопросы питания взял на себя Валентин Алексеевич. Он вместе с бойцами обшарил все складские помещения. Пожива оказалась не велика. Тогда внимание Марулина привлекли огороды. Посажены они были старой охраной складов.
      Грядки внутри крепости красноармейцы обобрали быстро. Зато с теми, которые находились на валу, за стенами, пришлось повозиться: огород на виду у врага.
      Ночью бойцы выползали на вал. Лопаты с собой не брали, чтобы стука не было. Руками снимали кочаны капусты, вырывали картошку. Рогожные мешки тащили в ворота волоком.
      Продовольственная каптёрка понемногу заполнялась.
      Вообще капитан Чугунов охотно принял распорядок, предложенный комиссаром:
      — День твой, ночь моя.
      По.ночам Марулин следил за переправой, проверял посты.
      В «нолевое время» (так в крепости называли время после двадцати четырёх) комиссар поднимался на наблюдательный пункт в башню Головкина.
      Ему памятно было неожиданное чувство страха, которое он испытал, когда шёл сюда впервые. И сейчас в полной темноте нащупывал ступени, хватался руками за холодные, замшелые стены. Что-то вдруг заметалось перед ним — зверёк или птица, задело плечо, скользнуло по лицу.
      Воздух был затхлый, душный. Подъём казался непомерно долгим. Вдруг посвежело, в обрушенных проёмах проглянули звёзды. Наконец-то вершина башни.
      Дежурный, уступая комиссару место у амбразуры, спросил:
      — Не напугали вас летучие мыши? Живут, никак не выкурить...
      На наблюдательном дежурил Андрей Зеленов, неизменно спокойный, широкоплечий артиллерист. Он говорил тихо и двигался тихо.
      На высоте погуливал ветер. Марулин прислушался к то нарастающему, то стихающему гулу.
      Шлиссельбург вначале показался ему сплошной тёмной массой, чуть виднелись очертания крыш. Пришлось подождать, когда глаза освоятся с темнотой.
      Зеленов передал бинокль и сказал:
      — Не пойму, что там такое, товарищ комиссар.
      В большом доме на улице, которая выходила к набережной, часто открывалась дверь. Светились неплотно занавешенные окна.
      — Вероятно, офицерский клуб, — определил Марулин.
      Зеленов потоптался на месте от холода. Повернулся
      К комиссару, сказал, растягивая слова:
      — Вольно живут, сволочи, не хоронятся. А мы на своей земле на цыпочках ходим.
      Внимание Марулина было сосредоточено не на городе. Он смотрел прямо перед собой, вниз. Там, на узкой и длинной земляной косе, которая отделяла Новоладожский канал от Невы, происходила скрытная, но усиленная работа. Видимо, строились укрепления, траншеи, блиндажи. Фигуры в шинелях двигались на фоне более светлой воды.
      На войне ночь — горячее время.
      Перед рассветом комиссар зашёл ещё к пулемётчикам, поставившим свой станковый пулемёт, или, как они говорили, «станок», в воротах Государевой башни. Побывал и у связистов, которые налаживали через протоку подводный кабель на правый берег.
      Возвращаясь к себе, комиссар думал о словах, сказанных артиллеристом. Не только у Зеленова — у многих такие мысли. Видеть врага и бездействовать — обидно.
      Нет, нельзя оставить слова артиллериста без ответа. Если не сегодня, то завтра надо напрямик поговорить обо всём с людьми... Чугунов спал одетый, в сапогах, па досках, брошенных на ржавую сетку кровати. Мару-лии растолкал его и сам улёгся на пригретое место.
      Ему казалось, что только он успел сомкнуть веки, как услышал, что его зовут. Вскочил, схватил автомат, висевший у изголовья.
      Около кровати стоял Левченко.
      — Ну и здоровы вы спать, товарищ комиссар. Уж я вам в самое ухо докладывал. Капитан Чугунов наверх просит.
      Выйдя из комнаты, Валентин Алексеевич зажмурился. Ломило глаза. День был яркий. Осеннее солнце светило щедро.
      На стене у прикрытия сгрудились красноармейцы. Комендант стоял, сведя руки за спину. Валентин Алексеевич подумал: «Отчего у него пальцы так быстро движутся?» И вдруг заметил, что все держат шапки в руках и смотрят на Шлиссельбург.
      Марулин встал рядом с капитаном и услышал его слова, процеженные сквозь крепко стиснутые зубы:
      — Взгляни, что делается!
      Наискосок, за рекой, у белых стен собора были врыты в землю четыре виселицы. На тугих верёвках раскачивались четыре трупа. Руки у них связаны, вытянутые ноги казались неестественно длинными. Среди казнённых — женщина, её распущенные волосы прикрывали плечи.
      По соборной площади расхаживали часовые в зелёных шинелях.
      Марулин на своём солдатском веку видел немало убитых и к смерти относился просто, она каждого подстерегает. Но повешенных видел впервые. Всё плыло у него перед глазами.
      Кто вы, простившиеся с жизнью в глухой час на соборной площади? Коммунисты или комсомольцы? Рабочие с Судоремонтного? Или матросы-речники? Шлиссельбургские жители, которые не могли смириться с неволей? Прощайте, родные, безвестные!
      Тишина вокруг.
      Из толпы бойцов кто-то выбежал, кинулся к пулемёту. Но не успел схватиться за рукоятки. Товарищи оттащили его прочь.
      Валентин Алексеевич не разглядел лица красноармейца. Тот уткнулся лбом в камни. Спина его горбилась, плечи тряслись.
      И такое комиссар видел на войне впервые... Он
      думал: разговор с бойцами откладывать дольше нельзя. Разговор должен состояться сейчас, немедля.
      Собрания в крепости, как и повсюду на передовой, были не в обычае. Комиссар обошёл всех красноармейцев, и отдыхавших, и стоявших на посту.
      О чём говорил он? О том, что впереди тяжёлые сражения и надо хорошо подготовиться к ним. Пусть никто не упрекает себя в бездействии. Надо крепко вцепиться в этот островок, вцепиться так, чтобы никаким снарядом, никакой бомбой нас не выбили отсюда. Перед нами, лицом к лицу — враг. Нужно выяснить, где у него пушки, где пулемёты, где штабы. Стрелять по цели наверняка.
      Комиссар говорил о том, что война требует не просто удара, но умного удара. Нужно сковать перед крепостью возможно большие силы противника.
      И снова, снова о том же: готовиться, наблюдать, ждать приказа.
      Бойцы слушали, но старались не смотреть в глаза комиссару. Степан Левченко заметил сочувственно:
      — Разве ж мы не понимаем?
      Комендант велел радисту вызвать штаб дивизии. Оттуда ответили, наверно, в десятый раз:
      — Проверьте расчёты. Ждите приказаний...
      Утром семнадцатого сентября гарнизон крепости был поднят «в ружьё». Пулемётчики неторопливо заправили патронные ленты. Командиры расчётов покрикивали на номерных. Стрелки на стене, артиллеристы у пушек говорили:
      — Опять тревога для примера. Известно, наведём пушки, возьмём прицел, а тут и отбой поспеет.
      По телефону с башни Головкина назвали цель и координаты пристрелки. В стволы плотно легли стальные туши осколочных снарядов. Заработали маховички наводки. Все ждали привычную команду: «Отставить!». Но она не последовала.
      На огневых точках, сначала у артиллеристов, потом у стрелков и пулемётчиков, появился комиссар. Сосредоточенно серьёзный, он немногословно поздравил бойцов с получением боевого приказа.
      Телефонисты прижали трубки к ушам. Все слушали командный nymovслушали башню Головкина.
      — Огонь! — Негромкое, короткое, на выдохе произнесённое слово. Его приняли на стенах, на валу, у ворот. Дружно заухали орудия. Словно горох на железном листе, зачастили пулемёты.
      — Огонь! Огонь! Огонь! — срывая голос, командовали сержанты у своих пушек.
      Валентин Алексеевич заметил потное счастливое лицо Андрея Зеленова. От его обычной неуклюжести и следа не осталось. Он кричал наводчику поправку и взмахивал рукой. При каждом взмахе пушка выбрасывала пламя и ствол, дрогнув, откатывался.
      Пулемётчики стреляли с последнего этажа главного корпуса. Здесь Валентин Алексеевич задержался. Из окна виднелась бровка Новоладожского канала. Вся она была окутана дымом и пылыо. На краешке пулемётных дул не угасал яркий огонёк. На разогревшихся кожухах чадила краска.
      Марулин вглядывался в крайние улицы города. Они как будто вымерли.
      Внезапно он ощутил, что в громовой музыке боя не хватает чего-то, снизилась она на полтона. Оглянулся и приметил, что крайний пулемёт беззвучен. Кинулся туда. Молоденький первономерной хватался то за ленты, то за гашетку. Неловко и медленно, страшно медленно осматривал замок.
      Валентин Алексеевич скинул шинель и, обжигая руки о горячий металл, начал разбирать пулемёт.
      Вдруг послышался разъярённый голос прибежавшего Чугунова:
      — Какого чёрта молчит пулемёт?
      Марулин не ответил. Он был углублён в работу. Только когда «станок» снова зарокотал и первономерной словно припаял ладони к рукояткам, комиссар спросил коменданта:
      — Чего кричишь?
      Но Чугунов уже не кричал. Он удивлённо смотрел на Марулина.
      — Ловко с пулемётом управляешься.
      Комиссар усмехнулся:
      — С этой штуковиной я всю финскую протопал.
      Чугунов облапил его за плечи, тряхнул.
      — Здорово, комиссар. Ох, здорово!
      Они оба, теснясь плечами, высунулись из окна. За Невой проблеснуло, сникло и снова разлетелось пламя.
      Противник молчал. Вихрь снарядов и пуль, неожиданно в упор брошенный в лицо, ошеломил его.
      В крепости знали, что это молчание ненадолго. Скоро, может быть, через час или раньше, придёт ответ с того берега. Но все были возбуждены, веселы.
      Валентин Алексеевич прислушался к разговору у ближнего пулемёта.
      — Ну, теперь держись, осерчают фашисты! — кричал первый номер второму.
      — Хрен с ними! — равнодушно откликнулся тот. — Ответим. За нами не пропадёт.
      Шлиссельбургская крепость вступила в бой.
     
     
      ГЛАВА IV. ПОД ОГНЁМ
     
      Со всей дивизии в гарнизон крепости набирали добровольцев. Сборным пунктом для них был назначен лоцманский домик в Шереметевке.
      Здесь Володя Иринушкин снова встретил старшину Воробьёва и очень обрадовался знакомому человеку. Но Иван Иванович в первую минуту его не заметил. Он отчитывал сутуловатого бойца в длинной не по росту шинели. Губы кривились на сером лице стрелка, глаза бегали быстрыми горошинами.
      — Ну нет никакой возможности, — жаловался он, — животом мучаюсь. Мне бы от медицины какое пособие.
      — Значит, в санбат желаешь? — уточнил старшина просьбу и вдруг потребовал прямо и жёстко: — Не юли, отвечай, струсил?
      — Что вы, денёк подлечусь, и завтра я тут, как штык.
      — Знаешь ведь, что сегодня переправляемся на остров. — Воробьёв грустно покачал головой и сказал отворачиваясь: — Иди! С таким в настоящем деле пропадёшь... О, и ты здесь! — вскрикнул старшина, увидев Володю. — Фамилию, прости, запамятовал.
      — Иринушкин, — напомнил тот.
      — Что, Иринушкин, — спросил Иван Иванович, — и у тебя, поди, трясутся поджилки? Страховидно?
      — Боязно,- — признался Володя.
      — То-то, боязно. Да и как не страшиться? — вздохнул Воробьёв и кивнул на оконце, в котором оставалось небольшое, в ладонь, стекло, вся остальная рама была забита фанерой.
      Над крепостью стояло красное облако, поднятое разрывом тяжёлого снаряда. Вода близ острова местами вздымалась и пенилась. Вспышки выстрелов сверкали то у основания стен, то на вершине.
      Едва стемнело, пополнение на двух шлюпках отправилось через протоку на остров. В небе почти не угасали ракеты, одна за другой взлетали, чертя пологие дуги. Огненные нити трассирующих пуль тянулись от Шлиссельбурга к крепости. Похоже было, невидимый паук ткёт свою пряжу. Сравнение понравилось Володе.
      Но только он подумал об этом, сильная рука Воробьёва сбросила его со скамейки на дно лодки.
      — Пригнись, дурья башка, — услышал он сердитый оклик, — продырявят, не заткнёшь. Заметили, сволочи.
      Пули выпевали тоненькую песенку и, хлюпнув, уходили в воду.
      — Быстрей гребите! — прошипел Иван Иванович сидящим на вёслах.
      Володя плохо помнил, как подплыли к причалу, ка к вошли в крепость, не через ворота, а через лаз, пробитый в стене.
      — К землянке — бегом! — скомандовал сержант, встречавший пополнение, и, пригибаясь, побежал первым.
      Собственно, это была не землянка, а крепостное подземелье под одной из башен. Огонь, гудевший в объёмистой железной бочке с трубой, выведенной наружу, осве-
      щал портянки, навешанные вокруг, деревянные нары и стол, сколоченный из двух ящиков. Сводчатые потолки были низкие, о них того и гляди затылком стукнешься.
      Дневальный перестал подбрасывать щепки в печь, посмотрел на ввалившихся в подземелье бойцов и весело крикнул:
      — Новенькие прибыли!
      На нарах зашевелились, послышался кашель. Стукнул чайник, поставленный на бочку.
      Расселись на полу, поближе к печи.
      — У кого махорка?
      Кисет пошёл по рукам. Закуривали не все: табаку уже тогда не хватало. Один дымил, а другие терпеливо ждали своих «сорока» — так почему-то называлась очередь на курево.
      Сосед протянул Володе дымящуюся, обмусоленную цигарку.
      — Спасибо, я не курю, — отозвался Иринушкин так неожиданно «по-штатски», что в подземелье засмеялись.
      Дневальный — теперь Володя рассмотрел его лицо с падающим на лоб чубом и вздёрнутым носом — подвинулся ближе, улыбаясь, спросил:
      — Откуда тут мальчонка взялся?
      Воробьёв неодобрительно покосился на чубатого.
      — Ну, ты, зубоскал! Это тебе не мальчонка, а первономерной пулемётчик.
      Иринушкин, лёжа на полу, прислушивался, как где-то недалеко вздрагивает земля от взрывов. Потом стало тихо. Тогда чутким ухом уловил он всплески. Должно быть, волна поднялась па озере.
      Проснулся Володя от холода и ещё оттого, что у него из-под головы выдёргивали мягкое, нагретое. Он воспротивился и услышал:
      — Давай-ка, давай мою стёганку Командир вызывает. Перебирайся на нары. Э-эх, несмышлёныш...
      Иринушкин узнал голос чубагого и пошёл но подземелью, наощупь разыскивая нары.
      Люди, с которыми рядом спишь и ешь из одного котелка, те, с кем делишь смертную опасность и солдатский труд, быстро становятся твоими друзьями, побратимами.
      Прошло несколько дней, и Володя уже знал, что чубатого зовут Степаном и что его насмешливость безобидна, он и над собой не прочь подтрунить в весёлую минуту.
      По душе пулемётчику пришёлся и Евгений Усти-ненков, гарнизонный почтарь, добродушный и необыкновенно сильный человек. Был он немногословен, говорил не красно, однако перечить ему избегали. Осердясь, он мог легонько толкнуть спорщика пальцами — и тот будто прилипал спиной к стене.
      Не понравился Иринушкину тихий, угрюмый артиллерист Зеленов: смотрит он тебе прямо в глаза, молчит, думает. О чём думает? Может, недоброе.
      Зато с Геннадием Рыжиковым, которого назначили на пулемёт вторым номером, Володя поладил сразу. Низкорослый, скуластый, с лицом кирпичного цвета, этакий немудрящий человечек, Рыжиков был степенно рассудителен. К своему первономерному относился с уважением, разницы лет не подчёркивал.
      В первое же дежурство на огневой точке он рассказал Володе о своём горе. Семья у него, жена и дочка Феня, остались в Шлиссельбурге, где до войны Геннадий работал па фабрике. Шлиссельбург он называл по обычаю старожилов Шлюшипом.
      Рыжиков очень интересно рассказывал про Фенюшку, какие у неё ямочки на локоточках, и зубешки щербатые, и что ходит она вперевалку, утёночком... Пулемётчик говорит, говорит, а па глаза вдруг слеза навернётся.
      Володя как умел старался отвлечь его от тяжёлых мыслей.
      — Чего это там на бровке зашевелились?- — спрашивал он, хотя впереди виднелись только дымки. — Вот бы чесануть!
      Оба настораживались, с сожалением думая о том, что «чесануть» им никак невозможно. Они находились на «запасной точке». Через неё пропускали всех новых пулемётчиков, чтобы дать им присмотреться к врагу, уразуметь обстановку, закалить выдержку.
      Пулемёт помещался под выступом восточной стены. Огонь из него можно было открывать только в самом крайнем случае.
      «Запасную точку» называли ещё «скучной точкой».
      Володины дежурства выпадали большей частью на день. Но однажды пришлось ночь провести на «запасной».
      Утром пулемётчики совсем продрогли, думалось им о землянке, о тепле.
      Вдруг Рыжиков толкнул Иринушкина в бок и шепнул: «Комиссар». Тотчас же крепкая рука прижала Володино плечо, не допуская подняться.
      Комиссар улёгся рядом на землю и сказал:
      — Проверим прицел.
      Он быстро и коротко поводил стволом и довольно отметил:
      — Приемлемо.
      Пулемётчик смотрел на Марулина, на его крупные, резкие черты лица, на его горячие глаза.
      — Товарищ комиссар, — проговорил он, — а ведь я вас знаю.
      — Не помню. Где встречались?
      — Да нет, вы и не можете меня знать, — взволнованно объяснил Володя. — Я вас видел в Морозовке восьмого сентября. Вы тогда со взводом шли. Кругом снаряды рвались, а взвод шёл и пел...
      Комиссар улыбнулся волнению пулемётчика, его сбивчивой речи.
      — Не помню... А впрочем, возможно. — И совсем другим голосом, участливо: — Вы тут на ветру, наверно, замёрзли, как цуцики? Потерпите. Скоро смена.
      Жизнь в крепости налаживалась основательно, прочно. Определённый ритм ей давали, как это ни странно, батареи противника. Они вели обстрел трижды в день, минута в минуту, перед завтраком, после обеда и перед ужином. Все уже знали, когда фашисты начнут «долбить», и спешили закончить свои дела до этого времени.
      Обстрелы были очень интенсивны, снаряды ломали гранит, дробили кирпич. Но умело укрывшимся людям большого вреда не причиняли.
      Комендант велел прорыть через двор глубокие траншеи. Приказано было передвигаться только по ним.
      Каждый крупный артналёт в крепости встречали бое-
      вой тревогой у пушек, у пулемётов, в стрелковых ячейках. Опасались нападения на остров. Но враг, видимо, сам боялся нападения.
      Бойцы постепенно привыкли к фронтовому обиходу, к свисту осколков, к первой крови. Привыкли, потому что без этого спасительного чувства, притупляющего остроту опасности, жить под огнём невозможно.
      В каземате Светличной башни оборудовали кухню. Здесь сытно пахло хлебом, варевом. В домике возле церкви устроили баню, с гладко выструганными полками, с горячей водой, шипящей на раскалённых камнях. Правда, после того, как однажды «он», то есть враг, кинул пару снарядов на дымок, стали растапливать баню осторожней.
      Очень гордились в гарнизоне своей «киношкой». Разумеется, это был не настоящий кинотеатр. Передвижка работала в обширном подвале главного корпуса, где в далёкие времена находилась пекарня.
      Перед началом сеанса сжигали вязанку дров в большущей приземистой печи, для обогрева и вентиляции. Печь не топилась много лет и отчаянно дымила, но на это никто не обращал внимания.
      Киноленты доставлялись нерегулярно. Поэтому приходилось одну и ту же картину «прокручивать» по нескольку раз. Но зрители не обижались, лишь бы картина была интересной.
      Подвал заполняли битком, за недостатком скамеек рассаживались на полу. Кашляли, шаркали ногами, громко обменивались замечаниями.
      Иринушкин смотрел в «киношке» фильм «Сердца четырёх» и вечер этот запомнил надолго. Картина радовала его не потому, что была уж так хороша. На восприятие действовала необычность окружающей обстановки.
      Вместе со всеми Володя хохотал, когда автомобиль незадачливых путешественников застревал в реке, и волновался, когда влюблённые ссорились, вместо того чтобы целоваться.
      «Ведь это всё было, было, — думал Иринушкин, — и тихие лесные прогалины с жёлтыми солнечными пятнами на листве, и любимые книжки, и города, залитые светом. Как не умели мы тогда ценить всё это... Было и когда-то ещё будет?»
      Плохонькая передвижка тарахтела, замирала и вдруг совершенно умолкла. Зажгли коптилки и единственную, оплывшую свечу.
      — Поскорее бы, — торопили зрители механика, — на самом интересном месте оборвал.
      — Эх, неладно, — произнёс досадливый голос, — теперь когда досмотришь.
      К бойцам, сгрудившимся вокруг растерянного механика, подошли Марулин и Чугунов.
      — Дай-ка взгляну, — сказал комиссар.
      Иринушкин с интересом наблюдал, как под пальцами
      Марулипа аппаратура распадалась на части и снова эти части становились на винты и закрепы.
      Чугунов произнёс вполголоса:
      — Вот мастак. Ну, давеча с пулемётом справился — понятно. А киношное устройство — оно куда хитрей.
      — Не знаешь разве, солдат на все руки мастер.
      — Нечего шутками-то отделываться, — насупился комендант.
      Бойцов облетел быстрый говор, почтительный и весёлый.
      — Ну, киномеханик я, — спокойно отозвался Марулин и постучал кулаком по стальным зажимам. Озадаченное лицо Чугунова рассмешило его, и он сказал: — Кинотеатр «Великан» на Петроградской стороне знаешь? Мой театр...
      Передвижка опять затарахтела. Зрители расселись по местам. Музыка переливами ударила в стены подвала. Музыка из мира, который стал таким далёким.
      Время от времени открывалась дверь и громкий голос вызывал:
      — Сергеев, Гаврилюк — на выход!
      — Артмастер — на выход!
      Звучали поспешные шаги. И снова — тишина, напряжённое внимание.
      Стены подвала порою тряслись от взрывов. Доносились долгие, захлёбывающиеся пулемётные очереди.
      «Не наш снаряд, не наша пуля», — мысленно отмечали бойцы. Они не отводили глаз от простыни, заменявшей экран.
     
     
      ГЛАВА V. ШЕРЕМЕТЕВСКИЙ ПРОЛОМ
     
      Новую огневую точку Иринушкин и Рыжиков оборудовали в проломе, который назывался Шереметевским. Возможно, при Петре I именно где-то здесь была пробоина в стене, которую сделали бомбардиры фельдмаршала Шереметева.
      Вообще все наименования в крепости были приняты по довольно старой штабной карте, хранившейся у коменданта.
      Все знали, что квадратная башня па стороне, обращённой к Морозовке, зовётся Государевой. В ней на разлапистых петлях покоились полосатые ворота. Такая же полосатая будка стояла чуть поодаль. Будка была разбита снарядом.
      Если хорошо присмотреться, можно разглядеть над воротами, в стене белые кирпичи, — они хранят силуэт орла и ключа. Этот выкованный из железа государственный знак крепости когда-то красовался здесь.
      Дорога к Государевой башне видна из Шлиссельбурга. Поэтому здесь не ходят. Вход в крепость левее, через яаз, Над этой едва приметной узкой щелью вздымается мрачная Светличная башня, а дальше, под обрушенной кровлей — Королевская.
      На стороне, обращённой к Шлиссельбургу, на мысу — Флажная башня; её основание омывают волны озера. Здесь, на вершине, в старину вывешивался флаг, а ночью — фонарь, чтобы светить проходящим судам
      Дальше, примерно в середине стены и на углу, как окаменелые сторожевые богатыри под шеломами, высятся башни-близнецы. Они носят имена петровских сподвижников Головина и Головкина.
      Так вот, новое гнездо для пулемёта находилось в Шереметевском проломе, как раз между Флажной и Головкинской башнями.
      Пулемётчики устраивали гнездо сами. Для этого пришлось разбирать древнюю кладку.
      — Не чаяли прапрадеды, что нам доведётся здесь поработать, — шутил Иринушкин.
      Валунные глыбы были связаны окаменелым составом. Конечно, ломом или зубилом не так уж трудно выворотить камни. Но пулемётчики опасались стуком привлечь внимание противника. Они разбирали стену руками, иную глыбу расшатывали гюлдия, прежде чем удавалось вывернуть её.
      После этой работы у пулемётчиков долго кровоточили руки, не приживалась содранная кожа. Зато «точка» получилась на славу. Можно было стрелять из укрытия в глубине пролома. А в горячую минуту выдвинешься вперёд, и тогда — размах во всё плечо!
      Правда, тут уж ты на виду у врага...
      Ко времени, очень ко времени заговорил огневой «станок» в Шереметевском проломе.
      Гитлеровцы навели наплавные мостки через Новоладожский канал и начали бетонировать блиндажи, удлинять траншеи.
      Иринушкин и Рыжиков держали под прицелом эти мостки. Пулемётчики постарались сбить спесь с фашистов. Вскоре они уже не отваживались ходить по бровке.
      — Ползать, ползать учитесь, гады! — говорил Иринушкин, и дрожь пулемёта передавалась его рукам.
      В первые дни Володя внутренне страшился этих минут, когда человеческие фигурки срывались с мостков в воду или падали на землю.
      После первого огня, после боевого крещения, воз-вратясь в землянку, он не мог донести кусок хлеба до рта. Так и улёгся голодный на нары, закрылся с головой шинелью, повернулся к стене.
      Кажется, один Левченко понимал, что происходит с «мальчонкой». С удивительной братской нежностью тронул его за плечо и прошептал:
      — Тю, глупый. Не ты его, так он тебя.
      Не ответил Володя. По неписаному уговору среди бойцов не принято было делиться такими думами.
      Пожалуй, и в самом деле всё обстояло так, как говорил чубатый. Перед глазами пулемётчика плыл обугленный Шлиссельбург. «Не мы звали вас на нашу землю, — мысленно обращался Иринушкин к фигуркам в зелёных шинелях, — вы пришли убивать, жечь. Мы не признаем вас людьми. Умрите».
      От этой мысли он становился злым. Злым и метким.
      Па «огневой» пулемётчики обмениваются короткими,
      отрывистыми фразами. И если «станок» молчит, их произносят вполголоса.
      Только однажды Геннадий Рыжиков закричал во всю глотку:
      — Стой! Стой!
      Бледный, с перекошенным ртом бросился к Иринуш-кину, перехватил его руки.
      Теперь и Володя заметил, что на мостки поднимаются женщины. Они несли лопаты. Женщины жались друг к другу и смотрели на крепость. За ними шли солдаты с автоматами на ремнях.
      — Отойди от пулемёта! — кричал Рыжиков. — Зови комиссара!
      — Не вопи, — остановил его первономерной, — а ну, слетай на КП.
      Марулин тотчас же пришёл в Шереметевский пролом. Вместе с пулемётчиками молча наблюдал он за тем, что происходит на бровке.
      Женщины рыли траншею. Нетрудно было представить себе их лица, их горе. И пули-то они боялись, и совестно было, что на глазах у своих, русских, убежище для врага делают.
      Внезапно две молодые, в белых платках, вошли по колено в воду, раскинули руки, остановились лицом к крепости, закричали.
      Слов разобрать нельзя было. Чего просили они? Освобождения? Смерти?
      К ним кинулся солдат, замахал автоматом.
      Марулин потупился. Приказал:
      — Не стрелять!
      И ушёл, пригибаясь под сводами пролома.
      Два дня пулемёт бездействовал. Бойцы смотрели, как совсем близко строятся гитлеровские укрепления. Немцы вели работы спокойно. Они хорошо знали, что крепость огня не откроет.
      Бойцы вздыхали, охали и утешали себя тем, что потом «доберутся до гнуса» артиллерией.
      На третий день (дело было после полудня) Иринушкин толкнул в бок Геннадия.
      — Гляди на бровку. Не пойму, мерещится мне, что ли?
      — Ну, смотрю, — отозвался Рыжиков, — строятся, дьяволы.
      — Я не про то. Видишь, у блиндажа спиной к нам стоит толстая баба?
      — Баба действительно здоровенная.
      — Вот ведь, — рассердился Иринушкин, — ты на одёжку смотри.
      — Солдатские штаны! — вскрикнул в изумлении Геннадий. — Ей-богу, ш таны!
      — Опять орёшь, — укоризненно произнёс Володя, — вот тебе ещё штаны, и ещё, а там вон — офицерские галифе под ситчиком. А ну, ленты подавай! Быстрей!
      С командного пункта прибежал вестовой.
      — Что за переполох?
      Было ясно, что обнаглевшие фашисты под конец устроили маскарад. А какой же маскарад без музыки?
      К пулемёту Иринушкина присоединились другие огневые точки. Да ещё недавно прибывшие на позиции 50-миллиметровые миномёты, или, как их называли, «полтинники», подкинули жару. Врага вогнали в землю. Путь через мостки был снова плотно перекрыт.
      Скоро почувствовалось, что гитлеровцы охотятся за пулемётчиками из Шереметевского пролома. Их забрасывали минами. Иринушкин и Рыжиков пережидали налёт и снова разворачивали «станок». Позже фашисты выдвинули против пулемётчиков, видимо, своих лучших стрелков.
      Поединок со снайперами едва не закончился бедой.
      То, что стреляет снайпер и стреляет бронебойными, первым заметил Рыжиков. Геннадий предупреждающе дёрнул Володю за полу шинели.
      — Обойдётся, — стараясь сохранить спокойствие, ответил первономерной. Но в действительности ему было так не по себе, что хотелось поскорей укрыться за гранитной толщей.
      Пули нечастой капелью били о камень, подбираясь всё ближе, ближе. Передвинулись к запасному щитку, прочесали бровку. Да ведь кто разберёт, где он замаскировался, этот снайпер? Впереди песчаной косы торчит из воды остроугольный валун: лучшей позиции не придумаешь — близко и скрытно.
      «Погоди, голубчик. Не уйдёшь!»
      С валуна посыпался щебень. Очередь задохнулась. Видно, разорвалась гильза. Иринушкин быстро начал разборку, тёплое тело пулемёта казалось живым.
      И это была последняя мысль Володи...
      Рыжиков заметил, как командир расчёта приподнялся над щитком и сразу посунулся вперёд, лёг прямо под пули. Геннадий вцепился в него, потащил вши. Только в проломе заметил: руки мокрые. Посмотрел — кровь!
      Ещё не открыв глаза, Иринушкин услышал разговор. Узнал грубоватый голос Зеленова. Сержант по совместительству был санитаром.
      — Бинты в углу, в ящике.
      Тишина длилась долго. Потом другой голос, глубокий голос Марулина, спросил:
      — Ранение тяжёлое?
      Ответа пулемётчик не расслышал. Он потерял слишком много крови. Мысль работала вяло, лениво. Совсем не страшной представлялась смерть. Хорошо бы маму повидать. Зачем, зачем он тогда не разрешил ей проводить себя? Даже не простились как следует...
      Володя открыл глаза. Он сразу узнал санчасть в Светличной башне, комнату с серыми стенами. Близко, через камеру, находилась гарнизонная кухня.
      Зеленов в белом халате, который топорщился на плечах, выглядел ещё более неприветливым. Он больно поворачивал Володину руку, затягивая её бинтом.
      — В мякоть угодило, пустое дело... через неделю опять пойдёт в свой чёртов пролом. — И вдруг прикрикнул на раненого: — Нечего киснуть! Только от дела отрываешь. — И начал сдирать с себя халат.
      Зеленов не шутил, он и в самом деле не терпел слабых, беспомощных людей. Он сердился, что пришлось на полчаса оставить орудийный расчёт.
      Но от окрика пулемётчику стало веселей. На тех, кто собирается помирать, не кричат. Вот только бы встать на ноги, поскорей окрепнуть. Он придёт в землянку к Андрею и задаст ему выволочку. Пусть знает, как надо разговаривать с тем, кто получил боевое ранение.
      Валентин Алексеевич нагнулся над пулемётчиком, лицо его показалось Иринушкину очень добрым.
      — Видишь, — сказал комиссар, — человек становится солдатом, только когда кровь свою на родимую землю прольёт. Вот как оно бывает.
      И простился одними глазами.
     
