На главнуюТексты книг БКАудиокниги БКПолит-инфоСоветские учебникиЗа страницами учебникаФото-ПитерНастрои СытинаРадиоспектаклиКнижная иллюстрация






ДВА СПЕКТАКЛЯ ЭСТОНСКОГО РАДИО


Генрих Бёлль

ИТОГ

Лидия Головатая

Клара - Лидия Головатая (на фото)
Мартин - Евгений Гайчук
Крамер - Херардо Контрерас
Лоренс - Александр Дзюба


Часть 1 Часть 2

 

 

Генрих Бёлль

Концерт для четырёх голосов и священника

(музыкальный спектакль)

Композитор - Владимир Игнатов.
Музыканты: Софья Малтизова, Григорий Малтизов,
Иван Щёголев, Светлана Мишурис.
За роялем - Андрей Лопатин.
Бас - Херардо Контрерас
Альт - Галина Аго
Сопрано - Надежда Андреева
Тенор - Виктор Ландберг
Священник - Эдуард Ааро

Режиссёр - Алан Берг.


Часть 3 Часть 4


 

PEKЛAMA

Заказать почтой 500 советских радиоспектаклей на 9-ти DVD.
Подробности >>>>


 

В пьесах, специально написанных для радио, Бёлль не вносит ничего нового в проблематику своего искусства, но существенно обогащает его формальные возможности, добиваясь редкой естественности воссоздания жизни в узких рамках драматургического диалога, где не остается места для лирических отступлений, описания, вообще для авторской речи, где «работает» только голос персонажей и воображение читателя.

 

Полный текст пьес «Итог» и «Концерт для четырёх голосов»:

 

Генрих Бёлль

Итог


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Клара, под шестьдесят.
Мартин, шестьдесят с небольшим.
Крамер, шестьдесят с небольшим.
Лоренц, около тридцати пяти.
Альберт.


Спальня Клары. В комнате тишина, она лишь изредка прерывается звуками извне: смехом, звяканьем кофейной посуды, стуком мячей пинг-понга, шумом проезжающей машины, — звуками, которые обычно доносятся через открытые окна в тихих кварталах города летом, в воскресный день после обеда.

