Как любить детей? Это большая ж сложная педагогическая проблема. Самым трудным в этом искусстве является разумная мера любви я добра, ее воспитательная оправданность. Книга Януша Корчака и начинается о вопроса «Как, когда, сколько, почему?» надо любить детей. Автор ее — выдающийся польский педагог, практик я теоретик воспитания, талантливый писатель и прекрасный детский врач, человек, отдавший всю свою жизнь детям.
Януш Корчак (Генрик Гольдшмит) родился по неточным данным 22 июля 1878 года в семье известного варшавского адвоката. Личность, мировоззрение и взгляды Корчака формировались под влиянием прогрессивных традиций польской культуры и революционно настроенных кругов общества. Преждевременная смерть отца нарушила материальное благополучие семьи, принесла много огорчений. Четырнадцатилетний Генрик вынужден был заниматься репетиторством и помогать матери содержать семью.
В гимназические годы он много читает, пробует писать, а став студентом медицинского факультета Варшавского университета, работает с детьми в бесплатных читальных залах благотворительного общества. Уже в эти годы у него проявляется незаурядный педагогический талант, талант общения с разными по своему развитию и уровню воспитанности детьми.
В 1898 году Генрик Гольдшмит участвует в литературном конкурсе, организованном редакцией газеты «Курьер Варшавский». Он представляет на смотр свою драму «Каким путем», подписав ее «Януш Корчак». С этого времени он не расстается с псевдонимом.
В годы университетской учебы Корчак часто посещает бедные районы Варшавы, знакомится с детьми «подвалов и чердаков», внимательно изучает их и пишет книги «Дети улицы» и «Дитя гостиной». В них он обвиняет капиталистические порядки, которые узаконивают нищету одних и богатство других, высмеивает буржуазную семью с ее обывательскими идеалами воспитания.
После окончании и 1903 году университета Я. Корчак семь лет с перерывом, вызванным участием в русско-японской войне, работает врачом в больнице для детей бедняков. Вспоминая этот период на своей медицинской практики, он пишет: «Бесплатно лечил детей социалистов, учителей, журналистов, молодых адвокатов, даже врачей, и всех прогрессивных». На помощь детям Корчак приходил в любое время суток и был к ним предельно внимательным.
Корчак о большой профессиональной требовательностью относился к себе как к врачу. Он всегда стремился совершенствовать свои познания, с этой целью дважды выезжал на сэкономленные деньги за границу — в Берлин, Париж, Лондон, где занимался клинической практикой.
Медицинская практика не приносит Корчаку полного удовлетворения. Его все сильнее увлекают вопросы воспитания. Он хочет как можно больше знать о' ребенке, его стремлениях и потребностях, условиях воспитания. Именно с этой целью в 1907 — 1908 годах он бесплатно работает воспитателем в летних колониях для детей бедноты.
Широта общественных и педагогических интересов Корчака непомерна. Он интересуется положением детей в различных учрежден-ниях и социальных институтах — в семье, летних колониях, школах, даже в суде при разбирательстве дел несовершеннолетних правонарушителей. Его мечтой было отвоевать для детей равноправие, право на уважение, охрану здоровья, свободное развитие. Он хотел воспитать их честными и правдивыми, добрыми и трудолюбивыми, свободными и счастливыми.
«Корчаку было тридцать лет, это был всеми ценимый врач, писатель в апогее признания, когда в нем стад назревать последний и решительный перелом: от проблем воспитания в литературных произведениях к практике воспитания», — вспоминает И. Неверли, писатель и друг Корчака. В 1911 году Януш Корчак отказывается от прибыльной должности врача и становится руководителем «Дома сирот».
И 1914 году, когда началась первая мировая война, его призывают в армию ординатором дивизионного госпиталя. Даже в это время Корчак не перестает размышлять о воспитании детей: «От тягостного одиночества, от безмерного страдания вокруг освобождаешься, сосредоточиваясь на одной мысли: как любить детей? Обдумываешь это в фургоне, следующем за разбитым воинским соединением, и записываешь на постоях, случалось, и на пеньке, на лугу или у себя в минуты затишья». Так в полевом госпитале, йод грохот пушек рождалось замечательное педагогическое произведение, которое получило мировое призвание, — книга «Как любить детей».
Беседуя с денщиком и отвечая на его вопросы, Корчак дает оценку своему труду: «Это моя «Гертруда». Жил-был в Швейцарии лет сто тому назад один учитель по фамилии Песталоцци. Он написал книгу «Как Гертруда учит своих детей», и это была самая главная его книга; и такая эта его книга умная, что и по сегодняшний день учителя ее читают и берут пример, как надо учить. Вит я и хотел бы написать свою «Гертруду», но только о том, как надо любить, как надо мудро любить, чтобы воспитать ребенка».
В освобожденную Варшаву, которую всколыхнул ноябрь 1918 года, Корчак привозит свою книгу, подготовленную к печати, и возвращается к любимому делу — работе в «Доме сирот», которой отдает всего себя.
Осенью 1940 года «Дом сирот» получает распоряжение от гитлеровских властей переехать в закрытое еврейское гетто. Наступает тяжелое мрачное время. Корчак с трудом достает для 200 детей питание, одежду, лекарства. Друзья, желая его спасти, предлагают ему пропуск на выход из гетто. Но он отвергает это предложение.
Утром 5 августа 1942 года весь персонал «Дома сирот» и двести детей вместе с руководителем Янушем Корчаком прошла в последний раз во замершей Варшаве к Гданьскому вокзалу, откуда были отправлены в лагерь смерти в Треблинке. Вместе с детьми Корчак погиб в газовой камере.
Так трагически оборвалась жизнь этого замечательного человека. Богатство души Корчака, знания и широкий талант не смогли проявиться полностью ни в одной ив трех профессий, которыми он занимался. Это не только выдающийся писатель, не только воспитатель-реформатор и замечательный врач, это личность исключительно значимая для всех нас как общечеловеческий феномен, объединяющий людей равных стран призывом к гуманности.
Перед нами книга Корчака «Как любить детей». Этот глубокая трактат — синтез размышлений о детях, их судьбах и воспитании — полов любви, надежд и горечи. Автор раскрывает свои взгляды на мир детства, отношение взрослых к детям, убеждает в необходимости глубокого изучения личности каждого ребенка и создания ему соответствующих условий, чтобы он мог раскрыть то хорошее, что дала ему природа.
Любовь к ребенку Януш Корчак понимает как уважение его незнаний, неудач и слёз, соблюдение тактичности в повседневном общении с ним. «Уважайте тайны и отклонения тяжелой работы роста!» — призывал Корчак. Рост и развитие — это сложные психофизиологические процессы. Для того чтобы развивать волю, мужество, самостоятельность и другие качества, нужны, утверждает Корчак, не только воздействия, воспитателей, родителей, во и мобилизация собственных усилий и труда ребенка в интересах воспитания и перевоспитания. И в этом ему надо помогать.
Как тонкий психолог в педагог-исследователь, Корчак точно подмечает ошибки взрослых в воспитании детей. Забывая, что каждый ребенок — это неповторимая, развивающаяся личность, мы, взрослые, не замечаем его индивидуальности и виним за все; за то, что нарушает «наше удобство, покой, поглощает время и мысли». «Ребенок не знает, не расслышал, не понял, прослушал, ошибся, не не может — все это его вина». Мы, взрослые, всегда найдем, в чем его упрекнуть и какой вынести приговор. «Вместо того чтобы наблюдать, изучать и знать, берется первый попавшийся «удачный ребенок» в предъявляется требование своему: вот на кого ты должен быть похож». Но ведь это не любовь к ребенку, а родительский згоизм, с возмущением утверждает Корчак. По его убеждению, «...никакая книга, никакой врач не заменят собственной зоркой мысли и внимательного наблюдения».
Хотя эта книга написана в другую эпоху, вопросы, которые она затрагивает, актуальны и сегодня. Нам нужны корчаковская любовь и вера в ребенка — будущего гражданина.
Т. М. Куриленко
КАК ЛЮБИТЬ ДЕТЕЙ
РЕБЕНОК В СЕМЬЕ
Как, когда, сколько, почему? Я предвижу много вопросов, которые ждут ответа, в сомнений, нуждающихся в разъяснении.
И отвечаю:
— Не знаю.
Всякий раз, когда, отложив книгу, ты начинаешь раздумывать, книга достигла цели. Если же, быстро листая страницы, ты станешь искать предписания и рецепты, досадуя, что их мало, знай: если и есть тут советы и указания, это вышло не помимо, а вопреки воле автора.
Я не знаю и не могу знать, как неизвестные мне родители могут в неизвестных мне условиях воспитывать неизвестного мне ребенка, подчеркиваю — «могут», «хотят», а не «обязаны».
В «не знаю» для науки — первозданный хаос, рождение новых мыслей, все более близких истине. В «не знаю» для ума, не искушенного в научном мышлении, — мучительная пустота.
Я хочу научить понимать и любить это дивное, полное жизни и ярчайших неожиданностей творческое «не знаю» современной науки о ребенке.
Я хочу, чтобы поняли: никакая книга, никакой врач не заменят собственной зоркой мысли и внимательного наблюдения.
Часто можно встретить мнение, что материнство облагораживает женщину, что лишь как мать она созревает духовно. Да, материнство ставит огненными буквами вопросы, охватывающие все стороны внешнего и внутреннего мира, но их можно и не заметить, трусливо отодвинуть в далекое будущее или возмущаться, что нельзя купить их решение.
Велеть кому-нибудь дать тебе готовые мысли — это поручить другой женщине родить твое дитя. Есть мысли, которые надо самому рожать в муках, и они-то самые ценные. Это они решают, дала ли ты, мать, грудь или вымя, воспитаешь как человек или как самка, станешь руководить или вовлечешь на ремне принуждения, или, пока ребенок мал, будешь играть им, находя в детских ласках дополнение к скупым или немилым ласкам супруга, а потом, чуть подрастет, бросишь без призора или захочешь переламывать.
Ты говоришь: «Он должен... Я хочу, чтобы он...»
И выбираешь для него, кем должен быть — жизнь, какую желала бы.
Ничего, что кругом скудость и заурядность. Ничего, что кругом серость.
Люди суетятся, хлопочут, стараются — мелкие заботы, тусклые стремления, низменные цели...
Несбывшиеся надежды, мучительные сожаления, вечная тоска.
Всюду несправедливость.
Цепенеешь от бездушия, задыхаешься от лицемерия.
Имеющее клыки и когти нападает, тихое уходит в себя.
И не только страдают люди, а и марают душу...
Кем должен быть твой ребенок?
Борцом или только работником? Командующим или рядовым? Или только счастливым?
Где счастье, в чем счастье? Знаешь ли к нему путь? Да и есть ли такие люди, которые знают?
Справишься ли?..
Как предвидеть, как оградить?
Мотылек над пенным потоком жизни... Как придать прочность крыльям, не снижая полета, закалять, но утомляя?
Собственным примером, помогая, советами, словом и делом?
А если отвергнет?
Лет через пятнадцать он обращен к будущему, ты — к прошлому. У тебя воспоминания и привычки, у него поиски нового и дерзновенная надежда. Ты сомневаешься, он ждет и верит, ты боишься, а он бесстрашен.
Юность, если она не издевается, не проклинает, не презирает, всегда стремится изменить ошибочное прошлое.
Так и должно быть. И все же...
Пусть ищет, лишь бы не заблуждался, пусть, взбирается, лишь бы не упал, пусть искореняет, лишь бы не разбил в кровь руки, пусть борется, только осторожно-осторожно.
Скажет:
— Я другого мнения. Довольно опеки.
— Значит, не нужна я тебе?
— Тяготит тебя моя любовь?
— Неосмотрительное мое детище, не знаешь ты жизни, бедное, неблагодарное!
Неблагодарное.
Благодарна ли земля солнышку, что ей светит? Дерево зерну, что из него выросло? Поет ли соловушка матери, что выгрела его грудью?
Отдаешь ли ребенку то, что взяла у родителей, или лишь одалживаешь, чтобы получить обратно, тщательно записывая и высчитывая проценты?
Заслуга ли любовь, что ты требуешь плату?
«Красив ли? А мне все равно». Так говорят неискренние матери, желая подчеркнуть свой серьезный взгляд на цели воспитания.
Красота, грация, внешность, приятный голос — капитал, переданный тобой ребенку; как ум и как здоровье, он облегчает жизненный путь. Но не следует переоценивать красоту: не подкрепленная другими достоинствами, она может принести вред. (И тем более требует зоркой мысли.)
Красивого ребенка надо воспитывать иначе, чем некрасивого. А раз воспитания без участия в нем самого ребенка не существует, не надо стыдливо утаивать от детей значение красоты, это-то и портит.
Это как бы презрение к человеческой красоте — пережиток средневековья. Человеку, чуткому к прелести цветка, бабочки, пейзажа, — как остаться равнодушным к красе человека?
Хочешь скрыть от ребенка, что он красив? Если ему про то не скажет никто из домашних, скажут чужие люди: на улице, в магазине, в парке, всюду — восклицанием, улыбкой, взглядом, взрослые — ли, ровесники ли. Скажет злая доля детей некрасивых и безобразных. И ребенок поймет, что красота дает особые права, как понимает, что рука — это его рука, которой он пользуется.
Как слабый ребенок может развиваться благополучно, а здоровый — попасть в катастрофу, так и красивый —
оказаться несчастным, а одетый в броню непривлекательности — невыделяемый, незамечаемый — жить счастливо. Ибо ты должен, обязан помнить, что жизнь, заметив' каждое ценное качество, захочет купить его, выманить или украсть. Эта совокупность тысяч и тысяч отклонений рождает неожиданности, изумляющие воспитателя мучительными многократными «почему?».
— А мне все равно, красивый или некрасивый.
Ты начинаешь с ошибки и лицемерия.
Хороший ребенок.
Надо остерегаться смешивать «хороший» с «удобным».
Мало плачет, ночью нас не будит, доверчив, спокоен — хороший.
А плохой — капризен, кричит без явного к тому повода, доставляет матери больше неприятных эмоций, чем приятных.
Ребенок может быть более или менее терпелив от рождения, независимо от самочувствия. Одному хватит единицы страдания, чтобы дать реакцию десяти единиц крика, а другой на десяток единиц недомогания реагирует одной единицей крика.
Один вял, движения ленивы, сосание замедленно, крик без острого напряжения, чуткой эмоции.
Другой легко возбудим, движения живы, сон чуток, сосание яростно, крик вплоть до синюхи.
Зайдется, задохнется, надо приводить в чувство, порой с трудом возвращается к жизни. Я знаю: это болезнь, мы лечим от нее рыбьим жиром, фосфором и безмолочной диетой. Но болезнь эта позволяет младенцу вырасти человеком могучей воли, стихийного натиска, гениального ума. Наполеон в детстве заходился плачем.
Все современное воспитание направлено на то, чтобы ребенок был удобен, последовательно, шаг за шагом, стремится усыпить, подавить, истребить все, что является волей и свободой ребенка, стойкостью его духа, силой его требований.
Вежлив, послушен, хорош, удобен, а и мысли нет о том, что будет внутренне безволен и жизненно немощен.
Внимание! Или мы с вами сейчас договоримся, или навсегда разойдемся во мнениях! Каждую стремящуюся ускользнуть и затаиться мысль, каждое слоняющееся без
призора чувство надлежит призвать к порядку и построить усилием воли в шеренгу!
Я взываю о Великой хартии вольностей, о правах ребенка.
Быть может, их и больше, я же установил три основных:
1. Право ребенка на смерть.
2. Право ребенка на сегодняшний день.
3. Право ребенка быть тем, что он есть.
Надо ребенка звать, чтобы, предоставляя эти права, делать как можно меньше ошибок. А ошибки неизбежны. Но спокойно: исправлять их будет он сам — на удивление зоркий, — лишь бы мы не ослабили эту ценную способность, эту его могучую защитную силу.
Мы дали слишком обильную или неподходящую пищу: чересчур много молока, несвежее яйцо — ребенка вырвало. Дали неудобоваримые сведения — не понял, неразумный совет — не усвоил, не послушался. Это не пустая фраза, когда я говорю: счастье для человечества, что мы не в силах подчинить детей нашим педагогическим влияниям я дидактическим покушениям на их здравый рассудок и здравую человеческую волю.
У меня еще не выкристаллизовалось понимание того, что первое, неоспоримое право ребенка — высказывать свои мысли, активно участвовать в наших рассуждениях о нем и приговорах. Когда мы дорастем до его уважения и доверия, когда он поверит нам и сам скажет, в чем его право, загадок и ошибок станет меньше.
Из страха, как бы смерть не отняла у нас ребенка, мы отнимаем ребенка у жизни; не желая, чтобы он умер, не даем ему жить.
Сами воспитанные в деморализующем пассивном ожидании того, что будет, мы беспрерывно спешим в волшебное будущее. Ленивые, не хотим искать красы в сегодняшнем дне, чтобы подготовить себя к достойной встрече завтрашнего утра: завтра само должно нести с собой вдохновение. И что такое это «хоть бы он уже ходил, говорил», что, как не истерия ожидания?
Ребенок будет ходить, будет обивать себе бока о твердые края дубовых стульев. Будет говорить, будет перемалывать языком сечку серых будней. Чем это сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем завтра? Если речь идет о труде, сегодня — труднее.
А когда наконец это завтра настало, мы ждем новое завтра. Ибо в принципе наш взгляд на ребенка — что его как бы еще нет, он только еще будет, еще не знает, а только еще будет знать, еще не может, а только еще когда-то сможет — заставляет нас беспрерывно ждать.
Половина человечества как бы не существует. Жизнь ее — шутка, стремления — наивны, чувства — мимолетны, взгляды — смешны. Да, дети отличаются от взрослых; в жизни ребенка чего-то недостает, а чего-то больше, чем в жизни взрослого, но эта их отличающаяся от нашей жизнь — действительность, а не фантазия. А что сделано нами, чтобы познать ребенка и создать условия, в которых он мог бы существовать и зреть?
Страх за жизнь ребенка соединен с боязнью увечья; боязнь увечья сцеплена с чистотой, залогом здоровья; тут полоса запретов перекидывается на новое колесо: чистота и сохранность платья, чулок, галстука, перчаток, башмаков. Дыра уже не во лбу, а на коленках брюк. Не здоровье и благо ребенка, а тщеславие наше и карман. Новый ряд приказов и запретов вызван нашим собственным удобством.
«Не бегай, попадешь под лошадь. Не бегай, вспотеешь. Не бегай, забрызгаешься. Не бегай, у меня голова болит».
(А ведь в принципе мы даем детям бегать, единственное, чем даем им жить.)
И вся эта чудовищная машина работает годы, круша волю, подавляя энергию, пуская силы ребенка на ветер.
Ради завтра пренебрегают тем, что радует, печалит, удивляет, сердит, занимает ребенка сегодня. Ради завтра, которое ребенок не понимает и не испытывает потребности понять, расхищаются годы и годы жизни.
«Мал еще, помолчи немножко. — Время терпит. Погоди, вот вырастешь... — Ого, уже длинные штанишки. — Хо-хо! Да ты при часах. — Покажись-ка: у тебя уже усы растут!»
И ребенок думает:
«Я ничто. Чем-то могут быть только взрослые. А вот я уже ничто чуть постарше. А сколько мне еще лет ждать? Но погодите, дайте мне только вырасти... »
И он ждет — прозябает, ждет — задыхается, ждет — притаился, ждет — глотает слюнки. Волшебное детство? Нет, просто скучно, а если и бывают в нем хорошие минуты, так отвоеванные, а чаще краденые.
Стало быть, все позволять? Ни ва что: не скучающего ребёнка мы сделаем изнывающего от скуки тирана. А запрещая, закаляем как-никак волю, хотя бы лишь в направлении обуздания, ограничения себя, развиваем изобретательность, умение ускользнуть из-под надзора, будим критицизм. И это чего-то да стоит, как — правда, односторонняя — подготовка к жизни. Позволяя же детям «все», бойтесь, как бы, потакая капризам, не подавить сильных желаний. Там мы ослабляли волю, здесь отравляем.
Это не «делай, что хочешь», а «я тебе сделаю, куплю', дам все, что хочешь, ты только скажи, что тебе дать, купить, сделать. Я плачу га то, чтобы ты сам ничего не делал, я плачу за то, чтобы ты был послушный».