     
      ГЛАВА VI. ПОИСК
     
      Миновало несколько дней. Рана затянулась. Иринушкин чувствовал себя здоровым. Но Зеленов не разрешал ему выходить из Светличной.
      — Эк тебе не терпится под пули стать, — говорил Андрей, — лежи знай. Медицине про то лучше известно, хлюпик ты или справный боец. Пока получается, вы, товарищ Иринушкин, как есть хлюпик. Ну и лежать, и помалкивать.
      Когда Андрей сердился, он переходил на «вы» и официальное обращение. Артиллерист в белом халате требовал беспрекословного повиновения «медицине».
      За это время Володя отоспался хорошенько. Спал он, как сурок, днём и ночью.
      Однажды пулемётчик проснулся и в полумраке каземата увидел, что санитар стоит около стены спиной к нему и перебирает банки, встряхивает их, нюхает.
      Иринушкин решил: теперь самое время доказать, что он человек здоровый и нечего его держать в санчасти. Доказать это было нетрудно. Нужно тихонько подкрасться к Андрею и простреленной рукой отпустить ему такую затрещину, чтобы у санитара не оставалось сомнений: рука действует отлично.
      План был выполнен быстро и успешно. Но результат получился неожиданный. Фигура в белом пискнула, повернулась — и на Володю испуганно глянули большие девичьи глаза. Из-под красноармейской шапки, съехавшей от удара набок, выползла косица.
      Совершенно растерянный, подхватывая слишком широкие в поясе кальсоны, Иринушкин попятился и торопливо забрался под одеяло.
      — За что вы меня ударили-то? — гневно крикнула девушка. — Я сейчас же вызову сюда коменданта!
      Володя натянул одеяло до самых глаз.
      Прошло довольно много времени, прежде чем он решился спросить:
      — Кто вы?
      — Вот ещё, — удивилась девушка вопросу, — я санитарка.
      — А на остров к нам как попали?
      — С батальоном.
      До этого утра Иринушкина навещал только Геннадий Рыжиков. Он приходил на несколько минут, спрашивал, как кормят, жаловался на то, что временный командир расчёта «ничего не объясняет, а вовсю ругается», и торопил товарища: «Кончай болеть».
      Теперь же чуть ли не половине гарнизона понадобилось узнать о самочувствии пулемётчика. В комнату набивалось столько народа, что становилось нечем дышать. Володе скоро надоело это всеобщее беспокойство о его здоровье. Бойцы задавали ему вопросы, а сами смотрели на санитарку. У неё были аккуратные, как у школьницы, косы, короткий толстенький нос и на лбу неглубокие рябинки.
      Иногда она протестовала против такого оживления в санчасти:
      — Грязь только наносите.
      Бойцы, многих из которых Иринушкин видел впервые, отвечали ей:
      — Очень уж хороший парень этот пулемётчик, нельзя не проведать.
      Или:
      — Сами понимаете — фронтовая дружба.
      Это враньё так опротивело раненому, что хоть беги из Светличной.
      Однако всё завершилось гораздо проще.
      Пришёл Андрей Зеленов, прогнал лишних посетителей и сказал Володе:
      — Завтра — на позицию. Здоров. — Потный от волнения, он козырнул девушке: — Возражений не будет, товарищ военфельдшер?
      Тонкая лесть со стороны сурового и неизменно правдивого артиллериста изумила Иринушкина.
      Но он не раздумывал над этим. Мысли его были заняты совсем другим. От бойцов, побываших в санчасти, он узнал, что накануне ночью на остров переправился стрелковый батальон.
      Что-то готовилось.
      Такого многолюдья в крепости не бывало. Прибывшие стрелки расположились в пустующих корпусах. Чистили оружие. Заряжали запасные диски. Проверяли гранаты и подгоняли их к поясам, под правую руку. Всё свободное время спали. На полу, без подстилки, ранец в изголовье.
      Командир батальна, молодой капитан с узкими усиками, почти не уходил с наблюдательного пункта. Бинокль натёр ему красные полукружия под глазами. Он смотрел то на Новоладожскую косу, то на карту, развёрнутую на кирпичах. Вполголоса разговаривал с комендантом крепости, стоявшим рядом. Комендант был очень серьёзен, с готовностью отвечал на все вопросы.
      — Прошу вас послать разведку, — обратился к нему молодой комбат.
      Хотя они были в равном звании, Чугунов поднёс пальцы к козырьку.
      — Есть!
      В подземелье, где жили бойцы, коменданта встретил старшина Воробьёв:
      — Смирно!
      Чугунов не принял рапорта.
      — Вольно.
      Он сел на нары и велел сесть бойцам. Ясно, без лишних слов капитан рассказал о предстоящей операции. Ей должен предшествовать ночной поиск непосредственно на позициях врага, на бровке. В поиск отправятся на лодке всего два-три человека. Капитан не скрыл исключительную опасность дела. Затем спросил:
      — Кто пойдёт?
      В подземелье стало очень тихо. Чугунов всматривался в лица бойцов. Одни отводили взгляд: явно боялись, не назвал бы комендант их фамилию, другие смотрели спокойно, будто говорили: «На рожон не попру, а пошлёте, так тому и быть». Но у многих опасность раздула озорной, дерзкий огонь в глазах.
      Комендант знал своих красноармейцев не только поимённо. Он грустно подумал: «Отчего это самые хорошие люди, самые умелые и добрые так щедры, отдавая жизнь?»
      Встал Степан Левченко, одёрнул гимнастёрку и сказал:
      — Разрешите мне, товарищ капитан.
      Чугунов тихо ответил:
      — Подбери сам ещё двоих. Готовьтесь.
      Степан был, как обычно, весел, говорлив. Только когда передавал коменданту свой комсомольский билег и маленький чёрный медальон, — красноармейцы видели: у Степана дрогнули губы.
      Левченко тяготился молчанием товарищей. Он заговорил о медальоне:
      — Штука эта счастливая. Главное — номер у неё подходящий. Тринадцатый. Никто в полку не хотел брать, мне досталась.
      В пластмассовой трубочке, под привинченной пробкой хранился свёрнутый лоскуток бумаги с адресом далёкого села, где мать бессонными ночами ждала сына...
      — Готовьтесь, — повторил капитан и вышел из землянки.
      Двоих товарищей для поиска Степану было нетрудно подобрать. Идти с ним люди не страшились.
      До темноты оставалось немного времени. Левченко отправился на причал.
      Лодку он выбирал обстоятельно и неторопливо, словно для рыбалки. Смотрел, хорошо ли просмолена, легка ли на ходу? Уключины ему не понравились, он их вынул и тут же начал строгать деревянные колышки-кочетки. Они, конечно, не держали так прочно вёсла, зато при взмахе не было ни малейшего стука.
      Втроём пошли на гарнизонную кухню. Повар налил в котелки до краёв щей с мясом. Таких порций в крепости давно уж не видывали. Степан удивился.
      — Больно добрый ты сегодня, — заметил он повару.
      — Да что уж, — вздохнул тот, — хотите, ещё добавлю...
      С наступлением сумерек лодка ушла на озеро.
      Всю ночь на наблюдательном дежурили комендант и комиссар. Расчёты у орудий сменялись через два часа. Каждый метр на бровке внимательно просматривался. Бойцы тревожно следили, что там происходит.
      Вернулась лодка засветло. Разведчики тотчас поднялись на башню Головкина. Долго показывали они командирам, где у фашистов скрыты пулемётные гнёзда, орудия, склады, где вторая линия окопов.
      В подземелье не спали. Бойцы ждали рассказа о поиске. Но Степан отвечал нехотя:
      — Погостевали у фрицев...
      Он клевал носом. Наконец взмолился:
      — Дайте выспаться. Глаза слипаются, сил нет.
      Но его товарищи долго ещё рассказывали, как с озера повернули они к косе, как высадились на камни и замаскировали лодку гнилым, лежалым сеном. Потом поползли к блиндажам. Здесь притаились, услышав говор. Запиликала гармоника. Один из бойцов (он сам и рассказывал об этом) предложил: «Хорошо бы гранатой шарахнуть». Левченко ему ответил шёпотом: «Стрелять я в тебя не стану, а задушу своими руками».
      Поползли дальше, припадая к земле, чуть дыша. Видели пушки, нацеленные на крепость. Стволы пулемётов чернели в амбразурах и тоже грозили Орешку.
      В эти минуты, когда казалось, что даже стуком сердца можно себя выдать, разведчикам всего больше нужны были глаза. Глаза, как у кошки. Чтобы видеть во тьме. Всё высмотреть, разузнать.
      Едва лишь на Ладоге обозначилась розовая неширокая полоса, разведчики двинулись обратно...
      Степан спал, раскинув руки. Волосы прилипли к потному лбу. Храп раздавался на всё подземелье.
      Тем временем в крепости всё готовилось к броску. У Государевой башни, вплотную к берегу, укрылась целая флотилия — свыше двадцати лодок. Их надо было перебросить на исходный рубеж, к Флажной башне.
      В сумерках из крепости вышли несколько человек. Они сгрудились у причала. Вполголоса спорили. Как передвинуть лодки? От одной башни до другой расстояние не велико. Да метры-то эти трудные.
      Водный путь от правого берега к крепости ограждён защитными бонами — брёвнами на цепях. Цепи поставлены намертво. Как перебросить лодки через боны? Только один путь и есть — перенести их на руках.
      По Неве плыло льдистое сало. Даже смотреть на реку было зябко.
      Никто не решался первым войти в воду. А время шло. Тогда Марулин приказал:
      — За мной!
      И шагнул в Неву. Вода обожгла ноги и сразу заплескалась у груди.
      Спасение заключалось в том, чтобы двигаться, напрягать мускулы, работать, холоду противостоять жаром разгорячённого тела.
      Все поняли это. Бойцы обогнали комиссара и вцепились в шлюпки. Их подводили к бонам, перетаскивали через затопленные цепи.
      В ледяной воде невозможно было выстоять больше пяти-шести минут. Бойцы сменяли друг друга.
      Флотилия сосредоточилась у Флажной. Ровно в час после полуночи началась погрузка — и десант двинулся к Шлиссельбургу. На первой лодке — Степан Левченко со своими разведчиками.
      В крепости всё было, по выражению артиллеристов, «на-товсь». Командиры — на наблюдательном пункте. Артиллерийские расчёты — у пушек. Пулемётчики не отрывали глаз от прицелов. Весь гарнизон вышел иа позиции.
      Противник вёл себя беспокойно. Небо пестрело ракетами. На самом краю города, на набережной, загорелся дом. Этот факел, огромный и пламенеющий, осветил Неву.
      Сразу же яростно ударили пулемёты, орудия. Правый берег и Орешек поддержали десант огнём.
      Всю ночь над рекою мела железная метель.
      Перед утром, в тумане, лодки начали выходить из боя. Они подплывали к откосу Флажной башни. Лодок было мало и ни одной целой. Прошитые пулями борта. Пятна крови на досках.
      На днищах, в пробившейся воде, лежали убитые и раненые. С последней лодки на плащ-палатке вынесли капитана, командира десанта. Лицо его было закрыто стальным шлемом.
      Четверо бойцов держали плащ-палатку за углы. Они ступали медленно, казалось, каждый шаг стоил им усилия и несли они непомерной тяжести груз.
      В санчасти повсюду — на нарах и на полу — лежали раненые. Одни просили пить, другие бредили, кричали, метались. Но всего больнее было смотреть на тех, кто молчал.
      Сосредоточенные в себе, в своём страдании, они безмолвно шевелили пальцами, растирали себе грудь. Под полузакрытыми веками — мутные глаза.
      За таких раненых санитарка Шура опасалась больше
      всего. В смявшемся, окровавленном халате она склонялась над ними, говорила ласково:
      — Миленькие, родненькие.
      Бойцы, многие из которых сейчас прощались с жизнью, не приняли бы утешения. Но эти добрые девичьи слова облегчали муку. То один, то другой брал санитарку за руку, не отпускал её.
      Но Шура спешила. Раненые всё прибывали и прибывали.
      В санчасть пришёл комендант, потом — Марулин, за ним — старшина. Они вглядывались в лица бойцов. Автоматчик с забинтованной головой спросил коменданта:
      — Кого ищете, товарищ капитан?
      — Солдата одного, по фамилии Левченко.
      — Из себя-то он какой?
      — Обыкновенный, с чубом, кареглазый.
      Такого автоматчик не встречал. Зато его товарищ, державший на весу раненую руку и морщившийся от боли, переспросил:
      — Разведчик, что ли? Па первой шлюпке шёл?
      — Он, он и есть! — обрадовался Чугунов.
      — Лихой парень, — подтвердил боец, — как же, видел его. Лодки наши борт к борту плыли. Понимаешь, как немцы начали по нам садить, Левченко этот спиной повернулся, говорит: «Ну их к чертям собачьим. Убьют — так хоть не увижу как».
      — Где он? — нетерпеливо спросил комендант.
      — А вот, понимаешь, как у него в шлюпке-то всех свалило, он сам па вёсла сел, левую руку прострелили, одной гребёт, весло не выпускает.
      — Выгреб?
      — Где уж там. Видел я, закруншло челнок...
      На острове весь день ждали возвращения Степана. В землянке на нарах одиноко лежала его сброшенная с плеч шинелька — Левченко ушёл в десант в короткой стёганке.
      Воробьёв бережно расправил шинель.
      — Пропал наш дружок, как есть пропал.
      С наступлением темноты всех раненых переправили на материк, в госпиталь.
      Ушли и оставшиеся в живых бойцы наступавшего батальона. Санитарка Шура попросила разрешения остаться в крепости.
      Неудача десанта, большие потери глубоко переживались всеми. Только очень немногие знали, что кровь пролита не напрасно.
      Из Шереметевского пролома Иринушкин разглядел на косе солдат в голубых пилотках необычного фасона. Они явно не представляли себе, как опасен переход через наплавной мостик, в траншеях бегали в полный рост и совались прямо под прицел. Пулемётчики тотчас приступили к их «воспитанию».
      На правом берегу, в разведотделе, в это же время отметили точно установленный факт: батальоны новой немецкой дивизии, известной под названием «Непобедимой», переброшены с другого участка в Шлиссельбург. Значит, на этом другом участке фронта советским частям воевать стало полегче.
     
     
      ГЛАВА VII. СЕСТРЁНКА
     
      Санчасть в крепости собирались укомплектовать давно. Поэтому желание Шуры остаться на осгрове пришлось кстати.
      Она быстро обжила невзрачный каземат в Светличной. Стены с почернелой штукатуркой завесила простынями. Раздобыла белый шкафчик для лекарств.
      Застелют койки чнпым бельём. У дверей бросила коврик, аккуратно вырезанный из шинельного сукна.
      Такая уж, должно быть, сила у женских рук. К чему прикоснутся — засветится, камень под ними теплеет. Право, в каземате даже уютно стало.
      По своему белому царству Шура двигалась лёгкой походкой. Коренастенькая, с ловкими, быстрыми руками, она всегда находила для себя дело.
      Если нет раненых, что-нибудь штопает, шьёт. А тут вдруг завела в крепости настоящую прачечную.
      Бойцы не любили стирать бельё. Грязное выбрасывали. Это было возможно только потому, что в тех же обширных складах озёрной флотилии нашлось несколько кип полотняного белья.
      Но со временем кипы эти заметно отощали. Волей-неволей следовало подумать о стирке.
      С берега на остров было доставлено «вооружение» необычного типа: два жестяных корыта.
      Шура стирала полными днями. Рукой в мыльных хлопьях отбросит косицы на спину и снова нагнётся над корытом. Троих бойцов приспособила себе в помощники; они охотно выполняли непривычную работу.
      Бельё для просушки вешали во дворе. Но после того как однажды несколько пар было продырявлено осколками, Шура велела натянуть верёвки за менее обстреливаемой стеной.
      Прошло всего несколько дней, а Шуру уже считали необходимым человеком в крепости. Бойцы даже удивлялись, как это они до сих пор жили без своей славной санитарочки. На острове Шуру стали называть сестрёнкой. Это душевное имя словно ограждало её от всего дурного.
      У санитарки работы было много. Чуть не каждый день — перевязки. Ранения почти все осколочные.
      Гитлеровцы никак не могли позабыть о дерзком десанте. Теперь они держали крепость под постоянным огнём, особенно — подходы к острову и переправу.
      К пулям, к осколкам в гарнизоне притерпелись. Но людей ждали испытания ещё более тяжкие.
      В кухонных котлах всё чаще варились «пустые» щи. Кашу можно было убрать одной хорошей ложкой. Хлеб нарезался скупыми порциями, с каждой неделей всё меньше. На столах не оставалось крошек. Крепость делила с Ленинградом блокадную судьбу.
      В эти дни незаменимым человеком в гарнизоне стал седой старшина Иван Иванович Воробьёв. По своей должности он ведал хозяйственным устройством, обеспечением тыла, то есть подвозкой продуктов, боеприпасов. Да дело-то в том, что крепость была боевой единицей, в которой тыла, в обычном понимании, не существовало.
      Сколько раз седой старшина под минами, под пулемётным обстрелом вёл гружёные лодки на остров. Опасность не страшила его. Страшно было оставить людей без хлеба, а пушки без снарядов.
      Для поездок иа материк ему разрешалось выбирать солдат самых надёжных, как для трудной боевой операции.
      В одну из таких поездок он взял с собой Иринуш-кина. *
      В Морозовке, в полевой пекарне, нагрузили подводу хлебом, каждую буханку взвешивали, считая граммы. Хлеб укладывали в мешки.
      Лошадёнка попалась ленивая, еле передвигала ноги. Воробьёв и Володя шли за телегой. По озеру перекатывались валы последней осенней бури. Прибой вскидывал белую пену. Трудно и гулко дышала Ладога.
      Колёса телеги скрипели. Двое с автоматами шли, оступаясь в грязные, разбитые колеи.
      Володя смотрел на тугие мешки, которые вздрагивали и плыли у него перед глазами. От них исходил вкусный хлебный дух.
      Нестерпимо хотелось есть. Володя до тошноты наглотался слюны. Он поймал себя иа том, что подошёл вплотную к телеге, безотчётно протянул руку к мешку. Сразу же заметил взгляд Воробьёва и принялся старательно поправлять мешок.
      Снова хлюпает грязь под ногами. Опять скрипят колёса.
      Нет, никогда в жизни Володя ничего не желал так сильно и неотвязно: схватить зубами пачухую мякоть, чтоб корочка хрустнула... Конечно, чужого он не взял бы. Но свой паёк, то, что ои всё равно получит, отчего не взять сейчас? Ну, просто с ума сойдёшь, как хочется есть...
      Иринушкин посмотрел на старшину. Он шёл неспешными шагами, засунув руки в карманы ватника.
      Иринушкин задержал шаг, старшина поравнялся с ним.
      — Иван Иваныч, — начал пулемётчик и помедлил, — Иван Иваныч! — И, торопясь, сбиваясь, сказал ему о «своём пайке».
      Воробьёв даже остановился от удивления.
      — Думать о том не смей. Какой ещё «свой паёк»...
      Володя догнал повозку. Стыдно было так, что есть расхотелось. Не слушать, не слушать, что ещё может сказать старшина. Боец чувствовал: Иван Иванович шагает сзади и смотрит на него с укором.
      На плечо Иринушкина легла рука старшины. Пулемётчик неловко отвёл плечо. Но тут же ощутил, как в пальцы ему сунули что-то жёсткое. Посмотрел: кусок хлеба. Ноздристый, чёрствый, наверно, ещё взятый с острова.
      Володя грыз его и сердился на себя, что не может отказаться от этого куска...
      Он обрадовался, увидев одинокие дома Шереметевки, маленькую бухту, песчаный берег.
      — С Орешка? — спросил часовой.
      Военный люд прочно усвоил укоренившийся в Прила-дожье обычай — называть крепость её старинным именем.
      — Тут какой-то всё спрашивал, когда лодки будут, — продолжал часовой, — вон дрыхнет.
      Старшина подошёл к красноармейцу, приткнувшемуся к ящикам. Он лежал, втянув голову в расстёгнутый ворот стёганки.
      Воробьёв растолкал спящего, строго спросил:
      — Тебе зачем в крепость?
      Красноармеец встал. Иван Иванович попятился, крикнул:
      — Иринушкин, смотри! Это же наш Степан.
      — Ну, я, — преспокойно сказал Левченко, — чего ты всполошился?.. Махоркой не богат?
      — Да как ты сюда попал?
      — А где же мне быть, раз я из госпиталя иду.
      — Мы ведь похоронили тебя.
      — Тю! А я живучий. Ну, давай, давай махорку.
      До назначенного часа переправы оставалось ещё много времени. Бойцы разговаривали у самой воды. Тлеющие самокрутки прятали в ладонь.
      Левченко рассказал, как он очнулся в разбитой лодке, как другая лодка, в которой на троих парней были две здоровых руки, доставила его на берег, как отвезли в госпиталь.
      — Гребцы же мои полегли все до единого. — Степан опустил голову и начал застёгивать телогрейку. Крючки срывались с петель.
      Иринушкин и Воробьёв без конца дивились удаче Степана: вынести голову из такой переделки!
      — Да я же вам говорю, хлопцы, — с лукавой серьёзностью заметил Левченко, — всё дело в моём медальоне. Тринадцатый номер, счастливое число!
     
     
      ГЛАВА VIII. ФЛАГ НАД КРЕПОСТЬЮ
     
      Неву затягивало льдом. Его ломало волной и ветром. Белый припай держался прочно только у берегов.
      Близился Октябрьский праздник, первый праздник в дни войны.
      Утром шестого ноября из политотдела дивизии позвонили:
      — Встречайте гостей.
      В крепости недоумевали: какие гости?
      Поздно вечером на остров высадились несколько человек в гражданской одежде — рабочая делегация.
      В крепости тотчас стало известно, что гости привезли с собой какие-то мешки и ящики, что среди делегатов есть женщины и что пробудут они в крепости два дня. Все были взволнованы этим событием. «Значит, помнят о нас, — говорили бойцы, — ленинградцы привет нам шлют. Делегаты на фронт, па самую передовую приехали поклон передать».
      Бойцам не терпелось взглянуть на делегатов.
      Первое знакомство произошло па крепостном дворе.
      Комендант и комиссар поздоровались с гостями. Марулин сказал:
      — Дорогие товарищи, в эту радостную минуту встречи я хочу напомнить вам об одном факте из истории Великой Октябрьской революции. Двадцать четыре года назад над Шлнссельбургской крепостью впервые взвил-
      ся красный флаг. Его подняли рабочие ближних заводов, пришедшие сюда, на этот остров, чтобы открыть ворота «Русской Бастилии». Они подняли стяг революции в честь победы правды над ложью, добра над злом, угнетённых над угнетателями... На нашем маленьком боевом острове сейчас нет места, да и времени нет для традиционной демонстрации. Но не годится советским людям встречать праздник без своего революционного, гордого флага. А потому, в соответствии с записью в журнале боевых действий, приказываю... — Комиссар повернулся к небольшой шеренге бойцов. — Поднять над крепостью Государственный флаг Союза Советских Социалистических Республик!
      Степан Левченко, страшно смущённый тем, что десятки людей взволнованным, ободряющим взглядом смотрят на него, развернул алое полотнище и направился к водонапорной башне.
      Эта железобетонная громада на широком, ребристом кубе возвышалась над стенами. Прошло немного времени — и на её вершину взлетел флаг.
      Па крепостном дворе запели гимн. Пели артиллеристы и пулемётчики, седоусый мастер, прокатчик с Кировского завода, старая прядильщица с тельмановского комбината. Над всеми голосами летел голос самой юной делегатки, тоненькой и стройной, как сосёнка. Никто не осмелился сказать ей, что здесь, рядом с противником, не полагается петь громко.
      Снаряд ударил в стену, завизжали осколки. Делегаты не испугались, не пригнулись. И это ясней любых слов рассказало бойцам о том, что происходит в городе, в ириленипградских селениях. Подумалось: «Стало быть, и вы успели привыкнуть к этой музыке».
      Никакого торжественного заседания в крепости не было. Просто гости ходили по землянкам и беседовали с защитниками Орешка. Беседы эти многим запали в душу.
      К стрелкам и пулемётчикам пришла текстильщица вместе с молодой товаркой. Сопровождал их комендант.
      В землянке дневалил Иринушкин. Он звенящим голосом подал команду и разлетелся с рапортом.
      Чугунову было приятно показать делегатам, какие у него молодцеватые красноармейцы.
      Старая женщина смутила дневального тем, что несильной, тонкой рукой вдруг погладила его по щеке. Потом огляделась и спросила:
      — Есть тут у вас метла?
      Иринушкин вытащил откуда-то из угла замызганный голик, текстильщица передала его девушке.
      — Подмети.
      Сама же принялась убирать на столе. Здесь валялись окурки, тряпки, пропитанные смазочным маслом, пустые гильзы. На лице коменданта появились пунцовые пятна. Бойцы переминались, не зная, что делать в присутствии такого удивительного «начальства».
      А «начальство» село за чистый стол, убрало под шерстяной платок белую прядку и спросило:
      — О чём станем говорить, дети?
      И то, что этих парней, порядком огрубевших на войне, женщина назвала детьми, было так необыкновенно, что иные вздохнули порывисто, иные глотнули застрявший в горле ком.
      Текстильщица говорила серьёзно и строго о Ленинграде, о том, что в городе сокращён хлебный паёк, погасло электричество, не ходят трамваи. Остался только одни путь в страну, на Большую землю. Этот путь пролегает здесь, через Ладогу. И Шлиссельбургская крепость — бессменный часовой на этом пути.
      — Рабочие Ленинграда велели сказать вам, — продолжала делегатка, — что из крепости уходить нельзя. Вам будет трудно. А когда станет трудно невмоготу, скажите, и те, кто остались в городе — женщины, старики, подростки, — возьмут винтовки, придут помочь вам...
      Гости раздали бойцам подарки. Кому достались тёплые варежки и шарфы, кому — кисеты с махоркой, открытки с видами Летнего сада, Зимнего дворца, Медного всадника. Всех оделили белыми хрустящими сухарями.
      Бойцы не хотели принимать бесценный дар голодающего города. Но и обидеть отказом нельзя было.
      Всем запомнился этот проникновенный, дружеский разговор.
      Володя взял у девушки метлу, которой она подметала каменный пол. Но девушка не сразу отдала метлу,
      и они потянули её в разные стороны, за прутья и палку. Оба рассмеялись.
      Пулемётчик робел и в то же время старался показать себя бывалым солдатом. Но он заикался от смущения, когда обратился к молодой гостье:
      — Тебя как зовут?
      — Алла... Алла Ткаченко. Я работаю таксировщицей на Ледневской пристани. Так что я здешняя, ладожская.
      Она махнула рукой в сторону озера.
      Алла не была красива. Худенькая, глазастая, с расплывчатой линией губ, она хорошела, только когда смеялась. Её глаза светились и лёгкие волосы разлетались над лбом и ушами.
      Иринушкин вдруг взял её за руку и сказал:
      — Хочешь, пойдём посмотрим фашистов.
      И они выбежали из землянки.
      Володя знал такое место в крепости, откуда можно было, не выходя на стену, отлично разглядеть Шлиссельбург. Он привёл Аллу в башшо. Поднялись по винтовой лестнице к слуховым окнам.
      Но чёрные силуэты домов и бугры блиндажей не показались девушке интересными. Она залюбовалась звёздами, лившими ровный свет на реку и остров...
      Ночь прошла спокойно. Делегатам отвели самое удобное и безопасное помещение — подвал, «киношку».
      Утро же началось сильным обстрелом. Гитлеровцы били в упор по флагу на башне.
      Весь гарнизон по тревоге вышел на боевые позиции. От водонапорной башни отлетали куски бетона, спаянного с железом. Снаряды рвались с визгом и лязгом. Похоже было, что над крепостью взад и вперёд ездит немазаная телега. Осколком перебило древко. Флаг, прочертив воздух, упал на землю.
      Все, кто наблюдали этот удивительный бой, затаясь за стенами, невольно охнули. В ту же минуту крупными прыжками к флагу устремился Степан Левченко. Он сделал это, не ожидая команды. Просто не мог видеть сброшенным стяг, который перед тем сам водрузил. Размахивая над головой обломком древка с красным полотнищем, Левченко подбежал к водонапорной и исчез за её квадратной дверью.
      Весь верх бетонной башни был разбит снарядами, крышу снесло. Торчали стропила и перекрытия.
      В верхнем окошке показалось добродушное лицо С/гепана. Он осмотрелся и, видимо, решил, что такая высота недостаточна для флага.
      Спустя несколько минут Левченко увидели на самой вершине башни. Флаг был засунут у него за пояс. Руками он держался за стропила, а ногами нащупывал, твёрдо ли держатся остатки бетона. Наконец он подтянулся и грудью лёг на перекрытие.
      На землю падали щепки и куски камня, отбиваемые пулями. Степан действовал осмотрительно и спокойно, точно не было под ним высоты и вокруг не роился злой свинец.
      Левченко прикрепил древко. Полюбовался своей работой. И снова спустился в башню.
      Загремели немецкие батареи с Преображенской горы. Казалось, огневой налёт длился бесконечно.
      Вдруг все звуки разгоревшегося боя перекрыл удар огромной силы. Он возник и тотчас угас. Но в следующее мгновение разрывы снарядов не казались уже такими оглушительными. Эхо долго ещё отзывалось где-то на берегу.
      Люди смотрели на вышку и не узнавали её. У подножия лежала бесформенная груда железа: это упал с высоты водяной ри ;срвуар. Верхушка башни сместилась и грозила вот-вот обрушиться. Оставлять её в таком виде было нельзя. К башне поспешили подрывники. Они заложили тол.
      Вскоре на том месте, где стояла водонапорная башня, дымилась гора бетона...
      Так во второй раз упал флаг, но уже вместе с вышкой.
      Делегаты следили за ходом боя.
      Не прошло и получаса, как красный флаг появился в другом месте, посреди крепости, на колокольне.
      Его поднимал не Степан, а добрый десяток добровольцев. Они же следили и за тем, чтобы был порядок. Флаг, пробитый осколками, тотчас заменялся новым.
      Гитлеровцы поутихли. Нервы у них успокоились, а может быть, просто не хотелось делать напрасную работу.
      Красное полотнище развевалось над островом.
      У бойцов было светлое, хорошее чувство. Свой праздник они встречают как должно.
      Вечером в подвале прощались с делегатами. Настоящего концерта художественной самодеятельности не было. Алла Ткаченко пела свои любимые песни, про рябинушку, про стёжки-дорожки. Девический голос переливался под мрачными сводами, наверно, впервые за всю их историю.
      Потом пели вместе «Варшавянку». Молодые бойцы не знали слов. Кировский прокатчик говорил слова каждого куплета, и десятки голосов подхватывали их:
      Вихри враждебные веют над нами,
      Чёрные силы нас злобно гнетут!
      В бой роковой мы вступили с врагами,
      Нас ещё судьбы безвестные ждут!
      Песня революции, окрепнув, гремела с торжественной решимостью.
      Но мы подымем гордо и смело Знамя борьбы за рабочее дело,
      Знамя великой борьбы всех народов За лучший мир, за святую свободу.
      «Варшавянка», с которой когда-то шли в битву отцы, ныне вела и сыновей на воинский подвиг
      На бой кровавый,
      Святой и правый,
      Марш, марш вперёд,
      Рабочий народ!
      Всем нравились эти старые, зовущие и немного грустные слова. Пели, взявшись за руки, и казалось, что это не руки соединены, но артерии, кровь стучала в сердца.
      Делегаты не спрашивали, что передать от защитников крепости ленинградцам. То, что они видели здесь, стоило любых речей.
      В подвал вошёл дежурный и доложил:
      — Шлюпки у причала.
      Девушка тихо сказала пулемётчику:
      — Пиши мне. Буду ждать твоих писем.
      Она наклонила голову, и Володя увидел летящие шелковинки её волос.
      Делегаты пошли на берег. К орудиям встали удвоенные расчёты, чтобы при опасности надёжно защитить переправу.
     
     
      ГЛАВА IX. СОВЕРШЕННОЛЕТИЕ
     
      Как только прочный лёд покрыл Неву, крепость окружили рогатками с колючей проволокой. Изнутри к стенам приставили деревянные лестницы, чтобы в случае штурма быстро занять верхние отметки. По ночам выдвигали вперёд дозоры. Усилили дежурства на наблюдательном пункте.
      С башни Головкина в стереотрубу открывался широкий обзор. Белые пространства со всех сторон подступали к Орешку.
      Когда Иринушкину доводилось бывать на наблюдательном пункте, он надолго припадал к окулярам. Смотрел на озеро, в даль, затянутую дымкой. В сумеречные часы поблёскивали огоньки, вероятно, фары, не пригашенные водителями, или костры на льду. По ладожской дороге шли машины в Ленинград и из Ленинграда.
      Где-то там, на озере, Алла Ткаченко. Что она делает сейчас? Переправляет раненых на Большую землю? Принимает грузы? А может быть, пишет письмо к нему, в Орешек?
      Ну, от Аллы Володя сегодня письма не получит. А от мамы — непременно. Он напишет в ответ целый лист. Пусть мама удивится большому письму.
      Нынче у пулемётчика очень важный день. Обязательно нужно кому-то рассказать об этом.
      По траншеям, прорытым через двор, Володя направился в сторону цитадели. Глинистые стенки осыпались. Местами их прихватило ледком, а верх — на уровне глаз — запорошило снегом. И тут, между льдом и снегом, на узенькой чёрной землистой полоске проблеснула зелёная ниточка. Нет, не ниточка, стебелёк.
      Травинка. Вот и другая, третья. С лета сохранили они зелень, только замерли на холоду. А если отогреть их в ладонях, совсем оживут.,.
      В траншее тесно. За поворотом Иринушкина нагнал Воробьёв. Они пригнулись и побежали к Светличной башне. Перешагнули через ступеньки и открыли дверь в санчасть.
      Шуру они застали за необычным занятием. Она держала на коленях большую дымчатую кошку и зашивала ей щёку. Кошка вырывалась, фыркала. Шуре приходилось крепко прижимать её локтем.
      — Что с Машуткой? — спросил старшина.
      — Осколком резануло, — ответила санитарка, работая иглой.
      — Давай помогу, — предложил Воробьёв и взял кошку на руки.
      Она вся дрожала и смотрела на людей жалобными глазами, зрачки её расширились от боли.
      Кошка Машутка была любимицей гарнизона. Назвали её по имени другой Машки, лошади, которая в первые месяцы жила на острове, но не прижилась.
      За белой Машкой ухаживали как могли. С правого берега доставляли сено. Устроили ей стойло в бывшем пожарном дено. Но лошадь никак не могла привыкнуть к обстрелам.
      Как-то шрапнелью сорвало дверь с депо. Машку ранило в грудь и голову. Лошадь помчалась во двор, стала метаться, ничего не видя залитыми кровью глазами.
      С тех нор при каждом обстреле она выбегала из депо. Бойцам приходилось ловить её, чтобы увести в конюшню.
      По первому льду неуживчивую Машку отвели на материк.
      Безраздельной любимицей островитян — так нередко называли себя защитники Орешка — • стала кошка Машутка.
      Никто не знал, как она появилась в крепости, — то ли и раньше жила здесь, то ли принёс её кто-нибудь и 5 Морозовки.
      Умная, ловкая кошка отлично освоилась с обстановкой. О её похождениях бойцы передавали друг другу немало рассказов. Машутка умела «дразнить» гитлеровцев. Лениво, с полным безразличием крадётся она по стене. Только застучала очередь автомата, кошка уже спрыгнула вниз. Очередь стихла, и она опять на стене до новой очереди.
      Особенно интересно было смотреть, как Машутка путешествует по крепости. В помещении бегает спокойно, лижет руки людям, хватает коготками за сапоги, а то с разбега прыгнет иному бойцу на спину, доберётся до плеча, свернётся тёплым комочком, мурлычет. Но чуть юлько Машутка подошла к двери, беспечности словно не бывало. Вся напружинится, покрутит мохнатой головой и прыжком — в траншею.
      По щели движется неторопливо, хвост выгибает. Щель заканчивается в нескольких метрах от кухни, постоянного местожительства Машутки. Эти метры она пролетала стремглав.
      Вообще же Машутка старается при сильном шуме отсиживаться на кухне. Но если уж попадёт под огонь, очень точно выберет необстреливаемую сторону.
      Несмотря на осторожность, дымчатый зверёк дважды был ранен. Сейчас осколок мины в третий раз сильно поцарапал Машутку, перебил усы и повредил щёку.
      Санитарка зашила рану, наложила бинт и отпустила кошку. Она попробовала содрать повязку, замяукала и побежала на кухню.
      Шура, улыбаясь, посмотрела ей вслед.
      — Зачем пришли-то? — повернулась санитарка к пришедшим: — Здоровы? Не ранены?
      — Ничего нам не делается, — махнул рукой старшина, — а тебе помочь не надо ли? Вон — корзины с бельём. Сушить будешь? Могу на двор вытащить.
      — Успеется, — решила Шура, — отогрейтесь. На дво-ре-то, вроде, пургу разводит.
      Они сели за стол, накрытый залатанной простынёй.
      В самодельное окошко с неоструганным переплётом был вставлен осколок стекла. На него были наклеены бумажные полоски. Сквозь этот осколок виделось, как с озера метёт и охапками бросает снег. В развалинах выл злой-презлой зимний штормяга.
      — О чём будет разговор-то? — насмешливо спросила Шура.
      Оба промолчали. И потому заговорила она сама: о родной Вологодщине, о Кубенских озёрах. А какие леса на Сухоне! Таких лесов, поди, нет нигде. Медведя или лося можно повстречать запросто. И реки там текут чудно: с середины в разные стороны. Два низовья у такой реки.
      Санитарке показалось, что слушатели не верят ей. Она принялась горячо уверять, что так бывает: значит, на водоразделе река.
      Кому же ещё и знать вологодские чащобы, как не ей, леспромхозовской учётчице. Она по этим лесам с деревянным метром-складешком все тропы исходила.
      — После войны-то приезжайте, покажу я вам наши чудные реки.
      Санитарка сказала эти слова очень радушно. Она не сомневалась, что война скоро кончится и они останутся живы-здоровы, и такое свидание возможно.
      — Знаешь, Шура, — сказал пулемётчик, — у меня сегодня день рождения. Мне исполнилось восемнадцать.
      — Милый ты мой, — санитарка растроганно чмокнула Иринушкина в щёку, — подумать только: восемнадцать!
      Володя вспомнил, как праздновал своё семнадцатилетие в прошлом году. Пришли школьные товарищи. Мать напекла вкусных пирогов. Было весело. Могло ли тогда прийти в голову, что следующий день рождения доведётся встречать на войне?
      Вот так наступило совершеннолетие. Зима. Вьюга. Рвутся снаряды. Взахлёб стучат пулемёты.
      — Чьи поздравления-то хотел бы получить сегодня? — спросила Шура.
      — От матери. Она у меня хорошая старушка, — ответил Володя.
      И перед глазами его возникло милое лицо в морщинках, хлопотливые руки. Он помнил эти руки с тех пор, как начал помнить что бы то ни было. Он привык их видеть всегда в работе. А работать приходилось много, особенно после смерти отца.
      — Поздравление от мамы непременно будет, — продолжал Иринушкин. — Вот приду в землянку, а там меня ждёт маленький белый конвертик. Устиненкоп с утра за почтой уехал...
      Володя возвращался в свою землянку не траншеей, а для сокращения расстояния — прямиком через двор.
      Г арнизонный почтарь Устиненков давно уже приехал с правого берега. Раскрытая сумка лежала на столе.
      — Женька! — крикнул Иринушкин. — Давай мне письмо.
      — Письмо? — спросил Устиненков. — Никакого письма тебе нет.
      Володя задохнулся от неожиданности. Он притих, сел на нары.
      Впервые в жизни мать не поздравила его с днём рождения.
     
     
      ГЛАВА X. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЧЕСТЬ
     
      Часто в сторону ледовой дороги летали самолёты, наши, краснозвёздные, и вражеские, со свастикой на крыльях. Они вступали в бой; подбитые, факелами освещали серое, нависшее небо.
      С башен крепости бойцы смотрели на воздушные сражения и, когда в озеро ввинчивался «мессершмитт» или «хейнкель», провожали его радостным воплем.
      Ещё чаще разгорались артиллериийские сражения за единственную дорогу из осаждённого Ленинграда.
      На острове научились считать секунды, отделявшие звук орудийного выстрела от разрыва снаряда; выстрел в Шлиссельбурге, разрыв в крепости. По этим секундам знали, откуда бьют батареи: из самого города, с Преображенского кладбища или с дальней высотки.
      Если же снаряды прессовали воздух над островом и взрыв не был слышен, это значило, что под огнём ладожская дорога. Тогда Орешек, не медля, всей своей артиллерией обрушивался на врага.
      В громыхающие, ревущие, жаркие минуты такого поединка солдаты островного гарнизона забывали о себе. Они как будто сливались со своими орудиями в одно целое. Из всех мыслей, из всех чувствований оставалось единственное, непреодолимое, страстное: остановить занесённую руку злодея. Грудью, пусть даже жизныо своею защитить детей и женщин, которые сейчас, наверное, гибнут на ладожском льду.
      Нет, нет, это не просто слова о единой, поглощающей человека мысли, о солдатском самоотвержении...
      Андрей Зелеиов давно уже приметил немецкое дальнобойное орудие в роще, которая на карте значилась под именем Овальной. Это орудие стреляло редко. Артиллерист выслеживал его так же, как охотник идёт по следу зверя. Чутко, насторожённо, неотступно. Каждая вспышка, белый отблеск в дневную пору, алая зарница вечером, каждый выстрел, характер его звучания говорили о многом, отмечались цифрой, значком под слюдой планшета. Андрей без излишней поспешности, основательно (он всё делал так) подбирал данные для пристрелки.
      Когда орудие из Овальной рощи заговорило в полную силу, Зеленов решил бить по нему с открытой йо-зиции. Он велел выкатить пушку на мысок у подножия Флажной башни. Отсюда легче было достать фашистов.
      Андрей лежал па бугорке у лафетного колеса и следил в бинокль за тем, как ложились снаряды. Он дал наводчику две или три поправки.
      Зеленов был молодым командиром орудия, но понимал, что волноваться и раздумывать можно только до первой команды. Потом ты уже не просто человек, а сгусток нервов и воли. Обстановка меняется постоянно, и па то, чтобы принять решение, у тебя доли секунды.
      Когда пушка плотно стала на каменистую почву мыса, Андрей ещё видел голубизну льда, и галку, которая бочком подскочила к промоине, и удивительной красоты иней на валунах башни. Иней походил на тонкую серебряную кольчугу, казалось, тронь пальцем — зазвенит. Но затем всё исчезло. Мозг отключил то, что сейчас было не нужно и могло бы помешать видеть единственное и главное, укрытое за деревьями рощи.
      Там внезапно полыхнуло, облака над деревьями осветились.
      Андрей крикнул наводчику:
      — Ловко!
      Но бой только начинался.
      Весь берег, занятый врагом, зашевелился, запыхал дымками. На перекрестье прицелов многих орудий лёг дерзкий островной мыс. В свой черёд стволы правого берега поддержали Орешек.
      Лёд у мыса был разбит. Полая вода бурлила. Земля вокруг пушки почернела, снег начисто исчез. Краска на стволе орудия заметно изменила цвет. Приведённый в движение, непрерывно сотрясаемый воздух прижимал веки к глазам.
      Зеленов командовал не голосом, а взмахом руки. Поднята рука — внимание! Опущена — выстрел! Ствол откатывается, а подносчики снова и снова тащат тусклую сталь.
      Командир расчёта спешил. Он знал, что пушка разогрелась; ещё минута, другая — и стрельбу придётся прекратить.
      Взмах — выстрел! Взмах — выстрел!
      Андрей не понял, что произошло. Он не терял сознания, и вокруг, кажется, всё было по-прежнему. Но сам он лежал не около пушки, а в стороне от неё и обеими руками упирался в землю.
      Он перевернулся, сел. Не было боли. Сунул руку под полушубок и вынул её красную, намок даже отвёрнутый на рукаве мех.
      Тогда он рванул крючки полушубка. И сразу же запахнул его. Даже оглянулся: не видел ли кто-нибудь то, что увидел он.
      Андрей сразу сообразил, зачем здесь Шура со своей большой брезентовой сумкой и почему она теребит его плечо.
      Но тут же ярость со всею силой последнего чувства овладела им. Почему молчит орудие?
      Он хотел поднять руку, но не смог и закричал:
      — Огонь!
      Андрей услышал свой голос и поразился его невнятности, слабости.
      Шура, выбиваясь из сил, поднимала Андрея на носилки.
      — Помогите же мне, — просила она артиллеристов.
      Раненый отвёл её руки.
      — Отойди! Я всё понимаю. Отойди!
      И снова закричал:
      — Огонь!
      Он шарил вокруг окровавленными руками, искал бинокль.
      — Огонь!
      В нём ещё пламенело неутолимое, огромное, пре-
      пыше жизни, стремление последним усилием настигнуть врага. Возможно, он отдавал себе отчёт, что может прожить ещё несколько минут, но только в напряжении боя, и дороги ему были эти минуты.
      Артиллеристы же говорили, что их командир хотел умереть с этим словом:
      — Огонь!
      Хоронили Андрея на дворе цитадели. Для гроба выломали доски из пола старой тюрьмы.
      Рыть яму было трудно. Земля не поддавалась лопатам: на большую глубину её связывала окаменевшая известь. Вероятно, когда строили крепость, каменщики замешивали здесь свои составы.
      Комендант велел пробить в земле шпур и заложить динамитный патрон.
      Разворошённую землю разгребали лопатами, руками. Во множестве попадались белые, источенные временем кости.
      Сколько веков пролетело над ними? Кто сложил голову па этой земле? Работные люди, что возвели высокие стены? Солдаты, отбившие остров у шведов? Революционеры, узники государевой темницы?
      Отныне здесь будет лежать и друг наш, Андреи, солдат Великой Отечественной войны, угрюмый молчун с застенчивой улыбкой.
      Гроб па плечах несли артиллеристы. Они же опустили его в пропахшую порохом могилу.
      Долго с обнажёнными головами стояли и смотрели, как позёмка заметает низенький холмик и на нём — мятую шапку-ушанку с красноармейской звёздочкой.
      Рядом, на крепостной стене, сложенной из грубо обтёсанных глыб, на двух болтах ещё держалась мраморная доска. Её разломило пополам. Всё же можно было прочесть, что именно здесь 8 мая 1887 года казнён революционер Александр Ильич Ульянов.
      Неподалёку из земли торчал спиленный столб, накрытый маленькой железной кровлицей, — следы виселицы.
      Возле могилы раскинула тёмные безлистые ветви небольшая яблоня. Бойцам известно было предание о том, что это дерево посадили в начале века заключённые в крепость народовольцы.
      В эту минуту прощанья на земле, казалось, осенённой живым дыханием истории, все слова были лишними. Но то, что сказал комиссар, тронуло сердце каждого.
      Он положил руку на ветку дерева, посыпался снег.
      — Придёт время, — сказал Марулин, — и мы с вами увидим, как зацветёт эта старая яблоня.
      Иринушкин смотрел на холмик и думал об Андрее, которого не любил при жизни, думал о том, как кончается человек.
      Пулемётчик оглянулся. Бойцы стояли опустив головы. Ни у кого не было слёз на глазах.
      К холмику подошла Шура. Она нагнулась, чтобы смахнуть снег с шапки, лежащей на мёрзлых комьях земли. Но Володя видел, как она гладит шапку и не в силах отнять руку от мокрого меха — цигейки.
      Шура тоже не плакала.
      Позже все поднялись на стену и, стоя, не оберегаясь, трижды выстрелили по фашистским траншеям.
      Стреляли из винтовок, автоматов и пистолетов.
      Трижды распороло сухой холодный воздух. Раскаты ослабевали вдали.
      Прозвучал прощальный салют. Последняя тебе солдатская почесть, Андрей.
     