Клара. Еще нет ответа?
Мартин. Нет.
Клара. Ты давно отправил телеграммы?
Мартин. Два часа назад.
Клара. Ответ мог уже быть, хотя бы от одного из детей.
Мартин. Наверно, их нет дома.
Клара. Да. Кто же в такой день сидит дома? Лето, праздник, солнце... Может, ты не слышал телефонного звонка?
Мартин. Нет. Я все время прислушиваюсь. Разве я хоть раз пропустил телефонный звонок?
Клара. Нет, никогда, ни разу с тех пор, как мы поженились. Но я почему-то всегда боялась, что мы не услышим звонка.
Мартин. Детей нет дома, Клара.
Клара. Они поздно вернутся, может, только ночью, они увидят под дверью желтый конверт, поднимут его, распечатают, прочтут... Что ты там написал?
Мартин. «Мама тяжело заболела, хочет вас всех видеть. Папа».
Клара. Ты должен был написать: «Мама умирает, мама умирает, приезжайте».
Мартин (спокойно). Ты не умрешь, Клара.
Клара (спокойно). Я умру, и умру сегодня, сегодня... Прежде чем зайдет солнце, я буду уже мертва. Я прочла это на лице врача, почуяла по запаху его рук, они пахли моей смертью, услышала по голосу, увидела по его движению, когда он захлопывал сумку. Он скрыл от меня, что написано на этикетке ампулы. Ты это прочел, ты знаешь. Он тебе сказал? (Короткая пауза.) Ты молчишь.
Мартин. Он сказал, что положение серьезное.
Клара. Серьезное, да, оно серьезное. Я не хочу вытягивать из тебя слово за словом то, что сказал врач. Я не хочу тебя мучить, но прошу, говори со мной так, будто ты веришь, что я... что я... Ты для меня это сделаешь?
Мартин. Сделаю, хотя...
Клара (перебивает его). Не лги. Не произноси «хотя». Умирающим не говорят «хотя». И я не хочу знать, что тебе сказал, уходя, священник. Целых три минуты вы шептались там за дверью...
Мартин. Три минуты?
Клара. Три минуты и двадцать шесть секунд. Я смотрела на часы, не спускала глаз с секундной стрелки; она двигалась по кругу, все время по кругу... Почему часы всегда круглые? Ты никогда не замечал, какие они смешные, эти крошечные секундные стрелки, всегда за чем-то гонятся и никак не могут угнаться, никак. Они такие прилежные, по-дурацки прилежные, но никак не поймают того, что хотят поймать, никак. Целых три минуты и двадцать шесть секунд ты провел наедине со священником. Я не хочу знать, что он тебе говорил.
Мартин. У тебя больше ничего не болит?
Клара. Нет. Лекарство из ампулы сняло боль. Никогда еще я не чувствовала себя так хорошо, ничего не болит. Меня это даже беспокоит.
Мартин. Во время последнего приступа тебе тоже сделали укол.
Клара. Но не такой. У меня было много приступов, мне делали много уколов, но сегодня... Ты не видел его рук, когда он захлопывал сумку...
Мартин. Столько приступов, столько уколов... почему же...
Клара (прерывая его). Не будем спорить: ты это знаешь, и я это знаю. Мартин, скажи мне все, что ты хотел бы сказать, если бы не должен был ничего скрывать... (Короткая пауза.) Говори, что ты должен сказать. Тебе нечего...
Мартин. Ты знаешь, я тебя люблю. Скажи лучше ты, что я могу еще тебе дать, если... если тебе и правда так мало осталось.
Клара. Ну что ж, скажу, чего я хотела всю жизнь: я мечтала узнать до конца хотя бы одного человека на этой земле.
Мартин. Разве ты меня не знаешь?
Клара. А ты меня знаешь?
Мартин. Мы женаты тридцать восемь лет, у нас было пятеро детей, четверо из них еще живы.
Клара. Да, и еще зять, невестка и трое внуков.
Мартин. Что с тобой, Клара? Чего ты хочешь?
Клара. Я ведь сказала — мне так хотелось по-настоящему узнать хотя бы одного человека на этой земле.
Мартин. Разве ты меня не знаешь?
Клара. А ты меня знаешь? (Короткая пауза.) Мы все время возвращаемся к вопросу, на который необходимо ответить либо «да», либо «нет», но мы ничего не отвечаем.
Мартин. Мы неплохо прожили с тобой жизнь. Несколько лет, правда, было тяжелых. Сколько? Не так уж много. Но разве это была не жизнь?
Клара. Да, это была настоящая жизнь. Во всяком случае, меня миновало то, чего я с детства боялась: мне никогда не было скучно. Мы хорошо жили, даже денег и тех обычно хватало. Машина, дом, удачливые дети... кроме одного, одному из наших детей не повезло.
Мартин. Клара!
Клара (тихо). Ты меня не понял. Я думала не о Лоренце, а о Лизелотте, о моей маленькой дочурке, которую я потеряла так рано. Столбняк! Кто о нем думает, когда семнадцатилетняя девушка падает с велосипеда? На ранку кладут пластырь, — кто думает о смерти? Но смерть пришла, пришла в летний день в воскресенье, в такой же день, как нынче: на улицах было пусто, жарко и тихо... Только где-то скандалил пьяный — он напился спозаранку, — скоро крик его затих в глубине бульвара. Но я увидела смерть на лице врача, почуяла в запахе его рук, когда он перед моим лицом пощупал пульс Лизелотты... а потом на лице молодого человека, который так безудержно рыдал над могилой. (Замолкает.)
Мартин. Какова его судьба, этого Беньямина Хуфса?
Клара. Да, его звали Беньямин Хуфс. Он знал это тело, лежавшее в гробу... ее плоть. Моя дочь Лизелотта... она была такая милая, тихая девушка, но Беньямин Хуфс...
Мартин. Зачем ты меня мучаешь, Клара? Зачем?
Клара. Я не хотела тебя мучить. Прости. Тебе это причиняет боль? Меня это утешает.
Мартин. Утешает? Я в это не верю. Зачем ты это говоришь?
Клара. Потому что я все знаю. Я знала уже тогда, а четыре года спустя он сам мне признался.
Мартин. Беньямин?
Клара. Да. Он зашел ко мне, когда приехал на побывку. Мы сидели на веранде кафе, за городом. Стояла осень, день был теплый, но очень ветреный... Да, в тот год была ветреная осень. Когда он мне рассказал, я рассердилась... но и Беньямин ведь уже давно умер. Я больше не сержусь. Не грусти, Мартин.
Мартин. Моя дочь Лизелотта... Зачем ты мне это рассказала?
Клара. Не для того, чтобы причинить тебе боль. Это не должно причинять боль. Но тебе больно?
Мартин. Больно... Что значит больно... Я думал о ней каждый день, каждый день. Сейчас она была бы молодой женщиной, у нее был бы муж, дети... красивая женщина, молодая... Она была такая умница. Я часто заходил за ней в школу, брал ее с собой в кафе выпить чашку кофе или съесть мороженое; я пил пиво и читал свежий выпуск вечерней газеты. Понимаешь ли ты, что значит сидеть на террасе кафе с семнадцатилетней дочкой и читать газеты? Люди проходят мимо... вечереет... и твоя дочь смеется. Зачем ты рассказываешь мне такие вещи? Может, это все ложь, может, ты прочла неправду на лице Беньямина... может, он тебе просто соврал, сам поверил, что его желание осуществилось.
Клара. Может, ты и прав. Тебе это на самом деле причиняет боль?
Мартин. Боль? Ну да, потому что ты это мне говоришь сейчас, когда мы разговариваем так, будто ты...
Клара. Будто я умираю? Да, я умираю. Наверно, оттого я такая злая. Но я сказала тебе не со зла.
Мартин. Почему же? Почему ты мне это сказала?
Клара. Потому что я хотела узнать хоть одного человека до конца. А я не знала даже Лизелотту, мою маленькую дочку, такую прелестную, тихую девочку. Ее лицо вдруг потемнело. Под вечер, как нынче. Было лето, воскресенье, светило солнце... на бульваре горланил пьяный... Врач нес смерть на своих усталых плечах. (Короткая пауза.) Я думала о Лизелотте, когда говорила, что не все наши дети были удачливыми.
Мартин. А я подумал о Лоренце. (Пауза.) Ты была такой мрачной после смерти Лизелотты много лет подряд.
Клара. Да, я была мрачной. И злой. А ты — нет. Ты не был мрачным.
Мартин. Да, я просто горевал, я горюю до сих пор. Моя дочь, семнадцати лет. А Беньямин Хуфс... он часто ко мне приходил, пока у меня еще была адвокатская контора. После обеда он сидел наверху, в моей конторе на Оттоненвал, ты знаешь, поглядывал в окно на фонтан, на кладбище при церкви урсулинок. Он хотел стать юристом. Я знакомил его с делами, он набрасывался на них, как голодный набрасывается на хлеб. Этот мальчик...
Клара. Он умер. Ты на него еще сердишься?
Мартин. Да нет... Лизелотта...
Клара. Мне так захотелось поговорить о Лизелотте. У меня это просто вырвалось. А ты думал о Лоренце? Ты послал ему телеграмму?
Мартин. Какой смысл? Я позвонил Кузлику. Это будет трудно сделать, его... он... ты знаешь...
Клара. Знаю... Ты уже три раза за него ручался, и каждый раз он тебя подводит. (Возбужденно.) Ты думаешь, они его все же отпустят?
Мартин. Я звонил всем, кто может хоть что-нибудь сделать. Но ты ведь знаешь, он уже два раза... его отпускали только потому, что мы говорили... мы...
Клара. Мы говорили, что я умираю? Но я не умерла (смеется), а Лоренц убегал. Кому ты звонил?
Мартин. Кузлику, Пехвену... и председателю.
Клара. Крамеру?
Мартин. Да.
Клара. А что сказал тебе Крамер?
Мартин. Он обещал сделать все, что в его силах.
Клара. А у него достаточно влияния и сил, чтобы Лоренца отпустили?
Мартин. Только у него есть и влияние и власть... От него все зависит. Мне было тяжело его еще раз об этом просить. Если Лоренц придет и опять... нарушит свое слово, это может стоить Крамеру его председательского места. Именно потому, что это Лоренц.
Клара. Не понимаю.
Мартин. Лоренц — сын его коллеги, его друга. Ведь в тюрьмах сидят сотни людей, чьи матери... тяжело больны.
Клара. Мартин, я должна увидеть Лоренца, должна. Позволь мне самой поговорить с Крамером. Пожалуйста, позволь. Крамер знает, что врач сказал тебе за дверью?
Мартин. Крамер пришлет его. Но Лоренц уже не в городской тюрьме. Он за городом, в Банвейлере, на сельскохозяйственных работах.
Клара. А что, если он как раз сегодня бежал?
Мартин. Крамер сам намерен его привезти.
Клара. Я не хочу видеть Крамера, я хочу видеть Лоренца. (Резко.) Не надо мне Крамера.
Мартин. Но он не оставит Лоренца одного ни на секунду.
Клара. Он тебе так сказал?
Мартин. Да, он привезет Лоренца, но не будет спускать с него глаз.
Клара. Надеюсь, Лоренц бежал.
Мартин. Тогда ты его сегодня не увидишь.
Клара. Это лучше, чем видеть его вместе с Крамером.
Мартин. Я могу позвонить Крамеру. Но он наверняка уже в пути. Почему ты не хочешь видеть Крамера? Он был всегда нашим другом, всегда был к нам расположен — чего только он не делал ради Лоренца! Чем только ради нас не рисковал! Не понимаю. Неужели мне нельзя привести их обоих к тебе?
Клара. Крамера не пускай... но сына... Как я могу прогнать Лоренца, зная, что умру?
Мартин. Ты не умрешь.
Клара. Не лги. Разве ты стал бы звонить Крамеру и просить его привезти сюда Лоренца, если бы ты не знал? Ах (смеется), Мартин, ты никогда не умел лгать, ты никогда не умел лгать. Всегда был простофилей. Я знаю тебя тридцать восемь лет, и ты не часто пробовал меня обманывать. Всего раз шесть или семь за тридцать восемь лет. В первый раз — после того как нацисты тебя выгнали и ты брал по утрам портфель, термос с чаем и бутерброды и как ни в чем не бывало шел к трамвайной остановке, делая вид, будто спешишь на работу... Во время обеда ты мне звонил, но по твоему голосу я понимала, что они тебя выгнали. Во второй раз — когда нацисты заставили тебя бросить твою контору, помнишь?
Мартин. Ты хочешь припомнить каждую мою ложь?
Клара. Нет... но сейчас ты сам себя выдал: если бы я была просто тяжело больна, разве ты стал бы просить председателя Крамера отпустить Лоренца в четвертый раз, после того как мальчик трижды не сдержал своего слова.
Мартин. Я не могу поверить, что ты умрешь. Ты больна, тяжело больна, но многие болели тяжелее, чем ты, и выздоравливали.
Клара (мягко). Не лги, Мартин. У тебя не получается. Когда ты лжешь, ты ведешь себя, как мальчишка, который подражает взрослым. Не лги. Я... я — умею лгать.
Мартин. Ты меня часто обманывала?
Клара. Ты ведь сам знаешь, правда?
Мартин. Знаю, но, наверно, не все. Наверно, был обман, о котором я не знаю.
Клара. И хочешь узнать теперь?
Мартин. Ну вот ты и призналась, что был обман, о котором я ничего не знаю.
Клара. Лизелотта... Все, что я о ней рассказала, вырвалось у меня помимо воли. Ну а если бы я промолчала, разве это не была бы ложь? Разве она не была бы больше твоей дочерью?
Мартин. Она все равно моя дочь (другим тоном, вполголоса), а ты все равно жена и будешь ею, пока смерть нас не разлучит.
Клара. Она нас скоро разлучит, Мартин.
Мартин. Я не могу в это поверить. Ты любишь жизнь. Если бы ты была уверена, что ты... ты не была бы так спокойна.
Клара. А я не спокойна. На душе у меня горько, и, может быть, скоро в ней проснется злоба. Но тело мое меня не тревожит. После укола наступило перемирие... может, я примирилась с Богом... но пока еще не с людьми.
Мартин. На душе у тебя горько? Ты затаила злобу? На меня?
Клара. Нет. Не на тебя. На тебя меньше, чем на кого бы то ни было. Я всегда тебя любила.
Мартин. Правда, всегда?
Клара. Ты это о чем?
Мартин. Ты же знаешь.
Клара. Неужели мы станем об этом говорить?
Мартин. Но ведь ты хотела узнать хоть одного человека до конца. Разве ты не знаешь меня?
Клара. Теперь мне надо спросить: а ты знаешь меня? И мы снова вернемся к тому, с чего начали, — к недомолвкам... Разве это не было недомолвкой, когда я говорила с тобой о Лизелотте, а мы с тобой должны были говорить о Лоренце. Но сначала я хочу тебе ответить: нет, я тебя не знаю. Нет на земле человека, которого я знаю так хорошо, как знаю тебя, и все же — я не знаю ничего. В те времена ты каждый вечер уходил один — на час, на два, на три, иногда надолго. Один.
Мартин. Я выпивал рюмку, гулял, стараясь отвлечься... это было страшное время: никаких денег, никаких надежд, в глазах детей застыл немой вопрос... а ты... даже если ты и была дома, ты избегала моего взгляда. Ты смотрела мне прямо в лицо... и не видела меня. Этим искусством ты овладела в совершенстве: ты скашивала глаза ровно настолько, чтобы взгляд твой скользил мимо.
Клара. Знаю, ты выпивал рюмку, гулял, стараясь отвлечься... Никаких денег, никаких надежд, и в глазах детей застыл немой вопрос... И я избегала твоего взгляда... Но о чем ты думал все то время, о чем ты думал?
Мартин. Я думал о многом, чаще всего о детях, которые ушли от меня, — о Лизелотте и о Лоренце. Иногда они снова были со мной, им было столько лет, сколько я хотел... мои маленькие овечки, они опять были со мной. Молодая женщина целует меня, показывает своего ребенка, берет цветы, которые я принес, наливает воду в вазу, ставит цветы и с улыбкой говорит: смотри, какие красивые. Юноша везет меня на машине к аэродрому, далеко-далеко, по зеленому полю к небольшому ангару. Мы останавливаемся, выходим из машины, и он выводит из ангара маленький самолет... потом мы летим выше туч, далеко над морем, видим изрезанные берега неведомых островов, реки, бегущие среди лесов, льды, вечные льды... Я и мой молодой Икар... Иногда я видел тебя, видел, как вхожу к тебе в комнату... Тысяча девятьсот восемнадцатый год, ты три дня ждала меня в отеле «Бельведер», в твоем чемоданчике лежала буханка хлеба, ночная рубашка и баночка джема, а в сумке — пудра, носовой платок и десяток сигарет... сигареты были для меня. Ты ждала три дня, ты была мне не жена и даже не невеста...
Клара (перебивая его). И мне было столько же лет, сколько Лизелотте. (Короткая пауза.) Слышишь?

Пауза.