«Вот съешь котлетку, мама купит тебе книжечку. Не ходи гулять — на тебе за это шоколадку».
Детское «дай», даже просто протянутая молча рука должны столкнуться когда-нибудь с нашим «нет», а от этих первых «не дам, нельзя, не разрешаю»- зависит успех целого и огромнейшего раздела воспитательной работы.
Мать не хочет видеть этой проблемы, предпочитает лениво, трусливо отсрочить, отложить на после, на потом. Не хочет знать, что ей не удастся, воспитывая ребенка, ни устранить трагичную коллизию неправильного, неисполнимого, не проверенного на деле хотения и проверенного на деле запрета, ни избежать еще более трагичного столкновения двух желаний, двух прав в одной области деятельности. Ребенок хочет взять в рот горящую свечку — я не могу ему этого позволить, он требует нож — я боюсь дать, он тянется к вазе, которую мне жалко, хочет играть со мной в мяч а я хочу читать. Мы должны разграничивать его и мои права.
Младенец тянется за стаканом мать целует ручонку, не помогло — дает погремушку, велит убрать с глаз соблазн. Если младенец вырывает руку, бросает на пол погремушку, ищет взглядом спрятанный предмет, а затем сердито смотрит на мать, спрашиваю: кто прав? Обманщица мать или младенец, который ее презирает?
Кто не продумает основательно вопроса запретов и приказов, когда их мало, тот растеряется и не охватит всех, когда их будет много.
Деревенский мальчишка Ендрек. Он уже ходит. Держась за дверной косяк, осторожно переваливается через порог в сени. Из сеней но двум каменным ступенькам
сползает на четвереньках. У избы встретил кошку: оглядели друг друга и разошлись. Споткнулся о ком сухой грязи, остановился, глядит. Нашел палочку, сел, ковыряет в песке. Валяются очистки от картофеля, берет в рот, песок но рту, морщится, плюет, бросает. Опять встал на ноги, бежит прямо на собаку; дрянная собака его опрокидывает. * Сморщился, вот-вот заревёт; да нет, вспомнил что-то и тащит метлу. Мать по воду пошла; ухватился за подол и семенит уже увереннее. Кучка ребят постарше, с тележкой — он глядит; прогнали его — встал в сторонку, глядит. Дерутся два петуха — глядит. Дети посадили Ендрека на тележку, везут, вывалили. Мать позвала. И это одна половина шестнадцатичасового дня.
Никто не говорит ему, что мал; сам чувствует, когда не под силу. Никто не говорит ему, что кошка царапается, что он не умеет сходить по ступенькам. Никто не учит, как относиться к большим ребятам. «По мере того как Ендрек подрастал, прогулки уводили его все дальше от хаты» (Виткевич).
Часто путает, ошибается; в результате — шишка, в результате — большая шишка, в результате — шрам.
Да нет, я вовсе не хочу ааменить чрезмерную заботу отсутствием всякой заботы. Я лишь показываю, что деревенский годовалый ребенок уже живет, тогда как наш зрелый юноша еще только будет когда-то жить. Боже мой, да когда же?
Бронек хочет открыть дверь. Двигает стул. Останавливается и отдыхает, помощи не просит. Стул тяжелый. Бро-нек устал. Теперь тащит попеременно то за одну, то за другую ножку. Работа идет медленно, но становится легче. Стул уже от двери близко; Бронеку кажется, что дотянется, вскарабкивается, встал на ноги. Я придерживаю слегка за платьице. Пошатнулся, испугался, слез. Придвигает к самой двери, но ручка осталась в стороне. Вторая ' неудачная попытка. Ни тени нетерпения. Опять трудится, лишь дольше передышки. Взбирается в третий раз: нога — вверх, рывок рукой, упор на согнутое колено, повис, ищет равновесия, новое усилие, рука цепляется за край стула, лег на живот, пауза, бросок тела вперед, встал на колени, выпутывает ноги из платья — стоит. Бедные вы мои лилипутики в стране великанов! Голова у вас вечно задрана вверх, чтобы что-нибудь да увидеть. Окно где-то высоко, как в тюрьме. Чтобы сесть на стул, надо быть ак-
робатом. Напряжение всей мускулатуры и всех сил ума, чтобы достать наконец дверную ручку...
Дверь открыта, Бронек глубоко вздохнул. Этот глубокий вздох облегчения мы видим уже у младенцев после каждого усилия воли, длительного напряжения внимания. Когда кончаешь интересную сказку, ребенок тоже вздыхает. Я хочу, чтобы это поняли.
Такой глубокий отдельный вздох доказывает, что до этого дыхание было замедленное, поверхностное, недостаточное; затаив дыхание ребенок смотрит, ждет, следит, силится вплоть до полного исчерпания кислорода, . до отравления тканей. Организм шлет сигнал тревоги в дыхательный центр; наступает глубокий вздох, который восстанавливает кислородный обмен.
Если вы умеете определять радость ребенка и ее силу, вы должны знать, что самая высокая радость — преодоленной трудности, достигнутой цели, раскрытой тайны, радость триумфа и счастье самостоятельности, овладения и обладания.
— Где мама? Нет мамы. Ищи.
Нашел. Почему так смеется?
— Убегай, мама тебя поймает! Ой, не может догнать!
Ох, и счастлив же!
Почему хочет ползать, ходить, вырывает из рук? Обычная сценка: семеня ножками, ребенок отходит от няньки, видит — нянька гонится за ним, он давай убегать и, забыв об опасности, летит очертя голову в экстазе свободы — и или растягивается во весь рост на земле, или, пойманный, вырывается, пинается ногами и визжит.
Скажете: избыток энергии? Это физиологическая сторона, а я ищу психофизиологическую.
Спрашиваю: почему ребенок хочет, когда пьет, сам держать стакан, чтобы мать даже не притрагивалась; почему, когда уже и не хочет есть, ест, если позволили самому черпать ложкой? Почему с такой самозабвенной радостью гасит спичку, волочит комнатные туфли отца, несет скамеечку бабушке? Подражание? Нет, нечто значительно большее и ценнейшее.
Я сам, — восклицает ребенок тысячи раз жестом, взглядом, смехом, мольбой, гневом, слезами.
— А ты умеешь сам открывать дверь? — спросил я у пациента, мать которого предупредила меня, что он боится докторов.
— Даже в уборной, — поспешно ответил он.
Я рассмеялся. Мальчуган смутился, а я еще больше. Я вырвал у него признание в тайном торжестве и осмеял.
Нетрудно догадаться, что было время, когда все двери уже стояли перед ним настежь, а дверь от уборной не поддавалась его усилиям и была целью его честолюбивых стремлений; он походил в этом на молодого хирурга, который мечтает провести трудную операцию.
Он не доверялся никому, зная, что в том, что составляло его внутренний мир, он не найдет отклика у окружающих.
Быть может, не раз его обругали или обидели недоверием:
«И чего ты там все вертишься, чего ты там ковыряешься? Оставь, испортишь. Сию же минуту марш в комнату!»
Так он украдкой, тайком трудился и наконец... открыл!
Обратили ли вы внимание, как часто, когда раздается в передней звонок, вы слышите просьбу: Я отворю?
Во-первых, замок у входных дверей трудный, во-вторых, чувство, что там, за дверью, стоит взрослый, который сам не может сладить и ждет, когда ты, маленький, поможешь...
Вот какие небольшие победы празднует ребенок, уже грезящий о дальних путешествиях; в мечтах он — Робинзон на безлюдном острове, а в действительности рад-раде-хонек, когда позволят выглянуть в окошко.
— Ты умеешь сам влезать на стул? Умеешь прыгать на одной ножке? А можешь левой рукой ловить мячик?
И ребенок забывает, что не знает меня, что я стану осматривать ему горло и пропишу лекарство. Я затрагиваю то, что в нем берет верх над чувством смущения, страха, неприязни, и он радостно восклицает:
— Умею!
Видали ли вы, как младенец долго, терпеливо, 6 застывшим лицом, открытым ртом и сосредоточенным взглядом снимает и натягивает чулочек или башмачок? Это не игра, не подражание, не бессмысленное битье баклуш, а труд.
Какую пищу дадите вы его воле, когда ему исполнится три года, пять лет, десять?
Я!
Когда новорожденный сам себя царапает; когда младенец, сидя, тащит в рот ногу, валится назад и сердито
ищет вокруг виновника; когда, дернув себя за волосы, морщится от боли, но возобновляет опыт; когда ударяет себя ложкой по голове и смотрит вверх — что там такое, чего он не видит, но чувствует? — он не знает себя.
Когда изучает движения рук; когда, сося кулачок, внимательно рассматривает его; когда во время кормления бросает сосать и сравнивает ногу с грудью матери; когда, семеня ножками, останавливается и глядит вниз, выискивая то, что поддерживает его совсем иначе, чем материнские руки; когда сравнивает правую ногу, в чулке, с левой, без чулка, он стремится познать и знать.
Когда, купаясь, исследует воду, отыскивая во многих неосознающих себя каплях — себя, каплю сознающую, он предугадывает великую истину, которую заключает короткое слово «я».
Лишь художник-футурист может изобразить нам младенца таким, каким он себя видит: пальцы, кулачок, менее четко ноги, быть может, животик, быть может, даже и голова, но только пунктирной линией, как на карте Заполярья.
Работа еще не кончена: оборачиваясь, он наклоняет голову, чтобы увидеть, что таится у него сзади, изучает себя в зеркале и присматривается к фотографии, находя то углубление пупка, то возвышение родинки; а тут уже ждет его новая работа: надо отыскать себя среди окружающих. Мать, отец, какой-то дядя, какая-то тетя, одни часто появляются, другие редко — полным-полно таинственных личностей, чье происхождение неясно, а поступки загадочны.
Едва ребенок установил, что мама у него для того, чтобы выполнять его желания или идти им наперекор, папа приносит деньги, а тети — шоколадки, как у себя в мыслях, где-то в себе он открывает новый, еще более удивительный мир.
А дальше надо отыскать себя в обществе, себя в человечестве, себя во Вселенной.
Вот, волосы седые, а работа не кончена.
Мое.
Где таится эта простейшая мысль-чувство? Быть может, сливается с понятием «я»? Быть может, когда младенец протестует против завертывания рук, он борется за них как за «мое», а не за «я»? А забирая у него ложку, которой он стучит по столу, ты лишаешь его не собственности, а способности давать выход энергии, высказываться на особый лад, звуком?
Рука эта — не совсем рука, а скорее послушный дух Алладина — держит бисквит, приобретя новую ценную собственность, и ребенок эту собственность защищает.
Каким образом понятие собственности вяжется у него с понятием повышенной мощности? Лук для дикаря был не только собственностью, но и усовершенствованной рукой, поражавшей на расстоянии.
Ребенок не хочет отдать газету, которую рвет, ибо он исследует, тренируется, ибо это материал, как рука — инструмент, который звука не издает, а в соединении с булочкой придает сосанию добавочное приятное ощущение.
И лишь потом приходят подражание, соперничество, желание выдвинуться. Ибо собственность вызывает уважение, повышает цену, дает власть. Без мяча он остался бы незамеченным, а с мячом может занять в игре видное положение независимо от заслуг; с игрушечной саблей становится офицером, с вожжами кучером; а рядовой, лошадка — тот, кто ничем не владеет.
«Дай мне, позволь, уступи» — просьба, которая щекочет самолюбие.
«Захочу — дам, а не захочу — не дам», в зависимости от каприза, потому что это «мое».
Хочу иметь — имею, хочу знать — знаю, хочу мочь — могу — вот три разветвления общего ствола воли, корни которой два чувства: удовлетворения и неудовлетворения.
Младенец старается понять себя и окружающий его мир, живой и мертвый, — с этим связано его благополучие. Спрашивая словами или взглядом «Что это?» — он требует не название, а оценку.
— Что это?
— Фи, брось, это «бяка», это нельзя брать в руки.
— Что это?
— Цветочек, — и улыбка, и ласковое выражение лица — разрешение.
Бывает, спрашивая о предмете нейтральном и получая название без эмоциональной мимической оценки, ребенок не знает, что делать с ответом, и, удивленно и как бы разочарованно глядя на мать, повторяет, растягивая, название. Чтобы понять, что, кроме желаемого и нежелаемо-го, есть еще мир нейтральный, ему надо иметь опыт.
— Что это?
— Вата..
— Ва-а-ата? — и ребенок всматривается в лицо матери, ожидая указания, что об этом думать.
Путешествуй я в обществе туземца по субтропическому лесу и спроси я при виде растения с неизвестным мне плодом: «Что это?» — туземец, не зная языка, но угадывая мой вопрос, отвечал бы окриком, гримасой или улыбкой, что это яд, вкусная пища или бесполезный предмет, который не стоит класть в рюкзак.
Детские «что это?» означают: какой? для чего служит? какая мне от него может быть польза?
Обычная, но интересная картинка.
Сошлись, семеня еще нетвердыми ножками, два малыша; у одного мяч или пряник, а другой хочет это отнять.
Матери неприятно, когда ее ребенок вырывает что-нибудь у другого ребенка, не хочет отдать, поделиться, «дать поиграть». То, что ребенок выходит из общепринятой нормы условных приличий, компрометирует ее.
В сцене, о которой идет речь, ход событий может быть троякий:
Один ребенок вырывает, другой удивленно смотрит, потом переводит глаза на мать, ожидая оценки непонятной ситуации.
Или: один старается вырвать, но коса нашла на камень — подвергшийся нападению прячет предмет общих вожделений за спину, отталкивает нападающего, опрокидывает его. Матери спешат на помощь.
Или: смотрят друг на дружку, боязливо сходятся, один неуверенно тянется, другой так же неуверенно защищается. И только после долгой подготовки вступают в конфликт.
Здесь играет роль возраст обоих и жизненный опыт. Ребенок, у которого есть старшая сестра ИЛИ старший брат, уже многократно выступал в защиту своих прав или собственности, а подчас атаковал и сам. Но откинем все случайное, и мы увидим две отличные индивидуальности, два характерных типа: деятельный и бездеятельный, активный и пассивный.
«Он добрый: все отдаст».
Или:
«Глупышка: все у себя даст забрать».
Это не доброта и не глупость.
Кротость, слабый жизненный порыв, низкий взлет воли, боязнь действия. Ребенок избегает резких движений, живых экспериментов, трудных начинаний.
Меньше действуя, меньше и добывает фактических истин, потому вынужден больше верить и дольше подчиняться.
Менее ценный интеллект? Нет, просто иной. У ребенка пассивного меньше синяков и досадных ошибок, и ему не хватает горького опыта; хотя приобретенный он, может быть, помнит лучше. У активного больше шишек в разочарований, и, быть может, он скорее их забывает. Первый переживает медленнее и меньше, но, может быть, глубже.
Пассивный удобнее. Оставленный один, не выпадет из коляски, не поднимет по пустякам весь дом на ноги, поплачет и легко успокоится, не требует слишком настойчиво, меньше ломает, рвет, портит.
— Дай, — не протестует. — Надень, возьми, сними, съешь, — подчиняется. Две сценки:
Ребенок не голоден, но на блюдечке осталась ложка каши, — значит, должен доесть, количество назначено врачом. Нехотя открывает рот, долго и лениво жует, медленно и с усилием глотает. Другой, тоже не голодный, стискивает зубы, энергично мотает головой, отталкивает, выплевывает, защищается.
А воспитание?
Судить о данном ребенке по двум диаметрально противоположным типам детей — это говорить о воде на основании свойств кипятка и льда. Шкала — сто градусов, где же мы поместим свое дитя? Но мать может знать, что врожденное, а что с трудом выработанное, и обязана помнить, что все, что достигнуто дрессировкой, нажимом, насилием, непрочно, неверно и ненадежно. И если податливый, «хороший» ребенок делается вдруг непослушным и строптивым, не надо сердиться на то, что ребенок есть то, что он есть.
Крестьянин, чей взор устремлен на небо и землю, — сам плод и продукт земли, — знает предел человеческой власти. Быстрая, ленивая, пугливая, норовистая лошадь, ноская курица, молочная корова, урожайная и неурожайная почва, дождливое лето, зима без снега — всюду встречает он что-то, что можно слегка изменить или изрядно подправить надзором, тяжким трудом, кнутом. А бывает, что и никак не сладишь.
У мещанина слишком высокое понятие о человеческой мощи. Картофель не уродился, но достать можно, надо только заплатить подороже. Зима — надевает шубу, дождь — калоши, засуха — поливают улицы, чтобы не было ПЫЛЕ. Всё можно купить, всякому горю помочь. Ребенок бледен — врач, плохо учится — репетитор. А книжка, поясняя, что надо делать, создает иллюзию, что можно всего добиться.
Ну как тут поверить, что ребенок должен быть тем, что он есть, как говорят французы, экзематика можно выбелить, но не вылечить?
Я хочу раскормить худого ребенка? Я делаю это постепенно, осторожно и — удалось; килограмм веса завоевав. Но достаточно небольшого недомогания, насморка, не вовремя данной груши, и пациент теряет эти с трудом добытые два фунта.
Летние колонии для детей бедняков. Солнце, лес, река; ребята впитывают веселье, доброту, приличные манеры. Вчера — маленький дикарь, сегодня он — симпатичный участник игр. Забит, пуглив, туп — через неделю смел, жив, полон инициативы и песен. Здесь перемена с часу на час, там с недели на неделю; кое-где никакой. Это не чудо и не отсутствие чуда, есть только то, что было и ждало, а чего не было, того и нет.
Учу недоразвитого ребенка: два пальца, две пуговицы, две спички, две монеты — «два». Он уже считает до пяти. Но измени порядок слов, интонацию, жест — и опять не знает, не умеет.
Ребенок с пороком сердца: смирный, медлительные движения, речь, даже смех. Задыхается, каждое движение поживее для него — кашель, страдание, боль. Он такой.
Материнство облагораживает женщину, когда она отказывается, отрекается, жертвует; и деморализует, когда, прикрываясь мнимым благом ребенка, отдает его на растерзание своему тщеславию, вкусам и страстям.
Мой ребенок — это моя собственность, мой раб, моя комнатная собачка. Я щекочу его за ухом, глажу по спинке, нацепив бант, веду на прогулку, дрессирую, чтобы был смышлен и вежлив, а надоест мне: «Иди, поиграй. Иди, позанимайся. Спать пора!»
Говорят, лечение истерии заключается в этом:
«Вы утверждаете, что вы петух? Ну и оставайтесь им, только не пойте».
— Ты вспыльчив, — говорю я мальчику, — Ладно, де-
рясь, только не слишком больно, злись, но только раз в день.
Если хотите, в этой одной фразе я изложил весь педагогический метод, которым я пользуюсь.
Стало быть, фатум наследственности, абсолютная предопределенность, банкротство медицины, педагогики? Фраза мечет молнии.
. Я назвал ребенка сплошь исписанным пергаментом, уже засеянной землей? Отбросим сравнения, они вводят в заблуждение.
Существуют случаи, когда при современном уровне знаний мы бываем бессильны. Сегодня их меньше, чем вчера, но они существуют.
Существуют случаи, когда в современных условиях жизни мы бываем беспомощны. Этих несколько меньше.
Вот ребенок, которому самое горячее желание добра и самые упорные старания дадут мало.
А вот другой, которому дали бы много, да мешают условия. Одному деревня, горы, море дадут немного, другому и помогли бы, да мы не можем их ему предоставить.
Когда мы встречаем ребенка, гибнущего из-за недостатка ухода, воздуха и одежды, мы не виним родителей. Когда мы видим ребенка, которого калечат излишней заботой, перекармливают, перегревают, оберегая от мнимых опасностей, мы склонны винить мать, нам кажется, что беде легко помочь, было бы желание понять. Нет, нужно очень большое мужество, чтобы действием, а не бесплодной критикой оказать сопротивление нормам поведения, обязательным для данного класса. Если там мать не может умыть ребенка и вытереть ему нос, здесь не может позволить ходить чумазым и в худых башмаках. Там со слезами забирает из школы и отдает в учение к мастеру, здесь с равно мучительным чувством должна посылать в школу.
— Пропадет мой парнишка без школы, — говорит одна, отнимая книжку.