     
      ГЛАВА XI. БОЕЦ СТЕПАН ЛЕВЧЕНКО
     
      В морозный полдень над прибрежными лесами поднялась радуга. Многоцветным мостом висела она в воздухе. Неурочная гостья радовала глаз, но и прибавляла цепкости холоду. Морозом сплотило снег. в цельное сверкающее полотно.
      Пулемётчикам случалось стволе кожу с ладоней.
      — Жутко! — пробормотал в Шереметевском проломе.
      оставлять па стальном Геннадий Рыжиков, ёжась
      — Посматривай! — откликнулся Иринушкин и дал очередь, чтобы прогреть пулемёт.
      На холоде каждый звук приобретал особенную отчётливость.
      Вдруг над белыми полями, над синей лесной кромкой прогремел сильный человеческий голос:
      «Внимание! Внимание! Жители города Шлиссельбурга. Товарищи! Передаём привет от ваших родных и знакомых из Морозовки, Шереметевки, Щеглова.
      Мужайтесь, товарищи! Не сгибайтесь под сапогом оккупантов. Не выполняйте их приказов. Час вашего освобождения близок!»
      Мгновение тишины. И снова:
      «Мужайтесь, товарищи!»
      Изумлённое безмолвие длится минуту за минутой. Затем разражается такая стрельба, что сразу меркнут дневные краски. Противник осыпает крепость свинцом. Но над дикой свистопляской, заглушая её, зовёт и рокочет всё тот же голос:
      «Мужайтесь, мужайтесь!»
      Радуга по-прежнему выгибает проложенную в высоте лёгкую дорогу.
      Крепости не страшна никакая свистопляска. Радиостанция укрыта в подземелье одной из башен. Репродукторы вынесены на стены. Один собьют, полдюжины других работают. Бойцы посмеиваются.
      — Вот это музыка, вот это громогласие! — одобряет Иван Иванович Воробьёв.
      — Тю! У немцев не выдержали нервочки. Какую истерику закатили, — потешается Степан Левченко. — Так мы же устроим им тарарам!
      Что именно называл Степан словом «тарарам», сказать трудно. Только он и действительно задумал немаловажное дело.
      Впрочем, не он один задумал. Марулин долго совещался с Левченко. Все знали, что готовится сюрприз гитлеровцам. Но какой, не было известно никому.
      Наконец настал день, когда Степан потребовал у Ивана Ивановича бумагу, кисти, краски.
      Старшина, впервые за время войны получив такую «канцелярскую» заявку, не мог не выразить своего удивления.
      — Что ты, Стёпа, несообразное городишь. Ведь знаешь, что магазина школьных принадлежностей поблизости нет. Где я достану тебе всю эту справу?
      — Верно, — согласился Левченко, — придётся обойтись своими средствами.
      И начал с помощью старшины «обходиться своими средствами».
      На старом складе — чего только там не было! — разыскали кипу картонных листов. Степан сказал, что это ещё лучше, чем бумага, и «вполне соответствует». Краску заменили ведёрком жирной сажи, которую наскребли на кухне. А вот с кистями дело обстояло совсем плохо. Левченко уже примерился было макать пальцы в сажу, но Воробьёв спросил:
      — Конский волос годится?
      — Сойдёт.
      — Тогда и искать нечего. Машка тебе в конюшне хвост оставила.
      Иван Иванович имел в виду пучки волос, валявшиеся повсюду в бывшем пожарном депо: у Машки, в самом деле, от страха сильно лез хвост.
      Комиссар долго хохотал, осматривая и краску, и в особенности — перетянутые бечевой кисти. Он сказал:
      — Действуй, Степан.
      И Степан без промедления начал действовать.
      О том, что у Левченко талант художника, в гарнизоне было известно. Он умел ловко разрисовывать листочки почтовой бумаги. Бойцы ему покоя не давали, упрашивая, чтобы он нарисовал на письме голубку, или звёздочку, или хитро изогнутую ветку. Но в монументальном жанре Степан работал впервые. Впрочем, работал уверенно, не сомневаясь в успехе.
      — Не тревожьтесь, — успокаивал он Марулина, — я ихний вкус понимаю.
      Мастерскую Левченко оборудовал в крайней камере так называемого Народовольческого корпуса. Поставил там печку-«буржуйку». Картон расстелил на полу. До сумерек ползал по нему, как жук. В мастерскую никого не пускал. Любопытные могли только помешать ему.
      Произведение кисти Левченко выставили во дворе. На большущем листе была изображена могнла с деревянным крестом. На крест косо надета каска с фашистской свастикой.
      Художник объяснил, что картина ещё не закончена. Требуется надпись, обращённая к гитлеровским солдатам: дескать, вот что ждёт вас в России.
      По гарнизону из землянки в землянку передавался запрос:
      — Кто маракует по-немецки?
      Иван Иванович кстати вспомнил, что Иринушкин как-то похвастался ему «пятёрочным» аттестатом зрелости. Кругом — пятёрки, значит, и по иностранному языку пятёрка. А вдруг в школе проходили не немецкий язык?
      Старшина побежал в Шереметевский пролом и всё растолковал Володе. Пулемётчик тут же на клочке бумаги, положенном на холодный валун, мусоля карандаш, вывел:
      «Deutscher Soldat. Das wart dich in Rupland!»1
      1 «Немецкий солдат. Вот что ждёт тебя в России».
      Левченко огромными буквами перенёс эту фразу на картон и побежал искать Валентина Алексеевича.
      Марулин одобрил плакат, сказав художнику своё любимое словцо:
      — Действуй!
      Людям не терпелось испытать действие плаката. К картону, на котором ещё не просохла сажа, приладили верёвки. Прогибающийся плакат торжественно понесли к крепостной стене и перевалили его на ту сторону.
      Что началось! Пули посыпались горохом. Затявкали миномёты. Над стеной всплыли облака каменной ныли.
      По команде Левченко натянули верёвки и вытащили клочки картона.
      — Они же не понимают наших шуток, — обиженно заключил художник, разглядывая останки своего произведения.
      Валентин Алексеевич пятернёй растрепал Степанов чуб.
      — Считай, что гитлеровцы выдали нам расписку в прочтении. Прочли — и не понравилось. А мы опыт повторим. Так, Степан?
      — Есть, повторить, товарищ комиссар! — откозырял ободрившийся Левченко.
      Опыт повторили, но совсем на особый манер.
      Художник сутки напролёт проработал в камере-мастерской. Ночью сжёг не одну коптилку.
      К утру на новом листе картона был изготовлен карикатурный портрет Гитлера. Под козырьком фуражки — клок волос, два чёрных клочка под носом. Как есть Гитлер. Но всмотришься — под фуражкой череп с пустыми глазницами.
      Карикатуру водворили на стене, на прежнем, обстрелянном месте. В крепости насторожились.
      Не раздалось ни единого выстрела.
      Степан, выждав время и убедившись, что стрельбы не будет, скромно сказал:
      — Господа фашисты оценили мой талант, — и весело шмыгнул носом, — но если бы они знали, что мы изобразили ихнего фюрера Машкиным хвостом!..
      Целую неделю висел на стене Адольф Гитлер. И всю неделю бойцы потешались. По их требованию Левченко и Воробьёв снова и снова показывали в лицах сценку, как озадаченный командир гитлеровского батальона прибежал к командиру полка в Шлиссельбурге.
      Степан с огромным успехом исполнял роль глуповатого и смертельно перепуганного младшего офицера, а Иван Иванович — роль важного жпвотастого полковника.
      — Герр оберст, — докладывал командир батальона, — на стене крепости появился портрет фюрера.
      — Хайль! — орал полковник. — Эти варвары наконец одумались?
      — Не могу знать. Но это есть карикатура.
      — Стрелять!
      — В фюрера?! — спрашивал подчинённый, и рука его дрожала у козырька.
      — Не стрелять, болван!
      Это «герр оберст» и «стрелять — не стрелять» обошло весь островной гарнизон и постоянно сопровождалось всеобщим весельем.
      «Воспитание противника» продолжалось и впредь. Но занимались этим специалисты из политотдела дивизии. Что касается Степана, то он был занят другими делами.
      Его назначили хлеборезом. Пожалуй, это была самая трудная должность в крепости. Перед тем как решить
      вопрос о назначении, комиссар и старшина всё обсудили.
      — Нужен человек, которому бы верили абсолютно, — пояснил Марулин. — Понимаете, Иван Иванович? Абсолютно! Чтобы и тени подозрения не могло быть. Ведь речь идёт о хлебе.
      Когда старшина назвал Левченко, комиссар согласился:
      — Правильно, подойдёт.
      Но Степан заупрямился. С Марулиным не поспоришь, а Ивану Ивановичу можно было выложить всё напрямик:
      — Так я же боец. Я винтовку с оптикой осваиваю. А вы, товарищ старшина, мне в руки весы суёте. Боец я или не боец?
      — Стёпа, — укоризненно пробасил Воробьёв, — несообразное говоришь. Ведь — хлеб!
      Пришлось Левченко дважды в день отправляться в каптёрку. С унылым видом надевал он белую тужурку, засучивал правый рукав и на чистой ровной доске разрезал буханки на маленькие аккуратные кусочки.
      Бойцы принимали от него эти куски. Никогда никаких споров не было.
      Всё шло бы гладко. Но случилось, что телефонист принял из штаба дивизии приказ такого содержания:
      «Назначаются соревнования лыжников. К семнадцати ноль-ноль сообщить состав вашей команды. Обеспечить ежедневную явку для тренировок».
      Это был один из тех приказов, которые обсуждаются, и очень горячо. «Война войной, — решили бойцы, — а спорт делу не помеха».
      Команду, которой надлежало защищать честь крепости, комплектовали очень заботливо. Капитаном её стал гарнизонный богатырь Евгений Устиненков.
      Он сам подбирал лыжников. Устиненков решительно заявил, что без Левченко в первой пятёрке за результат не ручается.
      Степан обрадовался верной возможности сбыть с рук хлопотную обязанность хлебореза. Ноу Валентина Алексеевича был совсем иной взгляд на это дело. Он Левченко в лыжники произвёл, а из хлеборезов не разжаловал.
      — Тю! — удивился Степан. — Так я же тренироваться не смогу.
      — Какое уж тут соревнование без тренировки, — сказал комиссар. — Ты вот что сделай. Утром раздавай хлебные порции на весь день и валяй на правый берег, тренируйся себе на здоровье.
      — Товарищ комиссар! — начал было боец.
      — Лев-чен-ко! — предупреждающе отчеканил Валентин Алексеевич.
      Поворот налево кругом, и зашагал наш художник, он же хлеборез, он же лыжник.
      Команда ежедневно до рассвета уходила на правый берег для тренировки, а возвращалась вечером, тоже в темноте.
      Как-то несколько дней спустя Марулин зашёл иа кухню к завтраку. Он обратил внимание на то, что на столах лежат слишком маленькие куски хлеба, и спросил бойцов:
      — Левченко выдал вам порции на весь день?
      — Никак нет, только позавтракать.
      — А обедать с чем будете?
      — К обеду хлеборез придёт.
      — Как придёт?
      — Да так, как и всегда ходит.
      Марулин, рассерженный, покинул кухню. В двенадцать тридцать, незадолго до обеда, он отправился к воротам Государевой башни. Отсюда хорошо виден весь берег.
      Ждать пришлось недолго. Из-за крайнего дома в Шереметевке вышел человек в маскировочном халате и спустился на лёд.
      В дневное время переход по льду, на глазах у противника, считался невозможным. Но человек продвигался уверенно и быстро. Он бежал пригнувшись, вдруг падал. И тогда Марулина пронизывало чувство страха. Ему казалось, что храбрец в маскхалате не поднимется.
      Но тот уже бежал к острову. А пули звонко царапали лёд, сбивали голубые бугорки, впивались в снег.
      У входа на кухню Степан встретил комиссара. На лбу злополучного хлебореза выступил пот.
      — Лев-чен-ко, — почти шёпотом произнёс Валентин Алексеевич, — так-то выполняете моё приказание?
      Степан пыхтел, неповоротливый и толстый в халате Поверх шинели. Полы были подоткнуты за ремень.
      — Виноват, товарищ комиссар.
      — Ну, признаете свою вину, а что толку?
      — Разрешите доложить... — Левченко принялся объяснять поспешно и сбивчиво: — Так что очень уж жалко ребят. Пробовал я им хлеб давать на день. Всё сразу съедают. К обеду ничего не остаётся. Что уж тут... Никак невозможно, товарищ комиссар.
      Марулин смотрел на широкое лицо смельчака, на его взмокший от волнения чуб. Вот он, простой души солдат. Он жизнью, жизнью рискует, потому что ему «ребят жалко» и иначе «никак невозможно».
      Хитрый Левченко по выражению лица Марулина быстро смекнул, что ветер подул в его сторону, и зачастил скороговоркой:
      — Так я же, товарищ комиссар, враз. Хлеб раздам — и опять иа материк.
      — Под пулями?
      — Это уж как придётся.
      Валентин Алексеевич понимал, что по всем уставным правилам он должен сейчас же, не медля покарать ослушника, может быть, арестовать его на пару суток. Но не мог он этого сделать. Только сказал:
      — Ты на льду-то осматривайся...
      Прошла неделя.
      В Шереметевском проломе пулемётчики «караулили» фашистов. Но и на бровке, и рядом с нею было пусто. Видать, не находилось охотников на морозе вылезать из землянок.
      Рыжиков и Иринушкин, тесно прижавшись плечами, сидели за железным щитком и разговаривали о событиях этих дней.
      Старшина уехал в Морозовку на базовый склад. Чего-то привезёт? У миномётчиков двое парней заболели цингой. Болезнь паршивая, уберечься трудно.
      Посочувствовали поражению лыжников. Команда крепости заняла всего третье место. А Степан в личном забеге и на третье не вытянул. Жаль, конечно. Ну, паши лыжники ещё себя покажут.
      — Гляди, гляди! — вдруг встрепенулся Рыжиков. — *. К мосткам ползёт кто-то.
      Иринушкин присмотрелся.
      — Никто не ползёт. Мерещится.
      Заснеженные холмы впереди были истыканы трубами. Дым из них поднимался прямо, быстро растворяясь в воздухе.
     
     
      ГЛАВА XII. ГОРЕ ГОРЬКОЕ
     
      Днём с наблюдательного пункта передали по всем телефонам:
      — Со стороны Синявина подходит бронепоезд.
      И тотчас — команда:
      — К бою!
      Бронепоезд приблизился, насколько позволяло полотно, выбросил для упора железные лапы и сразу открыл огонь по крепости. Он бил снарядами небывало крупного калибра. Силою взрывов камень превращался в песок.
      Островок сотрясался, как в лихорадке. Пыль густо клубилась, ползла над землёй. Бойцы на постах надели противогазы, иначе дышать невозможно.
      Бронепоезд продолжал обстрел. В сгустившемся воздухе взрывные волны стали зримыми. Они походили на морские, но двигались отвесно, опрокидывая людей, разбрасывая патронные ящики.
      Загорелся склад мин. В первую минуту все, кто находились поблизости, кинулись прочь. Тлела рогожа. Огонь змеился по брёвнам.
      — Да что вам, жизнь не дорога? — закричал старшина Воробьёв и побежал к складу.
      Взрыв минного запаса уничтожил бы всё живое па десятки метров вокруг.
      Иван Иванович затоптал рогожу, обжигая руки, разметал накат. Он выхватывал мины и передавал их подбежавшим бойцам. Другие гасили пламя снегом, землёй.
      Огневой налёт длился всего несколько минут. Но какие это были минуты!
      Люди перестали узнавать друг друга. Запорошённые землёй, они ходили как в тумане.
      Иринушкин долго осматривался, прежде чем заметил Рыжикова. Он согнулся, обхватив голову руками. Володя растёр ему лицо снегом.
      — Что ты, Генка, что ты?
      — Ох, горе горькое, горе горькое, — твердил Рыжиков одну эту фразу.
      К Королевской башне ковыляли раненые. Иных несли на шинелях. Недалеко от входа в санчасть на боку, с подогнутыми ногами лежал боец. Лицо закрыто шапкой. Казалось, отдыхает солдат. Те, у кого он был на пути, шагали через него...
      Ночью Шура вместе с двумя добровольцами-санитарами повезла раненых в госпиталь.
      Вернулись только через день. На плечах тащили мешки с хвоей и ветками голубики. Санитарка бережно несла маленькую фарфоровую банку.
      Бойцы, ездившие вместе с Шурой, рассказывали, как она заставила их бродить по лесу, набивать мешки зеленью. Сама же тем временем штурмовала начсан-дива. Правда, отвоевала она у него немного: четыреста граммов аскорбиновой кислоты и обещание при первой возможности прислать ещё.
      Па берегу бойцам порядочно досталось от Шуры. Она рассортировала собранное ими добро, нашла, что половина непригодна и заставила ещё раз прогуляться в лес. Нн мороз, ни усталость не смягчили её сердце.
      Тогда бойцы прямо сказали, что в лес больше не пойдут. Санитарка не стала спорить. Она затянула шинель поясом, перекинула пустой мешок через плечо и пошла сама.
      Конечно, солдаты догнали её. Всю дорогу ворчали, ругались, но не отставали ни иа шаг.
      «Эго зверь, а не сестрёнка», — жаловались они.
      Но Шурино «зверство» этим не кончилось. Всё было впереди. Из хвои, сдобренной сухой голубикой, она сварила какую-то бурду.
      Каждый день санитарка обходила всю крепость, посты и позиции. Простреливаемые места быстро перебегала, пригибаясь к земле.
      Даже при таких перебежках Шура умудрялась не расплескать тёмное варево в солдатском котелке. Достигнув позиции, она снимала крышечку с котелка, доставала из сумки алюминиевую ложку и приказывала каждому по очереди:
      — Принимай дозу-то.
      Варево было противное. Пили его неохотно, говорили санитарке:
      — И так солоно приходится, а тут ещё ты пристаёшь.
      — Принимай, — настаивала сестрёнка.
      Пили, морщились, плевались. Шура посмеивалась и шла на соседний пост. Мало того, она ещё устроила поголовный медицинский осмотр всего гарнизона. Тем, у кого ноги оказывались опухшими, и в особенности если на опухоли проглядывали чёрные точечки, доза удваивалась. К ней добавлялся драгоценный витамин.
      Солдаты отнюдь не преувеличивали, когда говорили, что им солоно приходится. Действительно, было трудно.
      Тяготы боевой жизни в осаде переносились по-разному. Одни, как Степан Левченко, не переставали шутить. И правда, с бодрой шуткой и с песней жилось легче. Другие мрачнели, становились вялыми, ко всему безразличными, заметно уступали недугу.
      Хуже всех выглядел Геннадий Рыжиков. Он перестал бриться, волосы на его серых щеках свалялись в нечистый войлок. Случалось, он не умывался по утрам. На лице его полосами лежала копоть.
      Иринушкин не выносил такого вида. Он отсылал Геннадия из пролома умыться. Тот нехотя брал в пригоршню снег, растирал им копоть и становился ещё грязней.
      — Не пущу к пулемёту! — сердился первономерной.
      Рыжиков уходил. Возвращался красноносый, сумрачный, но вымытый.
      По ночам Геннадий бредил. Спал он на нарах рядом с Володей. Иногда Володя не выдерживал, будил его.
      Рыжиков в испуге вскакивал, спрашивал:
      — Тревога?
      Убедись, что тревоги нет, засыпал, прежде чем голова прикасалась к соломе на нарах. И всё начиналось снова. Геннадий всхрапывал, стонал. Он звал дочку Фенюшку. Кричал в голос.
      Иринушкин натягивал шинель до ушей, старался не слушать.
      Хуже было, когда Рыжиков не спал. Он лежал и смотрел в тёмный угол землянки. Помолчит и повернётся к Володе. Иринушкин давал выговориться приятелю, знал: иначе не успокоится.
      Говорил он всегда об одном: о жене, о дочке, о том, что она, должно быть, подросла за это время, стала большенькой.
      — Бывало, я уеду на шлюпке, — рассказывал Геннадий, — славная у меня шлюпчонка, «Касаткой» звать, уеду в Шереметевку. А Фенюшка соскучится — чего тятьки долго нет? Она меня всё по-деревенски тятькой кликала. Ну, мать объяснит: скоро, мол, приедет... Я уж знаю — ждёт Фенюшка. Вёсла во как забрасываю, водица пост за кормой. А в лодке у меня непременно что-нибудь для моей баловницы припасено: живой ёжик или рыбёшка в баночке... Подхожу к дому, с крыльца слышу Фенюшкин голосок. Дверью стукну, топочут маленькие ножки, дочка бежит ко мне... А сказывал я тебе, что у неё зубки маленькие-маленькие и со щербатинкой?.. — Рыжиков отворачивался от слушателя, разговаривал не с ним, сам с собою: — Как же я тогда спешил домой! В полчаса перемахну через Неву. Полчаса! Нынче от берега до берега разве река подо льдом течёт? Пропасть. Как есть пропасть. Не перешагнёшь через неё и на крыльях не перелетишь... Ох, уж эта война, беда неминучая.
      Случалось и так — Рыжиков внезапно слезет с нар, начнёт что-то обирать вокруг, заспешит, засуетится, а потом махнёт рукой, свернётся клубком, накроется с головой, затихнет.
      Горе товарища трогало Иринушкина. Да разве одного Геннадия война обездолила? Чем тут поможешь? Что объяснишь?
      Далёк нынче путь от одного берега реки к другому. Без конца далёк. Только через победу и лежит этот путь. А победы пока не видать.
      От мысли о товарище Володя переходил к мысли о себе. Ему всё-таки легче. Самый родной ему человек — мать. — где-то здесь, рядом, близко, на нашей земле.
      Почему же нет писем из Ленинграда? Да ведь почта недаром зовётся полевой. От бугорка к кочке пробирается. И опасности грозят теперь не только людям, по и письмам.
      Где-то оно идёт к нему по заснеженным полям, письмо, написанное материнской рукой.
      Пулемётчик заснул беспокойным сном.
      Ощутив, как кто-то поправляет на нём шинель, Иринушкин открыл глаза. Он увидел Валентина Алексеевича, встал, затянул пояс.
      — Слушаю, товарищ комиссар.
      Пулемётчик приготовился получить особо важное задание, раз Марулин не вызвал его к себе, а сам пришёл в землянку.
      Валентин Алексеевич негромко проговорил:
      — Отдыхай, отдыхай.
      Он сел на нары. Потом вдруг спросил:
      — Скажи, Иринушкин, ты давно не получал вестей от матери?
      Так неожиданно перекликнулся соп с явыо.
      — Очень. Очень давно.
      Молчит комиссар. Внезапная тревога, вспыхнув, обожгла, разрастается, душит Володю.
      — Я получил письмо, — говорил Валентин Алексеевич.
      Почему он молчит? Почему смотрит с такой жалостью?
      — Я получил письмо на имя комиссара части, от твоих соседей по дому.
      — Мама, — тихо, совсем тихо говорит Иринушкин.
      — Крепись, Володя... — Голос Марулина вздрагивает, он продолжает с усилием: — Мы ведь с тобой военные люди, со смертью об руку ходим... Дорогой мой, у тебя больше нет матери.
      Иринушкин потянул воздух сквозь стиснутые зубы. Медленно натянул шинель.
      Он вышел из землянки. Безотчётно зашагал к лазу из крепости.
      Только одно в сознании: зачем, зачем он тогда не простился со своей родной?
      В лазе привычно нагнулся, схватись за железный брус. Закружилась голова. Володя прислонился к стене. Припал щекой к холодному, шероховатому камню.
     
     
      ГЛАВА XIII. ЧП
     
      Поздно вечером пулемётчики собирались на пост. Рыжиков понуро копошился, он застегнул ватник, сунул в карман сухари. Свою порцию он всегда носил с собой, в землянке не оставлял.
      Иринушкин искал и не мог найти обмотку.
      — Какого чёрта коптилки не горят! Рук своих не вижу. Дневальный, давай коптилку!
      — Да вот она, — удивился Геннадий, — горит же, горит.
      Володя пошатнулся, схватил товарища за руку.
      - Ничего не вижу. Выведи меня на воздух.
      Шёл, нащупывая стену, шаркая ногами о ступеньки.
      Почувствовал ночной холод, запрокинул голову. Увидел шезды. По они сразу же стали тускнеть. Чёрное небо упало на плечи.
      Пулемётчик сжал веки и снова открыл глаза. Прямо перед собой разглядел башню. Но и она медленно окутывалась туманом, уходила в ночь.
      — Я слепну! — вскрикнул Володя.
      Геннадии ползал у его ног, нашёл обмотку и дрожащими руками навёртывал её. Воробьёв побежал в санчасть за Шурой.
      Санитарка только взглянула на пулемётчика, сказала:
      — Чего больно струсил-то? Куриная слепота у тебя. Это пройдёт.
      Озабоченный старшина рассуждал вслух!
      — Вот какой несообразный оборот получается. Невозможно парня на пост посылать, а подменить некем. Ну, хоть бы один человечек в запасе, все расписаны. Тут оторвёшь, там голо...
      Иринушкин остановил Воробьёва:
      — Никого отрывать не надо. Сам пойду, я же здоровый, если б не глаза... Рыжиков за первого номера постоит, а я с лентами управлюсь на ощупь. Где ты, Генка, пошли...
      Володя пошёл за Рыжиковым, придерживаясь за его плечо. Шагали медленно, оступались.
      Ночь выдалась студёная, тихая. Холод полз за воротник, в рукава. Падал снежок, значит, морозу недолго свирепствовать.
      Иринушкин вдыхал холодный ветер, и ему чудилось, это ветер весны. Даже у снега был иной, новый запах, чуть талая прель. Нет, словами этого не передать.
      На память пришли стихи. Певучие и монотонные. Юноша сидит на скамье под деревом. В воздухе кружатся снежинки. Или яблоневый цвет? Или снежинки?..
      Чьё это? Гейне. Немецкий поэт Генрих Гейне.
      Весна так много значила в Володиной жизни. Когда-то она приносила тревогу школьных экзаменов, хлопоты о летнем путешествии. Куда ехать? На озеро Селигер, по Волге до Астрахани, в Пушкинский заповедник, а может быть, пешочком, босиком — по тропам Карелии? И всегда — ожидание. Неясное, неотчётливое, но жадное ожидание нового.
      Война обрубила мирные дороги. Весна теперь другая, с другими заботами: куда отвести воду,
      чтобы не затопило позицию, как закрепить стенки траншеи — того и гляди земля оползёт. И всё время не спускай глаз с противника, не давай ему уйти из-под прицела.
      А всё-таки — весна. Она над людьми, схватившими друг друга за глотку. Она придёт с живым теплом и светом.
      Летят, летят снежинки. Или яблоневый цвет?..
      Рыжиков толкнул Иринушкина плечоц и сказал застуженным голосом:
      — В кожухе воды нет. Сходить, что ли?
      — Иди, только быстрей.
      Стукнул котелок. Заскрипел снег под ногами. Геннадий спустился на лёд.
      Здесь, в десятке шагов, прикрытая береговым уступом полынья. Слышно, звякнул тонкий лёд...
      Что же так долго нет Геннадия?
      Володя открыл глаза и тотчас вскочил на ноги. Да что он, ополоумел, этот Рыжиков? Он прошёл полынью. Почему идёт не к крепости, а к Шлиссельбургу? Заблудился? Не видит?
      — Генка! Стой! Стой! — кричал пулемётчик, сначала вполголоса, потом всё громче.
      Рыжиков не остановился, побежал. Вот он упал, пополз под проволоку на рогатках.
      — Стой, сволочь! — Иринушкин кинулся к пулемёту! — Гадина! Ах ты гадина! — кричал он и стрелял не переставая.
      Но Рыжиков был уже далеко. Свет в глазах пулемётчика начал меркнуть...
      Весь день Иринушкин просидел в землянке за столом, уронив голову на руки, в полудремоте. Поднял его резкий, удивительно чужой голос Ивана Ивановича:
      — Встань. Пистолет есть? Сдать. Пояс давай. Марш за мной!
      Володя пошёл рядом с Воробьёвым, в распущенной, пеподпоясанной шинели. Встречались бойцы. Никто даже словечка не бросил ему.
      В главном корпусе, в подвале, заскрипела дверь.
      Иван Иванович всё так же отчуждённо сказал:
      — Арестован до окончания следствия.
      Хлопнула дверь. Стукнул засов.
      Сколько времени прошло с тех пор, Иринушкин не знал. Он не улавливал смены дня и ночи. Ему приносили есть. Он ел. Приехал подполковник из Особого отдела. Пулемётчик отвечал на вопросы. Приехал военврач из дивизии. Володя дал осмотреть себя. За всем этим он наблюдал со стороны, безучастно.
      О чём думал Иринушкин в эти томительные, долгие дни? О том, что стены в подвале промозгло холодные. Иногда стены вздрагивали, с них осыпалась штукатурка. Значит, там, наверху, стрельба. Ещё он думал
      о Рыжикове, ненавидел его. Старался понять и не мог.
      Когда пришёл старшина и вывел Иринушкина из подвала, он даже не обрадовался.
      В землянке товарищи пробовали растормошить его. Он поёжился зябко, пошёл и лёг на своё место, с краю нар.
      Бойцы не обратили па это особого внимания. Хлопот и так хватало.
      С начала войны гарнизон крепости пережил многое. Люди видели кровь, смерть. Но тяжелей того, что случилось, не бывало. Предал боец, с кем жили и воевали плечом к плечу.
      Это чрезвычайное происшествие — ЧП — тяжело легло всем на душу. В глаза посмотреть друг другу совестились.
      Но предательство тем не кончилось.
      Как-то после обеда со стороны Шлиссельбурга, точнее — от собора с давно уже проломленным куполом, донеслись усиленные репродуктором слова:
      «Алло! Алло! Защитники Шлиссельбургской крепости, слушайте, слушайте!»
      На острове насторожились.
      «Сейчас к вам обрати гея ваш товарищ, Геннадий Рыжиков. Слушайте!»
      Тот же голос, говоривший до этой минуты по-русски, произнёс по-немецки тихо, но отчётливо: «Schneller» — обращённое, видимо, к радиотехнику.
      И снова — русская речь. Кто говорит? Геннадий или нет? Голос как будто его. Но робкий, странно неуверенный. Ясно, что он читает не очень разборчивый текст, сбивается, путается:
      — Это я, Рыжиков Геннадий. Я сдался на милость... на милость вооружённых сил фюрера. Здесь меня встретили хорошо. Господа... господа офицеры накормили меня. Вообще мне т.ут нравится. Я не жалею, что перешёл...
      Долгая пауза, и вдруг — короткий, оборвавшийся вскрик:
      — Товарищи, не ве...
      В репродукторе щёлкнуло. Как будто упало что-то. Но сразу же заговорил опять тот, кто открывал передачу:
      — Защитники Шлиссельбургской крепости! Теперь вы знаете, что Рыжикову совсем хорошо. У нас много хлеба, мяса, сала. У нас много оружия. Наша победа неизбежна. Переходите к нам! Переходите к нам!
      С искажённым от ярости лицом Евгений Устиненков выскочил на стену, затряс кулаками.
      — А этого не хотите! — Он швырял на ту сторону гневные, грубые слова: — Мы к вам придём! Только не так, как вы думаете. И закуску принесём. Поперхнётесь!
      Орешек открыл огонь. Стреляли, подсчитывая каждый снаряд, каждую опустошённую обойму.
      Так прозвучал первый ответ на призыв противника.
      Гарнизон крепости долго ещё жил молвой и раздумьем о случившемся ЧП. Спорили, гадали: что значит последнее, недосказанное слово Рыжикова? Были разные предположения, но ничего определённого. Так это и осталось тайной.
      Марулина вызвали в политотдел дивизии. Состоялся очень неприятный разговор с начальством. Но ещё беспощадней — суд собственной совести. Валентин Алексеевич понимал, что первый отвечает за всё происшедшее.
      Для того, кто учит, воспитывает, самое непростительное и страшное, когда люди в его глазах сливаются в безликую массу. Он видит людей, а не человека с его неповторимым характером, строем мыслей.
      Марулину боец Рыжиков был известен в лицо, по фамилии. Но не больше того. Он ничего не знал о его бессонных ночах, о тоске. Потому и предупредить события не смог.
      Валентин Алексеевич бесповоротно вынес себе обвинительный приговор. Что же теперь? Вместе с виной признать и бессилие? Попросить перевода в другую часть?
      Сразу вспомнился первый день в крепости и вопрос, грубовато, но честно заданный комендантом: «Не сбежишь?»
      Нет, он не сбежит. Сумеет и в поражении выстоять. Настоящий солдат в поражении видней, чем в победе.
      Возвратись из политотдела, Марулин у входа на командный пункт встретил Евгения Устииенкова. Он
      добродушно откозырял и, как всегда, растягивая слова по слогам, произнёс:
      — Ничего, товарищ комиссар, мы жилистые, сдюжим.
      Валентин Алексеевич заглянул в его маленькие, часто мигающие глаза и удивился, как он мог догадаться, что сейчас комиссару больше всего на свете нужны вот эти простые слова.
      В трудные для гарнизона дни Марулин более чем когда бы то пи было находился вместе с бойцами. Он не устраивал длительных собраний, это и по боевой обстановке не представлялось возможным. Не писал клеймящих резолюций, потому что, в сущности, не в них дело. Просто он жил вместе с солдатами. Его видели и в землянках, и на кухне, и па постах, всегда внимательного и ровно приветливого. Он пристально присматривался ко всему, что происходило сейчас в гарнизоне.
      Бойцы спрашивали его, чго делать, как снять позорную тень, брошенную на всех преступлением одного?
      «Пусть люди сами найдут решение, — подумал Марулин. — Своё решение прочней подсказанного». Но одно то, что бойцы переживают, мучаются над этим нелёгким вопросом, уже ободряло комиссара.
      Тогда-то и родилось облетевшее всю крепость слово.
      Клятва!
      Да, она нужна солдатам, чтобы вернуть веру в себя и товарищей. Она нужна, торжественная, немногословная, нерушимая.
      Навсегда осталось неизвестным, кто написал эти строки на линованном листке с неровными краями, вырванном из тетрадки.
      Слова были суровые, и каждый запомнил их, точно врубил в сердце:
      «Мы, бойцы крепости Орешек, клянёмся защищать её до последнего. Никто из нас при любых обстоятельствах не покинет позиций. Увольняются с острова иа время — больные и раненые, навсегда — убитые. Мы отказываемся от смены. Будем стоять здесь насмерть».
      Каждый, в полной мере отдавая себе отчёт в глубоком значении этих строк, поставил свою фамилию под ними.
      «Клянусь. С. Левченко», «Клянусь. И. И. Воробьёв», «Клянусь. Евгений Устинснкоп».
      И ещё десятки подписей. Листок передавали из роты в рогу, из отделения в отделение. Все имена не уместились на нём, подклеили второй.
      С трудом разогревали чернила, замёрзшие в узкогорлой бутылке. От нажима ломались карандаши. Подписывали в землянках, при чадном огоньке коптилки и под открытым небом, при солнечном свете. Бумажный лоскут расстилали на досках стола, на планшете или просто на ладони.
      Последней в уголке, захватанном пальцами, виднелась подпись пулемётчика: «Клянусь. В. Ири-
      нушкин».
      Пережитое несчастье и эта клятва ещё крепче сблизили люден.
      С каждым днём Иринушкину становилось хуже. Он почти совсем перестал видеть. Медсанбатовским врачам не удалось возвратить ему нормальное зрение. Поэтому Володя не удивился, когда Шура сказала ему:
      — Собирайся, повезу тебя в Ленинград, в госпиталь. Чинить-то тебя надо, воин. Едем.
      Марулин шёл с Ирипушкипым до причала и говорил, какие в городе замечательные врачи, уж они непременно вернут пулемётчику глаза.
      — Ты же строевик, ты нам вот как нужен, они поймут, — убеждённо говорил Валентин Алексеевич, — а к тебе у меня серьёзная просьба, раз уж ты снова ленинградский житель. Как только на ноги встанешь, окрепнешь, побывай в Публичной библиотеке, затребуй книги по этому примерному перечню. Я сказал — просьба? Считан это боевым заданием. А первое дело — выздоравливай.
      «Какое там задание, какие книги? — подумал Володя. - — Я же инвалид в мои восемнадцать лет».
      Он сунул марулинский список в карман шинели.
     