Ты слышишь?
Мартин. Да, я слышу... Ты поэтому мне о ней рассказала?
Клара. И поэтому.
Мартин. Да? А еще почему?
Клара. Я сидела на кровати и плакала, потому что портье хотел меня выгнать. У меня не было ни денег, ни паспорта, ни багажа. Я ушла из дома без спроса, ничего не сказав. В семнадцать лет, в отель под названием «Бельведер», а на улицах запах голода, и серые фасады домов выглядят так, будто знают, что чему-то пришел конец.
Мартин. Да, чему-то пришел конец. Кто-то сказал, будто в городе убивают тех, кто носит офицерские погоны, а на мне были офицерские погоны. Я уже три недели был лейтенантом. Но меня не убили, когда я шел через заслоны, патруль дал мне буханку хлеба и четыре сигареты... и отобрал у меня пистолет. Я был рад от него избавиться. Портье в «Бельведере» подозрительно на меня посмотрел, узнав, что я иду к тебе в номер, но я отдал ему хлеб, и его подозрения рассеялись.
Клара. Зачем тебе нужно было пить и бродить в одиночестве, чтобы все снова увидеть? Ведь я была дома и ждала тебя.
Мартин. Ты не всегда была дома и не всегда ждала, не правда ли?
Клара (тихо). Да.
Мартин. Ты встречалась с каким-то мужчиной. Я не знал с кем. Не хотел этого знать.
Клара. Ты все еще не знаешь, кто это был?
Мартин. Нет.
Клара. Хочешь знать?
Мартин. Нет. Я хотел бы знать только одно: зачем ты это сделала?
Клара. Не знаю зачем. Не хочу об этом говорить. Это была точно хворь... и она быстро прошла.
Мартин. Тебе больно об этом говорить?
Клара. Да, больно, это еще мучительнее, чем смерть Лизелотты.
Мартин. Тогда не будем говорить. (Другим тоном.) А дети до сих пор молчат.
Клара. Да, до сих пор молчат. Альберт ни за что не пропустит своей прогулки с женой и ребенком. Через парк, вокруг пруда, они выпьют кофе с пирожными в ресторане, сфотографируются у памятника Барбароссе, вернутся назад через парк, обойдя пруд, поднимутся на вышку, снова щелкнут фотоаппаратом, запечатлеют резкую линию горизонта, над которой, подобно мачтам потонувших кораблей, вырисовываются колокольни, редкие крыши домов, похожие на обломки кораблекрушения. Мой сын Альберт родился уже взрослым: приветливый, интеллигентный, не эгоистичный... он всегда чувствовал, когда мне было плохо, приходил на кухню или в столовую, садился на кровать, раскладывал пасьянс и, отрываясь от карт, поглядывал на меня с улыбкой или как бы ненароком дотрагивался до моей руки. Взрослый с пеленок. Школа, университет, работа, прелестная жена, милый ребенок и сам он отличный супруг. Двадцать лет каждое воскресенье он фотографирует с вышки колокольню в Банвейлере. Он увеличивает снимки — пятьдесят на пятьдесят, — а потом смотрит на них через лупу. Ты когда-нибудь разглядывал его фотографии? Когда на них смотришь, просто захватывает дух... Вспоминаешь, что тридцатилетнему отцу семейства, который изображен в саду около церкви, уже пятьдесят, а его десятилетнему сынишке — тридцать, и он теперь играет с десятилетним мальчиком, своим сыном, а пирог на столе всегда один и тот же: сливовый пирог со взбитыми сливками. По снимкам видно, как растут деревья, растут, пока их не срубят... и на их месте вырастают новые деревья, — поселок почти не меняется. (Взволнованно). Ты разглядывал когда-нибудь все эти фотографии подряд, одну за другой? Их ведь тысячи, тысяча раз повторяется все тот же поселок, снятый в воскресенье с вышки... куры у ручья, надпись на колокольне, которую, наверно, так никто и не прочел, небо вечереет, хотя на снимке этого и не видно... Банвейлер в дождь, в жару, в снег, в войну, в дни мира... деревушка, каких не счесть на этой убийственно унылой равнине. Мой сын Альберт, по воскресеньям возвращается с прогулки ровно в половине седьмого. В тридцать пять минут седьмого он позвонит нам или примчится на такси. Который час?
Мартин. Без четверти шесть.
Клара. Еще пятьдесят минут, только через пятьдесят минут я услышу голос Альберта, а может, дотронусь до его руки, посмотрю ему в глаза... Иосиф вернется домой поздно, он, наверно, ушел с какой-нибудь девушкой. И вернется очень поздно, пожалуй, только утром, усталый, угрюмый. Угрюмым он бывал и в шесть лет, когда я будила его по утрам в школу. Я просто приходила в бешенство, глядя на его лицо — пьяное от безразличия. С таким лицом он ходил часов до трех дня. Зато потом, когда уроки были кое-как сделаны, он становился совсем другой... помнишь? Он просто сиял. Иосиф любил послеобеденный досуг, вечер, ночь; он выполнял свои обязанности равнодушно и угрюмо, но он их выполнял; до трех часов дня он почти не открывал рта... Помнишь, в какой ярости были учителя, когда однажды он три недели подряд не отвечал на вопросы?.. Иосиф пошел гулять с какой-нибудь девушкой, его не будет дома до утра. Его я теперь уже больше не увижу, никогда не увижу моего младшенького. Школа, война, школа, работа, — скорей бы конец! Ты заходил когда-нибудь к нему в контору и видел, как он работает? Как он диктует письма? Глаза у него становятся жесткие, темные от безразличия... зато посмотри на него, когда он выходит из конторы, когда уже миновал швейцара. Он так и остался ребенком... Хорошо бы он вернулся сегодня пораньше... Может, лучше было послать телеграмму его хозяйке? Может, она знает, где Иосиф?
Мартин. Я послал телеграмму хозяйке, хотя...
Клара (мягко). Никаких «хотя», Мартин. Умирающим не говорят «хотя». Ты послал ей телеграмму... ты позаботился обо всем. А о Кларе ты тоже подумал? Она не умела лгать, так же как и ты. Она совсем не умела лгать. А ей это искусство было нужней, чем кому бы то ни было. Улыбка Клары превращала мужчин в дураков, они сразу глупели, становились игрушкой в ее руках... И так она жила, пока не выяснила, что она не охотник, а дичь... и вот ее поймали, она в силках, запуганная и укрощенная... стирает пеленки, варит обед, подает домашние туфли... Моя красивая маленькая птичка, у нее подрезаны крылья, глаза потеряли блеск... Герои, увешанные орденами, плакали под ее окном, молодые поэты писали ей длинные письма... люди, которые шли на верную смерть, думали только о ней и больше ни о чем, а теперь... Но ведь Клара должна быть дома, правда?
Мартин. Да, ты права, я мог бы к ней съездить, посмотреть, не...
Клара. Нет, останься, останься со мной. Скоро приедет Лоренц. Подумать только, Лоренц приедет первый. Лоренц... Иногда я уже не помню, как он выглядит. А видела ли я его вообще, рожала ли я его?.. Каким он был в пять лет? Не знаю. Лет с десяти он никогда не сидел на месте... он прыгал с крыши форта со старым бабушкиным зонтиком... Он не сидел ни минуты: облазил все рвы и пещеры, все деревья... а потом поступил в школу планеристов... летал, потом началась война, опять летал... мир... Не знаю, где пропадал мой сын. Тюрьма... война... тюрьма... мир... Неужели я давала ему каждый день хлеб? Давала хлеб маленькому? Не помню. У меня перед глазами руки всех моих детей. Руки, в которые я совала хлеб и яблоки, шоколад, грязные ручонки, которые я мыла. Но его рук я не помню. Он никогда их ко мне не протягивал, никогда, ни за чем. Бывало, он что-нибудь приносил сам: орехи, птичьи перья, камушки... модель самолета. А как выглядел его ранец, и был ли у него ранец?
Мартин. Он не слишком жаловал свой ранец.
Клара. Скоро я его увижу, Мартин, скоро... Подумать только, его первого.
Мартин. Ты уверена, что Крамер привезет Лоренца?
Клара. Да, совершенно уверена. Крамер его привезет.
Мартин. Крамер всегда был хорошим другом. Еще в студенческие годы. Я им всегда восхищался. Он весь светился, был такой искренний и в любую минуту готов...
Клара (перебивая его). Странное дело. Твои похвалы звучат так, словно ты когда-то выучил их наизусть. Ты не умеешь лгать даже тогда, когда сам не сознаешь, что слова твои лгут. Но я сразу слышу, когда ты лицемеришь.
Мартин. Говоря о Крамере? Зачем мне лгать, когда я о нем говорю?
Клара. Ты лжешь, сам того не сознавая. Он по-прежнему светится, о да. Таких людей, как Крамер, называют прекрасными товарищами. Ты им искренне восхищаешься. Как мне тяжко это слышать из твоих уст, больно.
Мартин. Больно? Так же больно, как от того, с чего мы начали наш разговор?
Клара. Еще больнее. (Тише.) Ты ведь знал его задолго до того, как узнал меня, правда?
Мартин. Мы учились в одной школе, вместе отбывали военную службу, во время войны были в одной роте, а потом вместе учились в университете, в один день сдали выпускные экзамены. Не забудь, вся наша семья умерла бы с голоду, если бы Крамер нам тогда не помог.
Клара. Да, знаю.
Мартин. Ты ведь не была знакома с ним до нашей женитьбы?
Клара. Нет, ты познакомил меня с Крамером, со своим другом. Не сразу. Мы были уже три года женаты. Альберт уже появился на свет, и я ожидала Лизелотту. Когда Лизелотта родилась, он приносил мне цветы. Тогда ты был его начальником.
Мартин. Сейчас он мой начальник.
Клара. Да, он стал председателем, и он привезет мне Лоренца.
Мартин. Для него это большая жертва. Ты должна понять, чем он рискует.
Клара. Он пойдет на риск, чтобы привезти Лоренца. Ты сообщил Крамеру, что я... что тебе сказал врач?
Мартин. Я уже сказал: положение очень серьезное.
Клара. Когда ты с ним разговаривал?
Мартин. После ухода священника, полчаса назад.
Клара. Сколько ему нужно времени, чтобы добраться до Банвейлера?
Мартин. Думаю, минут двадцать, не больше.
Клара. Тогда через двадцать минут он будет здесь, может быть, даже раньше. Ведь и председателю надо минут десять, чтобы вызволить Лоренца из-под стражи. Бог покарал меня: я не могу увидеть Лоренца, не встретившись с Крамером.
Мартин (тихо). С Крамером?..

Тишина, только какой-то звук слышен вдруг совершенно отчетливо: детский смех или стук мяча для пинг-понга, а может быть, звякнула кофейная посуда.