— Испортят мне моего ребенка в школе, — говорит другая, покупая новые полпуда учебников.
Для широких кругов общества наследственность является фактом, который заслоняет собой все встречающиеся исключения, для науки — это проблема в стадии
изучения. Существует обширная литература, стремящаяся решить один лишь вопрос: рождается ли ребенок туберкулезных родителей уже больным, только с предрасположением или заражается после рождения? Принимали ли мы во внимание, когда думали о наследственности, следующие простые факты: что, кроме передачи по наследству болезней, существует передача по наследству крепкого здоровья; что братья и сестры не являются братьями и сестрами по полученным ими плюсам и минусам, запасам здоровья и его изъянам? Не принимали? А должны были и обязаны были принимать. Первого ребенка рожают здоровые родители; второй уже будет ребенком сифилитиков, если родители заболели этой болезнью; третий — ребенком сифилитиков-туберкулезников, если родители заразились еще и туберкулезом. В этом отношении эти трое детей — чужие друг другу люди: не отягощенный тяжелой наследственностью, отягощенный, дважды отягощенный тяжелой наследственностью. И наоборот, больной отец вылечился, и из двоих детей этого отца первый ребенок — больного родителя, второй — здорового.
Потому ли ребенок нервный, что рожден нервными родителями, или потому, что воспитан ими? Где граница между невропатичностью и утонченностью психической конституции — наследственной одухотворенностью?
Рожает ли отец-гуляка расточителя-сына или заражает своим примером?
«Скажи мне, кто тебя породил, и я скажу, кто ты» — и это не всегда.
«Скажи мне, кто тебя воспитал, и я скажу, кто ты» — и это не так.
Отчего у здоровых родителей бывает слабое потомство? Отчего в порядочной семье вырастает подлец? Отчего в заурядной семье появляется знаменитый потомок?
Кроме законов наследственности, надо параллельно изучать воспитывающую среду, тогда, может быть, не одна загадка найдет свое разрешение.
Воспитывающей средой я называю тот дух времени, который царит в семье; отдельные члены семьи не могут занимать по отношению к нему произвольной позиции. Этот руководящий дух подчиняет и не терпит сопротивления.
Ребенок переменялся. С ним что-то случилось. Мать
не всегда умеет сказать, в чем эта перемена, зато у нее всегда готов ответ на вопрос, чему следует ее приписать.
— Ребенок переменился после прорезывания зубов, после прививки от кори, после отнятия от груди, после того, как выпал из кроватки.
Уже ходил и вдруг перестал ходить; просился на горшок и опять мочится; «ничего» не ест, спит неспокойно, мало или чересчур много, стал капризен, слишком подвижен или слишком вял, похудел.
Другой этап:
После поступления в школу, после возвращения из деревни, после кори, после прописанных ванн, после испуга из-за пожара. Изменился сон, аппетит, изменился характер: раньше ребенок был послушный, теперь озорник; раньше прилежный, теперь рассеянный и ленивый. Бледненький, сутулится, какие-то некрасивые выходки. Может, невоспитанные товарищи, может, учеба, может, болен?
Двухлетнее пребывание в Доме сирот и скорее разглядывание ребенка, чем изучение, позволили установить: все, что известно как неуравновешенность периода со-вревания, переживается ребенком на протяжении ряда лет в виде небольших и неярких переломов, равно критических, лишь менее бросающихся в глаза и потому не замеченных наукой.
Стремясь к единству взглядов на ребенка, некоторые рассматривают его как организм быстро утомляющийся. Отсюда большая потребность в сне, слабая сопротивляемость болезням, уязвимость органов, малая психическая выносливость. Взгляд правилен, да не для всех этапов развития. Ребенок бывает попеременно то сильным, бодрым и жизнерадостным, то слабым, усталым и угрюмым. Если он заболевает в критический период, мы склонны думать, что организм его уже был подточен болезнью; я же считаю, что болезнь развилась на почве мимолетного ослабления, что или она притаилась и ждала наиболее благоприятных условий для нападения, или, случайно занесенная извне, расхозяйничалась, не встретив сопротивления. Если мы перестанем в будущем разбивать цикл жизни на искусственные: младенец, ребенок, юноша, зрелый человек и старик, то основанием для периодизации явятся уже не рост и внешнее развитие, а еще неизвестное нам глубокое преобразование всего организма в
целом, которое Шарко проследил в лекции об эволюции артрита на двух поколениях от колыбели и до могилы.
Что представляет собой ребенок как отличная от нашей душевная организация? Каковы его особенности, потребности, каковы скрытые, не замеченные еще возможности? Что представляет собой эта половина человечества, живущая вместе с нами, рядом с нами в трагичном раздвоении? Мы возлагаем на нее бремя завтрашнего человека не давая прав человека сегодняшнего.
Если поделить человечество на взрослых и детей, а жизнь — на детство и зрелость, то детей и детства в мире и в жизни много, очень много. Только, погруженные в свою борьбу и в свои заботы, мы их не замечаем, как не замечали раньше женщину, крестьянина, закабаленные классы и народы. Мы устроились так, чтобы дети нам как можно меньше мешали и как можно меньше догадывались, что мы на самом деле собой представляем и что мы на самом деле делаем.
В одном из парижских детдомов я видел два ряда перил у лестницы: высокие для взрослых, низкие для малышей. Этим да еще школьной партой и исчерпал себя гений изобретателя. Мало, очень мало! Взгляните на нищенские площадки для ребят со щербатой кружкой на ржавой цепи у бассейна в магнатских парках европейских столиц.
Где дома и сады, мастерские и опытные поля — орудия труда и знания для детей, людей завтрашнего дня? Еще одно окно да тамбур, отделяющий класс от клозета, — архитектура дала лишь столько; клеенчатая лошадка и жестяная сабля — столько дала промышленность; яркие картинки да рукоделия на стенах — немного; сказка? — не мы ее выдумали.
На наших глазах из наложницы возникла женщина-человек. Веками играла она насильно навязанную роль, воплощая тип, выработанный самовластием и эгоизмом мужчины, который не желал замечать женщину-труже-ницу, как не замечает и сейчас труженика-ребенка.
Ребенок еще не заговорил, он все еще слушает.
Ребенок — это сто масок, сто ролей способного актера. Иной с матерью, иной с отцом, с бабушкой, с дедушкой, иной со строгим и с ласковым педагогом, иной на кухне и среди ровесников, иной с богатыми и с бедными, иной в будничной и в праздничной одежде. Наивный и хитрый,
покорный в надменный, кроткий и мстительный, благовоспитанный и шаловливый, он умеет так до поры до времени затаиться, так замкнуться в себе, что вводит нас в заблуждение и использует в своих целях.
В области инстинктов ему недостает лишь одного, вернее, и он есть, только пока еще рассеянный, как бы туман эротических предчувствий.
В области чувств превосходит нас силой — не отработано торможение.
В области интеллекта по меньшей мере равен нам, недостает лишь опыта.
Оттого так часто человек зрелый бывает ребенком, а ребенок — взрослым.
Вся же остальная разница в том, что ребенок не зарабатывает и, будучи на содержании, вынужден подчиняться.
Детские дома теперь уже меньше похожи на казармы и монастыри — это почти больницы. Гигиена есть, зато нет у них улыбки и радости, неожиданности и шаловливости; они серьезны, если не суровы, только по-другому. Архитектура их еще не заметила; «детского стиля» нет. Взрослый фасад, взрослые пропорции, старческий хлад деталей. Француз говорит, что Наполеон колокол монастырского воспитания заменил барабаном — правильно; я добавлю, что над духом современного воспитания тяготеет фабричный гудок.
Ребенок неопытен.
Смотрит с любопытством, жадно слушает и верит.
«Яблоко, тетя, цветочек, коровка» — верит!
«Красиво, вкусно, хорошо» — верит!
«Бяка», брось, нельзя, не тронь» — верит!
«Поцелуй, поздоровайся, поблагодари» - верит!
«Ушиблась, детусенька, дай мамочка поцелует; уже не больно».
Ребенок улыбается сквозь слезы, мамочка поцеловала, уже не больно. Ушибся — бежит за лекарством-поцелуем.
Верит!
— Любишь меня?
— Люблю...
— Мама спит, у мамы головка болит, маму будить нельзя.
Так он тихонько, на цыпочках подходит к маме, осторожно тянет за рукав и шепотом спрашивает. Он не
разбудит, он только задаст вопрос. А потом: «Спи, спи, мамочка, у тебя головка болит».
— Коровка дает молочко.
— Коровка? — спрашивает недоверчиво. — А откуда коровка берет молочко?
И сам себе отвечает:
— Из колодца.
Ребенок верит, ведь всякий раз, когда сам хочет что-нибудь придуман», он ошибается — приходится верить.
Ребенок неопытен.
Уронил стакан на пол. Вышло что-то очень странное. Стакан пропал, зато появились совсем другие предметы. Ребенок наклонился, берет в руки осколок, порезался, больно, из пальца течет кровь. Все полно тайн и неожиданностей.
Двигает перед собой стул. Вдруг что-то мелькнуло перед глазами, дернуло, застучало. Стул стал другой, а сам он сидит на полу. Опять боль и испуг. Полно на свете чудес и опасностей.
Тащит одеяло, чтобы извлечь из-под него себя. Теряя равновесие, хватается за материну юбку. Встав на цыпочки, дотягивается до края кровати. Обогащенный опытом, стаскивает со стола скатерть.
Опять катастрофа!
Ребенок ищет помощи, потому что сам не способен справиться. При самостоятельных попытках терпит поражение. Завися же от других, раздражается.
И если даже и не доверяет или не совсем доверяет, — его много раз обманывали, — ему все равно приходится следовать указаниям взрослых так же, как неопытному работодателю терпеть недобросовестного работника, без которого он не может обойтись, или как паралитику сносить грубости санитара.
Подчеркиваю, всякая беспомощность, всякое удивление незнания, ошибка при использования опыта, неудачная попытка подражать и всякая зависимость напоминают ребенка, несмотря на возраст индивида. Мы без труда находим детские черты у больного, у старика, солдата, заключенного. Крестьянин в городе, горожанин в деревне удивляются, как дети. Профан задает детские вопросы, человек несветский делает детские промахи.
Ребенок подражает взрослым.
Лишь подражая, ребенок учится говорить и осваивает
большинство бытовых форм, создавая видимость, что сжился со средой взрослых, которых он не может постичь, которые чужды ему по духу и непонятны.
Самые грубые ошибки в наших суждениях о ребенке происходят именно потому, что истинные его мысли и чувства затеряны среди перенятых им у взрослых слов и форм, которыми он пользуется, вкладывая в них совершенно иное, собственное содержание.
Будущее, любовь, родина, бог, уважение, долг — все эти окаменевшие в словах понятия рождаются, живут, растут, меняются, крепнут, слабеют, являясь чем-то иным в каждый период жизни. Надо сделать над собой большое усилие, чтобы не смешать кучу песка, которую ребенок зовет горой, со снежной вершиной Альп. Кто вдумается в душу употребляемых людьми слов, у того сотрется разница между ребенком, юношей и взрослым, невеждой и мыслителем; перед ним предстанет человек интеллектуальный независимо от возраста, класса, уровня образования и культуры, существо, мыслящее4 в пределах большего или меньшего опыта.
Ребенок не понимает будущего, не любит родителей, не догадывается о родине, не постигает бога, никого не уважает и не знает обязанностей. Говорит «когда вырасту», но не верит в это, зовет мать «самой-самой любимой», но не чувствует этого; родина его — сад или двор. Бог для него добрый дядюшка или надоеда-ворчун. Ребенок делает вид, что уважает, уступая силе, воплощенной для него в том, кто приказал и следит. А надо помнить, что приказать можно не только с помощью палки, но и просьбой, и ласковым взглядом. Подчас ребенок угадывает будущее, но это лишь моменты, своего рода ясновидение.
Ребенок подражает? А что делает путешественник, которого мандарин пригласил принять участие в местном обряде или церемонии? Смотрит и старается не отличаться, не вызывать замешательства, схватывает суть и связь эпизодов, гордясь, что справился с ролью. Что делает человек несветский, попав на обед к знатным господам? Старается приспособиться. А конторщик в имении, чиновник в городе, офицер в полку? Не подражают ли они речью, движениями, улыбкой, манерой стричься и одеваться патрону?
Есть еще одна форма подражания: когда девочка, иди по грязи, приподнимает короткое платьице, это значит,
что она взрослая. Когда мальчик подражает подписи учителя, он проверяет до известной степени свою пригодность для высокого поста. Эту форму подражания мы легко найдем и у взрослых.
Эгоцентризм детского мировоззрения — это тоже отсутствие опыта.
От эгоцентризма личного, когда его сознание является средоточием всех вещей и явлений, ребенок переходит к эгоцентризму семейному, более или менее длительному в зависимости от условий, в которых воспитывается ребенок; мы сами укореняем его в заблуждении, преувеличивая значение семьи и дома и указывая на мнимые и действительные опасности, угрожающие ему вне досягаемости нашей помощи и заботы.
— Оставайся у меня, — говорит тетя.
Ребенок со слезами на глазах льнет к матери и ни за что не остается.
— Он ко мне так привязан.
Ребенок с удивлением и испугом смотрит на чужих мам, которые даже ему не тети.
Но настает минута, когда он начинает спокойно сопоставлять то, что видит в других домах, с тем, что есть у него. Сначала ему хочется только такую же куклу, сад, канарейку, но у себя дома. Потом замечает, что бывают другие матери и отцы, тоже хорошие, а может, и лучше?
— Вот если бы она была моей мамой...
Ребенок городских задворков и деревенской избы приобретает соответствующий опыт раньше, познавая печаль, которую никто с ним не делит, радость, которая веселит лишь домашних, понимает, что день его именин — праздник лишь для него самого.
«А мой папа, а у вас, а моя мама» — эта столь часто встречающаяся в детских спорах похвальба своими родителями скорее полемическая формула, а подчас и трагичная защита иллюзии, в которую хочешь верить, но начинаешь сомневаться.
— Погоди, вот я скажу папе...
— Очень я твоего папу боюсь.
И правда, папа мой страшен только для меня самого.
Эгоцентричным я назвал бы и взгляд ребенка на текущий момент — по отсутствию опыта ребенок живет одним настоящим. Отложенная на неделю игра перестает
быть действительностью. Зима летом кажется небылицей. Оставляя пирожное на завтра, ребенок отрекается от него' поневоле. Ребенку трудно понять, что испорченный предмет может стать не сразу негодным к употреблению, а лишь менее прочным, быстрей поддающимся износу. Рассказ о том, как мама была девочкой, — интересная сказка. С удивлением, граничащим с ужасом, смотрит ребенок на чуждого пришельца, который зовет его отца — товарища своих детских лет — по имени.
— Меня еще не было на свете...
А юношеский эгоцентризм: все на свете начинается с нас?
А партийный, классовый, рациональный эгоцентризм? Многие ли дорастают до сознания места человека в человечестве и Вселенной? С каким трудом люди примирились с мыслью, что Земля вращается и является лишь планетой! А глубокое убеждение масс, вопреки действительности, что в XX веке ужасы войны невозможны?
Да и наше отношение к детям — не проявление ли эгоцентризма взрослых?
Наблюдательность ребенка.
На экране кинематографа потрясающая драма. Вдруг раздается звонкий возглас ребенка:
— Ой, собачка...
Никто не заметил, а он заметил.
Подобные возгласы слышишь подчас в театре, в костеле, во время многих торжеств; они вызывают переполох среди ближних и улыбки в публике.
Не охватывая целого, не вдумываясь в непонятное содержание, ребенок, счастливый, приветствует знакомую, близкую деталь. Но ведь и мы радостно приветствуем в многочисленном чужом и стеснительном для нас обществе случайно встреченного знакомого...
Не будучи в состоянии жить бездеятельно, ребенок заберется в любой уголок, заглянет в каждую щель, сыщет и спросит; ему интересно все: ж движущаяся точечка — букашка, и блестящая бусинка, и услышанное слово или фраза. Как же похожи мы на детей в чужом городе, в необычной среде!..
...Ребенок знает окружающих, их настроения, повадки, слабости, знает и, можно добавить, умело их использует. Угадывает расположение, чувствует лицемерие, схватывает на лету смешное.
Читает по вашим лицам так, как крестьянин по небу, какую оно сулит погоду. Ведь и ребенок годами всматривается и изучает: и в школах, и в интернатах; ода работа по вниканию в нас ведется у них коллективно, общими усилиями. Только мы не хотим замечать и, пока не нарушен наш драгоценный покой, предпочитаем обольщаться, что — наивный — ребенок не знает, не понимает, легко дает себя обмануть видимости. Иная точка зрения поставила бы перед нами дилемму: или открыто отречься от права на мнимое совершенство, или искоренить в себе то, что унижает нас в их глазах, делает посмешищем, обедняет.
Говорят, ребенок в поисках все новых эмоций и впечатлений ничем не может долго заняться, даже игра ему быстро надоедает: час тому назад друг уже ему враг, чтобы через минуту опять стать закадычным приятелем.
Наблюдение, в общем, правильное: в поезде ребенок капризничает, посадишь в саду на скамейку — сердится, в гостях — пристает, любимая игрушка заброшена в угол, на уроке вертится, даже в театре не посидит спокойно.
Учтем, однако, что в вагоне он был возбужден, устал, на скамейку его взгромоздили против воли, в гостях смущался, игрушку и товарища ему выбрали, учиться заставили, а рвался он в театр в твердой вере, что приятно проведет время.
Как часто похожи мы на ребенка, когда он, нацепив кошке бантик, потчует ее грушей, дает поглядеть картинки и удивляется, что негодяйка хочет тактично улизнуть или, отчаявшись, царапнет!
В гостях ребенку хотелось бы посмотреть, как открывается коробка, которая стоит на подзеркальнике, и что там блестит в углу, и есть ли в большой книжке картинки, хотелось бы поймать золотую рыбку и съесть много-много шоколадок. Но он ничем не выдаст своих желаний, ведь это некрасиво.
— Пойдем домой, — торопит дурно воспитанный ребенок.
Ему обещали забаву: флажки, фейерверки, спектакль, он ждал и разочаровался.
— Ну как, весело тебе?
— " Очень, — отвечает он, зевая или подавляя зевоту, чтобы не обидеть.
Летние колония. Рассказываю в лесу «казну. Во вре-
мя рассказа поднимается и уходит один мальчик, затем другой, третий. Это меня удивило, назавтра спрашиваю их: один положил под куст палку, вспомнил про нее, когда я рассказывал, и испугался, как бы не взяли; у второго болел порезанный палец, а третий не любит вымышленных историй. Не уйдет ли и взрослый из театра, если пьеса его не занимает, докучает боль или оставил в кармане пальто портсигар?
У меня есть много доказательств того, что ребенок может неделями, месяцами заниматься одним и тем же и не желать перемены. Любимая игрушка никогда не теряет очарования. Одну и ту же сказку выслушает много раз с неослабным интересом. И наоборот, у меня есть доказательства того, что матерей раздражает однообразие интересов ребенка. Сколько раз, случалось, матери просят врача «разнообразить диету, кашки и компоты ребенку уже надоели».
— Вам они надоели, а не ребенку, — приходилось мне им объяснять.
Скука — тема для солидных исследований.
Скука — одиночество, отсутствие впечатлений; скука избыток впечатлений, шум, гам, суматоха. Скука — нельзя, погоди, осторожно, нехорошо. Скука нового платья, скованности и смущения, наказов и заказов и обязанностей.
Полускука балкона и выглядывания из окошка, прогулки, визита, игры со случайными и неподходящими товарищами.
Скука — острая, как болезнь с высокой температурой, и хроническая, с рецидивами и осложнениями.
Скука — дурное самочувствие ребенка: значит, чрезмерная жара, холод, голод, жажда, переедание, сонливость и часы принудительного сна, боль и усталость.
Скука — апатия, безразличие, малоподвижность, неразговорчивость, понижение жизненного тонуса. Ребенок лениво подымается, ходит сгорбившись, шаркая ногами, потягивается, отвечает мимикой, односложно, тихим голосом, досадливо морщась. Нетребователен, но каждое обращенное к нему требование встречает в штыки. Отдельные непонятные и слабомотивированные внезапные взрывы.