     
      ГЛАВА XIV. ПЕРВОЕ ПИСЬМО В. ИРИНУШКИНА
     
      Добрый день, Алла.
      Я — вижу, вижу, вижу! Только об этом и могу сейчас говорить. Я был болен, слеп, а теперь снова прозрел.
      Понимаешь, если человеку тяжело, так что белый свет не мил, — хоть па день завяжи ему глаза, а потом снова развяжи. Сразу жизнь покажется очень дорогой... Этакий вот коленкор, как любит говорить один мой друг.
      Алла, жду не дождусь твоих писем. Я пишу третье, а от тебя получил одно, короткое, как хвост у зайчонка.
      Пиши, пожалуйста, пиши.
      Как ты живёшь, много ли работы, и трудная ли она? Устаёшь? Какие новости в твоей личной жизни?
      У нас же тут такие передряги, что описать их нет возможности. Встретимся — расскажу. Когда-то будет эта встреча?
      Как ты знаешь нз первых строк, я только что разделался с болезнью. В канцелярии госпиталя сказали, что мне полагается пятидневный отпуск и что если я ленинградский, то могу эти дни пробыть дома. Я ответил, что хотя и ленинградец, по дома у меня пет. Медсестра в белой косынке посмотрела на меня, но не стала расспрашивать, а в карточке написала: «Отпуск при госпитале».
      Эти дни я много ходил по городу. Нарочно выбирал дороги подальше от Литейного проспекта, где жил, где учился. Страшно было увидеть разбитые, родные с детства стены. В то же время меня постоянно тянуло туда.
      Не удержался: всё-таки отправился на Литейный. Издали ищу глазами дом номер одиннадцать и... нахожу его. Ты понимаешь? Нахожу!
      А незадолго до того в части было получено известие, что мой дом разбит бомбой и при бомбёжке погибла моя мама.
      Я бегу изо всех сил. Понимаешь, если дом оказался целым, — значит, присланное известие ошибочно и мама жива! Сердце у меня колотилось. Подбегаю, и так мне
      вдруг стало больно. Ну, зачем это нужно, чтобы я во второй раз пережил такое горе?..
      Только вблизи разглядел, что развалины прикрыты фанерными щитами, на которых нарисован фасад дома. Нарисован в точности, каким когда-то был: с колоннами, с ленкой, даже с облаками, отражёнными в стёклах окон.
      Я стоял и старался угадать: для чего это сделано? Чтобы не портить вид проспекта? Или чтобы сберечь рисунок фасада для строителей, которым восстанавливать дом?..
      В целости сохранились только боковые флигели. Я пошёл туда. Наша дворничиха долго не могла узнать меня. Ушёл-то я мальчишкой, а теперь солдат солдатом. Потом, конечно, она меня узнала и расплакалась. Она вытирала глаза и рассказывала, как всё случилось.
      Дворничиха повела меня в угол двора, куда были заметены тряпки, бумага, битая посуда, — всё, что осталось от домашнего уюта многих семей. Я надеялся хоть что-нибудь найти на память. Я нагнулся и поднял растрёпанную книжку. Ох, как она была мне знакома! Маленькая, с оборванной обложкой, из школьной серии. На первом листе портрет поэта Гейне с длинными волосами и в старомодном сюртуке. Он смотрел на мир внимательно и насмешливо.
      Листы книжки были порваны, и вся она показалась мне очень тяжёлой. Это потому, что её пропитала каменная пыль.
      Я спрятал книжку в карман. Видишь ли, Алла, это всё, что осталось мне от детства...
      Долго бродил я по улицам. Ноги скользили в снегу, подтаявшем на тротуаре. Громоздились стены, сквозь окна которых просвечивало небо. Один из домов горел. Люди проходили мимо спокойно, без любопытства.
      По рельсам со звоном промчался красный трамвай. Его провожали радостными улыбками, вожатому махали рукой. Ещё бы — настоящий трамвай. Первый трамвай!
      По той стороне улицы, где трафаретная надпись, что это наименее обстреливаемая сторона, протопали ребятишки — очаговцы. Они были тепло укутаны и держались за руки. Откуда-то из раскрытой форточки неслась ухарская мелодия, играл патефон.
      Живут люди тяжко, а живут, врагу назло.
      Я стучал в квартиры к знакомым, никого не находил и отправлялся дальше.
      На нашем острове, ты знаешь, от воды до воды всего шагов двести. А тут можно было ходить, пока не устанут ноги. От путешествий-то они малость отвыкли. И ещё мне нравилось подниматься по лестницам, всё наверх, наверх. В нашей траншейной земляночной жизни мы ведь только и знаем: три ступеньки вниз.
      Так в первые дни своего «отпуска при госпитале» я заново знакомился с моим Питером. Я узнавал его и не узнавал. Видел я Летний сад без мраморных белых скульптур, Марсово поле, ископанное землянками зенитной батареи, Исаакиевский собор не с золотым, а чёрным куполом. Медный всадник был обложен мешками с песком и наглухо зашит досками.
      И вот что ещё скажу тебе, Алла. Никогда я не думал о том, люблю ли свой город. Просто не думал, не приходилось. Сейчас знаю — дорог он мне, не высказать, как дорог. В эти дни сердцем прирос к нему, что ли...
      Под конец отпуска я вспомнил о «боевом задании комиссара». Есть у меня неотложное дело.
      Я отправился в Публичную библиотеку. Конечно, ты .знаешь это большое, па целый квартал, здание, скульптуры в нишах, белую богиню па фронтоне. Помнишь тишину его читален?
      Теперь посох в руках богини разбит осколками. В залах темно и пусто. Но библиотека работает. Когда я шёл сюда, то очень боялся, что увижу заколоченные двери. Трудно представить наш город без Публички.
      Я вошёл в комнату, где за столом около тёплой печки работали несколько человек. Представь, девушка в куртке и шерстяном платке совсем не удивилась, услышав, что мне нужны книги по истории Шлиссельбург-ской крепости.
      Она записала мою фамилию и спросила место работы. Я сказал: «Моя работа — на фронте. — И уточнил: — Я из этой самой крепости».
      Девушка сказала, что основные фонды сейчас закрыты, но она постарается найти в подручном. Она преспокойно зажгла керосиновый фонарь и позвала: «Тома, возьми заявку».
      С того дня я часто приходил в Публичку, читал, записывал самое интересное. Хорошо уже то, что за этим
      Занятием, таким мирным, иногда казалось: войны вовсе нет; и кто придумал, будто город осаждён?
      Но библиотекарши (почти все они в ватниках, иные в сапогах) сменялись у столов с книгами. Они надевали через плечо сумки противогазов, совсем как мы, в траншеях. Уходили куда-то на вышку дежурить. Девчонки оберегали нас, читающих книги...
      В комнате на стене висел чёрный круглый репродуктор. В нём поскрипывало и постукивало: «Так, так, так».
      Несколько раз в день репродуктор начинал противно выть. Тогда мы закрывали книги и вместе с библиотекаршами шли на посты. Если бомбили «наш район», с Невского приносили раненых. Их перевязывали, отводили в больницы.
      После бомбёжек мы долго не могли вернуться к столу с книгами, громко разговаривали в читальне, хотя это и не положено. Девушки рассказывали нам, как спасали самые ценные книги и как во время налётов дежурили на крыше библиотеки. Они подняли на чердак и крышу сотни мешков песка (как у них только сил хватило!) — в песке они гасят «зажигалки».
      Мы расспрашивали девушек о редких книгах из знаменитой «комнаты Фауста», о собрании Вольтера. Они говорили: всё цело, только в «комнате Фауста» стена дала трещину.
      Читателей, которые побывали в Публичке дважды, здесь считают «своими людьми». Как-то библиотекарши попросили меня помочь им наколоть дров. Я пошёл и увидел то, что читатели обычно не видят, — двор библиотеки. Только тогда я понял, почему в читальне всегда тепло. За тепло здесь воюют, как за хлеб.
      Среди набросанных досок работали пожилые женщины и совсем молоденькие. Они пилили страшно медленно, часто отдыхали. Седоволосая женщина колола толстое полено. После каждого взмаха она долго-долго стояла с опущенным топором.
      Мне объяснили, что это учёный секретарь библиотеки и что «работа на дворе» обязательна для всех, от директора до расстановщицы книг.
      Я взял топор из рук учёного секретаря...
      Все книги о Шлиссельбурге, какие можно было достать, я прочёл. И всё-таки приходил в библиотеку. Приходил колоть дрова.
      Не улыбайся, Алла, когда прочтёшь эти строки. Мне хотелось отблагодарить ленинградских женщин, седых, похожих на мою маму, и девчонок, ровесниц твоих. Спасибо, что вы живёте, что учите воевать меня, солдата.
      Вот и ты, Алла, где-то на Ладоге. Работаешь, воюешь и не знаешь, что ты замечательная...
      В общем, должен сказать, как бы интересно ни было в городе, «отпуск при госпитале» мне порядком надоел. Скоро ли он кончится? Не слишком ли затянулся?
      Не могу передать тебе, как меня вдруг потянуло в Орешек, к ребятам.
      Как-то поживают в Орешке этот зубоскал Стёпа Левченко, увалень Женька Устиненков, седой старшина Иван Иванович, комиссар товарищ Марулин? Ты ведь знаешь их всех.
      Меня потянуло в крепость, как домой. Ни Женьке, ни Степану я этого не расскажу, только тебе: мне без них, косолапых, скучно жить на свете.
      Скорей, скорей на фронт, в Орешек! Всё же и к тебе ближе.
      С тем и прощаюсь с тобой, Алла.
      Будь здорова. До встречи, до свидания.
     
     
      ГЛАВА XV. ЛЕДОХОД
     
      В крепость Иринушкин добрался ночью. Утром пошёл докладывать о прибытии. Он полагал, что товарищи встретят его шумно, радостно. Всё произошло пе так. Бойцы поинтересовались, основательно ли он подлечился, расспросили о Ленинграде, и тут же Иван Иванович назначил его к выходу на пост.
      Володя подумал: «Эх, знали бы вы, как я рвался к вам из госпиталя...»
      Только Левченко ткнулся губами и носом в Володину щёку, облапил его, попробовал пошатнуть.
      — Ух, какой! Прочно на земле стоишь.
      Они вместе отправились па вал за Королевской баш-
      пей. На этот вал, менее обстреливаемый в крепости, бойцы частенько приходили покурить, посудачить, полюбоваться озером.
      Иринушкин дышал так, будто хотел вместе с холодным воздухом вобрать в себя и эту синеющую даль, и пологую береговую черту, и облака, разбежавшиеся в высоте.
      — Похоже, ты не из побывки, а на побывку приехал, — угадал его настроение Степан. — Поди, нравится тебе здесь, на Ладоге? А по мне климат так себе. Я нос лс войны на Дону поселюсь. Ты знаешь, какие там, к примеру, кавуны?
      Он говорил об этом, точно врага уже прогнали и на Дону не гремели кровопролитные сражения.
      — А ты, когда война к концу придёт, где осядешь? — Степан посмотрел на пулемётчика, ухмыльнулся и сам ответил на свой вопрос: — Тю! Я вас, ленинградцев, знаю. Вам свои болота да мхи во как красивы и дороги. .
      Иринушкин прислушался. С озера доносился долгий гул. Он был не очень громкий, по раскатистый и плотно наполнял воздух.
      — Что там? — спросил пулемётчик. — Новую береговую батарею поставили? Сильна!
      Левченко рассмеялся.
      — Эту батарею знаешь как зовут? Весна!
      На Ладоге ломало лёд.
      Белые поля потемнели, местами вздулись, трещины уходили далеко-далеко.
      Солнце уже заметно припекало.
      Her, не напрасно Левченко заговорил о кавунах.
      Весна размахнула над миром свои крылья. В воздухе веяло новыо. Всем сердцем чувствовали её бойцы.
      Как и в самые первые месяцы войны, фронт от Балтики до Черноморья жил одним требованием: выстоять!
      Но теперь этого мало. После того как гитлеровская армада, скрежеща и захлёбываясь в крови, откатилась от Москвы, — этого мало! То на юге, то на Центральном фронте наши части вбивали клинья в оборону фашистов. Перемалывали её, крошили.
      Что несла с собой эта весна? Теплом, теплом повеяло над планетой.
      Пулемётчик, оторванный на время от своей боевой семьи и снова возвращённый в неё, сразу ощутил большие перемены.
      Повеселели люди. Очень ещё трудно, осада крепка, голодновато, случается оружия нехватка, и понимают солдаты: многих ещё унесёт смерть. Но — весна на дворе!
      Видел Иринушкин заметные перемены и в жизни самой крепости.
      Не было уже в гарнизоне кое-кого из бойцов. Одни в госпиталях, другие в земле покоятся. В Шереметев-ском проломе работал новый пулемёт. Тот, с которым Володя начал войну, разбило миной.
      Но всего печальней, что в гарнизоне не стало санитарки Шуры, дорогой сестрёнки.
      Вот что с нею случилось.
      Незадолго до возвращения Иринушкипа наше охранение на льду столкнулось нос к носу с гитлеровцами. Завязался бой.
      Дозорные, отстреливаясь, отошли. Уже в виду крепостных ворот осмотрелись и обнаружили, что одного солдата нет. Никто не мог сказать определённо, убит он или ранен. Так и доложили коменданту.
      Дозорные просили разрешения снова выйти па лёд. Но теперь им следовало придать группу поддержки. Уже светало. Большое число бойцов было бы сразу замечено.
      Тогда Шура сказала, что помочь раненому может только она. Это — дело санитарки. Ннкто не запретит ей выполнять свои обязанности. Она и пойдёт. Сестрёнка говорила решительно, но глаза её выражали просьбу. Времени нельзя было терять пи минуты.
      Шура облачилась в маскхалат, столкнула на лёд белые низенькие сани, бросила в них сумку с бинтами и исчезла.
      Как в этот час все волновались за сестрёнку, говорить ни к чему. Предутренний туман облегчал ей путь. Успеет ли она найти раненого?
      В крепости были изготовлены к бою стрелки. Артиллеристы зарядили орудия. В случае надобности одни остановят противника огнём, другие поспешат на выручку.
      Но всё обошлось, как и предвидела Шура. Вскоре она вернулась, притащила за собой санки, на которых лежал раненый.
      Обрадованные «островитяне» тихонько прокричали «ура». И в этот момент у самых стен, у поворота возле башни Шура вдруг упала. Ей пробило пулей плечо.
      В санбат сестрёнку отправляли вместе со спасённым бойцом.
      Каждый, кто мог, заходил в Светличную башню проститься с Шурой. Когда поднимали носилки, она прошептала, словно уговаривала себя:
      — Поправлюсь. Надо жить-то...
      Степан Левченко, рассказавший обо всём этом Ири-нушкину, грустно заключил:
      — Так вот мы и расстались с нашей сестрёнкой.
      В санчасти теперь хозяйничал военврач с чёрными вислыми усами.
      Вообще в гарнизоне прибавилось много новых людей. Среди них Володя сразу заметил двух артиллеристов. Один — пожилой, с крупным морщинистым лицом. Он носил суконную будёновку с высоким шишаком и разлетающимися у подбородка застёжками. По поводу этой будёновки кто-то сказал, что она «не по форме», и предложил артиллеристу обычную ушанку. На это последовал вразумительный ответ:
      — Вишь, какое дело, сынок, мне в ней теплее. А что касается прочего, так будёновка бойцу Красной Армии всегда по форме.
      Звали его Калинин Константин Иванович.
      Другой артиллерист, Виталий Зосимов, высокий, тонкий, с быстрыми карими глазами, по возрасту — сверстник Иринушкину. Виталий тоже за несколько дней до начала войны закончил школу, но не в Ленинграде, а на Волховстрое.
      Несмотря на молодость, Зосимов был уже обстрелян. В крепость его прислали после ранения, полученного иод Урицком.
      С ним Володя разговорился. Виталий охотно рассказывал о себе и тут же спрашивал:
      — А ты из какой школы? Где воевал? Имеешь ранения?..
      В эти дни все в Орешке, и «старички», и вновь пришедшие, жили в больших хлопотах. Как к трудному
      боевому делу, готовились к весне. Ледоход не должен щстать гарнизон врасплох.
      Остров на неделю, если не больше, будет отрезан от материка, подвоз припасов станет невозможным. Предстояло в готовности встретить это время, чреватое всякими неожиданностями.
      Разумеется, особенно много хлопот выпало на долю старшины. Воробьёв с вечера уходил в Морозовку и возвращался засветло. Он облазал все склады боепитания, бесконечно надоел интендантскому начальству. Где в долг, где под расписку, иногда же, как он говорил, «под ей-богу» забирал консервы, муку, сухари.
      По ночам на остров переправляли мешки с «довольствием», металлические запаянные ящики с патронами.
      В последний раз Иван Иванович шёл в крепость по движущемуся льду с шестом в руках.
      На берегу он вытряхнул из сапог воду, взглянул на только что пройденную протоку и невольно поёжился. Там громоздились льдины. Местами кипела вода.
      Двое суток в Орешке не разговаривали, а кричали. Стреляли и не слышали выстрела. Только отдача, толчок в плечо свидетельствовали, что пуля пошла в цель. Мины взрывались беззвучно, осколки беззвучно ломали камень. Рёв и грохот ледохода поглотили все звуки. Зелёная лавина ринулась на остров. Казалось, она размоет, раздавит этот клочок земли...
      Молоденький боец, данный Иринушкину во вторые номера, жестами объяснял пулемётчику, где у гитлеровцев блиндажи, окопы.
      Володя всматривался. Боец, наверно, находился в крепости несколько дней; ему нравилось, что он вот такой обстрелянный, бывалый.
      У Володи закружилась голова. Ему почудилось, что река остановилась, застыла на месте, с опрокидывающимися льдинами, с летящими в небо всплесками. Она не движется. А крепость, как корабль, сорванный с якорей, мчится, мчится без удержу.
      Иринушкин растёр лоб, щёки и стал наблюдать за немецкими траншеями. Он нацелился совсем не в том направлении, куда показывал второй номер, а в покатый, малозаметный бугор. Там сразу же закопошились, блеснуло холодным стеклянным светом.
      — Ты здешний, что ли? — крикнул боец, придвигаясь ближе.
      — Все мы здешние! — ответил Иринушкин.
      Ленты таяли в пулемёте. На дуле не угасал огонёк.
      Но и он был беззвучен.
      Большую льдину повернуло ребром и выбросило к самому пролому. Она рассыпалась яркими, блестящими иглами.
     
     
      ГЛАВА XVI. НЕОБЫКНОВЕННАЯ ЭКСКУРСИЯ
     
      В огромном и совершенно пустом корпусе, так называемом Четвёртом тюремном, спешно оборудовали комнату, назначение которой пока оставалось неизвестным.
      Окна, выходящие во двор, забили картоном, оставив проёмы для света. Со стен соскоблили многолетнюю копоть. Гвоздями прикрепили плакат: боец в пилотке устремлял указательный палец прямо на смотревшего и спрашивал: «Ты записался в народное ополчение?»
      По смыслу плакат не подходил ни ко времени, ни к месту, и кто завёз его в крепость, определить невоз можно, только другого не нашлось. Повесили этот.
      Посредине комнаты поставили стол, настоящий стол, но у него не хватало ножки. Её заменили аккуратно подогнанной доской. На столе лежали газеты, домино, шахматная доска с расставленными фигурами.
      Притащили полдюжины железных кроватей. Таких кроватей в крепости — множество, в каждой камере по штуке. Но они были прикреплены ножками к бетонному полу, выворотить их оказалось не так-то легко.
      Ни тюфяков, ни простыней, конечно, не нашлось.
      Устройством комнаты ведал Иван Иванович. На вопросы любопытных он многозначительно хмыкал, воздерживаясь от всяких объяснений.
      Когда Воробьёв на двери с маленьким круглым глазком написал мелом: «Комната отдыха», всё стало окончательно непонятным.
      Очень не вязались эти представления: «война» и «отдых». Уж не собираются ли санаторий оборудовать под носом у противника?
      Правда, о санатории думать не приходилось. Но в этой комнатёнке постарались создать всё возможное для отдыха. Кто же осудит за то, что возможным оказалось немногое?
      В эго время по всему Ленинградскому фронту, при госпиталях и при частях, устраивались дома, комнаты, палатки для посменного отдыха бойцов, безмерно измотанных фронтовым обиходом.
      Этому дивились и радовались. «Дают передых, стало быть, наши дела крепко на поправку повернули», — решили солдаты. Они терпеливо ждали своей очереди растянуться на кровати, отоспаться по крайней мере.
      В ряду подобных комнат отдыха комната в Орешке была самой скромной и не ахти каком приспособленной. Это объяснялось, прежде всего, тем, что она находилась действительно иод носом у врага и лунили по ней н? всех видов оружия так, что иногда стены ходуном ходили.
      Именно поэтому командование дивизии предложило посылать людей для отдыха на материк, в госпиталь. Но дело осложнялось переправой. «Пока доберёшься, убыот, — говорили бойцы. — Да и какой отдых в госпитале?»
      Госпиталя боялись инстинктивно. Боялись ещё н оттого, что имелись примеры, когда после пребывания в нём направляли не «в свою часть». Общее решение было такое: «Уж мы как-нибудь на нашем островке отдохнём».
      Первая шестёрка, дорвавшаяся до коек, спала без просыпу сутки. Спали не раздеваясь, в обнимку с винтовками. В комнате слышался мощный храп.
      Шахматы и домино лежали нетронутыми. Старшина несколько раз заглядывал в комнату, наконец не удержался от укора:
      — Неблагообразно получается, даже вполне малокультурно.
      Лишь на вторые сутки отдыхающие проявили интерес к молчаливым сражениям на клетчатом поле и начали составлять компанию с целью «забить козла».
      Но главным образом отдыхали за разговорами. На пост спешить не надо, и дежурный не прикрикнет. Туг у самого несловоохотливого язык развяжется. О чём только не беседовали! О войне и о доме, о жёнах и невестах, рассказывали сказки и бывальщину.
      Приходил Марулин. Все усаживались на кроватях. Разговор затягивался надолго.
      Вот тогда-то и случилось происшествие, которое придало беседам определённое направление.
      В комнату вбежал старшина Воробьёв и крикнул:
      — Ребята, хотите взглянуть на допотопное чудо? Пошли!
      Все побежали траншеями на двор цитадели. Здесь в толстой крепостной стене артиллеристы долбили ячейку, чтобы прятать снаряды.
      После многих дней работы артиллеристы натолкнулись на нишу, заложенную почерневшими кирпичами. На каждом — глубоко оттиснутая подкова. Знак добрый, на счастье, но у многих предчувствие сжало сердце.
      Быстро разобрали кирпичи. Увидели ступени, ведущие вниз, в подземелье, откуда пахнуло нежилым холодом.
      Зажгли парафиновую плошку. Отсветы зашараха-лись по стенам. Помещение было пусто. Лишь в одном углу что-то блеснуло, засветилось. Кинулись туда.
      На земляном полу лежали кости, и среди них — две женские сафьяновые туфли, и рядышком — ещё две, крохотные, детские. Сафьян был расшит шёлком и украшен бисером — он-то и блестел.
      Все молчали, поражённые зрелищем непонятной и далёкой трагедии. Было так тихо, что треск фитилька, плававшего в парафине, казался неестественно громким.
      Кого же, когда и за что замуровали в этом подземелье? Ясно, что это были женщина и ребёнок. Туфли, стоявшие рядом, свидетельствовали о том, что свои последние минуты мать и дитя встретили в объятиях друг друга...
      Старшина нагнулся поднять находку, но сафьян рассыпался у него в руках.
      Иван Иванович снял шапку и посторонился, чтобы не мешать артиллеристам. Лучшего склада для боеприпасов не сыскать. Артиллеристы уже тащили сюда ящики со снарядами...
      В комнате отдыха до поздней ночи шёл разговор о странной находке. Тайну подземелья, конечно, никто раскрыть не мог. Но возник вполне понятный, острый интерес к истории Шлиссельбургской крепости.
      Прошлым Орешка защитники крепости интересовались давно. Многие ещё со школьной скамьи знали, какую роль в жизни родины играл этот островок на Неве.
      В гарнизоне даже была книга о революционерах, узниках Шлиссельбурга. Эту книгу зачитали до того, что листы начали вываливаться из переплёта.
      В самые первые недели обороны кто-то из морозовских старожилов поведал бойцам легенду, будто бы в старину существовал подземный ход из Орешка под Невой.
      Ход искали упорно и долго. Но не нашли.
      Сейчас же история глянула прямо в лицо бойцам. Они попросили Валентина Алексеевича рассказать им о прошлом крепости.
      Эти беседы в комнате отдыха заняли несколько вечеров. Закончились они экскурсией, о которой можно сказать, что наверняка подобных ей не было никогда, ни в одном из музеев мира.
      В Орешке бойцы знали каждый закоулок, каждый камень. Но теперь они видели всё по-новому.
      Комиссар обошёл со своими слушателями весь остров. Они шли траншеями, перебегали открытые места. Слова комиссара будили картины отжитого, далёкого и удивительно близкого.
      Бойцы смотрели на массивные шестивековые стены и видели их созидателей, отважных новгородских ушкуйников. Казалось, бойцы слышали стук мечей в кровопролитных сражениях, которые столетиями шли за островную крепость, при великом пути «из варяг в греки». Видели молодого Петра I и его гвардию в битвах, выводивших Россию к Балтийскому морю.
      Победа эта была одержана осенью 1702 года. С тех пор по царёву указу, в память о виктории, каждодневно в полдень звонили колокола крепостной церкви.
      Солдаты в шинелях и шапках с красной звездой стояли у обширного холма, насыпанного неподалёку от церкви. Они стояли у старинной братской могилы семе-новцев и преображенцев. И словно ветром подуло — бойцы, как один, сняли шапки, отдавая воинскую честь героям великой Северной войны...
      — В новом веке, — сказал Валентин Алексеевич после минуты тишины, — крепость обрела иную историю. Стала она «Государевой темницей».
      В стены, омываемые озером, в каменные мешки цари заточали тех, кто грозил их единовластию. Бежать из Шлиссельбургской крепости никому не удавалось. В народе жила её мрачная слава.
      Люди, брошенные в камеры, переставали существовать для мира. Здесь многие сходили с ума, многие погибли на виселице.
      Почти в одно время в крепости были убиты вождь восставших башкир Батырша и свергнутый император Иоанн Антонович. Более трёх десятилетий, не видя дневного света, просидел в каземате польский революционер Валериан Лукасиньский. Когда его, седого и согбенного, вывели впервые во двор Секретного замка, он спросил: «Который теперь год?»
      — Всмотритесь в эти камни, — говорил комиссар, — смотрите внимательно. По ним ступала история.
      Он показывал на длинное здание печально знаменитого «Зверинца», передняя стена которого была обрушена снарядом тяжёлой осадной артиллерии. Виднелись камеры, снизу доверху забранные железными решётками. Сколько жизней изуродовано, растоптано здесь?
      Комиссар остановился у двухэтажной краснокирпичной постройки. Её крышу снесло взрывом. Перекрытия упали. Это — известная в истории революции . Новая тюрьма, или Народовольческий корпус. Здесь в одиночках долгие годы томились Вера Фигнер, Николай Морозов, Михаил Фроленко, Михаил Новорусский. Вот подвесной «мост вздохов», по нему на втором этаже переходили из одного ряда камер в противоположный. Во г окно, из которого Вера Фигнер видела, как ведут товарищей на казнь...
      Вот страшная цитадель, замок в замке, Секретная тюрьма. Двумя стенами она отделена от всей крепости. Одна стена пробита навылет пушками немецкого бронепоезда, в другой — сохранились ворота.
      Эти ворота нужно миновать одним прыжком, потому что здесь кончается траншея. Гитлеровцы видят ворота и бьют по ним.
      Цитадель — в северо-западном углу острова, более удалённом от вражеских позиций. Здесь находится как бы «второй эшелон» гарнизона: санчасть, кухня, продуктовые склады.
      Склады — в камерах Секретной тюрьмы, мрачного здания с оштукатуренными серыми стенами. Вот камера, где Софья Гинсбург перерезала себе горло. Может быть, на этой койке «заключённый № 20», Михаил Г’рачев-ский, сжёг себя керосином, вылнгым из лампы. Возможно, на этом железном с голе, привинченном к стенке, Ипполит Мышкин нацарапал в предсмертные минуты: «26 января, я, Мышкин, казнён».
      Двор цитадели квадратный, в стенах — как в ущелье. Скрытое от людских взоров место казни, где Александр Ульянов и его товарищи в последний раз увидели небо над головой...
      На дворе цитадели всё было так же, как и несколько месяцев назад, когда хоронили командира орудия, сержанта Зеленова. Только землю будто бы поглубже вскопало навесным огнём, да холмик над могилой ополз и ствол яблони расщепило осколком.
      Комиссар и бойцы сквозь узкий ход вышли на мыс у Королевской башни. Едва они сделали несколько шагов, зачавкали миномёты. Били с косы.
      — Ложись! — успел крикнуть Марулин.
      Серые шинели приникли к влажной, согретой весенним солнцем земле.
      Отползли под укрытие стены. Здесь, вытащенная на берег, находилась вся крепостная «флотилия». Шлюпки лежали на деревянных подпорах.
      — Посмотрите на этот памятник, — продолжал объяснения Валентин Алексеевич, показывая на стрелку мыса. Обелиск тёмного гранита был опрокинут взрывной волной. Можно прочесть начало врубленной в камень надписи: «Героям-революциоперам...» — На этом мысу по ночам тюремщики хоронили казнённых, — ска-
      зал комиссар, — а памятник поставлен после Октябрьской революции Петросоветом... Придётся заново поднимать обелиск.
      «Экскурсанты» возвратились во двор крепости. Здесь высились корпуса, построенные в прошлом веке и в начале нынешнего. Какие события пронеслись над приземистыми башнями? Чьи шаги прозвучали по сводчатым переходам?
      Великий свободолюбец Новиков и декабристы Кюхельбекер, братья Бестужевы. Народовольцы, мстители 1 марта, матросы мятежного крейсера «Память Азова» н большевик Серго Орджоникидзе. Поколения революционеров прошли через эти тяжёлые корпуса, через этог двор.
      Комиссар показал на кирпичную стену, опалённую огнём. На ней как бы застыла тень давнишнего пожара.
      — Представьте себе, — говорил Валентин Алексеевич,- холодный снежный день. Семнадцатый год, весна нашей родины. Революция! И представьте себе два народных потока, хлынувших на скованную льдом Неву из Шлиссельбурга и Шереметевки, из заводских посёлков. Рабочие заводов и фабрик несли красные флаги, пели песни. Народ шёл освобождать узников. Когда же из ворот Государевой башни вышел последний заключённый, к стенам подкатили бочки с мазутом. Запылала крепость. Всему миру было видно это пламя нарождающейся свободы!
      Возвышенными, трогающими сердце словами комиссар закончил беседу.
      Позже, когда «экскурсанты» пришли в комнату отдыха и старшина доставил с кухни дымящиеся котелки с чаем, Марулин, как бы подводя итог, сказал:
      — Видите, что для нас с вами значит этот островок, эта пядь русской земли.
      Комиссар сидел за столом вместе с бойцами и, обжигая губы, тянул кипяток из алюминиевой кружки.
      Все молчали. И Валентин Алексеевич не нарушал тишины.
      Он знал, что иногда с наплывом мыслей бывает так же трудно справиться, как гребцу с волнами в половодье.
     
     
      ГЛАВА XVII. ДУНЯ
     
      Её звали «Дуней».
      Это была 76-миллиметровая пушка. Почему её так назвали, сказать трудно.
      Возможно, у кого-нибудь из артиллеристов была жена или подруга Дуня, и в честь её наименовали орудие.
      Вообще в крепости любили «крестить» пушки. В воротах стояла 45-миллиметровка «Буря», у подножия Головинской башни — «Шквал». Ещё была «Чайка». А эта — «Дуня».
      Обычай укоренился так прочно, что и расчёты назывались по орудию. По телефонам передавали команду: «Буря» — к бою!» В приказах значилось: «Чайке» пополнить боезапас».
      «Дуню» доставил на остров ефрейтор Калинин. Он был при этом орудии наводчиком.
      Но окончательно расчёт комплектовался в крепости. Командир артиллерийского взвода передал Константину Ивановичу бинокль и сказал:
      — Видите, на высотке сухое дерево? Дистанция?
      Ефрейтор посмотрел в бинокль, потом на глаз прикинул, снова — через стёкла и ответил:
      — Больше трёхсот метров не будет.
      А до этого злополучного дерева оказалось и все четыреста.
      Командир ничего не сказал Калинину. Но в списке расчёта ефрейтор прочёл свою фамилию на месте замкового, а на месте наводчика — фамилию Зо-симов.
      Когда же собрались все вместе и он увидел этого Зосимова, обида подступила к сердцу. Своё орудие Калинин должен был передать мальчишке, которого, поди, от материнского подола недавно оторвали.
      — Как зовут? — спросил бывший наводчик теперешнего.
      — Виталий Зосимов.
      — Сколько же тебе лет?
      — Девятнадцатый.
      — Как стоишь перед ефрейтором? — вдруг закричал Константин Иванович. — Руки из карманов вынь!
      Калинин отвернулся и дрожащими пальцами начал распутывать кисет. Ворчал:
      — Сопляк! Девятнадцатый! Я с его батькой, может, в гражданскую где-нибудь под Ачинском корку хлеба надвое ломал... Молодые-то — они учёные, глазастые... Господи боже ты мой!
      Спички ломались о коробок.
      Война не принимает во внимание ни обиды, ни годы. Надо было искать подходящую позицию для «Дуни».
      Дело это хитрое, артиллеристы обдумывали его основательно. Нужно, чтобы враг тебя не видел, а сам перед твоими глазами — как на ладони. Надо, чтобы землянка была неподалёку и боезапас — рядом.
      В поисках выгодной позиции облазали весь остров и даже стены крепости. Вот тут-то, на стене, и нашли преотличное место. Лучше придумать нельзя.
      Весь Шлиссельбург виден насквозь. Кирпичный брандмауэр будет надёжно скрадывать вспышки. Верно, пушку придётся поднимать на большую высоту. Трудновато. Зато обзор хорош.
      Артиллеристы превратились в каменщиков. Чтобы не выдать себя противнику, работали по ночам. Ломами пробивали ступени, расчищали путь для «Дуни».
      Но тут возникло, неожиданное препятствие: стрижиные гнёзда.
      Птиц этих водилось в крепости множество. Гнёзда они вили на высоте, в расселинах. Стрижи не замечали происходившего вокруг. Даже постоянно обстреливаемые стены, обращённые к врагу, стрижи не покидали.
      Воспринятый от поколений инстинкт оказался силь неё огня. В этих отвесных громадах птицы селились веками, и ничто не могло заставить их покинуть гнёзда.
      Бойцы с любопытством следили, как темноперые, вёрткие птицы на длинных, заострённых крыльях носились за мошкарой. Все знали пору, когда самки садятся
      па яйца, когда птенцы начинают топорщить жадные клювы и когда они несмело подлетывают.
      Стрижей артиллеристы жалели. Константин Иванович — бойцы его называли дядей Костей — пробовал даже переносить гнёзда. Он осторожно отдирал тёплые, густо сплетённые в войлок перья, камышинки, в которых лежали белые крохотные яйца. В ладонях относил гнездо подальше, старался примостить в другой щели.
      Он сочувственно смотрел, как самка кружится над насиженным, разворошённым местом, кружится и кричит, не может найти гнёзда. Говорил ей:
      — Не там ищешь, дурная, — и заключал с душевным сокрушением: — В войну и птаха малая бедует...
      Площадка для «Дуни» была готова и выровнена. Орудие разобрали на части. Ночыо начали поднимать их на стену. Для этого наладили блоки с верёвками, подготовили катки. Сначала втащили ствол, потом лафет.
      Из кирпича выложили стенки и стали сооружать накат. Брёвен не хватало. Виталий Зосимов предложил пустить в ход железные двутавровые балки. Погнутые и ржавые, они торчали из развалин «Зверинца» наподобие игл у ежа. Извлечь эти балки и перетащить нетрудно. Как подогнать по мерке?
      Виталий сказал, что он всё обдумал, тут ничего невозможного нет. На дворе он расставил балки, расчертил их мелком и зарядил винтовку бронебойными.
      С десяти метров Виталий стрелял по железу. И так наловчился, что пулю к пуле сажал. На пробоинах балка легко ломалась.
      Артиллеристы одобрили сообразительность своего молодого товарища. Так он раньше, чем «Дуня» открыла огонь, доказал, что у него смётка настоящего огневика.
      Укрытие готово. Теперь можно приступать к делу.
      «Дуне» приказано было, прежде всего, защищать переправу. Чуть передадут с наблюдательного, что «галоша вышла», — на острове, по возможности, все телефонные разговоры велись иносказательно; «галошей» именовалась шлюпка, — «Дуня» уже готова ударить по врагу.
      Лодочники скоро оценили «Дуннп» огонёк.
      — Нам, вроде, стало полегче дышать, — признавались они.
      Оценили меткость скрытой пушки и гитлеровские артиллеристы. Они не видели её и явно нервничали. Смущала высота, с которой она бьёт, а главное, отсутствие вспышек при выстреле. Надежда наших батарейцев оправдалась: кирпичный выступ служил неплохой маскировкой.
      В каком-то истерическом припадке фашисты осыпали крепость снарядами. Эти слова об истерике сказаны не напрасно. Немецкие артиллеристы вообще-то вели огонь очень размеренно и методически, в определённые часы и минуты, по определённой площади. Но стоило вывести их из равновесия, они начинали стрелять как попало, по чему попало, не сообразуясь с целью.
      Гарнизонные острословы говорили:
      — Не то нас пугают, не то сами пугаются.
      «Дуня» тем временем не торопясь, расчётлив® подкидывала на тот берег снаряды.
      Длинные бараки вдоль канала мешали нашим артиллеристам, заслоняя дорогу. Бараки сожгли метким налётом. Дорогу, что называется, оседлали. По ней врагу не ходить.
      Можно сказать, что «Дуня» стала важной фигурой в гарнизоне. Ею гордились и даже не прочь были прихвастнуть.
      После одного случая слава «Дуни» возросла ещё больше.
      Виталию запомнилось, что именно в этот день Константин Иванович спросил его, как он попал на фронт, по призыву или добровольно? Наводчик общительно ответил:
      — У нас, дядя Костя, на Волховстрое все комсомольцы до единого записались в ополчение.
      Он рассказал, сколько слёз было пролито в семьях и как молодые бойцы грузились в эшелон. Пели песни. Хохотали по всякому поводу, шутили. У Виталия не было острого ощущения несчастья, войны. Всё происходило как во сне. Куда-то ехали в теплушках с отодвинутыми дверями.
      На станции с проломленной платформой велели выгружаться. Сказали, что это фронт и враг близко.
      В окопах близ Колпина Виталий всё ещё не чувствовал опасности. Даже в голову не приходило, что его, полного жизни, любимого товарищами и девушками,
      могут убить. Сама мысль об этом представлялась нелепой.
      Со стороны взглянуть, как паренёк спокойно ходит под воющими минами, подумаешь: бесстрашие! А он просто-напросто ещё не знает опасности, не понимает её.
      Лишь после того как увесистый кусок стали застрял в теле, после того как увидел кровь, которая просочилась сквозь пальцы, полежал в госпитале и услышал стоны гангренозных, поверил: жизнь может прерваться. Понял: надо оберегать жизнь, необходимо перехитрить пулю в полёте, перехитрить врага.
      И опять-таки, посмотришь со стороны на паренька, вот шагает он по полю боя. Где пробежит, где упадёт врастяжку, бугорком заслонится, веточкой прикроется, подумаешь: трус? Нет, у него солдатская сноровка. Он знает, что на войне человека убить очень легко и очень трудно.
      Обо всём этом Виталий говорил искренне и доверчиво.
      — Под Колпином из наших, волховстроевских, и половина не уцелела, — вздохнул Зосимов и спросил ефрейтора: — А вы, дядя Костя, как с винтовкой подружились при вашем возрасте?
      — Это ты правильно, — отозвался Калинин, — годы мои не призывные. Так я, вишь, тоже из добровольцев... Штатские-то харчи в Ленинграде знаешь какие? Попросился я под серую шинельку. Ну, кто откажет старому солдату? Зачислили меня связным в команду пе-ве-о. Ковыляю на старых ногах по городу от батареи к батарее. А в животе бурчит. Норма довольствия вторая. Тогда я — опять в военкомат: «Хочу на передовую, к мя-конькому хлебцу поближе...»
      Виталий слушал и не понимал, зачем этот старый человек хочет казаться хуже, чем он есть на самом деле.
      — Зубы не скаль, — вдруг посерьёзнел ефрейтор, — не скалься, говорю. Я, может, на своём веку в добровольцах второй раз топаю.
      Константин Иванович собирался начать обстоятельный рассказ в пояснение своей последней фразы, но в это время зазуммерил телефон.
      Зосимов поднял трубку и тотчас скомандовал:
      — К бою!
      Пальцами он вцепился в маховичок наводки. Расчёт стоял на местах в ожидании следующей команды.
      Эти мгновения перед открытием огня всегда волновали Виталия до глубины души. Какими-то другими, обновлёнными видел он своих товарищей. Забывалось, к примеру, что дядя Костя большой любитель поворчать. Он — у орудия, и от напряжения движутся вверх-вниз морщины на лбу. Не думалось, что заряжающий и подносчик, залихватские пареньки, не очень-то ладят между собой и постоянно готовы досадить друг другу. Сейчас оба застыли, подавшись вперёд, обращённые в слух, внимание. Только бы не пропустить сигнал, вовремя сработать.
      Весь расчёт, вместе с пушкой, одно целое. В механизме движущиеся колёсики сцеплены зубцами, а люди соединены волей, мыслью.
      С башни Головкина назвали цель: в озеро выходит шлюпка с гитлеровцами на борту.
      Наблюдатели передали координаты, поправку на упреждение. Зоснмов заглянул в панораму и сразу за метил расхождение данных с командой наблюдателей, расхождение ничтожное, в долях секунды. Но этого было достаточно, чтобы упустить цель.
      Если бы Виталий вздумал объяснить по телефону наблюдателям свои колебания, даже если бы его мысли заняли столько времени, сколько их описание на этой странице, открывать огонь уже ни к чему. Шлюпка скрылась бы за береговым уступом.
      Зоснмов принял решение мгновенно. Он крикнул в трубку:
      — Вижу цель!
      И ломким, по-мальчишески звенящим голосом — на орудие:
      — Один снаряд!
      Высоко всплеснуло за кормой шлюпки.
      — Один снаряд!
      Снова всплеск.
      Рука наводчика плавно тронула маховичок. В мозгу — торжествующая, злая и просветлённая мысль: «Теперь — вилка». Команда едва слышна в железном лязге:
      — Беглым — три снаряда!
      Шлюпка осела, накренилась и медленно ушла под воду.
      С башни Головкина передали:
      — Благодарим за отличную стрельбу!
      Артиллеристы обнялись над разогревшейся, пахнущей краской и порохом пушкой. Они мяли друг друга в объятиях.
      Пехотинцы по высоким ступеням взбирались на стелу, чтобы только сказать товарищам, какие они славные ребята.
      По крепости неслось:
      — Знай нашу «Дуню»!1
      1 Артиллерия составляла основную ударную силу крепости. Боевую вахту у орудий несли артиллеристы полевых войск и флотские комендоры, которыми командовал отличный знаток и мастер огневого дела Пётр Кочапепков. Боевое братство соединяло моряков с пехотинцами. Они сообща обсуждали самые важные операции. Иногда вели огонь «пополам» — по одной цели. Об этом содружестве хорошо рассказано в книге «Непобеждённый Орешек», написанной участниками обороны Шлиссельбургскоп крепости (Лсн-издат, 1973 г.).
      Фашисты удвоили число пулемётов и орудий на оконечности косы. Подавить их не удавалось. Остров терял связь с берегом. Лодки стояли у причала. На них дежурили гребцы, готовые выйти в протоку. Но оторваться от берега они не могли. Одна лодка была уже расстреляна миномётами, не все гребцы спаслись.
     