(Так же.) Но почему?
Клара. Потому, что я люблю тебя... и потому, что он придет... и ты все поймешь, даже если я тебе ничего не скажу. Может, тебе суждено то, что не суждено мне: узнать до конца хоть одного человека. Меня. Ту, которую ты любишь. Давай помолчим. Есть вещи, которые становятся еще страшнее, когда их произносишь вслух.
Мартин. Нет, говори.
Клара. Часы, дни... Если сложить эти часы и дни, то получатся месяцы, а может, и годы, когда ты был один. Ты пил? Ходил гулять? Да, знаю... Но ты же думал в это время, с кем-то говорил... О чем ты думал? С кем говорил? Ты тратил не больше тридцати секунд, чтобы мне рассказать, что ты тогда делал и о чем думал.
Мартин. Возможно, я был болен. Заболел от отвращения. Мне всегда казалось, — у меня есть жена, дети, работа, которая дает мне достаточно денег, чтобы прокормить и одеть семью. Большего я не хотел. Долг, работа, жена, дети... Но потом я узнал — у меня нет ни жены, ни детей, а моя работа толкает на преступление, и я от нее отказался. Как отвратительны были эти окровавленные полотенца в гардеробах палачей... Землекопы день и ночь, как кроты, рыли во дворе все новые и новые подвалы. Это было в тот год, когда умерла Лизелотта и ты начала избегать моего взгляда... в тот год, когда Лоренц ушел из дому.
Клара. Я любила тебя в те дни больше, чем когда бы то ни было... если вообще может быть «больше» или «меньше». И как раз тогда, в то время, после смерти Лизелотты... (Замолкает.)
Мартин. Что же было тогда, в то время?
Клара. Тогда ты начал пить. (Тихо). Будто зарядил обложной дождь — долгий, но мелкий. Чем больше ты пьянел, тем тише становился. Во сне твое лицо казалось таким спокойным. Я часто наклонялась над тобой по ночам. И подолгу... искала в твоем лице горечь, ту горечь, которую почувствовала после смерти дочери, но ничего не находила: ни горечи, ни злости... Я наклонялась над тобой, как тридцать восемь лет назад в отеле «Бельведер», когда, смертельно усталый, ты заснул рядом со мной и я осторожно, боясь разбудить тебя, взяла из твоих рук зажженную сигарету. Номер с бледно-зелеными обоями на стене — фотография какого-то принца, принц был слишком хилым для своего тяжелого мундира, казалось, что это проказник мальчишка, тайком пробравшийся на маскарад... Когда я наклонилась над тобой, ты был такой же, как двадцать лет назад, как тогда, в отеле «Бельведер»... такой, словно ты еще никогда не видел смерти. Зато я, я узнала ее: смерть сидела во мне — черная и горькая, она по капле проникала в меня...
Мартин. Я не всегда спал, когда ты наклонялась надо мной, я часто чувствовал твое лицо рядом с моим, но такое чужое, что я боялся открыть глаза и посмотреть на тебя. Я не хотел видеть на твоем лице того, что мог бы увидеть.
Клара. Ты должен был открыть глаза. Я этого ждала.
Мартин. Не хотел... и старался прийти домой тогда, когда постель твоя была пустой или ты уже заснула. И я не наклонялся над тобой. Боялся включить свет... тихо раздевался в темноте, а когда просыпался, постель твоя снова была пустой. Спать я мог долго. Для дел, которые у меня еще оставались, хватало второй половины дня. Их было немного. В суд нацисты меня не пускали. Воротник у меня залоснился, и я стал тем, чем меньше всего хотел бы стать: подпольным адвокатом. Я давал людям, которых встречал у трактирной стойки, юридические советы, они платили мне кружкой пива или рюмкой водки. За липкими столиками пивнушек я составлял заявления и сочинял жалобы, часами просиживал в моей бывшей конторе на Оттоненвал и думал о Лоренце и Лизелотте. Хорошо еще, что был Крамер. Он мне помогал. Он меня покрывал. .
Клара. И он получил твое место.
Мартин. Я на него не в обиде. Тогда, после смерти Лизелотты, ко мне в контору часто заходил Беньямин Хуфс и все повторял, как он мною восхищается. А когда его взяли в армию, он обещал бороться за то, что я олицетворяю.
Клара. Он погиб... и вовсе не за то, что ты олицетворяешь. Когда я узнала, что он убит, я обрадовалась, что он знал Лизелотту... ее тело, и больше чем тело, гораздо больше...
Мартин. Ты обрадовалась?
Клара. Да, обрадовалась. Сначала я пришла в ужас... но потом, когда он погиб... я радовалась, когда о них думала. Ты мне никогда не рассказывал, что Хуфс ходил к тебе в контору.
Мартин. Он никогда не говорил со мной о Лизелотте, ни разу. Он расспрашивал меня о законах... и мне приходилось рассказывать ему о беззакониях. Иногда он приглашал меня выпить чашку кофе или приносил немного спиртного, покупал мне сигарету... Он делал это очень тактично, чтобы меня не обидеть... он не понимал, что меня уже ничто не обижало. Во всяком случае, такое. Но он ни разу не заговорил о Лизелотте.
Клара. Тебе далеко не обо всем можно сказать. А ведь это я тебя обижала, а? Правда?
Мартин. Да. Потому что я ничего не понимал. Какая же это любовь? Разве ты еще любила меня?
Клара. Да. Дело было совсем в другом. Я чувствовала горечь и злобу. И это было вроде смерти. Я хотела выключиться из времени, из собственной жизни, и мне это удалось. Много дней и вечеров я проводила в местах, лежавших вне моей жизни, вне времени, время текло мимо меня. И жизнь моя текла мимо меня.
Мартин. Ты заблуждаешься. Время текло там, где ты была, и жизнь твоя шла там, где ты была, в другом месте тебя не было, не было совсем, ни следа. Иногда я возвращался домой неожиданно рано, часам к трем-четырем. Дети делали себе бутерброды, пили какао или чай, они спрашивали меня, где мама, и я качал головой, — я этого не знал. Альберту исполнилось восемнадцать... Кларе... ей исполнилось...
Клара. Да, знаю: Кларе было десять, Иосифу — шесть, знаю, знаю. Когда я возвращалась домой, время, от которого я хотела убежать, настигало меня с удвоенной, с утроенной силой. Оно накидывалось на меня, хватало за горло. Дети ведь не знали, что со мной. А может, знали?
Мартин. Нет, они не знали, что с тобой. И все же чуяли: в воздухе пахнет бедой. В комнатах царило тягостное молчание, в прихожей притаился страх. Так мы сидели, не говоря ни слова, пили чай и ели хлеб.
Клара. Беда была близко. Часто я думала — выпрыгнуть, как из летящего самолета, прямо вниз, в синий воздушный океан... но он меня от этого удерживал. Он тебя боялся.
Мартин. Меня? Разве я из тех, кого можно бояться?
Клара. Ты сам не знаешь, как ты бываешь ужасен.
Мартин. Ужасен? Я — ужасен.
Клара. Да, потому, что ты... потому, что ты порядочный человек.
Мартин. Я — порядочный? Нет, ты действительно меня не знаешь. В этот год я иногда приводил в контору женщину. Кельнершу из кабачка.
Клара. Ты?
Мартин. Да. Я покупал бутылку дешевого вина, печенье, несколько сигарет. Мы пили вино, ели печенье, курили сигареты, я держал ее за руку. Иногда я клал голову ей на колени, закрывал глаза и просил ее что-нибудь рассказать — о своем детстве. Она выросла в рыбачьей деревушке, и когда, склонившись надо мной, она тихо рассказывала, я вдыхал запах водорослей, рыбы, слышал смех дачников, рев бури и прибой; часами бродил с ней по берегу моря, по сосновым лесам, болотистым лужайкам, осенью забирался с ней в заколоченные дачи — искал забытые сигареты и недопитое вино и консервы. Я растапливал камины в чужих домах, а снаружи ревела буря и грохотал прибой... Я слышал, как возвращаются баркасы, видел усталые лица рыбаков, в свете фонарей кровь на серебряной чешуе рыб... а когда я подымал голову с ее колен и пытался привлечь ее к себе, она отводила мои руки и, смеясь, говорила: «Брось, это тебе не идет». И я смеялся вместе с ней.
Клара. Смеялся? Думал об этом и смеялся? Смеялся?
Мартин. Да, смеялся. Я ничего не мог с собой поделать. Потом я шел домой, пил с детьми чай, помогал им делать уроки, подходил к зеркалу и даже немного гордился своим потертым воротником и преклонением передо мной Беньямина Хуфса. Мои сыновья становились старше — с ними уже можно было говорить по душам. Началась война... и в один прекрасный день ты к нам вернулась.
Клара. Я вернулась к вам, когда он уехал. Я была счастлива. Я мечтала, чтобы он погиб. Ни одна любовница не желала так сильно смерти своему любовнику, как я. Я его ненавидела потому, что он обманывал тебя. Он забрасывал меня письмами, я распечатывала их только для того, чтобы узнать, когда он приедет в отпуск, на это время я уезжала.
Мартин. Почему ты ничего не говорила мне?
Клара. Почему ты не открывал глаз, когда я наклонялась над тобой по ночам? Я не могла тебе ничего сказать. Я понимала, что говорить об этом еще хуже, чем таиться. Жернов — вот что я чувствовала, на шее у меня висит жернов, и я тону, тону, а дна все не видно, кругом кромешный мрак, мимо проносятся какие-то чудовища, отовсюду несет зловонием, а я падаю все ниже... Смеяться... Ты говоришь, что не мог не смеяться. Тебе повезло с той женщиной: ты мог с ней смеяться. Мы с ним никогда не смеялись. Ни разу.
Мартин. Ты говоришь «с ним». Это действительно был Крамер?
Клара. Да, он.
Мартин. И кто был в этом виноват?
Клара. Не только он. Он, правда, начал первый. Он преследовал меня много лет. С тех пор как родилась Лизелотта и до самой ее смерти. Понимаешь? Семнадцать лет... Я никогда не любила его. С первого же дня я поняла, что он обманывает, обкрадывает тебя. В его речах и статьях я находила твои слова, твои мысли. Он был ловкач... Неужели ты не разгадал его игру? Не видел, как он разжигает в тебе отвращение, чтобы занять твое место, получить возможность нам помогать... ты сам посылал меня к нему. Он помогал нам — что правда, то правда. Мне приходилось часто ходить к Крамеру. После смерти девочки во мне была такая горечь и злость, меня пугала покорность, с какой ты принял эту смерть.
Мартин. Да, я сам посылал тебя к Крамеру. Он нам помогал.
Клара. Тебе тяжело, что ты это сейчас узнал?
Мартин. Так же, как и то, что я узнал о Лизелотте. Теперь я это знаю. Я не хотел этого знать. Хотя, наверно, такие вещи надо знать. Он был моим другом почти пятьдесят лет. Ты сказала, что примирилась с Богом... а с людьми еще нет... А вот мне люди никогда не были нужны.
Клара. Тебе? Мне казалось, ты любишь людей. Ты был такой добрый, приветливый, никогда ни на кого не сердился.
Мартин. Я не любил людей. Может, мне казалось, что на них даже не стоит сердиться. Почему? Когда беззаконие стало законом, я понял, что моя антипатия к людям — законна; они роились, как мухи, почуявшие дерьмо. Как мухи на падаль, так они кидались на деньги, на почести, на славу, на успех. Мне нужна была ты... дети, кельнерша... Беньямин Хуфс... И Бехер, помнишь патера, которому они запретили служить мессу? И несколько собутыльников, которых я приобрел в те дни, когда стал адвокатом с потертым воротничком.
Клара. А Крамер?
Мартин. Я видел, как дергались его губы, как дрожали руки, блестели глаза, когда его назначили председателем. И так же дрожали у него руки, блестели глаза и дергались губы, когда его произвели в лейтенанты, и потом, двадцать лет спустя, когда он занял мое место. Любить его? Нет. Из детей я больше всего любил Лоренца.
Клара. Лоренца? А я думала, Лизелотту.
Мартин. Лизелотта не в счет. Она осталась в моей памяти, как в стеклянном гробу. Моя дочка. Я помню запах свежей газеты на веранде кафе в осенний вечер... один миг — и все кончено. Зато Лоренц... он всегда оставался верен себе.
Клара. Он — вор.
Мартин. Вор и обманщик. Мой сын. Может, он догадался, что я презираю законы. Я никогда об этом не говорил. Но он, наверно, сам почувствовал, а потому так и поступал.
Клара. Ты презираешь законы?
Мартин. Да. Разве ты этого не знала? И людей я не любил. Может, твое желание еще исполнится: ты узнаешь меня до конца. Правосудие... в юности я был в него влюблен... холодное, как мрамор, и прекрасное. Я обнимал его ноги, как молодой жрец обнимает ноги Зевса или Афины... но мне еще не было сорока, а я уже знал, что руки мои обнимают пустоту. Повсюду брали верх болтуны, власть захватили лжецы, дураки диктовали свою волю умным, сильные мира сего захлебывались от чванства. У меня оставалась только ты, ты и дети.
Клара. Я тоже?
Мартин. Да. Я ведь знал все еще двадцать лет назад... Разве ты была не со мной?
Клара. Да, я была с тобой. Теперь я все знаю, и я так рада, что... ты презирал законы, тебе не нужны были люди, ты приводил к себе в контору кельнершу... и бродил с ней по берегу моря, видел светлую кровь на серебряной чешуе рыб и зажигал огонь в чужих каминах. Хоть что-то я узнала о тебе.
Мартин. И ничего больше?
Клара. Чуть-чуть больше. Что я знаю? Твое тело. Лучше всего — руки. Твое лицо, почерк, походку. Знаю, как ты ешь, пьешь, улыбаешься, дышишь во сне, знаю голос... сигарету, что ты выкуриваешь по утрам в постели... знаю, как ты подносишь чашку ко рту... О боже...