Скука — усиленная подвижность. Ни минуты не усидит на месте, ничем не займется, капризен, недисципли-
нирован, злобен; обижает, задирает, досаждает, плачет и злится. Подчас нарочно идет на скандал, видя в ожидаемом наказании желанное сильное ощущение.
Часто мы видим сознательное упорство злой воли там, где существует банкротство волн; и избыток энергии там, где отчаяние усталости.
Скука приобретает иногда черты массового психоза. Не умея организовать игру или стесняясь, не подходя друг другу по возрасту и характеру или в необычных условиях дети впадают в неистовство бессмысленного крика и шума.
Кричат, толкаются, опрокидывают и тянут за ноги, кружатся до потери сознания, падая на пол; взаимно подзадоривая друг друга, закатываются ненатуральным смехом. Чаще всего «игру» (и это раньше, чем назреет естественная реакция) прерывает катастрофа: драка, порванная одежда, сломанный стул, ушиб посильней, а значит, замешательство и взаимные обвинения. Порой настроение крика и шума гаснет; раздается чье-нибудь «бросьте дурить» или «постыдились бы, что вы делаете», инициатива переходит в энергичные руки — и сказка, хоровое пение, беседа.
Боюсь, эти не слишком частые патологические состояния массовой действующей на нервы скуки некоторые воспитатели склонны считать нормальной игрой детей, «предоставленных самим себе».
Даже игры детей, как нечто несерьезное, не дождались солидных клинических исследований.
Следует помнить, что играют и взрослые, не только дети; что не всегда дети играют охотно; что не все, что мы зовем игрой, на самом деле игра; что многие детские игры — подражание серьезной деятельности взрослых; что игры на вольном просторе одни, а в стенах города или дома другие; и что мы можем рассматривать детские игры лишь с точки зрения места, которое они занимают в современном обществе.
Мяч.
Погляди на усилия самого маленького поднять мяч с земли и проковылять по полу в задуманном направлении.
Погляди на изнурительные упражнения старшего, как он старается научиться ловить правой и левой рукой, заставить отскочить несколько раз от земли, от стены, подбить лаптой, попасть в цель. Кто дальше всех, кто
выше всех, кто метче всех, кто больше всех. Соревнование, познавание путем сравнений своей ценности, победы и поражения, совершенствование.
Неожиданности часто комического характера. Уже был в руках — и выскользнул, отскочил от одного и попал прямо в руки к другому; ловя мяч, стукнулись головами; улетел под шкаф и сам оттуда покорно выкатывается.
Треволнения. Мяч падает на траву, поднять — значит рисковать. Потерялся — поиски. Едва не выбил стекло. Залетел на шкаф, как достать? Совещание. Ударил или не ударил? Кто виноват: кто криво бросил или кто не поймал? Оживленный спор.
Индивидуализация, внесение разнообразия. Ребенок обманывает: делает вид, что бросает; целится в одного, кидает в другого; ловко прячет мяч, будто у него его нет. Бросил и дунул на мяч, чтобы быстрей летел; ловит и падает понарошку; пытается поймать ртом; ему бросили мяч, а он делает вид, что боится; притворяется, что мяч его ушиб. Колотит мячик: «Ты, мячик, я тебе дам!» «Там, в мячике, что-то стучит», — трясет и слушает.
Есть дети, которые сами не играют, а любят смотреть, подобно тому, как смотрят взрослые на играющих в бильярд или в шахматы. И в игре в мяч бывают интересные, неверные и гениальные движения.
Целесообразность движений — лишь одна из многих сторон, которые делают этот вид спорта приятным.
Игры не столько стихия ребенка, сколько единственная область, где мы предоставляем ему более или менее широкую инициативу. Лишь в играх ребенок чувствует себя до некоторой степени независимым. Все остальное — мимолетная милость, временная уступка, на игру же у ребенка есть право.
Играя в лошадки, войну, сыщиков-разбойников; пожарных, ребенок дает выход своей энергии в мнимо целенаправленных движениях, на какой-то миг поддается иллюзии или сознательно убегает от подлинной жизни. Потому-то так ценят дети участие ровесников с живым воображением, разносторонней инициативой, большим запасом почерпнутых из книг мотивов и так покорно подчиняются их часто деспотичной власти — благодаря им легче облечь туманные грезы в видимость действительности. В присутствии взрослых и чужих дети стесняются, стыдятся своих игр, сознавая их ничтожность.
Сколько в ребячьих играх горького сознания недостатков подлинной жизни, сколько мучительной по ней тоски!
Палка для ребенка не лошадь, но, не имея настоящей лошади, приходится мириться и с деревянной. И если дети плывут на перевернутом стуле по комнате — это не катание на лодках на озере...
Когда у ребенка в плане дня купание без ограничений, лес с ягодами, удочка, птичьи гнезда высоко на деревьях, голубятня, куры, кролики, сливы в чужом саду, цветник перед домом, игра становится ненужной или меняет в корне характер. Какой ребенок сменяет живую собаку на игрушечную, на колесиках? Какой ребенок отдаст настоящего пони за коня-качалку?
Ребенок обращается к игре поневоле, спасаясь от злой скуки, прячась от ужасающей пустоты, скрываясь от холодного долга. Да, ребенок лучше уж будет играть, чем зубрить грамматические правила или таблицу умножения.
Ребенок привязывается к кукле, щеглу, цветку в горшке, потому что пока еще у него ничего больше нет; узник или старик привязываются к тому же самому, потому что у них уже ничего нет. Ребенок играет во что попало, лишь бы убить время, не зная, что с собой делать, не имея другого выбора.
Мы слышим, как девочка преподает кукле правила хорошего тона, как пугает ее и отчитывает; и не слышим, как жалуется ей в постели на окружающих, поверяет шепотом заботы, неудачи, мечты.
— Что я тебе скажу, куколка! Только никому не повторяй.
— Ты добрый песик, я на тебя не сержусь, ты мне не сделал ничего плохого.
Это одиночество ребенка наделяет куклу душой.
Жизнь ребенка не рай, а драма.
Пастушонок охотнее будет играть в карты, чем в мячик: довольно набегался, гоняясь за коровами. Маленький продавец газет или мальчик на побегушках носятся вовсю лишь поначалу: быстро учатся размерять усилия, раскладывая их на целый день. Не играет в куклы ребенок, которому приходится нянчить младенца; наоборот, бежит от неприятной обязанности.
Значит, дети не любят работать? Труд детей бедняков утилитарен, не воспитывает, не рассчитан на их силы
и индивидуальные склонности. Было бы смешно выдавать жизнь нищих детей за пример для подражания: и здесь скука, зимняя скука тесной лачуги и летняя — двора или придорожной канавы, скука лишь и иной форме. И ни родители, ни мы не можем заполнить ребенку день так, чтобы ряд их, логично связанных друг с другом, раскрывал красочное содержание жизни, от вчера через сегодня к завтра.
Многочисленные игры ребят — работа.
Если вчетвером строят шалаш: копают обрезком жести, стеклом, гвоздем землю, вбивают колья, связывают их, накрывают крышей из веток и выстилают пол мхом, работая то напряженно и молча, то вяло, но зато проектируя улучшения, строя дальнейшие планы, делясь результатами добытых наблюдений, — это не игра, а неумелая работа несовершенными орудиями над недостаточным материалом, стало быть, малоплодотворная, но организованная так, что каждый в зависимости от возраста, сил и умения вносит столько усилий, насколько его хватает.
Если детская комната, вопреки нашим запретам, так часто бывает мастерской и складом хлама, а значит, складом материалов для предполагаемых работ, не в этом ли направлении обратить нам поиски? Быть может, для комнаты маленького ребенка нужен не линолеум, а воз полезного для здоровья желтого песку, изрядная вязанка палок и тачка камней? Быть может, доска, картон, фунт гвоздей, пила, молоток и токарный станок были бы более желанным подарком, чем игра, а учитель труда полезнее, чем преподаватель гимнастики или игры на пианино? Но тогда придется изгнать из детской больничную тишину, больничную чистоту и боязнь порезанных пальцев.
Разумные родители с неприятным чувством приказывают: «Играй» — и с болью слышат в ответ: «Все только играй да играй». А что поделаешь, коли нет ничего другого?
Многое изменилось. Игры и развлечения не только допускаются с известным пренебрежением, но и введены уже в школьную программу; все громче требование школьных участков. Перемены с часу на час; психика среднего отца семейства и воспитателя не поспевает.
Вопреки тому, что сказано выше, бывают дети, которым и одиночество не слишком надоедает, да и в деятель-
ности они не нуждаются. Этих тихоньких, которых чужие матери ставят в пример, дома «не слышно». Они не скучают, сами себе выдумывают игру, в которую, прикажи, станут играть, прикажи, послушно бросят. Это пассивные дети; они хотят немного и несильно, а потому легко уступают, и вымысел заменяет им действительность, тем более что этого-то и желают взрослые.
В толпе такие ребята теряются, страдают от холодного безразличия, не поспевают за ее бурным потоком. Вместо того, чтобы понять, и здесь матери стремятся переделать, насильно навязать то, что лишь медленно, осторожно удается выработать изнурительным усилием, опытом многих неуспехов, неудачных попыток, мучительного унижения. Всякий неосмотрительный наказ ухудшает положение вещей. «Поди, поиграй с ребятами» оскорбляет одного так же, как другого: «Поиграли и хватит».
Как же их легко узнать в толпе!
Например, хоровод в саду. Несколько десятков ребятишек ноют, держась за руки, двое на первых ролях в середине.
— Ну ступай же, поиграй с ними!
Девочке не хочется, она не знает игры, детей; когда раз как-то пробовала, ей сказали: «Нам не нужно, у нас и так много» или «Да ты растяпа». Быть может, завтра или через неделю она и попробует опять... Но мать не хочет ждать, силком выталкивает. Робея, девочка нехотя берет за руки соседок, хочет, чтобы ее не замечали, и так и будет стоять, — быть может, и заинтересуется постепенно, быть может, и сделает первый шаг к примирению с новой коллективной жизнью... Тут мать совершает новую бестактность — думает приохотить ее более живым участием:
— Девочки, почему у вас все одни и те же в кругу? Вот эта еще не была, выберите ее!
Одна из коноводок отказывается, две другие соглашаются, но неохотно.
Бедная дебютантка оказывается в недоброжелательном коллективе.
Сцена эта кончилась слезами девочки, гневом матери, замешательством среди участников хоровода.
Хоровод в саду как практическое упражнение в наблюдательности для воспитателя: количество подмеченных моментов. Общее наблюдение (трудное, за всеми
занятыми в игре детьми), индивидуальное (за одним произвольно выбранным ребенком).
Инициатива, начало, расцвет и распад игры. Кто подает сигнал, организует, ведет за собой, чей выход из игры конец сборищу? Кто выбирает приятелей, а кто берет за руку двух случайных ребят? Кто охотно разлучается, чтобы дать место новому участнику, и кто протестует? Кто часто меняет место и кто придерживается одного? Кто в перерывах терпеливо ждет и кто торопит: «Ну, скорее! Ну, давайте начинать!»? Кто стоит неподвижно и кто переминается с ноги на ногу, размахивает руками, громко смеется? Кто и зевает, да не уходит и кто бросает играть: потому ли, что неинтересно, потому ли, что обиделся; кто пристает, пока не получит главную роль? Мать хочет втолкнуть в хоровод совсем маленького ребенка: «Нет, он еще мал», — а другой: «Ну чем он помешает, пускай себе стоит».
Если бы игрой руководил взрослый, он ввел бы очередность, поверхностно справедливое распределение ролей и, считая, что помогает, внес бы принуждение. Двое и все одни и те же бегают (кошка и мышка), играют (в волчок), выбирают (при танце), а остальные, видно, скучают? Один смотрит, другой слушает, третий поет — про себя, вполголоса, а то и в голос, четвертый и хочет вступить в круг, да не решается, а сердце так и стучит... А десятилетний заправила-психолог быстро оценивает, захватывает и распоряжается.
При каждой коллективной деятельности, а значит, и в игре ребята, делая одно и то же, отличаются друг от друга хотя бы одним мелким штрихом.
И мы узнаем, чем ребенок является в жизни, среди людей, в действии, какова его не истинная, а рыночная цена, что впитывает в себя и что сам способен дать и как смотрит на это толпа, какова его самостоятельность, сопротивляемость массовому внушению. Из дружеской беседы мы узнаем, к чему он стремится, а наблюдая в толпе, что способен осуществить; здесь — каково его отношение к людям, там — скрытые мотивы этого отношения. Если мы видим ребенка только одного, мы будем знать его односторонне.
Если имеет авторитет — как его приобрел, как использует; если не имеет — хочет ли иметь, страдает ли оттого, что не имеет, злится ли, дуется ли, завидует ли пассивно, добивается или отступает? Часто спорит или редко, спра-
ведливо или несправедливо, руководствуясь самолюбием или капризом, тактично или грубо навязывает свою волю? Избегает вожаков или льнет к ним?
«Послушайте, давайте делать вот так! Подождите, так, может, лучше! А я не играю! Ладно, скажи, как ты хочешь?»
Что такое спокойные игры детей, как не беседа, обмен мнениями, мечты на избранную тему, драматизированная греза о могуществе? Играя, дети высказывают свои истинные взгляды, подобно тому как автор в романе или пьесе развивает главную мысль. Поэтому часто видишь здесь бессознательную сатиру на взрослых: дети играют в школу, наносят визиты, принимают гостей, угощают кукол, покупают и продают, нанимают и увольняют прислугу... Пассивные игру и школу принимают всерьез, хотят, чтобы похвалили; активные предпочитают роль озорников, и часто их выходки вызывают общие протесты — не выдают ли они невольно свое подлинное отношение к школе?
Не имея возможности выйти хотя бы в сад, ребенок тем охотнее путешествует по необитаемым островам и океанам; у него нет даже Полкана, который слушался бы его, но он лихо командует полками. Будучи ничем, хочет быть всем. Но только ли ребенок?
Мы недолюбливаем некоторые детские игры, исследования и опыты. Ребенок ходит на четвереньках и лает, чтобы понять, как справляется с этим собака, пробует хромать, подражает горбатому старику, косоглазит, заикается, качается, как пьяный, изображает увиденного на улице сумасшедшего, ходит закрыв глаза (слепой), затыкает уши (глухой), ложится неподвижно, удерживая дыхание (умер), смотрит через очки, затягивается папиросой, тайком пробует завести часы, обрывает у мухи крылья (как она полетит?), притягивает магнитом перо, интересуется строением уха (что там за барабанная перепонка?), горла (что там за миндалины?), предлагает девочке играть в доктора, надеясь, что увидит, как там у нее, бежит с зажигательным стеклом на солнце, слушает шум в раковине, бьет кремнем о кремень.
Все, в чем можно убедиться самому, юн хочет увидеть, проверить, испытать; и так столько еще остается, чему надо верить на слово!
Говорят, месяц только один, а ведь везде его видно.
— Слушай, я встану за забором, а ты в огороде.
Закрыли калитку.
— Ну что, есть в огороде месяц?
— Есть.
— И здесь есть.
Переменились местами, проверили вторично: теперь точно знают, что месяцев — два.
Особое место занимают игры, цель которых — проверка силы, познание своей цены, а это удается достичь, лишь сравнивая себя с другими.
Поэтому у кого больше шаг, сколько шагов пройдет с закрытыми глазами, кто дольше простоит на одной ноге, не моргнет, не рассмеется, глядя в глаза, кто может дольше не дышать? Кто громче крикнет, дальше плюнет, выше пустит струю мочи или бросит камень? Кто соскочит с большего количества ступенек, прыгнет выше и дальше, дольше выдержит боль при стискивании пальцев? Кто скорее добежит, кто кого поднимет, перетянет?
«Я могу. Я умею. Я знаю, у меня есть».
«А я могу лучше. А я знаю больше. А у меня лучше».
А потом: «Мои папа и мама, они могут, у них есть».
Так приобретается уважение, занимается соответствующее положение в своей среде. А следует помнить, что благополучие детей зависит не исключительно от того, как их расценивают взрослые, но и — это в равной, а может быть, и к большей степени — от мнения сверстников, у которых иные, но тем не менее твердые правила оценки членов своего ребячьего общества и их прав.
Пятилетний ребенок может быть допущен в общество восьмилетних, а тех могут, в свою очередь, принять к себе десятилетние, которые уже выходят одни на улицу и у которых есть пенал с ключиком и записная книжка. Такой, старше тебя на два класса, мальчик разрешит многие сомнения, за полпирожного или даже даром просветит и обучит:
Магнит притягивает железо, потому что он намагничен. Самые лучшие лошади — это арабские, у них тонкие ноги. У королей кровь голубая, а не красная. И у льва, и у орла, наверно, тоже голубая (надо про это еще у кого-нибудь спросить). Если мертвец схватит за руку, то уже не вырвешь. В лесу бывают женщины, у которых вместо волос на голове змеи; он сам видел на картинке и даже в лесу видел, только издали, потому что вблизи как взглянет такая женщина, так человек превращается в камень (врет, небось?). Он видел утопленника, знает, как родятся дети, и умеет из бумаги сделать кошелек.
И не только говорит, что умеет, но и сделал бумажный кошелек, а мама этого не умеет.
Не относись мы к ребенку, его чувствам, стремлениям, а значит, и к играм свысока, мы понимали бы, что он правильно делает, когда с одним охотно общается, а другого избегает, встречает поневоле и неохотно играет. Можно подраться с самым лучшим приятелем и скоро помириться, а с немилым и без ссор не захочешь водиться.
С ним нельзя играть: чуть что — в плач, сразу обижается, жалуется, кричит и беснуется, хвастает, дерется, хочет верховодить, сплетничает, обманывает — фальшивый, нескладный, маленький, глупый, Грязный и некрасивый.
Этакая одна пискля неотвязная портит всю игру. Посмотри, как остальные дети стараются его обезвредить! Старшие ребята охотно примут в игру и малыша, и он может сгодиться, только пусть будет доволен второстепенной ролью, пусть не мешает.
«Дай ему, уступи, позволь: он ведь маленький».
Неправда: взрослые тоже детям не уступают...
Почему он не любит ходить туда в гости? Ведь там есть дети, с которыми он охотно играет?
Охотно, да только у себя или в парке. Л там есть один человек, который кричит, там насильно целуют, прислуга обидела его, старшая сестра дразнится, и там собака, которую он боится. Самолюбие не позволяет ему назвать истинную причину, а мать считает, что капризничает.
Ребенок не хочет идти в парк. Почему? Большой мальчик грозился избить, гувернантка одной девочки обещала пожаловаться, и, когда он шел по газону за мячиком, садовник погрозил палкой; обещал принести мальчику марку, а она куда-то задевалась.
Бывают капризные дети, я перевидал их на врачебных приемах много десятков. Эти дети знают, чего хотят, только им этого не дадут: им нечем дышать, они задыхаются под тяжестью нежной заботы. Но если взрослые с патологически капризными детьми холодны, дети их презирают и ненавидят. Детей можно истязать неразумной любовью; закон должен взять их под защиту.
Мы выдали детям мундир детства и верим, что они любят нас, уважают и доверяют и что они невинны, легковерны и благодарны. Безупречно играем роль бескорыстных опекунов, умиляемся мысли о приносимых нами жертвах, и, можно сказать, нам с детьми хорошо — до поры до времени. Дети сначала верят, потом сомневаются, стараются откинуть коварно закрадывающиеся подозрения, иногда пробуют с ними бороться, а увидев бесплодность этой борьбы, принимаются нас обманывать, подкупать и эксплуатировать.
Выманивают просьбами, очаровательными улыбками, поцелуями, шуточками, послушанием, покупают за уступки, изредка тактично дают понять, что обладают некоторыми правами, подчас вынудят приставаниями, порой прямо спрашивают: «А что я за это получу?»
Сто разновидностей покорных и взбунтовавшихся рабов.
«Нехорошо, вредно, грешно... Учительница говорила в школе... Ой, если бы мамочка узнала».
«Не хочешь, как хочешь... Твоя учительница такая же умная, как и ты... Ну и пусть мама знает, что она мне сделает?»