     
     
      ГЛАВА XVIII. БЕЛЫЕ НОЧИ
     
      Наступили белые ночи, с зыбким светом, обнимающим воду и землю. От дня они отличались только тем, что густели тени за башнями и береговыми холмами. Даже у волн один скат был чёрным, другой — серебряным.
      Бойцы, которые попали в крепость из центральных и южных областей, где ночи всегда темны, вначале любовались светлым чудом. Ленинградцы же, наверно впервые в жизни, не были рады белым ночам.
      На тускло блестящей, как расплавленный металл, поверхности воды лодка становилась заметной до кончиков вёсел.
      Её сразу оплетала горячая паутина трассирующих пуль.
      Каждый вечер старшина докладывал Марулину, сколько продуктов осталось в каптёрке.
      «Островитяне» с надеждой смотрели ввысь, не занесёт ли тучами луну, хотя бы тень упала на воду.
      Ночи оставались прекрасными. Они лучились опаловым светом.
      Ох, эти белые ночи! Люди возненавидели их красоту.
      Хлебную норму, и без того не слишком обильную, ещё уменьшили.
      Наконец настал день, когда Иван Иванович пришёл и сказал слова, которых Марулин боялся:
      — В каптёрке ничего не остаётся. Доедаем последнее.
      Валентин Алексеевич озадаченно потёр щёку. Старшина сказал:
      — Надо привезти продукты.
      — Надо, — подтвердил комиссар.
      — Хоть бы чуток захмарило.
      С этим пожеланием и расстались.
      Назавтра в ночь не «захмарило». Верно, на луну то и дело набегали облака. Но они просвечивали насквозь.
      По воде двигались тёмные полосы, как отражение крыльев огромной птицы. В берег шлёпала волна. Пузырился воздух около камней.
      На другой стороне протоки можно было различить движущиеся силуэты. Где-то там, в укрытии, невидимом отсюда, лежат мешки с «довольствием». Давно приготовлены, ждут, когда за ними приедут.
      Расстояние через протоку не так уж велико. А попробуй перемахни!
      У причалов крепости, в тени, отбрасываемой Королевской башней, хлопочут над двумя шлюпками Воробьёв, Левченко, Устиненков и с ними ещё несколько человек.
      Вот они уже на вёслах. Вода ударяет в борта. Песок скрипит под днищами.
      Тишина вокруг удивительная. Ни выстрела, ни стука. Дикие утки крякают в осоке.
      Можно бы позабыть о войне. Далеко ли собрались эти люди на лодках? Рыбачить? Или на утреннюю тягу? Ни пуха им ни пера!
      — Пошли! — громко шепчет старшина Воробьёв.
      — Пошли! — повторяют бойцы и, раскидывая сапогами воду, отталкивают свои судёнышки.
      В первой — старшина с гребцом, во второй — Степан Левченко и Евгений Устиненков. Вёсла с шумом поднимают брызги. Остерегаться нечего, всё равно на виду.
      Тишина взорвалась воем, рёвом, свистом. В первую минуту немцы ошеломлены отчаянной дерзостью двух скорлупок. И этой минуты достаточно, чтобы лодкам вырваться на середину протоки. Они плыли, держась подальше одна от другой.
      В укрытую бухту Шереметевки пришли с поломанными вёслами, с пробоинами в бортах.
      Пока вычерпывали воду, грузили мешки с продуктами, конопатились, подбирали запасные вёсла, приблизился рассвет. Холодное исбо тронули зори.
      Старшина торопил товарищей. Задержка могла обойтись дорого. Он торопил их ещё и потому, что такую боевую работу надо делать горячо, с ходу, не давая одуматься врагу.
      Обратный путь был вдвойне опасен. Осевшие шлюпки плохо слушались вёсел.
      Крепость огрызалась всеми стволами, стремясь заслонить подходы к причалу.
      Гребцов обдавало водой, вскинутой взрывами. Иван Иванович налегал на вёсла и при каждом взмахе кричал от усилия.
      Он следил за второй шлюпкой. Её вдруг повернуло по течению, закружило. Старшина с силой зажмурил веки, затряс головой. Но когда он открыл глаза, то увидел, что лодка выровнялась и медленно, упрямо продолжает свой путь. «Родные мои, — вслух произнёс старшина, — справились-таки. Ещё нажмите, теперь недалеко осталось».
      В ту же минуту старшина почувствовал, что скамья под ним раздаётся. С страшной силой его кинуло за борт. Он захлебнулся. Но под ногами неожиданно ощу-
      тил крепкое, каменистое дно. Бросился к разбитой лодке.
      Её уже держали на плаву бойцы, подоспевшие с берега. На руках они вынесли шлюпку к причалу.
      Доктор бежал ко второй лодке. С неё, шатаясь, ступил в воду Евгений Устиненков. Правый рукав его гимнастёрки намок кровью.
      На берегу санитар раздвигал носилки. Но Устиненков перешагнул через них.
      За ним поспевал Левченко. Он обжимал на себе мокрую гимнастёрку и говорил товарищу:
      — Что хорошего в этих белых ночах? Не пойму.
      Старшина распоряжался выгрузкой продуктов. Ловкий и крепкий, он сам таскал мешки и говорил, словно успокаивал кого-то:
      — Прорвались-таки, чинно прорвались.
      По его седым волосам сбегали струйки воды.
     
     
      ГЛАВА XIX. ЗАТИШЬЕ
     
      Странное затишье наступило на Неве. Противник держал под огнём переправу. В установленные часы стрелял по острову. Но это было уже не то, чго минувшей осенью и зимой.
      Клубок войны откатился к югу страны, это понимали все. Там, в самом сердце России, на её невспаханных чернозёмных полях, у донецких шахт, под высоким крымским небом разгорается решительная битва.
      Сводки Совинформбюро принимались в крепости стареньким батарейным приёмником. Листок с чёткими, ровными строками, в которых все узнавали почерк Марулина, в какой-нибудь час облетал весь гарнизон.
      Сводки приносили тревожные вести. Немцы снова захватили Керченский полуостров. После двухсот пяти десяти дней беспримерной обороны наши войска оставили Севастополь. Танки врага рвались к Дону, к Волге. Начиналось великое сражение за Сталинград.
      Нельзя было давать покоя врагу и на Неве. Надо накрепко сковать его здесь.
      В рукописном журнале «Орешек», который теперь выходил в крепости, первая страница открывалась призывом:
      «Каждая пуля, каждый снаряд — в цель! Бей фашиста на Неве, чтоб на Волге услышали!»
      Материалы для журнала подготавливал Валентин Алексеевич. Оформлял журнал, от начала до конца, Левченко. Он крупными печатными буквами писал весь текст, рисовал заголовки, заставки, карикатуры.
      Один из номеров журнала был посвящён большому событию в воинской жизни: солдаты и офицеры Советской Армии готовились надеть погоны.
      Нет, это были не просто матерчатые зелёные полоски на плечах. Они значили многое. Ими устанавливалась преемственность боевых традиций и славы. Погоны носили солдаты Кутузова, герои Отечественной войны восемьсот двенадцатого года.
      В крепость приехал командир дивизии. Он здоровался с солдатами. Они в вылинявших гимнастёрках. Лишь па немногих блестели ордена и медали. Но почти на каждой виднелись нашивки за ранения, золотистые и красные.
      Весь гарнизон осгрова прошёл у старинной братской могилы, где покоились герои, на пороге восемнадцатого века отвоевавшие Нотебург — Шлиссельбург у шведов.
      На землистый скат Марулин положил ветку бузины с кроваво-алыми ягодами — единственного кустарника, сохранившегося на острове. Цветов взять негде было.
      Журнал «Орешек» вышел с лозунгом на заглавной странице:
      «Воевать, как гвардейцы Петра, с отвагой и бесстрашием».
      День этот был отмечен отличным обедом, о котором, как это ни странно, позаботились немцы.
      Накануне ночыо гитлеровцы с особенной свирепостью обстреляли крепость и подходы к ней. Как всегда немало снарядов взорвалось в озере, потревожив воду.
      К рассвету весь восточный берег острова оказался
      покрытым оглушённой рыбой. Её подбирали прямо руками. Здесь были серебристые судачки, плотные сиги, пятнистые щуки. Нашёлся даже один лосось, килограммов на десять.
      Всем этим добром загрузили кухонные котлы.
      В обед поспела такая густая и душистая уха, что о г одного запаха её шевелились ноздри.
      Первый котелок повар налил комдиву. Весь гарнизон ел ушицу и похваливал.
      Для Иринушкина этот день был редкостно счастливым. Он получил долгожданное письмо.
      Прежде чем попасть от почтальона к адресату, письмо прошло через полдюжины рук. Вручил его Володе Виталий Зоснмов.
      Разумеется, он велел приятелю плясать, тот не хотел. Но уголком глаза приметив, что на конверте обозначен обратный адрес: «Посёлок Леднево», отколол такую присядку, что Виталий ахнул.
      Письмо читали вместе, все, кто оказался в это время в землянке. Алла Ткаченко сообщала, что работает на перевалочной базе и скучать ей некогда. О тех днях, которые провела в Орешке, она будет всегда помнить. В Леднёве теперь хорошо знают защитников крепости. Писем из Орешка ждёт не она одна, но и её подруги.
      Коротенькое письмецо. Тёплые слова.
      Виталий никогда не видел Аллу, но решительно определил:
      — Хорошая девушка!
      Иринушкин и Зоей мои сидели за столом и, стуча ложками о края бачков, уплетали уху.
      Они говорили об Алле, потом вообще о девушках и, наконец, перешли на тему, излюбленную солдатами: что и как будет после войны.
      Для бойца самый приятный разговор о том, как вернётся домой, где станет жить, где работать. Об этом беседовали часто и с удовольствием.
      У Виталия с детства сложилась тяга к паровозам, к гремящим на рельсах поездам.
      — У наших волховстроевских мальчишек, — рассказывал он, — всегдашняя мечта стать машинистом. Ты, Володька, по-настоящему понимать не можешь, что такое дорога... Тебе ведь приходилось ездить только пассажиром, в вагоне. А на паровозе не пробовал? В топке
      огонь ревёт, ветер бьёт в окна. Машина — «стук-стук». А рельсы так и летят под колёса. Эх, хорошо же...
      Зосимов даже глаза прикрыл, он с грустью подумал, что на острове успел совсем отвыкнуть от паровозных гудков, и когда-то доведётся опять увидеть бесконечное, бегущее через поля и леса полотно.
      — А ты, Володька, — спросил Зосимов, — после войны какого дела держаться будешь?
      — Пойду учиться, — ответил Иринушкин.
      — Учиться многому можно. Ты — чему? — допытывался артиллерист.
      Володя колебался, говорить или нет. Решил сказать:
      — Два дела мне по душе — дома строить и стихи сочинять.
      — Толково, — почему-то с покровительственной ноткой в голосе протянул Виталий, — только одно с другим не вяжется... А в общем толково!
      Уважительное отношение Зосимова к будущим намерениям Володи подкупило его, толкнуло на откровенность.
      — Понимаешь, — сказал он, — я хотел бы научиться писать стихи.
      — Этому можно научиться? — простодушно спросил артиллерист.
      Пулемётчик задумался.
      — Можно, — уверенно подтвердил он. — Знаешь, я хотел бы написать поэму про нашего комиссара и Стёпу Левченко, про «Дуню» и про тебя, чумазый чёртушка.
      — Ну, обо мне-то что писать? — удивился артиллерист. Подумав, он заметил серьёзно и ободряюще: — Что ж, и те, кто пишут, — народ нужный. Конечно, это тебе не машинист. Но дело, не отрицаю, дело!
      Виталий осмотрелся в землянке и потянулся к полочке, прибитой над нарами:
      — То-то у тебя здесь книги понатыканы...
      Он потрогал растрёпанные корешки, и на ладонь ему упала маленькая книжка с листами тяжёлыми от пропитавшей их извести.
      — Смотри-ка, — изумился Зосимов, — поэт Генрих Гейне! Читаешь? Я в школе тоже немецкий проходил. Ну, признаюсь, в этой премудрости выше тройки не поднимался.
      Виталий отбросил книгу, она словно выдохнула белую пыльцу.
      — А на что тебе сейчас дался этот немец?
      Пулемётчик взял книгу, перелистал её.
      — Ты знаешь, какой он поэт?
      — Немец!
      — Вот затвердил! — рассердился пулемётчик. — Да я тебе назову немца, перед которым мы с тобой шапки снимем. Маркс! Слышал? Карл Маркс!
      Иринушкин и Зосимов в эту минуту походили на молодых бычков, драчливо наклонивших головы.
      — Этот самый немецкий поэт Гейне, — продолжал Володя, — был другом Маркса. А через сто лет фашисты сожгли на кострах книги Маркса и книги Гейне. Так что сам понимаешь, немец немцу рознь.
      Прошло немало времени, прежде чем в землянке снова водворилось миролюбие.
      Виталий считал, что с другом Маркса ещё можно поладить. Под низкими накатами землянки вдруг зазвучала немецкая речь. Иринушкин читал строфы из «Германии». Он тут же объяснил смысл прочтённых стихов:
      — При жизни счастье нам подавай! Небом пусть владеют ангелы да воробьи.
      Володя повернулся к товарищу, стоявшему у притолоки.
      — Сказать тебе, Виталька, кого всегда напоминает мне Гейне? Нашего Маяковского. Он такой же горластый, умный, злой.
      — Пусть хоть и Маяковского, — уже спокойно отозвался Зосимов, — только я не любитель стихов... Будешь писать Алле Ткаченко, от нашего расчёта поклон! Ну, прощай!
      Володя вышел из землянки вместе с Виталием. Накрапывал дождь.
      На том берегу на соборе хрипло и прерывисто орал репродуктор.
      Иринушкин и Зосимов прислушались.
      — Защитники Шлиссельбургской крепости! — взывал голос. — Снова обращаемся к вам. Поражение Советов неизбежно. Сдавайтесь! Только так вы можете сохранить свою жизнь. Сдавайтесь!
      — Брехня, — презрительно махнул рукой артиллерист.
      В последнее время гитлеровцы часто повторяли предложение о сдаче крепости. В гарнизоне к этой болтовне привыкли и не придавали ей никакого значения
      На дворе плюхнулась мина. В бойцов полетели комья земли.
      Зосимов усмехнулся.
      — Вот как она звучит, немецкая поэзия.
      И пошёл к башне, высящейся за косой сеткой дождя.
      Долго ещё стоял Иринушкин у входа в землянку. Тяжёлые капли поднимали па лужах пузыри. Тучи шли так низко, что казалось, это дым.
     
     
      ГЛАВА XX. СО ДНА РЕЧНОГО
     
      Едва ли не каждый день дивизионный «бог огня», как называли начальника артиллерии, звонил в крепость и требовал, чтобы берегли боекомплекты.
      Зимой была установлена жёсткая суточная норма: три снаряда на ствол. Теперь норму увеличили. Однако не так, как надо бы, когда стоишь нос к носу с противником.
      Это очень портило настроение артиллеристам. И переживалось ими тяжелее, чем недостаток продуктов.
      Правда, с продуктами стало намного легче. До изобилия, конечно, далеко. По всё-таки томительное, унижающее чувство голода исчезло. Войны попривыкли, научились обходиться пайком К тому же в отделениях и расчётах нередко устраивались своего рода складчины.
      На протяжении трёх-четырёх дней все отдавали часть своего хлеба и табака одному «счастливчику», чтобы он мог основательно «заправиться». Потом место «счастливчика» занимал другой, и так чередовалось всё отделение.
      Полушутя ребята из «Дуниного» расчёта уговаривали других артиллеристов устроить такую же складчину для их орудия.
      — Одолжили бы по снарядику, дали поработать на нею железку, — говорили они.
      Первым результатом строгой нормы было то, что артиллеристы научились беречь снаряды и стрелять без промаха. «Пустой» выстрел считался позором. Цель выбирали обстоятельно и поражали её наверняка. Но у людей руки зудели — подкинуть на тот берег огоньку, да беглым, беглым.
      О чём бы ни разговаривали между собой артиллеристы, беседа их непременно сворачивала на «снарядную норму», и нельзя ли тут какое послабление сделать. Так уж им въелась в печёнки эта норма.
      В «Дунином» орудийном гнезде постоянно дежурили по два человека. При надобности они вызывали к бою весь расчёт.
      Дежурные пары складывались как-то сами собой, немалую роль здесь играла дружеская приязнь. Только Зосимов и Калинин попали на такое парное дежурство вопреки.
      Сначала они даже в разговор друг с другом не вступали. Каждый занимался своим делом: один наблюдал через амбразуру, второй работал у пушки. Затем менялись местами.
      Но «на точке» не разговаривать никак нельзя. Потому что, если молчать, неудержимо тянет ко сну.
      И в парах установился такой порядок: один говорит, а его сотоварищ подтверждает, что слушает. Виталию и Константину Ивановичу оставалось только следовать этому обычаю. Другого выхода не было.
      В первую пору не очень складные у них получались разговоры. Ну, о чём толковать человеку, родившемуся ещё в прошлом веке, с мальчишкой, который лишь на днях в первый раз побрился?
      Константин Иванович, позёвывая, а потом всё более увлекаясь, заводит рассказ о восемнадцатом годе, о том, как отходили под натиском колчаковцев, а чуть позже погнали их через всю Сибирь.
      — Сообразить надо, — повествует ефрейтор Калинин, — тогда нашей республике шёл всего-навсего первый годок. Кем мы были? Мужиками, только дюже сердитыми. А мужика рассердить, он с цепом пойдёт колошматить хоть кого. Воевали за что? За землю. И ещё — за волю. Чтобы соплякам вроде тебя не знать
      таких слов: «господин», «барин», «батоги». Это мы понимали.
      — Слышу, Константин Иванович, слышу, — говорит Виталий.
      — Была у меня о ту пору пушчонка, — продолжает ефрейтор, — трёхдюймовка. Это теперь пошли семиде-сятишестимиллиметровки и сорокапятимиллиметровкн, а тогда на дюймы меряли... И вот, под Ачинском это было, сильно нажали на нас беляки. Стояли мы, помнится, в ольховой рощице. Прискакал к нам на пегом жеребце комбриг Гришко, — была у него и фамилия, конечно, но мы его по-свойски звали. Соскочил Гришко наземь, папаху с кучерявой головы долой. «Братцы, бомбардиры, — кричит, — выручайте. Надо белякам во фланг стукнуть. Летите что есть духу на ту пожинку!» — И показывает, куда лететь, а там всё дымом затянуло.
      — Слышу, слышу, — затаив дыхание, откликается Зосимов.
      — У меня же, вишь ты, на беду упряжной конь оступился да охромел, так Гришко кричит: «Бери моего жеребца. Только чтобы в момент!» Выскочили мы на ту пожинку, развернули пушки. А беляки, вот они, тут. А мы как вдарим. Да ещё раз, и ещё...
      — Слышу! — это опять Виталий.
      — Ладно, слышишь. Так что? — скептически замечает ефрейтор. — Ну, давай, твой черёд рассказывать.
      Зосимов начинает говорить про школу, про экзамены, как кто-то там «плавал», а кто-то «срезался».
      Калинин слушает, отзывается, но всё невнятней. Вдруг всхрапывает и сердито трёт себе щёки.
      — Ты бы позанятней что придумал, — ворчит он, — а то городишь юрунду... Господи, тянет в сон, как в омут.
      Наводчик старается найти тему поинтереснее, но всё неудачно. Константин Ивнович, единственно чтобы не заснуть, начинает ругать своего напарника.
      Виталий терпеливо выжидает. Как только ефрейтор замолчит, он сразу ему какой-нибудь хитрый вопрос, думает отвести тем беспричинный гнев.
      — Скажите, Константин Иванович, — спрашивает Зосимов, — чего это вы старый буденовскнй шлем носите?
      Ефрейтор спотыкается, как копь на бегу.
      — Чего, чего, — передразнивает не без язвительно-
      сти и показывает заштопанную дыру на самом шишаке, — видишь? Это в бою под Уфой в восемнадцатом прострелили. Ну, есть такая примета: пуля второй раз иа старое место не идёт. В приметы я верю...
      Без передышки дядя Костя сворачивает на привычную колею:
      — Вы, молодые, нынешние, чем берёте? Глаз у вас вострый. А потом — наука. Теперь каждая пигалица в образованные выходит... Мне бы мои молодые годы, сел бы за книжки, тетрадки, увидели бы тогда, каков он, ефрейтор Калинин.
      Дядя Костя надсадно кашляет. Виталий тянет его к амбразуре.
      — Взгляните-ка — фашисты! Эх, жаль, снарядов мало.
      Калинин тоже смотрит на фашистов. Потом с сожалением отворачивается. Смотреть противно. Снарядная норма на сегодня полностью израсходована. Вопрос о норме волнует его до скрежета зубовного. Он прикидывается равнодушным, начинает говорить о том, что было бы при полном боекомплекте.
      Виталий слушает не очень внимательно. Сколько уж об этом говорено.
      Когда сменились и вышли из дота, Константин Иванович всё ещё ворчал по поводу снарядной нормы. Потом вдруг сказал, как о чём-то простом и ясном:
      — Придётся поразведать баржу, что в Неве бултыхается. Должны там найтись калёные для нашей «Дуни».
      На реке, ближе к правому берегу, виднелась корма затонувшей баржи. О ней и говорил ефрейтор.
      Известно было, что она затонула в прошлом году, получив пробоину в днище. Знали также, что баржа везла снаряды.
      Подъём её на виду у врага был невозможен. К тому же снаряды после многих месяцев пребывания в воде могли попортиться.
      Что же задумал дядя Костя?
      Артиллеристы, хорошо знавшие Константина Ивановича, решили, что он расхворался. Так необычно было его поведение в последующие дни. Он никого не «ершил»
      и не «взбадривал». Казался всецело поглощённым какой-то думой. Каждый свободный час он проводил у причала и неотрывно смотрел на затонувшую баржу.
      Те, кто видели, как ефрейтор шёл на командный пункт, позже рассказывали, что он вслух рассуждал с собой и даже размахивал руками.
      Подробности его разговора с комендантом узнали немногие. А разговор был примечательный.
      Мысль, изложенная ефрейтором, поразила коменданта. Он объяснил Константину Ивановичу всю опасность его предложения, если принять его всерьёз.
      — Помимо всего прочего, — сказал комендант, — нам не известны все обстоятельства затопления баржи. Наверное, не обошлось без сильного удара. Возможно, что в части снарядов взрыватели стали на боевой взвод...
      — Я же старый артиллерист. — Внутренне ефрейтор подосадовал, что ему объясняют такие простые вещи.
      — Риск велик.
      — Опять-таки на войне без риска нельзя.
      — А если для этого дела найти кого помоложе?
      Более тяжёлой обиды дяде Косте нанести было невозможно. Снова молокососы становятся ему поперёк дороги! Он гневно засопел.
      — Не знаю уж, кто из молодых нырнёт дальше меня.
      Я Иртыш под водой проходил до половины. Пусть попробуют...
      Долго, в раздумье, молчал комендант. Наконец сказал:
      — Больше одного человека в помощь вам дать не могу.
      Слова эти означали не что иное, как разрешение.
      Артиллеристы по самой профессии своей народ смелый, узнав о задумке ефрейтора, удивились.
      Когда комендант спросил огневиков, к го пойдёт с Константином Ивановичем, Зосимов решительно шагнул вперёд и встал рядом с Калининым. В глазах Виталия светилась молодая, озороватая удаль.
      — Товарищ комендант, — сказал он весело, — я пойду. Только прикажите товарищу ефрейтору, чтобы он не ворчал, а то мне и на дежурстве во как надоело...
      Следующей ночью вдвоём они подвели шлюпку к затонувшей барже со стороны, скрытой от немцев. Шлюпка неразличимо слилась с обводами торчащей кормы.
      Ефрейтор потрогал воду и начал раздеваться. Он перебрался на корму баржи и велел Виталию отгрести как можно дальше, под береговую тень.
      — Дядя Костя, — начал было Зосимов.
      — Разговоры! — остановил его ефрейтор.
      Виталий видел, как Константин Иванович исчез под водой. В этом месте разошлись круги.
      Нырнувший не появлялся так долго, что Виталий начал тревожиться. Но вот показалась над поверхностью голова.
      Виталий хотел подплыть. Но ефрейтор махнул ему рукой — дескать, оставайся на месте.
      Не меньше восьми раз Калинин спускался под воду, и всё без результата. Тускнела надежда на успех затеянного.
      Ефрейтор, тяжко дыша, вылез на корму. Он долго отдыхал, вздрагивал под ночным холодком. Видно, старое сердце давало себя знать.
      Когда он нырнул в девятый раз, Виталий не заметил. Посмотрел, а на корме никого нет.
      Ожидание показалось юноше страшным. Он не выдержал и двинулся к чёрной громаде, высящейся над водой.
      Внезапно под веслом забулькало, лодка накренилась. Константин Иванович схватился за борт и велел:
      — Помоги, быстрей!
      Общими усилиями они вытащили из воды снаряд.
      Ефрейтор растёр своё смуглое тело и начал одеваться.
      — Больше не смогу, — сказал он, — ныряй ты. Да смотри не запутайся в верёвках; ящики на палубе верёвками перехвачены.
      Зосимов был хорошим пловцом. Он уверенно нырнул. Но даже близко не подобрался к снарядам. Ещё нырнул — и успел только нащупать канаты. Ему было совестно. Думалось: «Вот уж дядя Костя поиздевается вволю».
      Но ефрейтор после очередного неудачного нырка примирительно сказал:
      — На сегодня хватит. Отдохнём.
      Они вернулись в крепость.
      Четыре ночи подряд артиллеристы выходили к барже. Теперь они работали более спокойно. Виталий спускался в воду с открытыми глазами. Он улавливал громоздкую, наплывающую на него тень корпуса.
      Ножами они перерезали канаты. Стало легче добывать снаряды.
      Ящик в воде казался податливым, лёгким. Но иа поверхности сразу обретал свою тяжесть. На борт его втаскивали с трудом.
      Лодка возвращалась к причалу острова на рассвете. Она бывала так нагружена, что края едва виднелись над гладью реки.
      В крепости снаряды осматривали, протирали, смазывали, снова протирали. Примерно половина из них годилась в дело.
      Честь первого выстрела досталась Константину Ивановичу. Это была не только честь. Первый выстрел не вполне известным снарядом всегда опасен.
      Ефрейтор сам настоял, чтобы проба была поручена ему. Весь расчёт был удалён из гнезда. Дядя Костя стрелял один.
      Снаряд исправно пошёл на цель.
      И начала «Дуня» снова и снова кромсать вражеский рубеж.
      Орудие стреляло полными днями, глубоко вороша немецкие позиции. Артиллеристы повеселели, крепко пропахли порохом, почернели от дыма.
      Дивизионный «бог огня» кричал в телефонную трубку, грозил немедля призвать к ответу огневиков Орешка:
      — Почему такая стрельба? Вы расходуете неприкосновенный боезапас!
      Комендант крепости терпеливо объяснял, что он понимает смысл приказов и не собирается их нарушать.
      — Проверим! — пообещал начальник артиллерии.
      На остров прибыл офицер из штаба дивизии, специально чтобы пересчитать снаряды.
      Он поднялся прямиком в «Дунино гнездо» и здесь нашёл все восемьдесят снарядов боекомплекта нетронутыми.
      Артиллеристы объяснили ему в чём дело.
      — Наша «Дуня» теперь самая богатая невеста на фронте, — говорили они, посмеиваясь.
     