Шум мотора все ближе и ближе, машина с резким скрежетом тормозит возле дома.

Лоренц! Крамер! (Понизив голос.) Ты откроешь дверь?
Мартин. Дверь открыта. Они сами найдут дорогу.

Входная дверь открывается и захлопывается, слышен торопливый топот шагов по лестнице, дверь в комнату распахивается.
Входят Лоренц и Крамер.

Лоренц. Мама, это правда, что ты...
Клара. Да, правда. Иди сюда, садись или стань на колени рядом, тогда ты будешь ко мне ближе.
Крамер. Мне очень жаль, но я вынужден настаивать, чтобы вы разрешили мне здесь присутствовать.
Клара. Вы серьезно на этом настаиваете? Тогда можете увезти мальчика обратно.
Крамер. Мартин, ты ведь знаешь, объясни ей.
Мартин. Я так и сделал. Ты и впрямь настаиваешь?
Крамер. Не понимаю. Это было мое единственное условие, которое я поставил.
Клара. Я хочу побыть с ним вдвоем. Вдвоем. Мне необходимо с ним поговорить.
Крамер. Надеюсь, вы понимаете, чем мне это грозит.
Клара. Понимаю. Уходите. Оставьте нас вдвоем. Мартин, и ты тоже выйди на минутку. Ненадолго. Оставьте нас одних.

Мартин и Крамер выходят, закрыв за собой дверь.

(Продолжает вполголоса.) Запри дверь на ключ. (Короткая туза.) Быстрей!

Лоренц подымается, поворачивает ключ в замке.

А теперь открой этот ящик. Здесь деньги. Не пересчитывай. Денег много. Бери все. Вон там ключ от машины. За сколько времени ты доберешься до границы?
Лоренц. Через час я буду там.
Клара. А потом? За границей тебе кто-нибудь поможет?
Лоренц. В Брюсселе у меня есть друг. Думероу. Я знаю его адрес. Он мне поможет. Но мне нужно переодеться. Смотри!
Клара. Открой отцовский шкаф. Быстрей!

Лоренц открывает шкаф.

Да, бери серый костюм и не забудь ботинки и галстук. Быстрей! Переодевайся! Быстрей! Возьми шляпу, серое пальто, не забудь перчатки... Нет, рубашки лежат справа... Да, здесь. Быстрей, быстрей!

Лоренц переодевается.

Живей, мальчик, живей!
Лоренц. Но я хочу с тобой поговорить. И с отцом.
Клара. Говори со мной. Теперь у нас есть время, ты ведь уже переоделся. Положил деньги в карман? А ключ от машины? Какое-то время для тебя я выиграю. Мне так редко удавалось тебя видеть... Поди сюда! (Еще тише.) Тебе было шестнадцать, когда началась война, с тех пор прошло восемнадцать лет, и из этих восемнадцати лет восемь ты просидел в тюрьме.
Лоренц. Девять, мама, ровно девять.
Клара. Девять на девять. Девять лет тюрьмы на девять лет свободы. Разве игра стоила свеч? Разве цена была не слишком дорога?
Лоренц. Я никогда не задаю таких вопросов! Цена? Не знаю. Только в делах рассуждают о цене. Но я не делец. Я хочу только летать, летать! Я не желаю катать заспанных спекулянтов из Лондона в Брюссель и из Берлина в Париж, я не шофер автобуса. И не желаю сбрасывать бомбы или стрелять по перепуганным женщинам. Я хочу летать. Один. Как можно выше, мама, и один... понимаешь? Я ни разу не спрашивал себя, стоит ли красть самолет или деньги, чтобы взять его напрокат. (Смеется.) И не сержусь, когда меня сажают за решетку; раз поймали — пусть! Стоит ли — не стоит — этих слов нет в моем лексиконе. Над облаками, один — стоит ли? Стоит, мама, и за это я плачу.
Клара. Ты опять за свое!
Лоренц. Да, как всегда. Игра стоит свеч... Иногда ты долго летишь среди отары белых облаков — белых овечек, мама. В такие минуты я думаю: а вдруг я увижу ангела, пусть самого маленького. Пока я еще ни разу не видел ангела. Может, в один прекрасный день я встречу Лизелотту, сестру, там наверху, на облаке. Может, она меня поймет.
Клара. А мы тебя не понимаем?
Лоренц. Нет, вы спрашиваете, стоит это или не стоит. Скажи, стоит любить?

Короткая пауза.

Молчишь? Видно, не стоит. Стоит ли жениться, иметь детей, потом спокойно умереть?

Короткая пауза.

Молчишь? Видимо, не стоит. Как мне отсюда выбраться?
Клара. Вылезай в окно. Гараж открыт. Машину не заводи. Толкай ее вниз по улице. Включи мотор только на углу, у дома Бунгемана. И не гони. Какое-то время я для тебя выиграю.
Лоренц. Сколько?
Клара. Надолго они тебя отпустили?
Лоренц. До восьми.
Клара. На два часа? Я могу обещать тебе еще час. Хватит?
Лоренц. Хватит. Спасибо, мама. Ты на самом деле?.. Это правда?
Клара. Да, на самом деле. Правда.
Лоренц. Я не могу в это поверить.
Клара. А тогда, про Лизелотту, ты верил?
Лоренц. Нет.
Клара. В это никогда не веришь.
Лоренц. Нет. Никогда. Я никогда не верил. И после того, как это случилось с Клюном, и с Хутаком тоже. Они умерли, мои друзья, мои единственные друзья. Но меньше всего я мог поверить в смерть Лизелотты. Утром она помогала мне делать уроки, потом мы играли с ней в пинг-понг... после обеда я поехал на Грульсберг, в школу планеристов, и пробыл там всего три часа, а когда вернулся, она была уже мертва. Внизу, на бульваре, я встретил пьяного, его шатало, и он все время натыкался на забор. Я зашел к Хевельсам и позвонил, чтобы за ним прислали, потом отправился домой. Уже внизу, у калитки, я почувствовал беду, беду... Лизелотта умерла... Тишина... Я слышал только твой плач... Был такой же день, как сегодня... Сколько времени с тех пор прошло?
Клара. Восемнадцать лет.
Лоренц. Неправда.
Клара. Правда. Поверь мне. А теперь тебе пора. Поцелуй меня. Может, мы еще встретимся на белом облаке, теперь уже скоро. Подойди ко мне еще раз... Я тебя так редко видела... где ты пропадал все время? Тебе тридцать четыре года? Неправда!
Лоренц. Правда, мама, святая правда, так написано на двери моей камеры.
Клара. У тебя когда-нибудь был ранец? Никак не могу вспомнить.
Лоренц (смеется). Конечно, был, мама, конечно... я получил его в наследство от Альберта. Неужели не помнишь? Он был из рыжей кожи.
Клара. Разве это был твой ранец?
Лоренц. Прости, что я редко сидел дома. Спасибо тебе. А папа... я его так и не увижу?
Клара. Он тебя любит больше всех остальных детей. Я это знаю. Папу ты еще увидишь.
Лоренц. Да, если они привезут меня назад в тюрьму, на этот раз в наручниках. Шесть лет за пять! Цена все время повышается. Кланяйся отцу, Альберту, Кларе, Иосифу. Я их давно не видел, пусть и они когда-нибудь придут ко мне. Кланяйся им. До свидания, мама.
Клара. До встречи на облаке.

Лоренц вскакивает на подоконник, прыгает оттуда на крышу гаража. Тишина. Мартин и Крамер шепчутся за дверью.