Нам не нравится, когда ребенок, которого мы отчитываем, бормочет что-то себе под нос, в гневе с языка слетают искренние слова, а они нас не интересуют.
У ребенка есть совесть, только в мелких будничных стычках ее голос не слышен, зато выплывает наружу тайная ненависть к деспотичной (а значит, несправедливой) власти сильных (а значит, безответственных) мира сего.
Если ребенок любит веселого дядюшку, так за то, что благодаря ему он на какой-то момент свободен, что тот вносит жизнь, принес подарок. А подарок тем дорог, что удовлетворил давно лелеянную мечту. Ребенок намного меньше ценит подарки, чем мы думаем, и неохотно принимает от людей несимпатичных. «Ишь, купил», — кипятится униженный.
Взрослые не умные: не умеют пользоваться свободой, которой они обладают. Ведь такие счастливые, могут покупать все, что хочется, все им можно, а всегда на что-нибудь злятся и из-за чего-нибудь да кричат.
Взрослые не все знают; часто отвечают лишь бы отделаться, или в шутку, или так, что нельзя понять;
один говорит одно, другой другое, и невзвество, где правда. Сколько звезд в вебе? Как по-негритянски тетрадка? Как человек засыпает? А вода живая? И откуда она знает, что на улице из нее должен сделаться лед? Где ад? Как этот человек сделал, что в шляпе из часов поджарил яичницу: и часы не испортились, и шляпа цела — это чудо?
Взрослые не добрые. Правда, родители дают детям есть, но они и должны давать, а то мы умерли бы. Они ничего детям не позволяют: скажешь им, а они в смех, и вместо того, чтобы объяснить, нарочно еще дразнятся. И они не справедливые, их обманывают, а они верят. Любят, чтобы к ним подлизывались. Если они в настроении, все можно, а сердятся — все мешает.
Взрослые лгут. Неправда, что от конфет бывают глисты и что, когда не ешь, снятся цыгане; что, когда балуешься огнем, ночью будешь рыбу ловить, а болтаешь ногами, так черта качаешь. Они не держат слова: обещают, а потом забывают, или увиливают, или не позволяют якобы за провинность, а ведь все равно не позволили бы.
Велят говорить правду, а скажешь, так обижаются. Неискренние: в глаза одно, а за глаза другое. Не любят кого-нибудь, а притворяются, что любят. Только и слышится: «Пожалуйста, спасибо, извините, всего хорошего», — можно подумать, что и в самом деле.
Усиленно прошу обратить внимание на выражение лица ребенка, когда он весело подбежит к взрослому и скажет в запале или сделает что-либо неполагающееся, а его резко, грубо одернут.
Отец пишет; вбегает ребенок с каким-то сообщением и тянет отца за рукав. Откуда ребенку знать, что на важном документе может сесть клякса? Отец взбешен, ребенок смотрит с недоумением: что вдруг случилось?
Опыт нескольких неуместных вопросов, неудачных шуток, выданных секретов, опрометчивых излияний учит ребенка относиться к взрослым, как к прирученным диким зверям, на которых никогда нельзя вполне положиться.
Оговорка. Наряду со всеми этими чувствами, которые ребенок несомненно испытывает, наряду с возникающими у него и своими собственными мыслями, у ребенка есть
понимание долга; он не освобождается полностью от навязываемых ему нами взглядов и внушаемых чувств. Активный — ярче и раньше, пассивный — позже и в смягченной форме переживают конфликты раздвоения личности. Активный размышляет самостоятельно, пассивному «открывает глаза» товарищ по недоле и неволе; ни тот ни другой не систематизируют, как это сделал я. Душа ребенка равно сложна, как и наша, полна подобных противоречий, в тех же трагичных вечных борениях: стремлюсь и не могу, знаю, что надо, и не умею себя заставить.
Воспитатель, который не сковывает, а освобождает, не подавляет, а возносит, не комкает, а формирует, не диктует, а учит, не требует, а спрашивает, переживет вместе с ребенком много вдохновенных минут, не раз следя увлажненным взором за борьбой ангела с сатаною, где светлый ангел побеждает.
Солгал. Взял потихоньку цукат с торта. Задрал девочке платье. Бросал камнями в лягушек. Смеялся над горбатым. Разбил статуэтку и составил, чтобы не было видно. Курил папиросы. Разозлился и проклял про себя отца.
Поступил плохо и чувствует, что это он не в последний раз, что опять на чем-нибудь споткнется, — самого потянет или подговорят.
Бывает, ребенок делается вдруг тихим, покорным, услужливым. Взрослые это знают: «Верно, совесть нечиста». Нередко этой странной перемене предшествует целая буря чувств, плач в подушку, раскаяние и торжественная клятва. Бывает, мы готовы простить, получить бы лишь заверение ах, не гарантию — иллюзию, что проступок больше не повторится.
«Л я не буду другим. Не могу я этого обещать».
Эти слова диктует честность, а не обязательно упрямство.
— Я понимаю то, что вы говорите, только я этого не чувствую, — сказал двенадцатилетний мальчик.
Эту достойную всяческого уважения честность мы встречаем и у ребят с дурными наклонностями:
— Я знаю, воровать стыдно, грешно. Я не хочу воровать! Но я не знаю, украду я еще или не украду. Я в этом не виноват!
Воспитатель переживает мучительные минуты, видя в беспомощности ребенка собственное бессилие.
Мы находимся во власти иллюзии, что ребенка долго удовлетворять блаженное мировоззрение, просто, добро и разумно, что сумеем утаить от него наше незнание, слабость, противоречия, поражения и падения, — и отсутствие формулы счастья. Наивно предписание педагогических самоучек воспитывать детей последовательно — чтобы отец не критиковал поступков матери, взрослые не говорили при детях о своих делах, а прислуга не лгала, что «хозяев нет дома», когда стучится нежеланный гость.
А почему зверей мучить нельзя, а мухи — сотнями! — гибнут в таких муках на липучке? Почему мама покупает красивое платье, а говорить про платье, что красивое, нехорошо? А кошка обязательно должна быть «притвор-чивая»? Сверкнула молния, няня перекрестилась — это бог, говорит, а учительница говорит, что это электричество. А за что надо взрослых уважать? И вора тоже? Дядя сказал: «Аж брюхо подвело», — а так нехорошо говорить. Почему «сукин сын» — ругательство? Кухарка верит в сны, а мама нет. Почему говорится «здоров как бык», ведь и быки болеют? Утопленнику везет? А почему некрасиво спрашивать, сколько стоит подарок?
Как утаить, как разъяснить, не углубляя непонимания?
Ох, эти наши ответы...
Мне дважды довелось выслушать, как объясняли ребенку перед витриной магазина, что такое глобус.
— Что это за мячик? — спрашивает ребенок.
— Да такой уж мячик, — объясняет няня.
А в другой раз:
— Мама, что это за шар?
— Это не шар, а земля. Там и домики есть, и лошадки, и мамуся...
— И мамуся-я-я? — ребенок взглянул на мать с сочувствием и испугом и не возобновил вопроса.
Мы видим детей в бурных проявлениях радости и печали, когда дети отличаются от нас, и не замечаем внешне резко не выраженных настроений: тихой задумчивости, глубокой растроганности, горького недоумения, мучительного подозрения и унизительного сомнения, в которых на нас похожи. «Настоящим» ребенок бывает не только тогда, когда скачет на одной ножке, но и когда задумывается над сказкой жизни. Надо только исключить действительно «ненатуральных» детей, бессмысленно
твердящих заученные или перенятые у взрослых фразы. Ребенок не может думать «как большой», но может по-своему, по-детски вникать в серьезные проблемы взрослых; недостаток знаний и опыта заставляет его мыслить иначе.
Я рассказываю сказку: волшебники, драконы, злые феи, заколдованные королевны, — вдруг раздается С виду наивный вопрос:
— А это правда?
И слышу, кто-то тоном превосходства поясняет:
— Вы ведь говорили, что это сказка.
И персонажи и действия правдоподобны; все это могло бы быть, но всего этого нет, потому что мы предупредили: в сказках все неправда.
Человеческая речь, которая должна была развеять ужасы и чудеса окружающего мира, наоборот, углубила и увеличила незнание. Раньше крохотная текущая жизнь личных потребностей нуждалась лишь в некотором количестве решительных ответов, теперь новая большая жизнь слова погрузила детей сразу во все вчерашние и завтрашние, отдаленные и отдаленнейшие проблемы. Нет времени не то что все разрешить, но и просто рассмотреть. Теоретические знания отрываются от повседневной жизни и становятся вне проверяемости.
Темпераменты — активный или пассивный — выражаются в складе ума: практическом или умозрительном.
Ребенок с практическим складом ума верит или не верит и зависимости от воли авторитета, верить удобнее, выгоднее; с умозрительным — расспрашивает, делает выводы, отрицает, бунтует в и мыслях, и в действиях. Бессознательную фальшь первого мы противопоставляем стремлению к истине второго; это ошибка, которая затрудняет диагностику и делает менее эффективной воспитательную терапию.
В психиатрических клиниках стенографист записывает монологи и беседы пациентов. То же самое предстоит будущим педагогическим клиникам. Сегодня у нас есть лишь материал детских вопросов.
Чудачества светской жизни и хороших манер.
Нехорошо класть палец в рот, ковырять в носу, шмыгать носом. Нехорошо просить, говорить: «Я не хочу», отодвигаться, когда тебя целуют, говорить: «Неправда».
Нехорошо громко зевать, говорить: «Мне скучно». Некрасиво сидеть, опираясь локтями на стол, первым подавать руку взрослым. Некрасиво болтать ногами, держать руки в карманах, оглядываться на улице. Нехорошо делать вслух замечания и показывать пальцем.
Почему?
Эти запрещения и распоряжения имеют разные истоки, дети не могут уловить их суть и связь.
Нехорошо бегать в одной рубашке и плевать на пол.
Почему нехорошо отвечать на вопросы взрослым сидя? И даже с отцом на улице надо здороваться? А что делать, когда говорят неправду? Например, дядя говорит: «Ты девочка», а он мальчик; или: «Ты моя невеста», или: «Я тебя у твоей мамы купил» — ведь это ложь!
— Почему с девочками надо быть вежливым? — спросил у меня ученик.
— Это объясняется исторически, — ответил я.
— Почему ты написал «сабака», через «а»? — спросил я несколько минут спустя.
— Это объясняется исторически, — отвечал он со злой ухмылкой.
На тот же вопрос одна мать ответила:
— Видишь ли, девочке придется потом рожать детей, она будет болеть и т. д.
Вскоре брат и сестра опять поссорились.
— Ну, мамочка, ну какое мне дело, как она будет рожать детей! Я хочу, чтобы она не была плакса.
Наименее удачным кажется мне чаще всего встречающееся объяснение: Над тобой станут смеяться.
Правда, оно удобное, аффективное, ребенок боится всего смешного.
Но станут смеяться и над тем, что он обо всем говорит матери и что собирается в будущем не играть в карты, не пить водку, не ходить в публичный дом.
Да и родители из боязни всего смешного делают нелепые ошибки. И самую вредную ошибку: скрывают пороки ребенка и упущения в его воспитании; ребенок до поры до времени изображает перед гостями за щедрую плату хорошо воспитанного, а потом мстит.
Родной язык — это не нарочно подобранные для ребенка правила л нравоучения, а воздух, которым дышит его душа наравне с душой всего народа. Правда и
сомнения, вера и обычаи, любовь и недоброжелательность, резвость и важность, всевозможное достоинство и низость, богатство и бедность — все, что создал в порыве вдохновения поэт и изрыгнул в пьяном трепе бандит, столетия истового труда и мрачные годы рабства.
«Бог помочь. Бог его покарал. Черт меня дернул. Сущий рай. На седьмом небе. Дома ад. С богом. Как у Христа за пазухой. Бог подаст. Читает как пономарь. Святоша. Богомаз. Ни копейки за душой. Душа в пятки ушла. Черту душу продал бы. Грешки за ним водятся. Седина в бороду, бес в ребро. Морковкино заговенье.
На здоровье. Твое здоровье. В пятницу дело пятится. Икота, кто-то вспоминает. Нож упал, голодный мужик торопится. Типун тебе на язык. Одной ногой в могиле.
Китайские церемонии. Цыганский пот. Русское авось. Барская милость. Хамская морда. Сиротская доля.
Старый зануда. Старый дурак. Старая кочерга. Сопляк, пигалица, щенок, желторотый, молоко на губах не обсохло.
Слепой? Нет, незрячий, Старый? Нет, древний. Калека? Нет, убогий.
Собачья погода. Собачья смерть. Сукин сын, сукина дочь. Со злости бесится. Мечется как угорелая кошка. Волчий аппетит. Я из тебя котлету сделаю.
Пустая голова. У него голова трухой набита. Втирает очки. Шариков не хватает. Лопну со смеху. Сухим из воды выйдет. Знает как свои пять пальцев. Будет из нее штучка*. Отравляет мне жизнь».
— Что это? Откуда взялось? Почему так говорят?
— «Бутылка» — имя существительное, «бутылка» — подлежащее. «Пробка» — имя существительное...
— Но почему: глуп как пробка? А этот человек, который выдумал грамматику, был умный?
А это правда? Надо понять суть этого вопроса, который мы не любим и считаем лишним.
Если мама или учительница говорили, значит, это правда.
Ан нет! Ребенок уже убедился, что каждый человек обладает лишь частью знания, и, например, кучер знает о лошадях даже больше, чем папа. А потом ведь не всякий скажет, хотя и знает. Порой просто не хотят, иногда подгоняют правду под детский уровень, часто утаивают или сознательно искажают.
Кроме знания, есть также вера; один верит, а другой нет; бабушка верит в сны, а мама не верит. Кто прав?
Наконец, ложь-шутка и ложь-похвальба.
— Правда ли, что земля — шар?
Все говорят, что правда. Но если кто-нибудь один скажет, что неправда, останется тень сомнения.
— Вот вы были в Италии; правда это, что Италия как сапог?
Ребенок хочет знать, сам ли ты видел или знаешь от других — откуда ты это знаешь; хочет, чтобы ответы были короткие, уверенные, понятные, одинаковые, серьезные, честные.
Как термометр измеряет температуру?
Один говорит — ртуть, другой говорит — живое серебро (почему живое?), третий что тела расширяются (а разве термометр тело?), а четвертый — что после узнаешь.
Сказка про аиста обижает и сердит детей, как каждый шутливый ответ на серьезный вопрос, неважно, будь это «откуда берутся дети?» или «почему собака лает на кошку?».
«Не хотите, не помогайте, но зачем мешаете, зачем насмехаетесь надо мной, что хочу знать?»
Ребенок, мстя товарищу, говорит:
— Я что-то знаю, но раз ты такой, я тебе не скажу.
Да, он в наказание не скажет, а вот взрослые за что
ребенка наказывают?
Привожу еще несколько детских вопросов:
«Этого никто на свете не знает? Этого нельзя знать? А кто это сказал? Все или только он один? А это всегда так? А это обязательно так должно быть?»
Можно?
Не позволяют, потому что грешно, нездорово, некрасиво, потому что он слишком мал, потому что не позволяют, и конец.
И тут не все ясно и просто. Подчас что-нибудь вредно, когда мама сердится, а подчас позволят и малышу, раз отец в хорошем настроении или гости.
— Почему запрещают, чем бы это им помешало?
К счастью, рекомендуемая теорией последовательность на практике неосуществима. Ну как вы хотите ввести ребенка в жизнь с убеждением, что все правильно, справедливо, разумно мотивировано и неизменно? Теоретизи-
руя, мы забываем, что обязаны учить ребенка не только пенить правду, но в распознавать ложь, не только любить, но и ненавидеть, не только уважать, но и презирать, не только соглашаться, во и возмущаться, не только подчиняться, но и бунтовать.
Часто мы встречаем зрелых уже людей, которые возмущаются, когда достаточно пренебречь, и презирают, где следует проявить участие. 6 области негативных чувств мы самоучки; обучая азбуке жизни, взрослые учат нас лишь нескольким буквам, а остальные утаивают. Удивительно ли, что мы читаем неправильно?
Ребенок чувствует свою неволю, страдает из-за оков, тоскует по свободе, но ему ее не найти, потому что форма воспитания меняется, а содержание — запрет и принуждение — остается. Мы не можем изменить свою жизнь взрослых, так как мы воспитаны в рабстве, мы не можем дать ребенку свободу, пока сами мы в кандалах.
Если я выкину из воспитания все, что прежде времени отягощает мое дитя, оно встретит суровое осуждение и у ровесников, и у взрослых. Необходимость прокладывать новый путь, трудность пути против течения не явятся ли для него еще более тяжким бременем? Как мучительно расплачиваются в школьных интернатах вольные птицы сельских усадеб за эти несколько лет относительной свободы в поле, в конюшне и в людской...
Я писал эту книгу в полевом госпитале под грохот пушек, во время войны; одной терпимости было мало.
— Что это, почему, зачем?
Пьяный еле держится на ногах, слепой нащупывает посохом дорогу, эпилептик падает на тротуар, вора ведут, лошадь подыхает, петуха режут.
— Почему? Зачем все это?
— Что это. почему?
Ребенок не смеет спрашивать.
Чувствует себя маленьким, одиноким и беспомощным перед борьбой таинственных сил.
Он, который раньше царил и чьи желания были законом, — вооруженный слезами и улыбками, богатый тем, что у него есть мама, папа и няня, — замечает, что он у них,, только для развлечения, что это он для них, а не они для него.
Чуткий, словно умная собака, словно королевич в неволе, он озирается вокруг и заглядывает в себя.
Взрослые, что-то знают, что-то скрывают. Сами они не то, чем себя выставляют, и от него требуют, чтобы он был не тем, что он есть на самом деле. Хвалят правду, а сами лгут и ему велят лгать. По-одному говорят с детьми и совершенно по-другому — между собой. Они над детьми смеются!
У взрослых своя жизнь, и взрослые сердятся, когда дети захотят в нее заглянуть; желают, чтобы ребенок был легковерным, и радуются, если наивным вопросом выдаст, что не понимает.
Смерть, животные, деньги, правда, бог, женщины, ум — во всем как бы фальшь, дрянная загадка, дурная тайна. Почему взрослые не хотят сказать, как это на самом деле?
И ребенок с сожалением вспоминает младенческие годы.
Второй период неуравновешенности, о котором я могу сказать определенно лишь то, что он существует, я назвал бы школьным. Название это — увиливание, незнание, отступное, одна из многих этикеток, которые пускает в оборот наука, создавая видимость у профанов, что она знает, тогда как еле начинает догадываться.-
Школьная неуравновешенность — не перелом на грани между младенчеством и первым детством и не период созревания.
Физически это: изменение к худшему во внешности, сне, аппетите, пониженная сопротивляемость болезням, проявление скрытых наследственных изъянов, плохое самочувствие.
Психически это: чувство одиночества, душевный разлад, враждебное отношение к окружающим, предрасположенность к моральным инфекциям, бунт врожденных склонностей против навязываемого воспитания.
«Что с ним случилось? Я его не узнаю», — вот характеристика, которую дает мать.
А иногда:
«Я думала, это капризы, сердилась, выговаривала ему, а он, видно, уже давно болен».
Для матери тесная связь замеченных физических и психических изменений неожиданна:
«А я это приписывала плохому влиянию товарищей».
Да, но отчего среди многих детей он выбрал плохих, отчего они так легко нашли отклик, оказали влияние?
Ребёнок, с болью отрываясь от самых близких, слабо ещё, сросшись с ребячьим обществом, тем сильнее обижается, что ему не хотят помочь, что ему не с кем посоветоваться, не к кому приласкаться.
Когда встречаешь эти небольшие изменения в интернате со значительным числом ребят, когда из сотни ребят сегодня один, завтра другой «портится», делается вдруг ленивым, неуклюжим, сонным, капризным, раздражительным, недисциплинированным и лживым, чтобы через год опять выравняться, «исправиться», трудно сомневаться в том, что эти массовые перемены связаны с процессом роста, известное знание законов которого дают объективные и беспристрастные измерительные приборы: весы и ростомер.
Предчувствую минуту, когда весы, ростомер и, может быть, другие изобретенные человеческим гением приборы станут сейсмографом скрытых сил организма и позволят не только опознавать, но и предвидеть.