     
      ГЛАВА XXI. УЛЬТИМАТУМ
     
      В вечереющем небе на большой высоте появился самолёт. Он снижался над островом крутой спиралью.
      Небо запестрело тёмными облачками зенитных разрывов.
      Самолёт на вираже сбросил груз и ушёл. Груз падал прямо на крепость. Над башнями он вдруг рассыпался сотнями маленьких белых листовок.
      Немецкое командование «ещё один и последний раз» обращалось к солдатам Орешка:
      «Героические защитники Шлиссельбургской крепости!» — так начинались листовки.
      Это обращение вызвало у бойцов смех и многочисленные остроты.
      — Вот до чего дошло, — говорили бойцы, — в герои нас произвели!
      — Лестью стараются подкупить!
      «Зачем напрасное кровопролитие? — спрашивалось в листовках, — Сталинград взят доблестными немецкими армиями. В Ленинграде нашими войсками занят Кировский завод. Город падёт на колени в любой день, когда прикажет фюрер. Вот полюбуйтесь этой картой».
      Здесь же была напечатана карта Ленинграда. Чёрный круг обозначал гитлеровские войска, замкнувшие осаду. Линия фронта проходила через самый город, отхватив всю его южную часть.
      «Выхода нет, спасения нет, — подводился итог в листовках. — Пожалейте ваши жизни. Подумайте о судьбе родных. Ещё один и последний раз обращаемся к вам.
      Из чувства человеколюбия предлагаем прекратить сопротивление. Крепость должна сдаться со всем оружием. Обещаем гарнизону сохранить жизнь.
      Для размышления вам даётся ночь. Если до наступления рассвета не вывесите белый флаг, вы все погибнете. Шлиссельбургская крепость будет сровнена с водой!»
      — На испуг берут! — решили бойцы.
      — Насчёт Сталинграда враньё. Сегодня сводку приняли. Врут фашисты.
      — А Кировский завод? Неужели? Нет, не может того быть!
      Ночью крепость готовилась к бою. Все были иа ногах.
      Ровно в шесть утра наблюдательные посты передали предупреждение:
      — Воздух! Воздух!
      Из-за края тучи, посеребрённой восходящим солнцем, выскользнули бомбардировщики. Они летели в небе, пегом от зенитных разрывов.
      До сих пор немцы избегали атаковать крепость с воздуха. Она находилась в такой непосредственной близости к позициям гитлеровцев, что при малейшем просчёте лётчики могли разбомбить свои войска. Но сейчас противник шёл на крайние меры.
      Двенадцать «юнкерсов» сбрасывали бомбы на островок, который терялся под тенью их крыльев.
      В то время как шесть самолётов пикировали, шесть других разворачивались для боевого захода. Земля дрожала под непрерывными ударами, её уводило из-под ног, смерчем поднимало ввысь. Рушились стены.
      Гарнизон укрылся в подземельях — под своим огнём немцы штурмовать крепость не станут. Бойцы были готовы по первому сигналу занять места на огневых точках.
      Всё вокруг гремело, стонало, скрежетало. Казалось, сама земля кричит от боли и ярости.
      В этом пекле несли бессменную вахту наблюдатели. На Головкинской башне дежурил Евгений Устиненков.
      Башшо шатало. Устиненков чувствовал, как её клонит то в одну сторону, то в другую, — её сотрясало от близких взрывов. Очертания крепости различить невозможно, вся она в чёрно-красных облаках.
      Воздух на большой высоте трепетал голубыми волнами.
      Устиненкова внезапно отбросило от амбразуры и с огромной силой прижало к стене. Он успел заметить только мелькнувшее крыло самолёта.
      В следующее мгновение наблюдатель был снова у амбразуры. Багровые дымные валы с острова застилали озеро.
      В надвигающемся огромном облаке, уходя в него и снова выскальзывая, советские истребители вели бой с «мссссршмиттами» прикрытия. Пулемётные трассы скрещивались в воздухе, как бичи. Наши ястребки, защищая хвост друг друга, образовали колоссальное крутящееся колесо.
      Два из них вырвались из стремительного вращения, но колесо не распалось, сомкнулось. Два ястребка ринулись вниз и смешали строй неповоротливых, тяжёлых бомбардировщиков. Теперь их было десять. От последовательности атак и следа не осталось. Они бомбили вразброд. Им приходилось низко пикировать, чтобы не угодить в свою пехоту. Береговые зенитки стреляли по ним в упор.
      Вот ещё один «юнкере» задымился, потянул над озером в сторону. Он едва не задевал крылом воду.
      Евгений Устиненков сжимал в руках телефонную трубку, из которой доносились приглушённые выкрики:
      — Устиненков! Слышишь нас? Почему молчишь? Что с тобой? Что с тобой? Отвечай, Устиненков!
      Евгений прижимал трубку к уху, которое показалось ему страшно распухшим. Во всём теле он ощущал чугунную тяжесть. Руки и ноги стали непослушными. Он знал, что это такое. Его уже контузило однажды. Преодолевая туман, застилающий сознание, Устиненков ответил командному пункту:
      — Я живой! Малость оглушило меня. Держусь, всё в порядке. Присылать никого не надо. Держусь, говорю!
      Наблюдатель старался установить, что произошло. Самолёт обстрелял башню? Или снаряд попал? Кирпичный козырёк над амбазурой снесло, как ножом срезало.
      Вражеская артиллерия давно уже вела огонь по крепости. Никто не мог сказать, когда начался обстрел. Вой бомб сливался с разрывами снарядов в такой грохот, что его слышали в окопах Назии, Дубровки, далеко по Неве.
      Немцы навели на крепость крупнейшие орудия, калибром свыше трёхсот миллиметров — осадную артиллерию, переброшенную из Севастополя.
      Об этом узнали позже. А сейчас над островом гремела такая огненная крутоверть, какой, пожалуй, не бывало ни на одном участке фронта в верховье Невы.
      Дым, перемешанный с каменной пылью, поднялся до вершины башни. Устиненкову стало трудно дышать. Под веки набился песок, нестерпимо больно было глазам.
      Но он упорно смотрел перед собою. Он увидел, как чёрные клубы дыма раскололо молнией. Алая змейка выхлестнула на поверхность, сникла, снова поднялась, уже окрепшая, жаркая, злая. Пламя, словно полотнище, развернулось по ветру.
      Срывая голос, Евгений закричал в телефонную трубку: — Крепость горит!
      Под сводами большого подземелья было темно и душно. Кое-кто из бойцов растянулся на полу, другие сидели, прислонясь к стенам.
      Вокруг и рядом — плотный, почерневший от времени камень. И камень лихорадочно трясся. Казалось, он издаёт низкий, гудящий звук.
      Остров и прежде подвергался очень сильным обстрелам, но такому — никогда. То был огонь с явным расчётом на уничтожение всего живого.
      Бойцы прислушивались. У каждого в руках винтовка или автомат. Степан Левченко захватил ещё и баян.
      Товарищи раньше ни разу не слышали, чтобы он играл на сверкающем перламутром инструменте. А тут — пожалуйста: Степан с баяном. Инструмент этот имел свою особую историю.
      Левченко был неплохим гармонистом. В родном селе без его музыки не обходилось ни одно гуляние. Но здесь, в Морозовке, однажды довелось ему увидеть незабываемое.
      С перекрытия только что разрушенного бомбой дома свешивался совершенно разбитый баян. Мехи, изрешечённые осколками, будто замерли на тонком певучем звуке. Степан потянулся к инструменту и отпрянул. Среди развалин лежал ребёнок с окровавленными белыми волосиками.
      Левченко несколько часов работал на разборке завала вместе с подоспевшими сапёрами. На прощание командир сапёров протянул солдату перламутровый инструмент, — чтобы «всё запомнил и воевал злей».
      Степан взял баян. Дома, в землянке, долго и упорно чинил его. Но решил: до конца войны играть на нём не будет.
      Такие «зароки» у бойцов встречались нередко, и даже самые зубастые ребята не осмеивали их.
      Баян не один месяц пылился под нарами, иа которых спал Левченко. Бойцы, видевшие инструмент, конечно, просили Степана повеселить компанию. Но неизменно встречали отказ. Решили, что он играть не умеет. И упрашивать нечего...
      Сейчас, в грозные минуты, Левченко сам заиграл. Тронул басы, пробежал пальцами по дискантовым ладам. И полилась, поплыла по всему подземелью тихая, нежная, берущая за сердце музыка.
      В ней чудилось и раздолье полей, и лесной шум, и деревенское утро с глухими ударами колокольца, подвешенного к шее стригунка, и шорох сена в стогах.
      О несказанно родном, милом с детства говорил баян. Ах, и хорошо же играл Левченко!
      Никто не видел его лица. Он низко наклонился над поющим баяном, уронил чуб на мехи.
      Товарищи подвинулись ближе к нему.
      А Степан всё играл, играл...
      То здесь, то там в подземелье загорится спичка, горит долго, её перехватят, она дотлеет и до другого конца. Огрубевшие пальцы неловко сжимают карандашный огрызок, буквы глубоко вдавливаются в бумагу, положенную на ладонь.
      Солдаты, как обычно перед трудным боем, обмени ваются своими домашними адресами, адресами родни ч Тут — Ленинград и Киев, заводские уральские посёлки и деревни на Псковщине...
      У всех уверенность, что после бомбёжки и артоб стрела гитлеровцы начнут штурм крепости. Каждый знает — отступать нельзя, некуда, и пока дышит солдат, со своего поста не уйдёт. Говорить об этом ни к чему, всё ясно и неизменно, как жизнь и смерть.
      Шумно раскрывается дверь. Вспыхивает лампочк батарейного фонарика. На пороге — Марулин. У нет на лбу чёрное, размазанное пятно копоти.
      — Быстрей наверх! — взволнованно приказывает ко миссар, — на острове пожар!
      Казалось, чему гореть в крепости? Вся она — камень и железо. Но крепость горела. Полы и потолки в корпусах, накаты землянок, почва, пропитанная известью, исторгали пламя.
      Обстрел теперь явно шёл на убыль. Это заставляло всех тревожно напрягать внимание.
      Пока комендант на командном пункте и наблюдатели на вышках следили за передним краем врага, комиссар и бойцы боролись с пожаром.
      Они сбивали пламя, гасили его брезентовыми полотнищами, песком. Люди окунались в плотный дым, как в воду, выбегали отдышаться и снова бросались обратно.
      Дым забивал лёгкие, перехватывал горло. Но он же и скрывал бойцов от противника, не давал ему вести обстрел прицельно.
      Выскочив из душного, ползущего вала, солдаты едва переводили дыхание. Лица почернели, глаза слезились.
      В такой обстановке командовать не легко. Валентин Алексеевич спешил туда, где огонь разгорался свирепей. И всякий раз он замечал рядом с собой Иринушкина. Пулемётчик умудрялся неотступно следовать за комиссаром.
      Возле пылающей часовни Володя вдруг толкнул Ма-рулииа с такой силой, что он не удержался на ногах. Валентин Алексеевич вскочил, оглянулся и мгновенно понял, что этот толчок спас ему жизнь. На том месте, где он только что стоял, вихрились искры. Упала крыша часовни вместе со стропилами.
      Комиссар хотел поблагодарить пулемётчика, но его поблизости не было.
      — Иринушкин! Где ты? — закричал Валентин Алексеевич.
      Ответа нет. Тогда Марулин прыгнул прямо в горячий чад и сразу же на ощупь нашёл Володю. Его придавило балкой. Обжигая руки, комиссар оттащил балку.
      Вместе с пулемётчиком он отполз подальше. Оба долго не могли отдышаться, сплёвывали чёрную слюну.
      На Марулипе горели сапоги. Он сиял их, прибил ладонями огонь и снова надел, несмотря на большую дыру в голенище. Иринушкпи встал и пошёл вслед за комиссаром.
      Теперь они держались ещё теснён, часто оглядывались один на другого, словно хотели сказать: «Здесь ты? Не отставай».
      Наибольшую опасность пожар представлял для складов боезапаса. Возле них солдаты стояли плотной цепью. Для верности пространство перед складами окапывали широкими траншеями.
      Ещё не вполне и не всюду удалось сбить пламя, ещё не прекратился артналёт, когда с командного пункта отдали приказ:
      — В ружьё!
      В тлеющих гимнастёрках, обожжёнными руками люди выкатывали из укрытий орудия, пулемёты, миномёты. Иногда это не удавалось сделать сразу. Приходилось разбирать завалы. Случалось, под развалинами находили только сплющенный металл.
      Со всем уцелевшим оружием защитники крепости залегли на стенах, за валами, в боевых ячейках.
      Никто не мог бы сказать точно, сколько времени длился обстрел. Никто не мог определить: день сейчас или вечер? Наступили сумерки или воздух, пропитанный гарью, стал сумеречно серым?
      Кажется, металлом, который в этот день был сброшен на крепость, можно бы заковать весь крохотный невский островок, покрыть его толстым броневым слоем.
      То, что могло гореть, превратилось в пепел. Плавилась тавровая сталь, рассыпался гранит. Но люди дышали, жили, боролись. Они смотрели вперёд. Они готовы были отстаивать этот клочок родной земли свинцом и кровью.
      Обстрел прекратился. В ушах всё ещё гудело, выло, гремело. Прошло немало времени, прежде чем слух уловил тишину. И тишина была почти чудом. Она казалась даже страшной, так как многим вдруг подумалось, что они оглохли.
      Но нет, не рвутся снаряды. Не падают стены. Волна набежала на берег и откатилась с внятным плеском.
      Начал рассеиваться дым.
      Не отрываясь, все смотрели на Неву: не покажутся ли на ней лодки? Пойдут немцы на штурм или нет?..
      И гитлеровцы смотрели из Шлиссельбурга на остров, на развалины, из которых вырывалось пламя. Найдётся ли там хоть один живой человек, чтобы выбросить белый флаг — сигнал сдачи?
      И они увидели.
      Над обугленной крепостной колокольней торчал наподобие мачты одинокий железный штырь. У подножия штыря появилось собранное в ком полотнище. Оно медленно поднималось вверх. Очень медленно, с остановками.
      На самой вершине ветер расхлестнул полотнище во всю ширь. Алое, пробитое осколками и обожжённое, оно реяло над развалинами!
      Появление красного флага было настолько неожиданным, что гитлеровцы даже не обстреляли его. Они молчали, устрашённые мужеством защитников острова.
      Враг рассчитывал убить крепость, взять её мёртвой. Но она жила и сопротивлялась.
      Орешек открыл огонь по противнику из всех уцелевших стволов.
      Стрелял из автомата Степан Левченко. Он деловито выбирал цель. Фашисты, возбуждённые боем, на некоторое время утратили осторожность. Степан воспользовался этим. Он сменил уже вторую обойму, и в каждой было по десятку смертей.
      Стрелял Иринушкин. У него ныла ушибленная нога. При каждом движении он стонал от боли. Но от пулемёта не отходил. Разворачивал его от плеча к плечу. Замок уже обжигал руки, а он всё бил, бил.
      Во всю силу гремела «Дуня». Накаты над дотом обрушились, но не повредили орудие. У ефрейтора Калинина намокла повязка на левой руке, он действовал одной правой. Зосимов, посмуглевший от гари, впился глазами в панораму. Распухшие, разбитые пальцы вцепились в маховичок. По воронёному железу стекала кровь, капля за каплей.
      Ствол, громыхнув, откатывался и снова становился на место.
      Весь край острова пышет бело-багровыми дымками.
      Солдаты Орешка ведут бой.
      Мы живы, живы! Суньтесь-ка!
      Так как почти вся жизнь крепости давно уже ушла в подземелья, разрушение стен не имело решительного значения.
      Древний каменный шестиугольник от бомбёжки особенно не пострадал. Кое-где тяжёлые глыбы осели, ме-
      стами раздались трещинами. Но в общем остались неуязвимыми.
      Зато внутренние постройки были разбиты почти полностью. В десятке зданий с трудом удалось найти три-четыре комнаты сравнительно целых. В них перевели командный пункт «первого эшелона», для которого необходимо было постоянное зрительное наблюдение за противником.
      Понадобилось около недели, чтобы снова построить накаты над землянками, отремонтировать повреждённые орудия, негодные заменить.
      Минувший бой был очень трудным. Но он многому и научил защитников острова. Правильнее сказать, в эти часы с предельной ясностью сказалось всё, чему они научились за месяцы обороны. Если взглянуть с берега, крепость казалась разбитой. В сущности же противнику не удалось нанести существенного вреда её силе.
      Угроза сровнять Орешек с водой никаким образом не осуществилась.
      Гарнизон был снова готов к любым испытаниям.
     
     
      ГЛАВА ХХII. ВТОРОЕ ПИСЬМО В. ИРИНУШКИНА
     
      Добрый день, Алла, скоро год, как мы с тобой знакомы. А виделись всего два неполных дня. Думаю о тебе часто. Самое приятное для меня дело — писать тебе письма.
      Знаешь ли, у нас на острове, наверно, каждый молодой солдат переписывается с девушкой. Даже с незнакомой, и чаще всего — с незнакомой.
      Переписка начинается так. Приходит письмо, на конверте обозначено: «Бойцу Советской армии», иногда — «Лучшему бойцу». Девушка объясняет, что в газетах она много читала о защитниках Родины, и вот — хочет сказать им доброе слово. В письме сообщается обратный адрес, имя.
      По этому адресу приходит ответ. Завязывается переписка. Боец и девушка узнают друг у друга, откуда
      родом, сколько лет, даже какой цвет волос и глаз. Обмениваются фотографиями. Боец и девушка назначают свидание после войны.
      К заочной подружке солдат крепко привыкает. Е;сли от неё долго нет вестей, тоскует.
      Послушай, ведь этого же никогда не бывало, чтобы дивчина первая написала парию письмо. А сейчас пишут. Потому что понимают, как нам дороги эти треугольнички с торопливыми строками, написанными пусть незнакомой, но милой рукой.
      Я по себе знаю: без твоих писем мне жилось бы труднее. Понятно?
      Ты удивишься, когда узнаешь, как я пишу тебе письмо. Я пишу его очень долго, недели две. Я работаю у своего «станка» и обдумываю слова, которые сегодня напишу.
      Поэтому я привык постоянно разговаривать с тобой О чём? О том, что вижу и думаю, о людях, с которыми встречаюсь..,
      Понимаешь, Алла, время летит, и снова наступает осень. А к осени и зиме мы как медведи тащим в свою берлогу всякую поживу. Всё припасаем к трудным месяцам.
      По таким вот делам мне, в очередь с товарищами, часто приходится бывать па правом берегу. У меня появились там новые знакомые. Хочется рассказать тебе о них. Хоть об одном.
      Недавно вместе с дружком моим, Стёпой, переправился я в Шереметевку за воском. Это продукт очень нужный нам, мы его вскладчину даже на хлеб вымениваем.
      В землянках приходится для свсга провод жечь. От него — страшная копоть. Ну, так мы из растопленного воска и плавучего фитилька делаем отличные лампы, верней — лампадки.
      В Шереметевке нам показали дорогу на старый пчельник. Он на краю посёлка.
      Колоды там тихие, без пчёл. И хатка маленькая, в два окна. Вышел ко мне лысый старик. На лице у него — ни единой морщинки, глаза колючие, с красноватыми веками.
      Я объяснил, что мне требуется. Он пошёл в сарай и принёс почернелую согину. Говорит;
      — Пчёлы перемёрли, подкармливать нечем. А это добро есть. Берите.
      От хлеба он отказался:
      — Мне, старому, много не надо. Обойдусь. Ешьте сами, вам для войны силёнки нужны.
      Привезли мы сотину на остров и рассказали товарищам про чудного старика. Расплавили мы воск, разлили его по банкам. Затеплились фитильки. Запахло у нас в землянке мёдом, таким ласковым, забытым запахом, что от него даже сердце щемит.
      Ребята поругали нас со Степаном за то, что не сумели уговорить старика хлеб взять. Решили послать ему чаю — мы на два дня отказались от чайного довольствия. На кухне повар дал нам порядочный цибик, заклеенный, с этикеткой.
      В следующую поездку отнесли мы этот цибик пасечнику.
      Чаю он обрадовался. Сам заварил. Угостил нас. Пьёт не спеша и спрашивает:
      — Как бойцы угадали, что я чаехлеб? Что верно, то верно. Любитель.
      Попили мы чаю, вышли на улицу, сели на скамейку, прибитую к стене хатёнки. Воздух холодный, а старик не чувствует этого, холстяную рубаху расстегнул.
      Нам спешить некуда, всё равно ночи дожидаться. Разговорились.
      Старик всё косился на ульи; вздохнёт, отвернётся и опять туда же смотрит.
      — Э-эх, пролетели годы, как вешние воды, — бормочет пасечник и обращается к нам: — Ну, пожил я немалый кус, всего повидал: и голоду, и холоду. Поверите, за всю жизнь слезины не проронил. А ноне, как помирали рои, в голос ревел... Зимой-то я свой сахар отдавал пчёлам. Куда там, не хватило. Те, что уцелели, к лету оправились. Ну, опять-таки, взйток мал. Слышу, затихают, затихают рои...
      Подумалось, как одиноко старику среди пустых ульев. Степан спросил: есть ли у него дети, почему не живёт с ними?
      — Дочки у меня тут, в посёлке, — ответил он, — да я с пчельника уйти не могу, боюсь, не растащили бы колоды на дрова... — И заговорил о другом: — Вы
      в наших краях бывали прежде? Хорошо у нас тут, на Ладоге.
      Он смотрел вокруг любовно и долго. Я понимал, что вот живёт человек, среди этой красоты родился, вырос, состарился, всё время видит её, а привыкнуть к ней не может. Она всё свежа и радует глаза и душу.
      Туманы легли на поля и лесок, потемнело озеро. Раскатисто громыхнул взрыв. Пасечник не обратил на него никакого внимания. Опять заговорил:
      — И старинный же это, скажу вам, край. Вот она, к примеру, Шереметевка. Думаете, почему так называется? Отсюда князь — фельдмаршал Шереметев — на шведов войной шёл... Опять же неподалёку — другое село. Посечино. Как раз на этом месте в давние времена был великий бой, и русские шведов насмерть посекли. А вниз по Неве, видите, бугрится Преображенская гора. За нею — заповедное урочище, зовётся «Красные сосны». Мне дед сказывал, а тот от своего деда слыхал, будто в бору после битвы прилёг отдохнуть шведский воевода. А молодая сосёнка в одночасье проросла сквозь него, пришила корнями к земле!
      Старик засмеялся беззубым ртом.
      — Видите, молодцы, не живётся ворогу на нашей землице. Так уж оно повелось... А колоды мне ещё вот как понадобятся, я богатющие рои разведу...
      Тем и закончился наш разговор. Вот какой он, шере-метевский пасечник. Занятный старик.
      В этот раз мы привезли на остров много воску. Мы из него чудо-лампы понаделали...
      Алла, в письме посылаю тебе свою карточку. В Мо-розовке раздобыли мы фотоаппарат марки «кодак». Вот и снимаемся на память.
      Не удивляйся, что на голове у меня старая будёновка. Это — собственность ефрейтора Калинина. Мы выпросили у него будёновку, и почти каждый сфотографировался в ней.
      Пришли, пожалуйста, свою карточку, если можно.
      Будь счастлива.
     
     
      ГЛАВА XXIII. УВАРЫЧ
     
      Осенние дожди и туманы для пехотинцев — распроклятая погода, а для разведчиков — лучше не надобно. Туман, как мать родная, укроет и скроет, и следы спрячет.
      В крепость всё чаще стали наведываться ребята из дивизионного разведбатальона. Было там немало солдат, которые начинали службу в Орешке.
      Ещё в прошлом году по приказу комдива на острове начали готовить отделение, двенадцать человек для поиска. Тренировались они на совесть, учились ползать по-змеиному, не отрываясь от земли, развивали умение видеть во тьме и нападать без единого выстрела.
      Следующим приказом всё отделение передавалось в состав разведбатальона.
      Вообще, солдаты, прошедшие закалку в крепости, ценились на фронте. В дивизионной газете даже была напечатана статья, в которой Орешек называли «Школой мужества».
      В Шлиссельбургской крепости с разведчиками сдружились и потому, что среди них имелись свои, «островитяне», и потому, что сами по себе они были как на подбор — надёжные, общительные и ладные люди. Особенно один из них полюбился всем. Маленький, быстрый, смешливый. Он казался сложенным из шаров разного размера. Плотный корпус с выпуклой грудью. Круглая, коротко остриженная голова. Маленькие, тёмные шарики глаз. И всё это — в движении, пышет здоровьем, весельем, силой.
      И фамилия у разведчика круглая, звонкая. Куклии. Иван Уварович Куклин.
      Никто не умел плясать так, как этот ловкий и жизнерадостный человечек. При встрече солдаты упрашивали его:
      — Спляши, Уварыч, согрей душу!
      Он никогда не отказывался. С места бросался вприсядку.
      Солдаты хлопали в ладоши, всё ускоряя такт. Куклин кружился, взвизгивал, присвистывал.
      Автомат мешал ему. Он снимал его с шеи, крутил в руках, над головою — сталь сливалась в сплошной круг.
      Нельзя сказать, что это был какой-то определённый танец. Верно, белорусы считали, что наслаждаются зрелищем «форменной бульбы», а украинцы дивились: «То ж наш гопак». Тут было всего понемножку. Танцор сам выдумывал фигуры и чередование ритмов.
      Это захватывало зрителей, вызывало шумное одобрение.
      В разгар танца Куклин вдруг останавливался. Потный, красный, он смущённо переступал на своих коротких, толстых ногах и отвешивал поклон публике.
      Его подхватывали на руки, качали. Если дело происходило в землянке, он вопил, не на шутку перепуганный:
      — Отстаньте, о потолок разобьёте! Мне сегодня в дело идти!
      Мастер потанцевать, любитель побалагурить, Уварыч никогда не пускался в пространные рассуждения о «деле».
      В крепости он появлялся неожиданно. Целыми часами лежал где-нибудь на стене или в укрытии, у её подножия. Чаще всего он забирался в «хитрый домик». Это было старое, низенькое, совершенно разбитое сооружение на Головинском бастионе.
      Бастион, узкий, длинный и плоский, как утиный нос, насыпан на острой оконечности острова. Отсюда хорошо просматривались набережная и улицы Шлиссельбурга.
      Куклин лежал среди нагромождений камня и наблюдал. Очень долго и пристально. «Дело» всегда начиналось тут, на острове, на стенах или в «хитром домике».
      Затем так же внезапно Уварыч и его товарищи-разведчики исчезали. Исчезали и их маленькие лёгкие лодки с островного причала.
      Разведчики появлялись снова обычно на рассвете. На многих из них были кровавые бинты.
      Куклин угощал приятелей немецкими сигаретами. Эти тоненькие, душистые сигареты никому не нравились.
      Брали их, чтобы не обидеть разведчиков отказом. Но те и сами говорили:
      — Наша махорка основательней.
      Их спрашивали:
      — Где были?
      Они отвечали неопределённо:
      — Там.
      У Ивана Куклина в крепости самыми задушевными друзьями — «корешами» — считались Степан Левченко и Володя Иринушкин. Перед уходом с острова домой, на правый берег, он обязательно разыщет их, чтобы попрощаться. Так было и в тот день, о котором идёт речь.
      Уварыч разломил о колени пачку немецких галет. Он отдал пачку товарищам, себе оставил одну галетину. Грыз её мелкими крепкими зубами и злословил. Такое случалось с ним редко, но если уж случалось, он не скупился на ядовитые сравнения.
      Галеты он обзывал «прессованной бумагой» и удивлялся, как это фашисты «жрут такую дрянь». Возмущался он очень искренне, словно немецкие хлебопёки непременно должны были учитывать вкус разведчика Куклина.
      Иринушкин в разговор не вмешивался, только смотрел на Уварыча и улыбался. Зато Левченко, как умел, урезонивал приятеля.
      Но в общем-то они понимали в чём дело. Поиск прошёл неудачно. Куклин вернулся слегка раненый; он напоролся на мину, успел плюхнуться на землю, но волной сорвало ногти с пальцев на левой ноге. Теперь ему обеспечены по крайней мере две недели госпитального житья. Это и выводило разведчика из равновесия.
      В неудаче он винил комбата, который плохо рассчитал время, топографов, подсунувших неточную карту, начальника вещевого склада, выдавшего скрипучие сапоги, — кого угодно, только не себя самого.
      — Всё известно, — печалился Уварыч, — сейчас мы заявимся домой, и сейчас комбат продерёт нас с песочком. Ну, ясно, мы заработали разнос. А пусть комбат попробует сам толкнуться к фрицам!
      — Тю, ты же совсем сдурел, — удивлялся Левченко, — где же это видано, чтобы комбат сам в каждую разведку ходил?.. Тебя послушать, так и в атаку идти
      батальонному командиру или командиру полка, а на КП один связной будет глазами хлопать. А если, скажем, фашисты прорвутся в тыл, кто перестроит порядки? Кто потребует поддержки у артиллеристов, чтобы нам же легче вперёд переть? А если тебя, дурня, фрицы огнём к земле прижмут, кто позовёт на помощь лётчиков? Нет, Иван, всыплет тебе сегодня комбат, и за дело всыплет.
      Куклин — ни слова в ответ, только вздыхал шумно и сокрушённо. Степан ещё добавил:
      — Говорят, человеку своим умом надо жить. Так и совесть свою иметь надо.
      Володя поддержал Степана.
      — Я понимаю, что у солдата самое строгое начальство — его совесть. Так нам говорил комиссар Марулин. А это знаешь какой человек? Отец солдату.
      Такого натиска Уварыч не ожидал.
      — Что вы мне все про совесть гудите... Ещё друзьями называетесь.
      На раненой ноге заковылял прочь, разобиженный.
     
     
      ГЛАВА XXIV. ПОЧТАРЬ
     
      В начале осени неожиданно Валентин Алексеевич Марулин получил новое назначение — комиссаром отдельного пулемётно-артиллерийского батальона.
      Ему было немножко обидно, что его отрывают от людей, с которыми успел породниться. Но как и все военные в таких обстоятельствах, он утешал себя фразой: «Начальству виднее».
      Новая должность не означала повышения, но не была и понижением. В гарнизоне же солдаты говорили в один голос: «Наш комиссар на повышение пошёл». Они очень хорошо разбирались в том, что такое ОПАБ. Это боевая единица, до предела насыщенная огневыми средствами. Формируются новые части, значит, — жди нового в боевой обстановке.
      «Без нашего комиссара, — утверждали солдаты, — фронту обойтись никак нельзя».
      Вечером, перед отъездом, Валентин Алексеевич прощался с островом. Он побывал на позициях и на наблюдательном пункте. Долго смотрел на груды измельчённого камня, разворошённой земли, которые, казалось, впитали в себя столько огня и столько крови...
      Марулин побывал на кухне и по обычаю снял пробу ужина. Он сказал повару, что каша недосолена, и повар заспешил в поисках соли.
      Валентин Алексеевич зашёл в землянку стрелков. Солдаты встали перед ним по команде «смирно». Он с каждым простился крепким рукопожатием.
      Вот Степан Левченко, бесстрашный весельчак и балагур. Вот Иван Иванович, седой старшина, голова его ещё больше побелела за эти месяцы. Вот Володя Иринушкин, удивительно возмужавший в крепости... Дорогие, дорогие люди. Мало ли отвоёвано вместе с ними? Мало ли пережито?
      — Ну, ребята, — говорит комиссар, — держитесь дружно. Впереди большие бои...
      Марулин благодарил бойцов, они отвечали как полагается: «Служим Советскому Союзу». Обещали, что не подведут, славы Орешка не уронят.
      «Прощай, наш комиссар. Прощай, отец!» — хотелось сказать каждому.
      Через протоку Валентина Алексеевича вёз Евгений Устиненков. Молодой ледок звенел и разлетался под вёслами.
      В крепость пришёл новый комиссар. Бойцы ревниво сравнивали его с Марулиным. Он оказался человеком храбрым, умным и знающим. Но больше полюбился солдатам комендант, назначенный на остров несколько раньше.
      Это был жизнерадостный, плотного сложения майор, не выпускавший изо рта трубку. Он ещё в финскую командовал батальоном. Здесь его боевой опыт очень пригодился.
      Жизнь в гарнизоне шла по прежнему, заведённому порядку. Изменилось лишь то, что боеприпасов стало ещё больше. Теперь крепостная артиллерия и миномёты — «полтинники» — работали в полную силу.
      В те дни произошёл один очень запомнившийся всем случай.
      Начинался ледостав. Неву затягивало хрупким ледком. Но волнами с озера его то и дело ломало. На быстрине же река оставалась постоянно открытой. По вечерам над нею стлался пар.
      Однажды, в ночную пору, ждали из Шереметевки Устиненкова с почтой. Миновали все сроки его возвращения, но он не появлялся. Видимо, что-то непредвиденное задержало почтаря. Решили, что он вернётся перед рассветом, как уже бывало не раз.
      Между тем в эту ночь в протоке разыгралась настоящая трагедия.
      Устиненков шёл к острову. Но в десятке метров от причала шальной очередью из автомата разбило весло у него в руках.
      Звать на помощь, кричать было нельзя. На голос немцы непременно кинули бы пару мин.
      Евгений пробовал выгрести одним веслом. Но скоро убедился, что это напрасная трата сил. В истоках развело крупную волну, тут и с двумя-то вёслами еле управишься.
      С каждой минутой лодку выносило в Неву, всё дальше и дальше. Почтарь знал, что у самого острова начинается струя большой силы; она делает поворот у подводной гряды и выходит прямиком к Шлиссельбургу.
      Из крепости Устиненков не раз видел, как брёвна выплывали в реку и почти торчком налетали на левый берег, слегка подмытый течением.
      Этой струи Евгений боялся. Он изо всех сил старался выбиться из неё. Единственное весло гнулось, гнулось и обломилось с громким треском.
      Вскоре и обломком стало грести невозможно, потому что лодка слишком приблизилась к Шлиссельбургу.
      Впервые в жизни солдат испытал чувство отчаяния. Не страшно умереть в пылу боя, но вот так, когда тебя несёт прямо к смерти и ты ничего, ничегошеньки не можешь сделать, это — мучительно.
      Он считал, что выражение «от страха волосы поднялись дыбом» выдумка. Но сейчас он действительно почувствовал, как под шапкой зашевелились волосы. И сама мысль, что он чувствует это, отрезвила его.
      Почтарь спросил себя: «То есть как это ты не можешь ничего сделать?» Он вынул из кобуры пистолет, с которым всегда ездил в Шереметевку, послал патрон в ствол и опустил предохранитель.
      Евгений лёг на днище. Он видел над собой звёзды, такие красивые и равнодушные к его беде. Вода мирно журчала, обтекая киль лодки. Солдату стало нестерпимо жаль себя.
      Он услышал: на берегу затопали десятки ног, и тотчас застучал пулемёт. Пули прошивали борт. Щепа падала на лицо Устиненкова. Он лежал неподвижно.
      Пулемёт затих. Голоса все слышались, но спокойные и не очень громкие. Видимо, немцы, обманутые темнтой, решили, что видят бревно, занесённое с озера.
      Почтарь шевельнулся, чуть приподнял голову. Наплывала чёрная громада берега.
      Где-то здесь, на отмелях, течение должно замедляться. Оно встречается с береговым потоком и отворачивает на середину реки.
      Евгению показалось, что вода уже не так звучно рокочет о доски обшивки.
      Он перекинул через плечо ремень сумки и сжал зубами рукоятку пистолета. Медленно, тихо, без плеска перевалился через борт. Прислушался: немцы ничего не заметили.
      Вода показалась почтарю совсем не холодной. Но он понимал, что это только кажется в первую минуту. Лодку отпускать нельзя, без неё не выплыть, ноги уже начинает сводить судорога.
      Одной рукой он держался за носовой брус, другой загребал. Чуть не закричал от радости, когда увидел, что чёрный берег отходит всё дальше, дальше.
      Точно сил прибавилось. Взмах. Взмах. Взмах.
      Едва лишь уменьшилась опасность, Устиненков ощутил обжигающий холод воды. Теперь можно было снова залезть в лодку.
      Теплей не стало. Мокрая одежда облепила тело. Он не считался уже с тем, что его могут увидеть. Напрягая силы, загребал обломком весла. Старался побольше двигаться, уберечь в теле живое тепло.
      Лодку опять стало относить. Евгений прыгнул за борт и удивился, что в воде теплее. Правый берег,
      спасительный берег близко. Почтарь отпустил лодку, поплыл.
      Волоча сумку — поднять её не было сил — вышел на пологий откос.
      Свои, свои! И как обидно погибать, когда свои рядом.
      Почтарь не мог не знать, что от самой воды до передовых траншей тянутся густые минные поля.
      Он ощупал землю руками, замирая над каждым бугорком. Он терял сознание, приходил в себя от ледяного холода и полз, полз вперёд.
      Евгению почудилось, что как-то сразу рассвело, сразу, как никогда не бывает в действительности, кончилась ночь.
      Он услышал:
      — Стой! Не двигаться!
      Стукнул затвор винтовки. У Евгения не было голоса, он не мог ответить.
      В землянке ему разжали зубы ножом. Влили в глотку полкружки спирта.
      Не открывая глаз, Устиненков прошептал:
      — Почта... Сумку... В крепость.
      И заметался в бреду.
      Так потёртая, с обношенными углами, видавшая виды сумка нашла дорогу в крепость без почтаря.
      Письма в ней намокли, превратились в ледяные комочки. Некоторые так промёрзли, что ломались.
      На острове их отогревали в ладонях, старались прочесть наполовину смытые адреса.
      Иринушкин получил письмо от Аллы Ткаченко. Большое письмо на нескольких страницах. Но чернила расплылись, можно было разобрать всего десяток слов.
      Володя сумел понять только, что Алла уезжает на год-полтора учиться в школу счетоводов. Девушка просила писать ей по новому адресу. Но вместо адреса через лист тянулась синяя размазанная полоса.
      Пожалуй, в гарнизоне не было человека, который бы не попытался помочь Володе. Все пробовали угадать залитый адрес. Одни называли город Кустанай, другие — Кунгур, а третьи утверждали, что тут значится не Кустанай и не Кунгур, а Курган.
      Пулемётчик понимал, что товарищи всё выдумывают для его утешения. Легче от этого не становилось.
      Адрес Аллы Ткаченко был потерян.
      Иринушкин очень печалился.
      Но вскоре его втянуло в такой круговорот событий, что всякие личные переживания отступили на второй пдан.
     