Клара (зовет). Мартин!
Крамер (из-за двери). А где Лоренц?
Клара. Да, вынь ключ из замка в столовой и отопри дверь.
Крамер (из-за двери). А где Лоренц?
Клара. Он здесь у меня.

Входят Мартин и Крамер.

Клара. Оставь нас с Крамером на три минуты.
Мартин. Я даю тебе три минуты и двадцать шесть секунд... Не больше. (Уходит.)
Крамер. Где Лоренц?
Клара. Его уже нет. Разве ты сам не видишь?
Крамер. Вижу. Надо думать, это шутка?
Клара. Нет, не шутка.
Крамер. Зачем ты меня мучаешь?
Клара. Ты всегда хотел сделать мне подарок, а я отказывалась. Помнишь? Теперь я приму от тебя подарок. Неужели это слишком дорогой подарок?
Крамер. Ты знаешь, чем грозит мне его побег...
Клара. Но он уже убежал. Подарок уже принят. И оплачен. Теперь я прошу у тебя то, чего у тебя уже нет. Лоренца ты упустил, как и свою должность.
Крамер. Лоренца мы поймаем.
Клара. Нет, если ты подождешь, мой маленький Икар окажется в безопасности.
Крамер. В безопасности? На сколько времени? Часа на два, на полгода? На неделю? Он одержимый, этот парень. А таких людей хватают быстро. За неделю, за месяц такая высокая цена?
Клара. Не считай, Крамер. Это не сделка. Стоит ли считать? Я вспоминаю Грульсхоф, те годы. За одно свидание ты обещал мне землю и небо. Ну, вот — свидание. И я требую, чтобы ты за него заплатил.
Крамер. Свидание через девятнадцать лет?
Клара. Девятнадцать? А я думала, что прошло всего восемнадцать. Пусть так, свидание со старухой.
Крамер. Мне все равно, сколько тебе лет. Я тотчас примчался, как только Мартин позвонил. Мне не понадобилось и сорока минут, чтобы съездить в Банвейлер, освободить Лоренца и приехать сюда.
Клара. А зачем ты приехал: сторожить Лоренца или увидеть меня?
Крамер. Не знаю... Наверно, и за тем и за другим.
Клара. Одним выстрелом убить двух зайцев... это так называется. Не получается, Крамер... никогда... будем считать, ты приехал только для того, чтобы повидать меня... и ни для чего другого. Лоренц убежал — ну и что же? Разве так уж важно быть председателем?
Крамер. Ты требуешь самую высокую плату... Ты сама не понимаешь, как много ты просишь.
Клара. А по-моему, это мизерная плата, дешевка, как на распродаже. На замужних женщин, которые согласны заниматься тем, что люди зовут любовью, в сомнительных гостиницах цены не высоки.
Крамер. Не смей так говорить. Я любил тебя... я до сих пор тебя люблю.
Клара. А все же не желаешь платить?
Крамер. Платить? Я не хотел тебя покупать.
Клара. Почему? Это было бы честнее. Обидно, что платил не ты, а я — той монетой, которая накопилась во мне после смерти Лизелотты; маленькими круглыми кусками смерти. Горечью, злостью, тоской... Почему мы с тобой никогда не смеялись, Крамер? Даже ни разу друг другу не улыбнулись. Улыбнись хоть сейчас, Крамер... подойди ко мне; если можешь, засмейся. Плати, не считая. Не будь таким скупым.
Крамер. Ты действительно умираешь?
Клара. Зачем спрашивать? Не веришь? Не криви душой... Неужели не видишь?
Крамер. Вижу... ты умираешь. Скажи, тебе важно, чтобы мальчик был свободен, или... или... это месть?
Клара. Это не месть, Крамер, поверь. Ступай, вноси свою плату и оставь меня, я устала.
Крамер. Такую должность за свободу какого-то безумца! Если бы я хоть знал, что даю ему свободу навсегда... Но сколько времени он пробудет на свободе? День, два... может, неделю. Я плачу тебе без счета за то, чему не вижу цены. Понимаешь? Это нелегко.
Клара. Я устала, три минуты уже прошли. Подари мне то, что я прошу, и уйди.
Крамер. Я ждал тебя семнадцать лет... Четыре месяца ты была со мной... Потом снова ждал девятнадцать лет, чтобы пробыть с тобой три минуты. Поцелуй меня.
Клара. Зачем?
Крамер. Дай мне твои руки.
Клара. Зачем? Возьми, если хочешь. (Короткая пауза.) Скажи «да», у меня по крайней мере будет какое-то оправдание, я буду знать, что ты любил меня.
Крамер. А ты меня никогда не любила?
Клара. Нет. Я не любила тебя никогда. Я давала тебе то, что во мне накопилось: черные монеты тоски, горечи, страха и злости. (Тише.) Ну, чего же ты? Зачем заставляешь меня торговаться?
Крамер. Хорошо, я заплачу. А Мартин... он знает?
Клара. Знает.
Крамер. Зачем? Зачем ему знать?.. Ты не должна была говорить. Хотя, пожалуй, мне так легче.
Клара. Легче? Почему?
Крамер. Он любит мальчика, правда? Ну вот я и дарю вам обоим его свободу — каждому по половине. Дай мне еще раз твою руку.
Клара. На, возьми, Крамер. Ну вот ты и улыбнулся...

Крамер уходит, слышны его шаги по лестнице, хлопает входная дверь, слышен шум отъезжающей машины. Входит Мартин.

Мартин. Четыре минуты, Клара. Я смотрел на часы.
Клара. Так было нужно, Мартин.
Мартин. Мальчика уже нет, а мне так хотелось с ним поговорить.
Клара. Ты его еще увидишь. Надо было спешить. Он просил всем кланяться. Я дала ему денег и ключ от машины, он надел твой серый костюм; его арестантский балахон висит в шкафу. Который час, Мартин?
Мартин. Двадцать пять минут седьмого.
Клара. Через десять минут позвонит Альберт... а может, даже приедет. Хорошо, если бы он заехал за Кларой. Не понимаю, где она.
Мартин. Наверно, тоже пошла пройтись.
Клара. Я так устала. Я чувствую, что перемирие кончилось.
Мартин. Опять начинаются боли?
Клара. Нет, я просто устала. Пойди, Мартин, возьми телефон и включи его сюда. Иди скорее!

Мартин бежит в переднюю, возвращается, включает телефон.

Ты не помнишь, когда телефон стоял здесь, возле кровати? Давно, правда?
Мартин. Двадцать лет назад, Клара. Когда я защищал мальчика, приговоренного к казни, я поставил в спальне розетку.
Клара. Что сделал этот мальчик?
Мартин. Он был ровесником Лизелотты. Семнадцать. Коммунист. Впятером они кого-то убили — они его считали предателем. Всех казнили. Мальчика, которого я защищал, звали Валентин Мобрехт, помнишь? Я был единственный, кого пускали в его камеру. Иногда он посылал за мной среди ночи, и я шел к нему. Без разрешения. Крамер покрывал меня.
Клара. Да, вспоминаю... У нас тогда не было денег, а поставить розетку стоило двадцать три марки. Но ты ее все же поставил, и как-то раз телефон зазвонил среди ночи, около трех.
Мартин. Это было в ночь казни. Я пошел к нему.
Клара. Ты мне об этом никогда не рассказывал.
Мартин. Им отрубили головы. Правосудие свершилось, не правосудие, а убийство. Лето кончилось, было четыре часа утра... прошло два месяца после смерти Лизелотты. Солнце только что взошло, все триста заключенных барабанили в двери камер, красные отсветы зари плыли в окнах. Тишина, слышен был только стук кулаков. Мобрехту исполнилось семнадцать, остальным было по восемнадцати, столько же, сколько тогда Альберту. Поспешно, тайком казнили их на сером тюремном дворе. Крамер, он был в кроваво-красной судейской мантии, тоже присутствовал. В семь часов утра в городе расклеили сообщения о казни. Мать Мобрехта торговала с тележки овощами. Она прочла сообщение, когда уезжала с рынка. Никто не верил, что мальчиков казнят.
Клара. Ты знал его мать?
Мартин. Я шел к ней, чтобы рассказать, но она уже повезла свою тележку на рынок. Я не застал ее дома, ей пришлось узнать обо всем из влажного, только что наклеенного плаката в кроваво-красной рамке: «Казнь... Валентин Мобрехт, семнадцати лет... сегодня утром...»
Клара. Ты никогда со мной об этом не говорил. Ты один пошел в три часа ночи через сумрачный город на темный тюремный двор и присутствовал при казни. Как держались мальчики?
Мартин. Двое — спокойно. Гордо. Как отлитые из бронзы. Двое тихо плакали, а один кричал, громко кричал.
Клара. Кто кричал? Мобрехт?
Мартин. Нет. Мобрехт был спокоен. Накануне ему стало страшно, он молил, цепляясь за мои колени... но в утро казни он был спокоен. Это было в те годы мое последнее судебное дело... телефон возле кровати мне больше не понадобился.
Клара. Не позвонить ли Альберту? Который час?
Мартин. Половина седьмого.
Клара. Лучше не надо звонить; может, он как раз набирает наш номер, и мы оба услышим гудки «занято». Куда девался Иосиф? И почему нет Клары?.. Лоренц... Мы еще встретимся на белом облаке... Кричал только один? Почему остальные молчали? Неужели им так хотелось быть похожими на отлитые в бронзе памятники? Или они гордились своими идеями, мученическим концом? Почему они не кричали?.. Надо было тебе, Мартин, видеть комнату, в которой мы с Крамером встретились в первый раз: обшарпанная комнатушка в дрянной гостинице где-то в предместье... дорого я платила за любовь, которой не было... из окна были видны задворки, где играли чумазые дети, они кидали камнями в эмалированную вывеску с изображением красотки, но что она рекламировала, нельзя было разобрать, эмаль отлетела... вместо рук были обрубки... Камнями отбили эмаль, и вместо того что она держала в руках, зияла дыра... Шоколад? Стиральный порошок? Я так и не знаю. Красивое лицо тоже было порядком побито камнями. Что за шум?.. Почему не звонит Альберт? Где Иосиф? Почему молчит Клара? Сдержит ли Крамер слово? Ты это узнаешь, Мартин. Ты меня еще слышишь? Ты меня еще слышишь?
Мартин. Успокойся, я тебя слышу.
Клара (тихо). Перережь у меня на шее веревку, на ней висит жернов. Я тону, рядом какие-то чудовища, я падаю сквозь лес водорослей, сквозь кромешную зловонную тьму. А я хотела встретиться с Лоренцем, наверху, на белом облаке... Перережь веревку, Мартин, скорее режь... Почему ты не открывал глаза, когда я над тобой наклонялась?.. Режь скорее... (Стонет, потом с облегчением вздыхает.) Вот, вот, теперь я лечу вверх, как бумажный змей при попутном ветре. Воздух, целый океан воздуха, облака, как белые овечки... (Смеется.) А вдруг я увижу ангела, которого никак не найдет Лоренц... Мою дочь Лизелотту. Спасибо, Мартин, ты перерезал веревку... (Кричит.) Все пятеро должны были кричать, все пятеро. Я лечу... (Внезапно замолкает.)