Неправда, что ребенку подавай то стекло из окошка, то звезду с неба, что его можно подкупить потачками и уступками, что он врожденный анархист, Нет, у ребенка есть чувство долга, не навязываемое извне, любит он и расписание, и порядок и не отказывается от обязанностей и соблюдения правил. Требует лишь, чтобы ярмо не было слишком тяжелым, не натирало холку и чтобы он встречал понимание, когда не устоит, поскользнется или, обессилев, остановится перевести дух.
, «Давай попробуй, а мы проверим, поднимешь ли, сколько шагов сделаешь с таким грузом и одолеешь ли столько ежедневно» — вот основное правило ортофрении.
Ребенок хочет, чтобы с ним обходились серьезно, требует доверия, советов и указаний. Мы же относимся к нему шутливо, безустанно подозреваем, отталкиваем непониманием, отказываем в помощи.
Мать, придя к врачу на консультацию, не хочет приводить фактов, предпочитает общую форму:
— Нервная, капризная, непослушная.
— Факты, многоуважаемая, симптомы.
— Укусила подругу. Просто ствщно сказать. А ведь любит ее, всегда с ней играет.
Пятиминутная беседа с девочкой: ненавидит «подругу», которая смеется над ней и ее платьями, а маму назвала «тряпичницей».
Другой пример: ребенок боится спать один в комнате, мысль о приближающейся ночи приводит его в отчаяние.
— Почему же ты мне об этом не говорил?
— А вот именно, что говорил.
Мать не посчиталась: стыдно, такой большой и боится.
Потрясающе одиноким может быть ребенок в своем страдании.
Положительный период — безмятежное затишье. Даже нервные дети делаются опять спокойными. Возвращается детская живость, свежесть, гармония жизненных функций. Есть и уважение к старшим, и послушание, и хорошие манеры; нет вызывающих тревогу вопросов, капризов и выходок. Родители опять довольны. Ребенок внешне усваивает мировоззрение семьи и среды; пользуясь относительной свободой, не требует больше того, что получает, и остерегается выявлять те из взглядов, про которые знает, что их плохо примут.
Школа с ее прочными традициями, шумной и яркой жизнью, распорядком, требовательностью и заботами, поражениями и победами и друг-книжка — вот содержание его жизни. Факты не оставляют времени на бесплодное копание.
Ребенок теперь уже знает. Знает, что не все на свете в порядке, что есть добро и зло, знание и незнание, справедливость и несправедливость, свобода и зависимость. Не понимает, так не понимает, какое ему в конце концов до этого дело? Он смиряется и плывет по течению.
Требуют, чтобы был примерным, веселым, наивным и благодарным родителям? пожалуйста, к вашим услугам!
«С удовольствием, спасибо, простите, мамочка кланяется, желаю от всего сердца (а не от половинки)» — так это просто, легко, а приносит похвалу, обеспечивает покой.
Знает, когда, к кому и как и с какой обратиться просьбой, как половчее вывернуться из неприятного положения, как, кому и чем угодить, надо лишь взвесить, «стоит ли?».
Хорошее душевное самочувствие и физическое благополучие делают его снисходительным и склонным к уступкам: родители по существу добряки, мир вообще симпатяга, жизнь, опуская мелочи, прекрасна.
Этот этап, который может быть использован родителями для подготовки и себя, и ребенка к ожидающим их
новым подачам, — время наивного покоя и беспечного отдыха.
«Помогли мышьяк или железо, хорошая учительница, каток, пребывание на даче, исповедь, материнские наставления».
И родители и ребенок тешат себя иллюзией, что уже столковались, преодолели трудности, тогда как столь же важная, как и рост, но наименее покорная современному человеку функция размножения начнет вскоре трагично осложнять развитие индивидуума — смутит душу и пойдет в атаку на тело.
Сто дней ведут к весне. Еще нет ни единой былинки, ни единой почки, а в земле и в корнях уже чувствуется наказ весны, которая таится в укрытии, пульсируя, выжидая, крепчая под снегом, в нагих ветвях, в морозном вихре, чтобы вдруг вспыхнуть расцветом. Лишь поверхностное наблюдение видит непорядок в изменчивой мартовской погоде — там, в глубине, есть что-то, что логично с часу на час зреет, накапливается, строится в ряды; только мы не обособляем железного закона астрономического года от его случайных мимолетных скрещений с законами, менее известными или вовсе не известными.
Нет пограничных столбов между разными периодами жизни, это мы ставим их.
«Он из этого вырастет, это переходный возраст, это еще изменится», — и воспитатель ждет со снисходительной улыбкой, вывезет же счастливый случай!
Каждый исследователь любит свой труд за муки поисков в упоение битвы, но добросовестный и ненавидит его — из страха перед ошибками, которыми он чреват, и лживостью результатов, к которым приводит.
Каждый ребенок переживает периоды стариковской усталости и бурлящей полноты жизненной деятельности; это не значит, что следует уступать и оберегать, но и не значит, что следует перебарывать и закалять. Сердце не поспевает за ростом, стало быть, дать ему покой? Или, может, побуждать к более живой деятельности, чтобы окрепло? Эту проблему можно решить лишь для данного случая и момента; но надо, чтобы мы завоевали расположение ребенка, а он заслуживал доверия.
А прежде всего надо, чтобы знание знало.
Надо подвергнуть коренному пересмотру все то, что мы приписываем сегодня периоду созревания, с которым мы
серьезно считаемся, и правильно, что считаемся, только не преувеличенно ли, не односторонне ли, а главное, дифференцируя ли обусловливающие его факторы? Не позволит ли знакомство с предыдущими этапами развития объективнее присмотреться к этому новому, но одному из многих, периоду детской неуравновешенности (который обладает общими с ними чертами), лишая его нездоровой, таинственной исключительности? Не обрядили ли мы (несколько искусственно) созревающую молодежь в мундир неуравновешенности и беспокойства, так же как детей — в мундир душевной ясности и беззаботности, и не поддалась ли она внушению? Не повлияла ли наша беспомощность на бурность процесса? Не слишком ли много о пробуждающейся жизни, заре, весне, порывах и мало фактических данных?
Что перевешивает: явление общего буйного роста или развитие отдельных органов? Что зависит от изменений в кровеносной системе, сердце и сосудах и от недостаточности или качественно измененного окисления и питания -тканей мозга и что от развития желез?
Легко поддается панике усталый солдат; еще легче, когда с недоверием смотрит на начальство или подозревает измену; еще легче, когда, раздираемый беспокойством, не знает, где он, что перед ним, с боков и за ним; но легче всего, когда атака обрушивается нежданно-негаданно. Одиночество благоприятствует панике, сомкнутый строй, плечом к плечу, крепит спокойную отвагу.
Утомленная ростом, одинокая, блуждающая без разумного руководства в лабиринте жизненных проблем молодежь вдруг сталкивается с врагом, будучи слишком высокого мнения о его сокрушительной мощи, не зная, откуда он взялся и как укрыться и обороняться.
Еще один вопрос:
Не смешиваем ли мы в патологии периода созревания с физиологией, не обоснован ли наш взгляд врачами, видящими лишь созревание трудное, ненормальное? Не повторяем ли мы ошибок столетней давности, когда все нежелательные явления у детей до трех лет приписывались прорезыванию зубов? Быть может, то, что осталось нынче от легенды про «зубки», останется через сто лет и от легенды о «подовом созревании».
Исследования Фрейда сексуальной жизни детей запятнали детство, но не очистили ли тем самым юность?
Любимая иллюзия о непорочной чистоте ребенка рассеялась и помогла рассеяться другой, но уже мучительной иллюзии: вдруг «в нем проснется животное и утопит в клоаке». Я привел это ходовое выражение, чтобы тем сильнее подчеркнуть, как фаталистичен наш взгляд на эволюцию полового влечения, которое связано с жизнью, как и рост.
Нет, не позорное пятно — этот туман ощущений, которым лишь осознанная или безотчетная развращенность придает преждевременно определенную форму; не позорное пятно и то смутное «что-то», которое постепенно, в течение ряда лет, все более явно окрашивает чувства двух полов, чтобы с наступлением зрелости полового влечения и полной зрелости половых органов привести к зачатию нового существа, преемника ряда поколений.
У юношей половая жизнь начинается иногда даже раньше, чем созреет влечение; у девушек осложняется в зависимости от замужества или изнасилования.
Трудная проблема, но тем неразумнее беспечность, когда дитя не знает, и недовольство, когда о чем-то догадывается. Не затем ли мы грубо отталкиваем его всякий раз, когда его вопрос вторгается в запретную область, чтобы не отваживался обращаться к нам в будущем, когда начнет не только предчувствовать, но и чувствовать?
Любовь. Бе арендовало искусство, приделало крылья, а поверх их натянуло смирительную рубашку и попеременно преклоняло колени и давало в морду, сажало на трон и велело на перекрестке завлекать прохожих — совершало тысячи нелепостей обожания и посрамления. Л лысая наука, нацепив на нос очки, тогда признавала ее достойной внимания, когда могла изучать ее гнойники. Физиология любви имеет одностороннее назначение: «служить сохранению вида». Маловато! Бедновато! Астрономия знает больше, чем то, что солнце светит и греет.
И вышло, что любовь в общем грязна и сумасбродна и всегда подозрительна и смешна. Достойна уважения лишь привязанность, которая всегда приходит после совместного рождения законного ребенка.
Поэтому мы смеемся, когда шестилетний мальчуган отдает девочке половинку своего пирожного; смеемся, когда девочка вспыхивает в ответ на поклон соученика. Смеемся, подкараулив школьника, когда он любуется «ее» фотографией; смеемся, что тянулась отворить дверь репетитору брата.
Но морщим лоб, когда он в она как-то слишком тихо играют ила борясь, повалились запыхавшись на пол. Но впадаем в гнев, когда любовь сына или дочки расстраивает наши планы.
Смеемся, ибо далека, хмуримся, ибо приближается, возмущаемся, когда опрокидывает расчеты. Раним детей насмешками и подозрениями, бесчестим чувство, не сулящее нам дохода.
Поэтому дети прячутся, но любят друг друга.
Он любит ее за то, что она не такая маменькина дочка, как все, веселая, не ссорится, носит распущенные волосы, что у нее нет отца, что какая-то такая славная.
Она любит его за то, что не такой, как все мальчики, не хулиган, за то, что смешной, что у него светятся глаза, красивое имя, что какой-то такой славный.
...Прячутся и любят друг друга.
Он любит ее за то, что похожа на ангела с картины в боковом крыле алтаря, что она чистая, а он нарочно ходил на одну улицу посмотреть на «такую» у ворот.
Она любит его за то, что согласился бы жениться при единственном условии: никогда не раздеваться в одной с ней комнате. Целовал бы ее два раза в год только в руку, а раз по-настоящему.
...Испытывают все чувства любви, кроме одного, грубо заподозренного, что звучит в резком:
«Вместо того, чтобы романами заниматься, лучше бы ты... Вместо того, чтобы забивать себе любовью голову, лучше бы ты...»
Почему выследили и травят?
Разве это плохо, что они влюблены? И даже не влюблены, а просто очень, очень любят друг друга? Даже больше, чем родителей? А быть может, это-то и грешно?
А случись кому умереть?.. Боже, но ведь я прошу здоровья для всех!
Любовь в период созревания не является чем-то новым. Одни влюбляются еще детьми, другие еще в детском возрасте издеваются над любовью.
— Она твоя милка?
И мальчик, желая убедить, что у него нет милки, подставляет ей ногу или больно дергает за косу.
Выбивая из головы преждевременную любовь, не вбиваем ли мы тем самым преждевременный разврат?
Следует помнить, что ребенок недисциплинирован и зол потому, что страдает. Мирное благополучие снисходительно, а раздражительная усталость агрессивна и мелочна.
Было бы ошибкой считать, что понять — это значит избежать трудностей. Сколько раз воспитатель,. сочувствуя, должен подавлять в себе доброе чувство; должен обуздывать детские выходки ради поддержания дисциплины, чуждой его духу. Большая научная подготовка, опыт, душевное равновесие подвергаются здесь тяжкому испытанию.
«Я понимаю и прощаю, но люди, мир не простят».
«На улице ты должен вести себя прилично — умерять слишком бурные проявления веселья, не давать воли гневу, воздерживаться от замечаний и осуждения, оказывать уважение старшим».
Даже при наличии доброй воли и стараний понять бывает трудно, тяжело; а всегда ли встречает ребенок в отчем доме беспристрастное отношение?
Его 16 лет — это родительских сорок с лишним, возраст печальных размышлений, подчас последний протест собственной жизни, минуты, когда баланс прошлого показывает явную недостачу.
— Что я имею в жизни? — говорит ребенок.
Л я что имела?
Предчувствие говорит нам, что и он не выиграет в лотерее жизни, но мы уже проиграли, а у него есть надежда, и ради этой призрачной надежды он рвется в будущее, не замечая — равнодушный, — что нас хоронит.
Помните, когда вас разбудил рано утром лепет ребенка? Тогда вы заплатили себе за труды поцелуем. Да, да, за пряник мы получали сокровища признательной улыбки. Пинетки, чепчик, слюнявчик — так все это было дешево, мило, ново, забавно. А теперь все дорого, быстро рвется, а взамен ничего, даже доброго слова не скажет... А сколько сносит подметок в погоне за идеалом и как быстро вырастает из одежды, не желая носить на рост!..
— На тебе на мелкие расходы...
Ему надо развлечься, есть у него и свои небольшие потребности. Но принимает сухо, принужденно, словно милостыню от врага.
Горе ребенка отзывается на родителях, страдания родителей необдуманно бьют по ребенку. Раз конфликт так силен, насколько он был бы сильнее, если бы ребёнок,
вопреки нашей воле, сам, своим одиночным усилием; не подготовил себя исподволь к тому, что мы не всемогущи» не всеведущи и не совершенны.
Счастлив автор, который, кончая свой труд, сознает, что сказал в нем то, что знал, вычитал и оценил согласно признанным образцам. Сдавая такой труд в печать, он испытывает чувство благостного удовлетворения, что дал жизнь зрелому жизнеспособному детищу. А бывает и иначе: автор не видит читателя, который требует от него рядовую науку с готовыми рецептами и указанием способа применения. Творческий процесс здесь иной: вслушивание в собственные, неустановленные и недока-ванные, внезапно рождающиеся мысли. Окончание труда здесь — печальный итог, мучительное пробуждение. Каждая глава взирает с упреком: «Покинул, прежде чем
закончил!» Последняя мысль в книге не завершает целого, а удивляет: «Как, уже? и больше ничего?»
Стало быть, дополнить? Это значило бы еще раз начать, отбросив то, что уже знаю, столкнуться с новыми проблемами, о которых лишь догадываюсь; написать новую книгу, равно не законченную.
Ребенок вносит в жизнь матери дивную песнь молчания. От количества часов, которые мать проводит подле него, когда он сам еще ничего не добивается, а живет, от мыслей, которыми трудолюбиво его окутывает, зависит ее содержание, программа, сила и творчество; мать в тихом созерцании зреет для вдохновения, которое требует труд воспитания.
Не из книжки, а из себя. Тогда каждая книжка падет в цене, а моя, если убедила в этом, выполнила свою задачу.
В мудром одиночестве бодрствуй...
ПРАВО ДЕТЕЙ НА УВАЖЕНИЕ ПРЕНЕБРЕЖЕНИЕ. — НЕДОВЕРИЕ
С ранних лет мы растем в сознании, что большое важнее, чем малое.
— Я большой, — радуется ребенок, когда его ставят на стол.
— Я выше тебя, — отмечает он с чувством гордости, меряясь с ровесником.
Неприятно вставать на цыпочки и не дотянуться, трудно мелкими шажками поспевать за взрослыми, из крохотной ручонки выскальзывает стакан. Неловко и с трудом влезает ребенок на стул, в коляску, на лестницу; не может достать дверную ручку, посмотреть в окно, что-либо снять или повесить, потому что высоко. В толпе заслоняют его, не заметят и толкнут. Неудобно, неприятно быть маленьким.
Уважение и восхищение вызывает большое, то, что занимает много места. Маленький же повседневен, неинтересен. Маленькие люди — маленькие и потребности, радости и печали.
Производят впечатление — большой город, высокие горы, большие деревья. Мы говорим:
— Великий подвиг, великий человек.
А ребенок мал, легок, не чувствуешь его в руках. Мы должны наклониться к нему, нагнуться.
А что еще хуже, ребенок слаб.
Мы можем его поднять, подбросить вверх, усадить против воли, можем насильно остановить на бегу, свести на нет его усилия.
Всякий раз, когда он не слушается, у меня про запас есть сила. Я говорю: «Не уходи, не тронь, подвинься, отдай». И он знает, что обязан уступить, а ведь сколько раз пытается ослушаться, прежде чем поймет, сдастся, покорится1
Кто и когда, в каких исключительных условиях осмелится толкнуть, тряхнуть, ударить взрослого? А какими обычными и невинными кажутся нам наши шлепки, волочения ребенка за руку, грубые «ласковые» объятия!
Чувство слабости вызывает почтение к силе; каждый, уже не только взрослый, но и ребенок постарше, посильнее, может выразить в грубой форме неудовольствие, подкрепить требование силой, заставить слушаться: может безнаказанно обидеть.
Мы учим на собственном примере пренебрежительно относиться к тому, кто слабее. Плохая наука, мрачное предзнаменование.
Облик мира изменился. Уже не сила мускулов выполняет работы, обороняет от врага, не сила мускулов вырывает у земли, лесов и моря владычество, благосостояние, безопасность. Закабаленный раб — машина! Мускулы утратили свои исключительные права и цену. Тем больший почет уму и знаниям.
Подозрительный чулан, скромная келья мыслителя разрослись в залы исследовательских институтов. Нарастают этажи библиотек, полки гнутся под тяжестью книг. Святыни гордого разума заполнились людьми. Человек науки творит и повелевает. Иероглифы цифр опять и опять обрушивают на толпы новые достижения, свидетельствуя о мощи человечества.
Все это надо охватить памятью и постичь.
Продлеваются годы упорной учебы, все больше и больше школ, экзаменов, печатного слова. А ребенок маленький, слабенький, живет еще недолго — не читал, не знает...
Мы пестуем, заслоняем от бед, кормим и обучаем. Он получает все без забот; чем он был бы без нас, которым всем обязан?
Исключительно, единственно и все — мы.
Зная путь к успеху, мы указываем и советуем. Развиваем достоинства, подавляем недостатки. Направляем, поправляем, приучаем. Он — ничто, мы — все.
Мы распоряжаемся и требуем послушания.
Морально и юридически ответственные, знающие и предвидящие, мы единственные судьи поступков, душевных движений, мыслей и намерений ребенка.
Мы поручаем и проверяем выполнение — по нашему хотению, по нашему разумению — наши дети, наша собственность — руки прочь!
(Правда, кое-что изменилось. Уже не только воля и исключительный авторитет семьи — ещё осторожный, но уже общественный контроль. Слегка, незаметно.)
Нищий распоряжается милостыней, как заблагорассудится, а у ребенка нет ничего своего, он должен отчитываться за каждый даром полученный в личное пользование предмет.
Нельзя порвать, сломать, запачкать, нельзя подарить, нельзя с пренебрежением отвергнуть. Ребенок должен принять и быть довольным. Все в назначенное время и в назначенном месте, благоразумно и согласно предназначению.
Может быть, поэтому он так ценит ничего не стоящие пустячки, которые вызывают у нас удивление и жалость; разный хлам — единственная по-настоящему собственность и богатство — шнурок, коробок, бусинки.
Взамен за эти блага ребенок должен уступать, заслу-
живать хорошим поведением — выпроси или вымани, только не требуй ! Ничто ему не причитается, мы даем добровольно.
Из-за нищеты ребенка и милости материальной зависимости отношение взрослых к детям аморально.
Мы пренебрегаем ребенком, ибо он не знает, не догадывается, не предчувствует.
Не знает трудностей и сложности жизни взрослых, не знает, откуда наши подъемы и упадки и усталость, что нас лишает покоя и портит нам настроение: не знает зрелых поражений и банкротств. Легко отвлечь внимание наивного ребенка, обмануть, утаить от него.