     
      ГЛАВА XXV. ЗА ЯЗЫКОМ
     
      В крепости снова появился Иван Уварович Куклин. На своих коротких ногах он шариком носился по острову, всех задевал, тормошил.
      Думалось, он и к наблюдателям на башню, и в «хитрый домик», и в траншеи к миномётчикам забирается единственно, чтобы пошутить, позубоскалить. На самом деле своими цепкими глазами он просматривал Шлиссельбург. Что там изменилось за эти дни? Какие новые землянки вырыты? Какие ещё тропинки протоптаны?
      Немцы не могли знать Шлиссельбург так, как знал его Уварыч. Ему известны были каждый овраг в окрестностях, форма каждого дерева на побережье, валуны на полях, опрокинутые створы на канале.
      Он видел город глазами разведчика, примечая места, где можно затаиться, проползти. Ои говорил товарищам, что по береговым улицам Шлиссельбурга мог бы пройти не глядя, на ощупь, и не хвастал.
      На этот раз Куклин притащил из Шереметевки сани. Они не отличались от обыкновенных санитарных — низенькие, окрашенные в белый цвет. Но в лобовую часть был вделай небольшой броневой лист. При необходимости за ним можно укрыться от пуль.
      По поводу этой брони Уварыч веско сказал-
      — Несуръезно и для разведки несподручно.
      Вообще Куклин недоверчиво относился к подобным
      защитным сооружениям. Он ехидно посматривал на стальные кирасы, которые как раз в эту пору стали появляться в штурмовых отрядах. Он даже каску не надевал, а носил вместо неё тёплый, вязаный подшлемник. Так как командиры его за это ругали, он каску брал с собою, но подвязывал её к поясу.
      — Защита у нас какая? — говорил разведчик. — Ловкость, быстрота. Железо тут ни к чему.
      Сани понадобились Уварычу для иной цели, а с бронёй они или без брони, ему было совершенно безразлично.
      Предстояло испробовать, крепок ли лёд.
      Ночыо разведчик уехал со своей «бандурой» на озеро. Вернулся невесёлый.
      Своими раздумьями он поделился с Иринушкиным:
      — Слабоват ледок, молодой ещё. Под полозьями трещит, страх... Слушай-ка, — облапил Куклин пулемётчика, — а может, это и хорошо? По такому льду немцы гостей не ждут. Рыск, конечно, — так он выговаривал слово «риск», — а только подходяще получится. Как думаешь?
      Разговаривали они в Шеремстевском проломе. Лежали за щитком и смотрели на безлюдный, заносимый снегом город. Немцы успели уже натянуть колючую проволоку. На набережной громоздились горбатые доты. Время от времени они сверкали огнём. Улицы казались вымершими.
      Уварыч толкнул Володю локтем.
      — Сходим?
      Пулемётчик не понял:
      — Куда?
      — В Шлиссельбург.
      Куклин говорил об этом, как говорят о недальней прогулке.
      Пулемётчик относился к разведчикам с великим уважением и считал их людьми, одарёнными особой смелостью. Ему никогда не думалось, что и он мог бы «сходить» вместе с ними туда, в Шлиссельбург, где враг и смерть.
      — Ты не бойся, — по-своему понял Уварыч его заме-
      шательство, — тебя мы в поддержку поставим, можез. с пулемётом ручным. А на захват пойдёт со мной Степан, он в тех краях бывал... Понимаешь, Володька, если бы меня сделали каким ни на есть начальником, я бы посылал в разведку только друзей, чтобы один за другого жизнь отдать не пожалел. То ж рыск, такое дело случается...
      Иринушкин не знал, привирает приятель или правду говорит, будто вызвал его сам комдив, недавно произведённый в генералы, и сказал Уварычу: «На тебя смотрит вся дивизия. Нужно добыть «языка». Сможешь?» А разведчик ответил: «Будет «язык», товарищ генерал. Если я сказал будет, значит, будет. Не сомневайтесь, товарищ генерал».
      Навряд ли такой разговор мог состояться. Но важно, что Куклину велено «приволочь живого фашиста» и что для этой операции ему поручено самому подобрать помощников.
      Состав разведки, действительно, утверждался в дивизии поимённо.
      Уварыч некоторое время спустя начал учить друзей трудному искусству разведки: как становиться незаметным, неслышно ходить, наносить внезапный удар. Учил и объяснял всё по-своему.
      Он, например, сунул Иринушкину в карманы по колокольцу — такие подвешивают коровам на шею, чтобы не заблудились, и приказал:
      — Ползи!
      Володя припал к земле. Передвигался, не отрываясь от неё. Но как только звякнет колоколец, Куклин заставлял повторить всё снова:
      — Отрабатывай, отрабатывай.
      Иринушкин учился терпеливо. Но порывистый, горячий Левченко огрызался:
      — Тю! Да ведь мы не в посудную лавку пойдём.
      — Не понимаешь ты, Стёпа, — укорял его разведчик. — У нас как бывает? Малая ли ошибка, большая ли, а расплата одна — жизнь...
      Сам он подбирал и снаряжение, и оружие. Пробовал верёвки, ножи, проверял рубашки на гранатах. К гранатам, так же как к любому огнестрельному оружию, Уварыч относился неодобрительно:
      — Неподходяще оно в нашем деле. Как пустил его в ход, разведка кончена. Тогда, понятно, отбивайся... Надо, чтоб всё тихо, ладно. Стрельба да «ура» — не про нас. Это я вам — всурьез. Мы работаем — молчим, и помираем — молчим...
      Операция готовилась основательно. Возглавлял её офицер из разведбатальона. Разведчики составляли две группы. Первая, поменьше, — лёгкая, подвижная, для захвата. Вторая, побольше, — с оружием, достаточным, чтобы прикрыть отход.
      Уварыча и Степана назначили в первую группу, Ири-нушкина — во вторую.
      Бывалые разведчики ждали приказа спокойно. Они отдыхали, отсыпались. Володя всё спрашивал:
      — Скоро ли?
      Ему отвечали без насмешки, дружелюбно; каждый когда-то так же волновался перед первой вылазкой.
      — Не спеши, ещё отведаешь этого сахара.
      Вышли глубокой недрёманной ночью. С острова Скользнули на лёд и пропали в начинающейся пурге.
      Иринушкину показалось, что направление взято в сторону от Шлиссельбурга, ближе к середине озера.
      Разведчики в белых маскхалатах двигались на расстоянии один от другого, опасаясь продавить не вполне окрепший лёд.
      На Ладоге, у зимнего покрова, так же, как у воды — свой нрав, недобрый, коварный. Льдом затягивает медленно, с промоинами, а там, где течение побыстрей, лёд только кажется прочным, он на этом месте хрупкий.
      Когда Володя вдруг переставал видеть ближайшего к нему солдата, он сильно тревожился — не потеряться бы.
      Только сейчас Иринушкин понял всё значение слов Куклина о безмолвии в разведке. Даже заблудившись, нельзя было окликать товарищей. Команды передавались сигналом, жестом, шёпотом.
      Через несколько минут Володя уже не мог различить, где крепость и где Шлиссельбург. Снег с сухим шорохом нёсся над озером, колол лицо, забивался за ворот. Мёрзли руки.
      Иринушкину казалось, что прошло очень много времени.
      По цепочке передали строгий запрет: не подниматься на ноги. Ползти. Ползти.
      Значит — близко.
      В небо взлетела ракета, другая. Разведчики удвоили осторожность. Володя удивился, почему раньше не видел ракет. Наверно, оттого, что внимание было слишком сосредоточенным. Он не оглядывался.
      Теперь разведчики повернули прямиком на этот бледный, то возникающий, то меркнущий свет.
      Иринушкин увидел берег, какие-то раскиданные брёвна, торчащую трубу. И опять всё исчезло до взлёта следующей ракеты.
      Разведчики приникали ко льду, заботливо подминая ручки гранат, стволы автоматов — всё, что могло блеснуть. Свет угасал, снова ползли.
      Ночь уже не казалась такой непроглядной. Думалось: хоть бы ты потемней была, ноченька, добрая мать разведчиков.
      Залегли надолго. Ноги ломило от холода и неподвижности. Только один пополз вперёд. Когда он вернулся, все двинулись в ход, прокусанный в проволоке.
      Нечаянно Володя задел халатом о колючку. Проволока зазвенела. Сосед схватил его руку, больно сжал её, вдавил в снег.
      Разведчики перестали дышать.
      Звон только показался таким сильным насторожённому слуху. Можно было двигаться дальше.
      Володя чувствовал: под руками не лёд, земля, она теплей. И у неё совсем другой запах. Нанесло дымок.
      Залегли. Автоматы на изготовке. Теперь поползли вперёд двое — Куклин и Левченко.
      Странное чувство переживал в эти минуты Иринушкин. Не верилось, что полоска земли, которую он видел чаще всего через прицел, — вот она.
      Сосед толкнул Иринушкина. Приказ — ещё продвинуться.
      Володя пополз. Сначала он ничего не видел, даже не очень ясно понимал, зачем ползёт. Он почти наткнулся на скат землянки. Наверно, это было какое-нибудь складское помещение, рядом валялись ящики. Чуть подальше приметил ещё один холм. В нём светилось крохотное оконце.
      «Если бы фашисты знали, что мы туг, рядом, — мелькнула мысль, — вот бы поднялась кутерьма!» Сразу возник вопрос: что тогда? Ведь это было очень возможно. Неловко подвинулся, стукнул, чихнул. И тогда... Иринушкин хорошо знал инструкцию этой разведки. Обе группы должны вступить в бой, чтобы дать возможность хотя бы одному уйти с «языком».
      Но где он, этот «язык»? Пока неизвестно. Как тут разобраться во тьме-тьмущей?
      Почти ослеплённый, Володя припал к земле, стараясь уити в неё всем телом. Прошла минута, прежде чем он понял, что рядом выстрелила пушка.
      В следующую минуту он услышал голоса и шорох падающей земли. Где-то близко траншея, и по ней идут.
      Так вот почему задержались Куклин и Левченко. Угораздило ж попасть как раз на смену расчётов... Где они, двое друзей? Как ни старался Иринушкин, разглядеть их не мог.
      Заскрипел снег. Володя повернулся и увидел, что оконце землянки то исчезнет, то появится. Около землянки ходил часовой.
      Обозначился его тёмный силуэт, в шипели, с поднятым воротником. Чиркнула спичка. Спрятанная в ладонях, она осветила широкий небритый подбородок. Запахло табаком.
      В то же мгновение Володя заметил две беззвучно подползающие тени. Это могли быть только Уварыч и Степан. От волнения замерло сердце.
      Немец постучал сапогом о сапог, сплюнул, снова затянулся сигаретой.
      Внезапно снизу вверх метнулось что-то тёмное, как сгусток ночи, и часовой мгновенно исчез. Послышался не то вздох, не то стон. Всё стихло...
      Обратную дорогу к озеру Володя находил по приметному береговому склону. Разведчики стягивались к месту сбора. Куклин и Левченко с пленным были уже на льду. Уварыч лизал окровавленную руку: часовой укусил, когда ему забивали рот кляпом.
      Возвращались тем же порядком. Впереди тащили гитлеровца. Он был без сознания, и потому, чтобы сберечь время, решили не связывать его.
      Очень скоро разведчики поняли, чти совершили ошибку.
      Только миновали колючую проволоку и направились к середине озера, пленный очнулся. Он вскочил на ноги и ударом кулака отбросил ближайшего к нему бойца.
      Немец защищался расчётливо и очень умело. Каждый, кто приближался, налетал на его кулаки, тяжёлые, как два молота. Но руки, занятые дракой, не могли освободить рот от затычки.
      Он не заметил, а может быть, не оценил силу маленького Куклина. Тот ударил гитлеровца головой в грудь, и он рухнул.
      Разведчики возвращались с добычей. За всю операцию не было сделано ни одного выстрела.
      Ночь кончалась. Пленный снова пришёл в себя. Ему стянули верёвкой руки, велели идти самому.
      Он увидел крепость и упал на колени. Он давился слезами, его щетинистые, намокшие щёки дрожали.
      Только теперь послышался шум тревоги в Шлиссельбурге. Там вопили, стреляли. Но разведчикам это было уже не страшно.
      «Языка» конвоировали в штаб дивизии Куклин и Иринушкин.
      Позже Уварыч ушёл в санпалатку перевязываться, а Володя в качестве переводчика присутствовал при допросе.
      Сейчас он мог как следует разглядеть человека, которого впервые увидел этой ночью на бровке, у входа в землянку: огромного роста, немолод, лицо в шрамах. Сломанная и неровно сросшаяся переносица придавала ему грубое выражение.
      Генерал велел пленному снять шинель. На темнозеленом мундире блеснула высшая награда гитлеровской армии — железный крест.
      — За что? — спросил комдив.
      — За Варшаву, — ответил немец.
      Рядом с крестом болталась на цепочке маленькая серебряная рукавичка.
      — А это? — поинтересовался генерал.
      — Я чемпион Пруссии по боксу.
      — Вот так птица, — улыбнулся комдив и начал допрос.
      «Язык» отвечал с готовностью. Его подвели к карте Шлиссельбурга, и он замолчал только потому, что не сразу сориентировался. Он назвал номера батальонов, показал, где они расположены.
      Пленный выкладывал всё, что знал. Под конец он попросил разрешения обратиться к генералу:
      — Как поступят со мною?
      Всё ещё углублённый в изучение карты, генерал ответил:
      — Врач осмотрит, не очень ли повредили вас наши молодцы. Учтивости не обучены. Могли очень просто и кости поломать.
      — А потом?
      — Ещё один допрос.
      — О, я о другом.
      Комдив подкидывал на ладони разлапистый железный крест и, должно быть, удивлялся, как мало он весит.
      — Война для вас закончена, чемпион.
      — А жизнь? Жизнь?
      Пленный почти выкрикнул эти слова. Его можно было по-человечески пожалеть, измученного страхом, потрясённого тем, что пришлось пережить за одну эту ночь. Он ждёт пощады. А дети Варшавы не взывали к жалости? Они не просили пощады?
      Комдив встал и, тяжело ступая, ушёл к себе.
      Иринушкин повёл «языка» в палатку к санитарам. День был солнечный. Искрились снежинки.
      Пленный волочил ногу. Но он знал, что будет жить, и от возбуждения стал болтлив. Он оглядывался на солдата, шедшего сзади с автоматом, молодого русского солдата, который совсем неплохо знает его родной язык. Оглядывался и говорил, говорил.
      У входа в палатку они повстречали Куклина. Разведчик держал на весу распухшую, забинтованную руку. Он исподлобья посмотрел на гитлеровца и сказал:
      — Ещё кусается, стервец.
      А Володе подмигнул:
      — Вот мы с тобой и побывали в городе Шлиссельбурге. И хорошо, и порядок.
     
     
      ГЛАВА XXVI. ПОД НОВЫЙ ГОД
     
      Крепость ежедневно дралась с врагом. После того как наши разведчики утащили часового, немцы опять с досады подогнали бронепоезд и засыпали остров снарядами.
      Но такие налёты уже ни на кого не производили большого впечатления. Кажется, фашисты сами поняли бесполезность огневого нажима на крепость, в которой стены и люди, думалось, сотворены из одного материала — несокрушимого гранита.
      Фашисты поутихли. Поутихли — это значит, что остров подвергался обстрелу в «положенные часы» — на рассвете, после полудня и перед ужином.
      Но теперь противник стал ярче освещать крепость, забрасывал в небо огненный шар, и он долго горел, рассыпая искры.
      Репродукторы Орешка по утрам передавали сводки Совинформбюро. Они передавались для жителей Шлиссельбурга — пусть знают, что час освобождения близок.
      На юге страны, в междуречье Волги и Дона, гибли немецкие армии. Добрые русские степи, в мирные годы известные своим плодородием, своей пшеницей, становились могилой для врага.
      Отборные фашистские дивизии были окружены под Сталинградом. Они обречены.
      Вести с юга согревали сердца советских людей и здесь, в Прнладожье. Солдаты говорили: «Должны и мы двинуться. Будет и нам приказ».
      Невская оперативная группа войск, сокращённо её называли НОГ, вела бои местного значения.
      По ночам в лесах передвигались полки. В штабах появились новенькие, хрусткие карты левобережья, Си-нявинских торфяников, Мгинского рубежа.
      Над Невою кружили самолёты-разведчики.
      Порознь это были не очень заметные факты фронтовой жизни. Но они не ускользали от внимания солдат.
      Ефрейтор Калинин говорил так:
      — Весна, к примеру, приходит по уставу, скрытно. На дворе морозы трещат, а смотришь, на снегу корочка звякнула, на ёлке иглы ледком обнесло, птаха запела. Пройдёт месяц, другой, глядишь, реки тронулись, земля развернулась, дышит, семян ждёт... С малого начинается весна, а попробуй останови её...
      Ефрейтор Калинин, ездивший в Шереметевку, однажды возвратился, обрадованный нечаянной встречей с приятелем.
      — Подумайте-ка, — удивлялся ефрейтор, — мы вместе в армию уходили, письма от него получал. Он же где-то под Ораниенбаумом был. А тут — глазам своим не верю, Митрич навстречу топает. «Откуда?» — спрашиваю. «Про то, — отвечает, — генералы знают». И физиономия важная...
      Примерно в это же время через крепость на Неву вышли два лейтенанта. Долго их не было. Вернулись утром. Один нёс на руках другого, да и сам ранен. Он попросил позвонить в штаб, чтобы прислали за кассетами с фотоплёнкой...
      Нет, не напрасно и новые карты в планшетах, и ефрейтор встретил в Шереметевке друга, и офицеры идут на рекогносцировку вплотную к вражеским траншеям. Не напрасно.
      Может, и прав Калинин, говоря о весенних приметах посреди зимы.
      Иному и невдомёк, а солдаты всё на ус мотают.
      Защитники Орешка воюют на острове, но всё видят, всё понимают...
      Старшина Иван Иванович как обычно хлопочет по своим хозяйственным делам. Володя выслеживает врага беспощадным снайперским пулемётом. А Виталька Зосимов неистощим в выдумках, очень смелых и дерзких.
      Он готовил щедрый «подарок» врагу.
      Но об этом необходимо рассказать подробнее. О замысле в своё время узнали и командир полка, и комдив. Без их благословения обойтись было невозможно. Они пообещали поддержку и помощь.
      На Ладоге начались сильные морозы. Они в несколько дней сковали незамерзшую полосу воды. Вздыбленный снег отвесными стенами двигался по озеру.
      Приближался новый год. Что нёс он с собою?
      Радиостанция крепости передавала приказ Сталина.
      Слова звучали торжественно. Они рождали великие надежды.
      — Враг уже испытал однажды силу ударов Красной Армии под Ростовом, под Москвой, под Тихвином, — гремели рупоры, заглушая треск пулемётов. — Недалёк тот день, когда враг узнает силу новых ударов Красной Армии. Будет и на нашей улице праздник!
      Грозные то были слова. Бойцы знали их наизусть, повторяли в письмах к родным. Дело ясное. Пусть те, кто начали войну, испытают полную меру её горя. Враг задыхается, а мы набираем силу.
      Будет и на нашей улице праздник!
      Шли последние дни старого года. Много ждали солдаты от нового. Встретить его надо было как подобает. Только какой же это праздник без ёлки? У каждого в сердце хранится память детства — огоньки на колючих ветвях, лесной запах хвои, звонкий хоровод.
      Где это светлое ребяческое чудо? Где сейчас наши дети? Как встречактпраздник без отцов?
      Нет, без ёлки обойтись нельзя...
      Наступила ночь под Новый год.
      В крепости опустели землянки. Гарнизон — на позициях.
      Праздничная пора на фронте — самая тревожная пора. Обе стороны стараются приготовить подарки похлеще.
      Над Ладогой — густая, непроглядная ночь. Только снега и светятся. Нигде ни огонька живого. Ночь. Тьма.
      Вдруг произошло нечто невероятное, сказочное. В стороне от крепости, в правобережных лесах, которые в этом месте спускаются к озеру, яркими огнями загорелась ёлка. Солдаты в удивлении тёрли глаза, спрашивали друг у друга:
      — Почудилось что ли? Видишь? Видишь?
      В лесу полыхала ёлка. Настоящая, на корню. Её опоясывали гирлянды электрических ламп.
      Лампы угасали и зажигались снова, дразнили врага.
      Бойцы в крепости и в береговых укреплениях хохотали, топали ногами, обнимались.
      Орудия из Шлиссельбурга начали бить по ёлке. Гитлеровцы как будто обезумели. Они старались во что бы то ни стало скорее погасить ёлку. Но они спешили и плохо целились. Лампы угасали. Думалось — всё, нет ёлки. А она вдруг снова вспыхивала.
      Оттого, что огни загорались не через равные промежутки времени и неожиданно, всякий раз казалось, что это другая ёлка, на новом месте.
      В канонаду включились многие орудия. Били уже не по ёлке, а по всему лесу.
      Артиллеристы Орешка в это время не дремали. Они открыли ответный огонь, который долго не утихал.
      В Шлиссельбурге яркой вспышкой осветило стены собора. Судя по гулу и силе пламени, там горели боеприпасы.
      Оба берега, точно ждали этого взрыва, прекратили перестрелку.
      В пылу боя никто в крепости не заметил, как стрелки часов перешагнули за двенадцать.
      Евгений Устиненков посмотрел на мерцающий фосфорными точками циферблат ручных часов. Шёл уже второй час. Устиненков выбежал из землянки на стену и громко прокричал так, что его услышали и в Светличной башне, и на дворе цитадели:
      — С Новым годом, ребята! С новым боевым счастьем!
     
     
      ГЛАВА XXVII. ПРОРЫВ
     
      В Шлиссельбурге опять захрипели репродукторы.
      Фашисты отвечали на радиопередачи Орешка. Они поставили пластинку с недавней речью Гитлера. Сначала донеслось какое-то шипение. Потом раздался невнятный истерический вопль.
      Пластинку повторяли снова и снова. Услышав голос Гитлера, старшина Воробьёв изумился:
      — Да он припадочный.
      На что ефрейтор Калинин рассудительно заметил:
      — Сумасшедший не сумасшедший, а весь мир взбаламутил... В общем, похоже, немцы сами себя уговари-
      вают, чтоб не бояться. Дорожку-то к нам нашли, а выбраться им никакой фюрер не поможет!
      На фронте было тихо. Эта тишина явно страшила врага. Особенно беспокойно гитлеровцы вели себя ночью: тарахтели пулемётами, жгли ракеты.
      Удар же был нанесён утром, при полном солнечном свете.
      Накануне в крепости уже знали о приказе командующего фронтом: наступать, имея целью прорыв блокады Ленинграда! Наступала Шестьдесят седьмая армия, в которую гарнизон Орешка входил как одно из самых малых подразделений.
      Шестнадцать месяцев, почти пятьсот дней защитники Шлиссельбургской крепости стояли непоколебимо на своём островном рубеже. Теперь — вперёд!
      Солдаты поздравили друг друга с наступлением.
      Готовились к бою.
      Утром двенадцатого января где-то вдалеке громых пул пушечный выстрел, три красные ракеты сгорели в небе, и началось...
      Казалось, над Невою во второй раз в это утро поднималась заря.
      Весь горизонт, насколько видел глаз, был охвачен пламенем. Каждая высотка, едва ли не каждый бугорок, исторгали огонь.
      С береговых позиций прямой наводкой стреляли полковые и дивизионные орудия. Из глубины материка били тяжёлые калибры, морские и железнодорожные дивизионы. Реактивные снаряды чертили над рекой яркие дуги.
      Канонаду слышали за десятки километров, в Ленинграде. Впервые артиллерия Ленфронта наносила такой массированный плотный удар.
      Земля сотрясалась. Воздух ревел.
      Стреляли и орудия Орешка. Но даже те, кто стояли у самых пушек, не слышали выстрела.
      У Виталия Зосимова пошла кровь из ушей. Он не мог вытереть её. Ни на секунду нельзя было оторваться от наводки.
      Иван Иванович Воробьёв лежал на земляном полу в «хитром домике», он надраено старался разглядсп. левый берег.
      Там всё смешалось, подёрнулось гарыо. Нельзя было различить ни земли, ни неба.
      Более двух часов артиллерия обрабатывала передний край противника. Потом перенесла огонь в глубину его обороны.
      Старшина смотрел теперь на Неву. Ему показалось, что лёд вдали, ниже Шлиссельбурга, ожил.
      Воробьёв не заметил, когда штурмовые отряды вышли на реку, наверно, ещё во время артподготовки.
      Солдаты в белых халатах поднимались, бежали, падали и снова поднимались. Вот они уже на левом берегу во вражеских траншеях, там сквозь чёрные клубы прорываются зелёные взблески. Завязался ближний, гранатный бой.
      Белых халатов на Неве становится всё больше. Они просочились уже не одной цепочкой, сплошным потоком.
      Но упав, поднимаются далеко не все. На чёрно-белом снегу набухают красные пятна.
      Фронт схватки ширится, она становится более жестокой, упорной.
      Из «хитрого домика» старшина бежит на крепостной вал. Прыгает в траншею. Дно её забросано отстрелянными гильзами.
      Пулемётчики и автоматчики держат па прицеле бровку и шлиссельбургскую набережную, не дают противнику стрелять по Неве.
      В крепости уже знают:
      — Пошла наша дивизия!
      Солдаты напрямик спрашивают у сержантов:
      — А мы, что же, так и будем сидеть на месте?
      На командном пункте понимают нетерпеливую солдатскую душу. И потому снова и снова повторяют приказ:
      — Держать рубеж. Подавлять огневые средства врага.
      На острове в точности известно, какие дивизии в бою. Их называли по именам командиров: Красновская, Бор-щовская, дивизия Симоняка.
      За каждым шагом наступления следили. Вот уже освобождён первый населённый пункт на левобережье — Марьино. Но наступление замедляется. Оно не остановилось, сила удара не ослабела. Возросло противодействие.
      На другой день гитлеровцы подтянули резервы, бросили в сражение комендантские части, писарей, санитаров, всех тыловиков. Они контратаковали штурмующих, силясь сбросить их в Неву.
      Шесть суток ни на час, ни на минуту не стихала битва на левом берегу. Горели разрушенные селения. В воздухе над полем боя проносились «илы», выискивая цель. Они летали так низко, что можно было рассмотреть звезду на фюзеляже и лицо пилота в застёгнутом шлеме.
      Сквозь обугленные леса, через замёрзшие болота бойцы рвались к Синявину, к рабочим посёлкам.
      На исходе шестого дня передовые батальоны услышали отдалённую перестрелку. Это дивизии Волховского фронта с внешней стороны пробивали кольцо осады. Они шли навстречу ленинградцам.
      К этому времени судьбу Шлиссельбурга можно было считать решённой. Там ещё держался враг. Но все пути отхода оказались отрезанными. Гитлеровцев вело в бой отчаяние.
      Утром восемнадцатого со стороны рощи и Преображенской высоты начался штурм Шлиссельбурга. В эти часы сказалось всё мастерство артиллеристов и пулемётчиков Орешка. Они знали каждую улицу в городе, перекрёстки и повороты, каждый дом, где фашисты могли оборудовать доты.
      Только это знание и ни с чем не сравнимая точность прицела дали возможность Орешку огнём участвовать в уличных боях.
      Крепость наносила удар с левого фланга и с тыла, расчищала дорогу для штурма.
      В Шлиссельбурге есть улица Иустина Жука, где до войны размещался Городской совет. Эта улица идёт параллельно набережной. С улицы Иустина Жука, из развалин углового здания, гитлеровцы обстреливали на бережную, мост через канал и главный проспект.
      Пехотинцы, наступавшие со стороны проспекта, гото вились штурмовать угловой дом. Но бой за эту ключе вую точку начался прежде, чем они двинулись в атаку.
      На глазах у пехотинцев уцелевшие стены здания стали крошиться, падать, обнаруживая крутой бетонный купол сильно оснащённого дота. Квадратные амбразуры смотрели во все стороны, то и дело выбрасывая дымки.
      Пехотинцы видели, как снаряды, летевшие из крепости, упрямо долбят купол. Напрасно долбят. Такую толщу не проклюешь.
      Неожиданно дот осветился изнутри и тотчас окутался пламенем. Снаряд попал в бетонную щель и разорвался там.
      Стрелки бросились к доту.
      Командир пехотинцев тут же, положив на закоптелый бетон листок папиросной бумаги, написал на нём всего одну строку:
      «Товарищам из Орешка. Спасибо за огонёк!»
      Рота пошла вперёд. А листок двинулся назад, через Неву.
      И не замечательно ли? В неудержимом потоке, захлестнувшем город, в кровопролитной битве, где гибли люди и рушился камень, крохотный бумажный лоскуток сохранился невредимым.
      Санитары передавали его шофёрам, те — связным. И в тот же день, измятый, замусоленный, храпящий тепло десятков рук, он попал в крепость.
      Ефрейтор Калинин разгладил его на ладони. Долго не мог разобрать ни слова. Передал его Виталию:
      — Прочти-ка, востроглазый...
      Гитлеровцы, выброшенные из города, выбегали на озеро. Но на белой глади им некуда было деваться.
      Иринушкин с лёгким ручным пулемётом лежал на льду, за снежным бруствером. Тренога глубоко впаялась в лёд.
      Гитлеровцы швыряли под ноги автоматы, шли с поднятыми руками.
      Когда исход боя полностью определился и стало ясно, что островная оборона навсегда закончена, стрелковые взводы Орешка получили приказ продвинуться в Шлиссельбург.
      Впереди бежал Степан Левченко. Он размахивал винтовкой, что-то кричал. Одним прыжком взлетел на бровку и остановился.
      На земле, раскинув руки, навзничь лежал эсэсовский офицер. На плечах топорщились витые погоны, на петлицах серебрились двойные молнии. Фуражка валялась
      рядом. Его волосы заносило снегом. В глазных впадинах застыли льдинки.
      По набережной, с автоматами на ремнях, в обнимку прошагали четверо бойцов. Они окликнули Степана:
      — Эй, солдат, знаешь?
      В освобождённом городе от человека к человеку передавалась весть: в нескольких километрах отсюда на Синявинских торфяниках встретились два фронта — Волховский и Ленинградский.
      Уже ночью по горящим улицам, медленно огибая воронки, проехал фургон передвижной радиостанции.
      Станция передавала из Москвы сообщение «В последний час».
      Блокада Ленинграда прорвана!
     
     
      ГЛАВА XXVIII. В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ
     
      Шлиссельбург лежал в развалинах. Густой запах горелого пропитал воздух.
      По улицам ходили сапёры. Они шарили перед собою миноискателями. Связисты раскатывали провод, тянули штабную линию.
      На перекрёстке стояла пушка на разбитом лафете. Она задрала в небо чёрный ствол. Степан смотрел на пушку и думал о том, что у раненого орудия такой же беспомощный и жалкий вид, как у раненого человека.
      Левченко давно уже ходил по городу, стараясь всё увидеть, запомнить: и эти жирные хлопья копоти, и землю, раздавленную гусеницами самоходок, и стены домов с пустыми проёмами вместо окон, и людей, осторожно выбиравшихся из подвалов.
      Смотреть на людей было больно. Они вылезали из каких-то щелей, закутанные в тряпьё, долго озирались, прежде чем отправиться в путь.
      Степан пошёл туда же, куда спешили большинство из них.
      Улица поднималась на скат широкого холма. На обгорелом крайнем доме можно было различить жестяную дощечку с потрескавшейся надписью: «Пролетарская».
      Люди толпились около бревенчатого здания с просторным крыльцом без перил. Здесь было много ребятишек с остренькими от худобы, любопытными лицами» стариков с глубокими, въевшимися в кожу морщинами, женщин, которые все казались пожилыми.
      Мальчик лет десяти в облезлой ушанке рассказывал солдату, сидевшему на ступенях крыльца:
      — Погнали нас фашисты на работу: больших окопы рыть, маленьких — дрова таскать для комендатуры.
      — Сколько же лет большим-то? — спросил солдат, положив красную, обмороженную руку на слабенькие плечи мальчика.
      — Я всех старше был.
      — А маленьким много ли?
      — Лет восемь, наверно.
      Солдат перетряхивал заплечный мешок, рылся в нём и что-то бормотал про себя. Он достал ломоть хлеба, пачку концентрата гречневой каши и всё это сунул в руки пареньку.
      Солдат поднялся, надел винтовочный ремень, зашагал прочь и снова вернулся к своему маленькому собеседнику.
      — Послушай, мужичок, сделай милость, запиши мне свой адрес, на обратном пути, коль доведётся, зайду посмотрю, как ты живёшь.
      — Так я же неграмотный, дяденька. А вы запомните — бункер у моста.
      — Ладно, найду, — махнул рукой солдат.
      Он ушёл торопливыми, крупными шагами, не оборачиваясь.
      Гудевшая говором толпа группировалась около нескольких бойцов и капитана в дублёном полушубке. Их расспрашивали о Ленинграде — немцы давно уже сообщили, что город взят — спрашивали о Шереметевке, о Морозовке, что уцелело там, что разрушено, интересовались хлебными пайками, и когда в Шлиссельбурге будет опять горсовет. Те, кто посмелее, трогали звёздочки на шапках и в особенности — погоны.
      Степана Левченко так же плотно окружили, забро-
      сали вопросами. Стоило ему сказать, что он из крепости, толпа сразу выросла, засветилась улыбками.
      Седая женщина подвела девочку’, закутанную в тёмный бахромчатый платок.
      — Смотри, Ольгунька. Вот он пришёл, красноармеец из крепости.
      Перед седой женщиной расступились. Пока она говорила, все молчали.
      — Дорогой ты мой, — сказала женщина, — ведь мы утром, бывало, проснёмся, глядим на крепость — на месте ли флаг? На месте, значит, держатся, родные. И голос ваш слышали, и видели, как вы фашистов крушите. Правду сказать, тем и жили... Ольгунька, ну, что понимает ребёнок, дрожит от холода, я скажу ей: терпи, придёт красноармеец из крепости, теплей будет... Вот он, внучка, смотри, пришёл...
      По щекам женщины текли слёзы. Девочка пряталась за юбку бабушки, выглядывала оттуда любопытными, круглыми, как у мышонка, глазами.
      Степан спросил, что находилось у оккупантов в бревенчатом доме. Ему ответили:
      — Комендатура.
      Он поднялся по широким ступеням, полузанесённым снегом.
      В помещениях с низкими потолками было холодно. Сквозняком крутило на полу мусор.
      В угловой комнате с заиндевелыми окнами у кирпичной оштукатуренной печи стоял на коленях боец и швырял в огонь связки бумаг.
      Работа доставляла ему видимое удовольствие. Полное лицо разрумянилось.
      На бумагах можно было разглядеть оттиск свастики: сводки, приказы, объявления командования вермахта.
      — Погоди, — сказал Левченко, — эти бумаги не надо жечь.
      — На кой ляд они? — спросил боец, продолжая свою работу.
      — Для истории понадобятся, — ответил Степан, — в них разобраться нужно.
      Боец покосился на погоны непрошеного указчика и, обнаружив, что они как у него самого, без нашивок, сказал:
      — Так я уж разобрался. Видишь — свастика. В огонь её... А в общем вот что: хочешь погреться, грейся. Ежели нет, топай дальше.
      Левченко вышел во двор, набрал щепок, дисок. Вес это принёс в помещение, бросил к печке.
      Боец вскочил, перепуганный внезапным грохотом.
      — Нашёл из-за чего сердиться.
      Дрова, конечно, горели жарче бумаги.
      Степан сел на пол среди бумажного вороха. Он брал то один лист, то другой. Некоторые из них были отпечатаны на машинке, другие исписаны от руки по-немецки или по-русски, но строй речи и в этом случае оставался чужим.
      Бумага шуршала, как осенняя, палая листва. У Степана вздрогнули руки. За каждой буквой виделось ему страшное, враждебное, полное смертельной ненависти и злобы.
      Он читал приказ, написанный твёрдым, заострённым почерком: j
      «Это будет ещё один раз приказано, что население не может выходить из города без солдат, когда выйдет один без солдат, будет расстрелян».
      За появление на набережной — смерть. За появление на улице после двух часов дня — смерть.
      Другой печатный листок начинался словами: «Русские рабочие, заработок н хлеб ожидают вас в Германии». На обороте — машинописное обьявление: «Всем от 12 до 60 лет явиться в комендатуру. Кто не явится, не получит больше ни продовольствия, ни жилища. Кто едет в Германию, может столько взять, сколько он может унести в обеих руках».
      Из стопы таких же объявлений выпала записная книжка, маленькая, с коленкоровым корешком.
      На заглавной странице было обозначено имя её владельца. Но как ни старался Левченко прочесть имя, не мог. За этим занятием и застал его Володя Иринуш-кин, который пришёл в Шлиссельбург со вторым взводом.
      Володя прочёл без затруднений:
      — Август Бехер.
      Степан полюбопытствовал:
      — Про что же он пишет, этот Август?
      Записи и книжке оказались очень однообразными.
      Число месяца, вес продуктов: 1 кг масла и 1 кг мёда. Шерсть и сало. И опять — масло и мёд.
      Бойцы не сразу догадались, что перед ними точный перечень посылок, отправленных в Германию.
      На одной из страниц записной книжки этот хладнокровный бухгалтерский перечень вдруг обрывался воплем насмерть перепуганного человека:
      «Я не в силах дольше переносить кошмар, — переводил Иринушкин, — уже неделю бушует над нами ураган огня и стали. Мы совсем потеряли головы. У большевиков тысячи пушек. Они бьют прямой наводкой, как из винтовок. К ним всё время подходят подкрепления, и мы не в силах им помешать. Они хозяева, а не мы. Какое ужасное слово — Ладога! Неужели мы не вырвемся из этой могилы?..»
      Кто ты, Август Бехер? Служащий комендатуры или охранник? Где ты сейчас? С понурой головой идёшь в колонне пленных? Или лежишь на дороге и остановившимися глазами смотришь в серое, чужое небо? Тебя обманул твой фюрер, обманула жизнь.
      Перечень посылок окончен...
      А это что? В очередной пачке бумаг оказалась тетрадь, вполне обыкновенная, в косую линеечку, с красной полоской сбоку. Иринушкин развернул тетрадь. Ничего интересного. Какой-то список фамилий. Пожалуй, только на растопку и годится.
      Но вдруг уголком глаза выхватил в этом списке что-то поразительно знакомое. Пулемётчик снова, внимательней просмотрел его. Сам себе не поверил. Подозвал Степана.
      — Прочти.
      Каждая из фамилий в тетради была зачёркнута. Степан читал вслух:
      — Яковлев Борис, Яковлев Михаил, Рассказов Пётр, Рыжиков Геннадий.
      На последней фамилии голос осёкся. Левченко перечитал ещё раз. Ошибки нет.
      Это фамилия бывшего второномерного.
      Как же она попала сюда, в тетрадку? И почему перечёркнута? Что означает странная находка?
      Ни к чему задавать друг другу эти вопросы.
      Ответа на них нет.
     
     
      ГЛАВА XXIX. БАБКИН СКАЗ
     
      В тесной комнате, в пыли мёртвых бумаг стало невмоготу душно.
      Двое друзей вышли па площадь перед комендатурой. Люди всё ещё толпились у крыльца. Степан заметил знакомую уже ему седую женщину с маленькой девочкой.
      Они тотчас подошли, словно ждали его. Женщина спросила о Володе:
      — Тоже из крепости?
      Левченко кивнул головой.
      — Сынки, — старческий голос от волнения вздрагивал, — прошу, зайдите к нам, отдохните... Верно, угостить нечем...
      Бабушка и внучка жили поблизости, в подвале с по-луокном, через которое виднелся затоптанный снег.
      Подвал был вместительный. Посредине громоздилась самодельная железная печка. Здесь жили несколько семей — всё, что осталось ог населения двух больших улиц.
      Кроме печки и стола в подвале ещё имелись кровати, стоявшие так тесно, что к половине из них надо пробираться ползком через другие.
      Глаза не сразу привыкали к полумраку. Только через две-три минуты можно было разглядеть па подушках лохматые, измождённые головы.
      Оленька, не раздеваясь, забралась под тряпичное одеяло, где лежала такая же маленькая девочка, закутанная до кончика носа.
      Бойцы сели на скамью, всё ещё чувствуя на себе пытливые взгляды. Бабка быстро растопила печь, подогрела чайник, наполнила стаканы, раздала лежащим на кроватях. Две дымящиеся кружки протянула гостям.
      — Для них, для болезных наших, — объяснила она, — я и привела вас сюда, сынки... Кто на ногах, всех нынче
      из хаты повымело, а этим не подняться и не порадоваться... Из крепости они, с Орешка! — сказала седая женщина погромче, обращаясь к больным.
      На кроватях зашевелились.
      Гости пили кипяток и смотрели на портрет редкостно красивой девушки, висевший на стене, у окна. У девушки были высокие брови над спрашивающими глазами.
      Бабка приметила зачарованность бойцов. И она рассказала им невесёлую повесть об Анфисе, своей невестке.
      Говорила старая долго, положив на колени большие натруженные руки. В комнату входили другие жильцы подвала, они садились к печке или на лавку у стола. Старались не мешать рассказчице, хотя не только знали эту историю, но и тяжело пережили её в своё время.
      У Анфисы была подруга, с которой они вместе семилетку кончили. Вместе и на ситценабивную фабрику поступили. За несколько лет до войны обе они замуж вышли. Мужья их работали на той же фабрике и были большими приятелями.
      Молодые семьи жили по соседству. Вскорости загу-гукали у них малыши. В одной семье и в другой родились девочки.
      Они уж подрастали, когда началась война. Отцы ушли в армию. На долю жён и дочерей выпала горькая судьба, немецкий плен.
      В городе творилось страшное. У стен собора появились виселицы. И взрослых, и детей заставляли рыть окопы. Тех, кто работал плохо, пороли. Кто отказывался работать, убивали.
      Расстрелянных гитлеровцы не разрешали предавать земле. Хоронили они только своих солдат и офицеров.
      Бывали дни, когда все взрослые жители города занимались производством гробов. Это случалось при особо сильных обстрелах из крепости и с правого берега.
      Город вымирал. Люди поедали траву, росшую на откосах канала, поедали падаль. Но скоро и падали не осталось.
      Как-то Анфису вызвали в комендатуру. Она прибежала оттуда ночью, избитая, с распухшим лицом.
      — Поймите, мама, — давясь слезами, говорила Анфиса, — они не считают нас людьми. Я не хочу жить.
      Но она жила. Остригла косы, изуродовала лицо. И жила. А подружка её очень скоро надломилась, затихла и умерла в самом начале неволи.
      — Что же нам тогда оставалось делать? — задала вопрос бабка и подпёрла щёку рукой. — Взяли мы к себе её дочку, Фенюшку.
      Левченко поднялся так порывисто, что задел головой свисавшую с потолка коптилку, и она закачалась, заскрипела проволокой.
      — Вы сказали — Фенюшка?
      — Ну, да, такое имя.
      — А отец её по фамилии Рыжиков?
      — То-то и есть, — спокойно сказала старая женщина. Кажется, всё пережитое отучило её удивляться чему бы то ни было. — Ну, слушайте дальше, сынки.
      Поздней осенью, когда из крепости вышел на лодках десант к Шлиссельбургу, город встрепенулся. Но немцы отбили десант.
      На набережной осталось много раненых красноармейцев. Фашисты прикалывали их штыками.
      Одного, полуживого, Анфиса ночью принесла в подвал, где обитало уже немало народа. Красноармеец прожил всего сутки.
      Анфиса решила похоронить его непременно честь честью. Гитлеровцы поймали её ночыо, у свежей могилы, с заступом в руках.
      Анфису расстреляли па дворе комендатуры. Многие приходили хоть издали проститься с нею. Она лежала лицом вниз, раскинув руки, точно в предсмертную минуту хотела обнять родную приладожскую землю...
      Старая рассказывала о смертях и утратах ровным, тихим голосом, и выражение её лица не менялось. Только когда говорила о детях, глаза теплели, морщинистая рука тянулась к двум головкам на одной подушке.
      Ей было бы не спасти девочек. Но помогли соседи. Один отдавал корочку хлеба, другой какую-нибудь тре-бушинку, найденную около немецкой кухни... Оля держится молодцом, а Фенюшка очень плоха, неведомо, выживет ли...
      — Бабушка, вы про Рыжикова расскажите, — нетерпеливо попросил Иринушкин.
      — Да что про Рыжикова, — нахмурилась старая.
      Геннадий появился в подвале однажды вечером. Он бросился к дочери, прижался к одеялу заросшим лицом.
      Рыжиков не скрывал, какой дорогой вернулся в Шлиссельбург. Он всё рассказал. Но тут произошло то, чего он понять не мог. Бабка подошла и несильной рукой ударила его.
      — Мой сын воюет в Красной Армии, а ты сбежал, да ещё смеешь мне на глаза показываться?
      У каждой женщины, жившей в подвале, муж, или брат, или сын воевали против гитлеровцев. Этим женщинам невыносимо было видеть предателя. Они выгнали его.
      Рыжиков приходил ещё несколько раз. Он ругался и плакал у закрытой на щеколду двери. Его не пускали к дочери.
      Как-то бабка сжалилась, вышла к нему и сказала:
      — Подумай о дочке. Ведь вырастет, стыдиться тебя будет. Не надо ей знать тебя.
      Беглец кинулся к старухе. Она не шевельнулась.
      — Одно тебе осталось, — проговорила бабка, — привести сюда немцев. Иди, зови!
      Но Геннадий никого не позвал. Он ушёл.
      На следующий день в Шлиссельбурге услышали его голос. Геннадий по радио обращался к гарнизону Орешка, призывал переходить на немецкую сторону.
      Голос его оборвался на полуслове.
      Люди, находившиеся поблизости от землянки радиостанции, потом рассказывали, что Рыжиков крикнул: «Не верьте!» Но только он тогда уже лежал на полу с проломленной головой.
      Должно быть, в последнюю минуту увидел он себя лицом к лицу с теми, кто были его товарищами, и заговорила совесть, и страшно ему стало. Но поздно...
      Иринушкин и Левченко были потрясены услышанным. Всё стало понятным: и смысл недосказанной фразы, и тайна списка, найденного сегодня в комендатуре, списка, в котором фамилии были зачёркнуты жирной карандашной чертой.
      Они представили себе второномерного — встрёпанного, с беспокойными глазами, в шинели, пузырящейся над поясом.
      Что же ты натворил, Геннадий? Ты думал, что родину можно отделить от родных, от семьи. Ты предал одну и потерял другую.
      Ты расплатился жизнью. Но казнь твоя не кончилась вместе с нею. Есть кара страшнее смерти...
      Бойцы отчётливо, снова и снова, слышали голос бабки, её слова, сказанные Рыжикову: «Дочь, твоя любимая дочь, устыдится имени твоего!»
      И, возможно, самое большое благодеяние людское будет в том, что Фенюшке никогда не расскажут, кто её отец.
      Но что надо сделать, чтобы эта бедная девочка осталась жить?..
      Двое солдат в раздумье шли по обугленным улицам. Над белой рекой тянулись тёмные, порубленные осколками, ветви деревьев.
     