Короткая тишина, звонит телефон.

Мартин (поднимает трубку). Да? Альберт?
Голос Альберта. Папа! Я только что получил телеграмму... Мама... Как она?
Мартин. Мама умерла. Еще несколько секунд назад она услышала бы твой голос. Но ты точен, как всегда, сейчас тридцать пять минут седьмого.
Голос Альберта. Мама умерла? Не может быть. Неправда!
Мартин. В это никогда не верят. Я еще тоже не могу поверить. Приезжай, увидишь.
Голос Альберта. Я еду.
Мартин. Привези с собой Клару и Иосифа, если тебе удастся их разыскать.
Голос Альберта. А Лоренц?
Мартин. Лоренц был здесь.
Голос Альберта. Лоренц... только он один?
Мартин. Да, только он один. Там, где был Лоренц, человека всегда можно застать.
Голос Альберта. Я сейчас приеду. И если удастся, привезу Клару и Иосифа.

Мартин кладет трубку. Тишина. Потом слышны звуки, которые доносились на протяжении всей пьесы: стук мячей пинг-понга, звяканье кофейной посуды, детский смех.





Примечания

Премьера на радио — 2.12.1957; впервые опубликована в октябрьском номере журнала «Меркур», 1958. На русском языке — в сборнике: Бёлль Г. Семь коротких историй.

||||||||||||||||||||

 

 

Генрих Бёлль

Концерт для четырех голосов


Голоса:

Бас
Тенор
Альт
Сопрано

Бас. Мой начальник все жалуется, что мне не хватает честолюбия. Мою изобретательность, организаторскую хватку, аккуратность он сравнивает с тремя колесами и говорит, что если б к ним добавить четвертое колесо — честолюбие, то получился бы не работник, а чудо... Сравнение, конечно, не бог весть какое удачное и уж совсем не образное, но ведь начальники никогда не блещут образной речью. Я на него не обижаюсь. В конце концов, не нужно — как бы это сказать? — требовать от человека слишком многого. На то он и начальник, чтобы сравнивать как придется. Мое же дело — работать, исполнять, так сказать, свой долг. (Смеется.) Хотя звучит это странно: я ведь продаю шляпы. За прилавком, правда, стоять не приходится — не умею устанавливать прямой контакт с публикой. Мешает цинизм — качество, которое начальник упорно не хочет во мне замечать; что делать, люди не могут жить без иллюзий. Я даже не рисую шляпы, я их планирую. Я лишь произношу: пора быть новым шляпам — и на мой стол уже сыплются проекты. Мне остается определить, какой из них запускать в производство. До сих пор я ни разу не ошибся. Начальник называет это инстинктом. Он не знает, что различные методы рекламы я заимствовал из прошлого. Чтобы сделать мои шляпы модными, я пользуюсь правилами, принятыми в салонах. То есть начинаю с верхушки, а верхушка для меня — это интеллигенты. Не понимаю, почему они всё жалуются, что не имеют влияния, что их недооценивают, что ими пренебрегают? Стоит мне только навязать новую шляпу нескольким радиоредакторам, киношникам или телевизионщикам, как, глядишь, дело сделано, шляпа пошла. Чего им еще нужно? Народ носит те же шляпы, что и они, или те, о которых идет молва, что они их носят. Интеллигентность ведь в моде, интеллигентами все хотят быть. А встречают человека, как известно, по одежке. Поэтому главное в моей работе — навязать новую модель этому народу с радио и телевидения, а уж как это мне удается — секрет. Во всяком случае, шляпа скоро приобретает поэтический ореол мужественности. Порой, конечно, меня гложет совесть, — это неизбежно, когда веришь в высшие ценности, а я в них верю. Иногда бывает не по себе, как подумаешь, сколько в жизни зависит от глупости тех, на кого равняются. Стороннему человеку — а бывают такие? — и представить себе невозможно, как народ сходит с ума из-за шляп, когда они входят в моду. Их у нас тогда буквально вырывают из рук. Уж сколько раз в лавках дело доходило до драки, когда партия модных шляп подходила к концу. А это еще подливало масла в огонь. Кто же вырывает у нас эти шляпы из рук? Интеллигенты. Я бы мог, конечно, назвать имена, привести примеры из числа известных лиц, не устающих болтать о массовом обществе, да секреты фирмы не позволяют. Но как бы там ни было — совесть меня гложет. Так всегда: сделаешь что-нибудь, в чем не очень уверен, — мучайся потом раскаянием. Что тут будешь делать? Для начала, конечно, поговорил с женой. Бесполезно. Даже не поняла, в чем вся соль. Шляпы? — говорит, что ж им теперь, не носить, что ли, шляпы, или ты заставляешь насильно их покупать? Да, говорю, в известной степени я заставляю их покупать шляпы — принуждаю, навязываю. Ну и радуйся, говорит, что это у тебя получается. Словом, говорить с ней — никакого толку. Она жена и мать, а не аналитик. Куда податься порядочному католику со своими угрызениями? Конечно, к священнику. Пошел к нему. Совершенно бесполезная затея. Он, знай, талдычит о Боге. Бог-де создал дождь и ветер, снег, солнце и стужу. Читали ль вы, говорит, что писал о солнце Франциск Ассизский в своих духовных стихах?[1] Нет? Обязательно почитайте, сейчас же, здесь, я вам подарю экземпляр. Дождь, ветер, солнце, снег, стужа — а что делаете вы? Шляпы. Весьма, весьма полезная деятельность. Когда я попытался объяснить, что мои шляпы не от дождя и снега, он прервал меня и сказал: значит, для красоты. И полчаса говорил о красоте, о задаче человека созидать красоту. Ушел я, не испытав утешения. Разве не цинично, что после этого визита мне пришел в голову церковный фасон, который стал у нас так моден?
Сопрано. Отец — душка, он очень добрый, ни на кого не дуется. Иногда, правда, бывает в меланхолическом настроении. По-моему, у него комплексы. Дались ему эти шляпы. Мало того что он круглый год ходит с непокрытой головой — в любую погоду, в дождь и стужу, — он теперь перестал по воскресеньям ходить в церковь. Говорит, видеть не может, как они все — ну, это он, конечно, преувеличивает — надевают его шляпы после службы. А шляпы у него такие шикарные. По-моему, это слишком — не ходить из-за шляп в церковь. Он вообще больше никуда не ходит. Изредка только в гости к начальнику или на прием в какой-нибудь отель или на заседание, где дискутируют (смеется) о шляпах. Шляпное заседание — смех, конечно, но что бывает, то бывает. Отец ведь делает и солидные шляпы — для государственных деятелей, деловых людей и прочих, как он говорит, шишек. Эти дорогие шляпы продаются по каким-то удостоверениям или рекомендациям. Так хочется помочь бедняге отцу, что-то он у нас загрустил.
Альт. Эрвин — настоящий талант. Он всегда знает, на что будет спрос. Даже низкую шляпу с широкими полями — и ту он продвинул, хотя я очень на ее счет сомневалась. Теперь вот цилиндр. Увидишь, говорит, цилиндры пойдут, как... Сравнение так и не пришло ему в голову — надоело, видно, сравнивать с горячими пирожками. И что же — инстинкт его не подвел. Люди гоняются за традиционными образцами. Можно не сомневаться, Эрвин и молодежь обратит в поклонников цилиндра. Он бывает циничен. Недавно говорит: жаль, что рынок сбыта кардинальских шапочек так узок, у меня в этой области интересные идеи. Но что меня не на шутку тревожит — так это то, что Эрвин пренебрегает своими религиозными обязанностями. Оставь, говорит, меня с этим в покое, я читаю Франциска Ассизского, пока вы в церкви. Подходящее чтение для человека, который имеет дело со шляпами. Я разговаривала с нашим священником. Он на редкость мягкий человек. Говорит, ваш супруг находится в кризисе, который обещает быть для него плодотворным. Угрызения совести, говорит, что-то вроде болезни. Благая крепость супружеских уз, сердечное тяготение к детям излечат его, и он вновь будет производить свои шляпы без всякой внутренней укоризны. Вы говорите, он читает святого Франциска? Великолепно. Терпение, терпение... Но как раз терпения мне не хватает. Мне все кажется, нужно срочно что-то предпринимать. Эрвин все больше опускается, совершенно не следит за собой: уходит на службу небритый, не умывшись, в грязной рубашке, в съехавшем набок галстуке. Его начальник часто звонит мне, говорит, нужно что-то предпринимать. Так дальше нельзя. Эрвин хоть и по-прежнему неистощим и неимоверно полезен на работе, фирма не может без него обойтись, но что слишком, то слишком. И у странностей должны быть свои границы, а когда от человека дурно пахнет, то это уж слишком. Да, так и сказал: дурно пахнет. (Вздыхает.) Нужны были радикальные меры. Я просто забрала у Эрвина белье, пока он спал, и отдала в стирку, а утром ему пришлось одеваться во все чистое. К счастью, погода оказалась на моей стороне — было холодно, он порылся в корзине с бельем, не нашел свою грязную одежду и надел чистую. Ругался он при этом безбожно. И вот последствия моего вмешательства: с тех пор он ложится в постель не раздеваясь. Даже галстук не снимает. А утром поест и даже крошки с бороды не стряхнет — так и идет на службу. (Разражается рыданиями.)
Тенор. Утром я ухожу, когда отец еще спит, а возвращаюсь вечером — он уже в постели. Поэтому я и не знал обо всей этой истории. Вижу только, что мать чем-то удручена, да сестра все время на что-то намекает, а... запаха я никакого не замечал. По воскресеньям я ухожу из дому рано — с девяти до двенадцати мы поем в церкви, а вечером возвращаюсь поздно — мы дискутируем о проблемах массового общества. В самом деле, когда последовал панический звонок его шефа, я вдруг установил, что я не видел отца уже шесть недель, а именно в последние шесть недель и возник, по-видимому, этот кризис. Факты соответствуют заявлению: от отца действительно пахнет. Никак иначе это не назовешь. Разумеется, объяснение может быть только одно: запоздалая половая жизнь. Война выбила его поколение из равновесия. Отец никогда не говорил об этом, но я уверен: все дело в комплексах. Отсутствие душевной гигиены выражается в болезненном желании быть негигиеничным и физически. Средства против этого: психотерапия и ванна. Я думаю, мы должны быть суровыми: его упрямство не оставляет нам выбора. Может быть, тут замешан и секс. Что ни говори, мужчина в пятьдесят лет... В воскресенье сразу после мессы схожу к Губерту, у его отца лучшая психиатрическая клиника в городе. И надо же было этому случиться как раз теперь, когда отец — как сказал мне его начальник по телефону — до зарезу нужен фирме: у него великолепный инстинкт, всегда полно интересных идей. Фирма не может обойтись без него — шеф так и сказал. Разговаривал с матерью, но без толку — одни слезы да причитания. Полная неспособность вникнуть в суть дела. Сестра просто дура: ей, видите ли, нравится, как выглядит отец. Наверно, у нее не все в порядке с обонянием. Я пропустил два урока математики и один латыни, в воскресенье позже обычного пошел в церковь — чтобы только понаблюдать за ним. По-моему, сплошной романтический бред — недаром он ни днем ни ночью не расстается с Франциском Ассизским. Не удивительно, что ему хочется походить на нищего. А на самом деле он совсем не похож на нищего. На месте прежней щетины уже выросла борода, хоть она и не очень ухожена. Костюм у него высшего качества, мать все время чистит его щеткой, поэтому он выглядит почти сносно. Все это может еще сойти за художническую небрежность. Вот только — запах... Ночью он все-таки снимает пиджак и брюки, мать могла бы не только чистить тайком, как она делает, но и смачивать эссенциями, убивающими запах нижнего белья. Но она никак не додумается до такой простой вещи. Можно было бы во время сна поменять ему также галстук — старый его совсем истрепался. Жаль, что женщины так туго соображают. Конечно, все это временные меры, а не окончательное решение проблемы, этим не излечишь. Но важно выиграть время. И потом: зря она показывает всем своим видом, что с ним что-то неладно: плачет, жалуется, ходит как в воду опущенная. Все это — бальзам на душу такому романтику, как мой отец. Я вот веду себя с ним, как будто он вполне нормальный. Вчера подал ему руку, поцеловал в щеку, как всегда при встрече. Он, правда, отреагировал странно на мой поцелуй, сказал: «У Иуды это получалось лучше». Хорошо, хоть сказал спокойно, почти равнодушно, мне было легче вести себя как ни в чем не бывало: я сел напротив него, налил кофе, сделал бутерброд — при этом успел заметить, что аппетит у него не испортился. Факт любопытный — обычно у ипохондриков пропадает аппетит. Он съел три бутерброда с маслом и два — с ветчиной, выпил три чашки кофе, закурил, уткнулся в газету — я специально запоминал все подробности, чтобы облегчить диагноз отцу Губерта. Я спросил его о работе, он равнодушно ответил, что вынашивает идею новой тиары. Должно быть, очередная циничная шутка. Он без них никогда не обходится, говоря о религии. Когда я снова хотел его поцеловать на прощанье, он отвернулся. Я успел заметить, что руки он все-таки моет по-прежнему тщательно. Наверно, это что-то вроде комплекса Пилата.
Альт. Я долго думала, что это обычная депрессия перед весенним сезоном. Он всегда нервничает в это время. Ведь иногда он поставлял на рынок довольно рискованные модели. В последний раз он превзошел самого себя: модель из козлиной шкуры действительно напоминает кардинальскую шапочку, хотя не такая круглая и более плоская. Когда он мне показал эту шляпу, я сказала: в ней все похожи на клоунов, а когда на квартире у шефа стали примерять их манекенам, они были ужасно смешны и в самом деле походили на клоунов, а какой молодой мужчина согласится выглядеть как паяц? Но шеф сказал: теперь уже поздно возвращаться, нам остается только идти вперед; а Эрвин сказал: так точно, господин генерал, нападение — лучшая защита. Еще хуже велюровая модель, которую он предложил для мужчин от тридцати пяти до пятидесяти, — какая-то заостренная, как средневековые еврейские колпаки. Супруга шефа заплакала, увидев их на манекенах. Алоис, сказала она мужу, этого никто не станет носить, все кончено, мы разорились. Настроение у всех было подавленное. За столом почти никто не ел, кроме Эрвина. По совету сына я вычистила ночью его костюм с помощью эссенций и выгладила — так что он выглядел вполне прилично и... от него не пахло. А ел он действительно с аппетитом. И за первым и за вторым блюдом не отказывался от добавки. За десертом вел себя не очень корректно, курил за мороженым и настоял, чтобы ему к мороженому принесли кофе. Супруга шефа шепотом призналась мне, сколько вложено в эти новые шляпы. Вы представить себе, говорит, не можете, как поднялись в Париже цены на козлиные шкуры, когда там узнали, сколько их нам нужно. Ваш муж, говорит, ведет себя как гений, но боюсь, он уже исписался. За коньяком Эрвин вдруг встал и обратился к шефу с тостом: вперед, господин генерал, нападение — лучшая защита. По-моему, это ребячество. Но произошло чудо: обе модели имеют неслыханный успех. Когда я впервые увидела на улице эти шляпы, меня чуть не задушил смех, но, странно, вскоре я привыкла. Между тем на рынке появились цилиндры Эрвина для молодежи: такой же успех. Вошло в моду ходить в цилиндре на танцы, свидания, экзамены, считается «шикарным» ездить в цилиндре на мотоцикле. Автопромышленники вот только стали жаловаться, что роскошные низкие машины перестали пользоваться спросом, с тех пор как вошли в моду цилиндры. Эрвин не растерялся и тут, быстро разработал модели складных цилиндров, которые в машине превращаются в плоские шляпы. Нельзя же, говорит, наносить ущерб индустрии. Увы, Эрвин опроверг предположения, его депрессия была вызвана нервозностью накануне весеннего сезона. С тех пор как я ночью вычистила его костюм, а он разразился проклятьями и перевернул весь дом, разыскивая свое грязное белье, он опять спит в костюме и ботинках. Мне не осталось ничего другого, как покинуть спальню и постелить себе в гостиной. Священник тоже считает, что я имела на это право. Есть все же границы, и что слишком, то слишком. Как будет дальше, не знаю. Просто ума не приложу — что делать. Насильно ведь не отведешь его к психиатру, а врач, который притворился клиентом и внимательно его осмотрел, пришел к потрясающему выводу: вполне здоровый интеллигент со склонностью к коварству. Фирме он нужен, нужнее, чем когда-либо, и для нас он все-таки отец и супруг. Священник наш ведет себя как-то неблаговидно, все увиливает от прямых ответов. Говорит, Писание гласит: пока не разлучит смерть. Мол, не запах, а смерть... но я не стала слушать.
Сопрано. Как я волновалась и радовалась, когда смогла наконец сообщить священнику, что отец обещал снова ходить в церковь. Мне стоило такого труда его уговорить. Вообще я не могу сказать, чтобы он был особенно удручен. Разве только с матерью. Говорит, она его предала. Преувеличивает, конечно, но что-то в этом есть. Итак, я помчалась к священнику сообщить ему радостную весть. Он сказал: дитя мое, я не сомневался, что он возвратится в лоно церкви. У него такое доброе щедрое сердце. А то, что он решился изменить свой взгляд на гигиену... Тут я его перебила и сказала, что в этом я не смогла его переубедить. Священник сказал: но ты ведь не хочешь сказать, что он в таком виде собирается в церковь? Именно в таком, говорю. Священник сказал: дитя мое, заклинаю тебя, воспрепятствуй ему в этом. Грешно быть нечистым, грешно перед Богом и человеком. Я сказала, что не могу обещать, а священник сказал: лучше пусть совсем не приходит, чем придет в таком виде.
Бас. Шеф не хочет поддержать мою идею — создать тиару. Согласитесь, говорит, что для нее будет всего один-единственный клиент. Да, говорю, но какой? В конце концов, наша фирма производит головные уборы, а тиара — головной убор. У вас, говорит, склонности к святотатству, и вообще, между нами, католиками, — тут он перешел на шепот — выполняете ли вы свои христианские обязанности? Насколько мне дозволено, говорю. Священник передал с моей дочерью, что в таком виде он не хочет видеть меня в церкви. Понимаю, говорит шеф, вам-то ясно, что ваш вид действительно не совсем в порядке? Почему же? — спрашиваю. Дорогой мой, говорит, ведь от вас пахнет! Ну и что, говорю, мало ли от кого пахло, не я первый. Но, дорогой мой, говорит шеф, мы живем в такое время... Тут я прервал его и говорю: откуда вам знать, в какое время мы живем?..

 


Примечания

Впервые прозвучала в эфире 10.10.1962 г. в передаче гамбургской студии «Норддойчер рундфунк». Впервые опубликована в ежегоднике «Яресринг» 1962/63» Штутгарт. Дойче Ферлагсанштальт, 1962). На русском языке увидела свет в сборнике: Бёлль Г. Город привычных лиц. М., Молодая гвардия, 1964 (перевод Л. Лунгиной).

1
...что писал о солнце Франциск Ассизский в своих духовных стихах? — Речь идет о гимне солнцу («Кантика брата Солнца, или Похвала творению», 1224) Франциска Ассизского (1181/1182—1226) — итальянского проповедника, основателя ордена францисканцев, автора религиозных поэтических произведений, одного из католических святых.

 

На главнуюТексты книг БКАудиокниги БКПолит-инфоСоветские учебникиЗа страницами учебникаФото-ПитерНастрои СытинаРадиоспектаклиДетская библиотека

 

Яндекс.Метрика


Творческая студия БК-МТГК 2001-3001 гг. karlov@bk.ru