Он думает, что жизнь проста и легка. Есть папа, есть мама; отец зарабатывает, мама покупает. Ребенок не знает ни измены долгу, ни приемов борьбы взрослых за свое и не свое.
Свободный от материальных забот, от соблазнов и от сильных потрясений, он не может о них судить. Мы его разгадываем моментально, пронзаем насквозь небрежным взглядом, без предварительного следствия раскрываем неуклюжие хитрости.
А быть может, мы обманываемся, видя в ребенке лишь то, что хотим видеть?
Быть может, он прячется от нас, быть может втайне страдает?
Мы опустошаем горы, вырубаем деревья, истребляем диких зверей. Там, где раньше бвши дебри и топи, — все многочисленнее селения. Мы насаждаем человека на новых землях.
Нами покорен мир, нам служат и зверь, и железо; порабощены цветные расы, определены в общих чертах взаимоотношения наций и задобрены массы. Далеко еще до справедливых порядков, больше на свете обид и мытарств.
Несерьезными кажутся ребячьи сомнения и протесты.
Светлый ребячий демократизм не знает иерархии. Прежде времени печалит ребенка пот батрака и голодный ровесник, злая доля Савраски и зарезанной курицы. Близки, ему собака и птица, ровня — бабочка и цветок, в камушке и ракушке он видит брата. Чуждый высокомерию выскочки, ребенок не знает, что душа только у человека.
Мы пренебрегаем ребенком, ведь впереди у него мнгого часов жизни. Чувствуем тяжесть наших шагов, неповоротливость корыстных движений, скупость восприятий ж переживаний. А ребенок бегает и прыгает, смотрит на что попало, удивляется и расспрашивает; легкомысленно льет слезы и щедро радуется.
Ценен погожий осенний день, когда солнце редкость, а весной и так зелено. Хватит и кое-как, мало ему для счастья надо, стараться не к чему. Мы поспешно и небрежно отделываемся от ребенка. Презираем многообразие его жизни и радость, которую ему легко дать.
Это у нас убегают важные минуты и годы; у него время терпит, успеет еще, подождет.
Ребенок не солдат, не обороняет родину, хотя вместе с ней и страдает. С его мнением нет нужды считаться, не избиратель: не заявляет, не требует, не грозит.
Слабый, маленький, бедный, зависимый — ему еще только быть гражданином.
Снисходительное ли, резкое ли, грубое ли, а все — пренебрежение.
Сопляк, еще ребенок — будущий человек, не сегодняшний. По-настоящему он еще только будет.
Присматривать, ни на минуту не сводить глаз. Присматривать, не оставлять одного. Присматривать, не отходить ни на шаг.
Упадет, ударится, порежется, испачкается, прольет, порвет, сломает, испортит, засунет куда-нибудь, потеряет, подожжет, впустит в дом вора. Повредит себе, нам, покалечит себя, нас, товарища по игре.
Надзирать — никаких самостоятельных начинаний — полное право контроля и критики.
Не знает, сколько и чего ему есть, сколько и когда ему пить, не знает границ своих сил. Стало быть, стоять на страже диеты, сна, отдыха. Как долго? С какого времени? Всегда. С возрастом недоверие к ребенку принимает иной характер, но не уменьшается, а даже возрастает.
Ребенок не различает, что важно, а что неважно. Чужды ему порядок, систематический труд. Рассеянный, он забудет, пренебрежет, упустит. Не знает, что своим будущим за всё ответит.
Мы должны наставлять, направлять, приучать, подавлять, сдерживать, исправлять, предостерегать, предотвращать, прививать, преодолевать.
Преодолевать капризы, прихоти, упрямство, Прививать осторожность, осмотрительность, опасение и беспокойство, умение предвидеть и даже предчувствовать.
Мы, опытные, знаем, сколько вокруг опасностей, засад, ловушек, роковых случайностей и катастроф.
Знаем, что и величайшая осторожность не дает полной гарантии — и тем более мы подозрительны: чтобы иметь чистую совесть, и случись беда, так хоть не в чем было бы себя упрекнуть.
Мил ему азарт шалостей, удивительно, как он льнет именно к дурному. Охотно слушает дурные нашептывания, следует самым плохим примерам.
Портится легко, а исправить трудно.
Мы ему желаем добра, хотим облегчить; весь свой опыт отдаем без остатка: протяни только руку — готовое! Знаем, что вредно детям, помним, что повредило нам, пусть хоть он избежит этого, не узнает, не испытает.
«Помни, знай, пойми».
«Сам убедишься, сам увидишь».
Не слушает! Словно нарочно, словно назло.
- Приходится следить, чтобы послушался, приходится следить, чтобы выполнил. Сам он явно стремится ко всему дурному, выбирает худший, опасный путь.
Как же терпеть бессмысленные проказы, нелепые выходки, необъяснимые вспышки?
Подозрительно выглядит первичное существо. Кажется покорным и невинным, а по существу хитро и коварно.
Умеет ускользнуть от контроля, усыпить бдительность, обмануть. Всегда у него готова отговорка, увертка, утаит, а то и вовсе солжет.
Ненадежный, вызывает разного рода сомнения.
Презрение и недоверие, подозрения и желание обвинить.
Печальная аналогия: дебошир, человек пьяный, взбунтовавшийся, сумасшедший. Как же — вместе, под одной крышей?
НЕПРИЯЗНЬ
Это ничего. Мы любим детей. Несмотря ни на что, они наша услада, бодрость, надежда, радость, отдых, светоч жизни. Не спугиваем, не обременяем, не терзаем; дети свободны и счастливы...
Но отчего они как бы бремя, помеха, неудобный привесок? Откуда неприязнь к любимому ребенку?
Прежде чем он мог приветствовать этот негостеприимный мир, в жизнь семьи уже вкрались растерянность и ограничения. Канули безвозвратно краткие месяцы долгожданной законной радости.
Длительный период неповоротливого недомогания завершают болезнь и боли, беспокойные ночи и дополнительные расходы. Утрачен покой, исчез порядок, нарушено равновесие бюджета.
Вместе с кислым запахом пеленок и пронзительным криком новорожденного забряцала цепь супружеской неволи.
Тяжело, когда нельзя договориться и надо додумывать и догадываться.
Но мы ждем, может быть, даже и терпеливо.
А когда, наконец, он начнет ходить и говорить, путается под ногами, все хватает, лезет во все щели, осно-вательно-таки мешает и вносит непорядок — маленький неряха и деспот.
Причиняет ущерб, противопоставляет себя нашей разумной воле. Требует и понимает лишь то, что его душеньке угодно.
Не следует пренебрегать мелочами: обида на детей складывается и из раннего вставания, и смятой газеты, пятен на платьях и обоях, обмоченного ковра, разбитых очков и сувенирной вазочки, пролитого молока и духов и гонорара врачу.
Спит не тогда, когда нам желательно, ест не так, как нам хочется: мы-то думали — засмеется, а он испугался и плачет. А хрупок как! Любой недосмотр грозит болезнью, суля новые трудности.
Если один из родителей прощает, другой — и пику-тому — не спускает и придирается; кроме матери имеют свое мнение о ребенке отец, няня, прислуга и соседка; и наперекор матери или тайком наказывают ребенка.
Маленький интриган бывает причиной трений и неладов между взрослыми; всегда кто-нибудь недоволен и обижен. За поблажку одного ребенок отвечает перед другим. Часто за мнимой добротой скрывается простая небрежность, ребенок делается ответчиком за чужие вины.
(Девочки и мальчики не любят, когда их называют: дети. Общее с самыми маленькими название заставляет отвечать за давнее прошлое, разделять дурную репута-
цию малышей, выслушивать многочисленные попреки к ним, старшим, уже не относящиеся.)
Как редко ребенок бывает таким, как нам хочется, как часто рост его сопровождается чувством разочарования!
— Кажется, ведь уже должен бы...
Взамен того, что мы даем ему добровольно, он обязан стараться и вознаграждать, обязан понимать, соглашаться и уметь отказываться; и прежде всего — испытывать благодарность. И обязанности, и требования с годами растут, а выполняются чаще всего меньше и иначе, чем мы хотели бы.
Часть идущего на воспитание времени, прав, пожеланий мы передаем школе. Удваивается бдительность, повышается ответственность, возникают столкновения противоречивых полномочий. Обнаруживаются недостатки.
Родители благосклонно простят ребенка: потворство их вытекает из ясного сознания вины, что дали ему жизнь, нанесли вред, искалечив. Порой мать ищет в мнимой болезни ребенка оружие против чужих обвинений и собственных сомнений.
Вообще голос матери не вызывает доверия. Он пристрастен, некомпетентен. Обратимся лучше ко мнению опытных воспитателей-специалистов: заслуживает ли ребенок нашего расположения?
Воспитатель в частном доме редко находит благоприятные условия для работы с детьми.
Скованный недоверчивым контролем, он вынужден лавировать между чужими указками и своими убеждениями, извне идущим требованием и своим покоем и удобством. Отвечая за вверенного ему ребенка, он терпит последствия сомнительных решений законных опекунов и работодателей.
Вынужденный утаивать и обходить трудности, воспитатель легко может деморализоваться, привыкнуть к двуличию; он озлобится и обленится.
С годами расстояние между тем, что хочет взрослый и к чему стремится ребенок, увеличивается: растет знание нечистых способов порабощения.
Появляются жалобы на неблагодарную работу: если бог хочет кого покарать, то делает его воспитателем.
Дети, живые, шумные, интересующиеся жизнью и ее загадками, нас утомляют; их вопросы и удивление, от-
крытия и попытки — часто с неудачным результатом — терзают.
Реже мы — советчики, утешители, чаще — суровые судьи. Немедленный приговор и кара дают один результат:
проявления скуки и бунта будут реже, зато сильнее а упорнее. Стало быть, усилить надзор, преодолеть сопротивление, застраховать себя от неожиданностей.
Так катится воспитатель по наклонней плоскости:
пренебрегает, не доверяет, подозревает, следит, ловит, журит, обвиняет и наказывает, ищет приемлемых способов, чтобы не допустить повторения; все чаще запрещает и беспощаднее принуждает, не хочет видеть стараний ребенка получше написать страницу или заполнить час жизни; сухо констатирует: плохо.
Редка лазурь прощений, часты багрянцы гнева и возмущения.
Насколько большего понимания требует воспитание группы детей, настолько легче впасть здесь в ошибку обвинений и обид!
Один маленький, слабенький и то утомляет, единичные проступки и то сердят; а как надоедлива, навязчива и неисповедима в своих реакциях толпа!
Поймите же наконец: не дети, а толпа. Масса, банда, свора — не дети.
Ты сжился с мыслью, что ты сильный, и вдруг чувствуешь себя маленьким и слабым. Толпа, этот великан с большим общим весом и суммой громадного опыта, то сплачивается в солидарном отпоре, то распадается на десятки пар ног и рук — голов, каждая из которых таит иные мысли и сокровенные желания.
Как трудно бывает новому воспитателю в классе или в интернате, где дети, содержавшиеся в строгом повиновении, обнаглевшие и опустошенные, организовались на основах бандитского насилия! Как сильны они и грозны, когда общими усилиями ударят в твою волю, желая прорвать плотину, — не дети, стихия!
Сколько их, скрытых революций, о которых воспитатель умалчивает; ему стыдно признаться, что он слабее ребенка.
Раз проученный, воспитатель ухватится за любое средство, чтобы подавить, покорить. Никаких фамильярно-
стей, невинных шуток; никаких бурчаний в ответ, передергиваний плечами, жестов досады, упрямого молчания, гневных взглядов! Вырвать с корнем, мстительно выжечь пренебрежение и злобную строптивость! Вожаков он подкупит особыми правами, подберет себе приспешников, не позаботится о справедливости наказаний, были бы суровы, — в назидание, чтобы вовремя погасить первую искру бунта, чтобы толпа-богатырь даже мысленно не отваживалась разгуляться или ставить требования.
Слабость ребенка может пробуждать нежность, сила ребячьей массы возмущает и оскорбляет.
Существует ложное обвинение, что от дружеского обращения ребята наглеют и ответом на доброту будут недисциплинированность и беспорядки.
Но не станем называть добротой беспечность, неумение и беспомощную глупость. Кроме продувных хапуг и мизантропов, среди воспитателей встречаются люди никчемные, не удержавшиеся ни на одной работе, не способные ни к какому ответственному посту.
Бывает, учитель заигрывает с детьми, хочет быстро, дешево, без труда вкрасться в доверие. Хочет порезвиться, если в хорошем настроении, а не кропотливо организовывать жизнь коллектива. Подчас эти барские поблажки перемежаются с приступами дурного настроения. Такой учитель делает себя посмешищем в глазах детей.
Бывает, честолюбцу кажется, что легко переделать человека, убеждая и ласково наставляя: стоит лишь растрогать и выманить обещание исправиться. Такой учитель раздражает и надоедает.
Бывает, на показ — друзья, на словах — союзники, на деле — коварнейшие враги и обидчики. Такие учителя вызывают отвращение.
Ответом на третирование будет пренебрежение, на дружелюбие — неприязнь, бунт, на недоверие — конспирация.
Годы работы все очевиднее подтверждали, что дети заслуживают уважения, доверия и дружеского отношения, что нам приятно быть с ними в этой ясной атмосфере ласковых ощущений, веселого смеха, первых бодрых усилий и удивлений, чистых, светлых и милых радостей, что работа эта живая, плодотворная я красивая.
Одно лишь вызывало сомнение и беспокойство.
Отчего подчас самый надежный — и подведет? Отчего — правда, редко, но бывают — внезапные взрывы мас-
совой недисциплинированности всей группы? Может, ж взрослые не лучше, только более солидные, надежные, спокойней можно на них положиться?
Я упорно искал и постепенно находил ответ.
1. Если воспитатель ищет в детях черты характера и достоинства, которые кажутся ему особенно ценными, если хочет сделать всех на один лад, увлечь всех в одном направлении, его введут в заблуждение, одни подделаются под его требования, другие искренне поддадутся внушению — до поры до времени. А когда выявится действительный облик ребенка, не только воспитатель, но и ребенок болезненно ощутит свое поражение. Чем больше старание замаскироваться или повлиять — тем более бурная реакция; ребенку, раскрытому в самых своих доподлинных тенденциях, уже нечего терять. Какая важная отсюда вытекает мораль!
2. Одна мера оценки у воспитателя, другая у ребят: и он, и они видят душевное богатство; он ждет, чтобы это душевное богатство развилось, а они ждут, какой им будет прок от этих богатств уже теперь; поделится ли, чем владеет, или сочтет себя вправе не дать — гордый, завистливый эгоист, скряга! Не расскажет сказки, не сыграет, не нарисует, не поможет и не услужит — «будто одолжение делает», «упрашивать надо». Попав в изоляцию, ребенок широким жестом хочет купить благосклонность у своего ребячьего общества, которое радостно встречает перемену. Не вдруг испортился, а, наоборот, понял и исправился.
3. Все подвели, всем скопом обидели.
Я нашел объяснение в книжка о дрессировке зверей — в не скрываю источника. Лев не тогда опасен, когда сердится, а когда разыграется, хочет пошалить; а толпа сильна, как лев.
Решение надо искать не столько в психологии, сколько — и это чаще — в медицине, социологии, этнологии, истории, поэзии, криминалистике, в молитвеннике и в учебнике по дрессировке.
4. Настал черед самого солнечного (о, хоть бы не последнего!) объяснения. Ребенка может опьянить кислород воздуха, как взрослого водка. Возбуждение, торможение центров контроля, азарт, затмение; как реакция — смущение, неприятный осадок — изжога, сознание вины. Наблюдение мое клинически точно. И у самых почтенных граждан может быть слабая голова.
Не порицать: это ясное опьянение детей вызывает чувство растроганности и уважения, не отдаляет и разделяет, а сближает и делает союзниками.
Мы скрываем свои недостатки и заслуживающие наказания поступки. Критиковать и замечать наши забавные особенности, дурные привычки, смешные стороны детям не разрешается. Мы строим из себя совершенства. Обнажать бесстыдно и ставить к позорному столбу можно лишь ребенка.
Мы играем с детьми краплеными картами; слабости детского возраста бьем тузами достоинств взрослых. Шулеры, мы так подтасовываем карты, чтобы самому плохому в детях противопоставить то, что в нас хорошо и ценно.
Где наши лежебоки и легкомысленные лакомки-гурманы, дураки, лентяи, лодыри, авантюристы, люди недобросовестные, плуты, пьяницы и воры? Где наши насилия и явные и тайные преступления? Сколько дрязг, хитростей, зависти, наговоров, шантажей, слов, что калечат, дел, что позорят! Столько тихих семейных трагедий, от которых страдают дети, первые мученики-жертвы!
И смеем мы обвинять и считать их виновными?!
А ведь взрослое общество тщательно просеяно и процежено. Сколько человеческих подонков и отбросов унесено водосточными канавами, вобрано могилами, тюрьмами и сумасшедшими домами!
Мы велим уважать старших, опытных, не рассуждая; а у ребят есть и более близкое им начальство — подростки, с их навязчивым подговариванием и давлением.
Преступные и неуравновешенные ребята бродят без призора и пихаются, расталкивают и обижают, заражают. И все дети несут за них солидарную ответственность (ведь и нам, взрослым, подчас от них чуть-чуть достается). Эти немногочисленные возмущают общественное мнение, выделяясь яркими пятнами на поверхности детской жизни; это они диктуют рутине ее методы; держать детей в повиновении, хотя это и угнетает, в ежовых рукавицах, хотя это и ранит, обращаться сурово, а значит, грубо.
Мы не позволяем детям организоваться; пренебрегая, не доверяя, недолюбливая, не заботимся о них: без участия знатоков нам не справиться; а знатоки — это сами дети.
Неужели мы столь некритичны, что ласки, которыми
мы преследуем детей, выражают у нас расположение? Неужели мы не понимаем, что, лаская ребенка, это мы принимаем его ласку, беспомощно прячемся в его объятиях, ищем защиты и прибежища в часы бездомной боли, бесхозной покинутости — слагаем на него тяжесть страданий и печалей?
Всякая иная ласка — не бегства к ребенку и не мольбы о надежде — это преступные поиски и пробуждение в нем чувственных ощущений.
«Обнимаю, потому что мне грустно. Поцелуй, тогда дам».
Эгоизм, а не расположение.
ПРАВО НА УВАЖЕНИЕ
Есть как бы две жизни: одна — важная и почтенная, а другая — снисходительно нами допускаемая, менее ценная. Мы говорим: будущий человек, будущий работник, будущий гражданин. Что они еще только будут, что потом начнут по-настоящему, что всерьез это лишь в будущем. А пока милостиво позволяем им путаться под ногами, но удобнее нам без них.
Нет! Дети были, и дети будут. Дети не захватили нас врасплох и ненадолго. Дети — не мимоходом встреченный знакомый, которого можно наспех обойти, отделавшись улыбкой и поклоном.
Дети составляют большой процент человечества, населения, нации, жителей, сограждан — они наши верные друзья. Есть, были и будут.
Существует ли жизнь в шутку? Нет, детский возраст — долгие, важные годы в жизни человека.
Жестокие законы Древней Греции и Рима позволяют убить ребенка. В средние века рыбаки вылавливают из рек неводом тела утопленных младенцев. В XVII веке в Париже детей постарше продают нищим, а малышей у собора Парижской богоматери раздают даром. Это еще очень недавно! И по сей день ребенка бросают, когда он помеха.
Растет число внебрачных, подкинутых, беспризорных, эксплуатируемых, развращаемых, истязуемых детей. Закон защищает их, но в достаточной ли мере? Многое изменилось на свете, старые законы требуют пересмотра.
Мы разбогатели. Мы пользуемся уже плодами не своего, а чужого труда. Мы наследники, акционеры, со-
владельцы громадного состояния. Сколько у нас городов, зданий, фабрик, копей, гостиниц, театров! Сколько на рынках товаров, сколько кораблей их перевозит! Налетают потребители и просят продать.
Подведем баланс, сколько из общей суммы причитается ребенку, сколько падает на его долю не из милости, не как подаяние. Проверим на совесть, сколько мы выделяем в пользование ребячьему народу, малорослой нации, закрепощенному классу. Чему равно наследство и каким обязан быть дележ; не лишили ли мы, нечестные опекуны, детей их законной доли — не экспроприировали ли?