     
      ГЛАВА XXX. ВТОРОЙ ЭШЕЛОН
     
      Шлиссельбургская крепость оказалась в тылу. К эгому надо было привыкнуть.
      Долго ещё солдаты перебегали крепостной двор пригибаясь, хотя гитлеровцы уже не могли их видеть. Иной идёт через протоку на правый берег, а глазами опасливо косится на Шлиссельбург, и ноги сами убыстряют шаг. Остановится, оглядится — не заметил ли кто? Парни на острове зубастые, засмеют. И пойдёт медленно, улыбаясь про себя.
      Особенно трудно было привыкать к солнечному свету. Ведь гарнизон большую часть дня проводил в подземельях. Как раньше у людей болели глаза от темноты, так теперь они болели от света.
      И всё же бойцы не могли наглядеться, надышаться. Многие и спать укладывались под открытым небом.
      Очень уж надоели землянки, накаты над головой, до которых можно лёжа рукой дотянуться.
      Евгений Устиненков дивился:
      — Хорошо в тылу! Никакого тебе беспокойства, тихо. Так и считать будем — нас вместе с крепостью во второй эшелон вывели.
      Но отдыха не было и тишины — тоже.
      Тем, кто долгие месяцы смотрели в глаза врагу и слышали его голос, казалось, что теперь он отброшен основательно. Тем, кто привык мерять расстояния шагами, какой-нибудь десяток километров представлялся невесть какой далью.
      А враг он тут, близко. Над Дубровкой, Сииявином, Мгой полыхает небо.
      С острова хорошо видно, как строится железнодорожный мост через Неву. Днём и ночью сапёры наводят понтоны, наращивают брёвна, ставят упоры и фермы. Берег где подрывают, где выравнивают, чтобы протянуть по нему полотно.
      Фашистские самолёты налетают на мост. Воровато сбросят бомбы и удерут. Наши ястребки кружатся, прикрывают сапёров.
      Всем ясно: взмах у гитлеровцев не тот, ослабла рука. Помешать не могут.
      Сапёры нередко заглядывают на островок. Осматривают развалины, говорят с сочувствием:
      — Не весело вам тут пришлось.
      Появились в крепости и офицеры из других частей. Кто на передовую едет, непременно завернёт взглянуть на знаменитый Орешек.
      Солдатам забавно, что к ним приходят, как в музей. Но в объяснениях никогда не отказывают. У Иринушкина и Левченко появились новые обязанности. Они стали как бы гарнизонными экскурсоводами. Притом рассказывают очень по-разному. Володя — с учёной серьёзностью и обстоятельностью, Степан — увлекается, балагурит, не прочь и прихвастнуть.
      Товарищи слушают его и покачивают головами,
      — Ну, заливает.
      Всё-таки слушают до конца.
      На остров приехал генерал из штаба армии. Впервые за всё время была отдана команда на общее построение. Шеренги вытянулись на крепостном дворе, И каждый
      солдат впервые увидел своих товарищей всех разом и удивился тому, как их мало, все в застиранных гимнастёрках, в обтрёпанных шинелях.
      Генерал встал перед шеренгами. Он сутулый, с седой головой, взгляд у него усталый. Он смотрит на солдат, и в его глазах можно прочесть: «Трудно вам воевалось. А будет не легче. Тяжёлая работа впереди».
      Генерал объявил, что командование армии от имени Президиума Верховного Совета СССР наградило защитников крепости боевыми орденами и медалями и он поздравляет награждённых.
      Над Невой разнеслось:
      — Служим Советскому Союзу!
      Генерал развернул газетный лист и сказал, что не может найти лучших слов, чем те, которые напечатаны сегодня в армейской многотиражке. Он прочёл короткое, сердечное обращение к солдатам Орешка.
      «Вы, дорогие товарищи, — говорилось в обращении, — заняли передовое место в рядах бесстрашных бойцов за Ленинград. С вашей помощью враг был остановлен. Каменные стены крепости крошатся, ломаются, но вашей воли не сломить никому. Ваша доблесть и мужество будут записаны на седых степах золотыми буквами: «Здесь в тысяча девятьсот сорок первом — сорок третьем годах вели бой с немецко-фашистскими захватчиками советские героические богатыри за нашу святыню — Ленинград».
      Слова были красивые и торжественные. Но солдаты слушали не очень внимательно, потому что то жаркое, смертельное и радостное, составлявшее их жизнь на острове, ещё не отлилось в форму, подходящую для золотых букв, и многим невольно подумалось: «Ну, какие же мы богатыри?»
      За наградой подходили к генералу строевым, чётким шагом. Иван Иванович нёс на ладони свою медаль «За боевые заслуги». Старшина сильно похудел за этот месяц. У него на лбу появились поперечные морщины.
      Ефрейтор Калинин очень стеснялся: как это он пойдёт перед строем за орденом, и все на него будут смотреть. Он двинулся неловкой и совсем не свойственной ему, запинающейся походкой.
      У Володи Иринушкина совсем уж некстати разболелись зубы, щёку разнесло флюсом, повязка на щеке
      лишала его всякой воинственности. Как в таком виде разговаривать с генералом, неизвестно. Однако всё обошлось. Генерал приколол к его гимнастёрке медаль «За отвагу», а повязку даже не заметил.
      Только Левченко прошагал за наградой так лихо, что многие залюбовались им и позавидовали. Грудь выпятил, руки наотмашь — молодец с картинки!
      Возвратясь в строй, Степан шепнул соседу:
      — Как отвоюем, приеду домой, женюсь. Право, женюсь. Любая за меня пойдёт. Первый орденоносец на селе. Шутишь?
      Награждение отметили по-праздничному. Пели песни. Левченко во второй раз нарушил зарок, заиграл на баяне. И всё говорил про девушек, про свадьбы.
      Ордена и медали носили только в первые дни. Потом попрятали их в котомки. Так сохранней будут.
      Награда — за минувшее. А думалось о будущем, о том, что ждёт завтра.
      Солдаты без конца спорили: куда перебросят крепостной батальон, на какой участок фронта? Кто-то даже высказался в том смысле, что пора в поход собираться. Большое дело начинается под Курском. Вдруг — туда пошлют?
      На это старшина Воробьёв заметил:
      — Работы для нас и тут вдоволь.
      Спор, конечно, напрасный. Солдату — идти, куда пошлют.
      Разумнее было использовать до конца скупые дни передышки.
      Отдых сказывался прежде всего в том, что бойцам разрешали по сменам уходить с острова.
      Пожалуй, чаще всех в Шлиссельбург ходили двое неразлучных друзей — Степан и Володя. Их неизъяснимо тянуло к суровой бабке и её двум внучкам, родной и приёмной.
      Гарнизон узнал о горькой судьбе Рыжикова. Солдаты пожалели не его, а девочку. Каждому захотелось порадовать её чем можно.
      Через два дня после первой встречи Иринушкин и Левченко притащили в подвал мешок всякой снеди. Тут были хлеб, пряники, конфеты.
      Фенюшка ни до чего не дотронулась. Лицо у неё пожелтело. Она смотрела в сторону серьёзными глазами.
      Этот взгляд испугал Володю. Он переглянулся со Степаном и попросил бабку закутать девочку потеплее, в одеяло.
      — Её надо лечить, — сказал Иринушкин, — нельзя терять ни минуты...
      До середины Невы Фенюшку нёс Володя, потом его сменил Степан. Девочка была легче пера, тяжесть совсем не чувствовалась.
      В Шереметевке, куда подтянулись уже армейские тылы, с трудом разыскали госпиталь.
      Врачи удивлённо смотрели на бойцов, протянувших им свёрток с ребёнком.
      Пожилая санитарка в белом платке с красным крестом поняла их тревогу, постаралась успокоить:
      — Всё сделаем, милые, всё, что в наших силах...
      Каждое из этих событий по-своему волновало людей в гарнизоне. Жизнь за стенами крепости счастьем и горем открывалась перед солдатами.
      Лишь один человек не спешил брать увольнение и почти никуда не уходил с острова. Ефрейтор Калинин.
      Его назначили артмастером. В крепости он выбрал камеру посветлее, сколотил там верстак, привинтил к нему тиски, доставленные из Морозовки.
      Замасленными руками Константин Иванович расчленял боевые механизмы, протирал их паклей с тавотом, выбивал нагар из стволов.
      В эти дни старый артиллерист снова почувствовал себя в цехе, рабочим, «заводской косточкой». И это было счастьем.
      Калинин спешил. Не сегодня-завтра вся железная справа, над которой он трудился, понадобится.
      Но ещё до того на острове произошла встреча, ради которой даже Константин Иванович покинул свой верстак. Эта встреча взволновала весь гарнизон.
      В крепость пришёл Валентин Алексеевич Марулин. Он был в Шлиссельбурге, в политотделе укреплённого района, и, конечно, не мог не наведаться к «своим».
      Первым увидел его Степан, стоявший у Государевой башни. Он очень удивил Валентина Алексеевича тем, что не подошёл к нему поздороваться, а кинулся бежать обратно, в ворота.
      Через несколько минут Левченко вернулся с большой группой бойцов. Они встретили Марулина, когда он поднимался на вал, дружно откозыряли и остановились в нерешительности. Валентин Алексеевич каждого обнял, каждому посмотрел в лицо.
      Как они переменились за это время, возмужали — в бою люди быстро мужают.
      Солдаты называли Марулина по-прежнему «комиссаром», хотя к этому времени комиссарских должностей в армии уже не существовало. По всему острову пронеслась весть: «Наш комиссар приехал».
      Тесной гурьбой шли бойцы через двор, разговаривая и перебивая друг друга. Остановились на бастионе Го-ловкинской башни. Отсюда Нева видна до излучины.
      — Знаете, о чём я думал, когда подходил к крепости? — спросил Валентин Алексеевич. — Смотрел я на эти стены, где, кажется, нет вершка целого, и не верил: как тут люди держались под таким ураганом?
      — Обыкновенное дело, — усмехнулся ефрейтор Калинин, — это потому что вы издали взглянули... Где же ваш батальон наступал, товарищ комиссар?
      — У Ивановских порогов, — ответил Валентин Алексеевич, — тоже знаменитое местечко... Ну, рассказывайте, как вы тут жили?
      Рассказать было о чём. Солдаты сидели вокруг Марулина на камнях. Вспоминали о делах и происшествиях минувших месяцев.
      Мысленно Валентин Алексеевич спрашивал себя: в чём же сила этих парней, его боевых товарищей? Это простая сила, как снежная даль, летящая перед глазами, как седые откосы приневского острова, как кровь, пролитая на нём. Простая и ясная сила.
      Валентин Алексеевич гордился тем, что рождён на одной земле с этими людьми, на русской земле.
      Нужно ли сказать об этом чувстве солдатам Орешка, дорогим парням, в час встречи и перед новой разлукой? Нет, конечно, нет. Они удивились бы, зачем их комиссар говорит о понятном без всяких слов...
      Марулин спросил у старшины, проверил ли ои у солдат обувку и всем ли выдал сменные портянки. Он понимал, что в крепости есть кому позаботиться о том. Но не спросить не мог.
      — Сам знаешь, дорога...
      Времени у Валентина Алексеевича было мало. Он спешил добраться к вечеру до Ивановских порогов.
      На прощание обнялись. Пожелали друг другу удачн и скорой встречи.
      Они не знали, что встретятся вновь через два с лишним года, в конце трудного солдатского пути, и что многим не доведётся пройти этот путь до конца.
      Начался же он утром следующего дня.
      Бойцы покидали крепость. Они уходили на Синявинские болота, чтобы держать ту узкую полосу, которая была завоёвана в январе и по которой уже пошли составы на Большую землю.
     
     
      ГЛАВА XXXI. ТРЕТЬЕ ПИСЬМО В. ИРИНУШКИНА
     
      Добрый день, Алла.
      Никак не могу примириться с тем, что мы потеряли друг друга.
      По моим расчётам, ты давно уже должна закончить учёбу и вернуться в Леднево, и письмо моё застанет тебя дома.
      Как давно я ничего не знаю о тебе!
      Очень интересуюсь, что нового в твоей личной жизни?
      Понимаешь, я никогда ни на минуту не сомневался, что рано или поздно мы встретимся. Я найду тебя.
      Люди находят друг друга и не в таких обстоятельствах.
      Командир нашего полка, майор, киевлянин, нашёл жену и маленького сына. Он искал их в родном городе, но соседи ему сказали, что их угнали в Германию. Тогда наши войска ещё только подходили к границе.
      Майор в мыслях простился со своими родными. Я потом видел, как он ходил по улицам немецких городов.
      Все мальчишки семи-восьми лет казались ему похожими на сына. Он останавливал их, заглядывал в глаза и шёл дальше.
      В приморском городе Пилау майор встретил мальчугана, который ответил ему на ломаном русском языке, и это был его сын. Мать лежала больная, в лачуге на краю города. Он выпрашивал для неё еду на полевых кухнях.
      Эту встречу праздновал весь полк...
      Видишь, Алла, как находят близких. А я на родине, на Ладоге, да не разыщу тебя? Верить тому не хочу.
      Ещё надо будет разыскать друзей моих с Орешка. Всех нас разбросало по белу свету. Мы были вместе только на Синявинских болотах. Потом, как начались бои да госпиталя, так и следы наши позанесло дорожной пылью.
      Ты понять не можешь, до чего обидно лечь в госпиталь, когда все вперёд идут. Я е острова Даго угодил на носилки и ещё раз — из Тильзита. Ничего, поднимался быстро. Но только после выздоровления попадал обязательно в другую часть. Тех, вместе с кем неделю назад воевал, уж не догонишь.
      Живу я сейчас, последние дни перед демобилизацией из армии, в городе Кёнигсберге, вернее сказать, в городе, который носил это имя. Вот уж правильно говорится, кто посеял ветер, пожнёт бурю!
      Развалины, развалины в цветущей черёмухе. Отчего это так буйно цветёт она в запустении?
      Наш полк первым вошёл в Кёнигсберг, в его проклятые форты. Мы потеряли слишком много товарищей, и нам не было жаль этих разбитых кварталов.
      Сейчас я только что вернулся с Шёнфлиссераллее. Это предместье города, там много садов, и в них — маленькие пёстрые домики. Немки уже вскапывают гряды.
      Просто не верится, что нет огня, нет войны. Люди смотрят на землю, и им всё равно, годится она для укрытия или нет. Им важно совсем другое: взойдут ли тут морковка, огурцы, картошка?
      Улицы, перекрёстки города полны всяких неожиданностей. Гремит оторванная жесть где-то на крыше. Ветер ворвался в распахнутые двери кирхи и поёт в трубах органа. Двое бойцов разложили костёр на тротуаре, подвесили котелок, а третий их товарищ нагнулся над
      роялем, выдвинутым на улицу, нажимает клавиши, слушает струны...
      В эти дни трудно усидеть под крышей. Тянет к людям. Я хожу по городу и читаю надписи на стенах. Это последнее, чем Гитлер подбадривал своих солдат. Буквы белые, в аршин. В них — крик истошный: «Победа или Сибирь». «Отвага и верность». «Свет — твоя смерть». На фронтоне вокзала: «Сначала победить, потом путешествовать».
      Нет, фашистам не путешествовать больше, не пятнать землю кровью!
      По набережной тянется колонна пленных гитлереа-цев. Они небритые, в грязных мундирах. Впереди тащат верёвками автомобиль, в котором сидит их генерал, насупленный, мрачный.
      Сбоку вышагивает наш боец с автоматом. Гимнастёрка у него пропотела насквозь, под мышками — белые пятна соли. Пилотка съехала на затылок.
      Он лениво смотрит на реку. Там на волне покачивается баржа. Босая девчонка стоит на палубе, щурится от солнца, машет рукой бойцу.
      Баржа называется «Кет-Мари». Ей не уйти отсюда, пока не разминируют устье...
      Знаешь, Алла, на берегу Прегеля есть место, где я очень люблю бывать. На холме — средневековый замок с высокими стенами и расколотой колокольней; половину её как ножом срезало. Жители так и называют это место: Замок.
      И вот, представь, здесь я встретил человека, удивительно похожего на того генерала, который вручал нам награды на острове. Военная форма ну просто никак не подходила к нему. Он сам по себе, а обмундирование само по себе. Умора... Разговорились мы, он оказался тоже ленинградцем. А тут земляка встретить всё равно что родного брата.
      Так этот человек подвёл меня к стене замка.
      — Смотрите! — сказал он мне. — Смотрите, юноша, и понимайте.
      Я не сразу разглядел среди облупленной штукатурки, под слоем копоти и грязи, гипсовый барельеф, не сразу узнал уже виденный однажды девиз гитлеровских гренадеров: солдат и волк пьют из одного источника.
      Ей-богу, о фашистах не скажешь беспощаднее того,
      что они сами о себе сказали. Разве могли они, волки, победить в этой войне?
      Я повернулся к своему земляку и нечаянному собеседнику.
      — Да вы не тревожьтесь, — сказал я, — не тревожьтесь. Пустая картинка. Мы её непременно соскребём...
      Взглянула бы ты, Алла, отсюда, с холма, на Кёнигсберг. Развалины, развалины без конца. Трудно будет его восстанавливать. Может, легче построить рядом новый город.
      Много же городов на земле придётся поднимать заново. Смотрю я на речку Прегель, а в мыслях у меня — Нева и маленький сожжённый городок близ озера. Как-то он выглядит сейчас? Когда мы уходили из Шлис-сельбургской крепости, на том берегу уже клали венцы первых домов...
      Вот что я вспомнил ещё. В первый день в освобождённом Шлиссельбурге, в этом дотла разрушенном «населённом пункте», дружок мой Стёпа Левченко сказал, что не будет знать покоя, пока не уеидит сожжённые вражеские города.
      Вот мы видим их. Нет, руины не радуют сердце.
      На одной из улиц Кёнигсберга стоит непонятно как уцелевший памятник: склонённая женщина закрыла лицо руками. Это памятник ещё той войны, первой мировой. А вокруг дымятся развалины другой войны, последней.
      Пусть бы — последней войны на земле.
      Ты и не представляешь себе, Алла, до чего тянет меня в родные края. Во сне вижу бегущие за окном вагона перелески...
      Домой, домой! Мне всё кажется, что дома меня ждёт женщина. Она похожа то на мою мать, то на ленинградок, каких я видел зимой сорок второго года, то на суровую старую бабку, которую встретил в Шлиссельбурге, то на совсем ещё молодую, русую девушку, — она сейчас далеко, где-то на приладожской пристани... Домой, скорей домой!
      Алла, почти каждый день я прихожу на кёнигсбергский Восточный вокзал. Там уже полно наших железнодорожников. Они терпеливо, в сотый раз, объясняют будущим пассажирам, что полотно перешивается на широкую колею и движение скоро начнётся.
      И вот они двинулись, поезда в Россию! Не могу тебе объяснить, что сейчас происходит на вокзале. Солдаты пляшут. Гармопн заливаются на все голоса.
      Посмотришь на паренька, подумаешь — хлебнул чуток. Нет, он от счастья пьяный.
      Едем в Россию. Домой.
      Уже известно, что завтра пачпег грузиться наш полк. Теперь это не полк, а просто молодые москвичи, ленинградцы, куряне, псковичи, орловцы. Они очень, очень спешат на родину.
      Алла, писать мне не надо. Скоро увидимся.
      До свидания. До свидания на этой неделе.
     
     
      ГЛАВА XXXII. НАЧАЛО ЛЕГЕНДЫ
     
      На пристани в Шерсметевке Иринушкин узнал, когда отправляется пароход по Ладожскому каналу. Этим пароходом он решил доехать до Ледпева.
      У Володи оставалось достаточно времени, чтобы побывать в Шлиссельбургской крепости и затем снова вернуться на пристань.
      Он ждал, когда подойдёт катерок-перевозчик. Этот катерок ходил через Неву, от берега к берегу. При необходимости он швартовался по пути у островного причала.
      Нева в это первое послевоенное лето сильно обмелела. На пристань вели длинные шлёпающие мостки. Сама пристань представляла собою плот, обнесённый зелёными перилами. Плот раскачивался на волне.
      Володя стоял, опираясь на перила. Он слушал, как вода бьётся о брёвна, и вспоминал каждую дорогую ему мелочь вчерашнего дня, первого дня в Ленинграде.
      Он возвратился в родной город, домой. Но дома у него не было. Пришлось остановиться в битком набитом комендантском общежитии на Садовой.
      До ночи он ходил по улицам. Моросил мелкий, нудный дождик. Но солдат не замечал его.
      Он вышел на Дворцовую набережную и сказалз «Здравствуй, набережная». Вышел на Марсово поле и сказал: «Здравствуй, Марсово поле».
      В сквере перед Инженерным замком ставили на место петровский памятник: «Прадеду — правнук». Бронзовый конь с всадником был прислонён к постаменту, и казалось — вот-вот ударит копытом о землю.
      Дом на Литейном проспекте уже отстроили. На фасаде, настоящем, каменном, а не фанерном, в подвешенных люльках работали штукатуры.
      Все прилегающие улицы были в лесах. Чувствовалось, что строители стали первыми людьми в городе.
      В общежитие солдат вернулся поздно. Едва рассвело, он был уже снова на ногах.
      Он листал старенькую записную книжку с адресами ленинградцев, товарищей по Орешку. Это те самые адреса, которыми защитники крепости обменялись в сорок втором году, в июне, когда ждали штурма.
      Сегодня он навестит Валентина Алексеевича, только его, и сразу поездом, потом пароходом отправится в Ледиево. Поездка в Леднево была желанной и почему-то немножко страшила. Даже хорошо, что можно на часок отдалить её.
      Вот ахнет комиссар, когда увидит Володю! А вдруг Марулин ещё не демобилизовался. А вдруг... Ни о каких «вдруг» думать не хотелось.
      Ещё дворники подметали улицы, когда солдат вбежал в подъезд дома за Московской заставой.
      Володе открыла дверь сероглазая, светловолосая женщина. Она раскачивала и прижимала к груди ребёнка. Застенчиво посмотрела на незнакомого военного.
      — Валентина Алексеевича нет, — сказала женщина, — только что уехал в Шлиссельбургскую крепость. А вы сами не с Орешка? Я сразу узнала, к нему многие приходят... Вы не спешите, на первый поезд всё равно не успеете. Разве что — на второй...
      В вагоне Володя пристально разглядывал узкую картонную полоску с дырочками компостера и обозначением маршрута: Ленинград — Петрокрепость.
      Петрокрепость. Оказывается, так теперь называется Шлиссельбург.
      К новому названию было трудно привыкнуть. Есть Петропавловская крепость. А это — Петрокрепость.
      Разве так легко переименовать город? Имена рождаются, складываются веками, врастают в народный обиход. Почему — Петрокрепость? Надо было старое название просто перевести на русский язык: Ключ-город.
      Колёса выстукивали: «Ключ-город! Ключ-город!»
      К Иринушкину подсел мужчина в порыжелой куртке, под которой виднелась морская тельняшка. Лицо у него скуластое, голос с хрипотцой.
      — Далеко едешь, браток?
      Узнал, и снова спросил:
      — На работу, или как?
      Ответить на этот вопрос Володя затруднялся, а попутчик снова спрашивает:
      — Профессия у тебя имеется?
      — Видишь, солдат я.
      Попутчик ухмыльнулся.
      — По-моему, такой профессии нет.
      До озера ехали более часа. Выходя из вагона, новый знакомый сказал дружески:
      — Валяй к нам в бригаду, браток. Народ во как нужен... Мы в Петрокрепости, иа Судоремонтном, новый цех закладываем. Придёшь, спроси Алексеева, меня знают...
      На пристани в Шереметевке собралось много пассажиров. Тут были и приезжие, и местные жители, тётки с мешками, плотники с пилами в деревянных ноженках, рыбаки — их сразу узнаешь по высоким сапогам.
      Все спешили в Петрокрепость и были недовольны, что катерок запаздывает. Смотрели на Неву. Разговаривали. Скука ожидания — самая тяжёлая скука.
      Крепость виднелась за протокой, совсем рядом, что называется, рукой подать. Огромная груда камней. Над нею — остов колокольни.
      — Да, здесь повоевано было, — сказал паренёк, по виду ремесленник, на его рубашке блестели пуговицы с молоточками.
      — Повоевано, — откликнулась пожилая женщина с бидонами. Она то и дело вытирала пот с лица концами ситцевого платка, повязанного у подбородка.
      В воздухе было душно. Парило.
      — Повоевано, — повторила женщина, — что ты понимаешь? Ты меня спроси. Я тут всю войну на бережку прожила.
      Она повернулась к соседям и начала рассказывать, прикрыв глаза тяжёлыми, в жилках веками.
      Пассажиры подошли ближе. Рассказ всех заинтересовал.
      — Говорят, — начала она, — будто у них в крепости имелся флаг, вроде как заколдованный. Тот флаг выткала старая мастерица в Ленинграде и подарила сыну. А сын-то и был самый главный в крепости. Поднимали они флаг вот на этой колокольне... Ну, немцы осерчали. Сто пушек подкатили. Бьют. А флаг не шелохнётся. Раз всю колокольню полымем обнесло. Сник огонь. А красное полотно, материнский-то дар, вьётся, целёхонько...
      Паренёк усмехнулся. Рассказчица строго посмотрела на него.
      — Не веришь? Вот хоть у военного спроси. Как думаешь, быль то или небылица?
      Женщина обращалась к седоватому человеку в гимнастёрке. Володя слушал её рассказ, боясь помешать. Ведь это начало легенды. В ней, как всегда бывает в народной молве, чудесное сплетается с действительным. И, наверно, давно уже тот сказ ходит по Прила-дожью, дивятся ему, верят и не верят.
      — Я считаю, — ответил седоватый, — такое могло случиться. Дело возможное...
      Иринушкин смотрел на крепость. Там сейчас должен был находиться Валентин Алексеевич и с ним кто-то ещё из боевых друзей. Тянет к себе эта землица, тянет, навек породнились с нею.
      На острове никого не видно. Не слышно и голосов.
      Володя ждал встречи с товарищами. Но всё время его не покидала мысль о другой встрече. Он смотрел на крепость, а видел худенькое девическое лицо, лёгкие, летящие волосы... Алла, конечно, не знает, что он здесь. Ох, добраться бы поскорее до Леднёва...
      Мог ли Володя подумать, что долгожданная встреча произойдёт не в Леднёве, а сейчас, сию минуту, здесь.
      Пассажиры на пристани задвигались, засуетились. Наконец-то показался катерок-перевозчик.
      Беленький, чистый, быстрый, он без всякого усилия преодолевал течение. Перед крутым кованым носом взлетали прозрачные струи.
      Вот уже слышно, как весело и чётко стучат моторы. Вот катерок разворачивается. Матрос размахнулся, чтобы бросить чалку.
      Иринушкин читает выведенное крупными синими буквами на борту: «Алла Ткаченко».
      Он не сразу понял, что это значит. Вместе со всеми, толкаясь, спешит к трапу. На катере впился глазами в прикреплённые к ходовой рубке пробковые круги, и на них прочёл to же имя: «Алла Ткаченко».
      Тогда Володя бросился разыскивать кого-нибудь из экипажа. Все были заняты погрузкой. Когда катер отошёл, юноша в белом кителе, в фуражке с форменной золотой «капустой» ответил на вопрос солдата спокойным, вежливым голосом. Ему, очевидно, часто приходилось давать объяснения любопытным пассажирам.
      — Наш пароход, — он так и сказал: «пароход», — носит имя героической девушки. Она работала во время Отечественной войны на речном транспорте, была такси-ровщицей.
      — Была? — тихо спросил Володя.
      Юноша не обратил внимания на вопрос и тем же тоном продолжал объяснять:
      — При налёте фашистской авиации на склады в посёлке Леднево Алла Ткаченко погибла в огне.
      — Но ведь она собиралась на Большую землю, учиться?
      Молодой речник только сейчас внимательно посмотрел на спрашивавшего.
      — Нет, она не уехала, не успела. Я знаю, я сам леднёвский...
      Ссутулясь, Володя подошёл к жестяному бачку и до краёв наполнил привязанную кружку. Он пил жадными, долгими глотками.
      Слышал, что речник о чём-то спрашивает его, но никак не мог понять о чём.
      — Пожалуйста, — сказал он, — подкиньте меня к крепости.
      Иринушкин попросил об этом вовремя, так как показались уже створы левобережья.
      Катер взбурлил поверхность реки и подошёл к острову. Володя соскочил на узкую деревянную кладочку.
      Вода отлетела с винтов и прозрачной полосой накрыла берег.
     
     
      ГЛАВА ХХХШ. ЯБЛОНЬКА
     
      В крепости не было ни дорог, ни тропинок. Высокая трава в половину человеческого роста колыхалась меж стенами. В каменных расселинах выросли тонкие деревья.
      Иринушкин крикнул:
      — Э-эй!
      Ответило эхо. Оно долго перекатывалось, становясь всё тише.
      Иринушкин снова крикнул:
      — Э-эй!
      И опять глухие отзвуки пошли по каменным громадам.
      Тогда Володя взглянул повыше и увидел три фигуры, стоящие во весь рост на стене, которая отделяла большой двор крепости от цитадели. Иринушкин сразу узнал их: почтарь Евгений Устиненков, ефрейтор Калинин и Валентин Алексеевич.
      В следующую минуту они уже прыгали с камня на камень вниз. Володя бежал им навстречу. Он сильно махал руками, вправо, влево — через траву нелегко пробиться.
      На середине двора они встретились, обхватили друг друга и долго молчали, пряча лица.
      — Как тебя занесло сюда? — задал вопрос Марулин.
      Пулемётчик рассказал, что был у него дома.
      — Ну, пойдём, пойдём! — торопили его товарищи.
      В цитадели, среди притоптанных зарослей, горел костёр. Над ним булькала вода в закопчённом котелке. На земле лежали ломти хлеба, вскрытые банки консервов, баклажка с завинченной пробкой. Всё было по-походному, по-солдатски.
      Товарищи рассказали Володе, что нашли друг друга так же, как он их, в первый день возвращения, по июньским адресам. Они давно уже сговорились съездить на заветный островок, долго выбирали подходящий день.
      И вот сегодня удрали от городской духоты на ладожский простор.
      Иринушкин смотрел на лица друзей, находил в них новые черты. Но в общем-то они не очень переменились. Только одеты по-разному. На Марулине — поношенный китель, на Константине Ивановиче — гражданский пиджачок, Устиненков — в старой гимнастёрке.
      Володя спешил узнать, что с остальными солдатами гарнизона, где они. Товарищи рассказывали наперебой: кто на заводе работает, кто на верфи, а кто в госпитале ремонтируется.
      И вдруг разговор оборвался. Все четверо услышали, как шумит трава, упруго гнётся на стеблях.
      Иринушкин заметил, что друзья смотрят на него, и понял, что они всё знают. Ведь и они приехали на остров на том же катерке и, разумеется, прочли имя на его борту. А сейчас молчат, будто щадят его, безмолвно спрашивают: всё ли говорить?
      Пулемётчик не выдержал молчания.
      — Кого ещё нет?
      Валентин Алексеевич содрал с головы кепку, которая так не шла к воинскому кителю, вытер ею потное лицо.
      — Степан наш погиб. В Прибалтике похоронен. Под Нарвой, в сорок четвёртом, убили Ивана Ивановича...
      У тлеющего костра сидели четыре солдата и смотрели в высокое небо. Они прислушивались. Им казалось, что в стенах крепости живут отгремевшие звуки, — сейчас вот запоёт летящий свинец, и дневальный крикнетз «В ружьё!»
      Но всё было тихо. От тёплой земли поднимался на-стоенный полынный дух...
      Марулин пододвинул к себе заплечный мешок и принялся его развязывать. Из мешка вытащил маленькое зелёное деревце, с обёрнутой бумагой вершинкой, с примятыми листочками, и все увидели, что это саженец яблони. С корней посыпались комочки земли.
      Солдаты поняли и одобрили замысел комиссара. Они встали и руками разгребли землю на том месте, где росла старая яблоня, разбитая снарядом. Они рыли и натыкались на её заматерелые корни.
      Вокруг саженца, как полагается, взрыхлили около-ствольный круг. Устиненков нашёл старую каску и принёс в ней воды с озера.
      — Расти, наша яблонька! — сказал Валентин Алексеевич.
      Четверо обнажили головы. Уж они-то знали, что вся земля в цитадели — братская могила защитников крепости.
      — Мёртвым — покой, живым — работа без устали! — произнёс Марулин.
      Вернулись к костру. Варево наполовину выкипело. Солдатский «суп из трёх круп» припахивал горьким дымом.
      У горячих угольков друзья повели душевный круговой разговор. Каждый рассказал о своей судьбе.
      Первым, по воинскому старшинству, начал комиссар. Он возвратился к довоенной профессии. Преподаёт в областной школе киномехаников. Женился на девушке, которую полюбил ещё в пулемётном батальоне; она там была связисткой. Теперь у них растёт сын.
      Рассказ Константина Ивановича был так же прост. Жизнь у него, как и прежде, рабочая. Он поступил на завод механиком. И ещё поступил в машиностроительный техникум. Верно, в техникуме он самый старый студент, даже многих преподавателей постарше. Но очень уж надоело, что молодёжь постоянно «перебегает ему дорогу». Получит диплом, тогда он ещё покажет молокососам!
      Самым коротким был, пожалуй, рассказ Евгения Устиненкова. Почтарь особенным многословием никогда не отличался. Впрочем, он теперь был уже не почтарём, а работал на хлебозаводе.
      О себе рассказывать Устиненков вовсе не стал. Он говорил о последнем дне войны, о колонне, которая стоит в Берлине, за Бранденбургскими воротами, на площади Гроссе Штерн.
      — Толстущая такая колонна, — начал Евгений, — и вся опоясана старинными орудийными стволами. Внутри колонны — каменная лестница, совсем как на нашем НП, в Головкинской башне... Ну, поднялся я на самую верхушку, взглянул на город. Он только что с бою взятый, весь в тумане плывёт. Обернулся я и пистолетом вывел на закоптелой стене: «Орешек пришёл в Берлин». Это — за себя и за всех вас...
      Слушатели одобрили эту надпись. Правильная надпись!
      На маленьком острове, на пороге Ладоги четыре солдата поднялись во весь рост. Их лица были суровы, они хранили следы пройденных дорог, боль невозвратимых утрат. Солдаты сдвинули кружки за то, чтобы никогда больше не свистели пули в воздухе.
      Друзья вышли за стены, к Флажной башне.
      Близился вечер. От воды потянуло холодом.
      Пора бы окликнуть деловито спешивший мимо катерок-перевозчик. Но не хотелось покидать остров.
      Они стояли на валу и глядели на зелёный городок, шумевший на том берегу Невы. По улицам, перекликаясь, бегали дети. Доносился стук топоров.
      Около пристани строили целую улицу. «Горбыли давай!» — кричал кто-то на лесах. «Несу!» — отвечал певучий женский голос.
      Марулин внимательно посмотрел на Иринушкина.
      — Как думаешь дальше жить?
      Володя удивился вопросу. Ведь это же ясно. Работать, учиться. Но раньше всего — работать. На любом заводе, на любом строительстве. Может быть, даже вот здесь, в моём Ключ-городе.
      Рыбачья моторка с сетями на днище подошла к острову. Парень спрыгнул иа берег, набрал полные пригоршни снарядных осколков. Он заметил людей около башни, дружелюбно кивнул им, объяснил:
      — Для грузила годятся.
      Моторка развернулась и, оставив рябую дорожку, ушла на озеро.
      С бровки послышались голоса, смех. Там заплескалась вода, полетели брызги, алые в свете вечернего солнца.
      Девочка с бантиками в косицах сажёнками доплыла до валуна, торчащего из воды.
      Она выбралась на камень, закинула руки и выпрямилась — тоненькая, загорелая, лёгкая.
      Валентин Алексеевич смотрел на озёрную даль, на извечно несущую свои воды Неву, на камень, на девочку.
      — Вот она, жизнь, — прошептал Марулин, — жизнь!



        _____________________

        Распознавание, ёфикация и форматирование — БК-МТГК.

 

 

От нас: 500 радиоспектаклей (и учебники)
на SD‑карте 64(128)GB —
 ГДЕ?..

Baшa помощь проекту:
занести копеечку —
 КУДА?..

 

На главную Тексты книг БК Аудиокниги БК Полит-инфо Советские учебники За страницами учебника Фото-Питер Техническая книга Радиоспектакли Детская библиотека


Борис Карлов 2001—3001 гг.