Тесно детям, душно, скучно, бедная у них, суровая жизнь.
Мы ввели всеобщее обучение, принудительную умственную работу; существует запись и школьная рекрутчина. Мы взвалили на ребенка труд согласования противоположных интересов двух параллельных авторитетов.
Школа требует, а родители дают неохотно. Конфликты между семьей и школой ложатся всей тяжестью на ребенка. Родители солидаризуются с не всегда справедливыми обвинениями ребенка школой, чтобы избавить себя от навязываемой ею опеки над ребенком.
Солдатская учёба тоже лишь подготовка к дню, когда призовут солдата к подвигу; но ведь государство обеспечивает солдата всем. Государство дает ему крышу над головой и пищу; мундир, карабин и денежное довольствие являются правом его, не милостыней.
А ребенок, подлежа обязательному всеобщему обучению, должен просить подаяния у родителей или гмины.
Школа создает ритм часов, дней и лет. Школьные работники должны удовлетворять сегодняшние нужды юных граждан. Ребенок — существо разумное, он хорошо знает потребности, трудности и помехи своей жизни. Не деспотичные распоряжения, не навязанная дисциплина, не недоверчивый контроль, а тактичная договоренность, вера в опыт, сотрудничество и совместная жизнь!
Ребенок не глуп; дураков среди них не больше, чем среди взрослых. Облаченные в пурпурную мантию лет, как часто мы навязываем бессмысленные, некритичные, невыполнимые предписания! В изумлении останавливается подчас разумный ребенок перед агрессией язвительной седовласой глупости.
У ребенка есть будущее, но есть и прошлое: памятные
события, воспоминания я много часов самых доподлинных одиноких размышлений. Так же как и мы — не иначе — он помнит и забывает, ценит и недооценивает, логично рассуждает и ошибается, если не знает. Осмотрительно верит и сомневается.
Ребенок — иностранец, он не понимает языка, не знает направления улиц, не знает законов и обычаев. Порой предпочитает осмотреться сам; трудно — попросит указания и совета. Необходим гид, который вежливо ответит на вопросы.
Уважайте его незнание!
Человек злой, аферист, негодяй воспользуется незнанием иностранца и ответит невразумительно, умышленно вводя в заблуждение. Грубиян буркнет себе под нос. Нет, мы не доброжелательно осведомляем, а грыземся и лаемся с детьми — отчитываем, выговариваем, наказываем.
Как плачевно убоги были бы знания ребенка, не приобрети он их от ровесников, не подслушай, не выкради из слов и разговоров взрослых.
Уважайте труд познания! .
Уважайте неудачи и слезы!
Не только порванный чулок, но и поцарапанное колено, не только разбитый стакан, но и порезанный палец, синяк, шишку — а значит, боль.
Клякса в тетрадке — это несчастный случай, неприятность.
«Когда папа прольет чай, мамочка говорит «Ничего», а мне всегда попадает».
Непривычные к боли, обиде, несправедливости, дети глубоко страдают и потому чаще плачут, но даже слезы ребенка вызывают шутки, кажутся менее важными, сердят.
«Ишь, распищался, ревет, скулит, нюни распустил».
(Букет слов из словаря взрослых, изобретенный для детского пользования.)
Слезы упрямства и каприза — это слезы бессилия я бунта, отчаянная попытка протеста, призыв на помощь, жалоба на халатность опеки, свидетельство того, что детей неразумно стесняют и принуждают, проявление плохого самочувствия и всегда — страдание.
Уважайте собственность ребенка и его бюджет! Ребенок делит со взрослыми материальные заботы семьи,
болезненно чувствует нехватки, сравнивает свою бедность с обеспеченностью соученика, беспокоится из-за несчастных грошей, на которые разоряет семью. Он не желает быть обузой.
А что делать, когда нужно и шапку, и книжку, и на кино; тетрадку, если она исписалась, и карандаш, если его взяли или потерялся; а ведь хотелось бы и дать что-либо на память близкому другу, и купить пирожное, и одолжить соученику. Столько существенных нужд, желаний и искушений — и нет!
Не вопиет ли факт, что в судах для малолетних преобладают именно дела о кражах? Недооценка бюджета ребенка мстит за себя — наказания не помогут. Собственность ребенка — это не хлам, а нищенски убогие материал и орудия труда, надежды и воспоминания.
Не мнимые, а подлинные сегодняшние заботы и беспокойства, горечь и разочарования юных лет.
Ребенок растет. Интенсивнее жизнь, чаще дыхание, живее пульс, ребенок строит себя — его все больше и больше; глубже врастает в жизнь. Растет днем и ночью, и когда спит и когда бодрствует, и когда весел и когда печален, когда шалит и когда стоит перед тобой и кается.
Бывают весны удвоенного труда развития и осенние затишья. Вот разрастается костяк и сердце не поспевает; то недостаток, то избыток; иной химизм угасающих и развивающихся желез, иные неожиданности и беспокойство.
То ему надо бегать — так, как дышать, — бороться, поднимать тяжести, добывать; то затаиться, грезить, предаться грустным воспоминаниям. Попеременно то закалка, то жажда покоя, тепла и удобства. То сильное горячее стремление действовать, то апатия.
Усталость, недомогание (боль, простуда), жарко, холодно, сонливость, голод, жажда, недостаток чего-либо или избыток, плохое самочувствие — это не каприз и не школьная отговорка.
Уважайте тайны и отклонения тяжёлой работы роста!
Уважайте текущий час и сегодняшний день! Как ребенок сумеет жить завтра, если мы не даем ему жить сегодня сознательной, ответственной жизнью?
Не топтать, не помыкать, не отдавать в рабство завтрашнему дню, не остужать, не спешить и не гнать.
Уважайте каждую отдельную минуту, ибо умрет она
я никогда не повторится, и это всегда всерьез; раневая минута станет кровоточить, убитая — тревожить призраком дурных воспоминаний.
Позволим детям упиваться радостью утра я верить. Именно так хочет ребенок. Ему не жаль временя на сказку, на беседу с собакой, на игру в мяч, на подробное рассматривание картинки, на перерисовку буквы, и все это любовно. Он прав.
Мы наивно боимся, смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений. Год — это лишь попытка понять вечность по-будничному. Миг длится столько, сколько улыбка или вздох. Мать хочет воспитать ребенка. Не дождется! Снова и снова иная женщина иного встречает и провожает человека.
Мы неумело делим годы на более я менее зрелые; а ведь нет незрелого сегодня, нет никакой возрастной иерархии, никаких низших и высших рангов боли и радости, надежды и разочарований.
Играю ли я или говорю с ребенком — переплелись две одинаково зрелые минуты моей и его жизни; и в толпе детей я всегда на мгновенье встречаю и провожаю взглядом и улыбкой какого-нибудь ребенка. Сержусь ли — мы опять вместе, — только моя злая мстительная минута насилует его важную и зрелую минуту жизни.
Отрекаться во имя завтра? А чем оно так заманчиво? Мы всегда расписываем его слишком яркими красками. Сбывается предсказание: валится крыша, ибо не уделено должного внимания фундаменту здания.
ПРАВО РЕБЕНКА БЬПЬ ТЕМ, ЧТО ОН ЕСТЬ
— Что из него будет, кем вырастет? — спрашиваем мы себя с беспокойством.
Хотим, чтобы дети были лучше нас. Грезится нам совершенный человек будущего.
Надо бдительно ловить себя на лжи, клеймя одетый в красивые слова эгоизм. Будто самоотречение, а по существу — грубое мошенничество.
Мы объяснились с собой и примирились, простили себя и освободили от обязанности исправляться. Плохо нас воспитали. Но поздно! Пороки и недостатки уже укоренялись. Не позволяем критиковать нас детям я не проверяем себя сами.
Отпустили себе грехи и отказались от борьбы с собой, взвалив эту тяжесть на детей.
Воспитатель поспешно осваивает особые права взрослых: смотреть не за собой, а за детьми, регистрировать не свои, а детские вины.
А вина ребенка — это все, что метит в наш покой, в самолюбие и удобство, восстанавливает против себя и сердит, бьет по привычкам, поглощает время и мысли. Мы не признаем упущений без злой воли.
Ребенок не знает, не расслышал, не понял, прослушал, ошибся, не сумел, не может — все это его вина. Невезении или плохое самочувствие, каждая трудность — это вина и злая воля.
Недостаточно быстро или слишком быстро и потому недостаточно исправно выполненная работа — вина: небрежность, лень, рассеянность, нежелание работать.
Невыполнение оскорбительного и невыполнимого требования — вина. И наше поспешное злое подозрение — тоже его вина. Вина ребенка — наши страхи и подозрения и даже его старание исправиться.
«Вот видишь, когда ты хочешь, ты можешь».
Мы всегда найдем, в чем упрекнуть, и алчно требуем все больше и больше.
Уступаем ли мы тактично, избегаем ли ненужных трений, облегчаем ли совместную жизнь? Не мы ли сами упрямы, привередливы, задиристы и капризны?
Ребенок привлекает наше внимание, когда мешает и вносит смуту; мы замечаем и помним только эти моменты. И не видим, когда он спокоен, серьезен, сосредоточен. Недооцениваем порой минуты беседы с собой, миром. Ребенок вынужден скрывать свою тоску и внутренние порывы от насмешек и резких замечаний; утаивает желание объясниться, не выскажет и решения исправиться.
Не бросит проницательного взгляда, затаит в себе удивление, тревогу, скорбь, гнев, бунт. Мы хотим, чтобы он подпрыгивал и хлопал в ладоши — вот он и показывает ухмыляющееся лицо шута.
Громко говорят о себе плохие поступки и плохие дети, заглушая шепот добра, но добра в тысячу раз больше, чем зла. Добро сильно и несокрушимо. Неправда, что легче испортить, чем исправить.
Мы тренируем свое внимание и изобретательность в высматривании зла, в расследовании, в вынюхивании,
в выслеживании, в преследовании, в ловле с поличным, в дурных предвидениях и в оскорбительных подозрениях.
(Разве мы приглядываем за стариками, чтобы не играли в футбол? Какая мерзость — упорное выслеживание у детей онанизма.)
Один из мальчиков хлопнул дверью, одна постель плохо постлана, одно пальто запропало, одна клякса в тетрадке. Если мы и не отчитываем, то уж во всяком случае ворчим, вместо того чтобы радоваться, что лишь один, одна, одно.
Мы слышим жалобы и споры, но насколько больше прощений, уступок, помощи, заботы, услуг, уроков, глубоких и красивых влияний! Даже задиры и злюки не только заставляют лить слезы, но и расцветать улыбки.
Ленивые, мы хотим, чтобы никто и никогда, чтобы из десяти тысяч секунд школьного дня (сосчитай) не было ни одной трудной.
Почему ребенок для одного воспитателя плох, а для другого хорош? Мы требуем стандарта добродетелей и поведения и, сверх того, по вашему усмотрению и образцу.
Найдешь ли в истории пример подобной тирании? Поколение Неронов расплодилось...
Кроме здоровья, бывают и недомогания, кроме достоинств и положительных качеств — недостатки и пороки.
Кроме небольшого числа детей, растущих в обстановке веселья и празднеств, для кого жизнь — сказка и величавая легенда, доверчивых и добродушных, существует основная масса детей, кому с юных лет мир жестко и без прикрас гласит суровые истины.
Испорченные презрительным помыканием некультурности и бедности или чувственно-ласковым пренебрежением пресыщенности и лоска...
...Испачканные, недоверчивые, восстановленные против людей — не плохие.
Для ребенка пример не только дом, но и коридор, двор,. улица. Ребенок говорит языком окружающих — высказывает их взгляды, повторяет их жесты, подражает их поступкам. Мы не внаем чистого ребенка — каждый в большей или меньшей степени загрязнен.
О, как он быстро высвобождается и очищается! От этого не лечат, это смывают; ребенок рад, что нашел себя, и охотно помогает. Стосковался по бане и улыбается тебе и себе.
Такие наивные триумфы из повести о сиротках одерживает каждый воспитатель; случаи эти сбивают с толку некритически мыслящих моралистов, что, мол, легко. Халтурщик рад - радешенек, честолюбивый приписывает заслугу себе, а наглеца сердит, что так выходит не всегда; одни хотят всюду добиться подобных результатов, увеличивая дозу убеждения, другие — нажима.
Кроме детей лишь загрязненных, встречаются и с ушибами и ранами; колотые раны не оставляют шрамов и сами затягиваются под чистой повязкой; чтобы зажили рваные раны, приходится дольше ждать, остаются болезненные рубцы; их нельзя задевать. Коросты и язвы требуют большего старания и терпения.
Говорят: тело заживает; хотелось бы добавить: и душа.
Сколько мелких ссадин и инфекций в школе и интернате, сколько соблазнов и неотвязных нашептываний; а как мимолетно и невинно их действие! Не будем опасаться грозных эпидемий там, где атмосфера интерната здоровая, где много кислорода и света.
Как мудр, постепенен и чудесен процесс выздоровления! Сколько в крови, соках, тканях важных тайн! Как каждая нарушенная функция и затронутый орган стараются восстановить равновесие и справиться со своим заданием!
Сколько чудес в росте растения человека — в сердце, в мозгу, в дыхании! Самое маленькое волнение или напряжение — и уже сильнее трепыхается сердце, уже чаще пульс...
Так же силен и стоек дух ребенка. Существует моральная устойчивость и чуткая совесть. Неправда, что дети легко заражаются.
Халтурный диагноз валит в одну кучу детей подвижных, самолюбивых, с критическим направлением ума — всех «неудобных», но здоровых и чистых — вместе с обиженными, надутыми, недоверчивыми — загрязненными, искушенными, легкомысленными, послушно следующими дурным примерам. Незрелый, небрежный, поверхностный взгляд смешивает, путает их с редко встречающимися преступными, отягощенными дурными задатками детьми.
(Мы, взрослые, не только сумели обезвредить пасынков судьбы, но и умело пользуемся трудом отверженных.)
Вынужденные жить вместе с ними, здоровые дети вдвойне страдают: их обижают и втягивают в преступления.
Ну, а мы? Не обвиняем ли легкомысленно всех ребят огулом, не навязываем ли солидарную ответственностъ?
«Вот они какие, вот на что они способны ».
Наитягчайшая, пожалуй, несправедливость.
Потомство пьянства, насилия и исступления. Проступки — эхо не внешнего, а внутреннего наказа. Черные минуты, когда ребенок понял, что он иной, что ничего не поделаешь, он: — калека и его предадут анафеме и затравят. Первое решение — бороться с силой, которая диктует ему дурные поступки. Что другим далось даром, так легко, что в других пустяк и повседневность — погожие дни душевного равновесия, — он получает в награду за кровавый поединок с самим собой. Он ищет помощи и, если доверится, — льнет к тебе, просит, требует: «Спасите!»
Проведал о тайне и жаждет исправиться раз и навсегда, сразу, одним усилием.
Вместо того чтобы благоразумно сдерживать легко -мысленный порыв, отдалять решение исправиться, мы неуклюже поощряем и ускоряем. Ребенок хочет высвободиться, а мы стараемся уловить в сети; он хочет вырваться, а мы готовим коварные силки. Дети жаждут явно и прямо, а мы учим только скрывать. Дети дарят нам день, целый, долгий и без изъяна, а мы отвергаем его за одно дурное мгновенье. Стоит ли это делать?
Ребенок мочился под себя ежедневно, теперь реже, было лучше, опять ухудшение — не беда! Дольше перерывы между приступами у эпилептики. Реже кашляет, спала температура у больного туберкулезом. Даже не лучше, но нет ухудшения. И это врач ставит в плюс лечению. Здесь ничего не выманишь и не заставишь.
Отчаявшиеся, полные бунта и презрения к покорному, льстивому братству добродетели, стоят ребята перед воспитателем, сохранив, быть может, единственную и последнюю святыню — нелюбовь к лицемерию. И эту святыню мы хотим повалить и исполосовать! Мы совершаем кровавое преступление, обрушивая на ребят голод и пытки, и зверски подавляем не сам бунт, а его неприкрытость, легкомысленно раскаляя добела ненависть к коварству и к ханжеству.
Дети не отказываются от плана мести, а откладывают, поджидая удобного случая. И если они верят в добро — затаят в глубине души эту тоску по добру.
— Зачем вы родили меня? Кто просил у вас эту собачью жизнь?
Перехожу к раскрытию сокровеннейших тайн, к труднейшему разъяснению. Для нарушений и упущений достаточно терпеливой и дружеской снисходительности; пре-ступнъм детям необходима любовь. Их гневный бунт справедлив. Надо понять сердцем их обиду на гладкую добродетель и заключить союз с одиноким заклейменным проступком. Когда же, как не сейчас, одарить его цветком улыбки?
В исправительных домах — еще инквизиция, пытки средневековых наказаний, солидарная ожесточенность и мстительность узаконенных гонений. Разве вы не видите, что самым хорошим ребятам жаль этих самых плохих: чем они виноваты?
А какова роль воспитателей? Каков их участок работы?
Страж стен и мебели, тишины во дворе, чистоты ушей в пола; пастух, который следит, чтобы скот не лез в потраву, не- мешал работе и веселому отдыху взрослых; хранитель рваных штанов и башмаков и скупой раздатчик каши. Страж льгот взрослых и ленивый исполнитель их дилетантских капризов.
Ларек со страхами и предостережениями, лоток с моральным барахлом, продажа на вынос денатурированного знания, которое лишает смелости, запутывает и усыпляет вместо того, чтобы пробуждать, оживлять и радовать. Агенты дешевой добродетели, мы должны навязывать детям почитание и покорность и помогать взрослым расчувствоваться и приятно поволноваться. За жалкие гроши созидать солидное будущее, обманывать и утаивать, что дети — это масса, воля, сила и право.
Врач вырвал ребенка из пасти у смерти, задача воспитателей дать ему жить, завоевать для него право быть ребенком.
Исследователи решили, что человек зрелый руководствуется серьезными побуждениями, ребенок — импульсивен; взрослый — логичен, ребенок во власти прихоти воображения; у взрослого есть характер и определенный моральный облик, ребенок запутался в хаосе инстинктов и желаний. Ребенка изучают не как отличающуюся, а как низшую, более слабую и бедную психическую организацию. Будто все взрослые — ученые-профессора.
А взрослый — это сплошной винегрет, захолустье
взглядов и убеждений, психология стада, суеверие и привычки, легкомысленные поступки отцов и матерей, взрослая жизнь сплошь, от начала и до конца, безответственна! Беспечность, лень, тупое упрямство, недомыслие, нелепости, безумство и пьяные выходки взрослых...
...И детская серьезность, рассудительность и уравновешенность, солидные обязательства, опыт в своей области, капитал верных суждений и оценок, полная такта умеренность требований, тонкость чувств, безошибочное чувство справедливости.
Каждый ли из нас обыграет ребенка в шахматы?'
Давайте требовать уважения к ясным глазам, гладкой коже, юному усилию и доверчивости. Чем же почтеннее угасший взор, покрытый морщинами лоб, жесткие седины и согбенная покорность судьбе.
Восход и закат солнца. Утренняя и вечерняя молитвы. И вдох, и выдох, и сокращение, и расслабление сердца.
Солдат все солдат — и когда идет в бой и когда возвращается, покрытый пылью.
Растет новое поколение, вздымается новая волна. Идут и с недостатками, и с достоинствами; дайте условия, чтобы дети вырастали более хорошими! Нам не выиграть тяжбы с гробом нездоровой наследственности, ведь не скажем мы василькам, чтобы стали хлебами.
Мы не волшебники — и не хотим быть шарлатанами. Отрекаемся от лицемерной тоски по совершенным детям.
Требуем: устраните голод, холод, сырость, духоту, тесноту, перенаселение!
Это вы плодите больных и калек, вы создаете условия для бунта и инфекции: ваше легкомыслие и отсутствие согласия.
Внимание: современную жизнь формирует грубый хищник; это он диктует методы действий. Ложь — его уступки слабым, фальшь — почет старцу, равноправие женщины и любовь к ребенку. Скитается по белу свету бездомная Золушка — чувство. А ведь именно дети — князья чувств, поэты и мыслители.
Уважайте, если не почитаете, чистое, ясное, непорочное, святое детство!
|